1 декабря 1941 года
Сегодня Александр Маркович много рассказывал ребятам о боях под Москвой. Было тихо-тихо. После беседы Миша спросил:
— Александр Маркович, ведь страшно за Москву?
— Нет Москву не отдадут… Вот я недавно ночью в бомбоубежище перечитал стихи Гаврилы Романовича Державина Они меня утешили и даже до слез тронули. Как ведь сказано:
Он встал во весь рост. Длинная тень его причудливо задвигалась по сводам бомбоубежища. Громким голосом он начал читать:
Раздается гром аплодисментов. Александр Маркович садится, водружает на нос свои большие очки и говорит, обращаясь к Лидии Михайловне:
— Как я вам завидую, сказать не могу! Преподавать сейчас литературу — это великое дело.
— А почему? — спрашивает кто-то.
— Понятно. Ведь мы на уроках Лидии Михайловны читаем «Слово о полку Игореве», и как-то особенно читаем, — точно там не половцы, а наши враги, — говорит Миша.
— А я, когда писала сочинение о Родине, даже заплакала, — призналась Оля.
Лидия Константиновна тихо говорит мне:
— Это верно. Сочинения ребят очень искренни и глубоки по мысли. В них действительная любовь к Родине и тревога за Москву.
2 декабря 1941 года
Частые воздушные тревоги заставили учителей перенести уроки в бомбоубежище. Ведь мы обязаны по тревоге спускаться вниз с тем классом, в котором ведем занятия. Естественно, что оборванный на полуслове урок стал заканчиваться в бомбоубежище.
Сегодня я рассказывала о завоеваниях Чингисхана в моем любимом 8-м классе. В нем — талантливый ученик и поэт Алеша, огромный и флегматичный Игорь, чрезвычайно ценный неиссякаемым оптимизмом. То он «наверное» знает, что враги уходят из-под Ленинграда, так как им не выдержать наших ударов, то, и тоже «наверное», знает, что в Ленинград летит эскадрилья самолетов, груженных какими-то чудодейственными, особой питательности концентратами. В этом классе мне всегда интересно и «уютно». В нем чувствуется и дружба детей и привязанность к нам, учителям.
— У монголов было страшное для тех времен орудие, метавшее огромные камни в стены осаждаемых городов. В музее Одессы я видела одно из этих ядер; мне, человеку выше среднего роста, оно по грудь: огромный черный, гладко отполированный камень…
Мой рассказ прерван страшным грохотом. Стены убежища дрожат.
— Наверно, близко упала!
— В начале Невского, — говорит Игорь.
— Нет, толчок шел с другой стороны. Верно, где-то у Адмиралтейства, ближе к «Медному всаднику», — оспаривает кто-то из мальчиков.
Опять звук падения бомбы. Стены содрогаются. Как хорошо и крепко возводил своды подвала строитель нашего здания!
Удивительно, что учащиеся охотно слушают и отвечают в этой напряженной обстановке. Не могу думать, что они не представляют всей опасности. У многих погибли родные или знакомые.
Они знали о том, как Наташа, придя домой, нашла разрушенную комнату и убитых мать и бабушку. Она прибежала в школу, белая как бумага, и сказала:
— Я осталась совсем одна… Теперь школа — мой дом…
Мы проводили долгие часы в бомбоубежище. После уроков я рассказывала о своих переходах через кавказские горные перевалы, о поездках по Сванетии и Средней Азии, о путешествиях на самолетах, а иногда просто читала сказки. Эти беседы в бомбоубежище очень сближали нас с детьми.
4 декабря 1941 года
— Вы знаете, что о нас сегодня написали в газетах? — спрашивает меня Миша, едва я успела войти в класс. — Послушайте: «Мы будем гордиться, что оставались бодрыми, получая свою скудную норму хлеба, живя в комнатах, где в окнах вместо стекол — картон или фанера».
— Правда, здорово написано! Замечательно! — восхищается Игорь.
Статьи Алексея Толстого, Николая Тихонова, Ильи Эренбурга читаются с величайшим интересом. Александр Маркович предложил мне:
— Давайте устраивать политинформации в бомбоубежище. Ведь многие сейчас без газет, и радио не у всех работает. Мне кажется, сейчас основное: поддержать бодрость в ребятах.
Я вполне согласна с Александром Марковичем. Надо, чтобы дети научились видеть светлое за суровой картиной настоящего.
Я пошла в райком партии с просьбой дать нам газет для проведения политинформации. В «Красной звезде» и центральном органе — «Правда» — печатаются интересные очерки о героях Великой Отечественной войны.
Меня направили в парткабинет к заведующему лекторской группой. Он не только снабдил меня газетами, но и обещал сам прийти в школу и побеседовать с ребятами. Приглашал заходить в парткабинет и пользоваться литературой.
Составляю конспект сообщения о положении на фронтах. Беру материал из статей А. Толстого, Тихонова, Эренбурга.
Гашу коптилочку и, лежа в постели, еще и еще раз обдумываю план беседы. Товарищ Сталин сказал, что Гитлер походит на Наполеона не больше, чем котенок на льва. Детей это развеселит. Обязательно надо рассказать о тактике Кутузова и Барклая. Хорошо бы перечитать сейчас «Полководца» Пушкина. Может быть, привести несколько строф из этого стихотворения? А кто же сказал так удачно, что и Карла XII погубило проникновение в глубь страны? Кажется, Энгельс.
Книги, которые мне нужны, стоят в шкафу. Но в холодной комнате так трудно вылезать из теплой постели! Посмотрю завтра…
Нет… Без этого материала мне не обдумать моего плана до конца.
Чиркаю спичкой и зажигаю коптилку. На цыпочках, чтобы не разбудить мою приятельницу, пробираюсь к книжному шкафу. Коптилочка дает мало света, а стулья и кресла отбрасывают густые тени. Я плохо вижу и налетаю на скамеечку для ног.
— Что случилось? — раздается голос моей приятельницы.
— Мне нужно достать стихи Пушкина и поискать одну цитату Энгельса, — говорю я виноватым голосом.
— Ох, эти педагоги! Спите вы, пожалуйста! Говорят, сон равняется какому-то количеству пищи.
Она засыпает, а я читаю замечательные строфы Пушкина.
Дети любят политинформации. Для них они окно в мир, который лежит за пределами осажденного города.
— Когда же будет политинформация? — спрашивают Александра Марковича. — Уже шестая тревога, а политинформации всё еще нет!
— Слышите, Ксения Владимировна? — говорит Москалев. — Мы получили достаточно сигналов, и пора начинать. Кому из нас выступать?
— Вам, Александр Маркович.
Он рассказывает о событиях под Москвой и значении ее обороны.
У детей огромный интерес к Москве. Ее образ тесно связан в их сознании с образом Родины.
13 декабря 1941 года
Слабеют наши мужчины и очень пожилые учительницы. Умерли Борис Александрович и Анастасия Ивановна. Мы утешаем себя, что они не жертвы блокады. Борис Александрович был в авиации и во время полетов «не соблюдал своего потолка». В результате сильно повысилось кровяное давление, и летчика прислали лечиться в Ленинград.
Анастасия Ивановна умерла от поноса — болезни, вызванной истощением; но мы хотим думать, что это результат тяжелой хирургической операции.
Александр Маркович так слаб, что сидя дремлет, но продолжает нести дежурства по школе.
Более сильные товарищи предлагают его заменить, но старик отказывается:
— Другим тоже тяжело!
Дети носят ему сосновые ветки и рекомендуют настаивать иглы на воде.
— Это витамины, они вас поддержат.
Учитель математики, Василий Васильевич, слег в постель. Ему, видимо, совсем плохо…
На сердце очень тяжело… Неужели это можно когда-нибудь забыть?
В школе стало тихо: дети не шумят, не бегают! Приходят и сразу идут в классы. Лица у них бледные, со страшными синими тенями под глазами. У некоторых глаза впали и носы заострились, — эти нас больше всего пугают. Мы узнали впервые страшные слова: «дистрофия» и «дистрофик».
Но школа продолжала работать. Верно сказал А. Фадеев в одном из своих очерков:
«Да, они учились, несмотря ни на что, а вместе и рядом с ними навеки сохранится в истории обороны города мужественный образ ленинградского учителя. Они стоят одни других — учителя и ученики. И те и другие из мерзлых квартир, сквозь стужу и снежные заносы, шли иногда километров за пять-шесть, в такие же мерзлые, оледеневшие классы, и одни учили, а другие учились».
14 декабря 1941 года
Под Москвой наши дела идут лучше и лучше. 8 декабря началось наступление на Волоколамском направлении. Я долго искала по карманному атласу СССР линию Снигири — Рождествено и нашла ее на карте «Москва и окрестности». Грандиозная битва под Москвой закончена.
Для Москвы счастливый день — 13 декабря. Когда будет такой же день для Ленинграда?
Где будет решительная победа: на Петергофском, Гатчинском, Пушкинском направлении? Всё равно она будет.
15 декабря 1941 года
Дома очень холодно. Сидеть в комнате, после того как перестаем топить печурку, немыслимо. А топливо надо экономить. Дров нет, и я давно жгу мебель. Буфет красного дерева нас поддержал почти месяц. Письменный стол Бориса (а мне его было жалко жечь: ведь Борис провел за ним все свои школьные годы) дал очень мало тепла, — очевидно, плохой сорт дерева. С кухонной мебелью тоже не вожусь: она мало дает жару. Вот венские стулья горят хорошо, но они очень «трудоемки»: пилишь, пилишь, из сил выбьешься, пока превратишь их в дрова.
Прихожу из школы часа в два, в третьем. Свои «два супа» приношу домой. В бидоне ношу из школы воду. Грею суп на печурке и варю маленькую кастрюлечку жидкой каши без жиров. Это мой обед. После него лежу и дремлю. Говорят, послеобеденный сон необходим для сохранения сил.
Затем иду в булочную за хлебом. Хлеб и продукты покупаю себе и Марии Николаевне Ефремовой. При ее зрении ходить по темному городу немыслимо, да и сил у нее мало.
Я тоже хожу с палочкой, — это как-то надежнее сейчас.
К «ужину» опять топлю печурку. У меня есть еще настоящий кофе, и это большое счастье. Когда в этот час кто-нибудь заходит, то угощаю кофе, но хлебом угостить не могу.
Чаще всего приходит Таня и приносит читать письма. Она установила переписку со всеми нашими мальчиками. Таня осторожно спрашивает:
— От Бориса получали письма?
— Очень давно.
— Лучше, что его здесь нет. Он у вас худенький. Ему было бы трудно переносить голод. Мне вот очень-очень трудно: внутри всё болит…
— Знаешь, Таня, я тебе налью еще чашку кофе. И у меня остался вчерашний сухарик.
Я достаю половину сухарика, который должен служить мне завтраком, и кладу на блюдце чашки с горячим кофе.
— Неужели вы не съедаете дневной порции хлеба? — изумляется Таня, колеблясь, взять ли крохотный сухарик.
— Иногда, — говорю я и меняю тему разговора.
Но вот печурка погасла. Начинается мой рабочий вечер. Впрочем, иногда вечер наступает в 15–16 часов, — ведь зимой темнеет рано.
Мне надо подготовиться к завтрашним урокам. Залезаю на кровать и укрываюсь теплым одеялом, пледом и ковром. На столике у кровати блюдце с олифой, и в него опущен фитиль. Его надо всё время обчищать от нагара: Делаю это при помощи английской булавки. Руки стынут и опухли. А работать надо. Нужно так подготовить урок, чтобы мой рассказ врезался в память. И еще хочется найти что-нибудь такое, что могло бы развлечь учеников, вызвать на их лицах улыбки… Я не могу, я не имею права давать плохие уроки.
17 декабря 1941 года
В школе теперь тихо. Кажется, что ученикам и нам говорить трудно. Нет сил.
Память детей слабеет. Хорошая ученица во время рассказа об итальянском Возрождении вдруг запнулась, подняла на меня большие серые глаза и как-то скорбно сказала:
— Я помню биографию замечательного художника и ученого, но я забыла его имя. — А потом дрогнувшим голосом: — Я… я даю вам честное слово, что я урок учила.
Я говорю спокойно:
— Ты имеешь в виду Леонардо да Винчи, конечно. Садись. — И ставлю в журнал: «Отлично».
Почему я это делаю?
Я знаю: урок она учила и хорошо ответила.
Забыть имя Леонардо да Винчи она могла только в обстановке наших дней. Нельзя ей дать заметить, что память у нее ослабела. Нельзя. Чтобы учиться или учить, надо верить, что это тебе по силам.
18 декабря 1941 года
У Наташи по алгебре в журнале стоит «плохо». Мария Матвеевна, очень старый педагог, опухшая от холода и голода, говорит:
— Я не понимаю, что с Наташей? Вызываю девочку в коридор.
— Почему ты не приготовила урока по алгебре?
— Ксения Владимировна, я исправлю. Я отвечала, как в полусне: под утро умерла моя сестра… Ей было семнадцать лет…
Наташа плачет. Я не могу говорить ей слов утешенья. Тут они бесполезны. Но мне хочется, чтобы она поняла, что я не могу остаться равнодушной к ее горю, и вместе с тем хочу чтобы она его пережила. Мы должны быть сильными. Кладу ей руку на плечо и говорю:
— Безусловно, исправишь. Скажешь преподавателю, когда сможешь ответить.
Мария Матвеевна, узнав о смерти Наташиной сестры, терзается:
— Я сама так плохо себя чувствовала в тот день, что не догадалась узнать, почему она не могла решить простой задачи.
Миша и Коля сохраняют свою бодрость. Оба всегда желают отвечать и тянут вверх свои руки, одетые в теплые варежки.
Сегодня на уроке шла речь о голоде в Москве в 1601 году.
Я знаю, — дети дома в холодных комнатах прочтут в учебниках фразу: «Даже в Москве на улицах лежали неубранные трупы».
Я не хочу, чтобы они прочли ее одни.
Я читаю эту фразу в классе и говорю о мести врагу за неслыханные страдания Ленинграда.
— А фашисты знают, сколько народу у нас умирает? — спрашивает кто-то из девочек.
И вдруг класс оживает, слышатся страстные, полные ненависти слова:
— Ты думаешь, не знают?
— Они хотят запугать нас!
— Не выйдет!
25 декабря 1941 года
— Вы слышали, слышали?.. Хлеба прибавили! Вместо ста двадцати пяти граммов будем получать целых двести. А вы, как донор, приравнены к рабочим, — значит, триста пятьдесят.
Этой новостью меня встретили сегодня в учительской, но я ее уже знала от соседки по квартире и от всех учащихся, с которыми шла по дороге в школу. Всё это результат работы «дороги жизни», созданной через Ладожское озеро.
«Дорога жизни» — еще одно доказательство заботы Родины — «Большой земли» — о нас, ленинградцах.
27 декабря 1941 года
В бомбоубежище спрашивала учащихся, ведут ли они дневники.
— Я веду дневник, — говорит Аля, — только записываю наспех, в школе. Дома при коптилке не хочется писать.
— Если он у тебя с собой, прочти несколько записей. Аля вытаскивает синюю школьную тетрадку.
— Я прочту только выдержки, всё не могу, — говорит она.
«15 декабря. Пока с учебой всё благополучно. Имею два «хор.» и одно «отлично», а «посредственно» нет.
С едой очень плохо. Сегодня не было во рту ни крошки до трех часов.
В три часа съела тарелку жидких кислых щей и выпила две чашки пустого чаю.
Приходится стоять в очереди за хлебом и пропускать школу. Голова кружится от недоедания.
Пока сидишь в школе, об еде не думаешь, а как придешь домой, то сосет под ложечкой.
Надо всё-таки учиться и как можно лучше и добросовестнее. Надо быть выносливой и силой воли подавить ужасы голода.
25 декабря. Замечательный день: прибавили хлеба на семьдесят пять граммов. Это огромная радость для всех ленинградцев.
Настроение сразу у всех поднялось. Люди от радости чуть не плачут. Теперь уж ничто не страшно. Буду ждать дальнейших улучшений и исполнения желаний».
31 декабря 1941 года
Последний день старого, 1941 года оказался богатым событиями.
В 2 часа дня собрались на педагогический совет. Хотим его провести без «постороннего вмешательства», как говорит директор, а поэтому, распустив детей по домам, спускаемся в бомбоубежище.
В самом большом секторе нашего бомбоубежища стоят стол и длинные скамьи.
Как изменились наши учителя!
Смотрю на старушку Марию Николаевну. Она очень похудела и постарела, но, несмотря на свои семьдесят два года, очень работоспособный человек. Я знаю, как ей тяжело готовиться к урокам при ее зрении. Работать при лучине, при коптилке ей очень трудно. Задерживаться в школе, чтобы заниматься при освещении, — значит, идти по темной улице и рисковать упасть на обледенелых тротуарах. Переехать в школу она не может.
— Поймите, я должна сохранить свою работоспособность, — говорит она. — Дома у меня удобная кровать, кресло у печурки, радио. Я всем этим очень дорожу. Я много лежу, и это меня поддерживает.
Старшие девочки говорят:
— Мария Николаевна — замечательный человек и учительница. Мы знаем, как ей трудно, но уроки ее всегда интересны.
Рядом с ней Александр Павлович — наш преподаватель дарвинизма. Он очень плохо себя чувствует. Сидит тепло укутанный, подняв меховой воротник шубы и вобрав голову в плечи. Весь его облик напоминает нахохленную большую птицу. За него страшно.
Лидия Михайловна очень изменилась.
Лица у всех бледные, синева под глазами.
— Начнем, товарищи, — говорит директор школы. — РОНО в своем последнем приказе отметил нас, как работоспособный коллектив, деятельно помогающий фронту. Среди нас есть доноры, медицинские сестры, дружинницы.
Мы собрали много теплых вещей и отправили на фронт изделия наших рукодельниц…
В подвале очень тихо, лишь спицы постукивают в руках наших вязальщиц.
В городе тяжело ухают снаряды, разрывы где-то близко.
Ольга Матвеевна докладывает об уроке математики в 6-м классе, на котором она была как председатель предметной комиссии.
— Урок не был до конца продуман… Учительница недостаточно требовательна к учащимся…
Доклад Ольги Матвеевны возбудил прения о том, что мы можем и чего не должны сейчас требовать от наших учащихся.
Спорили горячо.
Второй вопрос — о методике урока в обстановке наших дней.
Тут уже не спорят. Каждый говорит, что он делает, чтобы пройти программу и облегчить детям усвоение материала.
Антонина Васильевна, заключая прения, сказала:
— Я надеюсь, что и в этом году в нашей школе будет выпуск. Программа должна быть пройдена полностью.
На заседании педагогического совета была представительница райкома партии.
Она говорила о труде рабочих Кировского завода, находящегося буквально рядом с фронтом, и о мужественной работе ремесленников, таких же ребят, как и наши школьники.
— От вашего коллектива мы ждем упорной работы и твердо уверены, что вам будут по плечу все трудности, — заканчивает она свою речь.
Да, школа живет и работает…
Выходя из школы, вижу, как Маруся, наша техническая служащая, собирает уборщиц, чтобы с санками идти в булочную, где стоял в очереди и упал ослабевший учитель физики Силаков.
Слышу, как Антонина Васильевна говорит:
— Я вечером принесу немного настоящего кофе и сахару. Это его согреет и поддержит.
Откуда она возьмет кофе, сахар? Оторвет от себя. В этом и есть подлинная забота о товарище.
Вернулась домой и вижу, что все разбитые стекла в окнах комнаты заложены подушками и завешаны коврами.
Это сделано руками моей приятельницы. Она до войны была руководителем экскурсий в Эрмитаже, а сейчас работает у станка на одном из военных заводов и живет у меня.
Мы решаем встречать Новый год и подумать в эту ночь о наших близких. В маленькой кастрюльке, которая когда-то служила годовалому Борису, варю пшенную кашу. Могла ли я думать в те дни, что эта голубая кастрюлька с петушками доживет до времени, когда Борис на фронте, а я здесь и так близка к смерти!
Не надо об этом думать, а сегодня в особенности!
Надо жить и сегодня встречать 1942 год. Он должен быть счастливее уходящего.
Обшариваю ящик буфета и нахожу чуточку корицы и несколько сухих груш. Всё это идет в кашу. Жира и сахара у меня нет.
На столе кусок сыра, полученного вместо масла, и пол-литра портвейна, выданного по карточке.
Стол накрыт белой скатертью, и на нем моя лучшая посуда. Холодно.
Нам грустно, и мы долго не засиживаемся.
Наступает 1942 год.
Надо работать!