Я помню, как через неделю после смерти отца мне позвонил Сергей Ильич Бахтин, заведующий кафедрой истории в Политехническом университете.

— Тут вот какое дело, — сказал он смущенно, — кабинет Андрея Ивановича теперь передали другому преподавателю и собираются… освободить. Я запретил выбрасывать вещи. Может быть, вы приедете и заберете их. А то — как-то некрасиво получается.

***

Когда я зашел на кафедру, меня встретила секретарша. Вечно-удивленное выражение лица делало ее похожей на испуганную сову (отличный экспонат для моей коллекции лиц).

— У Сергея Ильича лекция!! — крикнула она. Она всегда кричала — почему-то ей казалось, что я глухой.

— Я подожду, — прошептал я.

Профессор появился через полчаса, и я с удивлением заметил, как сильно он постарел за те восемь лет, что мы не виделись. Я помнил его суровый, как наждак, характер — теперь же его голос словно вылинял от времени. Ходил он согнувшись, опираясь на тонкую граненую трость, похожую на длинный карандаш. Раньше он любил поучать меня; бывало, схватит под локоть прямо в коридоре, — да так, что и не вырвешься, — и начнет многоэтажный монолог: «Вот вы, молодые, вбили себе в бошки: «все течет, все меняется, культура уже иная». А я не согласен! Я верю Пармениду, а не Гераклиту. Считаю, что культура незыблема. Она одна — культура чистоты…»

Я ожидал, что и сейчас, увидев меня, он начнет чеканить афоризмы, — но он лишь кивнул:

— Идемте, Андрей Андреич, я открою вам кабинет. Галина Львовна, принесите нам коробки, чтобы можно было собрать вещи. И не думайте, что я не заметил ваши кроссворды. Займитесь делом, ей-богу.

***

Кабинет отца был настолько мал и тесен, что мы едва могли развернуться. Чтобы сесть за стол, мне пришлось проявить чудеса акробатики и гибкости. Первое, что бросилось в глаза — поверхность стола была исцарапана, но не хаотично, а вполне осознанно. Я пригляделся и увидел множество вертикальных палочек, перечеркнутых диагоналями.

— Что это? — спросил я.

Сергей Ильич склонился над столом.

— А-а-а, это количество дней, проведенных, так сказать, в трезвом уме. Одним из условий приема Андрея Ивановича на должность преподавателя был полный отказ от алкоголя. Члены комиссии знали о его сложных отношениях с бутылкой, поэтому специально внесли такой пункт в договор. Конечно, это было унизительно, но он согласился — потому что очень хотел найти себе применение. И каждый вечер, покидая кабинет, он брал циркуль и с гордостью царапал очередную палку. Он даже дал этому столу имя — точнее, два имени: «сухой закон» и «столп трезвости».

Я улыбнулся.

— «Столп трезвости»?

— Да. Впрочем, не буду врать — хэппи-эндом тут и не пахло. От зависимости он так и не избавился.

— М-м?

— Он срывался. Да. Несколько раз. Звонил мне и говорил, что уже уговорил полбутылки, и это еще не предел. Я просто отправлял его в отпуск задним числом. Как вы знаете, у него был удивительный талант — выходил из запоя он так же быстро, как и уходил в него. На занятия он всегда являлся гладко выбритый и одетый с иголочки, — он любил эту работу.

Я несколько раз провел ладонью по изрезанной поверхности, стараясь не смотреть на Сергея Ильича — мне было стыдно оттого, что он знает о моем отце больше, чем я. Я хотел сказать ему «спасибо», но осекся.

На краю стола стоял механический календарь (застрявший почему-то на 1-ом января), древняя печатная машинка «Ундервуд» и настольная лампа, которая, выгнув пружинистую шею, смотрела в стену. В верхнем ящике лежали тетради студентов, в нижнем — пустота.

Я раздвинул створки жалюзи и выглянул в окно — взгляд мой упал на старый деревянный пирс, похожий на недостроенный мост. Потом я увидел рисунок на бетонном заборе: три поросенка, и над каждым написано: «Ниф-ниф, Наф-наф, Зав-каф», — и чуть ниже: «Поставь зачет, свинья!».

На стеллаже аккуратными рядами стояли книги, среди которых я сразу разглядел книги Юма и Беркли.

На нижней полке неровной стопкой лежали тетради с лекциями отца. Я открыл одну из них, но не смог разобрать ни слова: блуждающие буквы были похожи на череду кривых скрипичных ключей.

— Странно, — сказал я, — раньше почерк у него был красивый.

— Артрит, — сказал Сергей Ильич, стирая пыль с книг. — У него так сильно крутило суставы, что он не мог чертить — совсем. Очень страдал из-за этого. И писал с каждым днем все меньше и хуже — пальцы не гнулись.

— Я не был ни на одной из его лекций, — вырвалось у меня. — Стыдно признаться, но последние семь лет мы вообще не общались, даже по телефону. Я и не знал, что он стал преподавать. Вчерашний ваш звонок был для меня более чем неожиданным.

— Да, это случилось три года назад: у нас открылась вакансия, и я по старой дружбе предложил его кандидатуру.

— Он преподавал историю? — спросил я, открывая и закрывая жалюзи — кабинет то погружался в полумрак, то снова рассветал.

Сергей Ильич продолжал стирать пыль с книг, потом обернулся и рассеянно посмотрел на меня:

— Вы что-то говорили? Простите, я задумался.

— Я спросил: что конкретно он преподавал?

— О-о! Он прекрасно знал историю инженерного дела. Я сам несколько раз приходил послушать его лекции, — он стал перебирать тетради, нашел нужную, открыл и, преодолевая кривой почерк, прочитал:

«Первым в мире изобретением была лодка. Ее создал человек, который заметил, что упавшее в реку дерево отлично держится на воде. Именно этот образ — образ плывущего дерева — я считаю точкой отсчета инженерной мысли. А колесо?…нет, колесо появилось гораздо позже. Вначале была лодка».

Профессор читал лекцию вдохновенно, словно поэму. Когда он закончил, мы долго обсуждали ее. Потом я сказал:

— Что ж, наверно, мне даже и забирать отсюда нечего — кроме лекций, пожалуй.

— Почему это «нечего»? А как же макеты?

— Какие макеты?

Сергей Ильич посмотрел вверх, я проследил его взгляд и увидел, что к потолку приклеен десяток деревянных, игрушечных кораблей всех мастей. Они концентрически располагались вокруг голой лампочки. От этого зрелища меня бросило в пот.

— Гос-споди…

— Да-да! Неожиданно, — сказал профессор, смеясь. — Смотрите, — он тростью ткнул в выключатель, лампочка зажглась, и каждый кораблик отбросил рельефную тень на белую поверхность потолка. — Не знаю, где он их достал — но он очень гордился ими. Когда я спросил, зачем лепить их к потолку, он ответил, что «так меньше вероятность наступить на них в тесноте».

Минуту я смотрел вверх, стараясь не показывать, как сильно меня взволновал этот образ.

— Да уж. Закон всемирного тяготения…

***

Вся жизнь моего отца уместилась в три небольшие коробки. Помню, вернувшись домой, я затолкал их в кладовую — и до лета не прикасался к ним.

И вот — спустя полгода, пережив свою первую выставку и покончив с генеалогическим древом Дмитрия Ликеева, я почувствовал, что час настал. Сама идея преемственности поколений (в основном — ее условность) за время «расследования» так глубоко въелась в мое мышление, что я всерьез решил покопаться в собственном прошлом — вот так коробки с барахлом отца были переправлены из кладовки на стол и распакованы.

Первое, на что я наткнулся — плакат фильма «Человек-слон» Дэвида Линча. Дальше — табличка с любимым афоризмом отца:

«Что лучше — дешевое ли счастие или возвышенные страдания? Ну-ка, что лучше?» Достоевский «Записки из подполья».

Ему всегда нравились помпезные, надрывные афоризмы Гюго и Достоевского. Я же испытывал к ним брезгливое отвращение.

Хотите мое мнение? Человек, выбравший «возвышенные страдания» — не герой, а мазохист.

И потом, что значит "дешевое счастье"? Это, знаете ли, оксюморон. Очевидно, что если счастье дешевое — значит, это не счастье; если дешевой назвали любовь — то какая же это любовь? Дешевыми могут быть только подделки, оригиналы всегда дороги. Всегда. И если кто-то не способен увидеть разницу — это целиком проблема смотрящего.

Знаешь, пап, что меня особенно нервирует? Расплывчатость формулировок. «Возвышенные страдания», говоришь? Вероятно, под «возвышенностью» здесь стоит понимать благородные мотивы. Например, сесть в тюрьму, сражаясь с тираном. Взять на себя вину, чтобы избавить от страданий близкого человека. Стерпеть пытки, не выдав друзей. Или пойти на Голгофу. Но тут мы сталкиваемся с другой, чисто философской проблемой — что является критерием «возвышенности»: мотив или результат поступка?

Что благородней: борьба за свободу своей страны с оружием в руках или непротивление злу насилием? Я думаю, все, опять же, зависит только от ракурса, от точки зрения смотрящего (и в этом — вся проблема; ведь большинство людей — моральные дальтоники).

Считать свои страдания «возвышенными» станет лишь тщеславный идиот. Страдания не могут быть возвышенными — как не может быть возвышенной травма; даже если ты получил ее, защищая близкого человека. Возвышенность — это критерий поступков, а никак не страданий.

Страдать за правду — благородно, но стремиться к страданию за правду — это извращение.

Возвышают не страдания — а их преодоление. И только.

Если к чему-то и стоит стремиться — то к уменьшению страданий, а не к их возвеличиванию.

Ладно, хватит квази-философии, к чертям Достоевского, я отвлекся.

Что там дальше в ящике отца?

Ах да, ну конечно, — стопка карт (заповедника, побережья, акватории и проч.). Куда ж без них? И каждая исчерчена сеткой маршрутов. Надеясь разобраться в этих безумных, невротических хитросплетениях, я наклеил карты на стену, отчего комната сразу стала похожа на рубку полевого командира.

Следующий шаг — макеты кораблей. Раздобыв стремянку, я приклеил корабли к потолку. Не знаю зачем. Просто, мне кажется, там им самое место.

Разгребая корреспонденцию отца, я обнаружил газету трехлетней давности. Возможно, я бы просто выбросил ее, если бы не одна мелочь — номер был посвящен живописи, а на седьмой полосе — репортаж о молодых, подающих надежды искусствоведах, среди которых — я. Вот так новость — он следил за моей карьерой…

Дальше — больше. Вторая коробка полностью забита чертежами. Десятки ватманов, расчерченных настолько кропотливо, что стало как-то не по себе. На чертежах — схемы установки мачт, рулевого управления и прочей корабельной демагогии.

Разглядывая чертежи, я испытал приступ тоски — насколько же сильной может быть страсть? Я всегда ревновал отца к этой шхуне. И, похоже, не напрасно.

Самое интересное таилось на дне третьей коробки: неоплаченные счета, кредитные документы, накладные и прочая бухгалтерская схоластика. Обычно при слове «наследство» люди представляют себе кучу денег, в моем случае «наследством» оказалась порядочная стопка долговых расписок. Спасибо, папа! Перебирая накладные я обнаружил такую вот запись:

Пиломатериалы (брус. 200х200х6000мм) (цена за куб.метр 7250) (общая сумма транзакции 720762.60).

Сумма была настолько абсурдна, что я несколько раз пересчитал цифры, подозревая оптический обман.

Пиломатериалы? Какого дьявола?

Следующий счет выглядел еще более экзотично: «сплав (медь, цинк)»

И здесь — общая сумма, стоявшая внизу листа, выглядела просто неприлично.

Если ватманы с чертежами мачт и рулевого управления я еще мог привязать к тому, что отец преподавал в университете, то ЭТО — уже за гранью логики.

К счастью адреса фирм-поставщиков были указаны в каждом документе.

Я позвонил дяде Ване и рассказал о своей находке. Молча выслушав меня, он ответил лишь: «через час буду», — и через пятьдесят восемь минут уже стучал в мою дверь.

***

Первым делом мы наведались в фирму, поставляющую пиломатериалы. Сначала нас даже пускать на порог не хотели, но наглость дяди оказалась прочнее хамства охранников.

Секретарша в приемной была похожа на манекен с витрины. Пока мы ждали, она, кажется, ни разу не моргнула. И голова ее вертелась отдельно от туловища, словно на шарнире. Предупредив босса о нашем приходе, она сказала:

— Pouvez entrer, monsieur? — почему-то она решила, что мы французы (или, может, это она — француженка?).

Мы не стали ее переубеждать и, помешкав у двери, вошли в кабинет. Внутри пахло пылью, я чихнул. Свет придорожного фонаря пробивался сквозь створки жалюзи и ровными желтыми полосами наискосок ложился на паркетный пол.

В углу за столом сидел старик и листал пожелтевшую газету. На стене за его спиной на специальных штативах располагались клинки, сотни клинков — от охотничьих ножей до самурайских мечей.

— Добрый вечер, — сказал я.

Старик поднял на нас взгляд. Сквозь толстые линзы очков глаза его казались огромными, какими-то рыбьими, смотрящими в упор.

— Вы кто такие?

— Мы… мы пришли проконсультироваться.

— По поводу?

— У нас есть накладная…

— Две.

— Что?

— Я сказал: две.

Мы с дядей переглянулись.

— Прошу прощения, — сказал я. — Я не совсем понимаю: чего «две»?

— У вас две минуты. Время пошло, — он перевернул песочные часы и постучал по ним карандашом. — Говорите — чего надо, и выметайтесь.

Я достал из кармана сложенный вчетверо листок и протянул ему. Он включил настольную лампу (такую яркую, что я прикрыл глаза ладонью) и пробежался глазами по цифрам (зрачки его комически забегали влево-вправо-влево-вправо). Потом посмотрел на нас:

— Вы кто такие вообще? Откуда это у вас? Это конфиденциальный документ.

— Он принадлежал моему отцу. Я хотел узнать о нем поподробнее.

— Ах ты собака! — ни с того ни с сего заорал старик. — Он еще смеет огрызаться! Да я тебя железным прутом выпорю, ржавым гвоздем искорябаю, глаза тебе выцарапаю!

— Простите, это вы мне? Но…

— Молчать, собака! — гаркнул старик, лицо его как-то неестественно задергалось. Он явно был не в себе: — Больше я тебя не побью по той простой причине, что ты уже битый. Держи ключ!

— Какой ключ? О чем вы? С вами все в порядке?

— Держи ключ, собака, а то я тебе голову им размозжу.

— Уходим. Он псих, — прошептал дядя Ваня. Обычно люди, хамившие ему, сразу получали апперкот, но бешеный старик, похоже, умудрился напугать и его.

Я схватил накладную и, процедив «спасибо», стал отступать к выходу. Дядя — за мной. Когда мы дошли до двери, за спиной вдруг раздался хохот, — сначала сдавленный, но нарастающий. Мы даже замерли на мгновение, потому что смех был не злой, а очень добродушный.

— Постойте, друзья! Ха-ха! Стойте!

Мы переглянулись.

— Видели бы вы свои лица! — сказал старик и скорчил гримасу испуга, изображая нас.

— Что все это значит? — спросил я.

— Диккенс! — хохоча, ответил он. Мы ждали, пока он пояснит, но он продолжал беззаботно смеяться.

— О чем вы?

— Диккенс! «Лавка древностей»! Вы читали?

— При чем тут это?

— Скажите — читали или нет?

— В юности — да. Но не до конца. Он ужасно сентиментальный.

Старик снял огромные очки, отчего лицо его преобразилось — стало открытым, спокойным. Он вытер слезы и несколько раз глубоко вздохнул.

— О-о-ох. Я играю в местном театре. Мы готовим постановку.

— И кого вы там играете — злобного карлика?

— Вот именно! Я играю Квилпа! — он указал на стол. То, что я сперва принял за пожелтевшую газету, оказалось сценарием пьесы «Лавка древностей». — Извините. Эти реплики с угрозами, они принадлежат Квилпу.

— Так вы репетировали? — спросил дядя Ваня.

— Да. Сожалею, но вы стали жертвами моей великолепнейшей актерской игры! Еще раз извините, что я так внезапно на вас заорал. Просто хотелось, знаете ли, отточить образ своего героя на незнакомых людях. Я очень серьезно отношусь к своей роли — всегда пытаюсь не «сыграть», а «прожить» персонажа. Однажды мне довелось выйти на сцену МХТ. У меня была маленькая роль — я играл дерево — но я сыграл так, что зрители плакали, потому что мне удалось показать весь спектр страданий березы, которую сейчас спилят. Эх, да-а-а, было время. Ну да ладно… Скажите, вы правда поверили, что я злой и страшный?

— Н-ну… да.

Он удовлетворенно кивнул и протянул сухую руку.

— Теперь — дайте-ка накладную.

Еще минуту он водил пальцем по строчкам с цифрами, потом щелкнул карандашом по селектору:

— Лида. Принеси мне, пожалуйста, расшифровку транзакции номер один-три-один-три-шесть-семь.

«Да, Иван Сергеевич», — послышалось из динамика.

Через минуту, цокая каблуками, в кабинет вошла секретарша. Протянув ему тонкую синюю папку, она удалилась (но ее ноги навсегда остались в моей памяти). Старик молча просмотрел столбики цифр и сказал:

— Да-а-а-а. Андрей Иванович Карский, верно? Странный был заказ.

— Почему странный?

— Ему нужна была древесина особой породы: ильм Томаса.

***

— Он не искал корабль. Он строил его. Строил. Представляешь?

— Н-нет.

— Я тоже.

Эта новость нас обоих привела в растерянность. Все эти годы я был уверен, что отец напрасно растрачивает свою жизнь, гоняясь за призраком прошлого; но, оказалось, все наоборот, — он пересоздавал ее: у него были друзья и новая работа в университете; он даже пытался завязать со спиртным, — не слишком удачно, впрочем…

Он написал мне несколько писем (позвонить постеснялся — знал, что я брошу трубку) с предложением встретиться-поговорить. А я… я так и не прочел их, эти письма, — я был настолько упрям в своей «правоте», что не вскрыл ни одного конверта. Теперь, когда я думаю об этом, я снова чувствую зубную боль — ведь я порвал с ним отношения именно из-за шхуны: мне казалось, что вся его поисковая активность вызвана всего лишь нежеланием признать поражение, боязнью перемен.

Странно, как одно незначительное событие способно в корне изменить не только будущее, но и прошлое — особенно прошлое.

Разумеется, с точки зрения здравого смысла строительство деревянного парусного корабля — это не менее безумная затея, чем его поиски… но все же в моем сознании новая шхуна произвела настоящий переворот. Ведь это значило, что он ни на секунду не усомнился в своих силах — он смог перенаправить свою одержимость —он жил дальше.

А что же я? Я никогда не умел смотреть в лицо страхам. Действительно: почему я так отчаянно сопротивляюсь желанию людей помочь мне? Почему, например, отказываюсь продавать свои картины? Зачем я пытался утащить случайно проданную «Овцу в лесу» из галереи? Что двигало мной? Нелепый «материнский» инстинкт — нежелание расставаться со своим детищем, своим прошлым? Боязнь потери? Или просто невроз, порожденный детской душевной травмой? Что ж, это не новость — спросите у любого шарлатана-психотерапевта: он скажет, что всякое действие — результат травмы, полученной в период взросления.

Я сейчас, возможно, скажу ужасную банальность: наши дефекты определяют нас. Человек — это его недостатки. Серьезно. Я знаю это наверняка, потому что написал и, что еще важнее, проинспектировал сотни портретов. Портрет приобретает душу, лишь когда в нем есть червоточина: кривой зуб, испуганный взгляд, дряблая кожа.

В Академии живописи я прослушал множество лекций — о золотом сечении, о гармонии, о красоте форм. Но ни одной — о дефектах. И сейчас, вновь перебирая вещи отца, я задумался: а что если в этом все дело?

Дефекты — это неотъемлемая часть гармонии.

И если философия — это болезнь разума, то искусство — это болезнь гармонии.

…впрочем, я опять отвлекся.

Раньше я был уверен, что от животного человек отличается только одним — способностью находить оправдания любым своим поступкам. Но теперь я знаю — все наоборот: способность признавать ошибки — вот главный критерий зрелости.

***

Итак, я должен сделать признание: я ошибался.

***

— И что мы будем делать дальше?

— А что нам остается? Поставим точку: найдем корабль.

— Ты думаешь, он успел его построить?

— Откуда я знаю, блин? Не задавай глупых вопросов. Надо выяснить, куда делись все эти материалы. Дай-ка накладные. Что там дальше по списку?

— Вот. Здесь есть адрес сборочного цеха.

— Отлично. Идем.

***

Не все было так просто: оказалось, что по указанному адресу нет никакого сборочного цеха — лишь заброшенный ангар на набережной.

Когда проверка остальных адресов не дала результатов, мы забеспокоились. Я даже стал подумывать о том, чтобы нанять частного детектива. Но дядя Ваня отверг эту мысль (и даже влепил мне подзатыльник за такие «позорные, пораженческие настроения») — для него собственное расследование было делом чести.

— Мы опросили всех людей — и чего добились?

— Ничего.

— Неправильно. Мы добились многого. Теперь мы точно знаем, что в течение последних семи лет Андрей занимался проектировкой корабля (об этом говорят десятки ватманов с чертежами; возможно, то, что мы имеем — это лишь часть общего массива) и активно скупал материалы для строительства. Кто помогал ему — вот в чем вопрос? Не мог же он все это сам проворачивать?

— Может, поспрашивать в институте? Наверняка он вербовал помощников — они ведь там все инженеры-кораблестроители.

— Нет. Я уже спрашивал. Он действительно обращался к проектировщикам, но никто из них ни сном ни духом о скупке бруса ценной породы и ковкого чугуна. Именно здесь у нас загвоздка.

— Но во всех накладных вписан один и тот же адрес: набережная, Добролюбова 12. Это заброшенный ангар. Мы были там — и ничего: лишь пьяный сторож, собака и эхо.

Дядя закрыл лицо ладонями и глубоко вздохнул.

— Мы что-то упускаем. Нужно узнать, кто владелец склада. И кто арендовал его в последние годы.

***

Взятка в России — это порой единственный способ привести в движение бюрократический механизм. Уж не знаю, сколько законов мы нарушили, пытаясь получить доступ к нужной документации, но к концу недели имя арендатора стало известно — его звали Николай Богатырь. Адрес прилагался, и мы отправились знакомиться.

Пока мы искали нужную квартиру, я пытался представить себе, как он выглядит — этот Богатырь. Худой, толстый, лысый, бородатый? Я всегда рисую в воображении портреты людей, отталкиваясь от их имени и фамилии, и, как правило, рисунки мои бывают предельно близки к оригиналу. Но — в этот раз я прогадал…

Стоило мне постучать, и дверь распахнулась. На пороге стояло нечто… человекообразное: кожа на лице синеватая и пупырчатая, как у мертвой ощипанной курицы; нос похож на большой палец ноги. Оживший портрет Пикассо, не иначе.

— Вы Николай Богатырь? — спросил дядя, и в глазах человекообразного отразился ужас.

— О господи… — пробормотал он. — Только не это!

— Смотри-ка, он нас, похоже, узнал, — дядя шагнул через порог, схватил беднягу за ворот и потащил вглубь квартиры. — Пойдем, поговорим.

Богатырь смотрел на нас затравленно, как мальчик, застуканный родителями с сигаретой в зубах.

— Только по лицу не бейте! — закричал он каким-то действительно детским голоском. — У меня завтра собеседование! Мне нельзя с синяками!

— По лицу не бить, значит? — дядя затащил его в зал и толкнул на синий диван. Богатырь неуклюже упал и тут же поджал колени, закрывая промежность, словно готовясь к избиению. Он дышал часто-часто и похрюкивал. Мы с дядей стояли над ним и терпеливо ждали окончания истерики.

— Говори.

— У меня их нет! Сейчас нет! Но я верну! Клянусь вам!

— Э-э… ты о чем? Кого у тебя нет?

— Денег нет! Но я верну! Чес-с-слово.

Мы с дядей переглянулись.

— Ты чё несешь, истеричка? Какие деньги?

Повисла тишина. Богатырь перестал хныкать и посмотрел на нас сквозь растопыренные пальцы.

— Так вы не букмекеры?

— Нет, идиот, мы не букмекеры.

— О господи, господи… — он осторожно сел, вытер слезы. — Слава тебе господи! — воскликнул он вдруг, глядя в потолок (видимо, его бог жил этажом выше). Потом достал из-за пазухи серебряный крестик и стал целовать его. — Это божье знамение! Я знал! Я знал, что Он отсрочит кару!

— Так, мы опять его теряем! — дядя влепил ему пощечину, Богатырь встрепенулся, выпучил глаза и стал похож на филина. — Эй, лунатик, слушай меня: мы пришли задать тебе пару вопросов. Андэстэнд?

— Так вы из полиции?

Дядя влепил ему по второй щеке (так сильно, что красный след ладони еще долго украшал физиономию бедолаги).

— Вопросы буду задавать я, понял? Кивни, если понял.

Богатырь закивал так быстро, что клочья черных волос затрепетали у него на голове. Потом он вдруг побледнел и схватился обеими руками за сердце. — Ой-ой-ой, прихватило. Лекарство. На кухне. Можно?

Дядя устало махнул рукой.

— Иди.

Богатырь поднялся с дивана и, хватаясь за мебель, прошел на кухню. Там, поборовшись с дверью холодильника, достал с верхней полки стеклянный пузырек с серыми пилюлями и вцепился в крышку зубами. Минуту, кряхтя, он безуспешно пытался открыть пузырек.

— Может, помочь? — спросил я, но он лишь что-то промычал в ответ.

Крышка вдруг поддалась, пузырек выскользнул из его потных рук, и по полу с сухим потрескиванием во все стороны запрыгали круглые пилюли. Я присел на корточки и начал подбирать их. Дядя хлопнул меня по плечу.

— Малек, тебе заняться больше нечем? Пусть сам собирает.

Богатырь тем временем дрожащими руками сгреб горсть пилюль, положил в рот и стал озираться в поисках воды. Подошел к забитой грязной посудой раковине, открыл оба крана, но смеситель лишь зарычал в ответ. Пантомима под названием «в поисках воды» продолжалась до-о-олго — он искал везде: в холодильнике, в чайнике, в чашках — но безуспешно. Лицо его к тому моменту уже стало мертвецки синим. Наконец, он увидел на подоконнике вазу с белыми гвоздиками, схватил ее, выдернул цветы и залпом выпил содержимое. Странно, но лицо его тут же приобрело нормальный оттенок (и даже след ладони снова проявился на щеке).

— Ну как? — спросил я.

— Жить буду, — он воткнул цветы в пустую вазу, вернул букет на подоконник и сказал. — Если вы не букмекеры и не полицейские, тогда кто же вы?

— Фамилия «Карский» вам ни о чем не говорит?

Он прищурился и оглядел нас обоих — страх его куда-то улетучился (словно вода из вазы придала ему смелости), теперь он смотрел на нас как-то равнодушно — так кассир к концу смены смотрит на назойливых клиентов. Похоже, этот человек не боялся никого, кроме букмекеров.

— Карский? Может и слышал. А вам какое дело?

— Мы его родственники. Я брат, а он — сын.

— И что вам надобно?

— Я думаю, вы уже догадались.

Богатырь прищурился и пошевелил своим пальцеобразным носом.

— Корабль.

— Верно. Что вы можете нам рассказать?

Он пожал плечами.

— Если вы нашли меня, значит, вам уже все известно.

— Мы знаем только, что он скупал материалы, которые хранил в ангаре на набережной, Добролюбова 12. Теперь там ничего нет.

— Правильно. Он перепрятал его.

— Кого это — «его»?

— Корабль, кого же еще?

— И куда?

— Откуда я знаю? Он сказал, что «в самое надежное место». У вас сигаретки не будет?

Дядя достал пачку и протянул ему. Богатырь вытащил сразу две, — одну убрал за ухо, вторую воткнул между потрескавшимися губами. Дядя щелкнул зажигалкой, и через мгновение между нами повисло облако синего дыма.

— Итак, — сказал я.

— Итак, — Богатырь сел на край стола и закинул ногу на ногу. — Что я получу за информацию?

— Смотри-ка, кто заговорил. Я могу сказать, что ты получишь, если не предоставишь информацию. Ты получишь зубы. Я лично выбью их и вручу тебе в качестве оплаты.

— Ой, да бросьте! — Богатырь махнул сигаретой. — Андрей Иванович всегда был добр и щедр. Вы же его родственники.

— Мы бедные родственники, — сказал дядя.

— И жадные, — добавил я. — А сейчас мы теряем время. Предлагаю сделку: ты рассказываешь все, что знаешь, а я дам тебе… — я порылся в кармане и достал горсть мелочи. — Э-э-э… двадцать один рубль шестьдесят три… нет, четыре копейки. Идет?

— И еще у меня есть растаявшая шоколадка, — сказал дядя Ваня. — Но ее ты получишь, только если нам понравится то, что ты скажешь.

Минуту Богатырь молча смотрел на нас. Потом осторожно спросил:

— А если я откажусь?

— Тогда ты все равно получишь деньги и шоколадку. Но церемония вручения будет очень болезненной.

— Очень?

— О-о-о-очень.

Он сделал вид, что обдумывает наше предложение, потом всплеснул руками:

— Да бросьте вы! Что вам — денег жалко? Расценивайте это, как благотворительность, помощь нуждающимся. Я же не набор ножей вам втюхать пытаюсь, а важную информацию. А вы угрожаете. Нехорошо получается. Вы же интеллигентные люди!

Дядя схватил его за шиворот.

— Слушай, нуждающийся. Если ты в чем-то и нуждаешься, то в хорошем апперкоте.

— Ладно-ладно! Понял! Только по лицу не бейте!

— Так-то лучше. Начинай. Андрей построил шхуну?

— Да.

— Где она?

— Я не знаю.

— Не зли меня.

— Я правда не знаю.

— А что ты знаешь?

— Я действительно помогал ему. У него был целый штат сотрудников. Он сколотил из нас отличную команду. Он говорил, что мы строим макет в натуральную величину для празднования дня Военно-Морского Флота.

— И что потом?

— Ничего. Мы закончили, он расплатился, и шхуна исчезла. Я, конечно, задавал вопросы, но он отвечал неохотно — говорил, что «теперь она на своем месте», и что найти ее сможет только тот, кто обладает большим запасом прочности — и тот, кто знает точное время прилива и отлива.