Воин в поле одинокий

Полянская Екатерина Владимировна

Из книги «Бубенцы»

1998

 

 

«А у неё проточина на лбу…»

А у неё проточина на лбу Такая белая, и чёлка — золотая, Я в поводу веду её в табун, Под сапогами чавкает густая, Как тесто, глина. Где-то в стороне Урчит сердито трактор. И усталость К её хребтистой старческой спине Присохла, словно струп. А мне осталось Уздечку снять, по шее потрепать, И постоять ещё минуту рядом, В кармане корку хлеба отыскать И протянуть ей. И окинуть взглядом Больные ноги, вислую губу, И тощих рёбер выпуклые строки, И белую проточину на лбу, И под глазами мутные потёки. И на мгновение увидеть в ней, В глубинах ускользающе-бездонных, Священное безумие коней, Разбивших колесницу Фаэтона.

 

«Вдыхая папиросный дым…»

Вдыхая папиросный дым, С насмешкой плюнув на запреты, Бродягой нищим и больным В Санкт-Петербург приходит лето. Приходит лето… Боже мой! Как бред прозрачен над каналом… Кто там на набережной? Стой, Ты, чьи шаги я вновь узнала. Послушай, я ещё жива, Не исчезай средь лестниц чёрных!.. И растворяются слова В листве и в чугуне узорном. А сердце? Что мне делать с ним Лукавой, хрупкой ночью белой? И вьётся папиросный дым: «Что хочешь, право, — то и делай».

 

Последний диалог

— Харон, повремени! Быть может, Бог Пошлёт еще попутчика. Тогда ты За тот же рейс получишь вдвое плату. Харон, прошу, повремени чуток! — О путник мой, я не спешу ничуть, но нет в задержке этой смысла, право. Моя работа — это переправа Таких, как ты. Садись, не обессудь. — Послушай, подожди ещё хоть миг… Да вот, гляди — и Лета неспокойна. Мне кажется, что более достойно Нам будет плыть в безветрии, старик. — О путник мой, ошибся ты опять — И ветра никогда здесь не бывало, И гладь реки подобна покрывалу. Так что нам время попусту терять? — Я был ещё недавно средь живых, Плыть в неизвестность страшно и тревожно… Старик, пойми — мне больно, невозможно Покинуть всех любимых и родных. — О путник мой, не изменить закон. Что значит миг? Перед тобою — Вечность. Ты думаешь, чужда мне человечность? Но, путник мой, я — только лишь Харон. И эта просьба словно мир стара. За сотни лет река и та устала… А на меня сердиться — толку мало. Садись, мой путник. Лодка ждёт. Пора.

 

«Петербургские ангелы…»

Петербургские ангелы… Их остаётся так мало, Онемевшие пальцы до боли сжимают кресты. Петербургские ангелы смотрят светло и устало На плывущие вдаль острова и дома, и мосты. Петербургские ангелы… Им с каждым годом труднее В наступающей мгле свой возлюбленный город беречь. Всё пронзительней ветер, всё жестче и всё холоднее, Всё печальнее очерк опущенных ангельских плеч. И лишь ночью, когда спящий город ушедшему внемлет И дворцовые залы шагов императора ждут, Петербургские ангелы спускаются с неба на землю И, сложив свои крылья, проходными дворами идут.

 

«Распутица, а я ещё в пути…»

Распутица, а я ещё в пути. Распутица — и все пути рас-путны, Раз — путь, два — путь… Куда бы ни идти — Всё так же грязно и всё так же трудно. Ни дома отчего, ни даже кабака, Где можно всё пропить и всё растратить… О, русская дорожная тоска — Распутицы нестиранная скатерть.

 

«Парголово — тает дымкой на лету…»

Парголово — тает дымкой на лету. Весело катает леденец во рту, Или — колокольцем звякает в тиши, Или — Богу молится за помин души. Вдруг — рассыплет эхом средь замшелых плит Переливы смеха, перестук копыт, Талою водою зазвенит живей, Задрожит звездою в неводе ветвей. С горки, с горки, с горки! С горки, только — ах!.. И солёно-горький привкус на губах.

 

«По стенам растекается устало…»

По стенам растекается устало Закатный яд, И лодочкой вдоль Крюкова канала Скользит печаль моя. Сквозь призрачную лёгкость колокольни, Сквозь тень мостов, Сквозь триста лет глухой саднящей боли И морок снов. Вдоль временем израненных фасадов И пустырей, Сквозь зыбко отражённую ограду И дрожь ветвей. Через немые вопли подворотен, И чей-то страх, Сквозь жар июля и скупую осень В чужих зрачках. Сквозь едкий дым, сквозь память коммуналок, Вдоль берегов Нездешних вод по Крюкову каналу Скользит любовь.

 

Рощино

Всё те же сосны, и между домами Заросший ряской лягушачий пруд, Лиловый и звенящий комарами Вечерний воздух — всё как прежде тут. Всё тот же дом с балконом ненадёжным, И улицы песчаный поворот. Уже другой, но столь же осторожный Крадётся вдоль забора чей-то кот. Всё та же лень, и чай в простых стаканах (О, дачная посуда без затей!). Притушенный жасминовым дурманом Печной дымок уютней и теплей. Всё то же всё. И лишь другие дети Мой давний смех поймали, словно мяч. И — потеряли. И нашедший ветер Играет с ним и шепчет мне: «Не плачь!».

 

«Далёкое лето, то самое лето…»

Далёкое лето, то самое лето, Где ты улыбаешься мне не с портрета, Где слёзы легки без хмельного надрыва, Где все наши лица беспечно-красивы. Где платья ещё не потрачены молью, Где сердце ещё не измучено болью, Где живы друзья, и прекрасное лето Улыбками юности нашей согрето. Где мысли о вечном вполне романтичны, Где все мы талантливы и необычны. Где нынче проводят, а завтра — встречают, Где поят на кухне портвейном и чаем… Где лодки-качели до неба взлетают И все телефоны ещё отвечают. Где с лёгкой душой говорят «до свиданья», Где нет безнадёжно — последних прощаний. Где все мы не ведаем нашего часа, Где в комнатах смеха остались гримасы, Где слушали Цоя и «Шипку» курили, И то, что имели, совсем не хранили. Где в ЦПКиО катерок на причале, Где много надежды и мало печали, Где всем по пути, где манит неизвестность, И путник не знает, что путь его — крестный.

 

«Звучат шаги размеренно и чётко…»

Звучат шаги размеренно и чётко, В неверном свете редких фонарей Дрожат ограды кованые чётки, И ветка, наклонённая над ней. Лишь хлопнет дверь, и снова только эхо Невидимым конвоем за спиной, Да еле слышный отголосок смеха Там, на мосту, над чёрной глубиной. И плавится в ночном канале город, Изнемогая от дождей и смут… Объятия Казанского собора Ещё распахнуты, ещё кого-то ждут.

 

Ноябрьский сон

К седьмому выпал снег, и все дома Прикрыли срам облупленных фасадов. Уже не осень, но и не зима, Нет имени сезону — и не надо. Лишь выпал снег — и стихли все шаги, И замерли, почти исчезли звуки, И помертвевшей улицы изгиб Застыл в безмолвной судороге муки. И в непривычной, жуткой тишине Безвременья — огромной и свинцовой Проходит демонстрация теней По бесконечной слякоти Дворцовой. Идёт парад. И бронетранспортёр Бесшумно тянет длинную ракету. Проходит конница — и алый «разговор» Мешается с блестящим эполетом. Ударники ушедшего труда И нищие проносят транспаранты, И движутся вперёд, вперёд… Куда? — Туда же, куда барышни и франты. Как Богу теодицея нужна Не для себя — для грешников, быть может, — Снег нужен ноябрю. И он сполна Отсыплет, убелит… Но потревожит Тот странный, чуткий и бездонный сон, Натянутые до предела струны — Звенящую, тугую связь времён, И вечностью начертанные руны.

 

Попытка написать письмо

Эпистолярный жанр почти утерян. Письмо теперь так сложно написать. Столь многое хотелось бы сказать, Но постоянно кажется: неверен Сам тон письма — то холоден и сух, То проскользнёт ненужная усмешка, То явно равнодушие и спешка — Не удержать в бумажной плоти дух. Потомкам нашим, даже самым близким, Мы не оставим, право, ни листка, Ни строчки, где бы дрогнула рука, Ни лепестка надушенной записки — Мы обрываем за собою нить… Всё к лучшему — не станут боль чужую Читать и перелистывать впустую, И пепел наш не будут ворошить. И всё-таки сегодня я пытаюсь Вам написать. У нас октябрь, дожди. И сырость. И ноябрь впереди. Я на работу каждый день мотаюсь, И проклинаю транспорт, лужи, дождь, И — листья (это золото чрезмерно При нашей горькой бедности, наверно), И — собственную вежливую ложь. Мы живы все, чего и вам желаю, Из наших окон сумеречный вид Всё не меняется. И над столом висит Всё та же люстра… Право же, не знаю, О чём ещё писать, хотя боюсь Обидеть краткостью. Целую, обнимаю, Прошу простить, прощаюсь и прощаю. И — остаюсь. Навеки остаюсь.

 

Мариенбург

В краю далёком, в городе Марии Душа осталась пленною навек. Озябший парк и улицы пустые Заносит снег, заносит первый снег. Там стук копыт и глухо, и тревожно Трёхтактным ритмом разбивает тишь, И сонные деревья осторожно Нашёптывают: «Стой… Куда спешишь?..». А небо отчуждённо и высоко, И хрупкий лист ложится в снежный прах. И скачут кони далеко-далёко, И ветер сушит слёзы на глазах.

 

«На улице обычное ненастье…»

На улице обычное ненастье, И нынче я в подземном переходе, Хотя спешила очень сильно, вроде, Заслушалась каких-то двух певцов. Сулила песня если и не счастье, То оного хотя бы вероятность, И это было грустно и приятно — Гитара с подголоском бубенцов. Мой милый друг, я знаю, жизнь — копейка, Мне ни себя, ни Вас ничуть не жалко, Вы помните, есть старая считалка, Где кто-то просто вышел погулять. Но прохудилась детства душегрейка, И даже там, мне кажется, стреляют. (Все дети в своих играх убивают.) Ну, что же дальше — три, четыре, пять… Взгляните — под роскошным покрывалом Огромный странный город на морозе, Как император, опочивший в бозе, При всём параде в струночку лежит. Но истинных трагедий крайне мало — Всё больше фарсы или мелодрамы, И это ведь неплохо, скажем прямо, Случись иначе — мир не устоит. Влюбиться в Вас, наверное, прикольно, А впрочем, в нашей жизни всё возможно. Ну что Вы, не глядите так тревожно — Я, право, не хотела Вас пугать. Я слишком знаю, что такое «больно». На вещи глядя чересчур реально, Я отменяю всякую фатальность, И я не стану в зайчика стрелять.

 

«Полночь бредит обрывками медленно тающих фраз…»

Полночь бредит обрывками медленно тающих фраз: …Скоро яблочный Спас, мой родной,    скоро яблочный Спас. Скоро яблочный Спас, мой родной. Мы откроем окно, И подскажет нам утро, что яблоку всё прощено. Поплывут колокольные звоны вдоль улиц, садов, Распадётся узор наших жизней и сложится вновь, В хороводе закружат белёные стены церквей, И улыбка твоя отразится в улыбке моей. Скоро яблочный Спас, мой родной. Мы откроем окно. Мы с тобой прощены, нам давно уже всё прощено. В каждой тёплой молитве есть тихое слово о нас… Скоро яблочный Спас, мой родной,    скоро яблочный Спас.

 

«Я, которая не желала…»

Я, которая не желала Ни господ себе, и ни слуг, Не держала — сама улетала Из кольца замкнувшихся рук, Я, которая так беззаконна, Нынче власти хочу над чужой, Над такой же бездомной, бездонной И по-птичьи свободной душой.

 

«А помнишь, мы садились в электричку…»

А помнишь, мы садились в электричку (Бог знает, сколько зим и сколько лет), В холодном тамбуре, ломая спички, Курили, невзирая на запрет. А после шли, в карманы руки пряча, Пустым шоссе от станции пустой. Узоры лапок птичьих и кошачьих Синели на снегу. И мы с тобой, Слегка робея, лошадей седлали И молча выезжали со двора, И вслед нам что-то весело кричала Конюшенная детвора. Мне кажется, была я в это время Ужасно влюблена. В кого — теперь Уже не важно. Ледяное стремя Жгло ногу сквозь сапог… Поверь, Я не нарочно — странные фрагменты Схватила память: холод, конский бег — Обрывки чёрно-белой киноленты: Кусты, столбы, бескрайне-жуткий снег. На горизонте — огоньков цепочка, И первая дежурная звезда. Ненужная, желанная отсрочка Всех приговоров. Скачут в никуда По тем полям и до сих пор те кони — Ни устали, ни удержу им нет. И ветер стонет, и вперёд их гонит, И сам же безнадёжно машет вслед.

 

«Был поздний вечер…»

Был поздний вечер. Ты смотрел кино, И набухало чернотой окно. Я тоже что-то делала. Но что? — Уже не вспомнить мне. Твоё пальто На гвоздике висело у дверей. Бежали тени по щеке твоей. Незыблемой скалой стоял буфет, Я открывала пачку сигарет, Дым кольца и виньетки завивал И к форточке лениво уплывал. Включала свет (окно — черней вдвойне), И белый крест светился на окне. Кот, словно бы пушистый воротник, К плечам твоим доверчиво приник. Мурлыкал он, ты в кресле засыпал, А на экране кто-то умирал, И кровь текла из бутафорских ран. Гудел и тёк на кухне старый кран — Вибрировал, трубил, как слон, стонал, Как будто он в ночи кого-то звал, Кого-то ждал, не смея умереть… А может, криком он хотел стереть Немую память? Ржавая вода Текла по трубам в Лету. Навсегда. …Ты засыпал. Я слушала шаги На дне колодца. Тень твоей руки Легла бесплотной лаской на паркет, И вился сизый дым от сигарет. Я разбудить тебя ещё могла, Но время стало вязким, как смола, Текущая из трещины в стволе. Мерцала тускло ваза на столе, Мурлыкал кот, полуночный трамвай Звенел на повороте. Через край Переливалась ночь. Ты засыпал. Сквозняк в углу газетами шуршал. Но за окном сгустившаяся мгла Уже чернее чёрного была. И ровно сто свечей, устав светить, Молили на одну их заменить. Ты улыбался медленно во сне, Дрожали зябко тени на стене. Улыбка — беззащитней и светлей… Ты был такой живой среди теней! Ещё тебя могла я разбудить, — К примеру, взять и что-нибудь разбить. Чтоб чаша ночи, разлетаясь вдрызг, Хлестнула сердце тысячами брызг. Мурлыкал кот. Струился сизый дым. Сидящий в кресле ты мне был — чужим! Таким чужим, как только можно быть, Таким чужим, что незачем будить. Таким чужим!.. И тикали часы, Дрожали ночи чёрные весы, Одна свеча — последний часовой Сгорала над твоею головой. Но перед нею отступала мгла, Моя душа к твоей душе брела, И оступалась, обдираясь в кровь, И поднималась, и тянулась вновь, И раскрывала руки и крыла, И вспоминала, что лететь могла Туда, где свет — начало всех начал. И ты её улыбкою встречал.

 

«Ингерманландия. Печаль. И старый дом…»

Ингерманландия. Печаль. И старый дом, В котором счастлив так никто и не был. Деревня, словно остров, и кругом Поля картошки да седое небо. Безмолвье лопухов. Собачий лай. И чей-то огонёк во тьме кромешной… Мой бедный край, мой безнадёжный рай — Неласковой души глухая нежность.

 

«Собаки — до старости дети…»

Собаки — до старости дети, Мудрые дети, в глазах у которых — печаль. Она оттого, что собаки Ищут всё время в хозяине — Бога… Кошки — иные. Людей не считают богами, — Сами они от богов исчисляют свой род. И потому так скульптурны их позы, Скупы их улыбки. И в равнодушную вечность Смотрят спокойно зрачки.

 

«В материи замедленном распаде…»

В материи замедленном распаде Своя торжественность и потаённый смысл — Перетекание простого бытия В небытиё. И у домов старинных штукатурка Неспешно сыплется И обнажает плоть кирпичных стен. Так дом живёт своей отдельной жизнью — Воспоминаниями о жильцах, Его своим дыханьем согревавших, И о руках, которые дверей Касались, окон и предметов — Тех, что потеряны давным-давно. И человек очнётся лишь от сна, Не ведая причины странной грусти. И целый миг чужим воспоминаньем живёт… И улыбается ему.

 

«Меж пространством и временем — тайная связь…»

Меж пространством и временем — тайная связь.    Кто нарушит Эту тонкую нить — потеряет себя и свой кров. И бескрайняя степь обожжённую выветрит душу В бесконечном пути сквозь печальную сказку веков. Выйдет волк на курган. И захлопает крыльями птица. И промчится табун, серебристый от звёздных дождей. Терпкий запах степи в коридоре глухом растворится, И холодный сквозняк сдует пепел с ладони моей. Из бездонности времени — плач или странное пенье. Чей-то голос «…прощай!», чей-то голос в ответ: «…не забудь!». И полётом стрелы обернётся чужое мгновенье, И навылет пробьёт, и собою украсит мне грудь. И прогнётся ковыль. И закружат в немом хороводе Мириады огней на высоком на Млечном Пути… Так и сходят с ума. Исчезают, навеки уходят, При создании мира себя в переплавку пустив.

 

«Смерть в окно постучится однажды…»

Смерть в окно постучится однажды Лунной ночью иль пасмурным днём, И к плечу прикоснётся, и скажет: «Ты довольно грешила. Пойдём». И в полёте уже равнодушно Я взгляну с ледяной высоты, И увижу, как площади кружат, И вздымаются к небу мосты. За лесами потянутся степи, Замелькают квадраты полей, Но ничто не кольнёт, не зацепит И души не коснётся моей. Лишь пронзительно и сиротливо Над какой-нибудь тихой рекой Свистнет ветер, и старая ива Покачает корявой рукой. Камышами поклонится берег, И подёрнется рябью вода, И тогда я, пожалуй, поверю, Что прощаюсь и впрямь — навсегда. И, быть может, на миг затоскую, Увидав далеко-далеко На земле возле стога — гнедую Со своим золотым стригунком. И рванусь, и заплачу бесслёзно, И беспамятству смерти на зло Понесу к холодеющим звёздам Вечной боли живое тепло.