На горбатом мосту

Полянская Екатерина Владимировна

Переводы из польской поэзии

 

 

Марек Вавжкевич

 

Спасение

Любимая, мой сон полночный Прерви, шепнув, что к нашей тверди Подходит море неумолчно — Оно прозрачное, как ветер. Пронизана лучом солёным Лазурь волны. И я – поверю И вновь к тебе приникну сонно. Любимая, коль я до срока Засну, поведай: снова ночью Шумит сосна, так одинока В лесу, в чащобе одиночеств. Любимая, в неразберихе Времён и судеб – из былого — Спаси, укрой за словом тихим От яви злой и сна дурного. Скажи мне ты, что от начала Была везде со мной незримо, Любови все в себя вмещала, Жила во всех моих любимых. Неповторима и мгновенна — Одна моя ты в целом свете. Не встречу я во всей Вселенной Ту, что уже навеки встретил. Ты дальше всех, и рядом – ты же, В ночи мне о волне той светлой Шепни. И море к нам всё ближе, И от него спасенья нету.

 

Собиратели осени

В свете туманном со стерни улетают птицы, Молчаливые, словно им стиснуло горло Предчувствие холодов. Сквозь щелястые рамы Ветер сочится и мгла. Еле слышен Шелест чьих-то шагов. Это осень — Долгожданная, неожиданная, Незаслуженная, как всегда. Заглядевшись в туманные окна, заслушавшись шелестом, Собиратели осеней подступающих и ушедших, Коллекционеры сомнений растущих, надежд увядающих, Мы время считаем у самых гроздей рябины. И это уместно в ту пору, когда наконец Оценены золото, пурпур и бронза. Все краски пред нами, Достаточно лишь подождать – и рассеется мгла, Открыв обаянье уже уходящего света, Глаза распахнув нам, бессильным теперь перед ним. Столько лет мы не знали его. Сегодня, когда слишком поздно, Когда сладко в нас проникает реальность былого, Давайте споём, Только шёпотом, чтобы мглу не спугнуть, Чтобы в согласии быть с молчанием птичьим. Давайте споём Чужеземную песню забытую О заледенелом клёне, О памяти листьев опавших. Затянем тихонько ту песню Так, Как если бы мы говорили о неминуемом будущем.

 

Недописанные стихи

Ютятся во мне стихи мои недописанные: Опалённые, скомканные, пучеглазые, Кто – с перебитой ногою, кто – с шишкою. Икают, хриплым кашлем заходятся, Утирают нос рукавом, у печки толкаются — Неизвестно, чего хотят. Не уверен в своём отцовстве. Так ли, эдак — Ложе точно было внебрачным, мать же Позабыта. Не помню даже Акт зачатья. Но как-то распознаю их — По гримасам лиц, жестам рук немытых, По упёртому в стену мутному взгляду. Нахожу для них нежности крохи. Одному Дам горчичное зёрнышко, капельку водки – другому. Иного и тряпкою шлёпну. Но так, Чтоб не особенно больно. Знаю: не выйдут в люди И не дойдут до людей. Но раз уж они существуют Неизвестно откуда, зачем — Ничего не поделаешь!.. Кстати, Не такое уж это диво В удивительном нашем мире.

 

Перо

Сорок лебедей через мой сон пролетали — Сквозь облака снежно-белые Над рекою, недвижно текущей. Я пробудился — Коснулось лица моего Изломанное перо.

 

«Фотография врёт. Моя мама…»

Фотография врёт. Моя мама Никогда не была такой старой. Ведь с тех пор, Как ей исполнилось сорок, Она Опережала меня Лишь на несколько месяцев, Не считая, конечно, Мудрости и доброты. Нынче, почти что семидесятилетний, Гляжу на маму свою молодую, Которая старше меня На одну только смерть

 

Я, ты, мы

Первое из этих слов Относится только ко мне. Второе – к тебе И ко мне. Ну а третье к нам не имеет Ни малейшего отношения.

 

NN, мужчина лет сорока

Боже ты мой, как же тут всё заселилось, Как помертвело, как уравновесилось, Как всё похоже – этот бетон и гранит, Эти песчаники, мраморы, холмики земляные, Эти вроде бы кипарисы, туи и тополя, И этот ветер, рождающий мёртвые шелесты В жёсткой листве тополиной и в траурных лентах. Боже ты мой, они окончательно умерли, Все, как один, одиноки — На тонком шелку, на полотне перепачканном, В шуме аппаратуры И вое сирен запоздалых, В болтовне проливного дождя, В рыдании или в молчанье. У них всё навеки теперь. Узаконено всё Надписью медной, табличкою жестяною, По камню – резцом, по воде – тонкой веткой. И никуда им не деться, нигде им не спрятаться Перед звоном лопаты, перед святою водой, Глиной, песком или крестом на дороге. А этот хитрец и ловкач – как будто мужчина, Как будто лет сорока? Вот тот, что укрылся Под литерами NN, словно из алфавита Знал только их, словно бы не мог себе выбрать Что-то получше, к примеру XY или MW. Что утаил он от нас, и что унёс он с собою? Что и кому он оставил? Нельзя же вот так Уйти без следа, умереть просто так, для себя лишь, В недоумении крайнем оставив нас всех. NN, мужчина, упокой Господь его душу! Что ж, нынче коснулся его наших душ непокой. Прохожий, замедли шаги иль задержись на мгновенье, Разведи руками беспомощно или же – перекрестись, Заплачь иль засмейся. Всё выходит едино.

 

«Тишина. Уже не играют оркестры…»

Тишина. Уже не играют оркестры, Смолкли даже пластинки. Пускай только вздохи Порой нарушают, Ту немоту, что сомкнулась над нами, Давно утонувшими. Пусть Отзовётся однажды струною единственной скрипка — Так нежно. И так глубоко. На самом дне улицы.

 

В Крыму

(

Волошинский фестиваль

)

Утром так трудно вставать. До поздней ночи Приобщали меня к панславянской идее. С ней смирились даже грузины с казахами. Собственно, я ведь не против, хоть потом очень тяжко вставать. Недалёко, где-нибудь метрах в двухстах, За рахитичною порослью дышит несмело Зеленоватое Чёрное море. Если глубже вдохнуть, Чувствуешь запах водорослей и гнили. Между ларьков туда можно пройти по дорожке, В ту пору почти что пустой, и нечаянно встретить Двух некрасивых девиц в пышных венках Из едва расцветшего вереска. Спят на ходу. Должно быть, их тоже приобщали к какой-то идее. Осень тут не спешит. И сентябрь Звучит ещё августом. Отзвук Мягко спадает с облаков белоснежных. Пополудни под причудливым ясенем Во дворе рядом с домом Волошина Гневно гремят из динамиков вирши поэтов, Убеждённых, что строки их необходимы, как воздух. Собственно, я ведь не против, хоть это и требует Большой снисходительности и согласья на то, Что завтра будет очень тяжко вставать. Думаю всё же, если б это было бы правдой, Кто-нибудь написал бы ну хоть один сонет крымский [5] . Но воздух не пахнет сонетом. И только Истекает ещё одна осень Бесполезно и неизбежно. Море стихает и стынет.

 

Платаны

А те платаны, стерегущие одесскую улицу, Что сбегает Потёмкинской лестницей к морю, Неужто они ещё живы? А улица та с отелем «Червонный», По которой никто не ходил, поскольку была для прогулок, Неужто не сгинула в топоте и в дыму? А те змеи, совершенно безжалостные, Безуспешно и вечно оплетающие Лаокоона, В суете времени неужто же не расплелись? А магазин тот валютный, где я купил нитку бус Из янтаря – круглых и ясных, как солнце, — Неужто же он устоял после всех перемен? А те янтари – чью шею могли бы украсить И чью в самом деле украсили? И Неужто остались лишь бусы? И всё ж те платаны – вдруг умерли? Не знаю, хочу ли их видеть, Не знаю, увижу ли их. А в этом, однако, есть разница.

 

Ричард Улицкий

 

Из цикла «Мой город»

Вот баня , что нынче заброшена, — совесть нашего города, которую давняя грязь уже не оскорбляет. Никто не виновен. Просто – время пришло. Ни дверей разверстые рты, ни окон глазницы не манят уже никого. Только плесень лишаями украсила стены, видавшие девичью плоть и мускулистых мужчин, пришедших, чтоб убивать и оплодотворять. Был тут котёл паровой и переплетение труб, навеки остывших в руках собирателей лома — алхимиков, что из любого металла умудряются выплавить деньги, а потом превратить их в вино. Банщик последний впал в меланхолию, теперь могила его – украшение здешнего кладбища. И неизвестно, попал ли он на небеса. Так часто грешил неумением взгляд обуздать. В опустевших казармах на окраине города ветер истории пахнет ваксой и смазкой ружейной. Полно тут железных коек, помнящих напряжённые чресла тысяч солдат разных армий, рождённых для жизни, но зачарованных тайной государственных интересов и готовых к убийствам и смерти. Теперь, когда опустели казармы, никто не знает, что с ними делать. Согласиться ведь трудно, что кровь проливалась впустую. Ведь око за око и зуб за зуб — извечный порядок вещей. Истинные патриоты хотят разместить здесь тюрьму. Её несложно заполнить солдатами, когда пробьёт час испытаний. В том доме на улице Пилсудского, 4 — бывшей Данцигер Штрассе, потом – Красной Армии — жили родители моей жены Марии. Её отец – «Граф» Бронислав, Бывший начальник почты в Липске, организатор подполья, узник Освенцима и Маутхаузена, выбрал жильё, тесное, как голубятня — навидался он досыта просторных бараков, вместительных плацев и вмещавших в себя ещё больше печей крематориев. Когда он пал жертвой врачебной ошибки, мы нашли у него банку пороха, машинку для закатки патронов и двустволку. Вот тогда мы и поняли, Откуда черпал он веру В то, что его «уже никогда не возьмут». В подвальчике был магазин, довольно дешёвый. А немного повыше проживал часовщик – алхимик, создавший вечный хронометр с музыкальной шкатулкой. Зимой пахло здесь Рождеством, А летом – именинами тёщи, служившей Богу, скромно носившей в сердце секрет учения тайного, за которое пошла при немцах в тюрьму, ещё не осознав чуда зачатья Марии. Дом стоит до сих пор. Душа его – на небесах, а будущее ненадёжно, поскольку он давно предназначен на слом. А на чердаке – призраки О чём-то бормочут: то по-русски, а то по-немецки, А иногда там пахнет ванилью. Вроде бы ничего не менялось. Только названия улицы. На месте немецкого кладбища – библиотека . Четверть века шёл долгострой — на могилах ведь строить непросто. Но случайности нет, ведь могилы – такие же книги. И кстати, средь них немало прекрасных изданий. Их гранитные титулы сплошь оплетали вьюнки, Пряча фамилии авторов, что были выбиты золочёным готическим шрифтом. Цветы, наколодованные из железа, замирали, дивясь буйной жизни подснежников и незабудок, каждой весной перечивших всей своей прелестью неотвратимой судьбе. Мы рядом с кладбищем часто играли в футбол, радуя мертвых нашим звенящим бессмертием. И застывшие ангелы с терпением истинно ангельским сносили забористость слов и удары мячей. С наивысшею кротостью они покорялись бульдозерам, что сталкивали их с высоты, превращая всё в хаос — без него никогда не удаётся создать нечто новое. Саркофаг библиотеки окружают ухоженные деревья, а между ними порой мерцают крошечные огоньки. Почти что полвека стоял на центральной площади памятник . В камне застыли русский солдат с ППШ, ребёнок и голубь. Тот голубь в детской руке — он был наименее шустрой птицею в городе. Люди долго не задавались вопросами — цветы приносили, поддерживали огонь. И всё это время за спиною красноармейца лежали два льва, оставшиеся от немцев. Они стерегли. А если бы ожили вдруг, то им бы хватило прыжка… И лучше не думать, что могло бы тогда случиться. Но однажды приехал кран, и на землю пал ещё один неизвестный солдат. Пьедестал опустел. Всколыхнулась история. А добрым людям некогда было подумать: Ну ладно, солдат есть солдат… Но при чём тут ребёнок и голубь? Городские старинные стены имеют славное прошлое, которого почти никто уж не помнит. И все мы тут издавна мочимся — ведь поблизости нету сортира. Тайну их долголетия Изучают теперь реставраторы, не обременённые делом. И рассылают воззвания ко всем правительствам мира, чтоб остановить катастрофу кислотных дождей и разъедающих газов. Речистые предводители школьных экскурсий славят достоинства стен, долговечность их кирпичей и раствора, а также мужество их защитников, как-то забыв, что стены служили когда-то и нашим врагам. Но стенам вполне всё равно. И экскурсантам – тоже… А вот – очень старая улица , По которой скользят пейсатые тени. Полночной порой стручок месяца разевает свой рот и просит скрипача, того, что давно уже умер, тронуть в скрипке остатки души. Чудо музыки никого уже не воскрешает, Но пока она длится, в шалманчике с кухней еврейской чуть лучше вкус цимеса. Кровати железные, перины и старые «Зингеры» притворяются правдой, которую прочно забыли. Иногда на стекле некто пишет нечто бессмысленно-подлое — настолько, что трудно поверить, чтоб это писал человек. Но как мы познаем добро, если зла не познали? Там, где выстроен офис , весь стеклянный, в кружеве из алюминия, был кабачок. Он один во всём городе никогда не менял свою вывеску. Тут всегда было шумно и жарко, несло дурным пивом, кухней дешёвою, ну и, конечно, сортиром. За оцинкованным баром Царили сивуха, селёдочка в масле и лимонад. А за высокими столиками, что были обиты клеёнкой, потреблялось всё демократично. Менты говорили – притон. Тётки – шалман. Работяги – пивнуха. Заведующий – ресторан. Немногие авторы книги жалоб и предложений Хвалили легкоусвояемость блюд и версальскую вежливость вечно подпитой обслуги. Однажды ввели бесчеловечный закон непременно брать сыр на закуску. Спустя пару месяцев пол смотрелся картиной Ван Гога. В один год, в один месяц и день и в час тот же самый двое упали с крыши . Один был тверёз, а другой – в стельку пьяный. Трезвый умер на месте, а пьяному – ну хоть бы что. Этот факт прославил наш город на родине и за границей. А кровавый след на асфальте — предостережение трезвенникам закоренелым. Спасённый был выгнан с работы, зато стал примером живым «пьяного счастья». И теперь уж не надо ему корячиться кровельщиком, чтоб заработать на водку. Напротив — каждый желает с ним выпить И проставляется. Да и правду сказать – уж кому, как не пьяницам, очень нужны ободряющие примеры того, что и в их положении есть всё же светлые стороны. История нашего города имеет свою историю. Раз – лучше, раз – хуже… Смотря кто напишет. Бывали у нас летописцы побед и хроникёры пожаров. Они были наиважнейшими, ведь только лишь эти события — истинные цезуры в теченье истории. Это они пылают и триумфируют над серыми буднями целых эпох и столетий. Это они — Вечный источник вдохновеннейших споров и диспутов о том, кто победил и кто поджёг. Любопытно, что победители, равно как и поджигатели, легче входят в историю, нежели строители города, ведь строительство редко бывает возвышенным актом . А недавно, когда начинали строительство нового банка, в том месте, где должен был быть камень краеугольный, случайно отрыли отхожую яму времён эдак средневековья. Стройку тут же остановили и с благоговением стали копаться, чтобы потом изучить, что выделяют потроха эпох и столетий.

 

Михал Буковский

 

Лось

шестнадцатого декабря одна тысяча девятьсот девяносто восьмого года ранним утром на улице большого города появился лось неизвестно откуда пришедший он сначала с достоинством, как лосю и подобает, пересёк центральную улицу потом изменил направление и с боковой улочки вступил на территорию местного бюро ритуальных услуг когда за ним замкнули ворота, чтоб не сбежал, перепрыгнул забор высотою метр восемьдесят (очевидцы твердят, что – совсем без разбега) и неспешно направился дальше на соседнюю улицу где на середине проезжей части улёгся и – сдох.

 

Был мне сон…

Был мне сон полный грации и достоинства был мне сон так тепло он смеялся и целовал он так крепко я даже в объятьях его удержал целый миг что длиннее чем жизнь короче мгновения ока потом отделились объятья мои от меня чтоб сон проводить в сплошное сияние памяти теперь я хотел бы стать ласточкой чтоб смочь улететь в те места где сны становятся явью …только если стал бы я ласточкой уж не смог целовать бы так крепко…

 

Независимость

деревенька наша объявила о независимости в президенты мы выбрали старосту определили границы выдали паспорта «за нелегальное пребывание…» и так далее — наконец-то будет порядок для полной ясности лишили гражданства Яся мамаша его из другой области — понятно же, что не наш журналисты злобные пишут что у нас урожаи плохие так мы отказали им в визах — за клевету.

 

Пилигримы слова

пилигримы слова по дороге от вдохновенья до правды на мгновенье приостановились смиренные перед вечностью

 

Есть такие места

есть такие места где время становится ветром а он превращает прошлое в музыку и ласкает нам души как будто нежнейшей ладонью словно затерянной в пейзаже тела

 

Люблин в апреле

там в Старом Городе слева на самом углу стоял век шестнадцатый маленький сжатый и словно бы робкий там в Старом Городе справа при входе я видел еврея в лапсердаке его долгополом что-то было в руках его может товары он улыбался – ему я ответил там в Старом Городе в малой кафешке прошла через зал молодая индуска в коротенькой юбке с кусочком ткани на худеньких плечиках там в Старом Городе видел я молодожёнов с цветами входящих в будущее там в Старом Городе видел я булыжную мостовую она была выпуклой судьбами тех кто жил перед нами и словно натянута на тех кто придёт после нас ещё видел время зацепившееся за крыши век шестнадцатый что-то тихо мурлыкал спрашивать не хотелось было так солнечно

 

Выставки, награды, ордена, премьеры…

а когда уж в конце утихнут шелест улыбок, грохот приветствий и хруст рукопожатий, когда топот восторгов и всплески последние слов окончательно замкнут за собой последние ещё открытые двери — тогда между брошенных фраз, бутербродов надкусанных, смятых салфеток медленно встанет действительность и без особых эмоций, зевая, погасит последние отблески исключительности. …может, даже удастся услышать, как при этом прошипит фальшиво: «Удачи».

 

В тот краткий миг

в тот краткий миг поделимся словом осколками света горсточкою тишины кирпичик добра положим на стол присядем вокруг на миг осмысления

 

Однако

однако ровность не равна ровности дыхание ровное к примеру младенца спящего или женщины возле мужского плеча вовсе не то же самое что ровный шаг войска однако я решительно выбираю первое

 

Бар «над обрывом»

Гротеск и Трагедия за столиком у входа борются на локотках кто важнее кто сильнее в дырявой блузе на стуле у стенки развалилась Глупость тянет пиво (оно неплохо с похмелья) почти не говорит только сплюнет порою Ненависть за стойкой перетирает стаканы сбивает коктейли передвигает дни под столиком в углу незамеченная ермолка давно лежит на земле окна закрыты неплотно — давно без ремонта — сквозь них доносится шум автострады построенной Евросоюзом «и откуда те суки деньги берут на машины…» — Глупость бормочет делая очередной глоток

 

Анджей Дембковский

 

Страх

Всю жизнь он приходит ко мне в чём-то сером вспотевший способный на всё садится под подоконником когтистою лапою требует прикурить молчит. …К звёздам рвануться? Нет, не пытаюсь. Были, правда, когда-то подобные мысли, однако же я – не фантаст. Мне человек интересен в свете реальности. Тем паче что и права выбора нету, и нет уж во мне того запала стихийного, чтоб сделать нечто для вечности, что объединило бы всех в одном бескорыстном порыве общего дела, наиважнейшей задачи. Одно лишь осталось – привычка, навык, обязанность. И все мы как муравьи. Нас попросту приняли к сведению. И всё это кончится через мгновение, час или – год, когда нас затопчут. Поскольку в конце-то концов такова ведь жизнь муравья.

 

Успокоение

а теперь я не уверен что небо уже голубое что старики простирая костистые руки ищут какой-нибудь выход иногда умирают кто их защитит от клеветы и обманов приятель мне обещал подумать на эту тему

 

Картотека анатомических таблиц

к иным людям озеро необычности приходит во сне иным людям золотые ворота преграждают путь к неотвратимой тьме иные люди глядят на тебя глазами чужих зеркал с иными людьми просто поубивал бы этих иных людей хоть тебе кажется что всего можно бы избежать ещё до первого крика прежде чем китч пространства и времени тебя уберёт как свидетеля конца вот этой эпохи

 

Из цикла «Альпийские записки»

мир маэстро Моцарта замкнут в домике жёлтом под номером три по Гетрайдегассе в альбомах несколько записей какие-то ноты, портреты и прядка волос — учёные определили что тридцатишестилетний Вольфганг Амадей умер от старости музей не дорос и до пяток маэстро даже табличка у входа прячется в тесноте барочных фронтонов и классических фризов из стеклянных витрин магазинов уродливые манекены в элегантных костюмах и платьях поглядывают на азиатских туристов и польских бедняг что на последние шиллинги покупают чёрствые булки в дешёвейших лавках а невдалеке торгуют прямо на улице венками из ивы портретами в рамочках о завтрашнем дне никто и не думает а местные жители приходят уходят смеются над нашими желаньями странными всем обладать всё сделать своим мир маэстро Моцарта упорно напоминает нам симфонию Пасторальную переходящую в собственный Реквием

 

Камни жизни

Кем были люди которым обязаны мы своим появленьем на свет? Наши способности, черты наших лиц — откуда взялись? Это в юности нас не волнует. А позже, когда отойдут уже деды и бабки, когда уж отходят матери и отцы, так ни о чём и не спрошенные, — внезапно мы понимаем, что в век информации обо всём возможно узнать, кроме элементарного — откуда я есть. Наши предки, пытавшиеся заглянуть в далёкое будущее, могли лишь предполагать. Но мы-то о них могли бы и знать в самом деле. Изумлённые общностью — неужели же все мы оттуда, из дома того, почти что совсем разорённого? — ходили б вокруг, в окна заглядывали, вслушивались, пытаясь понять то, чего не дано нам увидеть, — бег времени. Но тот, кто не помнит прошлого, тот не имеет и будущего, хоть бы и твердил постоянно всё те же слова. На пути человек встречает различные камни. Одни тащит с поля, другие же – собирает, чтобы понять, чтобы построить дом. Ведь камень – твёрдый и вечный.

 

Кшиштоф Гонсяровский

 

Моя старая голая пишущая машинка

 

I. По всей квартире…

По всей квартире, по стенам и по потолкам бродит ночами моя старая голая пишущая машинка, выстукивая каждый раз обрывки фраз: неодолимость одиночества… тоска неугасимая… ирония летящих мимо мгновений бытия… Всё – лишь слова. Слова. Но только лишь такими словами и пишутся те долгие, печальные истории – о жизни единственной, последней и о многократной смерти.

 

II. Через долину

Через долину и холм, по золотистым хлебам, которые некогда жали жнецы утомлённые, моя старая голая пишущая машинка каждый день проезжает на чёрном тракторе, взмахивая косой. И пейзаж с каждым взмахом безлюдней.

 

III. Где-то в глубинах

Где-то в глубинах леса, что трудится днём и ночью, с утра и до вечера, с вечера и до утра, сквозь шум и треск аппаратуры растений иногда продирается нечто, словно дробь дятла, нечто, словно стук топора, будто бы кто пробирается к лесу живому. А это лишь моя старая голая пишущая машинка отвечает так звучно потерям деревьев и короедов, лесовиков и птиц.

 

IV. Неужели никогда уж не будет…

Неужели никогда уж не будет девятнадцати лет той прелестной девице? Спит как мёртвая. На её белой шейке синими зубками шрифта надпись виднеется типа: мене, текел, фарес. А моя старая голая пишущая машинка караулит в углу, красная вся и сытая.

 

V. Бредёт усталая крестьянка

Бредёт усталая крестьянка пашней, на велосипеде катит путеец сонный, вот аист и коровы пасутся в горьких росах. А то чёрное, тарахтящее, с торчащими ушами, по краю ползущее меж синевою и лугом? А это всё моя старая голая пишущая машинка. Ловит пейзажи для описанья рассвета.

 

VI. Нигде, то есть…

Нигде, то есть в поезде дрожащем, стучащем, как сердце, сквозь мрачный пейзаж детства, юности, зрелости отъезжаю с каждым разом быстрее и дальше от себя. И моя старая голая пишущая машинка с удовольствием вторит, вторит прощальным словам, словно бы мы встречались лишь в расставаниях наших.

 

VII. Темно. И дождь

Темно. И дождь не крапает. И ничего не видно, не слышно, но всё же какая-то стычка явно идёт в чёрных зарослях. То моя старая голая пишущая машинка, валяясь в чернильных кустах, принимает участие в ночной перестрелке.

 

VIII. Приближается осень

Приближается осень вечерняя, полуночная зима. Заснуть не могу от частого топота. То моя старая голая пишущая машинка, надувшись, как ёж, несёт на колючках в квартиру яблоки с деревьев познания зла и добра.

 

IX. Мы приехали к морю

Мы приехали к морю — безбрежность его часов наши ночи и дни маятником солёным отмеряет, словно слезами. Волна за волной, будто бы знаки вопроса, с побережья срывают листочки календаря. А моя старая голая пишущая машинка бегает босиком по пляжу, вытаптывая на песке тайные знаки отчаяния.