Там, где сейчас стоит город нефтехимиков Кириши, еще в 1960 году было большое, открытое всем ветрам поле, тракторы и бульдозеры бороздили рыхлую кочковатую землю. Город вырос – ни одного деревянного дома, да что там деревянного, стоят восьми-девятиэтажные красавцы.

Кириши настолько симпатичны и свежи, что больше похожи не на реальный город, а на один из макетов города будущего, из тех макетов, к которым мы относимся как к привлекательному товару на выставке, которого в продаже нет и когда будет – неизвестно. Но вот они, Кириши,– наяву, яркое создание, вырастающее неожиданно за лесами и полями через три с небольшим часа автобусной езды от Ленинграда.

Все новости из газет киришане узнают в одно время с ленинградцами. Лучшие ансамбли страны – частые гости в местном Дворце культуры. Девушки носят юбки и платья ни на миллиметр не длиннее, чем модницы на Невском или улице Горького. Но и не короче, потому что тогда это будет тоже – «периферия».

В общем, куда ни кинь – Центр.

Правда, это все лишь внешние признаки жития. С внутренним же, духовным бытием сложнее. Городу с будущим нужны рабочие руки. И едет сюда народ разный: и из соседних земель – Новгородской, Псковской, и из дальних – с Севера, из Сибири. Рассказывают, как в одном доме женщина прямо на паркетном полу рубила дрова.

Здесь же, в самом центре Киришей, в своей новой квартире бульдозерист Баранов избивал до полусмерти маленького сына. Баранов отбывал наказание на Крайнем Севере, потом в Сибири, а потом, подавшись сюда, привез с собой свою собственную дремучую, как тайга, мораль. И оборудовал в самом центре нового сверкающего города свой медвежий угол, обставил его телевизором, стереофоническим приемником, современной мебелью.

– Бью сына, ну и что? – степенно спрашивал он.– Сын-то мой.

Бил он его зверски.

Баранов – мужчина и высоченный, и кряжистый. Дерется крепко. Однажды, когда жил еще в рабочем общежитии, парни – соседи по комнате – за какую-то обиду решили рассчитаться с ним. Вечером, только он появился на пороге – в черном пальто, шапке-ушанке и светлых бурках,– они впятером кинулись на него. Он их всех избил, а потом за дверь вышвырнул. Те пошли жаловаться в милицию.

Этими же пудовыми кулаками он бил и детей своих. Одному из них, Толе, девять лет, старшему, Диме,– десять. Бил кулаками, ремнем, деревянной палкой, резиновым шлангом от стиральной машины. Бил в одежде и голыми. И днем, и, случалось, ночью. Дети бежали было из дому, но, проголодавшись, вернулись. Поняв, что выхода нет, младший, Толя, решил хитрить – стал ласкаться к отцу, даже когда хотелось плакать. Дмитрий же плана не изменил.

7 декабря Дима прихватил с собой единственный документ – школьный дневник и без копейки денег отправился на вокзал. Сел в рабочий поезд. Дима помнил, что везли его в Кириши этой дорогой, и сейчас думал добраться до станции Тальцы Новгородской области к бабушке своей Лукерье, а там – дальше, к матери в Сибирь. В Тюмень.

К девяти-десяти годам детей еще переводят за руку через дорогу, а Дима один поехал в Сибирь. Под колесами бежала назад, к Киришам, стылая, неуютная земля. В вагоне было холодно. На остановках входили разные люди, и чем шумнее становился вагон, тем более одиноко было ему.

Когда за окном, окутанным паровозным дымом, показалась маленькая, как будка стрелочника, станция Тальцы, Дима вышел. Бабушки Лукерьи дома не оказалось – уехала в Ленинград. Мальчик беспомощно ткнулся в закрытую дверь, потом пошел бродить по замороженному, застывшему в снегу поселку. Зашел в магазин.

Женщины обратили внимание на малыша. Поинтересовались: чей ты, откуда? Он заплакал:

– Убежал из дому. К маме в Сибирь еду,– и стал рассказывать сразу всем: – Я уже пять раз убегал. Но как проголодаюсь, домой прихожу. Один раз три дня терпел. Пришел, а отец с нашей тетей пластинки играют. Увидели меня – засмеялись: «А мы в милицию и не заявляли». Потом бить стал.

Женщины поохали, повздыхали, поплакали даже. Кто-то дал ребенку булку, кто-то помазал ее вареньем, стали собирать деньги на дорогу. Собрали что-то рублей около двенадцати, но потом решили – все равно не доберется до матери. Надо отправлять его обратно. Дима задрожал:

– Не поеду, меня папка убьет.

К ночи он отправился на станцию. Дежурная Прасковья Ивановна Короткова пустила его в маленькое служебное помещение. Рабочая станции Александра Максимовна Тимофеева принесла ему поесть – вечером, утром. В общем, заботились. Но ночевать к себе домой не взял никто. Помнили здесь Баранова, когда приезжал он к матери, и боялись: а вдруг объявится сам, взгляд у него нечеловеческий, тяжелый. Вдали от Киришей они ухаживали за Димой тайком. Мальчик ночевал в холодной дежурке, сидя в углу на стуле. Раза два-три пытался уехать, но ни на один поезд его не взяли. Тогда он сел за стол дежурного и стал писать письмо:

«Дорогая мама прошу приедь замной. Меня здесь бьют палками кострюлями и шлангами чем попало вруки. Дорогая мама если ты мне мать то прошу приедь замной. Если мама прийдет письмо то если не приеду через 3 дня. Еть за мной я буду в Маске. Я уеду 9 декабря в 12 часов. Я сечас в Тальцах на станции. Сегодня я уеду в 12 часов на Масковском поезди. Я поеду без Толи мама передай Любе и Кати что я добюсь ктебе.

И знай что я Катю и Любу бабушку и тебя люблю. Дорогая мама жди я приеду.

Тасвиданье дорогая мама и Катя, Люба, бабатаня и бабушка».

Письмо запечатал и попросил работников станции:

– Тетеньки, вы отправьте это письмо маме. Обязательно.

Председатель исполкома Талецкого сельского Совета Иван Арсентьевич Артемьев, узнав обо всей этой истории, позвонил в Кириши, в милицию. Милиция сообщила о Диме отцу. Тот сказал:

– Я его не прогонял. Сам уехал, сам и вернется.

Два дня в Тальцах встречали все поезда со стороны Киришей. Но так никого и не дождались. И тогда печник с Хвойной, возвращавшийся домой, взял парня с собой. По пути. «У нас хоть милиция есть, сдам его»,– сказал он.

Председатель исполкома сельсовета отправил Димино письмо в «Известия». И добавил к нему еще свое. «Как же так можно?» – спрашивал он, имея в виду не только отца ребенка.

Теперь уже, словно спохватившись, школа кивает на милицию, которая после побегов Димы каждый раз возвращала ребенка отцу, возвращала слепо, как почтовую посылку. Милиция же винит учителей: зачем сообщали отцу о двойках(?).

Попробуем разобраться.

В детстве Баранов ходил в школу босиком. Ботинки носил за плечами. Обувал их только в школе. С тех пор он твердо усвоил: деньги – всему голова.

Самого Баранова в детстве били нещадно. Однажды мать обходила огород, ткнула пальцем в сухую землю – не полит один кочан капусты. И она избила сына тяжелым коромыслом. Била она всех шестерых детей своих. С тех детских пор Баранов усвоил и это: бить детей можно, даже нужно.

...Я ехал в Кириши под субботу: приеду, думаю, как раз, застану отца пьяным, застану на взлете его жестокой откровенности. А он открыл дверь спокойный и трезвый. Не пьет. Ни по субботам, ни по воскресеньям, ни в получку, ни в праздники (пьет только раза два-три в год, по настроению). И детей своих истязает трезвым, степенно и деловито, так же, как ест, работает, включает телевизор по вечерам.

– Это вы из-за такой ерунды приехали? – спросил он.– Когда по делу надо было, я в редакцию жаловался, что разряд мне понизили, так никто не явился. А тут из-за ерунды... Мои ведь дети-то.

И чтобы окончательно сломить меня, добавил:

– А вас что – не били в детстве?

Этот вопрос он задает всем: начальнику милиции, инспекторам детской комнаты, школьным учителям, следователю прокуратуры. И когда ему говорят «нет», он упрямо и искренне не верит. И сокрушить это неверие нельзя.

– Я ведь зря не бил. Зря чего бить. Вон кошка на диване лежит, я ведь ее просто так не трону. Ну, а нагадит...

И Баранов сжал огромный кулак.

– А за что бил? За разное. Вот они три ручки сломали. Это – рупь пятьдесят. Тетрадей школьных испортили на рупь восемьдесят.. И за двойки, и за тройки тоже бил, хотел, чтобы грамотными были. Надо же воспитывать?!

Когда они с женой разошлись, дети остались у нее, в Тюмени. В конце лета прошлого года жена неожиданно объявилась в Киришах, оставила прямо у него на работе обоих ребятишек – полуголодными, полураздетыми – и тут же укатила. Отец их откармливал, по две смены работал, чтобы одеть и обуть малышей. Первое время ходил даже в школу, узнавал, как они там учатся.

Баранов не врал: и обул, и одел – все так и было.

– Вы думаете, мне-то сейчас легко? – говорил он.– Несколько дней назад жена снова приехала – следователь ее пригласил, забрала детей обратно в Тюмень. Меня на эти три дня, пока она здесь была, в КПЗ посадили, чтобы я ее и детей не побил. Как отсидел, вернулся, дома – пусто. Никого нет, и детей нет. Я взял водки. Напился, и вот тут на полу у дивана лежал и ревел. Кто мне поверит, что я ревел? Никто.

Я поверил. Видел, как во время рассказа под полотняной рубашкой дрожало, колотилось его могучее тело. И мне было жаль. Баранова. И я ненавидел его.

– ...Но если бы мне их снова вернули, детей моих,– закончил он,– я бы лупил их так же...

Когда Толя и Дима первый раз появились в милиции (они так и пришли – взявшись за руки) и стали говорить, что отец бьет их, Баранова вызвали.

В милиции с ним поговорили и отпустили.

Через некоторое время в школе на уроке физкультуры Дима отказался раздеваться. Когда его раздели, ахнули – все тело было иссиня-черное. Снова вызвали Баранова в милицию. Снова выяснили: отец не пьяница, работает отлично и не из хулиганских побуждений, конечно, бьет детей. Начальник милиции майор П. Криворотое вынул из сейфа и открыл книгу Макаренко. Но Баранов из этой книги не понял ни одной буквы, будто иероглифами писана. Тогда начальник пригрозил: «Судить будем...»

На время притих. Потом – снова за свое.

Насколько же был чужероден Баранов. И не то беда, что он объявился, а то, что терпели его. Живые люди окружали его со всех сторон – и на работе, и соседи в доме. Конечно, сыграла свою роль ветхая, но не износившаяся еще, к сожалению, психология. На работе слыл мужчиной степенным, самостоятельным, а детей побить – кому не приходится. Обывательский взгляд еще крепок – «мой ребенок, что хочу, то и делаю». Как будто ребенок – личная собственность. В лучшем случае – сочувствовали.

Государственные учреждения, призванные оберегать покой и добро каждого, а детей прежде всего, были в десятках метров от берлоги Баранова. Но и в школе, и в милиции, и в прокуратуре привыкли иметь дело с явлениями типичными. Вырвет кто-то для себя неповторимую страницу из книги, сразу тревога – вандализм, преступление, хотя оно даже уголовно и ненаказуемо. В школе за пятерку хвалят, за двойку корят, а из-за двух двоек могут устроить целый переполох, родителей вызвать и им по первое число выдать. А тут случай оказался настолько уникальным по своей дикости, что в школе не нашли ничего лучшего, как завести для Толи Баранова... отдельные тетради, которые он домой не носил, хранил двойки в школе. Потом, чтобы мальчика не выделять, и для всего класса узаконили такие же внутриклассные тетрадки.

В милиции тоже привыкли иметь дело с безобразиями типичными. Если бьет кто кого, то не иначе как из хулиганских побуждений или по пьяному делу. И застань милиция Баранова хоть раз пьяным, несдобровать бы ему.

И даже прокуратура, когда дошло до нее, не очень энергично взялась было за дело. После того как Диму привез тогда из Хвойной милиционер, отец избил его так, что мальчика было не узнать. Учителя, забыв о всяком приличии и педагогике, плакали прямо при ребенке. И тогда начальник милиции предложил возбудить уголовное дело. За истязание – по этой статье Уголовного кодекса решили судить Баранова. И хоть статья 113 УК РСФСР прямо говорит: «Систематическое нанесение побоев» наказуемо, следователи Киришской прокуратуры, возбудив уголовное дело против Баранова, не то чтобы растерялись, а вроде бы удивились собственной решимости.

– Понимаете,– говорила следователь Татьяна Михайловна Малюковская,– сколько я работаю, на моей памяти не было подобных дел. Больно уж редкая статья.

Да, действительно, редкий случай. Но разве беда маленьких Барановых от этого становится меньше? И можно ли вообще мерить обычной мерой человеческое горе: типично – нетипично. Мы каждого взрослого стараемся не дать в обиду, а тут калечили, уродовали на корню.

Из Киришей я отправился в Ленинград, в судебно-медицинскую экспертизу, чтобы познакомиться там с уголовным делом.

«Один раз папа избил Сережу еще на старой квартире кастрюлей с горячей картошкой, даже вся картошка от ударов в кастрюле размялась...» (Из показаний в деле девятилетнего Толи.)

Уезжал я с тяжелым чувством. Дима Баранов еще не знает, как пишется слово «Москва», делает в нем две ошибки (помните его письмо к матери: «я буду в Маске...»), но уже знает другое.

– Папа получает сто восемьдесят рублей, а мама – шестьдесят,– объяснял он в милиции.– И мама еще должна платить ему алименты за нас – девятнадцать рублей? Ну, вы сами подумайте, как ей жить?..

Это отец и мать посвятили малышей во все свои жизненные расчеты и просчеты, по их вине могут не зарубцеваться раны – не те, что снаружи, на теле, а те, что внутри. Это они, мать и отец, виноваты в том, что еще, по сути дела, не начавшие жить дети испытали то, что иному не увидеть за всю взрослую жизнь.

Сейчас детям у матери лучше, чем у отца. Но хорошо ли?

И еще думаю о Баранове. Что бродит в его дремучей, непробудившейся душе теперь?

Уже в Ленинграде, в судебно-медицинской экспертизе, я в дверях лицом к лицу столкнулся с Барановым. Он шел, опустив голову.

– Пусть судят. Мне только в тюрьме за это стыдно сидеть. Перед другими стыдно. Другие крали, убивали. А я за что? За собственных детей...

Баранов уже сидел раньше за хулиганство – три года. И за воровство: один раз семь лет дали, другой – десять. И там ему все понятно было. А тут – и не понимает ничего. И стыдно ему, что «порядочный» уголовник в тюрьме может не подать руки.

1970 г.