На горбатом мосту

Полянская Екатерина Владимировна

На горбатом мосту. Стихотворения

 

 

«Так хочется настроить эту жизнь…»

Так хочется настроить эту жизнь. Она же – ускользает, не даётся. Всё что-то в ней болит, мерцает, бьётся, Мелькают лица, даты, этажи. Всё слышится то пение, то плач, То резкий смех, то электрички дальней Тревожный свист… Всё яростней скрипач, А голоса – всё выше и хрустальней. Вот – зимний лес, и синяя лыжня С разгону огибает куст ольховый. И куст тихонько кружится, звеня Смолистыми серёжками… И снова — Летят огни, грохочет переезд, Но с каждым днём всё резче и свободней Тень фонаря, похожая на крест, Качается у самой подворотни. Звучат единой музыкой шаги, И лязг замка, и звяканье цепочки, И шум дождя, и голоса пурги, И выдох раскрывающейся почки. И всё вокруг меняется, спешит, Смысл обретая в каждой переменной, Где звук со светом неразрывно сшит. И дирижёр слепой и вдохновенный, Из темноты прорвавшись ледяной, Парит над партитурой раскалённой, И каждый миг гармонией иной Взрывается оркестр ошеломлённый.

 

«В перестуке колёс всё быстрее и злей…»

В перестуке колёс всё быстрее и злей — Никого не вини, ни о чём не жалей, Ни о чём не жалей, никого не вини… А навстречу, как жизни чужие, – огни. А навстречу горстями мгновений – кусты, Полустанки, заборы, сараи, кресты. Это – дерева стон, это – скрип колеса… Ах, прожить бы ещё полчаса, полчаса! Ах, прожить бы ещё!.. Головою тряхни — Ни о чём не жалей, никого не вини. Слышишь? – в ровном дыхании русских полей: Никого не вини, ни о чём не жалей. Это – сердце, сжимающееся во мгле, Это – рюмка с отравой на грязном столе, Это – в кранах бормочет слепая вода, Это – по коридору шаги в никуда. Это – времени бешеные виражи, Это – «Бей, но не трогай мои чертежи!», Это лезвие ночи проводит черту Сквозь ноябрьскую зябнущую наготу. Так присвистни, потуже ремень затяни, И судьбу, словно глупую птицу, спугни. И под крики «Распни!», и под крики «Налей!» Никого не вини, ни о чём не жалей.

 

«Они рассуждали…»

Они рассуждали: хитрый – о честности, трусливый – о мужестве, бездарный – о вдохновении. А равнодушный так говорил о любви, что аж заходилось сердце. Они призывали: благополучный – к терпению, злой – к милосердию, к щедрости – жадный. Ну а бездельник так пел славу труду, что прямо руки чесались. Они упрекали: лжецы – в недоверии, любопытные – в сдержанности, эгоист – в неготовности к жертве. А безбожник – тот просто разил наповал цитатами из Писания. И вот, постарев, поседев в безнадёжной борьбе с энтропией, устав от привычной сансары, я вспомнила вдруг, что в учебнике — обычном учебнике военно — полевой хирургии — сказано чётко: «Спеши не к тому, кто кричит, — к тому, кто молчит».

 

«Оттого, что зима совершается вовремя, мне…»

Оттого что зима совершается вовремя, мне Как-то легче на сердце и даже немного теплее. Сокровеннейший жар затаился в её белизне, Как бездымный огонь в глубине оснежённой аллеи. Оттого что над городом кружится медленный снег, Истончённая явь всё прозрачней и призрачней снится, И глядит высота из-под низко опущенных век, Чуть заметным штрихом изменяя привычные лица. Это время земное проходит волна за волной, Кроме явного смысла исполнено смысла иного, Повествуя о жизни иной и о смерти иной, По-иному звучать заставляя обычное слово.

 

«Не понимая, как ведётся игра…»

Не понимая, как ведётся игра, Путаясь, выламываясь за пределы, Я исчезаю. Ты говоришь: «Хандра!» Ты, вероятно, прав… Но не в этом дело. Если ж не в этом, то чёрт его знает – в чём: То ли входная дверь прогремела цепью, То ли стена оскалилась кирпичом, То ли сквозняк вздохнул и запахло степью — Кожею сыромятной, сухой травой, Горьким дымом, конским тревожным потом, — То ли время дрогнуло тетивой, То ли птенец вскрикнул перед полётом. И за этим птичьим «была – не была!», За едва-едва ощутимой дрожью Времени или треснувшего стекла Каждый раз оживает одно и то же: Близко и так мучительно далеко (Вот оно, вот оно вьётся в пыли дорожной) Неуловимое то, с чем идти легко, С чем оставаться здесь никак невозможно.

 

«Господи, взгляни на наши лица…»

Господи, взгляни на наши лица — Ты сияешь славой в звёздном стане, Господи, мы – птицы, только птицы, Жизни еле слышное дыханье. Наша плоть под солнцем истончилась, Выветрились слёзы и улыбки, Нашу тонкокостность, легкокрылость Лишь в полёте держит воздух зыбкий. Господи, ну что ещё мы можем? Только петь. Не помня о законе, Петь одну любовь… И всё же, всё же — Не сжимай в кулак своей ладони!

 

Елагин остров

На ботиночках шнуровка Высока, остры коньки. День – что яркая обновка, И румяная торговка Прославляет пирожки. Вензелей переплетенье, Жаркий пот, скользящий бег… И – дворцовые ступени, Львов чугунное терпенье, В чёрных гривах – белый снег. Всё расплывчатей и шире Круг от прожитого дня. На часах всё ниже гири, Может быть, и правда – в мире Нет и не было меня? Только лёд прозрачно-ломкий, Только взмахи детских рук, Ивы у прибрежной кромки, Звон коньков да сердца громкий, Заполошно-частый стук.

 

«В ночном безмолвии двора…»

В ночном безмолвии двора И в торопливости прохожих, В неумолимости оград Мне будет чудиться всё то же — Воспоминаний душный мех, Больного сердца перебои Да из окна чуть слышный смех Несбывшегося – надо мною.

 

«В этой комнате слышно, как ночью идут поезда…»

В этой комнате слышно, как ночью идут поезда Где-то там глубоко под землёй, в бесконечном тоннеле… Пережить бы ноябрь! Если Бог нас не выдаст, тогда Не учует свинья и, глядишь, не сожрёт в самом деле. Пережить бы ноябрь – чехарду приснопамятных дат, Эти бурые листья со штемпелем на обороте, Этот хриплый смешок, этот горло царапнувший взгляд, Этот мертвенный отсвет в чернеющих окнах напротив. Пережить бы ноябрь. Увидать сквозь сырую пургу На январском листе птичьих лапок неровные строчки, Лиловатые тени на мартовском сизом снегу, Послабленье режима и всех приговоров отсрочки. Пережить бы ноябрь… Ночь ерошит воронье перо, Задувает под рёбра, где сердце стучит еле-еле. И дрожит абажур. Это призрачный поезд метро, Глухо лязгнув на стыках, промчался к неведомой цели.

 

«Учимся ждать…»

Учимся ждать, всю жизнь мы учимся ждать. Ждём рук материнских, тёплой молочной груди, ну хотя бы – пустышки. Ждём окончания «тихого часа», урока, четверти, школы, рабочего долгого дня. Ждём улыбки, звонка, письма, невозможного счастья. Ждём маршрутку, автобус, трамвай, ждём, когда вырастут дети. Ждём аванса, получки, отпуска, выходных, вполне заслуженной пенсии, какой-нибудь передышки. Ждём в очередях за карточками, за талонами, ждём в коридорах — у кабинета врача, у начальственной двери. Ждём холодов, листопада, первого снега, первой травинки. Ждём постоянно, с надеждой ждём и безнадёжно, с нетерпением и терпеливо, ждём, стиснув зубы, затаив дыхание — ждём. Учимся ждать. Когда ж наконец мы дождёмся, и ангел дежурный, в неизвестность дверь приоткрыв, вызовет: «Следующий!» — только тогда облегчённо выдохнет каждый из нас: «Вот он я, Господи! Кажется, я научился!..»

 

«По осени я вспоминаю ту…»

По осени я вспоминаю ту Классическую стрекозу из басни И думаю: чем строже, тем напрасней Мораль извечно судит красоту. Пропела – ну какая в том беда? — Коротенькое праздничное лето… Как хорошо! Хоть кто-то в мире этом Не ведал безысходности труда. В минуту вдохновения её Создал Господь из воздуха и света И отпустил. И не спросил совета У скучных и жестоких муравьёв.

 

«К этой квартире, где прожито столько лет…»

К этой квартире, где прожито столько лет, Так что можно вполне сойти за домового, Где с чужой памятью собственный смешан бред, Я подхожу и войти не решаюсь снова. Там не укроешься: жизнь состоит из прорех И по краям – густых отпечатков пальцев… Лучше не думать, помнят ли вещи всех Бывших хозяев, а точней – постояльцев. Тех, кто на пианино этом играл, Мыл, убирал, тонко раскатывал тесто, Думал, страдал, болел, потом – умирал, Освобождая другим квартирантам место. Что меня ждёт за дверью? Каким ещё Дышащим зеркалам во мне предстоит разбиться? Кто и за что сегодня предъявит счёт И предложит с процентами расплатиться? Прежде чем тяжестью лягут в ладонь ключи, Сердце наполнив мерцающею тревогой, Прежде чем этому сердцу сказать: «Молчи!» — Надо ещё постоять, подождать немного. Надо собраться с силами, перекурить, Сжаться до точки, внутри себя бесконечной, Чтобы потом решительно дверь отворить И спокойно шагнуть темноте навстречу.

 

«Апрельский день прочитан между строк…»

Апрельский день прочитан между строк. В облупленной стене несвежей раной Темнеют кирпичи. И водосток, Вообразив себя трубой органной, Прокашлялся и загудел. Под ним На тротуаре – трещинок сплетенье, И прошлогодний лист, весной гоним, Плывет в небытие прозрачней тени. И снова мир течёт сквозь решето Фантазии, сквозь близорукость взгляда, И мне не выразить словами то, Что вновь его спасает от распада.

 

То, что я есть

То, что я есть, – в ночи крадущийся тать, Карточный шулер с драными рукавами. То, что я есть, заставляет меня хохотать, Петь, исходить рифмованными словами. То, что я есть, колпаком дурацким звеня, Пляшет на самом краю карниза. То, что я есть, шкуру сдирает с меня И уверяет, что это – закон стриптиза. То, что я есть, славу любви трубя, Яростно шепчет через барьер столетья: Знаешь, я никогда не любила тебя. Больше того – никогда не жила на свете. То, что я есть, всем и всему назло Строит в ночи мосты, а с утра – взрывает. То, что я есть, заставляет врастать в седло Именно когда из него выбивают. То, что я есть, словно летучая мышь, Криком своим пробивая в пространстве дыры, Слепо летит и слушает эхо. Лишь Эхо – свидетель существования мира. То, что я есть, желая себя разбить, Мечется нелепо и неосторожно. То, что я есть, – меня заставляет быть, И тут изменить уже ничего невозможно.

 

«На горбатом мосту лишь асфальт да чугун…»

На горбатом мосту лишь асфальт да чугун, Над мостом – проводов непонятный колтун. Под горбатым мостом – всё бетон да гранит. Воздух, скрученный эхом, гудит и звенит. Только нежить-шишига [2] живёт – не живёт, Чешет тощею лапкой мохнатый живот, Утирает слезинку облезлым хвостом — Под горбатым мостом, под горбатым мостом. Будь ты крут и удачлив, а всё ж без креста Не ходи лунной полночью мимо моста: Скрипнет ветка сухая, вздохнут камыши, В голове зазвучит: «Эй, мужик, попляши!» И погаснет фонарь у тебя на пути, И не сможешь стоять, и не сможешь уйти… Тихо щёлкнут костяшки невидимых счёт — И закружит прозрачных теней хоровод. И пойдёшь ты плясать, сам не ведая где… Всплеск – и только круги побегут по воде. И ещё раз чуть слышно вздохнут камыши, Вновь – бетон да гранит, и вокруг – ни души.

 

«Дождь прошёл, и асфальт запарил…»

Дождь прошёл, и асфальт запарил, И сиреневым выдохом влажным Сквозь чугунные листья перил, Над неубранным сором бумажным Через узкий оконный проём Потянуло свежо и тревожно, И невидимое остриё Прикоснулось к душе осторожной. И кольнуло печалью иной, Из иного, далёкого лета, Где незримым крылом за спиной Чуть колышется воздух нагретый. Где неистовая синева С тополиной размешана вьюгой И шальные, хмельные слова На лету обгоняют друг друга, Где сирень (ах, какая сирень!), Словно облак душистый, клубится… И трепещет лиловая тень На невспаханном поле страницы.

 

«Угаснет род. Последний император…»

Угаснет род. Последний император Бездетен. И ему уже давно Аукнулись все безрассудства, траты, Победы, пораженья. Всё равно Ему теперь – а что же дальше будет С империей, с законом. Что закон? Он понимает, что его забудут Ещё во время пышных похорон. Сквозь штукатурку дней едва сочится За каплей капля – память. И порой К дождю ужасно ноет поясница, И мучают не раны – геморрой. Все говорят, что он в маразме. Право, Ему ведь безразлично, кто ему Наследует и по какому праву… Да, он, конечно, болен. Потому Привычные дворцовые интриги Плетутся, не беря его в расчёт, И на столе пылятся свитки, книги, Которые он в руки не берёт. О чём он думает на самом деле? Ведь боги ждут его… Однако же Сомнительно, чтоб думал он о теле, И мало вероятно – о душе. А я – о чём? Чего мне не хватало, Когда писался этот самый стих? Как будто мне и правда было мало Своих забот и горестей своих? Но кажется – отыгранная пьеса, Откланялись актёры в свой черёд… А приглядишься – времени завеса Колышется и действие – идёт.

 

«Сон то разматывался, как пушистый клубок…»

Сон то разматывался, как пушистый клубок, То распускался вербою по весне, Сон мой был светел и так по-детски глубок, Солнечный зайчик играл в его глубине. Вдруг в него попытался кто-то войти, Кто-то стучался, просил отворить скорей, И убеждал, и умолял: «Пусти!» — И задыхался возле самых дверей. «Ах, неужели снова не отдохнуть! Господи, я работала целый день…» Впрочем, мне даже пальцем не шевельнуть — Так глубока и так сладка моя лень. Но чей-то голос, чей-то протяжный стон, Перетекал в ещё не рождённый стих — Кто-то ломился всем существом в мой сон, Звал и хрипел и наконец затих. Утром неясная боль сжимает виски, Тёмной мутью поднявшись с ночного дна: Кто-то не вынес холода и тоски, Кто-то погиб на пороге чудного сна. И ещё неосознанная вина Цепляется, по краю души скользя, И чья-то тень замерла на пороге сна — И с этим поделать уже ничего нельзя.

 

Наставление сыну

Не копи барахла. Ты немного удержишь в руке. От погони к тому же вернее уйдёшь налегке. И запомни ещё то, что я повторяла не раз: Ни одна из вещей никогда не заплачет о нас. Одевайся лишь в чистое – мы ведь не знаем с тобой, И не знает никто, когда примет последний свой бой. В Бога веруй и кланяйся только Ему одному. У людей не проси. Подрастёшь – сам поймёшь почему. Если надо – дерись до конца. Но лежачих не бей. Уважай всех крылатых – ворон, воробьёв, голубей. И зверей уважай – помни, что и у них есть душа, И всегда за душой – что у них, что у нас – ни гроша. И ещё: если сможешь, стихом никогда не греши — Всё в бумагу уходит. Очнёшься, вокруг – ни души. Лучше просто живи, не жалея ни сил, ни огня… По родительским дням поминай, если вспомнишь, – меня.

 

«Я хочу купить розу…»

Я хочу купить розу. Хочу купить розу, Как будто желаю дать шанс Больному рабу — Просто шанс умереть на свободе. Хочу купить розу, Но каждый раз что-то не так: Не то что нет денег, Не то чтоб последние деньги, Но просто есть множество Необходимых вещей. Так много вещей. И снова цветок остаётся У смуглых лукавых торговцев За пыльным стеклом. А я ухожу, Продвигаясь всё дальше и дальше В то время, когда Я и впрямь на последние деньги Куплю себе розу.

 

«Под конец ленинградской зимы ты выходишь во двор…»

Под конец ленинградской зимы ты выходишь во двор, И, мучительно щурясь, как если бы выпал из ночи, Понимаешь, что жив, незатейливо жив до сих пор. То ли в списках забыт, то ли просто – на время отсрочен. Сунув руки в карманы, по серому насту идёшь — Обострившийся слух выделяет из общего хора Ломкий хруст ледяной, шорох мусора, птичий галдёж, Еле слышный обрывок старушечьего разговора: «…мужикам хорошо: поживут, поживут и – помрут. Ни забот, ни хлопот… Ты ж – измаешься в старости длинной, Всё терпи да терпи…» – и сырой городской неуют На осевшем снегу размывает сутулые спины. Бормоча, что весь мир, как квартира, – то тесен, то пуст, Подворотней бредёшь за кирпичные стены колодца, И навстречу тебе влажно дышит очнувшийся куст, Воробьи гомонят, и высокое небо смеётся.

 

«У меня в кармане правом…»

У меня в кармане правом Полновесные каштаны — Шелковистые, тугие, В шоколадной кожуре. У меня в кармане левом Желудей тяжёлых россыпь — Золотистых и округлых, Смуглым солнцем налитых. Погружаю в них ладони, Щедро черпаю горстями И, подбрасывая к небу, Рассыпаю по земле. Вот оно – моё богатство, Плоть моя, моё дыханье, Тихий смех, неугасимый Отсвет вечности во мне.

 

«Не печалься, душа. Среди русских воспетых полей…»

Не печалься, душа. Среди русских воспетых полей И чухонских болот, пустырей обречённого града Ничего не страшись. О сиротстве своём не жалей. Ни о чём не жалей. Ни пощады не жди, ни награды. Нас никто не обязан любить. Нам никто ничего В холодеющем мире, конечно, не должен. И всё же Не печалься, душа. Не сбивайся с пути своего, Беспокойным огнём ледяную пустыню тревожа, Согревая пространство собою всему вопреки, Предпочтя бесконечность свободы – законам и срокам, На крыло поднимаясь над гладью последней реки, Раскаляясь любовью в полёте слепом и высоком.

 

«Смерть в окно постучится однажды…»

Смерть в окно постучится однажды Лунной ночью иль пасмурным днём, И к плечу прикоснётся, и скажет: «Ты довольно грешила. Пойдём». И в полёте уже равнодушно Я взгляну с ледяной высоты И увижу, как площади кружат И вздымаются к небу мосты. За лесами потянутся степи, Замелькают квадраты полей, Но ничто не кольнёт, не зацепит И души не коснётся моей. Лишь пронзительно и сиротливо Над какой-нибудь тихой рекой Свистнет ветер и старая ива Покачает корявой рукой. Камышами поклонится берег, И подёрнется рябью вода, И тогда я, пожалуй, поверю, Что прощаюсь и впрямь – навсегда. И, быть может, на миг затоскую, Увидав далеко-далеко На земле возле стога – гнедую Со своим золотым стригунком. И рванусь, и заплачу бесслёзно, И беспамятству смерти назло Понесу к холодеющим звёздам Вечной боли живое тепло.

 

Идиллический сон

Мне приснилась жизнь совсем иная, Так приснилась, будто наяву: Лошади вздыхают, окуная Морды в серебристую траву. До краёв наполнив звёздный улей, Светлый мёд стекает с тёмных грив. На земле табунщики уснули, Сёдла под затылки подложив. Светлый пот блестит на тёмных лицах, На остывших углях костерка, Склеивает сонные ресницы И былинки около виска. Спят они, пока вздыхают кони, Вздрагивая чуткою спиной. И полны ещё мои ладони Горьковатой свежести ночной. Спят, пока обратно не качнётся Маятник мгновенья и пока Хрупкого покоя не коснётся Снов моих невнятная тоска.

 

«Всё спокойней, ровнее и тише…»

Всё спокойней, ровнее и тише Дышит полдень, и, солнцем прошит, Сизоватый бурьян Прииртышья Под копытами сухо шуршит. А каких я кровей – так ли важно Раскалённой степной синеве… Голос резок, а песня – протяжна, И кузнечик стрекочет в траве. Ни друзей, ни далёкого дома — Только стрекот, да шорох, да зной. Без дорог за черту окоёма Седока унесёт вороной. Бросить повод, и руки раскинуть, И лететь, и лететь в никуда — Затеряться, без имени сгинуть, Чтоб – ни эха и чтоб – ни следа. Вот я, Господи, – малая точка На возлюбленной горькой земле, И дана мне всего лишь отсрочка — Десять жизней – в степи и в седле.

 

Котёнок

Он распугал всех кур, пусть неумело, А всё же – прыгнув из-за лопуха. Он маленький, но он ужасно смелый, И он идёт – один – на петуха. А тот разинул клюв и в удивленье Застыл на миг от наглости такой. Короче, храбреца спасло мгновенье. А может быть, судьба моей рукой Похитила у смерти неминучей… И вовремя: вздымая прах и пух, Нас до крыльца, подобно пыльной туче, Преследовал разгневанный петух. Котёнок выжил в этом переплёте, Но вскоре сгинул где-то ни за грош. Всего-то лишь – комочек тёплой плоти. Зачем он был? И разве разберёшь Его узор в сплошном переплетенье Рождений и смертей? И мне в ответ Младенчески смеётся день весенний, Сияя и расплёскивая свет.

 

«А у неё проточина на лбу…»

А у неё проточина на лбу Такая белая и чёлка – золотая, Я в поводу веду её в табун, Под сапогами чавкает густая, Как тесто, глина. Где-то в стороне Урчит сердито трактор. И усталость К её хребтистой старческой спине Присохла, словно струп. А мне осталось Уздечку снять, по шее потрепать И постоять ещё минуту рядом, В кармане корку хлеба отыскать И протянуть ей. И окинуть взглядом Больные ноги, вислую губу, И тощих рёбер выпуклые строки, И белую проточину на лбу, И под глазами мутные потёки. И на мгновение увидеть в ней, В глубинах ускользающе-бездонных Священное безумие коней, Разбивших колесницу Фаэтона.

 

«На Северном рынке снег нынче почти что растаял…»

На Северном рынке снег нынче почти что растаял, А воздух от запахов густ и как будто бы сжат… Две псины остались от всей уничтоженной стаи И серыми шапками около входа лежат. Свернулись в два грязных клубка неподвижно и молча, За ними ларьки кособоко равняются в ряд. Всего-то две псины. Но как-то уж очень по-волчьи Они исподлобья на мимоидущих глядят. Ну как им расскажешь, что люди не слишком жестоки, Хотя и богами считать их, увы, ни к чему — Не нами расчислены наши короткие сроки, И всех нас когда-нибудь выловят по одному. Над нами судьба по-вороньи заходит кругами, Вот – рухнет в пике и добычи своей не отдаст… Собаки молчат. Под ботинками и сапогами Тихонько хрустит обречённо подтаявший наст.

 

«Из многих пёстрых видеосюжетов…»

Из многих пёстрых видеосюжетов, Которыми нас кормит телевизор, Засел осколком в памяти один, Где люди в серой милицейской форме Бездомную собаку расстреляли У мусорного бака во дворе. Она сначала всё хвостом виляла И взвизгнула, когда раздался выстрел, Ей лапу перебивший. А потом Всё поняла и поднялась. И молча Стояла и смотрела неотрывно На тех или сквозь тех, кто убивал. Я видела, как люди умирают, Я зло довольно часто причиняла, И мне ответно причиняли боль. Я знаю точно: каждую минуту, Когда мы пьём, едим, смеёмся, плачем По пустякам, когда, закрыв глаза, В объятиях любимых замираем, Обильнейшую жатву собирают Страдания и смерть по всей земле. Конечно же, бездомная собака, Расстрелянная где-то на помойке, Не более чем капля. Но и всё ж… Собаки умирают нынче стоя, А люди, утеряв свой прежний облик, Иное обретают естество, Столь чуждое и страшное, что разум Смущается и сердце замирает, Пытаясь в бездну правды заглянуть.

 

Мариенбург

 

1

Сквозь едкий дым дешёвых сигарет, Сквозь крохотное спичечное пламя Недолгой памяти ещё глядит мне вслед Скупыми станционными огнями Мариенбург. И снова я лечу, Прижавшись низко к шее лошадиной, Дорожкой парка бесконечно длинной, И веточки стегают по плечу. Из поселковой церкви, с привокзальной Пустынной улочки, вечерний тихий звон Плывёт и замирает, будто стон — Не то призывный стон, не то – прощальный. И голубь у дороги сиротливо Воркует всё: «…умру…умру…умру…» И треплются нечёсанные гривы На душу выдувающем ветру.

 

2

Мне уже никогда не вернуться туда, Где в глубоких прудах остывает вода, Словно времени тёмный и терпкий настой, Горьковато-полынный, недвижно-густой, Где в закатных окошках мутнеет слюда, Где, качаясь на лапах еловых, звезда Подлетает всё выше и месяц над ней С каждым взмахом всё тоньше и словно ясней. И в траве разогретой, глубокой, как сон, Мне уже не услышать сквозь стрекот и звон, Сквозь плывущий под веками медленный зной, Как шуршат облака – высоко надо мной. Никогда – это веточки сломанной хруст, На иных берегах расцветающий куст, Это голос, летящий сквозь мёртвую тишь, Долгим эхом становится. И только лишь, Задержавшись над лугом, дыханье моё Всё колышет былинки сухой остриё, Да ещё отраженья на глади пруда Смотрят в синюю бездну чужих «никогда».

 

3

В краю далёком, в городе Марии Душа осталась пленною навек. Озябший парк и улицы пустые Заносит снег, заносит первый снег. Там стук копыт и глухо, и тревожно Трёхтактным ритмом разбивает тишь И сонные деревья осторожно Нашёптывают: «Стой… Куда спешишь?..» А небо отчуждённо и высоко, И хрупкий лист ложится в снежный прах. И скачут кони далеко-далёко, И ветер сушит слёзы на глазах.

 

«Охлюпкой, стараясь не ёрзать…»

Охлюпкой, стараясь не ёрзать По слишком костистой спине, Я в Богом забытую Торзать Въезжаю на рыжем коне. Деревня глухая, бухая, Вблизи бывшей зоны. И тут Потомки былых вертухаев Да зэков потомки живут. В пылище копаются куры, Глядит из канавы свинья: Что взять с городской этой дуры? А дура, понятно же, – я. А дура трусит за деревню Туда, где и впрямь до небес Поднялся торжественно-древний, Никем не измеренный лес. Где пахнет сопревшею хвоей, Где тени баюкают взгляд, И столько же ровно покоя, Как десять столетий назад. Где я ни копейки не значу, А время, как ствол под пилой, Сочится горючей, горячей Прозрачной еловой смолой.

 

«Рыжая псина с пушистым хвостом…»

Рыжая псина с пушистым хвостом Дремлет в тенёчке под пыльным кустом И, полусонная, в жарком паху Ловит и клацает злую блоху. Рядом, приняв озабоченный вид, Вслед за голубкой своей семенит Самый влюблённый из всех голубей… На воробья налетел воробей — Бьются взъерошенные драчуны, Не замечая, что к ним вдоль стены Тихо крадётся, почти что ползёт Весь напряжённый, пружинистый кот. Как хорошо, что они ещё есть В мире, где горестей не перечесть, В мире, дрожащем у самой черты, — Голуби, псы, воробьи и коты.

 

Трёхстрочия

* * *

купила проездной — нет, не дождусь счастливого билета.

* * *

утром в небо взглянула, а там – пустота: ласточки улетели.

* * *

после грозы капли дрожат на ветвях — тихо смеются деревья.

* * *

тёмная влага на сучьях подстриженной липы — дерево плачет безмолвно.

* * *

сломанной ветке вновь зеленеть по весне, но на иных берегах.

 

«Я, скорее всего, просто-напросто недоустала…»

Я скорее всего просто-напросто недоустала Для того, чтобы рухнуть без рифм и без мыслей в кровать. Что ж, сиди и следи, как полуночи тонкое жало Слепо шарит в груди и не может до сердца достать. Как в пугливой тиши, набухая, срываются звуки — Это просто за стенкой стучит водяной метроном. Как пульсирует свет ночника от густеющей муки, Как струится сквозняк, как беснуется снег за окном. То ли это пурга, то ли – полузабытые числа Бьются в тёмную память, как снежные хлопья – в стекло. Жизнь тяжёлою каплей на кухонном кране зависла И не может упасть, притяженью земному назло.

 

Троллейбус

Неизвестным безумцем когда-то Прямо к низкому небу пришит, Он плывёт – неуклюжий, рогатый — И железным нутром дребезжит. Он плывёт и вздыхает так грустно, И дверьми так надсадно скрипит, А в салоне просторно и пусто, И водитель как будто бы спит. И кондуктор слегка пьяноватый На сиденье потёртом умолк. Ни с кого не взимается плата, И на кассе ржавеет замок. Он плывёт в бесконечности зыбкой, В безымянном маршрутном кольце С глуповато-наивной улыбкой На глазастом и плоском лице. И плывут в городском междустрочье Сквозь кирпично-асфальтовый бред Парусов истрепавшихся клочья И над мачтами призрачный свет.

 

«Когда сквозь дым и суету…»

Когда сквозь дым и суету, Сквозь запах шашлыка и пива Размытым берегом залива Я безнадёжно побреду По серому песку, Тогда В случайном и нестройном хоре Я вдруг услышу голос моря — Непостижимый, как всегда. Прорежет воздух птичий крик, И ветер, чешущий осоку, Очнётся и взлетит высоко. И запоёт иной тростник. Иной — о яростных мечтах, О чёрных кораблях смолёных, Мечах, от жажды раскалённых И медноблещущих щитах. О том, как, разбиваясь вдрызг И возрождаясь без потери, Иные волны хлещут берег Осколками счастливых брызг.

 

«Воздух густ и влажно-фиолетов…»

Воздух густ и влажно-фиолетов. Как во сне, замедленно летишь Сквозь него, сквозь питерское лето: Грозы – днём, а вечерами – тишь. Чуть слышны шагов глухие всхлипы, Да ещё, влюблённым на беду, Страстью и тревогой дышат липы В обморочно замершем саду.

 

«Князь-Владимира сын Позвизд…»

Князь-Владимира сын Позвизд — Звёздный морок, стрелы посвист. Потревоженное моими — Столь чужими – губами имя Дрогнет дудочкой тростниковой, Резко звякнет в ночи подковой, Разъярится в разбеге вьюжном, Вспыхнет на рукаве кольчужном, Чиркнет ласточкой острокрылой — Будто знала я, да забыла. Будто время от боли сжалось, Будто жизни на вскрик осталось… И – потухнет, замрёт… Позвизд — Звёздный морок, стрелы посвист.

 

Порхов

Медленно тающий Зыбким своим отражением В тихой реке, Чьё забытое имя – как вздох, Город, похожий на Воспоминанье о городе — Шорох дождя, Полыхающая бузина. Зябкая, хрупкая Бабушка с детской улыбкою Кротко вздохнёт, Отпирая тяжёлую дверь В царство безмолвное Старых афиш, фотокарточек, Тёмных икон, Утюгов, самоваров, монет. Тихие заводи, Странные омуты времени, Тонкая связь Неисчисленных координат. Морщится гладь, И дробится моё отражение Прежде, чем я Успеваю его разглядеть.

 

«Когда зацветёт «декабрист»…»

Когда зацветёт «декабрист», И шторы раздвинутся шире, Мир, запертый в тесной квартире, Вдруг станет просторен и чист — Когда в декабре обветшалом Лучистым фонариком алым Невзрачный украсится лист. Когда на холодном окне В белёсой пустыне бесплодной Цветок оживёт благородный, В морозы желанный вдвойне — Судьбы ненадёжные звенья, Рассыплются наши мгновенья И тень пробежит по стене. Когда «декабрист» зацветёт Над тёмным и гулким колодцем, Наш маятник резко качнётся, Сметая костяшки со счёт. И всё повторится: метели, Печаль Рождества и веселье, И – к новой весне поворот.

 

«Звучат шаги размеренно и чётко…»

Звучат шаги размеренно и чётко, В неверном свете редких фонарей Дрожат ограды кованые чётки И ветка, наклонённая над ней. Лишь хлопнет дверь, и снова только эхо Невидимым конвоем за спиной Да еле слышный отголосок смеха Там, на мосту, над чёрной глубиной. И плавится в ночном канале город, Изнемогая от дождей и смут… Объятия Казанского собора Ещё распахнуты, ещё кого-то ждут.

 

«Чай с вишнёвым вареньем – о Господи, счастье какое…»

Чай с вишнёвым вареньем – о Господи, счастье какое! — Розовеет окно за дремотными складками штор, Добродушнейший чайник лучится теплом и покоем, Тихо звякает ложечка о мелодичный фарфор. Чай с вишнёвым вареньем – о Господи, хоть на минуту Задержи, не стирай эту комнату, штору, окно — Неизведанный мир, детский образ чужого уюта, Недосмотренный сон, дуновение жизни иной.

 

Гренадёрский мост

Спешит прохожий запоздалый, Звенит задумчивый трамвай, Волна баюкает устало Луны подмокший каравай. Дома, прищурясь близоруко, Сберечь пытаются тепло, Слезится в бесполезной муке Часов разбитое стекло. А мне, шепча чужое имя, Брести сквозь зябкий неуют, Пока душа навек не примет, Как боль последнюю свою, Глухую песню стен кирпичных, Посеребрённую луной, И минареты труб фабричных Над Выборгскою стороной.

 

«Меж домами пространство сгущается, словно смола…»

Меж домами пространство сгущается, словно смола, Покрываясь ледком в предвесенние звонкие ночи. Вот в проулке луна желтоватую лампу зажгла И тревожащим светом пугливых прохожих морочит. Написав пару глупостей на терпеливом листе, Я к стеклу прижимаюсь лицом и далёко, далёко За морозными окнами вижу бескрайнюю степь И всё той же луны желтоватое, круглое око. И матёрый бирюк [3] , обманувший судьбу в сотый раз, На подтаявшем насте худыми боками поводит И спокойно глядит на туманно мерцающий лаз В бесконечность, куда от последней погони уходят.

 

«А в декабре бесснежном и бессонном…»

А в декабре бесснежном и бессонном Бежит трамвай со звоном обречённым И пешеходы движутся вперёд, Как будто их и правда кто-то ждёт. И пропадают в трещине витрины Чужие лица, каменные спины, А следом отражение моё Торопится, спешит в небытиё. Любимый муж, любовник нелюбимый, Эквилибристы, акробаты, мимы Бредут сквозь ночь дорогами тоски… И время слепо ломится в виски. Стук метронома, взвинченные нервы, Брандмауэра тёмный монолит… Который час – последний или первый По грубым кружкам вечности разлит? Который – разошедшийся кругами?.. Но подворотня давится шагами, Невнятно матерится инвалид, И Млечный Путь над крышами пылит.

 

Вечернее

День кончился – и слава богу. И если взглянешь из окна — Там по-осеннему темна И по-осеннему убога Ослепшей фабрики стена. На кухне охает соседка, В шкафу посуда дребезжит, И, тонким холодом прошит, Качает ветер тень от ветки И сухо листьями шуршит. А тут у нас с тобою всё же Светло и – чайник на столе… Исчезло прошлое в золе, И каждый день так ненадёжен — Но что надёжно на земле? Что нашей хрупкости прочнее? На сердце руку положив, Скажу: хоть прост был наш мотив — Есть и сложнее, и звучнее, — Он не был никогда фальшив. В нём – наших судеб перекрестье, Вернейшая из всех защит. Пусть время то ползёт, то мчит — Мы сквозь него прорвались вместе, И вечность нас не разлучит.

 

Удельная

А давай-ка дойдём до шалманчика средней руки, Где шумит переезд и народ ошивается всякий, Где свистят электрички и охают товарняки, Где шныряют цыгане, где дня не бывает без драки, Где торгуют грибами и зеленью, где алкаши Над каким-нибудь хлипким пучком ерунды огородной Каменеют, как сизые будды, и где для души На любой барахолке отыщется всё, что угодно, Где базар и вокзал, неурядица и неуют, Где угрюмо глядит на прохожих кудлатая стая, Где, мотив переврав, голосами дурными поют, И ты всё-таки слушаешь, слёзы дурные глотая. Там хозяин душевен, хотя и насмешлив на вид — У него за прилавком шкворчит и звенит на прилавке. Он всего лишь за деньги такое тебе сотворит, Что забудешь про всё и, ей-богу, попросишь добавки. Он, конечно, волшебник. Он каждого видит насквозь И в шалманчике этом работает лишь по привычке. Вот, а ты говоришь: «Всё бессмысленно…» Ты это брось!.. И опять – перестук да пронзительный свист электрички.

 

«Остерегаюсь ленивых коней…»

Остерегаюсь ленивых коней, сентиментальных мужчин и женщин мужеподобных. Первые непредсказуемы, вторые склонны к жестокости, в третьих полно тлеющей вредности бабьей. Всю жизнь я их опасаюсь, стараюсь держаться подальше. Но у первых такой кроткий взгляд, вторые так красноречивы, а третьих патологически жалко. К тому же, если в себя заглянуть спокойно и беспристрастно — нечто ведь есть и во мне от первых, вторых и – от третьих.

 

«Не задумываясь, трачу…»

Не задумываясь, трачу Всё, что можно и нельзя… За удачу, за удачу Выпьем, милые друзья! За удачу, за удачу, Что одним движеньем рук, Резким выдохом горячим Размыкает жёсткий круг. И ведёт сквозь жар и холод Всех, кто ярче и смелей, Всех, кто яростен и молод, Всех, кто просто верен ей.

 

Два варианта

Отдать долги и жить спокойно. Пить крепкий кофе по утрам. Газету не читать – там войны, Реформы, цены, прочий хлам. Читать рассказы и романы, Которым лет не меньше ста, И на старинном фортепьяно Этюды разбирать с листа. Слегка страдать от геморроя, Найдя в том пользу для души. Под настроение порою Стишки пописывать в тиши. Нет, не писать. Пусть Пушкин пишет. А впрочем – написал уже… Пусть у других съезжает крыша От рассуждений о душе. И – не читать. Играть на нервах, Само собою – на чужих. Оно приятнее, во-первых, И безопасней, во-вторых. Играть в одни стрелялки только — Под пиво, эдак после дел. Долгов не отдавать, поскольку Делиться, типа, Бог велел.

 

«Думал – Дед Мороз приходит к детям…»

Думал – Дед Мороз приходит к детям, Оказалось – дяденька за деньги. Думал – это крылья вырастают, Оказалось – уровень гормонов. Думал – это минимум до гроба, Оказалось – на год не хватило. Думал – потерпеть ещё немного, Оказалось – минимум до гроба. Думал, что выходит на свободу, Оказалось – в камеру другую. Думал, прямо к Богу постучался, Оказалось – адресом ошибся. Думал – вот без этого уж точно Жить нельзя. А оказалось – можно. Думал – выжил!.. Ну теперь-то можно… Оказалось – время жизни вышло.

 

«Целый день чинили крышу…»

Целый день чинили крышу Ты да я да мы с тобой. Пробивалась муза свыше — Вышел музе непробой. Вдохновенье обломилось, Вся рассыпалась строка… Ах, за что, скажи на милость, Аполлон нам дал пинка? «Глянь, – кричит, – с суконной рожей, А туда ж – в калашный ряд! На поэта не похожа! Кыш! Тебе, блин, говорят!» Муза – в слёзы: ей досадно. Но сказала я: «Не плачь! Живы? – Живы. Вот и ладно! Мало ль в жизни незадач? Кифаред воротит рыло? Да и плюнь ты на козла!» Постояла, покурила И за реечкой пошла.

 

Попытка начать новую жизнь

Бог наказал расстройством ЖКТ Меня за безобразное обжорство. Теперь сижу, грызу сухарик чёрствый, И думаю – ну да – о суете И бренности, увы, всего земного. Ромашку пью и трескаю сорбент, В сортир влетаю за один момент, А после чинно пью ромашку снова. Ах, будь они неладны – шашлыки, И острый соус, и ещё – винишко, Которого, пожалуй, было слишком, И хохмочки, и стрёмные стишки, Которыми я слух друзей терзала, Пытаясь удивить невесть кого Невесть – зачем, а только и всего, Что просто воздух даром сотрясала. Я больше никогда, нет, НИ-КОГ-ДА Не дам себе подобную поблажку. Я буду кушать кашку, только кашку, Основа коей – чистая вода. Диета и зарядочка с утра! О сигаретах больше нет и речи… Здоровый образ жи… Мне вроде легче… Ей-богу, легче! Кофе пить пора!

 

В духе куртуазного маньеризма

Ежедневно, ежечасно, Нынче там, а завтра – тут Волны глупости прекрасной Лодку лёгкую несут. Волны глупости роскошной, Будто в раннем детстве – сны, Беспечальны, бестревожны И воистину вольны. Волнам глупости – беспечно Пену в кружево свивать. Мимолётно или вечно — Мне на это наплевать. Косяками ходит рыба, Светит солнца медный грош… За «орла» – судьбе спасибо, Ну а если «решка» – что ж, Пусть рокочут громогласно В дикой пляске штормовой Волны глупости прекрасной Над моею головой.

 

«Я на левое ухо – Бетховен…»

Я на левое ухо – Бетховен, А на правое ухо – Ван Гог. И герр Питер средь разных диковин Меня б заспиртовал, если б мог. Но сравнения падают в лузу, Словно шарики. Так, например, Я на правое око – Кутузов, А на левое – явно Гомер. Я – Маресьев на левую ногу, Хоть ты смейся, пожалуй, хоть плачь. А на правую ногу, ей-богу, Я – Джон Сильвер, искатель удач. И без всякого газа и флёра Я скажу, чтоб прошибла вас дрожь: Я на левую руку – Венера, А на правую – Нельсон. Так что ж? Что там уши да очи – взгляни-ка: Я на самом-то деле, увы, — Просто Самофракийская Ника В отношеньи своей головы.

 

«Решила навести порядок в доме…»

Решила навести порядок в доме. И навела. Потом уж заодно Со старыми долгами рассчиталась, Со всеми помирилась, И тогда Мне стало почему-то неуютно: Как говорится – можно помирать. Ну нет! Пойду, пожалуй, до получки Стрельну… Потом поссорюсь с кем-нибудь. А беспорядок – дело наживное.

 

«Прибавляю даже в росте…»

Прибавляю даже в росте От негаданного счастья: Я иду к Друяну в гости, Я скажу Друяну: «Здрасте!» Я с Друяном выпью водки, С Диной Павловною – тоже, Чтоб сиять светло и кротко За столом хмельною рожей. А душе довольно крошек, Чтоб кулак её разжался, Чтобы жизни медный грошик Сторублёвкой показался.

 

«Похолодало резко. Лишь вчера…»

Похолодало резко. Лишь вчера Разбойный ветер рвал с деревьев листья, И в грязь бросал, и шлёпал мокрой кистью. А нынче словно росчерком пера Всё изменилось: истончился куст, И на берёзовой прозрачной ветке Позвякивают редкие монетки, И странно резок непривычный хруст Под каблуком. Подмёрзшая земля Застыла в бесприютности дорожной. Но вздрагивает конь мой и, тревожно Пофыркивая, просится в поля, Где так пронзителен и звонок свет, И безграничен так, что сердцу тесно, И меж земной дорогой и небесной Уже почти совсем преграды нет.

 

«Господи всемогущий…»

Господи всемогущий, увеличь мои сутки хотя бы на полчаса, чтоб могла я заняться чем-то вполне бесполезным — лёгким, как воздух, плывущим, чуть горьковатым на вкус, к примеру французской грамматикой. Господи милосердный, Ты меня знаешь лучше меня самой. Ты знаешь точно: мне ведь только позволь, уступи хоть немного — и я начну клянчить всё больше и всё будет мало. В итоге понять захочу, на каком языке деревья беседуют с птицами. Господи беспечальный, Ты разъясняешь, Ты позволяешь понять: за временем – не к Тебе, у Тебя его нет, у Тебя только вечность. А язык деревьев и птиц ясен и так. Надобно только прислушаться.

 

Осень

Это всё уже было когда-то: Подворотня, стена, водосток, В пальцах старческих и узловатых Слишком яркий пахучий цветок. Всё привычно и очень похоже: Пестрота, а потом – нагота… Но тревожит, сознайся, тревожит, Словно вечно играет с листа. Потому что опять приоткрылись В неуюте покинутых гнёзд Высота как последняя милость И простор – бесконечный до слёз.

 

Мальский погост

Вместе с белою звонницей древней Церковь спряталась в самом низке, От холмов, от полей, от деревни Убежав к обмелевшей реке. И, быть может, поэтому только На земле уцелела она — В груду мусора, в хаос осколков, В облак пыли не превращена. Схоронившись под влажною сенью, Под отчаянным взмахом креста, Всё, мне кажется, ищет спасенья Та испуганная красота… Непривычною нежностью знобкой Дрогнет сердце, когда пред тобой Улыбнётся печально и робко Меж берёз – куполок голубой.

 

«Бездумно провалялась целый день…»

Бездумно провалялась целый день, Простуде предпочтя без боя сдаться. И вот теперь за собственную лень Перед собой пытаюсь оправдаться: «Ну полежала, отдохнула… Да. Неделя суеты, и всё такое… Усталость… Возраст… В общем – ерунда. Пусть воли нет, зато чуть-чуть покоя Мне выпало…» Но тающий в окне Вечерний свет спокойный и серьёзный — Он кроток был. И стыдно стало мне Пред истиной его простой и грозной. Как будто бы не день один, но – жизнь, Где этот день сменялся многократно, Растрачена на сны и миражи — Бессмысленно, бездарно, безвозвратно.

 

Переводы

Когда тебя сомнения изгрызли И сузилось пространство для полёта, Возьми чужой язык, чужие мысли — Ремесленником скромным поработай. Измучайся, но рифме дай огранку, Расставь слова в чужом размере тесном. Хоть вывернись, пожалуй, наизнанку, А всё ж – освойся в мире неизвестном. Трудись, как вол, в терпенье и смиренье, Не ной, что понапрасну тратишь силы, Что отблески чужого вдохновенья Тебя лишь только дразнят легкокрыло. Не жалуйся, что жизнь проходит мимо: Ведь, притворяясь лёгким и случайным, Как смерть и как любовь, неотвратимо Оно придёт в свой час тропою тайной, Чтоб снова выжечь сердце.

 

«Сегодня, несмотря на спешку…»

Сегодня, несмотря на спешку, Я в самой середине дня На полчаса зайду в кафешку, В кармане мелочью звеня. И там, представьте, будет тихо, Тепло, свободно и светло. И я, поняв, что дремлет лихо, Что мне безумно повезло, На целых полчаса забуду Жужжание обид и бед: Немытые полы, посуду, Неприготовленный обед. Свободе больше не переча, Так бесконвойно задышу, Что словно полечу навстречу Рифмованному миражу, И, обретая душу жи́ву , Иные слыша голоса, Я стану наконец счастливой — На полчаса, на полчаса.

 

«Здесь никто никого не жалеет…»

Здесь никто никого не жалеет. За привычною гладкостью фраз Нелюбовь уголёчками тлеет В глубине этих выцветших глаз. Здесь никто никому не поможет И с пути своего не свернёт. Только цену твою подытожит Равнодушное щёлканье счёт. Здесь чем ты холоднее, тем круче… Но ведь кто-то шепнул мне: «Живи Со своим бесполезным, певучим И мучительным жаром в крови!» В нелогичном, непознанном мире, Где всей жизни на вздох или взмах, И слеза тяжелее, чем гиря, На божественно-шатких весах.

 

«И вновь запела скрипка у метро…»

И вновь запела скрипка у метро О чём-то мимолётном и печальном, Ненужном, неоплаканном, случайном — О гулкой бесприютности дворов, О стихнувших шагах твоих, о том, Чему уже вовек не повториться, О стёртых именах, забытых лицах, О доме, предназначенном на слом. Я не хочу ни знать, ни вспоминать. Скрипач, прошу тебя, смычка не трогай — О безнадёжной хрупкости земного Земному не спеши напоминать. Да и мотив затаскан, полужив, Как с времени полученная сдача… А я над ерундою этой плачу, В пустой футляр червонец положив.

 

Разрушение фабрики

В ворота с нетерпеливым урчанием врываются грузовики, чтоб после, взрёвывая от натуги, переваливаясь и оседая, словно бы озираясь, ползти потихоньку обратно. Из-под их бортов сочится капля за каплей, течёт по асфальту, струится сухая кирпичная кровь. За воротами с лязгом и скрежетом огромная челюсть жадно вгрызается в тёмно-красную плоть, в бесстыдно разодранные, вывернутые наизнанку потроха перекрытий. Рушится всё. В грохочущем воздухе виснет красно-бурый туман, мелькают чёрные тени. Азарт разрушения перерастает в экстаз, почти что в истерику. Слитный механический вопль раскаляется до нестерпимого визга и обрывается. В обморочной тишине среди праха осевшего, среди мёртвых обломков кирпича и железа заводская труба отчаянно тянется к небу. А в окна последней стены, отделяющей одну пустоту от другой, удивлённо заглядывает осколок лазури.

 

«Неужели и меня не беды…»

Неужели и меня не беды Источили, но обычный быт? Неужели тихую победу Одержала мелочность обид? Неужели жизнь меня догнала? Так легко берущая разбег, Неужели это я устало Не смотрю из-под набрякших век, Но украдкой, как-то воровато, Взглядываю в небо, где горя Отражённым пламенем заката, Плавится осколок фонаря? Неужели я за чашку чая, За кусок из общего котла, Перемен в себе не замечая, Право первородства продала?

 

«Падаю слётком из обжитого гнезда…»

Падаю слётком из обжитого гнезда Не зная куда — К небу, или же камнем – вниз… «Вернись! Вернись!» — Кричит, в комочек сжавшись, душа. Почти не дыша, Падаю. А всему виной За спиной Крылья – им не терпелось в полёт. И вот Падаю, моля их, чтоб не подвели — Раскрылись у самой земли.

 

«Тщетно отряхиваясь от бытовой шелухи…»

Тщетно отряхиваясь от бытовой шелухи, Кажется, в ночь с воскресенья на понедельник, Я поняла, что рай – это место, где можно писать стихи И никто не подумает даже, что ты – бездельник. Там, в раю, моя фляжка всегда полна Свежей водой, и, что особенно важно, Там для меня есть время и – тишина И карандаш, как посох в пустыне бумажной. Можно идти, оставляя чуть видный след, Вырвавшись из коридоров и кухонь душных… Самое главное: там начальников нет — Добрых, злых, жестоких, великодушных. И вот, когда недожаренные петухи Готовятся клюнуть, ибо в окне – светает, Я думаю, рай – это место, где можно писать стихи, Подозреваю, что там их никто не читает.

 

«Отец мой был похож на волка…»

Отец мой был похож на волка — И сед, и зол, и одинок. Лишь на руке его наколка — Раскрывший крылья голубок. Нелепо и довольно криво Он всё летит из дальних стран, Где сильный, молодой, красивый, Мой батя не от водки пьян. Где мать жива. А я, быть может, В проекте или даже – нет. Где лёгкие тихонько гложет Дымок болгарских сигарет. И, напрочь забывая лица, Сквозь морок, суету и тлен Я снова вижу эту птицу, Летящую средь вздутых вен. И в зеркале заворожённо Ловлю который раз подряд Всё тот же странно-напряжённый, Неуловимо волчий взгляд.

 

«Дымной тенью, тонкой болью…»

Дымной тенью, тонкой болью С явью сон непрочно сшит… Привкус горечи и соли — Одинокий воин в поле За судьбой своей спешит. Словно бы неторопливый Мерный бег, широкий мах. Птица стонет сиротливо, Тускло вспыхивает грива, За спиной клубится прах. Бесконечен щит небесный, Безвозвратен путь земной — Обречённый и безвестный… Голос ветра, голос бездны, Голос памяти иной. Воин в поле одинокий, Дымный морок, млечный след… Гаснут сумерки и сроки, В омут времени глубокий Льёт звезда полынный свет.

 

«Бредут в ночи, дорог не разбирая…»

Бредут в ночи, дорог не разбирая, Кружат, своих не ведая путей, Слепые миражи земного рая — Больших идей и маленьких затей, Сквозь вечный марш уценки и усушки, Где лай собак страшней, чем волчий вой, Где пролетарий над гнездом кукушки Похмельною качает головой. Сквозь песню, где баян доносит тихо, Кому – неважно, Колкий звёздный жмых, Любимый город, дремлющее лихо, Мерцающая речь глухонемых, Насущный хлеб, чуть влажный на изломе, Обломки кирпичей, осколки слов — Смешалось всё, как в чьём не помню доме, В сияющей бездомности миров, Рождений и смертей, летящих мимо, В беззвучном вопле обречённых «Я»… И лёгкость бытия невыносима, И неподъёмен груз небытия.

 

«Фото на память. Пожалуйста, лица светлее…»

Фото на память. Пожалуйста, лица светлее, Шире улыбки. Быть может, бумага истлеет Позже, чем наши тела. И в игре светотени Чуточку дольше продлится пускай не мгновенье — Доля мгновенья, мерцавшего первоначально В пойманном взгляде до сердцебиенья реально, И перед тем как растаять, знакомые лица Смогут во вспышке хотя бы на миг воплотиться. Прятки со временем – в этой игре мы неловки, Наше лукавство наивнее детской уловки… Я улыбаюсь, как будто мне вовсе не страшно Плыть через море житейское в лодке бумажной.

 

«Когда революция выжрет своих…»

Когда революция выжрет своих Детей – романтичных убийц, поэтов, Идеалистов и память о них, Что называется, канет в Лету, Когда уйдут её пасынки – те, Которые, выйдя откуда-то сбоку, Ловят рыбку в мутной воде И поспевают повсюду к сроку, Когда сравняются нечет и чёт И козырь – с краплёною картой любою И обыватель вновь обретёт Счастье быть просто самим собою, Когда добродетели, и грехи, И неудобовместимые страсти, В общем раздутые из чепухи, Станут нам непонятны отчасти, Когда перебродит в уксус вино И нечего будет поджечь глаголом, Придёт поколение next. И оно Выберет пепси-колу.

 

Parabellum

[4]

Хочешь мира – готовься к войне. И нагрянет война, Просыпаясь в сердцах и в холодных умах вызревая, Кровь рифмуя с любовью, подыскивая имена Для грядущих смертей и горнистов своих созывая. Старый мех разорвёт молодое, шальное вино, И прольётся на землю, спеша утолить её жажду. И зерно прорастёт, и созреет лоза всё равно, Чтоб обратно на чёрную землю пролиться однажды. Хочешь мира – готовься к войне. И нагрянет война. И скуластый кочевник, обветренный и пропечённый, Каменеет в седле и осаживает скакуна, Прозревая в веках град неведомый, но обречённый.

 

Домик станционного смотрителя

До булыжного гулкого дна Выжжен двор золотистым потоком, И глядит в вышину – глубина Из колодезя пристальным оком. – Разрешите водицы набрать? – Вон колонка, сто метро от силы. – Извините, такая жара… – Не положено пить из могилы. – Из могилы? При чём тут вода? – В ту войну здесь был лагерь для пленных, А умерших бросали – сюда. – Как бросали? – Да обыкновенно. Вы зашли бы в музей… А вода — Так колонка и впрямь за оградой. Разумеется, чистили. Да… В стирку – можно, а в пищу – не надо. Вот как раз – для крылечка: народ… Натоптали… — и ворот железный Застонал, опуская ведро, Словно душу, в разверстую бездну. И наполнив скорбями – назад, В высоту, чтоб над миром, над стоном Ослепительно и отрешённо Бездна бездне взглянула в глаза.

 

«Разворачивают знамя…»

Разворачивают знамя, Распрямляют поясницы Люди с явными следами Вырождения на лицах. И выплёвывают губы Зло, а всё же по-холопьи Перемолотые грубо Бледных слов сырые хлопья. То ли небо стало уже, То ли вход туда – дороже, То ли это просто в душах Замутился образ Божий.

 

Инвалид

Никто не знает, был ли он в Афгане, В чужих горах глотал чужую пыль, А может быть, по пьяни и по дряни Свалился под шальной автомобиль. Нет разницы… Так будем здравы, братцы! Нам некогда. Мы, взглядами скользя, Шагаем по стране, где зарекаться Ни от сумы, ни от тюрьмы – нельзя.

 

«Я хочу отдохнуть в романтично-тенистом саду…»

Я хочу отдохнуть в романтично-тенистом саду, Пусть он будет банально красивый, зачитанно-книжный. Я пройду, не спеша, между сонных деревьев к пруду Сквозь сиреневый сумрак, таинственный и неподвижный. Я хочу отразиться в мерцании тихой воды. И отмыться от пыли, от едкого чёрного пота, И поверить, что больше не будет ни зла, ни беды, И никто не предаст, и никто не предъявит мне счёта. Но когда наконец я усну в этом дивном саду, То сквозь шорох листвы, сквозь росистую тонкую проседь Просочится рассвет, на котором спокойно уйду, Даже если отпустят грехи и остаться попросят.

 

«Осколок бутылки, ровно вечность назад…»

Осколок бутылки, ровно вечность назад Разбитой в одном вполне симпатичном притоне, Впивается в руку. И, опуская взгляд, Ты видишь, как время течёт по твоей ладони. Масштаб исчезает, сжимая в точку века. Там, где была глубина, становится мелко. Мгновенья и впрямь свистят и свистят у виска, Причём в обе стороны. Такая вот перестрелка. Ты понимаешь: да, без потерь не уйти — Слишком уж явно сквозит холодок за спиною. Очень хочется выжить, как ни крути. Даже если – буквально любой ценою. И вот тогда, прекратив утомительный счёт Потенциальных смертей, пролетающих мимо, Ты распрямляешься – и шагаешь вперёд Лишь потому, что вперёд идти – необходимо.

 

«Без обвинений и высоких слов…»

Без обвинений и высоких слов Мне воронёный ствол упрёт в затылок Эпоха рынков, нищих стариков, В кошёлки собираемых бутылок. Эпоха, где уже не на кресте — На поручнях промёрзлого трамвая В раздавленной телами пустоте, Распяв, тебя сейчас же забывают. Где, как во сне, без голоса кричать И погибать в слепом бою без правил, Где горького безумия печать На лоб горячий кто-то мне поставил. Где получувства точат полужизнь, И та привычно и почти не страшно, С краёв желтея, медленно кружит И падает в архив трухой бумажной. Где время, обращённое в песок, Сочится, незаметно остывая, И отбывает слишком долгий срок Душа – на удивление живая.

 

«Ты нынче мне приснился. Мы с тобою…»

Ты нынче мне приснился. Мы с тобою Всё спорили о чём-то. Но о чём? Никак не вспомнить… Яростным прибоем Вскипало время за моим плечом И опадало. И вскипало снова, И, словно на пустынном берегу, Со словом беспощадно билось слово, Не зная милосердия к врагу. Любые компромиссы отвергая, Сжигая этот грешный мир дотла, Мы спорили. И женщина другая Тебя спокойно к ужину ждала. Срывая за личиною личину, Пылая гневом, праведным вполне, Мы спорили. Спешил другой мужчина С работы – как всегда – домой. Ко мне. И тикали часы. Чужие дети Росли. Горел огонь, текла вода. И лишь слепые спорили о свете, Которого не знали никогда.

 

«А мне говорили: уйдёт любовь…»

А мне говорили: уйдёт любовь — И сразу начнётся блюз. Когда навсегда уходит любовь, Тогда начинается блюз. И я рифмовала с любовью – кровь, И с трусом – пиковый туз. И вот она наконец ушла, А может быть – умерла. Не оборачиваясь, ушла, И где-нибудь умерла. Я вроде бы слышала всплеск весла — Такие вот, брат, дела. И я напряжённо слушаю ночь, И в ней – чужие шаги. Слушаю, как замирает ночь, Вбирая в себя шаги. И стрелки, пытаясь вырваться прочь, Описывают круги. На крыше соседнего дома куст Поймал ветвями луну. Чёрный и тихий, как невод, куст Из неба тянет луну. А я всё пытаюсь услышать блюз, Но слышу лишь тишину.

 

«Вот улица и ты здесь жил когда-то…»

Вот улица и ты здесь жил когда-то. Вот улица твоя… Как хорошо! Ничто не сдвинулось ни на вершок — Всё те ж дворы и той же формы пятна На тех же стенах. Перезвон трамвая Всё тот же. Так же пачка сигарет В моём кармане… Но чего-то нет, Чего-то, безусловно, не хватает. Быть может, воробья? Да, воробья, Который бы купался в этой луже. Нахальный, звонкий, он здесь очень нужен, Его уже как будто вижу я. Два грузчика расслабленно толкают Тележку. С приговоркой «ё-моё», С невнятным матюгом в небытиё Они за поворотом исчезают. Вот битое стекло. Я отражаюсь В осколках и, взглянув из-под ресниц, Мелькаю тенью среди спин и лиц И в каждой подворотне растворяюсь. Мне здесь не страшно. Этот мир – он мой, Со мною ничего в нём не случится. Вот улица, она давно мне снится, Вот боль моя, она всегда со мной.

 

«В ушедшем и несбывшемся, в небывшем…»

В ушедшем и несбывшемся, в небывшем Простишь ли мне Мелодию, которую мы слышим Ещё во сне, На полустанках, станциях, причалах В последний час — Мелодию, которая звучала, Но не для нас, Сквозь суету базара и вокзала, Сквозь плеск весла — Мелодию, которая спасала, Но не спасла. Простишь ли звук негромкий и несмелый И, может быть, Ещё простишь мне то, что я сумела Тебя простить.

 

«Ветер – безумный дворник…»

Ветер – безумный дворник, Беглый, хмельной острожник, Всех чердаков затворник, Вечно слепой художник. Брови нахмурит гневно, Спрячет смешок лукавый… Взмахи метлы – налево, Взмах топора – направо. Шлёпая мокрой кистью, Тонко рисуя тушью, Ветер подхватит листья, Ветер подхватит души. И закружит незряче Улицей, переулком По-стариковски плача У подворотни гулкой. Дуя в свирель напевно, Лязгая жестью ржавой… Душу мою – налево, Душу твою – направо.

 

«Пёс пролаял зло и сипло…»

Пёс пролаял зло и сипло И умолк. Ты крепко спишь. Друг мой, друг мой, полночь сыплет В закрома сухую тишь. Возле самого порога В связке звякнули ключи… Друг мой, друг мой, ради бога! Ради бога, не молчи! Потому что так тревожны Эти тёмные дома, Потому что, знаешь, можно В тишине сойти с ума. Словно чёрная корова, За стеной вздыхает ночь. Только голос, только слово Мне б могли ещё помочь. Ведь в моей безмолвной муке, Там, где горше дёгтя – мёд, Кто, скажи мне, на поруки Душу грешную возьмёт?

 

«Скажи, куда мне спрятаться, скажи…»

Скажи, куда мне спрятаться, скажи, От жалости слепой куда мне деться? Пролётами цепляются за сердце Стекающие с лифта этажи. И тянутся канаты, провода (Мгновение – и полутоном выше) Туда, где голубям не жить под крышей И ласточкам не выстроить гнезда, Где ты меня давным-давно не ждёшь, Где скомкано пространство в снятых шторах… По лестнице – шаги, у двери – шорох, И им в ответ – озябших стёкол дрожь. Где паучок безвременья соткал Из памяти и тонкой светотени Раскидистую сеть для отраженья, Не меркнущего в глубине зеркал. Где контуры портрета на стене Ещё видны в неверном лунном свете И наши неродившиеся дети Спокойно улыбаются во сне.

 

«…Так и я бы хотела…»

…Так и я бы хотела, только без вас, где-нибудь в Порхове или, к примеру, Изборске жить от зарплаты и до зарплаты, трудиться в районной больничке доктором. Работать, как лошадь, уставать, как собака, иногда, случайно услышав единственный колокол, вздрагивать, молча креститься, не вспоминать ни о чём. И я бы хотела, но многовато условностей, разных мелких помех… Нет, красивого жеста не выйдет. Да и в конце-то концов, какая мне разница, где встречать свои вечные сумерки.

 

«Сквозь темноту, сквозь тишину…»

Сквозь темноту, сквозь тишину, Над прошлым счастьем и виною Я робко руки протяну К любимым, к позабытым мною, Пред кем пожизненно в долгу. И, может быть ещё продлиться К ним памятью живой смогу — Услышать смех, увидеть лица. Чтоб каждому сказать «прости» И полные горячей соли Глаза, как вёдра, понести На хрупком коромысле боли.

 

«По чьему приговору умирают миры?..»

По чьему приговору умирают миры? За дощатым забором золотые шары Нагибаются, мокнут и в пустой палисад Непромытые окна равнодушно глядят. Тёмно-серые брёвна, желтоватый песок, Дождь, секущий неровно, как-то наискосок, Мелких трещин сплетенье, сизый мох на стволе И моё отраженье в неразбитом стекле. Это память чужая неизвестно о чём Круг за кругом сужает и встаёт за плечом, Это жёлтым и серым прорывается в кровь Слишком горькая вера в слишком злую любовь. Слишком ранняя осень, слишком пёстрые сны, Тени меркнущих сосен невесомо длинны, И прицеплен небрежно к отвороту пальто Жёлтый шарик надежды непонятно на что.

 

«Ангел мой, ты когда-нибудь мне простишь…»

Ангел мой, ты когда-нибудь мне простишь Глупые рифмы, мелочные обманы, Висельный юмор, мёртвую рыбью тишь, Резкий вскрик расстроенного фортепьяно, Эти попытки прошлое разжевать, Вывернуться, слова языком корёжа… То-то смешно: всю жизнь за любовь воевать, Чтоб изнутри взорваться потом от неё же. Ах, мой ангел, дивно любовь хороша — Света светлее, неуловимей тени… Надо было с детства ею дышать И привыкать к перепадам её давленья.

 

«Что остаётся, если отплыл перрон…»

Что остаётся, если отплыл перрон, Сдан билет заспанной проводнице? Что остаётся? Казённых стаканов звон, Шелест газет, случайных соседей лица. Что остаётся? Дорожный скупой уют, Смутный пейзаж, мелькающий в чёткой раме. Если за перегородкой поют и пьют, Пьют и поют, закусывая словами. Что остаётся, если шумит вода В старом титане, бездонном и необъятном, Если ты едешь, и важно не то – куда, Важно то, что отсюда и – безвозвратно? Что остаётся? Видимо, жить вообще В меру сил и отпущенного таланта, Глядя на мир бывших своих вещей С робостью, с растерянностью эмигранта. Что остаётся? Встречные поезда, Дым, силуэты, выхваченные из тени. Кажется – всё. Нет, что-то ещё… Ах да! — Вечность, схожая с мокрым кустом сирени.

 

Картина

В Никольском храме древнего Изборска Картина есть. Иконою назвать Её едва ли можно: змей огромный Среди багряно-дымных языков Бушующего пламени разлёгся, Свиваясь в кольца и разинув пасть. По телу змея, словно по дороге, Влачатся к пасти грешники: цари В роскошных багряницах вперемешку Со скрюченной и злобной нищетой, Разбойники, купцы, прелюбодеи, Транжиры, игроки и гордецы, Лжецы, чревоугодники, блудн и цы, Блестящие придворные, скупцы, Жестокие воители в доспехах, Архиереи в митрах… И у всех Отчаянье на лицах и покорность. И каждый одинок и обречён В потоке бесконечном, беспрерывном И безнадёжном. А со всех сторон Несчастных окружает нечисть: бесы С бичами и трезубцами. Они Бодры, неумолимы, мускулисты. Напоминают лагерный конвой — Собак и автоматов не хватает Для сходства абсолютнейшего. В той Наивной аллегории всё ясно И канонично, в общем-то, вполне. Когда бы не деталь: одна из грешниц Споткнулась, обессилев. На неё Бичом конвойный тут же замахнулся. Локтём закрыла женщина лицо, Пытаясь защититься от удара И скорчилась. Нет в этом ничего Необычайного. Но вот мужчина, Идущий рядом… Крепко обхватив Одной рукой несчастную за плечи И наготу её прикрыв плащом, Другой рукой он резко замахнулся На беса. На охранника! Лицо Его сурово, даже тени страха На нём не отражается. Глаза Глядят упорно, гневно прямо в харю Бесовскую. И кажется, что тот Слегка растерян от сопротивленья Нежданного… Но что хотел сказать, Что показать хотел безвестный мастер, Нарушивший канон? А может быть, К Всевышнему воззвал он дерзновенно, Моля приговорённым даровать Надежду на спасенье?.. В самом деле — Прошедший человеческим путём, Сполна познавший все его тревоги, Сомнения, тоску и смертный страх, Неужто не спасет того, кто даже За смертною чертою сохранил Достоинство в себе и состраданье, Остался человеком даже там, Где человеком быть нельзя? Неужто Закон и справедливость больше, чем Господне милосердие? Не может Такого быть… Дерзай же, мастер! И Моля о нас, вовек не отступайся! Да отворят стучащемуся!..

 

«И всё-таки бредёшь, бредёшь устало…»

И всё-таки бредёшь, бредёшь устало Сквозь тьму страстей и равнодушья муть. Так много званых, избранных так мало. И ночь длинна. И страшно долог путь.

 

«Этот запах весны, он всегда горьковато-тревожен…»

Этот запах весны, он всегда горьковато-тревожен, И мучительно щедр, и никем не испит до конца. Надышись допьяна – осень наши грехи подытожит, И баланс подведёт, и, расчислив, остудит сердца. В нежной страсти черёмух, в медвяных соцветиях клёнов, В трепетании листьев и в медленном вальсе стволов Вечно юная жизнь, улыбаясь светло и влюблённо, Возрождается вновь отступающей смерти назло.

 

«Из шалманчика слышится ретромотив…»

Из шалманчика слышится ретромотив О любви, о тумане-дурмане… Я взяла бы вина, только весь мой актив — Сигареты да спички в кармане. Закурю, безвозвратно здоровье губя, Обгоревшую спичку сломаю И меж двух торопливых затяжек себя На желании странном поймаю: Пусть не я, но хоть кто-то, грамм двести спросив, Под мотивчик, что так человечен, Будет всеми любим, бесконечно красив, Обаятелен, весел, беспечен.

 

«Получив от судьбы приблизительно то, что просил…»

Получив от судьбы приблизительно то, что просил, И в пародии этой почуяв ловушку, издёвку, Понимаешь, что надо спасаться, бежать, что есть сил, Но, не зная – куда, ковыляешь смешно и неловко. Вот такие дела. Обозначив дежурный восторг, Подбираешь слова, прилипаешь к расхожей цитате. Типа «торг неуместен» (и правда, какой уж там торг!), Невпопад говоришь и молчишь тяжело и некстати. А потом в серых сумерках долго стоишь у окна, Долго мнёшь сигарету в негнущихся, медленных пальцах, Но пространство двора, водосток и слепая стена Провисают канвою на плохо подогнанных пяльцах. Перспективу теряют и резкость и странно-легко Истончаются, рвутся, глубинным толчкам отвечая… И вскипает июль. И плывёт высоко-высоко Над смеющимся лугом малиновый звон иван-чая.

 

«Как ты нелеп в своём мученическом венце!…»

Как ты нелеп в своём мученическом венце!.. Нужно было тренировать почаще Общее выражение на лице, Притворяться призрачным, ненастоящим. Шаг с тропы – и проваливается нога, Чья-то плоская шутка – мороз по коже. Каждое утро – вылазка в стан врага. Вечером жив – и слава тебе, Боже! Осторожнее! Ведь и сейчас, может быть, Жестом, взглядом ты выдаёшь невольно То, что ты действительно можешь любить, То, что тебе в самом деле бывает больно. Вещи твои перетряхивают, спеша. Что тебе нужно? Ботинки, штаны, рубаха… Это вот спрячь подальше – это душа, Даже когда она сжата в комок от страха. Над головами – жирно плывущий звук: Благороднейшие господа и дамы! Спонсор казни – салон ритуальных услуг! Эксклюзивное право размещенья рекламы! И неизвестно, в самый последний миг Сгинут ли эта площадь, вывеска чайной, Плаха, топор, толпы истеричный вскрик — Весь балаган, куда ты попал случайно.

 

«Когда собаки потеряют след…»

Когда собаки потеряют след, Поскуливая зло и виновато, Я сквозь туман сырой и клочковатый В ветвях увижу чуть заметный свет. Я сплюну кровь и посмотрю туда, Где месяц опрокинул коромысло И волчья одинокая звезда На паутинке каплею повисла. И я прижмусь к шершавому стволу — Ко всей своей неласковой отчизне И вдруг услышу славу и хвалу Создателю – в дыханье каждой жизни. И я заплачу, веря и любя, На все вопросы получив ответы. И улыбнусь. И выдохну – себя Навстречу ослепительному свету.

 

Эксперимент

…И раскачивается вечерами Колокольная медь В тёмной и гулкой груди. И память Ворочается, как медведь, Чтобы в ночи навалиться тушей и задавить… Но в шесть Утро последний окурок тушит О подоконную жесть. Резкий вдох. Будильнику вторя, Чайник даёт свисток. С ночи застрявшим шершавым горем Давится водосток. Выдох. И время, сгорая, мчится С грохотом. Лишь сквозняки Всё перелистывают страницы Логике вопреки. Он смолил беспрестанно. Он запросто мог Нагрубить, невзирая на лица, Говорил, что наука – единственный бог, Которому стоит молиться. Говорил: «Хирургия – не место для баб, Но уж вляпалась если – работай! Ну а правду сказать – и мужик нынче слаб… Да не думай, а – делай! Ну то-то… Здесь хватай, а сюда вот не лезь и не трожь! Тут проверь… Да ты что там – уснула?..» Наклоняясь и горбясь, он в профиль был схож С крысой – серо-седой и сутулой. Незадолго до смерти смягчился. В окно Как-то глянул и, морщась от света, Бросил: «Эксперимент – это всё! Об одном Расскажу…» И сломал сигарету. Эксперимент — это всегда закон, та рубаха, что ближе к телу. Всё чётко и всё – по делу: есть Экспериментатор, он — Субъект, он остёр, словно штык, имеющий силу и право, задачи, цель, интерес. Он движет вперёд прогресс, трудами стяжает славу. И есть Объект – пыль и прах, вопль, высохший на губах, в горле застрявший крик, и – любопытство тоже… Субъект и Объект в этом схожи. Одно и то же кино, одного и того же грани — мельтешат в одной круговерти любопытство и страх: ужас собственной смерти, интерес к чужому страданью. Но в неведомый миг, буквально – в любой момент Экспериментатор станет Объектом для кого-то уже иного, обретенья вдруг обернутся тратой, болью, недоуменьем… И – щёлкнут звенья, совершит оборот Земля. Всё повторится снова. …Братец мой Волк! Сестрица моя Овца! И вы, мои сёстры-птицы! Как нам жить? Кого вопрошать? Кому и о чём молиться? …Братец мой Волк! Сестрица моя Овца! И вы, мои сёстры-птицы! По всем каналам новости без конца — кровь течёт, как водица… И – не скрыться, не убежать, всё ускользает, дробится. И – остывает чай. – Погоди, не переключай! – Передай, пожалуйста, масло. Щелчок. И – молчок… Придёт серенький волчок… Всё. Память погасла. Но раскачивается вечерами Колокольная медь, Перекатываются шарами Жизнь, Забвение, Смерть. Но, привычный уклад корёжа, С жизнью и смертью слит, Некто моей касается кожи. И кожа моя – болит. …Кажется так: жил человек в стране Уц, Иов ему было имя. И я вспоминаю – Иов… Перелистывает сквозняк неисчислимость слов, сон городов, медленный морок пустыни. …Нет, не то! Ну да – эксперимент. Цель – материальная основа Альтруизма. Выбранный объект — Существа общественные. Крысы. …Иов вопиёт, он в пустыню кричит, от отчаянья пьяный: – Что для Тебя человек? Господи, что для Тебя – человек? За что предъявляешь счёт? Зачем испытуешь его беспрестанно? Ветер поёт, пустыня молчит, молчит в углу фортепиано. За окнами падает снег. …Половину – кормят. Остальным Именно в обеденное время Прямо на глазах у тех, кто ест Пропускают сильный ток по клетке. Что же крысы? Слыша громкий визг, Глядя на сородичей мученья, Восемьдесят пять процентов – жрут, Остальные – к пище не подходят. Крыс местами поменяли лишь Раз один – и двадцать пять процентов Перестали жрать. У остальных Аппетит никак не изменился. – Сокрушишь! Сокрушаешь и сокрушишь! Но жизнь моя – дуновенье… Сорванный лист Ты сокрушить спешишь, гонишь вперёд, вперёд. Вот он – я: был, и вот — нет на земле даже тени, нет мгновений моих… нет ни добра, ни – зла… но Ты – молчишь… Снова – молчишь! Не понимаю никак: где Ты?.. В пустыне – тишь, и в квартире – тишь, только – шорох: словно бы разлетается ворох листьев сухих, это — сквозняк со стола сбрасывает газету. …Дальше, воссоздав эффект войны, Или катастрофы, «альтруистов» Удалили. И эксперимент Был продолжен средь потомков жравших. – Если бы знать, если б хоть раз понять всею горящей кожей: в чём обвиняешь меня? Виновен я – быть беде, и не виновен – горе… Головы не смею поднять! И всё же как осознать всё разом: премудрость обретается где? что пред Тобою – разум? что пред Тобой – вина? Лопается струна, эхо звенит в коридоре. …В новом поколении опять Появились крысы-«альтруисты», Только было их теперь уже Чуть поменьше двадцати процентов. Этих исключили тоже, и Снова дали размножаться жравшим. И так далее… И ровно через пять Полностью ушедших поколений «Альтруистов» не осталось… …Иов вопиёт, он вопиёт: «Отступись! передохнуть, ободриться дай мне! Исчезаю, нет меня тут, сломлен, как стебель сухой… Весь я – мгновенный, случайный.. Не с травой ли вступаешь Ты в суд? Сам за меня поручись перед Собой! Для меня найди оправданье!» «Альтруистов» не осталось. Но Стало в популяции заметно Вырожденье: у здоровых крыс Появлялось хилое потомство И при изобилии еды Крысы нападали друг на друга, Жрали слабых и, сходя с ума, Насмерть расшибались об решётку. И вот говорит Господь, но не отвечает, нет — вопрошает из бури. И каждое слово горит на обожжённой шкуре. – Я сотворил свет, небесную твердь и земную и тьму отделил ночную от света. Дай мне ответ: кто ты такой? что сделал своею рукой? Много ли твоих сил? И где ты был, когда я являл Свою мощь, украшал светилами ночь, когда я сотворил левиафана, коня, орла или же – бегемота и прочих тварей чудесных? Что тебе вообще известно? Кто ты? Покрытый шкурой ли, кожей — слушай Меня. Внимай, если можешь! Ровно через пять колен ещё Этой популяции не стало. Так был завершён эксперимент, Выявлявший генную основу Альтруизма… …Иов поражён, потрясён до самых основ, нет аргументов для спора, нет больше слов, и вот он просто падает ниц, отрекается от всего, и Господь прощает его, снова даёт детей, верблюдов, ослиц… …Господи, из всех Твоих даров мне оставь одну лишь только веру детскую, простую в то, что Ты — Благ еси и Человеколюбец. …Братец мой Волк! Сестрица моя Овца! И вы, мои сёстры-птицы! Пока ещё время длится и голос мой не умолк, славьте Творца! Славьте вдохнувшего жизнь, славьте Его вдохновенье, вечности непостижимость, бесконечность мгновенья. Славьте! — взываю из бездны, кричу, обдираясь о камни веры — Мощь Его лишь Ему Самому по плечу Он лишь Сам Себе – мера. …Братец мой Волк! Сестрица моя Овца! И вы, мои сёстры-птицы! Какой тяготит нас долг? Что в нас должно отразиться? Черты какого Лица? Неразрушимость Лика — кровь на шипах Венца. Как вырваться из-под Закона? Как? Долгое эхо крика растаскивает сквозняк. Птицы, овцы и волки — осколки зеркал, разлетевшихся вдрызг… Чавканье, стоны, копошение, визг. Коловращение: боль, любопытство, страх — разлетаются тени, размываются лица, всё обращается в прах. …Что в нас должно отразиться? Черты какого Лица? Но время стреляет дробью, попадая не в бровь, а в глаз. …Недообразы… …Недоподобия… И всё-таки ради нас путь крестный длится. И не видно ему конца. Но раскачивается вечерами Раскалённая медь — Меж ущельями и горами, Левиафанами, комарами, Меж потерями и дарами Ей звенеть и звенеть. И раскачиваться всё шире, В сердце больнее бить: Мир для любви непригоден, Но в мире Необходимо любить! Вдох. И безгласно кричат иконы, Кружится звёздный прах. Две стороны одного закона — Любопытство и страх. Выдох. Жизнь извергает прохладных: Холоден или горяч Будь, ибо всадники – беспощадны, Кони несутся вскачь. Всё против нас: и весы, и меч, и Власть, и – смертей полки… И лишь любовь отворяет вечность Логике вопреки.

 

Махаон

За еловой стеной, за торжественным хором сосновым, Где косые лучи меж ветвей паутинку сплели, Есть лесная поляна, заросшая цветом лиловым, — Там танцуют стрекозы и грузно пируют шмели. День звенит и стрекочет, кружится, мерцает, мелькает… Только перед закатом, когда в золотой полусон По стволам разогретым смолистые капли стекают, Приплывает сюда на резных парусах махаон. Он неспешно плывёт и, как чистая радость, искрится, Так несуетно царственен и от забот отстранён. Всё встречает его: и цветов изумлённые лица, И гуденье шмелей, и беспечных кузнечиков звон. С каждым вздохом крыла отлетает он выше и выше, Свет вечерний дрожит над моим неподвижным плечом. И взрывается время, мешая небывшее – с бывшим. И душа вспоминает. И не понимает – о чём.

 

Трое

Фотография стандартна: первый класс — Ох уж мне, блин, эта «школьная скамья»… «Неблагополучных» трое нас — Лёнька-Чипа, Игорёк да я. Полуграмотная тётка Игорька, Та, что мыла в нашей школе этажи, Нам сказала: «Жизнь у вас горька. Надо вам, ребятушки, дружить. Все вы – сироты: без мамок, без отцов, Стало быть, и не нужны вы никому. Не теряйтесь, а не то в конце концов Передавят, как котят, по одному». Вот мы и дружили, как могли: Вместе дрались, вместе бегали в кино, Тополиный пух в июне жгли. И нам было совершенно всё равно, То, что я училась хорошо, А они – забили напрочь… Ну так что ж? И меня не повергали вовсе в шок Сигареты, клей «Момент» и даже – нож. А потом все разбежались кто куда: Им – в путягу, ибо славен всякий труд, Я же безо всякого труда Как-то быстро поступила в институт. Лёнька воровал, попал в тюрьму, После вышел – да обратно сел. Игорь пил. Потом бомжатскую суму На плечо вполне безропотно надел. Ну а я науку грызла сгоряча, Не сбавляя взятый темп на вираже. В общем, я училась на врача, И – небезуспешно… Но уже Просыпался странный зверь в моей груди И дышал, переплавляя всё – в слова. Бабка говорила: «Нелюдь!» – и Не была совсем уж сильно неправа. Лёнька сгинул где-то в дальней ИТК, Игорька отрава со свету сжила. Ну а я могла бы жить наверняка. Я могла бы. Да вот только – не смогла. Потому что бесконечно длился час, Но меж пальцев утекли десятки лет… Потому что только трое было нас: Пьяница, ворюга и – поэт, Потому что это – полная фигня: Дескать, каждый сам судьбу свою лепил. И теперь я знаю точно: за меня Лёнька воровал, а Игорь – пил. И всё чаще я гляжу, гляжу туда, Где сквозь облака высокий свет Говорит о том, что боль – не навсегда, А сиротства вовсе не было и – нет.

 

«От трескучей фразы на злобу дня…»

От трескучей фразы на злобу дня, Виршей холопских, бешеных тиражей, Ангел Благое Молчанье, храни меня — Губы мои суровой нитью зашей. Лучше мне, измаявшись в немоте, Без вести сгинуть, в землю уйти ручьём, Чем, локтями работая в тесноте, Вырвать себе признанье – не важно чьё. Лучше исчезнуть, попросту – помереть, Быть стихами взорванной изнутри. Только бы – перед ликом Твоим гореть, Только бы слушать, только б Ты говорил! Только бы слушать, вслушиваться в шаги, Свет Твой угадывать из-под прикрытых век… Вечность во мне, прошу Тебя, сбереги, Ибо я всего-то лишь – человек. В час, когда сердце захлёстывает суета, Требуя покориться и ей служить, Ангел Благое Молчанье, замкни мне уста, Чтобы мне перед Словом не согрешить.