Поляна, 2014 № 03 (9), август

Поляна Журнал

Садовский Михаил

Литвинов Александр

Ряховская Инна

Солдатов Олег

Лисковая Оксана

Ительсон Елена

Круковер Владимир

Лорченков Владимир

Оболенский Андрей

Илюхин Борис

Смирнов Юрий

Шевченко Валерия

Кайсарова Татьяна

Зубова Ирина

Елистратов Владимир

Кунарев Андрей

Студеникин Юрий

Владимир Лорченков

 

 

Ночной редактор

 

Я — ночной редактор

Стены, столы и освещение в кабинете были желтыми. Я как раз выгнал Мамалыгу — едва получилось, думал уж, проиграю. Проигрыш, он опасен. По редакциям каждый день ходят хроники-неудачники, которые зачем-то много пишут. Я тоже много пишу, но мне платят за это зарплату. К тому же удовольствие, да, удовольствие, которое я получаю от процесса написания, ни с чем не сравнимое, оно не лучше и не хуже секса там, или выпивки, просто — другое.

А хроники-неудачники удовольствия от этого не получают. По глазам видно. Это их мучает, как рак или запор. Например, Мамалыга. Толстая пожилая женщина. Чем-то на Куклачева похожа. Который кошек терроризирует. Совсем как нас — редактор. Мне Куклачев не нравится. Но и кошек я не люблю.

Мамалыга (думали псевдоним, оказалось — фамилия) работала учительницей русского языка в ПТУ. Низшее-высшее учебное заведение. Поработала и решила, что в газетах больше заработает. Оказалась, кстати, права. Один раз мы ее пожалели и приняли статью. А потом оказалось, что в другой газете точно такой же текст вышел. С тех пор поставили шлагбаум. Но Мамалыга прет. Настырная женщина. На этот раз уселась в уголке кабинета и никак не хотела уходить.

Костя Старыш даже не выдержал: «Молю, — говорит, прямо при ней, — Володя, выгони эту женщину». Но я студент — и пока не умею так. Поэтому прочитал ему в утешение свою «иголку» — текст рубрики. Там что-то про старичка-пенсионера, который ножом пырнул охранника банка прямо в живот. Я и обыграл — горшочек, мол, с золотом хотел найти в пузе охранника доблестный пенсионер. Не человек — сталь. Гвоздей бы из него понаделать. А охранник — гномик, раз у него в животе горшок с золотом. Вспоминаю — жуть. Как-то про девушку, подпольного младенца в бочке с капустой утопившую, озаглавил — «На зиму?». Сейчас, конечно, не то — старею, смерти боюсь.

Но тогда посмеялись. А Мамалыга все не уходит. Сидит, и глаза жалобные. Я бы взял статью, конечно, положил бы на карниз, чтоб не пыльно было, но — нельзя. Коготок увязнет, птица издохнет. Затерроризирует. Так-то.

Часа через полтора все-таки не выдержала — ушла. На следующий день дочь прислала с той же статьей. Симпатичная дочь. Улыбчивая. Красивая. Но — нельзя. Коготок и все такое. А жаль.

Ушла она как раз в обед. А на трапезу в буфете были черствые ушки, салат из свежей капусты, котлеты, сметана и сок. Да, без спиртного. Мы днем принципиально не пили. Назло всем, и жизни тоже. Но когда темнело, пили. Принципиально.

В общем, все было желтым, Старыш ушел, сказал, вечером придет, поэтому мне стало скучно и я поехал в морг. Тем более, что редактор давно точил на меня свои временем спиленные зубы. За леность. Зря. Просто период такой был. Творческого кризиса. А он нет, чтобы понять, все только кричал и ногами топал, и я тогда подумал, что первый раз в жизни вижу топающего от гнева человека.

Но материал был нужен, поэтому я и поехал. Встречал меня старик — директор судебной медицинской экспертизы. Полчаса в кабинете своем, холодном, кстати, как морг (но тот — этажом ниже), директор мне жаловался на плохое финансирование. А я держал в руках фотоаппарат и думал, когда же мы спустимся. Фотограф не поехал, он слабонервный. А мне все равно.

Спустились. Только тогда я заметил, что у старика руки — здоровущие, мясницкие. И поежился. Но это, наверное, от холода, потому что в морге не топили. Думаю, и сейчас не топят.

В коридоре спали люди. Но директор мне объяснил, что это замерзшие насмерть бомжи, которых складывают в коридоре из-за нехватки места в основном помещении. «То ли дело — Рига, — мечтательно сказал врач, — у них там морг на девятьсот мест, а у нас»… И рукой махнул. Мне почему-то расхотелось в Ригу, хотя мой папа там на съезде комсомольцев был и даже привез медаль участника съезда. Мы ее с братом потом карандашом разрисовали, так же, как и медаль ликвидатора чернобыльской аварии. А до «Десятилетия службы в Вооруженных Силах СССР» руки не дошли.

Потом мы зашли в помещение, и я ничего не почувствовал. А симпатичная медсестра поливала водой из шланга желтое тело на столе. И тут желтое, подумал я. Врач спросил, не нужен ли мне нашатырь. Я отказался — совершенно зря, потом два дня запах чувствовал. Они начали это желтое тело вскрывать, и я поспешил в коридор. После того, как снимки сделал, конечно. Потом отфотографировал мертвеца с огнестрельными ранениями, подумал, что редактор останется доволен, и попрощался. Старик-директор решил, что я о проблемах морга напишу, деньги и тому подобное — я его разуверять не стал. Хоть и понимал, что вход мне туда отныне заказан. Выйдет такой вот «кровавый разворот», старик подумает, что я за «жареными» фактами погнался — правильно, кстати, подумает, и обидится. Ничего.

Если хочешь написать хороший материал, ко всему, и в первую очередь, к людям, нужно относиться как к нефтяной скважине с малым запасом нефти. Которую за день выкачать можно — если есть такие, конечно. Так и человека надо выкачать, или факт, и больше к ним не возвращаться.

Из морга я поехал в университет, так и не смог там поесть в буфете и выспался на лекции. Сна не помню, только соседка толкнула, чтобы не похрапывал. Ну их всех — так я устроен, и мои носовые перегородки долбанные, храплю и все.

Купил бутылку водки в «Ниневии» у наркомана-продавца, попросил тщательно завернуть в плотную бумагу. Подумал и взял еще одну — для охраны. Все равно поймут, что выпивку купил, и не отвяжутся уже. Но охрана в Доме печати хорошая. За полночь пускают.

К девушке я так и не поехал. Хотя заранее шоколадку для нее купил. Все еще думал — этично будет или нет предложить ее, эту шоколадку? Подумает еще, за шоколадку переспать хочу. А не предложить — тоже нехорошо, совсем знаков внимания не оказываю. На цветы денег не было. Семнадцать лет, господи…

Но все равно — морг, запах, идти после такого никуда не хочется, поэтому спрессовавшийся в кармане шоколад я развернул и съел, тщательно зажав ноздри.

Отдал бутылку охранникам, и поднялся на второй этаж. В кабинете был уже Старыш. Часа полтора писали, и от грохота старых машинок воздух дребезжал.

Потом открыли водку. Зашла соседка из «Тинеретула». На прошлой неделе ее чуть было не трахнул фотограф из «Фотоартсалона», но она сказала, что нельзя, месячные. Нацисты нацистами, а выпить тоже хочется. Мы не жадничали, тем более, что в кабинете было еще вино. Настроение у меня было скверным. Верстали газету, приходилось подниматься на четвертый этаж, «проследить за верстальщиками». Так редактор велел. Но в верстке-то я не разбирался. Поэтому поднимался — меня слали на фиг, я благодарил и спускался. Потом обленился, звонить стал. Через час они перестали трубку поднимать.

Старыш ушел рано — высыпаться. Нацистка тоже ушла. Ее дома муж ждал. Обломила. Хоть я ни на что такое и не рассчитывал — старовата была, лет двадцати трех. А мне недавно семнадцать исполнилось, в связи с чем друзья — наставники по редакции хором исполнили песню «Нас водила молодость в сабельный поход». Но — ушла, хоть могла и посидеть немного. Я бы к ней поприставал. Но если домой торопится — приставать скучно. Перед уходом Старыш взял мое одеяло и отнес его в другую какую-то нацистскую шарашку, «Цару», что ли. Прикрыть ее в доску пьяного редактора, который спит на полу. Мне было не жалко, я собирался писать всю ночь.

Отписал две тысячи строк — половину забраковал и остался доволен. Хоть и знал, что завтра еще половину выкину. Вытащил последний лист из машинки, сощурился — плохо видно было. Только взял карандаш, как дверь открылась. Зашел мужик, на инженера почему-то похожий, советского, в брюках, рубашке, свитере вязаном, с сумкой. Туфли плохие. Хоть и у меня не лучше. Достал лист журнальный, протянул. Я подумал — ну вот, еще один псих на мою голову. И увидел — на листе нарисован огромный черный паук. Чернилами.

«Им это с рук не пройдет», — доверительно шепнул мне «инженер». Мама родная, кому? «Не пройдет, — повторил посетитель, — главное, чтобы эти (тут он ткнул рукой куда-то неопределенно, я в глаза ему смотрел, не заметил куда) не проговорились. Если проговорятся — все, конец. Но мы их…» — тут он сжал кулак так сильно, что аж задрожал.

Я ужаснулся и отступил, на всякий случай. А он отвернулся и забыл про меня. Потом повернулся, и зло так — а-а-а, вот ты… — схватил лист с пауком и ткнул в лицо мне. Я еще дальше, за стол зашел. Он подумал, подумал, взял лист, сунул в сумку и ушел, что-то злое сказав. Конечно, я после этого дверь на ключ закрыл и кушеткой заставил.

Встал у окна — большого, почти на всю стену, прижался носом к холодному стеклу, и подумал, что похож на Кая, который с Гердой через покрытые льдом окна переглядывался, предварительно копеечкой горячей лед растопив. Но я не Кай, кажется. Я — ночной редактор. Сказал себе это несколько раз и успокоился. Тем более, что во дворе Дома печати остановился грузовик, и значит, пора было грузить пачки газет для экспедиторов. За час управились.

Я бегом поднялся в кабинет, снова закрылся, сдвинул кушетки и лег. Голова кружилась. Вина не хотелось, но я встал и отвинтил крышку канистры. Оставалось литра три.

 

Шеф, мы победили

— Учись, Володя, писать коротко, — сказал редактор.

Мы ехали в его «БМВ» за коньяком ко дню рождения, недавно редактору дали кредит (откуда и машина), поэтому настроение у него было хорошее. Притормозив, он взглянул на меня.

— Когда я был молодым и работал в Бухаресте, нас за каждое лишнее слово гоняли. Учись писать коротко.

Я подумал, что к обрезанию моих сатирических трехстиший это никакого отношения не имеет, потому что в молодости редактор в Бухаресте работал в отделе информации. Но промолчал. День был солнечным, настроение — хорошим, как и у шефа. Он начал расспрашивать, нравится ли мне машина, я сказал — да, но не очень в них разбираюсь. «Начнешь, — сказал он, подумав, — начнешь разбираться, когда постарше станешь».

Сатирические трехстишья, стилизованные под японские, я написал перед выборами. Все сплошь — о том, как плох Снегур. Ну, и коммунистам с фронтистами заодно досталось. Все тогда, или почти все, верили в Лучинского, хоть он оказался полным ничем.

Но это выяснилось позже. А тогда мы с энтузиазмом работали на победу Лучинского. Ему это наверняка нравилось, потому что — бесплатно. Говорят, собрал всех после победы и сказал — спасибо за поддержку. У многих лица скривились, как у дизентерийных больных в очереди в сортир. Стихи, кстати, были хорошими. Выходила целая полоса.

На день рождения мы с Чуриковым так и не попали, потому что надо было ехать в Страшенскую типографию за тиражом. На Сережином «Запорожце». Сидение рядом с водительским сняли, и я мог лежать. В типографии не было света, проваландались мы часа три. Привезли часть, выпили минералки — Чуриков за рулем, а я — из солидарности, и поехали обратно. Так — до ночи.

На следующий день был второй этап президентских выборов.

— Ну и дерьмо, дерьмо все, — сказал Раду Браду.

Мы сидели в кабинете, вот-вот должны были подойти остальные. Раду работал на Снегура, а мы — на Лучинского. Сейчас он вроде бы в Алжире. Раду, конечно. Когда стало ясно, что Снегур проигрывает, собрались и пошли, все — и «лучинскинисты» и «снегуристы» в кабинет. Выпивать.

— Вот увидишь, об этом многие еще пожалеют, — сказал Раду.

Он оказался прав. Ноне тогда, нет. Тогда мы победили, и маленький, чуть выше меня, Раду, сидит на стуле с тремя ножками, качается, отталкиваясь лопатками от стены, и постепенно впадает в отчаяние.

Черт. Я был очень молод и решил не отходить от Раду до утра, пока он не напьется и не уснет где-нибудь. Боялся, что он спонтанно покончит с собой. Так оно и вышло, конечно, за исключением самоубийства. Нов кабинете мне казалось, что Раду в отчаянии. Даже глаза полуприкрыл. А ему, наверное, просто хотелось спать.

Стали подходить люди. Гитара нашлась. Все были очень веселы, и даже Раду стал улыбаться.

В шесть утра мы со Старышем шли через парк на Штефана, как навстречу чуть ли не подбежал молодой парень. Я решил — простецкий. А он оказался начальником какого-то там парламентского департамента. Парламент-то возглавлял Лучинский…

В кабинете мы открыли коньяк — много коньяка, колбасы порезали хорошей, которую купили в парламентском же буфете. Мне почему-то показалось, что в помещении туман. На улице уже солнце светило. Коньяк нас догнал. Мы открыли окна — напротив президентский дворец, и выкрикивали что-то обидное. Для проигравшего. Первый раз в жизни показывал «фак» президентуре. Потом втянулся, вошло в привычку. Позвонил редактор.

— Шеф, мы победили! Победили мы, шеф!

Редактор что-то ответил, я не расслышал — у него радиотелефон, плохо работает. Я был уже совсем пьян. Редактор вдруг отчетливо попросил экспромтом сказать какое-нибудь трехстишье. Я придумал, выкрутился.

Потом вдруг мы снова оказались в парке, семь утра, что ли, и я ухожу почему-то наверх, а Старыш стоит и зовет — ты куда? Но останавливать не стал, за что его и люблю.

Приехал в общежитие, и уже когда заходил, подумал — зачем, меня же отсюда уже год как выгнали?

Потом забыл об этом. Очнулся в шестидесятой комнате, минут через пятнадцать. Там когда-то жили одногруппницы, потом их перевели в шестьдесят шестую, но я об этом не знал. Дверь в шестидесятой была открыта, вот и я ввалился. Лежал на кровати. Говорят, разделся. Потом жильцы зашли, одеждой прикрыли. Позор. Но у меня хорошая память — я все быстро забываю.

Зашли девочки из нашей группы. Перешел в их комнату. Проснулся к вечеру. В комнате был только я и еще одна девушка. Я за ней в университете почему-то не ухаживал. И в комнате не приставал — устал, да и пьян еще был. Но хотелось. И я все лежал на матрасе, на полу, глядел в нее влюбленно, и говорил:

— Я выиграл выборы, ты только послушай, я выиграл выборы…

 

Олимпиада и груди

И вот я влюбился. Звали ее Наташа, она была на год старше, мне тогда — четырнадцать, и я полагал, что она весьма опытная женщина. Она была очень красивая. В белой футболке и джинсах, вареных, кажется. Сидела на подоконнике и умудрялась как-то смотреть на меня, в то же время глядя на стену университета. Это было в Бельцах — мы с ней участвовали в республиканской олимпиаде по английскому языку и знали друг друга один день. Но она очень мне нравилась. Ах да, я же влюбился.

В Бельцы мы приехали с утра — вся унгенская делегация, в составе нашей училки английского (хотя она вообще-то — «немка»), училки из четвертой школы, меня и еще трех девушек. Это радовало. Я вообще часто влюблялся, только никому об этом не говорил. Особенно тем, в кого влюбился.

Перед тем как пересказать текст о Лондоне, я несколько раз оглянулся. Наташа сидела в самом конце кабинета. Я вспомнил, что она приехала из Кишинева, о чем сказала мне в вестибюле Бельцкого университета, у фонтана. Университет мне понравился — кишиневского Госа я тогда еще не видел. Она сама подошла — мне бы духу не хватило.

Обхватив голову руками и шевеля губами над книгой, я еще раз подумал, что влюбился. Это огорчало — мы сегодня же вечером и уезжали. Хорошо влюбился, до слез. Когда думаешь о ком-то и хочется немного плакать, немного умереть или лучше — уснуть на лугу с цветами, увидеть ее во сне, а потом проснуться, раскрыть один цветок — и увидеть там ее, а потом снова уснуть, но уже — рядом. Мне надо было отвечать через одного. Я стал думать, что делать. Классе в пятом у нас один паренек порезал палец лезвием и написал кровью на листе — «Я тебя люблю, Диана». Нет, не подходит. Он был сопляк и дурак. А я был на олимпиаде, взрослый, чертовски обаятельный, циничный и умный. Четырнадцать лет. Куртка «Монтана». Как у американских летчиков. А у нее — белая футболка и джинсы. С ума сводящая большая грудь — хоть я ни о чем таком не думал, но и от груди тоже глаз отвести не мог.

Отвечавший затормозил. Что-то у него не получалось. Комиссия начала его терзать. Еще полчаса. Я достал из кармана ручку и начал писать.

«Любовь моя, глаза твои — цвета надежды, а волосы — …». В общем, там было немного из соломоновых песен, что-то от меня и много-много глупостей. Я бросил ей на стол и отвернулся.

Тетки в комиссии возмущались моим произношением — а что тут такого, чистейший ливерпульский акцент, сказал я им, после чего они вообще говорить от ярости не могли. Место я занял пятнадцатое.

В коридоре я подождал ее, она села на подоконник, и вот мы: смотрим — не смотрим друг на друга, я думаю, что же сказать, а она улыбнулась, и тут я ее поцеловал. По-настоящему, без всяких там. Потом я собрался поцеловать ее снова, она увернулась, улыбнулась, сейчас мне почему-то кажется, что улыбнулась — коварно, хотя почему, объяснить не могу, и сказала — не все сразу. А когда — теперь я уже улыбнулся — мы уезжаем. Запиши телефон.

Я записал, синим фломастером, на руке, и ее уже не видел, все вспоминал, как целовались. На прощание чмокнула в щеку. Несерьезно. Больше я ее не видел.

Следующим утром я приехал в Кишинев — в гости к девочке, в которую тоже был влюблен. Но мы встречались уже два месяца и чувства мои притупились, вот я и флиртанул, можно сказать — отчаянно и смело, да чего уж там, изменил буквально.

— А что это у тебя на руке? — спросила она.

Только сейчас я вспомнил, что решил не смывать цифры, а потом вообще про них забыл, и конечно, соврал — сказал, что нашел друзей на олимпиаде.

Она была умной-глупой маленькой-большой опытной девочкой-женщиной. Она предпочла поверить.

 

Фантазер

Он сидел там уже четвертый день. Маленький крысенок, совсем не противный — наоборот, очень милый и презабавнейший. У него было грустное выражение лица. Да, лица, а не мордочки. Чем-то он похож на философа, решил я — точно, философа или спаниеля. И потом понял, чем — взглядом, печальным и очень, я бы сказал, мыслящим.

Крысенок с мыслящим взглядом наблюдал за миром из трещины в асфальте. Трещина образовалась оттого, что асфальт у жилого дома укладывали абы как. Конечно, в этом девятиэтажном доме было много крыс. Они совсем обнаглели и рылись в мусоропроводе даже днем. Люди проходили мимо, и говорили — надо бы вызвать санитарно-эпидемиологическую службу, пусть бы они засыпали все трещины в асфальте хлоркой.

Крысенок, слыша это, только презрительно морщился. Я ни разу не видел, чтобы он подбежал к мусорному контейнеру или просто отлучился от своего поста. Я даже решил, что он болен и не может добывать себе пропитание, и оставил у трещины немного хлеба и польскую сосиску, за что на меня накричали старушки на лавочке. Тут и так полно крыс, кричали они, а вы их еще и прикармливаете.

Крысенок еды не тронул. Он просто наблюдает за людьми, решил я, и отважился подойти к трещине.

— Здравствуйте, — начал я вежливо и издалека, — вы не находите, что сегодня — прекрасная погода?

— Угу, — согласился крысенок, — ничего погода. Теплая. Но вообще-то вы зря так. Я же крыса. А крысы не разговаривают.

— Но вы-то говорите, — сказал я.

— Да, — согласился он, подумав, — просто я — необычная крыса.

— А какая же вы крыса?

— Говорю же, необычная.

— Понятно, но — чем необычная?

— Я — фантазер, — торжественно сказал крысенок и спросил: — хотите сигарету?

— Да. Благодарю вас.

Видимо, поняв, что просто так от меня не отделаешься, крысенок взмахнул рукой:

— Проходите.

Я залез в трещину на асфальте. Там было уютно.

— Иногда трубы с горячей водой прорывает, и тогда я принимаю ванны, — сообщил мне крысенок-фантазер.

— Да, я тоже очень люблю горячие ванны. Но вот вы…

— Напрасно люди считают нас нечистоплотными животными. Да и вообще, нет ничего глупее ненависти людей к крысам.

— Почему вы так думаете? — вежливо спросил я.

— Мы не причина, а следствие. Вы мусорите, и от этого заводятся крысы, — объяснил крысенок, — так кто же заставляет вас сваливать у домов кучи мусора?

Мне нечего было возразить. Мы помолчали. Крысенок смотрел на мир.

— Скажите, — снова спросил я, — почему вы все время смотрите на мир?

— Видите иву? Я ее придумал еще зимой. Весной она выросла. Потом я придумал листья, и они появились.

— А сейчас что вы придумываете?

— Ветер, который шевелит листья, — видите?

Ветер действительно появился.

— А все, что вы придумываете, появляется на самом деле?

— Пожалуй, да, — поразмыслив, ответил крысенок-фантазер.

— И что же еще вы придумали?

— Да, пожалуй, все.

Оказалось, крысенок придумал многое. Он придумал… Кишинев, район Ботаника, улицу Воссоединения, дом номер 19 по этой улице, все его девять этажей и сто четырнадцать окон с этой стороны и девяноста семь — с той.

Крысенок придумал голубей, топчущихся на крыше этого дома, иву, которая растет у второго подъезда, деревянные двери в подъездах дома, полусодранные объявления о продаже квартир на этих дверях.

А еще — дыры в асфальте, лужу у четвертого подъезда. Потом он придумал лавочки у дома, и стол между ними, мужчин, которые играют в карты за этим столом днем (карты он тоже выдумал), старушек, сидящих по вечерам на лавочках, и детей, которые играют в песочнице, тоже выдуманной крысенком. Он придумал меня и придумал, что мне хочется курить.

А еще он придумал, что я все это написал, и вас, и то, что вы читаете то, что он придумал.

 

Морской этюд

По утрам в комнате было так тихо, что они чувствовали дыхание мертвых. А когда и дыхание умолкало, становились слышны голоса. Мертвые перешептываются, говорил он женщине. Но та никогда ничего не слышала — возлежа на рваной простыне, накинутой на пружинную сетку железной кровати, она хранила величественный покой в приподнятых уголках губ и спутавшихся после любви волосах. Иногда мужчина случайно забывал в них поцелуй, и тот перебирал каждый волос ее прически.

Ночью в деревянном домике было холодно — они заворачивались в жесткое одеяло, такие называют солдатскими, как в спальный мешок. Один раз за две недели пошел дождь, пришлось подставить тазик, чтобы пол не намок от воды, но он все равно намок. В доме пахло морем. Было оно совсем неподалеку — сразу за домом начинался дикий пляж, поросший низким кустарником, и он любил представлять, как выглядели эти места лет триста назад. О чем ты думаешь? — спрашивала она его в такие моменты, но мужчина не отвечал, потому что и сам не мог точно ответить. О том, как люди, еще не научившиеся шить себе одежду, ходят по кромке пляжа и собирают раковины, они вот за тем изгибом берега, и мы сейчас с ними столкнемся?

Волны здесь были совсем маленькими, и за те две недели, что они прожили у моря, песчаная коса подползла к берегу на три-четыре метра. Он ловил на косе креветок, иногда нырял, но море так волновалось, что под водой можно было увидеть лишь песчаную муть и, только вплотную приблизившись, лица других ныряльщиков. Даже в солнечную погоду.

Когда он в первый раз заплыл на косу ловить креветок, — а у берега их почти не было, — погода начала портиться. Минут через десять пошел дождь, но вода в море была теплой, как его кожа, и поэтому он не вернулся, а пошел по косе дальше. Иногда его ноги словно что-то покусывало, и мужчина понял — это жесткие панцири креветок, поднятых из песка его тяжелыми шагами. Как раз над косой остановилась туча, и он увидел, что женщина поднялась с покрывала — она лежала на пляже даже в сильный ветер, словно сама была частью этих песков, поросших кустарником, — и стоит у берега, держа в руках сандалии. Он крикнул ей, что все нормально и дождь скоро кончится, и он побудет еще на косе. Он не разглядел, кивнула она или нет, но женщина пошла обратно и легла на покрывало. Несколько минут он смотрел на нее, а потом снова опустил сачок в воду и стал вести им за собой. Сачок был слишком большой, своего он не захватил, а этот оставили люди из соседнего домика, уехавшие пораньше, потому что не дождались солнечной погоды. Наловив где-то полкилограмма мелких креветок, он ссыпал их в целлофановый пакет, завязал и поплыл к берегу, держа пакет с сачком в левой руке и подгребая правой. Несколько креветок шмыгнули в дыру пакета, но ему не было жалко, наоборот. Ему было жаль тех креветок, что не выбрались обратно в море, но он плыл к берегу, зажимая пакет в левой руке, потому что женщина любила креветок.

Вернувшись в дом, он перелил воду с креветками из пакета в таз, чтобы потом сварить их, а женщина сняла с себя купальник, выжала и повесила на веревку, натянутую под потолком в углу комнаты.

Женщина была маленькая, с длинными волосами, и когда она, сидя над ним, набрасывала на их лица волосы, они оказывались словно бы веще одном маленьком доме, в щели которого заглядывал любопытный свет. У нее была смуглая кожа, ясный взгляд, лицо тринадцати лети ей девочки и тело взрослой женщины. Она любила море, креветок, ветер на пляже, любила его и кормила бездомных собак, побиравшихся в этом пустынном лагере отдыха на побережье Черного моря, отчего он любил ее каждый день еще больше, хотя, казалось, больше уже некуда. Е[о все равно, сегодня — больше, думал он, ныряя, чтобы посмотреть, как под водой крутятся спирали песка, да, еще больше, и выныривал, чтобы взглянуть теперь на нее — далекую и очень маленькую на пляже.

Собак она нашла на третий день их отдыха, когда они возвращались из столовой, где кормили непритязательно, но порции давали большие, и им это нравилось, потому что они часто были голодны. Два щенка — рыжий и черный, и мордочки у них были потешные, когда он фотографировал их на руках своей женщины. Он не позволял ей кормить щенков чаще двух раз в день, потому что знал — скоро они уедут, и если щенки не научатся добывать себе пропитание, то погибнут зимой, когда в санатории не будет отдыхающих.

Фотографировал он лучше нее, поэтому сам почти не снимался, и они потратили четыре пленки на тридцать шесть кадров. Он часто думал, что, когда вернется в город, выложит снимками пол, и у них снова будет один день моря. Вот она просыпается, лежит, улыбаясь ему — выходит из дома — останавливается у дерева, накинув на плечи свитер, потому что утром еще прохладно — сидит на корточках, разглядывая чайку, которая осторожно подбирается к куску хлеба, оставленному кем-то на пляже — стоит в море, подняв плечи, словно просит о чем-то у неба — глядит во тьму. Эту, последнюю фотографию, он снял ночью, когда не было даже луны. Они вышли на пляж — позади горели огни санатория, а перед ними было еще несколько метров песка и едва слышное темное море, которого они, впрочем, не видели. Страшно, сказала она, и даже вспышка фотоаппарата ничего не изменила, только осветила на миг ее, словно она была во тьме, и только во тьме, и не было ни моря, ни песка, только она да отсутствующий свет. Им показалось, что море вот-вот начнет наступать, и они не заметят, как вода покроет всю землю, — поэтому они пошли прочь от моря, держась за руки, и он понял, что сдерживает себя, чтобы не побежать.

Ну, а в остальном все было прекрасно. Они хорошо ели и даже готовили себе еду в кастрюле, варили ее электрическим кипятильником, а на рынке, куда надо было идти два километра от базы, он покупал пиво «Золотой фазан». Когда мужчина ловил слишком много креветок, то они делились ими с соседями — молодой семьей с двумя детьми. После того как пошли дожди, семья уехала, оставив им несколько мелких, но очень сладких арбузов, и, прощаясь, он подумал, что где-то видел этого молодого парня, уже обзаведшегося женой, детьми и машиной. Но передумал спрашивать.

Они пошли на пляж, а когда вернулись — обнялись. Каждый почувствовал песчинки на коже другого: посмотрев ей в глаза, он почему-то подумал, что у нее испуганный взгляд, но это, конечно, было не так.