Красноармеец из Белоруссии был шофером. Случалось, он возил молодых людей за десятки километров от Москвы на практику… Практика эта была такова, что не все и не всегда возвращались обратно.

Вокруг Москвы стояли фашистские части, одни ближе, другие чуть подальше, и вражеским тылом начали называться знакомые с детства места: сколько ребят по этим самым дорогам, мимо этих самых деревьев, теперь покореженных пулями, полусожженных взрывами, мчались некогда на электричках или автобусах в пионерские лагеря… С какой охотой отправился бы шофер вместе с молодыми разведчиками в Белоруссию, в родные свои края ведь он знал, что кто-то из них непременно попадет туда. Всегда мрачноватый, порой даже угрюмый, шофер лишь изредка становился разговорчив: если мог поговорить о Минске, об оставшихся там близких.

Долгая дорога, осторожная, медленная езда располагали к беседе, и он вдруг начинал рассказывать — то ли для своих пассажиров, то ли просто вспоминал вслух, стремясь хоть ненадолго приглушить тревожную тоску по дому. Он не успел проститься ни с женой, ни с детишками: слишком поспешным было отступление.

Ребята охотно слушали шофера. Что скрывать, кто из них сам не тосковал по дому? Но им не полагалось рассказывать ни о чем, даже имена и фамилии у всех у них были вымышленные.

Актерам и разведчикам дают роль и предлагают вживаться в нее. И вот в какую-то минуту человек как бы отрывается от самого себя: все становится в его жизни иным, новым, и вместе с тем это иное отныне должно принадлежать ему каждым воспоминанием, любой житейской мелочью.

Будущему разведчику вместе с паспортом и другими документами на чужое имя вручалась, можно сказать, и чужая биография. Ее следовало прочувствовать досконально, чтобы удачно сыграть свою роль. Сыграть не на сцене, не на экране: напряженную роль свою разведчику предстояло вести долго, на широкой арене, с партнерами, о которых он еще почти ничего либо вовсе ничего не знал.

Таким примерно партнером был для них и молодой шофер — в шутливых россказнях ребят не было ни доли правды и, уж разумеется, не было ничего похожего на те «легенды», с какими им предстояло отправиться во вражеский тыл. Но шофер доверчивым своим долготерпением покупал право вспомнить жену, старую мать, дочурку с сыном. И не уходила, сверлила мысль: кто-нибудь из этих ребят побывает в Белоруссии, задержится у его дома, привезет, пусть даже не скоро, светлую весточку о близких…

Сам не заметил молодой красноармеец, как получилось, что дольше других стала задерживаться возле его машины девушка по имени Таня.

Таня как Таня. Возможно, до войны ее звали совсем иначе, но шофер давно привык не проявлять излишнего любопытства. Оттого-то он ни разу не поинтересовался, где Таня научилась так свободно говорить по-немецки, будто настоящая немка. А стоило ей перейти на русский — и перед ним была настоящая русская девушка, круглолицая, простодушная. Казалось, ни житейские беды, ни опасности ее еще не коснулись, а между тем он знал, что она побывала во вражеском тылу в Подмосковье и если вернулась оттуда благополучно, значит, справилась со своим нелегким заданием. Легких заданий этим ребятам не давали.

Однажды Таня шутливо повторила за шофером, мешавшим русские слова с белорусскими, какое-то белорусское слово, тот насторожился, его удивила чистота произношения. С первого раза так не повторишь.

При новой встрече шофер достал из нагрудного кармана пачку фотографий.

— А ну, приглядись получше, — сказал он Тане. — Это самые дорогие для меня люди. Не ровен час, попадешь к нам в Минск, может, и повстречаешь их, если живы. Тебе, Таня, срок подходит, сама знаешь… Отсюда вашего брата, случается, и в Белоруссию отправляют. Так вот, прошу… Коли доведется кого повидать, скажи, что жив пока…

Он говорил об этом на всякий случай. А потом ему начало казаться, что Таня и в самом деле непременно повидает его близких, иначе к чему бы такие вот, вскользь, вопросы… Но в то же время подкупающе искренними были дружелюбие, сочувствие девушки («Эх, голубонька, ты и сама-то, видать, стосковалась по дому!»), не будь этого, он не сумел бы поведать так много о своих близких, оставшихся «под немцем» в оккупированном Минске. Про соседей, друзей, даже про улицы Минска — он так скучал по нему! — мог рассказывать шофер без конца. Куда девалась в такие минуты его мрачноватость! Рассказывая, он встречал взгляд Тани, полный проникновенного внимания.

Как-то она предложила шоферу, смеясь, проэкзаменовать ее по «географии Минска», и он дрогнул внутренне: быть ей в Минске! Пусть не теперь, пусть попозже, но не минует она улиц, про которые он ей столько рассказывал.

Оказалось, что Таня может ответить на любой вопрос. Она схватывала подробности, мелочи, о которых он говорил походя, не придавая им значения. Просто без них, казалось, не были бы такими зримыми картины его жизни дома, в Минске.

Очень хотелось шоферу спросить… Но лишних вопросов, как уже было сказано, тут задавать не полагалось. И он только сказал с надеждой:

— Счастливого тебе возвращения… землячка!

* * *

В один из последних дней августа сорок второго года по улице Максима Горького в Минске шла молоденькая девушка, босая, круглолицая, в выгоревшем на солнце сером платье. Пропыленные башмаки, связанные шнурками, она перевесила через плечо, в руках тащила плетеную корзинку. Ослабевшая, утомленная, она, должно быть, отмерила немало верст.

Это была Таня.

Она уходила из Москвы в опасный путь с одним-единственным документом — без него рискованно было появляться в захваченном врагами городе. В корзинке, под старенькими платьями и ветхим бельишком, лежал аккуратно обернутый целлофаном паспорт, обыкновенный советский паспорт, выданный еще до войны уроженке Витебска Татьяне Климантович. Две прописки было в этом паспорте: одна — довоенная, вторая — штамп полицейского управления оккупированного Витебска.

Так называемая «уроженка Витебска» впервые появилась на земле Белоруссии совсем недавно, но ей казалось, что Минск она знает с детства, знает его улицы, закоулки, ребят, с которыми вместе могла бы учиться в школе, учителей — они могли бы ее учить…

И про Минск, и про Витебск Таня знала так же много и подробно, как про друзей и близких шофера-белоруса. Для любопытных или для тех, кто вздумал бы устроить ей проверку, у нее наготове был ответ: сирота, трудненько стало жить, решила добраться до своих родичей в деревню Дворы. Адрес? Вот он…

Но пока что Таня настойчиво искала другой адрес. Пивоваренный завод, запомнившийся по рассказам шофера, она узнала сразу, едва свернула за угол серого дома, тоже будто бы давно знакомого. Смешанный тяжелый запах сырости, дрожжей, крепкого пива стоял в воздухе; во дворе завода кто-то пел неверным голосом: заводил песню сразу с высокой ноты, срывался, яростно откашливался и начинал сызнова.

Два охранника в фашистской форме благодушествовали у ворот, ехидно переглядываясь всякий раз, когда незадачливый певец давал петуха.

Но вот охранники заметили Таню и насторожились мгновенно, точно по сигналу, подтянулись, выпятили грудь. Лица их утратили благодушное выражение, острые взгляды издали обшаривали плетеную корзинку. Еще бы! Кто в Минске не знал, что, несмотря на запрещения и аресты, белорусские подпольщики продолжали печатать газету «Звязда», выпускали в тайных типографиях листовки, раздавали людям центральную «Правду», которая неведомыми для фашистов путями, минуя линию фронта, проникала сюда из Москвы.

Девушка равнодушно прошла мимо завода с пивной во дворе, мимо охранников, но стоило ей, замедлив шаг, взглянуть на полустершийся номер дома, как охранники, уже было успокоившиеся, вновь насторожились. Таня, однако, не спешила уйти от недоверчивых взглядов: прислонилась к дереву, опустила наземь корзинку и стала внимательно разглядывать сбитый палец на ноге. Наконец, прихрамывая, опять двинулась в путь. Охранники не спускали с нее глаз.

Дойдя до дома под номером тридцать четыре, девушка уверенно толкнула калитку и вошла во двор. Охранники многозначительно переглянулись: во дворе этого дома в отдельном флигеле жил полицейский начальник.

Охранники зашагали вдоль улицы, девушка их больше не интересовала. Если эта жалкая русская фрейлейн понадобилась начальнику полиции — его дело, во всяком случае, к нему во двор она не осмелится подкидывать партизанскую литературу.

У фашистских охранников были основания для тревоги и подозрительности. Никого не зная в занятых ими городах, оккупанты жили как посреди минного поля. Патрули простукивали коваными каблуками каждую улицу и закоулок, проверяя пропуска, паспорта, не просто приглядываясь, а буквально принюхиваясь к каждому встречному — не налипла ли на ботинки илистая земля, не веет ли от него запахами полей, лесов, костров партизанской зоны. Каждую неделю оккупанты меняли цвет пропусков, нумерацию печатей, подписи.

«Хальт! Пропуск!» — слова эти, которых так боялась и, к счастью, не услышала Таня, звучали буквально на каждом шагу. Пропуск требовали полевая жандармерия, патрули комендатуры, полицаи, солдаты охранных батальонов да и вообще мог потребовать любой вооруженный оккупант, а кто из них ходил безоружным? Пропуск могли потребовать на улице, на базаре, при входе в город, при выходе из собственной квартиры. Пропуска были дневные, ночные, особые — для выезда из Минска, особые — для въезда в город или перехода из одного района в другой. Изобретались десятки ухищрений и ловушек, а между тем Минск, помимо этой вот устрашающей повседневности, жил напряженной скрытной жизнью, полной значимости, полной важных событий. Ночами в неосвещенных закоулках, в подворотнях, в развалинах шепотом произносили:

— Я — из московской группы, от дяди Васи…

— Мы от Димы…

— Из отряда «Мститель»…

— Из отряда «Смерть фашизму»…

Летом сорок второго года, когда в Белоруссию попали Таня и Наташа, фашистское командование расквартировало там резервные охранные батальоны. На них было решено взвалить основную тяжесть опасной борьбы с партизанами. Представители «высшей расы» — немецкие фашисты — занимали в этих формированиях лишь командные посты.

Как знать, возможно, фашистские охранники испытали даже чувство некоторого облегчения, когда вызвавшая их подозрения девушка сумела эти подозрения быстро рассеять и они смогли вновь благодушествовать под оградой пивоваренного завода, не опасаясь хоть в эти минуты партизанских козней.

Но от Тани эти несколько минут потребовали напряжения всех сил. Ей казалось, крикни охранники: «Хальт!» — и она бы не выдержала, кинулась бежать. Могла ли она ответить, куда держит путь? Ведь те, к кому она шла, знать о ней не знали, ведать не ведали. Конечно, они отказались бы от нее, и кто посмел бы упрекнуть их за это?

Таня толкнула калитку и очутилась в небольшом мощеном дворике. В первое мгновение она не могла сделать ни шагу, ноги у нее стали слабыми, как у ребенка, не научившегося ходить. Повернись все чуточку иначе — она бы пропала.

Опасность грозила не только извне, — опасность была и в ней самой, и это потрясло ее, так противоречило это чувству дерзкой уверенности в себе, какую ей всегда нравилось ощущать.

К счастью, никто не заметил нежданную гостью. Во дворике, куда попала Таня, было шумно и людно. На лавке под окном приземистого одноэтажного домика сидела босоногая цыганка в пестрых лохмотьях, разглядывала то так, то этак ладонь худенькой светловолосой женщины и что-то бормотала скороговоркой. Женщин собралось много, они поминутно вскрикивали, пораженные, должно быть, мнимой проницательностью повидавшей жизнь гадалки, которой, видимо, нельзя было отказать в находчивости.

— Тебя, красавица, радость ожидает великая, — услышала Таня. Хорошую весть от друга близкого получишь. Далеко твой друг, глазом не увидишь…

Молодая женщина тяжело вздохнула. Не у нее одной война отняла близкого человека, подобные слова цыганка могла говорить всем, почти не рискуя ошибиться. Пытливо стрельнув черными глазами — как, мол, отнеслись к этим словам окружающие? — цыганка заметила у калитки Таню и затараторила:

— Гость у тебя на пороге, с новыми вестями… Ожидай, хозяйка.

— Какие сейчас гости? Откуда? — удивилась женщина, а что именно она была тут хозяйкой, мог угадать любой: пока цыганка гадала, она не раз погрозила пальцем мальчонке, пытавшемуся съехать по ступеням крыльца на ободранном деревянном коне.

Как видно, цыганка торопилась обслужить всех желающих. Она деловито завладела ладонью другой женщины, а хозяйка, помогая малышу спуститься со ступенек, усмехнулась с сомнением:

— Значит, теперь гостей надо ждать? Да еще с вестями?

В это самое мгновение Таня осторожно коснулась ее плеча и тихо сказала:

— Здравствуйте, Тамара Сергеевна.

— Здравствуйте… Что-то не припомню…

— Я принесла вам вести о вашем муже.

Хозяйка отшатнулась, невольно прижав к себе мальчика. Испуг, недоверие, тревогу прочитала Таня в ее взгляде. Да и как она могла поверить? Она знала, что мужа ее давно нет в Белоруссии: войну он встретил военным, и больше года от него ни звука.

— Пойдемте, — бросила она гостье и, торопясь увести ее от чужих глаз, поднялась на крыльцо.

Но никто на них и внимания не обратил: мальчуган понукал своего коня, а женщины спорили с гадалкой. Та явно старалась побыстрее от каждой из них отделаться, они же с упорством отчаяния пытались с ее помощью заглянуть в будущее, чтобы хоть на время испытать облегчение. Нужно отдать должное старой сердцеведке: она прекрасно понимала, чего от нее ждут, и умела приободрить своих клиенток…

В комнате Таня увидела другую женщину, склонившуюся над корытом, и сразу узнала в ней мать Тамары. Та резко выпрямилась, услышав незнакомый голос:

— Здравствуйте, Тереза Францевна! А вы такая же, как на фото, я бы вас и на улице узнала. Игорька я тоже узнала, — продолжала Таня. — А где же Светлана?

Тамара Сергеевна, не отвечая, смотрела на Таню тем же пытливым взглядом, что и давеча, взглядом, полным тревоги и настороженности. Казалось, она рвалась забросать гостью вопросами, но усилием воли сдерживала себя, замыкалась в недоверии.

Первой заговорила Тереза Францевна:

— Отдохни, дочка. Ты, я вижу, с дороги. Тебе надо хорошенько помыться, поесть, а потом поговорим.

Через какой-нибудь час Таню нельзя было узнать. Вместо грязной, нечесаной, усталой бродяжки за столом сидела подтянутая девушка, похожая на ученицу-старшеклассницу. Она рассказывала о муже Тамары все, что узнала в Москве. Женщины слушали, подавшись к ней, стараясь не упустить ни единого слова, но с лица Тамары не сходило страдальческое выражение. Она и верила, и боялась верить.

О себе самой Таня говорила скупо, при случае что-то сочиняла на ходу. Она и теперь не могла рассказать этим двум настороженным женщинам всю правду про себя, а между тем силилась заставить их поверить… Она переводила взгляд со страдальческого лица Тамары на строгое, с резкими чертами лицо Терезы Францевны, литовской женщины, которая много лет назад стала женой русского рабочего.

Неожиданно Тереза Францевна сказала:

— А знаешь, дочка, верь ей.

И в ответ на удивленный возглас Тамары мягко пояснила:

— Такое голубчик наш только в добрые минуты мог припомнить. Подумать только, вспомнил, как у меня строчка на Светланкином платье вкривь пошла, а после я на этом месте цветочек сделала…

— Да, она от наших, — тихо произнесла Тамара.

До поздней ночи засиделись женщины, слушая о Москве. Как добралась она сюда, как сумела пересечь огневую линию фронта, чтобы оказаться рядом с ними, принести самую главную весть о близком человеке: он жив! Уже самый этот прыжок ее в неизвестное был подвигом, а что ожидает ее впереди? Нелегкий груз приняла на плечи свои эта девушка.

— Вот что, милая, — решительно сказала Тереза Францевна, оставайся-ка ты у нас.

— А не боитесь? — выдохнула Таня. Была в этом вопросе и благодарность, и наивная лихость, как у озорника мальчишки, что с безоглядной доверчивостью ставит каверзный вопрос любимой учительнице.

Тамара лишь усмехнулась, ответила Тереза Францевна:

— Да ты нам уже родная. Вон ты как в нашу жизнь вошла, будто век прожила рядом.

Родная… Может быть, в самом деле стоило назваться родственницей? Скажем, сестрой… двоюродной или троюродной.

Но как отнесется к приезжей из Витебска местная полиция? Позволит ли прописаться в этом доме по улице Горького хотя бы на короткий срок?