А Федор Иванович Зуев лежал в городской больнице.
В одно пасмурное утро он поднялся с головной болью, беспокоило покалывание в левом боку, температура оказалась высокой. С каждым часом ему становилось хуже. Тогда он дал кое-какие поручения соседям и вызвал по телефону машину скорой помощи.
Врач больницы, куда доставили Федора Ивановича, подумал о сыпном тифе. Признаков этого заболевания было, правда, еще мало, но раз уж зародилось подозрение, полагалось больного остричь. Кивком головы врач подозвал парикмахера. Тот подошел к Федору Ивановичу, безучастно лежавшему на клеенчатом диване, и провел своей машинкой-нулевкой по его голове, щекам и подбородку.
Помытого и переодетого в больничное белье, Федора Ивановича на носилках перенесли в палату, где в тот день дежурила Анфиса Петровна.
— Федор Иванович! Федор Иванович! — несколько раз окликнула она больного.
Он не отзывался, не открыл глаз.
— Вы его знаете? — спросила палатная сестра, находившаяся тут же.
Проворно укутав больного одеялом и положив ему на лоб назначенный врачом пузырь со льдом, Анфиса Петровна полушепотом сказала:
— Четыре года я этого человека знаю, — с тех пор как он в Полоцке поселился, а не догадывалась, что у него такой шрам на щеке — волосами закрывал.
— Видно, после тяжелого ранения.
— Второй раз в жизни человека с таким ранением встречаю, — задумчиво продолжала Анфиса Петровна и, не ожидая расспросов, принялась рассказывать: — Было это, когда фронт освобождения к Полоцку приближался. Жила я с внуком Николенькой на станции Дретунь — у самого леса наш домик стоял. А в поселке при станции на постое были немцы. Вдруг вечером слышим — стреляют там. Сначала редко, а потом зачастило. Потом и разрывы послышались, два — три очень глухих и несколько погромче. На другой день уж узнали мы, что партизаны на немцев напали, да неудача вышла. То ли фашистов больше оказалось, то ли в ином промах получился, а пришлось нашим уходить. И, значит, затихло все скоро, а через час или два кто-то ко мне в окошко скребется. А оккупанты и днем боялись к лесу подходить. Значит, наш человек. Я и спрашивать не стала — отворила. Вошел человек. Шатается, за дверь схватился, чтобы не упасть, потом меня за шею вот так. Какие-то слова произносит, но разобрать не могу — свистит, булькает что-то, будто нет у человека языка или зубы все выбиты.
Анфиса Петровна поправила на больном пузырь, прислушалась к его дыханию и продолжала:
— Усадила я его на табурет, прислонила плечом к стене, засветила плошку и обмерла: вот такущая рана на всю щеку. Стала я бинты доставать, а он снова как засвистит что-то, руками показывает, куда-то зовет. «Сейчас, говорю, пойдем, вот только перевяжу тебя». А он замотал головой, нет мол, не надо, значит. Стала я вслушиваться в его шипение, насилу поняла: друга своего раненого он оставил возле дома в кустах, не хватило сил тащить его, и требовал он, чтобы я тому сначала помощь оказала, тот, возможно, погибает. «Возможно, думаю, твой друг и плох, да ведь и к твоей душе смерть подбирается. Ты ко мне первым вошел, ты и ближе». Пришлось мне силой на табурете удержать его. Перевязала. «Спасибо, — шепчет, — выручила ты меня, мне еще хоть один день прожить обязательно надо». Побежала я за ним в кусты, а там никого нет. Только вижу — примято, верно, кто-то лежал. Походил бедняга вокруг того места, несколько раз кого-то будто окликал, да разве поймешь, кого он там звал, когда каждое его слово разгадывать надо было. Убитый горем подался он в лес. Хотела я его у себя до поры оставить, да опасно было, и он отказался, ушел…
Анфиса Петровна помогла сестре сделать больному укол и, когда та принялась мыть шприц, продолжала:
— Лицо его как сейчас помню: слева большая рана, в ней зубы видны. И где у него сил хватило: идти, товарища на себе тащить?.. Еще левую ногу он, помнится, волочил. Да, волочил, — с неожиданным возбуждением добавила она. А ведь и у Федора Ивановича левой ноги нет!..
— Так, может, это он и есть?
Анфиса Петровна замолчала, отдавшись воспоминаниям, механически поправляя на больном одеяло. Сестра тем временем дала ему напиться из поильника, смазала вазелином корки на его губах. Анфиса Петровна все молчала, пока сестра не вывела ее из задумчивости:
— А дальше что?
— Ничего больше… Слова его последние запомнила. Спасибо, говорил, что искусство свое проявила, может, доживу еще до того нужного денька…
Сестру позвали в другую палату. Анфиса Петровна присела возле Федора Ивановича, взяла его руку в свою, а другой рукой стала гладить его по щеке и подбородку.
Вдруг больной, не открывая глаз, пробормотал:
— Прояви свое искусство… мне товарища сыскать…
Он произнес эти слова в забытьи, тихо, протяжно. Словно долгий вздох, прозвучали они, те самые слова, которые Анфиса Петровна не забывала больше десяти лет. И она вздрогнула, насторожилась, высвободила уши из-под белой косынки, чтобы лучше слышать. Но тщетно она ожидала. Больной не раскрывал глаз, и из груди его вырывалось лишь хриплое тяжелое дыхание. А может быть, и слова те лишь почудились ей?
В палату вошли врачи осматривать больного, санитарка отошла в сторонку.