Страстная односторонность и бесстрастие духа

Померанц Григорий Соломонович

Отклики

 

 

Красная книга народов. Заметки 1987–1989 гг.

Я не армянин и не азербайджанец. Но я чувствую как свой собственный позор, что наше государство, такое сильное (даже слишком), не смогло предотвратить резню и что мои сограждане азербайджанцы резали моих сограждан армян; а центральная пресса упорно ставит тех, кого режут, и тех, кто режет, на один уровень; даже с предпочтением ко вторым, – потому что те, кого резали, добивались изменений, а государство, на сегодняшний день, склонно тормозить перестройку национально-территориальных отношений. Я думаю, что это ошибка, способная все погубить: нельзя стоять сразу на двух эскалаторах, одном движущемся и другом – неподвижном…

Мне кажется, что спор о Нагорном Карабахе ведется в неадекватных терминах. Подчеркивается, что нынешнее деление на союзные и автономные республики и области было инициативой Сталина и вызвало огорчение у Ленина. Или что несколько тысяч лет тому назад, задолго до Р.Х., до хиджры и вообще до нашей эры, в Карабахе жили не армяне (хотя, впрочем, и не азербайджанцы). Все это не имеет большого значения или вовсе не имеет значения. Важно другое: маленький народ не хочет подчиниться большому народу, а большой считает его территорию своей по праву завоевания. Что важнее? Какое право сильнее? Какое право принадлежит сегодняшнему и завтрашнему дню?

Наша Конституция проводит различие между номинально суверенными союзными республиками и явно несуверенными автономными республиками, областями и округами, не имеющими права на отделение. Разница, на первый взгляд, чисто словесная, потому что всем правит Коммунистическая партия Советского Союза; а она не признает за коммунистами Грузии или Эстонии права на неподчинение решениям Москвы и в случае необходимости перетряхивает кадры. Не нужно далеко ходить: совсем недавно ликвидация рашидовщины и кунаевщины была проведена в таких формах, что в Узбекистане возникло глухое недовольство, а в Алма-Ате – открытый бунт. Тем не менее, номинальное различие рангов кое в чем совершенно реально. Оно давало и дает большие или меньшие возможности для развития национальной культуры. Автономная Татарская ССР имеет меньше возможностей, чем союзная Туркменская. Почему? Потому что у татар не было сил справиться с большими возможностями, освоить их? Ничуть. Потому, что Туркмения граничит с Ираном, а Татария в центре России? И это не все. Казахстан и Киргизия до 1936 г. были автономными республиками, не союзными. Хотя подходящая граница есть (с Китаем). Помню, что каждый раз при взгляде на карту меня поражало огромное пятно, занятое автономной Казахской ССР. Туда влезла бы Украина вместе с Белоруссией, до присоединения западных областей. И все-таки – автономная. Потому что на земле казахов и киргизов еще до революции поселились русские и украинские крестьяне и автономия (в рамках РСФСР) обеспечивала русских переселенцев от возможных притеснений. В Туркмении русских крестьян не было. Потому – союзная.

В 1936 г., в обстановке полного произвола, когда ни одно право не было реальным, Сталин пожаловал Казахстан и Киргизию союзными республиками, – одновременно усиленно продолжая колонизацию Казахстана, – а Татарии и Башкирии он такого подарка не сделал. Почему-то не захотел. Хотя отсутствие границы с иностранными государствами практически не имело значения. Захотел бы Сталин – стали бы и татары союзными.

Если говорить о заслугах при защите отечества, то во время войны татары и башкиры были нашими лучшими пехотинцами. Это мои личные наблюдения, подтвержденные статистикой награждений. По общему числу награжденных татары и башкиры уступали евреям (среди которых было много офицеров; офицеру легче получить награду); но по числу Героев Советского Союза отодвинули евреев на шестое место, заняв четвертое и пятое. (Первые три принадлежали большим славянским народам – русским, украинцам и белорусам).

Сталин поблагодарил только русских, на татар и башкир не обратил внимания, а евреев с 1943 г. понемногу начал травить. То и другое показалось ему политически выгодным. Так же как поголовная ссылка народов, будто бы сотрудничавших с немцами больше других. Что это вздор, показывает решение не трогать кабардинцев – из-за приветствия народу Кабарды, опубликованному в Сочинениях Сталина (неудобно было менять текст). И то, что в число штрафных народов постепенно включились евреи, которые с немцами никак не сотрудничали. Просто началась эпоха этнических репрессий. Классовые враги были ликвидированы, пришлось заменить их этническими врагами. А малые народы в качестве объекта травли удобнее больших.

Политика повышенного внимания к малым, ранее угнетенным народам была оставлена еще в 1934 г. Главной опасностью Сталин назвал местный национализм. Всюду решительно внедрялся русский административный язык (чисто формально схожий с языком Пушкина, Достоевского и Толстого; русским духом от него не пахло). Коренные русские области по-прежнему разорялись неудачными социальными экспериментами, а численность русского народа (основной военной опоры империи) искусственно пополнялась за счет ассимиляции. На Украине, в Белоруссии, во многих других республиках складывалась масса, оторванная от прошлого своей культуры и не укорененная ни в какой другой. Масса с обедненным русским языком, но без действительной русской культуры. С которой и в России не слишком ладилось, несмотря на патриотические фанфары. Культура без религиозно-философских глубин, культура, национальная только по форме, – по содержанию она должна была стать социалистической, – была чем-то вроде Тамбовского хора в кокошниках из фильма «Забытая мелодия для флейты».

Эта политика проводилась всюду, но в Эстонии интеллигенция обладала бóльшими возможностями сопротивления, чем в Татарии. Чем ниже ранг административно-территориальной единицы, тем меньше у нее прав. В прошлом права, может быть, не слишком много значили, но сейчас они становятся звонкой монетой. И вот оказывается, что в Таллине монета бренчит в кармане, а в Степанакерте карман пуст. И то, что в Таллине законно, в Степанакерте – бунт.

Бикфордов шнур, давший взрыв в Закавказье, тлеет всюду. Вся система требует перестройки. В каком направлении? Может быть, стоит оглянуться на опыт Швейцарии, где несколько веков мирно живут и сотрудничают четыре языковые группы, два вероисповедания. В чем швейцарский секрет? Почему в Бельгии не исчезает напряженность между фламандцами и валлонами, а в Швейцарии напряженности нет? Думаю, этот секрет – в совершенной автономии кантонов и этнически нейтральном правительстве. Сотни лет сохраняется маленький кантон, в котором говорят на рето-романском языке. Рето-романские швейцарцы изучают другие языки федерации: немецкий, французский, – но свой экзотический язык они тоже берегут. У нас их давно бы ассимилировали. Хотя зачем? Действительно ли прогресс этого требует? Во всяком случае, прогрессу Швейцарии автономия рето-романцев не помешала и нет там забастовок против ассимиляции. Если взглянуть на проблему НКАО глазами швейцарцев, – они удивятся и спросят: почему 180 тысяч человек не могут образовать свой кантон и подчиняться прямо федеральному правительству? Вот у нас был кантон, где протестанты и католики не ладили друг с другом; так они разделились на два кантона, и все. Федеральное правительство не возражало, и конституция не препятствовала. Почему бы не разделиться христианам и мусульманам? Почему одни вправе командовать другими?

Когда ассимилируются отдельные люди, культура богатеет, приобретает новые черты. Но когда ассимилируются целые народы, человечество беднеет. К сожалению, есть совсем малые народы, вернее, племена, которые вряд ли способны шагать в ногу с современной цивилизацией. Их исчезновение почти неизбежно. Но это потеря, а не приобретение.

Редкие цветы заносят в Красную книгу. Ландыш запрещено рвать: этому виду грозит исчезновение. Но неужели своеобразная группа армян, несколько отличающаяся от армян Еревана, менее ценна, чем трава полевая, которую завтра скосят, высушат – и, может быть, сожгут? Борьба вылилась в спор союзных республик, потому что только союзные республики имеют голос, только они могут пригрозить выходом из Союза. На самом деле, это не карабахский вопрос, а всесоюзный вопрос народов, остающихся без суверенитета. Это вопрос народов, сосланных и возвращенных (потеряв половину по дороге) и не возвращенных вовсе (как немцы Поволжья и крымские татары) и естественно распылившихся между другими народами (а потому ищущих каких-то иных прав, какой-то индивидуальной культурной автономии), и не распылившихся, но практически лишенных власти над своей собственной землей. Это вопрос, касающийся доброй половины населения нашей страны, а в конечном счете – всей страны. Потому что миллионы русских живут в союзных и автономных республиках и хотят жить мирно, не доводя коренных жителей до возмущения.

Коммунальная квартира, в которой ответственный съемщик тиранит жильцов послабее, – отнюдь не идеал. Каждый народ вправе рассчитывать на свое независимое жилье в нашем общем доме. Это не всегда возможно. Россия – не Швейцария, да и Швейцария не так быстро, не так просто стала Швейцарией. С сегодня на завтра нельзя удовлетворительно решить все вопросы. Но если есть возможность максимальной автономии народа, возможность непосредственного подчинения этнически нейтральному правительству, минуя национальную иерархию, то эта возможность должна быть использована. Подчинение одного народа другому – всегда зло (даже если это зло необходимо). И когда мыслимо избежать зла, надо его избегать. Каждый народ должен быть сувереном своей культуры. Это принцип. Это – цель. А средства… Если пожелать, и средства найдутся.

Главное, надо понять, что правительство, сознательно стремящееся к ассимиляции народов, совершает преступление перед человечеством и готовит развал государства. Если не будет политики максимального благоприятствования народам, национальное чувство станет разрушительной силой, и Союз непременно распадется. Не перейдет эволюционным путем в федерацию, а совершенно развалится. И в лучшем случае останется только возможность рыхлой конфедерации, вроде ЕЭС, где каждый суверенный народ будет по-своему решать проблему национальных меньшинств. Для крымских татар это было бы концом всех надежд. Да и русские не всюду получат правовую защиту.

Между тем, у нас было этнически нейтральное правительство. До 1936 г. суверенитетом обладали не Азербайджан, Армения и Грузия сами по себе, а только их союз, ЗСФСР. Это значило, что в случае спора между Степанакертом и Баку надо было жаловаться не в Москву, а поближе – в Тбилиси, интернациональному правительству, в которое входили и азербайджанцы, и армяне, и грузины.

Потом все это было ликвидировано. Одновременно (точнее, несколько раньше) прекращена была украинизация городов Украины (традиционно русских по своему языку); народный комиссар Скрыпник, не согласный с этим, мог протестовать только одним способом: застрелился. Еще раньше (в 1933 г.) прекращена была украинизация в кубанских станицах (она продержалась шесть лет с 1927 г.). Латинизированные алфавиты восточных народов были заменены кириллическими (чтобы легче было учить русский язык и труднее читать по-турецки). Протест против решений Москвы стал невозможен. «Местный национализм» подавлялся со сталинской беспощадностью.

Декоративный суверенитет Азербайджанской и других республик ничего не значил в отношениях с Москвой, но очень много значил в отношениях Тбилиси – Сухуми, Баку – Степанакерт, в отношениях между узбеками и таджиками и т. п. Майор стоит навытяжку перед генералом, но может чваниться перед сержантом.

Наконец, Сталин произнес свой знаменитый тост: «Спасибо русскому народу…». «Интернационал» уступил место новому гимну:

Союз нерушимый республик свободных Сплотила навеки великая Русь…

Первые же строки гимна логически несовместимы. Если республики свободны (т. е. могут отделиться), – каким образом Русь (хотя бы и великая) могла их навеки сплотить? А если Русь их навеки сплотила и вознеслась над ними в своем величии, то что остается от свободы?

Вернувшись домой, Ходжа Насреддин не нашел ни крошки плова. «Где же плов?» – спросил он жену. «Кошка съела». – «Сколько его было?» – «Четыре фунта». Насреддин взял весы и взвесил кошку. Потянуло ровно четыре фунта. «Если это плов, – спросил Насреддин, – то где же кошка? Если это кошка, где же плов?»

Плова не было. Интернационализм (переименованный в космополитизм) стал предметом травли. И если русских стали учить гордиться Дмитрием Донским, то почему татарам не гордиться Едигеем? Они попытались; но инициаторов сослали: нельзя гордиться победами над старшим братом. А гордиться победами над армянами можно. Или армянам – гордиться своими недолговечными победами, от одной резни до другой. И так постепенно разгорался костер… И если русским можно решать судьбы крымских татар и даже, признав их высылку несправедливой, оставлять эту несправедливость без изменения, – потому что своя рубашка ближе к телу, – то почему азербайджанцам не выгнать армян из Карабаха? Великорусский шовинизм проложил дорогу великотюркскому шовинизму. Рыба гниет с головы.

Интернационализм 20-х годов, связанный с классовой ненавистью и разрушением памяти культуры, невозможно, да и не нужно восстанавливать. Нужен какой-то новый вселенский дух. О пришествии его можно только молиться. Но задача разума – создать простор для духа, создать такие внешние условия, которые не подавляют дух. В том числе и государственно-административные структуры.

Призрак имперского величия, которым Сталин поманил русский народ, ничего этому народу не дал, кроме нищеты и нравственного оскудения. Гигантские расходы на вооружение разоряли, в первую очередь, именно Россию (многие окраины изловчились и создали свою подпольную экономику). А спесь, упорно пропагандировавшаяся в течение сорока с лишним лет, растлевала народный дух. Имперские претензии – одно из главных препятствий на пути перестройки. Русь далеко не во всем великая. Кое в чем – и малая. Великая в ратных подвигах, но не в администрации, не в хозяйстве. Оттого и сложилась огромная – но дурно управлявшаяся империя. И перестройка экономики требует высвобождения энергии малых народов, может быть, менее славных на поле брани, но лучших хозяев.

Пора старшему брату кое в чем поучиться у младших. Политическому плюрализму, который совершенно готов сложиться в Эстонии. Способности к самоорганизации и чувству ответственности армянских митингов (поразительном, несмотря на срывы, раздутые центральной прессой). Наконец, бережному отношению к природе и культуре добросовестного труда, никогда не стоявшей в России особенно высоко, а за последнее время почти забытой. Пора учиться, как жить без «социалистического подхода к прилавку». Учиться не стыдно. Стыдно оставаться неучем.

Есть, однако, проблемы, решению которых не у кого учиться: неповторимые проблемы Евразии, связанные с ее положением на стыке культурных миров. Здесь простор для творческого разума… Но его нет – и не может быть, пока нет открытой дискуссии, пока нет даже элементарной информации об этнических конфликтах. Я возвращаюсь к тому, с чего начал: нельзя закрывать, табуировать важнейшие темы. Нельзя рассчитывать на перестройку, сохраняя брежневский принцип: по линии наименьшего сопротивления у нас все обстоит благополучно.

Во всем этом есть еще своя этическая сторона. Моральное оправдание верховной власти – защита слабых от сильных. За последние годы сплошь и рядом делалось противоположное: защищались большие народы, чтобы их не беспокоили вопли малых (крымских татар, армян из Карабаха). К сожалению, эту политику поддерживает часть русского общественного мнения. Само выражение «малый народ» стало символом зла в модных теоретических построениях, и обдумываются средства, как от него избавиться. Ветер национальной обиды, раздуваемый в Москве, становится бурей во всех углах, где для обид гораздо больше оснований, и чувство обиды становится всеобщим.

Надо учиться трезвости. Наша страна надолго останется больной. Нет никаких быстрых и окончательных решений проклятых вопросов (в том числе национального). Те, кто предлагает хирургические меры, – шарлатаны. Больное сердце, больные легкие, больную печень не вырежешь. Но возможна терапия, которая сделает течение болезни сносным и даст возможности для развития культуры и для воспитания следующих, менее больных поколений.

 

Ксенофобия, мизопатрия и национальная озабоченность

Несколько раз в жизни я чувствовал необходимость высказываться и делал это, за что получал «предупреждения» и т. п. неприятности. Однако «Русофобия» И. Р. Шафаревича вызвала у меня противоположное чувство. Я трижды отказывался читать этот текст (который летом 1988 г. мне приносили на дом в ксерокопиях, изготовленных «Памятью»). Так и не прочел – ни в «Нашем современнике», ни в «Кубани». Было твердое убеждение, что выступить должны другие. И в конце концов я дождался письма группы интеллигентов, опубликованного в № 38 «Книжного обозрения» (1989).

Только после этого отзвуки полемики, доходившие до меня, вызвали желание воспользоваться своим правом осужденного на последнее слово, чтобы поделиться общими и личными соображениями о ксенофобии, мизопатрии (термин Федотова, объясняемый ниже) и т. п. вещах.

Всякое определение есть отрицание; поэтому проще начать с того, что не есть ксенофобия (хотя похоже). Например, гнев израильских пророков, бичевавших еврейский народ, – не ксенофобия; хотя отдельные фразы звучат решительно юдофобски, и они действительно воспринимались как обида, как оскорбление народного достоинства. За это многих пророков побивали камнями. Но потом их посмертно реабилитировали.

Возьмем русский пример, отчасти сходный, хотя и своеобразный. Многих возмутило философское письмо Чаадаева; царь Николай приказал объявить автора сумасшедшим. Потомкам, прочитавшим все (или почти все), написанное Чаадаевым, бросается в глаза, что он то в отчаянии от России, то охвачен безграничной верой в нее. И это не просто парадокс, это парадоксально выраженная норма. Мыслитель формулирует тезис не для того, чтобы носиться с ним, как дурень с писаной торбой, а чтобы двигаться дальше. Сплошь и рядом – к противоположному принципу. Возможно, математическое мышление развивается иначе, мне трудно судить, но философское именно так, не по прямой логике, а скорее кругами, диалогично, если хотите – от тезиса к антитезису. Люди сороковых годов прошлого века, хорошо знавшие Гегеля, это понимали.

Развитие философской мысли прямо требует для начала резких формулировок. Смазанными формулами мысль не заденешь. Гегель называл это неразвитой напряженностью принципа. Чтобы схватить новую идею, ее надо сформулировать отчетливо, резко, категорично. И не то чтобы отвлеченно «надо», а так она и родится, на волне растревоженного чувства. Потом уже чувство входит в берега и категоричность снимается. Я знаю это по себе. В первой части «Снов земли» (одна из моих книг, которую еще до издания ругали в «Вестнике РХД» № 125 и после – в «Русофобии»), Духовном ядре», подчеркивается несовместимость ангелов Дионисия (в Успенском соборе) и души Ивана Грозного, вершин русской духовности и мерзости русской политики. Мне возражали, что русская политическая жизнь и русская культура не оторваны друг от друга, что Пушкин, например, по определению Г. П. Федотова, – «певец империи и свободы». Это верно, однако мне хотелось именно так, в резких чертах, обрисовать несовместимость начал русской истории. Меня толкало отвращение к имперскому сознанию, одобрившему разгром чешской весны. Без такой резкой постановки вопроса вообще не было бы «Снов земли». А они нужны, потому что традиции рабства – и сегодня – важнейшая социальная и даже народнохозяйственная проблема (акад. Тихонов подсчитал, что всего 20 % современных крестьян готовы на риск и ответственность свободы. Ср. «Огонек», 1989, № 36, с. 3). Нужны, потому что записным читателям «Нашего современника» рабство не противно, оскорбительно только слово «раб», нарушающее их душевный покой; потому что холуйство перед начальством компенсирует себя имперской спесью и вместо борьбы за выход из рабства ведется борьба с правом цитировать хрестоматийно известные стихи.

Однако я никогда не думал, что вся Россия сводится к агрессивному холуйству. Иначе не стоило бы обращаться к русской публике. И никогда я не считал, что всю Россию можно охватить с одной точки зрения. Буквально в те же месяцы, когда писалась первая часть «Снов», в 1969 г., мне захотелось взглянуть на вещи совершенно иначе, и я начал строить чисто рациональную, свободную от эмоций, модель незападной страны, вынужденной втянуться в пространство западной культуры. Статья была частично опубликована в 1972 г. в Москве, в сборнике «Литература и культура Китая», и полностью в сборнике «Самосознание» (Нью-Йорк, 1975). Любопытно, что мои критики ее обходят: там нечем возмущаться. Кажется, не вызвала скандала и третья модель: России как страны на перекрестке культур, с укорененной в ее истории задачей вселенского синтеза и повышенной опасностью срывов. Эта модель была коротко изложена на последних страницах французского и английского варианта моей статьи по теории субэкумен (Diogčne», P., 1979, N 107, p. 3–26), а более полно – в статье «Россия не перекрестке культур». И еще одной: «Смена типажей на авансцене истории и этнические сдвиги». Наконец, своего рода модель России, совершенно не совпадающая со «Снами земли», – мои опыты о Достоевском…

Меня всегда удивляло, почему критики воспринимали первые главы «Снов земли» как окончательный приговор России. Помню один разговор, имевший место в 1974 г. Пришел Мэлиб Агурский и передал, от имени Шафаревича, просьбу: разрешить ему опубликовать часть I «Снов», потому что он хочет с ней полемизировать. Я спросил: почему только первую (к этому времени были написаны части I–IV)? Потому что, ответили мне, ваша точка зрения в части I полностью изложена. Я пожал плечами и дал согласие (хотя думал и сейчас думаю, что начиная с части III направление исследования меняется, что «Сны» внутренне диалогичны и мысль там постепенно освобождается от своей неразвитой напряженности). Кончилось тем, что решено было (не знаю, когда и кем) критиковать мои самиздатские тексты, оставляя их типографски неопубликованными; так меня и пригвоздили к позорному столбу с кляпом во рту в статье, которую поручено было написать Вадиму Борисову («Вестник РХД», № 125). Во всем этом методологически интересно упорное неумение понять (или нежелание признать) диалогичность мышления. Я строю несколько моделей, к которым всегда можно прибавить еще одну, а меня упорно сводят к примитивной категоричности.

Примерно так же судят Гроссмана. Его обвинителям следовало бы доказать, что он не любит Грекова, Новикова, Женю Шапошникову, Марью Ивановну… Но ведь именно они и есть живая Россия. Когда же писатель или близкий к нему персонаж мыслит о России отвлеченно, то фактически речь идет об одной-двух тенденциях русской жизни, о какой-то модели – и только. Потому что охватить всю Россию мыслью – на это не хватит не только нескольких реплик, но нескольких томов. И тенденция к рабству, обрисованная (несколькими высказываниями) в повести «Все течет», никак не зачеркивает неудержимого порыва к свободе в этой же повести или у Грекова и всего гарнизона его дома. Не говоря о том, что само проклятие рабству есть порыв к свободе. Что явление свободы русского духа – Чаадаев, говоривший о рабстве, а не Николай I, пресекший неприличный разговор. Если же судить по отдельным фразам, то лучше всего выразился граф Бенкендорф: прошлое России прекрасно, настоящее великолепно, а будущее превосходит всякое воображение. Непонятно, почему Пушкин дружил с Чаадаевым и вовсе не был дружен с Бенкендорфом.

В моих «Снах земли» концепциям I–IV частей (какими бы они ни были) ничуть не противоречит часть V, живые характеры Иры Муравьевой и Толи Бахтырева. Именно эта часть, «Две широты», переводит весь разговор в конкретно-художественный план, дополняет модели и схемы живой жизнью (насколько мне удалось ее воссоздать). Пусть живая жизнь играет в «Снах» меньшую роль, чем в романах, пусть у меня нет большого художественного таланта, но сохранить образ Иры было для меня важнее, чем переспорить Солженицына. Я был бы рад получить от Астафьева или Белова такое же доказательство свободы от ксенофобии, как характеры Грекова, Шапошниковой, моей Иры и т. п.

Трудно понять, как люди, которых хочется считать интеллигентными, не умеют читать, не видят в чтении целого (не говоря об умении соединить в одном целом разные книги, дополняющие друг друга, как вся литературно-лагерная трилогия Синявского). Видимо, им нужно не познание России, – невозможное без временного обособления и логического развития отдельных тенденций, в том числе разрушительных, и создания отдельных образов вроде гоголевских и щердинских, – а идол России, перед которым можно пасть ниц. И нежелание склониться перед идолом им невыносимо. Видимо, какой-то группе интеллигентов надо периодически накачивать себя верой в Россию: без этого они чувствуют себя пустыми… Но ради их душевного комфорта мысль не откажется от своей свободы. А свобода требует спокойно выносить и спокойно, без истерики реагировать на неприятные тебе слова.

Обидчивость – черта читательской психологии, довольно причудливая. Ворошилов и Буденный увидели в «Конармии» оскорбление достоинства советского революционного воина; Шафаревич – оскорбление традиционной России. Что общего у Ворошилова, Буденного и Шафаревича? На социализм они смотрят по-разному. Но психологически их сближает болезненно ранимая честь мундира (советского или русского) и раздражительная обидчивость. Такая обидчивость ничего не говорит об авторах – о Чаадаеве, о Чернышевском, о Бабеле, о Гроссмане. Интересно сравнить, как одного и того же Пайпса критикуют В. Селюнин и Шафаревич. Перед Селюниным – американский ученый, создавший одностороннюю концепцию; она верна до известного пункта, а дальше становится ложной. Перед Шафаревичем – Змей-Горыныч, изрыгающий хулу на Россию. Пайпс один и тот же, но реакция Селюнина нормальная, реакция Шафаревича патологична.

В творчестве Достоевского есть нотки, обидные для многих народов. Но это не помешало широкому распространению его книг. В 1956 г., во время очередного юбилея, было подсчитано, что Достоевский – четвертый по популярности писатель в Израиле (изо всей мировой литературы). Несмотря на его выпады против евреев, которые израильтянам вряд ли нравились. Очень популярен Достоевский и во Франции, и в Германии. Выпады против немцев и французов как-то отбрасываются в сторону, не принимаются в расчет. Так ведут себя нормальные люди, из которых складываются нормальные нации. Не так ведут себя только люди с манией национального преследования. Которую можно объяснить различными историческими причинами, но которая все же есть мания.

Религия, философия и искусство имеют право на гиперболу, на резкость. Имеет свои права и революция. Многие великие революции связаны с ломкой национальной традиции, с решительным отрицанием прошлого ради предполагаемого светлого будущего. Г. П. Федотов назвал это мизопатрией. Он считал ее специфической болезнью русской интеллигенции, но тут же признал, что мизопатрия была и в Турции. Сейчас мы можем добавить: и в Китае. Да в сущности и во Франции монтаньеры перекроили все, что могли: все традиционное было им ненавистно. Инородцы, участвовавшие в русской революции, приняли участие в аналогичных действиях, на которых лежит печать мизопатрии; но вряд ли наша культурная революция превзошла по своему размаху «великую пролетарскую революцию» при великом кормчем Мао Цзедуне. Мизопатрия – не ксенофобия, это не враждебное чувство одного этноса к другому. Обрусевшие инородцы мало отличались от русских. Маяковский, например, писал:

Россия! Огромный Знак погромный…

Самое грубое отрицание прошлого ради будущего (реального или мнимого) не есть ксенофобия; а гражданская война (вопреки мнению Вас. Белова) не была войной национальной, – хотя она и сплелась с национально-освободительным движением (так же как сплетается с ним нынешняя борьба за демократизацию России; борцы за права человека выступают и за свободу народов, а борцы с русофобией решают задачу квадратуры круга: как сохранить империю без ненависти к имперской нации).

Наконец, нельзя считать ксенофобией в строгом смысле этого слова ненависть к нации, на которую опирается имперская власть. Это ненависть не к чужому, а к своему господину, и она исчезает вместе с господством. Итальянцы ненавидели австрийцев, пока Австрия владела Венецией и Миланом. Сейчас ненависти нет. Можно сравнить такую вспышку вражды с временным подскоком давления у здорового человека. Медики отличают случайные подскоки от гипертонической болезни.

Ксенофобия – это закоренелое отвращение к чужому, чужеедство. Иногда болезнь протекает в пассивной форме, и тогда можно предоставить ее совести каждого заболевшего. Например, профессор Р. рассказывал мне, что негры внушают ему физическое отвращение; но он сознает это как свой порок и подчеркнуто доброжелателен с неграми-аспирантами. Более успешно боролся с собой А. П. Чехов. В ранних его рассказах чувствуется стереотипное отношение к евреям, бессознательно усвоенное в детстве; потом остаются только следы этого стереотипа, почти незаметные; а в рассказе «Степь» два брата, Моисей и Соломон, – такая же контрастная пара, как (допустим) Пугачев и Савельич, Рогожин и Мышкин. Чехов проник в чужое, как в свое, маска упала, и в чужом открылись общие противоположности духа (обычно замечаемые только в своем, интимно знакомом).

Виктор Астафьев, на мой взгляд, со своими фобиями не борется, но и не оправдывает их подобием теории. А у Василия Белова есть черты активной ксенофобии, попытки теории, обосновывающей и разжигающей национальную ненависть. При этом решительно ничего не меняется от того, что лукавый автор избегает слова «еврей». Легко угадать, кого именно следует подразумевать под насекомыми-вредителями, губящими один муравейник за другим. Подобным общепринятым иносказанием являются слова «космополит», «сионист», «русофоб». Большая часть нашей антисионистской литературы – это литература юдофобская (Бегун, Евсеев, Емельянов, Романенко, Скурлатов). Есть и научные иносказания: «малый народ» (то есть народ-вредитель), «химерический комплекс» (то есть зловредное участие евреев в культуре страны, где они живут).

Все это элементарно и понятно каждому, кто хочет видеть вещи как они есть. Гораздо сложнее вопрос об использовании критического самосознания культуры в антинациональной пропаганде. Этого, по-видимому, испугался Солженицын, прочитав в «Вестнике РХД» № 97 статьи Горского и других молодых богословов с призывом к национальному покаянию. Все его «Раскаяние и самоограничение» (1974) проникнуто страхом перекаяться и отнять у русского человека веру в Россию. Отсюда странная и неосуществимая идея дозированного покаяния в ответ на такое же дозированное покаяние врагов России (см. в «Снах земли», часть VI – «Сон о справедливом возмездии»).

В 60-е годы я написал: думайте о Боге, пишите по-русски – вот и выйдет русская культура. К сожалению, жизнь показала мне, что такой способ мало кому подходит. Думать о Боге трудно, и на место Бога становится идол народа, народного вероисповедания, державы и т. п. А идол неустойчив, его надо охранять – чего доброго опрокинется. Отсюда страх – и ненависть, рожденная страхом. Некоторые почвенники охвачены страхом, как большевики в 1921 г., и готовы стрелять по теням. Нападки на Гроссмана напоминают мне по своей бессмысленности убийство Гумилева или Миронова. Льется не кровь, а чернила, но за чернильной злобой может прийти кровавая.

Дело в том, что национальное покаяние действительно может быть использовано ненавистниками народа. Есть риск, на который по-моему, приходится идти. Замечательный пример – судьба книги С. Лурье «Антисемитизм в древнем мире» (Петроград, 1922). Автор исследовал конфликты между диаспорой и ее окружением и не скрывал случаев, когда реакция евреев была слишком импульсивной и могла провоцировать новые конфликты. Добросовестная попытка выяснить и устранить причины взаимного отчуждения и ненависти была использована, уже после второй мировой войны, неким Диким (вероятно псевдоним) как доказательство необходимости устранить самих евреев. Целая часть книги Лурье была перепечатана в новом людоедском контексте.

Даже книга в целом не может быть застрахована от переосмысления, враждебного автору. Невозможно приклеить к книге, к статье свою интерпретацию. В том числе – к «Русофобии» И. Шафаревича. Израильский журнал «22» опубликовал этот текст, чтобы вызвать у русских евреев ту самую реакцию, против которой Шафаревич восстает, то есть отвращение к России; а заодно привлечь к Шафаревичу (и к стране, где он популярен) внимание западного общественного мнения, настроенного против антисемитизма. Насколько я могу судить, это частично удалось. Один эмигрант показал в качестве доказательства своего права на въезд в США «Русофобию» – и получил статус беженца.

Тот же журнал «22», не спрашивая моего согласия, опубликовал (несколько лет тому назад) старый вариант первой части «Снов» – без позднейший моих поправок, снижавших «неразвитую напряженность принципа», без ссылки на то, что «Духовное ядро» – только зачин внутреннего спора; редакции не нужно было движение от тезиса к антитезису; категоричность формулировок привлекла ее примерно так же, как Шафаревича и его друзей. Целое в обоих случаях ускользнуло от точного сознания, хватающегося за отдельные фрагменты как за окончательный итог. В конце концов, я перестал на это реагировать. Кривые толки, шум и брань – вечные спутники.

Недавно одна молодая женщина, с радостью прочитавшая «Сны земли», рассказала мне, что подруга не советовала ей читать русофобскую книгу. Анкетные данные у обеих одни: русские, православные, образование высшее, гуманитарное, возраст – порядка 30 лет. Решает, видимо, не этнос и не социальный слой, а что-то другое, более личное, интимное: установка на сложившийся и неколебимый идеал (хотя бы в Руси XV в.) или на открытый вопрос, который может быть основой и социальной, и духовной жизни. Для тех, кто нуждается в незыблемости, кого бездна пугает, чуждым будет почти все, что я пишу. И Достоевского я люблю не так, как надо, не с той стороны, как Шафаревич, а с совершенно противоположной. Для меня сильнее всего и в Андрееве, и в Достоевском звучит вселенский призыв, всемирная отзывчивость, способность чувствовать чужое своим, порыв к совершенной свободе от обиды и ненависти. Даже у Достоевского, который сам не чужд грехам своих героев и изживает эти грехи вместе с ними. Но в глубине – готовность лучше остаться с Христом вне истины (вне любой отвлеченной идеи), чем с истиной вне Христа. С любовью вне принципов, вне границ, вне пристрастий и фобий.

И Достоевский, и Андреев болели за Россию, Достоевский – до растравленного чувства обиды; но они знали точку тишины, в которой боль растворялась, исчезала. И оба знали, что «правда выше Некрасова, выше Пушкина, выше России…» (Достоевский, из черновиков к «Дневнику писателя» за 1877 год).

1996

 

Видеоты

Альберт Эйнштейн как-то сказал, что человеку, которого марширующий полк приводит в восхищение, головной мозг дан по ошибке: ему вполне хватило бы спинного. Эту гиперболу легко пересказать языком публицистики: гитлеровские солдаты, маршировавшие по Европе, конечно, думали (о превосходстве северной расы, о победе и т. п.). Но они не вдумывались, не доходили до глубины, где сложность жизни втекает в простоту целого. Так же как советские солдаты не вдумывались, что им принесет победа. Так же как телезритель не вдумывается в картинки, мелькающие перед глазами. Он просто реагирует на них: ужасается, радуется, возмущается, одобряет…

Один из моих друзей, лет 15 тому назад, лежал в больнице и пытался объяснить соседям по палате, что делается в мире. Они возражали ему с неколебимой уверенностью идиотов: но мы же видели, в программе «Время»…

А не так давно, в Швейцарии, я присутствовал на лекции, где проблема идентичности раскрывалась с помощью картинок. Туз червей изображал человеческое сердце, другой туз – сердце Христа. Я спросил лектора, почему он выбрал такой метод. Мне вежливо объяснили, что молодежь, выросшая около телевизора, так лучше понимает. У меня остался в горле вопрос: а что, собственно, она понимает?

На наших глазах произошел один из великих переворотов в мировой истории: изменился характер власти. Телевидение вовлекло людей в свой мир и приучило мыслить картинками, роликами, клипами. Телевидение «стирает различие между реальным и нереальным, между важным и пустяковым, между истиной и ложью»… Том Кандо сказал это о постмодернизме.

Но искусство, литература, философия постмодернизма – это культура эпохи электронных СМИ, в постоянной обратной связи с голубым экраном. Тот, кто вошел в этот заколдованный круг, привыкает к видеонаркотику и незаметно для себя покоряется ему. Им можно манипулировать, сохраняя видимость свободного человека, готового к свободным решениям. Средства воздействия настолько истончились, что грубые формы принуждения отступили на второй план и используются только изредка…

Власть СМИ началась, пожалуй, в первую мировую войну, когда газеты, отбросив партийные распри, объединились в пятиминутках ненависти к врагу. Продолжили большевики, захватив Россию с помощью очень примитивных лозунгов (чем примитивнее, тем ближе к «спинному мозгу», к подсознанию). Потом тот же эффект был в Италии и Германии. Но газет и радио оказалось недостаточно, пришлось основательно подпирать их террором. Телевизора тогда еще не было. Сейчас он есть. Гибкие, поворотливые млекопитающие ТВ оттеснили динозавров террора, и мы без всякого принуждения, по доброй воле, голосуем за того, за кого Евгений Киселев.

Стало ли больше действительной, внутренней свободы? Это очень сложный вопрос. Ответ зависит от того, способны ли вы вдумываться, выходить глубже угроз и соблазнов, которыми морочат дураков. Способны ли вы дойти до заложенного в вас образа и подобия Бога, до «причины самого себя»? Если нет, то потеряно даже сознание своего рабства, потеряно желание вырваться на волю.

Хайнц Криг, с которым я познакомился на одной из конференций, рассказывал мне, что вдумываться его заставило поражение Германии, чувство катастрофы, чувство тупика. Трудно перенести крушение родины, ради которой было принесено столько жертв, совершено столько подвигов. Жизнь потеряла смысл. Хотелось кончить с собой. Все проваливалось в какую-то черную дыру. Криг всматривался в эту пустоту, и постепенно в сознание, освобожденное от кумиров, стала входить какая-то высшая воля. Не сразу. От молитвы к молитве, от одного сна к другому (сны Хайнца – это особая тема, но на ней мне некогда останавливаться). Постепенно открылся новый смысл жизни. Криг стал учителем, ведущим «общины» на конференциях Общества по моральному перевооружению. Я ходил к нему на занятия и хотел бы перенести в Москву опыт собеседований по трудным вопросам жизни.

Эта история выздоровления показывает, в чем одно из важнейших условий болезни: мышление простыми знаками, сигналами, призывами к действию: верность народу, верность вождю, ненависть к врагу, вера в победу. Фашизм – реализация метафоры, брошенной в прошлом веке: «Чингисхан с телеграфом»; движение, вызванное кризисом современного сложного общества, использующего всю силу СМИ, но опирающегося на дебилов. Название моей статьи восходит к термину «видеотия», созданного ее апологетом Дензином, и вопросу, поставленному Кандо: далеко ли от видеотии до идиотии? (р. 25). Сегодня видеотия – форма демократии. Но есть перспектива видеотии-деспотии. Она была предсмертным кошмаром Карла Поппера, автора концепции «открытого общества».

Маршалл Мак-Люэн встретил рождение видеотии восторгом. Ему казалось, что достигнут идеал демократии – без разрыва между элитой и массой, общество равно информированных и распотешенных граждан. Но с 1965 г., когда в Нью-Йорке вышла его книга «Понимание средств массовой информации» («Understanding media»), раскрылась обратная сторона медали. Возросло число неграмотных, число отклонений от нормы. Разрыв между элитой и массой скорее углубился. Общество делится на зрителей теле-киномешанины из агрессии, секса и сенсаций – и упорствующих читателей. Появилось движение читателей, пытающихся «деконструировать» до самой глубины все знаковые конструкции, ставшие средством управления.

Возникло международное разделение труда. Новая реальность создается главным образом американскими СМИ, и США – образцовая, ведущая страна «посленового времени»; а деконструктивизм (авангард постмодернистской мысли) – создание французов: Бодрийара, Деррида, Фуко. Мне пришла в голову аналогия с историей Просвещения. Как практика, оно началось в Англии и развивается здесь постепенно, без новых громких слов, понемногу изменяя сложившиеся порядки. Как теория, оно во Франции приняло революционный характер, разрушая старый мир «в идее» и подготовив политическую революцию – «до основанья, а затем…». Затем реставрация, новая революция – и так целые сто лет. Английский путь был явно практичнее, но именно в своей французской, рационально выстроенной форме Просвещение распространилось по всему свету. И сегодня американцы вынуждены пользоваться языком, созданным Деррида и Фуко, поварчивая на варваризмы и иногда печатая непереваренное французское слово курсивом.

Особенно велика роль французов в том направлении постмодернизма, которое не приемлет «посленового времени» (postmodernity) и критически относится к США; тогда как в Штатах сильна апологетика «посленового» (Мак-Люэн – Дензин). Впрочем, есть и «европейски ориентированные американцы», у которых массовая культура, господствующая в Америке, вызывает глубокое отвращение. Но кульминацию негативных оценок культуры «посленового времени» можно найти в работах Бодрийара (1983, 1988, 1993). Он решительно не приемлет «посленовой» «гиперреальности»… По его словам, «если система попирает свои собственные основные принципы, подменяет свои собственные цели… то перед нами не кризис, а катастрофа» (см. Kando T., р. 24). Ньюнс резюмирует критику Бодрийара в краткой формуле: «Посленовое время не преодолевает пороки Нового времени, а фатально углубляет их» (см. Kando Т., р. 26).

В чем-то постмодернизм действительно продолжает традиции рационализма XVII в. и Просвещения. Полемика Деррида с Декартом остается рационалистической и по своей форме увековечивает то, против чего восстает. Постмодернизм противится всякому пафосу, его ирония обесценивает, обезвреживает любые идеи, не дает им поработить себя; но в этой иронии есть свой пафос. Постмодернизм продолжает борьбу Просвещения за эмансипацию от устаревших идей и учреждений; меняется только образ врага. Это не тираны, не рабовладельцы, не капиталисты-эксплуататоры (на следующем витке развития), а картезианская логика и еще грамматика, произвольно разделившая весь мир на мужской и женский род. Постмодернизм придал новую силу феминистическому движению. Его боевой клич – борьба с «фаллогоцентризмом» (Джудит Батлер).

Во всех этих крайностях есть свой резон. На современном Западе воздействие через знаковые конструкции важнее экономического давления. Свободу приходится защищать не от знатности и богатства, а от тирании слов. Верно и то, что мужское и женское не вполне определяются природой. Это еще социальные роли. Симона де Бовуар по-своему права: «Женщиной не рождаются, ею становятся». Как и мужчиной. Я хорошо помню трудности, которые преодолевал, чтобы войти в роли солдата, любовника, мужа, и понимаю людей, для которых эти трудности оказались – или показались – непреодолимыми. Тут многое зависит от миросозерцания. «Если Бога нет, то все позволено». Зачем делать усилие, чтобы войти в предназначенную режиссером роль? Проще создать теорию, что природа – овеществленное понятие, а деление на мужское и женское – следствие дуальных классификаций, изученных Леви-Строссом.

Верно, что все пророки были мужчинами, и откровение, прошедшее через мужские головы, приобрело черты «маскулинности», покорно принятые женщинами. Верно и то, что во всех великих религиях откровение пробивалось сквозь привычки культуры и несет на себе печать условностей локальных культур. Эта «буква» сегодня перегораживает дорогу открытости «другому», диалогу пророческих монологов. Известная «деконструкция» икон, заслонивших Бога, необходима, чтобы люди, чуткие к призывам вселенского духа, могли объединиться в общем Деле борьбы с надвигающейся катастрофой. Нечто подобное уже бывало в прошлом. Весь вопрос в том, какой будет деконструкция обветшавших традиций.

Слова ап. Павла: «Буква мертва, только дух животворит» – деконструкция Святого Писания, вдруг ставшего Ветхим Заветом. Но как Ветхий Завет оно было сохранено. С другой стороны, монахи реализовали метафору деконструкции, ломая статуи ложных богов. И еще более грубой формой деконструкции были погромы, уничтожение носителей «буквы». Эти вспышки деконструкции повторялись много веков. Все уже когда-то было, но все повторяется на новый лад: и творческая деконструкция, и варварская.

Сегодня мы живем в гораздо более открытом пространстве, чем Римская империя и даже чем французское Просвещение. Сложился глобальный круг связей. Французская критика американизированной «посленовой» действительности немедленно отзывается в Третьем мире, не остается в рамках НАТО. Очередная линька Запада, очередная деконструкция вчерашних кумиров сливается с деконструкцией западной цивилизации в целом, сперва теоретической, а потом и практической – в антизападных революциях, в нарастающей волне террора, от которого не спасают ни атомная, ни водородная бомба.

Вопреки марксистской схеме, иранцы восстали не против американского экономического господства, а против американских постмодернистских фильмов. И в Алжире мусульманские фанатики ломают не машины, как луддиты, – но антенны спутникового телевидения. Это чисто реактивное движение без перспектив обновления цивилизации. Однако реакции вызывают ответные реакции. Фронт Национального Освобождения Алжира вызвал к жизни OAS (тайную армию колонов). Чеченская война реанимирует казачье самосознание. Вся эта цепь реакций может дать начало какой-то разновидности фашизма – или полуфашизма. Что делать, не знают ни передовые умы, занятые правовым признанием устойчивых гомосексуальных пар, ни молчаливое большинство Запада, верное старомодному рационализму и еще более старомодной протестантской этике. Запад дрейфует неведомо куда, весь мир в дрейфе, и в этом общем дрейфе по-своему дрейфует Россия.

Постмодернизм связан с чувством усталости от истории, страха перед новыми великими идеями, несущими угрозу новых великих потрясений. Идеи, принятые всерьез, всегда вели к войнам и революциям. Поэтому не надо ничего принимать всерьез. «Я пришел свидетельствовать об истине», – сказал Христос; Пилат ответил ему вопросом: «Что есть истина?». Это очень близко к постмодернистской ментальности. Она дает возможность уютно, комфортабельно жить в дрейфе, но гасит энергию выхода из дрейфа. Древние скептики и гедонисты упали к ногам варваров. И весьма возможно, что видеотия готовит новых варваров, гуннов третьего тысячелетия. Варвары иногда приходят изнутри, как в Японии XIII в.

Сегодня сталкиваются два вида деконструкции: Понтия Пилата и ап. Павла. Пилат деконструирует всякую серьезность. Павел деконструирует старую «букву», чтобы новый творческий дух вышел на волю и создал новую жизнь. К этому близки некоторые духовные течения современного мира. Но они очень далеки от ТВ, а ТВ – от чувства ответственности за половину человечества, попавшую к нему в объятия.

Телевидение дает возможность встречи с «сильно развитой личностью» (Достоевский). Но по большей части видишь фальшивые улыбки артистов, рекламирующих зубную пасту, или голых королей политики. Я не боюсь показаться смешным, я готов вызвать взрыв иронии, но мой проект – это СМИ, научившиеся сеять «разумное, доброе, вечное» (Некрасов).

Крутые изменения в средствах передачи информации уже не раз вызывали кризисы культуры. Переход от благоговейного выслушивания старца к чтению книги не был безболезненным, так же как переход от рукописной книги, несшей на себе печать благословенного монашеского труда, к безликой печати. Каждый раз возникали трещины в предании о Целом и в них входил хаос. Хаос прорвался и в революции, созданной электронными СМИ. Этот хаос должен быть побежден. Иначе никто не удержит марш видеотов.

1997

 

Зигзагами против ветра

Почта принесла мне одновременно два журнала. Один русский, «Искусство кино», № 12 (за 1996 г.), другой немецкий, «Kulturchronik», № 1, 1997. Перелистывая, я натолкнулся на слова Отара Иоселиани: «Воспитание становится невозможным, масс-медиа посильнее сказок бабушки, нежности матери, заботы отца» (с. 6). Потом взялся за «Культурхронику» – и там о том же, в статье Ханса Магнуса Энценсбергера «Культура ненависти, транс СМИ». Перевожу последний абзац: «Медиа раздувают личность, ставшую нереальной, и дают ей доказательства ее существования. Это следствие патологической утраты собственной глубины. Каждый полоумный может сегодня надеяться, с бутылкой бензина в одной руке – другая простерта в гитлеровском приветствии, – попасть на первую страницу «Нью-Йорк таймс» и в телепередаче новостей полюбоваться плодами своих рук: горящими домами, трупами, чрезвычайными заседаниями и признаниями кризиса. Телевидение, подобно гигантской заборной надписи, действует как протез для сморщившегося, усохшего я» (S. 17).

Два попадания в одну точку заставили меня вспомнить статью Карла Поппера «О злоупотреблении телевидением». Поппер – создатель концепции «открытого общества» (идеальной модели Запада), апологет свободной инициативы, рынка и т. п., и все же он пришел к выводу, что рыночное телевидение способно дотла разрушить западную цивилизацию (а следовательно, и нашу попытку имитировать Запад, и без того очень слабую и неустойчивую). Что же делать? Государственная цензура несовместима со свободой информации. Поппер предлагает самоцензуру, своего рода Гиппократову клятву – не вредить! – и суды чести, способные отстранить от работы халтурщиков, увлекшихся сенсациями, насилием и сексом (самыми простыми средствами привлечь массу к экрану).

Я перевел статью Поппера (она опубликована в «Искусстве кино», № 1 за 1996 г.), но отклики до меня не дошли. Думаю – и не дойдут. На заседании клуба «Свободное слово» (21 марта 1997 г.) В. В. Познер рассказывал, что одна минута рекламы в самое бойкое время стоит в России 30 тыс. долларов, а в Штатах – 850 тыс. долларов. Почти миллион. Какая нравственность устоит перед миллионом – или даже перед 30 тыс. баксов!

Телевидение – это коммерция, изготовление и продажа программ, говорил Владимир Познер. Большой бизнес с большой прибылью. Рынок. Есть недовольные, но они составляют не более одной трети западного общественного мнения. Им дали кабельное телевидение. А две трети получают то, что хотят. Демократия. Власть большинства.

Тут мне хочется спросить: власть недоучек? Решающих проблемы огромной сложности, не понимая границ своего понимания?

Мы все, в известном смысле, недоучки. В примитивном обществе юноша, пройдя обряд инициации, входит в целостный образ племенной культуры. Современную – ни один человек не удержит в голове, она оторвалась от головы и стала штабелями записей: миллионами книг, дискет. Носитель современной культуры держит в голове только свое незнание, свой масштаб муравья перед пирамидой фактов – и способность чувствовать Целое, опираясь на островок знаний в океане незнания, незначительный островок знаний, прошедших сквозь сердце. Знающий – тот, кто видит сердцем, воспринимает Целое (вселенной, человечества, современности и т. п.) своей собственной целостностью. Знающих очень мало. Но именно они знают. Истина не устанавливается большинством голосов. Истина устанавливается в одиночку, завоевывает сперва небольшую группу и только постепенно доходит до большинства. Фрэнк Бухман описал этот долгий процесс коротким парадоксом: «Один человек и Бог – это уже большинство».

Революции в информатике не первый раз ставят под угрозу целостность культуры. Первым кризисом было изобретение письменности, переход от устного сообщения к книге. Книга позволила холодно анализировать предание, находить в нем неувязки, противоречия, подтолкнула рождение философии – и софистики, Александрийской библиотеки – и александрийского незнания, что есть истина, александрийского упадка нравов. Потом средневековую культуру, пришедшую на смену древней, разрушило книгопечатание. Оно устранило монополию церкви на предание – и проложило дорогу компромиссу Нового времени, компромиссу гуманизированного христианства с христианизированным гуманизмом. Этот компромисс продержался несколько веков Нового времени и сейчас еще живуч в англосаксонских странах.

Сегодня равновесие нарушило телевидение, и телевидение должно восстановить равновесие. Другого выхода просто нет. Фундаменталисты изгоняют телевизор из своих домов, фанатики ломают антенны спутникового телевидения, но это тупик.

Телевидение – ведущая форма постмодернистской культуры. Можно сказать и так: постмодернизм – стиль эпохи телевидения, стиль, в значительной мере созданный телевидением. «Захватившая массу электронная культура стирает различия между реальным и нереальным, между важным и пустяковым, между истиной и ложью, между сообщением о факте и духовной миссией. Реальность и фантазия смешиваются…» (Kando T., p. 5). Постмодернизм – подобно ведущему телепрограммы – не творит, а только цитирует, комбинирует факты и цитаты в причудливые коллажи. Постмодернизм заранее обесценивает всякое слово из глубины; для него нет вертикали, нет различия глубокого и поверхностного, нет понятия греха и не имеет смысла призыв к покаянию, к преображению. На этой наклонной плоскости можно только медленно и плавно сползать вниз.

Однако есть в телевидении нечто, противостоящее упадку: непосредственная встреча, глазами в глаза, личности с личностью. То, что нарушила, отодвинула в тень книга. Есть области, в которых книга незаменима, и никуда книжность не денется, она лишь подвинется и даст рядом с собой место новым масс-медиа, с новыми возможностями – и в дурном, и в хорошем. Хорошо то, что появилась опять для каждого возможность прямой встречи в сильно развитой личностью, самый вид которой, движение губ, мышц лица, выражение глаз учит без слов. Так учит идеальный учитель. Если бы не встреча с ним – зачем школа? Зачем университет? Когда есть книга? Но школы и университеты остались. Учитель научился сотрудничать с книгой. Так надо учиться сотрудничать и с видеокассетой. Видеозапись дает возможность показать ученикам, что нас самих потрясает, что нас самих учит. Меня, к примеру, потряс пятидесятиминутный фильм об Антонии Блуме и его пастве. Я не православный и не стал им, но получил впечатление от прямой встречи с личностью, духовное развитие которой превосходит мое. Такие встречи поддерживают мое собственное развитие, остаются перед глазами как пример.

Мы должны требовать от телекомпаний, чтобы они показывали нам не только министров, депутатов, террористов, не только несчастные случаи, но и счастливые случаи в живой жизни и в искусстве, в художественном слове, во встрече с героями, подвижниками и просто хорошими людьми, оставшимися на страницах классики. Мы должны научиться выбирать то, что может помочь, из нынешних передач, записывать на видеокассеты, показывать на своих уроках и после уроков.

Даже в современном своем состоянии телевидение кое-что дает для противодействия его разрушительным силам. Кассеты позволяют перенести в центр то, что лепится как-то с краю и заглушается модным шумом. Я думаю и о другом: о возможностях, созданных интернетом. О создании групп общения поверх границ… Непочатый край возможностей…

Человек в историческом процессе подобен парусному кораблю. Он не может плыть прямо против ветра. Но тот же встречный ветер, при умелых маневрах, дает силу побеждать его и все-таки плыть к своей цели. Так и с ветрами истории. Они не всесильны против разума и воли. И нет преград против воли, направленной к вечному. Центробежные силы истории уравновешивает центростремительная воля. Это и есть культура.

1997

 

Фельетонизм и Касталия

Давным-давно, на занятиях по истории русского литературного языка, я запомнил заметку из первой российской газеты: «Из Персиды пишут…». Писали о том, что шах подарил его царскому величеству слона. До Астрахани слон плыл по морю, а дальше пошел пешком.

Петр Великий завел газету, потому что в Европе курили табак, собирались на ассамблеи и читали газеты. Но в Европе было общество, открытое чужому и новому, общество любознательных читателей. Журналистика возникает с первых шагов Нового времени, с «открытия мира и человека» (так Якоб Буркхардт определил Ренессанс), с поворотом культуры вширь – к новым фактам, новым законам природы, новым землям.

Этого нигде не было в Средние века. Любопытство – одна из трех похотей, писал Августин; в исламе новшество, би́да, – синоним ереси. Путешественника Одиссея Данте осудил на вечные муки. Чужое грозило искушением ложной веры; от нового не ждали ничего, кроме глада, мора, нашествия иноплеменных – да в туманной дали конца света. Единицей времени, достойной памяти культуры, был не день, не месяц, а год. И слава Богу, если в сем году «бысть тихо». Подробности жизни не имели глубинного значения. Они повторялись в одном кругу. Средние века глядят не вширь, а вверх и вниз, делают выбор между небом и адом, между спасением и гибелью души. Решающей была вертикальная ось координат, или, если выбрать другую метафору, – центростремительное движение к духовному центру, к Богу.

Новое время – это взрыв центробежных сил. Открытие мира и человека имело свою оборотную сторону: нарастающий упадок внимания к Богу, к святости, к вечному – во имя временного, мирского. Началась экспансия Европы, покорение цивилизаций, сохранивших традиционный поворот к вечности, менее динамичных в экономике, в науке, в военном деле. Журналистика – часть этой экспансии. Интеллектуальная экспансия шла впереди географических открытий и завоевания новых земель. Знание – сила, сказал Бэкон. Интерес к новому требовал информации. Информация о новом была разведкой в великом сражении за политическую власть над миром и за власть над природой. Информация была прямо необходима купцу, чтобы знать, куда посылать свои корабли. Но дело не сводилось к практически полезному. Знание стало благородной страстью. Раскручивание спирали культуры пошло в неслыханном темпе, стало ощущаться как «прогресс», и было почти что долгом следить за ним. Этот долг помогала выполнить пресса, вместе с заказом на «похоть любопытства». Одной из старейших печатных книг был справочник по знаменитым куртизанкам в борделях и на частных квартирах. Мережковский цитирует его в своей книге о Леонардо да Винчи. Пьетро Аретино (венецианский писатель XVI в.) публиковал сплетни итальянских дворов и брал взятки за молчание.

Символ средневековой цивилизации – Книга: Главная книга, Книга книг (Библия, Коран, равноценные тексты других религий). Знание Библии, богословие, было осью, вокруг которой лепилось прочее, служебное знание.

Новое время круто все переменило. После религиозных войн XVI–XVII вв. на первое место выдвинулась мирская культура, и символом ее стали СМИ. Сперва рядом со множеством печатных книг, потом все больше и больше захватывая авансцену – вплоть до нынешней гегемонии телевизора. Чем более специальны частные знания, чем непонятнее, за пределами узкого круга, их язык, – тем больше внимание, устремленное к самым последним достижениям, к самым свежим новостям, находит свое удовлетворение в журналистике. На страницах газет, в телевизионных передачах пересказываются факты, без знакомства с которыми вы почти теряете права гражданства. Здесь – попытки серьезного анализа новшеств. И здесь же – суета, погоня за сенсациями, компромат.

Возникает культура поверхностного знакомства с поверхностной информацией. В газетные сообщения не вдумываются, их просматривают. Телевизионные обзоры слушают за чаем. Цветаева – человек вековечного Слова – глубоко презирала «читателя, газетных тонн глотателя, доильца сплетен»:

Не обольщусь и языком Родным, его призывом млечным. Мне безразлично – на каком Непонимаемой быть встречным! (Читателем, газетных тонн Глотателем, доильцем сплетен). Двадцатого столетья – он, А я – до всякого столетья!

Это было брошено в лицо свободной прессе. Поэт чувствовал, что человек, вытолкнутый на поверхность, оторванный от глубин, сохраняет только видимость свободы. Сказано резко, но гипербола – право поэзии. Еще более резкие гиперболы у Волошина. В поэме «Путями Каина» он (на 50 лет опередив Мишеля Фуко и Жака Деррида) «деконструирует» все основные институты современного государства – и в том числе прессу:

Есть много истин, правда лишь одна: Штампованная, признанная правда. Она готовится Из грязного белья Под бдительным надзором государства На все потребности И вкусы, и мозги. Ее обычно сервируют к кофе Оттиснутой на свежие листы, Ее глотают наскоро в трамваях, И каждый, сделавший укол с утра, На целый день имеет убежденья И политические взгляды, – Может спорить, Шуметь в собраньях и голосовать. Из государственных мануфактур, Как алкоголь, как сифилис, как опий, Патриотизм, спички и табак, – Из патентованных наркотиков Газета Есть самый сильно действующий яд, Дающий наибольшие доходы.

Некоторые намеки, брошенные в 1922 г., относятся, может быть, к газете «Правда» и несколько нарушают логику текста, но в целом «Государство» (гл. 13 поэмы) – это критика всего Нового времени, а не советского периода (эксцесса Нового времени). Этому же посвящена первая глава в романе Германа Гессе «Игра в бисер». Гессе говорит о целой эпохе фельетонизма, о целой культуре поверхностной болтовни – в лекционных залах, на заседаниях ученых обществ; но термин «фельетонизм» не случаен. Ведущим явлением культуры конца Нового времени стала не церковь, не парламент, не академия, а газета (телевидения при Гессе еще не было): «… бои за свободу Духа свершились и как раз в эту позднюю, фельетонную эпоху привели к тому, что Дух действительно обрел неслыханную и невыносимую уже для него самого свободу, преодолев церковную опеку полностью, а государственную частично, но все еще не найдя настоящего закона, сформулированного и чтимого им самим, настоящего нового авторитета и законопорядка. Примеры унижения, продажности, добровольной капитуляции Духа в то время, приводимые нам Цигенхальсом (воображаемым историком фельетонизма. – Г.П.), отчасти и впрямь поразительны.

Признаемся, мы не в состоянии дать однозначное определение изделий, по которым мы называем эту эпоху, то есть «фельетонов». Похоже, что они, как особо любимая часть материалов периодической печати, производились миллионами штук, составляли главную пищу любознательных читателей, сообщали или, вернее, «болтали» о тысячах разных предметов и, похоже, что наиболее умные фельетонисты часто потешались над собственным трудом, во всяком случае Цигенхальс признается, что ему попадалось множество таких работ, которые он, поскольку иначе они были бы совершенно непонятны, склонен толковать как самовысмеивание их авторов. Вполне возможно, что в этих произведенных промышленным способом статьях таится масса иронии и самоиронии, для понимания которой надо сперва найти ключ. Поставщики этой чепухи частью принадлежали к редакциям газет, частью были «свободными» литераторами, порой даже слыли писателями-художниками, но очень многие из них принадлежали, кажется, и к ученому сословию, были даже известными преподавателями высшей школы…».

Герой Гессе бежит от «фельетонизма» в Касталию, вымышленную страну, куда удалились тонкие умы. Для глубокого исследования жизни необходимо иногда отвлечься от нее, уйти в тишину и покой. Но недаром герой романа, Иозеф Кнехт, кончает с собой. Ему не удалось, играя в бисер (что-то вроде семиотики или постмодернистского искусства), причаститься неизменному, вечному. В Касталии его встретила та же поверхностность, та же ирония – только более изысканные.

Касталия – знак раскола современной культуры на массовую пошлость и бесплодную, лишенную глубины изысканность. Эта изысканность так же пуста. Культура постмодернизма (и массовая, и элитная) – всего лишь транквилизатор; она позволяет со спокойной улыбкой принимать болезнь, не заботясь о ее исходе.

Однако современность не дает надолго уйти от нее. Время от времени у ворот Касталии происходят события, лишающие покоя: фашизм, нацизм, термоядерная бомба, экологический кризис, взрывной рост населения, распад Советского Союза, терроризм… Без этих фактов современная философия вертится на холостом ходу. А откуда я знаю про чеченскую войну и голодные забастовки? Из тех же СМИ. Смотришь их, бросаешь, – а потом снова смотришь.

Я различаю, впрочем, два стиля новостей, вестей и т. п.: нравственно безразличный и личностно окрашенный. Первый стиль можно назвать американским. Он оставляет тяжелое чувство хаоса. Казалось бы – таков мир, надо смотреть правде в глаза. Но правда и то, что нравственно безразличной информации нет. Каждый факт имеет два значения: естественнонаучное и другое, назовем его ориентацией души. Важен не только факт, но и то, как ведущий пережил его, смог ли он сохранить предписанное безразличие или его душа дрогнула. Встречаясь глазами с ведущим, мы общаемся с ним, он сдержанно передает нам свое отношение к вещам. Можно сравнить это с эпосом, где изложение объективно, и все-таки чувствуется автор.

Я не говорю, что ведущий должен быть лириком, напротив: передача новостей – еще более эпическое искусство, чем эпос. И все же это искусство. Самый подбор фактов – искусство. Надо иметь в виду не только масштаб факта, масштаб его объективной важности, но и характер его, характер того, что он будит в слушателе, зрителе. Иногда какой-то скромный, никак не сенсационный факт стоит вспомнить, стоит даже поискать и найти, потому что он «чувства добрые» будит, напоминает, что есть не только политические события, землетрясения, блистательные фестивали… Беспомощные старики и дети-инвалиды тоже существуют на свете. И существуют дни памяти писателей, художников, артистов, хотя бы и не «круглые» – а просто хочется вспомнить.

Быть может, мои заметки покажутся слишком субъективными, но за ними стоит нечто очень объективное: кризис культуры, созданный экспансией телевидения, может быть преодолен только с помощью того же телевидения. И не одними только особыми программами и каналами, дублирующими электронными средствами университет, театр, книгу – всю ту «архаику», без которой невозможна никакая, даже сверхсовременная цивилизация. Все это необходимо, но нужно еще что-то: сознание своей ответственности, проникшее во все программы, в каждый жест и каждое слово, брошенное в эфир.

Телевизор восстановил огромные возможности личного, устного общения, потерянные в мире книг. Ведущий или комментатор передают самих себя. И с кем поведешься, того и наберешься. Даже в газетном тексте можно почувствовать стиль (если он есть), а стиль – это человек. Тем более в телевидении, где мы встречаемся с глазу на глаз, пускаем человека в свой дом.

Мне уже приходилось писать, что стиль полемики важнее предмета полемики, что стиль цивилизации – это стиль ее диалогов, ее встреч. Телевидение – один из таких диалогов, одна из таких встреч. Я прошу прощения за повтор, но каждая минута эфирного времени «заражает» собой, своим стремлением понять связь современности с историей (или равнодушием к истории), учит вдумываться (или отучает), воспитывает ответственных граждан (или безответственных видеотов). Все эти проблемы и на Западе не решены. Действует инерция раскручивания и раскручивания информационной спирали, без понимания ее разрушительных возможностей. Позвольте вспомнить элементарную физику, из курса средней школы: если центробежное движение не уравновешено центростремительным, система «пошла в разнос», разлетается на части.

Перед «развитыми» странами стоит задача: как дополнить центробежные силы центростремительным усилием? Как, не теряя широты культуры, восстанавливать и сохранять ее цельность?

Эта же задача стоит перед нами, в России, где движение «в разнос» уже привело страну на грань катастрофы. Острота российского кризиса, сравнительно с медленно текущим кризисом Запада, толкает нас к самостоятельным решениям, не дожидаясь готовых образцов. Как перейти от цивилизации неограниченного технического роста к цивилизации экологического и духовного равновесия? В прошлом все цивилизации находили выход из своих кризисов – или гибли, как Западная Римская империя. Новое в цивилизации Нового времени – темпы и масштабы расширения (а потому и острота кризиса). Но в меньших масштабах все уже когда-то было. И выход находился за счет каких-то (свойственных данной цивилизации) центростремительных сил.

Нашей цивилизации свойственна гигантская роль СМИ. И ясно, что без СМИ, без изменения характера СМИ проблема неразрешима. Массовая культура, форсированная телевизором, уже встала на место народных культур. Эту массовую культуру невозможно зачеркнуть, и бесполезно выносить ее за скобки своих планов. Возможно ли именно эту вульгарную и шумную культуру полуобразованности одухотворить и облагородить? За эту возможность говорит острота нашей нужды. Хотеть – значит мочь, и если очень захотим, то сможем. Но есть и трудность, которой нет в развитых странах: инерция прессы казенной и рептильной.

Газета, созданная Петром, имела за собой только царское повеление. Голос общества слышен скорее в «подметных грамотах», в челобитных стрельцов правительнице царевне Софье Алексеевне (как с такой оппозиционной «прессой» поступали, видно на картине Репина «Правительница царевна Софья Алексеевна»). Какая-то журналистика началась только с журналов, дозволенных Екатериной II и очень скоро приглушенных. Журнальное дело с этих пор и на несколько десятков лет оставалось частью вольностей дворянских, не выходивших за рамки «средневысшего круга». Господам дворянам разрешалось заниматься изящной словесностью. В этих рамках держались и первые профессионалы-издатели, и профессиональные журналисты, литературные критики. Философские, социологические, политические проблемы обсуждались в статьях о Гоголе, Гончарове, Тургеневе; да и сама изящная словесность – у Щедрина, например – граничила с публицистикой.

Самостоятельная пресса возникла только в 60-е годы и просуществовала не многим более полувека. За это время не появилось ни одной солидной газеты вреде «Times», ставшей частью общественного порядка, почти как парламент и биржа. А потом – 70 лет, когда открытой информации не было и журналиста заменил служащий советской системы, в полупоклоне к боссам. Перестройка эмансипировала эти кадры, но не смогла вытравить черты лакейства из тех, в кого они въелись. Эмансипированные лакеи остаются лакеями. Их выдает стиль, напоминающий статейку Лебедева и Келлера против князя Мышкина.

Удастся ли подсушить болото? Сумеет ли творческое меньшинство пересилить большие деньги, втянутые в игру? С согласия денежных людей, осознавших свои отдаленные выгоды, или в борьбе с ними? Думаю, что это возможно, если соединить все творческие силы, разбросанные по нашей большой стране. Сколько на это нужно лет? Поколений? Подождет ли история, пока мы медленно запрягаем своих коней? Кто доживет – увидит.

1997

 

Во имя

Во имя чего я живу в этой стране, где на паперти торгуют «Протоколами сионских мудрецов»? Где каждый четвертый отдал свой голос Жириновскому? Какая-то воля заставляет продолжать культуру, в которую я врос. И время от времени очищать от сора окошки, без которых жизнь теряет смысл. Ни в какой другой стране я не мог бы лучше делать эту «Божью работу», и про себя мне все ясно. Неясно со страной. Во имя чего она?

Гилель как-то сказал: «Если я не за себя, то кто за меня? Но если я только за себя – зачем я?» Это зачем называется иногда идеей (мировой, религиозной, национальной). Я не думаю, что русскую идею можно положительно сформулировать. Но в русской культуре заложен порыв решать мировые загадки. Достаточно раскрыть любой роман Достоевского или Толстого, и вы убедитесь, что я прав. Хотя у Достоевского была в уме заранее предписанная русская роль в истории, а у Толстого этого не было, и вообще в истории он не находил никакого смысла. Неважно. Мировые загадки решили они оба и волю к таким решениям оставили нам в наследство.

Без веры в свою способность решать последние вопросы не состоялся б наш прыжок в утопию и не состоится выход из развалин утопии. Без поисков своей всемирной роли Россия – не Россия. Экономически, политически Россия может скатиться до уровня Боливии и даже Верхней Вольты, но духовно она другая. Ее роль в мировой трагедии (или мистерии) может быть какой угодно, эту роль можно сыграть хорошо, посредственно или вовсе провалить, но артист не может быть самим собой, если у него нет роли, если ему нечего зубрить наизусть, шататься по городу и репетировать.

Кажется, что сегодня история пошла своим путем, оставив Россию валяться во прахе. Но вот я сижу на этом гноище, вернее стою в очереди за хлебом, и думаю, что последние вопросы здесь, среди разоренья, яснее видятся, чем в налаженной, обустроенной, аккуратной западной жизни. Сидя за компьютером или отдыхая в кафе, трудно поверить, что в XXI в. западная цивилизация совершенно преобразится или погибнет. Между тем, так думал не какой-нибудь дурак, а Мартин Хайдеггер. Мне это говорил его ученик, Ганс Гадамер. Я запомнил, потому что его мысль сходится с моими мыслями. Так же как подхватил различие между подлинным и исчисляющим мышлением. Которое все время теряет целое, главное и за деревьями не видит леса – и губит леса…

Ладно, скажете вы мне. Нам не до XXI века. Нам бы сегодня свести концы с концами… Ну хорошо. Не думайте о завтрашнем дне. А я думаю, что в конце XX века на земле будет около 6 миллиардов людей. В мои школьные годы – 2 миллиарда. Сегодня в Гибралтарском проливе гибнут африканцы, пытаясь нелегально перебраться в сытую Европу. Что вы будете делать с 10, с 15 миллиардами? Как вы устроите, чтобы хоть одна десятая народившихся детей выросли людьми, способными сознавать единство мира, неразрывность духовных, политических, экономических проблем и т. д. и т. п.? Что вы сделаете, чтобы по крайней мере сохранить сложившуюся личность? Чтобы собрать и вдохновить меньшинство, способное повести за собой к спасению и вывести из духовного хаоса, из политического хаоса, из хаоса экологических катастроф?

В России легче думать об этом, потому что ее кризис не где-то и когда-то, а сегодня и здесь. Потому что в российские задачи вплелись все мировые неразрешимости. Россия провоцирует мысль, Запад ее усыпляет видимостью найденного решения. Французы говорят: лучшее – враг хорошего. И я думаю о лучшем. О том, как заранее учесть кривизну истории, неизбежное самоотрицание Запада (все его прошлое – ряд таких зигзагов) и включиться в современность с мыслью о завтрашнем повороте. Я безусловно западник, я за возвращение России в Европу, но с мыслью о том, куда пойдет Европа через 50, 100 лет, и с накоплением идей на этот предмет.

Сегодня Россия расслаблена, и многие за бугром думают: ну и пусть. Плевать. Не плюйте в колодец. Здесь слишком много ядерных боеголовок. Не дай Бог, если они попадут в плохие руки.

Россия непременно попытается встать. Но во имя чего? От этого очень многое зависит. Не только в русской, а в мировой истории. Если Россию захватит истерика, – а уже началось! – конец света может наступить не только в одной, отдельно взятой стране. Сочинить такой сценарий просто: даешь ось Москва – Багдад, отрежем Запад от нефти!.. И – атомная ночь.

Утверждение внутреннего покоя и здравого смысла в России – шаг к спасению всего мира. Это союз северных стран и гарантия мира лет на пятьдесят; а за такое время можно будет хоть что-то сделать, решить самые больные вопросы…

Россия непременно выйдет в финал (гибель биосферы) или в полуфинал, в очередной поворот мировой цивилизации к новому кругу задач.

Стоит потрудиться, чтобы Россия нашла правильный выход. Это всемирноисторическая задача. И рынок, представительная демократия и т. п. – только условия для развития свободы, без которой нет сильно развитой личности. Я пишу для нее, я живу во имя ее. А вы?

Многие задачи России, на первый взгляд частные, суть мировые задачи. Мы непосредственно у себя дома сталкиваемся с соперничеством мировых религий, с ростом отчуждения и ненависти между исповеданиями, ставшими чем-то вроде враждебных племен. Мы непосредственно граничим с двумя нехристианскими цивилизациями (мир ислама и страны Дальнего Востока), да и Запад не совсем наш. Еще Чаадаев поставил перед Россией задачу диалога со своими великими соседями. – Каждая удача на пути к всемирной отзывчивости и мировой гармонии имеет глобальное значение. Каждый провал открывает ворота хаоса. Пока что удач мало, провалы – каждый день. Резня на окраинах бывшей империи постепенно втягивает в себя центр, и русские боевики, привыкшие подстреливать обывателей в Бендерах и в Сараево, непременно должны были попробовать свое искусство в Москве. Это могло быть раньше или позже – и состоялось 3–4 октября 1993 г. Это надо понять и оценить, как удар колокола, который звонит по тебе… Вторым ударом стал исход декабрьских выборов 1993 г.

Недавно я сидел за столом рядом с Прохановым, на круглом столе радиостанции «Свобода». Обсуждался вопрос: «Возможен ли фашизм в России». Проханов назвал фашистом Ельцина, а потом произнес панегирик Баркашову – великому сыну великой России. Я предложил вовсе обойтись без слова, потерявшего смысл. Назвать фашистом – все равно, что выругаться матом. Несколько раз я слышал, как матерятся женщины. Глагол они произносят в мужском роде. Тут есть только один смысл: желание оскорбить. Слово «фашизм» стало таким же непристойным…

Ход разговора заставил меня передумать. Фашизм – нечто совершенно определенное. Он начинается с интонации. Мы все говорили, стараясь сдерживаться. Проханов, напротив, себя сознательно взвинчивал. Мы обращались к слушателю, предлагая ему взвесить факты и продумать наши оценки. Проханов говорил, обращаясь к толпе, где личность теряет значение, разум теряет значение, теряется образ и подобие Божье. Он не убеждал, а заражал своим истерическим напором. Факты разувались, сжимались, выворачивались наизнанку в искривленном пространстве вздыбленной мысли. Я мог возразить на отдельные передержки и делал это, но чувствовал, что толпа меня не слушает, слушает меня личность, вырвавшаяся из толпы (или еще не захваченная безумием), а толпа кружится вокруг своего идола и постепенно приходит в черный экстаз. Когда мы возвращались, профессор М. сказал, что интонации Проханова напоминали ему Геббельса (он слушал речи Геббельса в записи).

С этих пор я прислушивался к интонациям. К интонациям Бородая. К интонациям Жириновского. У каждого свое, но есть что-то общее: Большая Ложь.

Фашизм начинался именно с этого: с истерики, с одержимости, захватывавшей толпу. Источником может быть натуральная одержимость, как у Гитлера, или талантливая имитация, как у Геббельса, но непременно одержимость. Если история приготовила одержимому толпу раздраженных, выбитых из колеи людей, – возникает культ одержимого (или ловкого имитатора одержимости). Возникает партия, слепо преданная вождю, партия людей, вдохновленных простой идеей: наших бьют! На литературном языке это называется шовинизмом. Остальное не обязательно. Итальянский фашизм обошелся без расовой теории (так же как американские расисты обошлись без фашизма). Тоталитарную систему можно создать по теории Маркса, обращенной к разуму и презирающей слепые страсти. Начало фашизма – истерическая интонация, провоцирующая массовую истерику. Такие провокации уже удавались на Кавказе и в Средней Азии. В России для успеха фашизма до сих пор не хватало массового чувства национальной обиды, памяти национального унижения. Делались попытки заменить ее мифом о власти жидо-масонов. Пока он не захватывал основную массу. И еще одного не хватает: вождя. Нелепость идеи – не решающее препятствие. Решает сила одержимости, сила бесов, вошедших в духовную пустоту медиума.

Распространение черносотенной и шовинистической литературы безусловно опасно и должно пресекаться законом, но главная опасность – духовная пустота. В пустоту рвутся духи всех рангов, и духов тьмы всегда больше. Во имя какого духа Россия подымется из праха?

Говорят о державе, о державности. Делаются попытки сплести державность с демократией. Это удавалось, когда демократия дома, а держава за морем. Это не удавалось в Австро-Венгрии и в России 1905-1917 гг. Нынешние эксперименты тоже не вдохновляют. Когда русские генералы разжигают племенную войну на Кавказе, а в Москве ораторы пугают друг друга диктатурой. От этой политики мне и страшно, и стыдно. Страшно, потому что Бендеры и Москва не разделены океаном. И стыдно – как за вероломство в Будапеште, за насилие над Чехией, за грязную войну в Афганистане. Проханову тогда не было стыдно. Он воспевал подвиги воинов-интернационалистов. Сейчас ему стыдно, что эти подвиги прекратились, что Европа освободилась от страха русского вторжения. Ему хочется восстановить старый образ величия. Мне хочется нового.

За идеей державности прячется мечта возродить империю. Но при первой попытке перейти от слов к делу Украина спрячется под атомный зонтик НАТО и рухнет то сотрудничество, которое медленно, шаг за шагом складывается взамен имперского Госплана. Реальное величие может быть достигнуто только в решении мировых задач. Нет чисто национальных проблем. Все современные проблемы – глобальные, связанные с расшатыванием или укреплением мирового порядка. Очистка Москвы от «черных» вызовет нажим на русских в Баку и в Ташкенте, гражданская война среди таджиков втягивает в себя афганцев, мафия, сложившаяся в тиши советской системы, завоевывает Запад и продает атомную технологию на Восток, падение реальной заработной платы атомщиков может откликнуться изготовлением бомбы в Ираке… Время изолированных цивилизаций, отгороженных друг от друга пространством и догмой, безвозвратно прошло. Все культуры, большие и малые, вступили в общий кризис. Все уперлись в экологический тупик.

Главное, дающее жизни смысл, потеряно всюду. Мы острее, катастрофичнее других, внезапнее почувствовали потерю, но потеря – общая. Так называемый прогресс был накоплением частных знаний, за которыми потеряно Целое. Дух культуры есть всецелый дух, и в цивилизации дела, сосредоточенной на частностях, он исчезает. Деловой человек, в рассказе О. Генри, забывает, что вчера женился на своей секретарше, и сватается к ней заново. Так же точно забывается Бог. Нет необходимости отменять Его бытие, как сделала советская власть; оно просто становится незначимым, иррелевантным (хочется здесь выразиться по-английски). Особенностью советской жизни было то, что бумажные цветы, украшавшие оковы, были, по совету Маркса, вовсе отброшены, и человек потянулся за действительным цветком. Но цветка под рукой не оказалось. Цветок должен был раскрыться в будущем. Цветка нет как нет. Во имя чего жить? Во имя чего рынок? Во имя чего демократия (по словам Анатоля Франса – равное право богатых и бедных ночевать под мостами Сены)?

Революционеры шли на каторгу, на виселицу во имя революции, во имя социализма. Сейчас принято подчеркивать, что советская утопия продержалась, избежала гибели только с помощью террора. Да, без террора Ленин бы не сохранил власти. Но первые восемь месяцев большевики правили без массового террора. Они держались на волне народной ненависти к старому режиму, на демагогии – и на собственном энтузиазме. Граф Татищев рассказывает, что в одном из полков Красной армии бойцы заподозрили коммуниста в измене. Переубедить не удавалось. Тогда подозреваемый предложил расстрелять его, как изменника, чтобы успокоить массу. Товарищи долго не соглашались, но в конце концов он их уговорил и был расстрелян. Человек пошел на позорную смерть – во имя своей святыни. Факт единичный, но он бросает свет на всю эпоху. Я сидел на Лубянке вместе с «повторниками» (старыми революционерами, уцелевшими в лагерях и арестованными заново по инструкции об очистке столицы). У них было «во имя».

Во имя чего мы прощаемся с Утопией? Во имя чего разрушили империю? Ради свободы личности? Но где она, свободная личность? Это ведь не так просто – стать свободной, сильно развитой личностью. Пока что даны только внешние условия свободы, и тут же они поставлены под вопрос. Человек, спешащий с одной службы на другую, чтобы прокормить семью, менее свободен, чем бездельник брежневских времен. Пока что в ворохе восстановленных русских традиций затерялось главное – образ сильно развитой личности как его понимал Достоевский: «Сильно развитая личность (писал он в «Зимних заметках о летних впечатлениях»), вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может и сделать другого из своей личности, т. е. никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями».

Если говорить о среднеразвитой, массовой личности, то на Западе эта личность есть, и на ней держится порядок, при котором избиратель, раз в четыре года, определяет, куда повернуть руль государственного корабля. А у нас выработался идеал – выше западного (судя по романам великих писателей), идеал, необходимый наступающему XXI веку, но в серийное производство (если позволено пошутить) эта модель не поступила, и со среднезападной моделью русские изделия не могут конкурировать. К сильно развитой личности можно только тянуться.

За «сильно развитой личностью» у Достоевского стоит образ Христа: «Если б кто мне доказал, что Христос вне истины и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». Тут неважно, достижимо ли это вам, мне, нашим соседям. Может быть, и недостижимо. То есть социологически, позитивно – вне истины. Но надо тянуться. И лучше оставаться с образом сильно развитой личности вне социологической истины, чем с этой истиной вне Христа.

Вы скажете: где же здесь национальное? В подходе, в стиле поставленного вопроса. Недаром ведь я цитирую Достоевского, а не Стендаля. Все культуры Европы решают одну мировую задачу – каждая по-своему. Наций много, но Бог один. Нет русского, немецкого, еврейского Бога. Без замаха на Его образ и подобие нет великой культуры. У Достоевского, у Толстого этот замах был. В погоне за великой суетой мы этот замах потеряли.

Сумеем ли мы снова замахнуться?

Нельзя остановить Большую Ложь рекламой Холдинг-центра и ужимками кабаре. Против Большой Лжи может выстоять только порыв к Большой Правде.

1994

 

Выборочная библиография

 

Книги

Неопубликованное. Мюнхен, 1972.

Сны Земли. Париж, 1984.

Открытость бездне. Этюды о Достоевском. Нью-Йорк, 1989.

Открытость бездне. Встречи с Достоевским. М., 1990.

Лекции по философии истории. М., 1993.

Собирание себя. М., 1993.

«Русское богатство», 1994, № 2.

Выход из транса. М., 1995. (В книгу включена библиография.)

Великие религии мира. Совместно с З. Миркиной. М., 1995.

Записки гадкого утенка. М., 1998.

 

Статьи

Возрождение. Вступительная статья. – В кн.: История эстетики, т. 1. М., 1962.

Европоцентрическая модель религии и «парадоксальные» религии Индии. – «Ученые записки Тартуского ун-та», 1968, вып. 201.

Некоторые вопросы восточного религиозного нигилизма. Автореферат диссертации. М., 1968.

Карнавальное и серьезное. – «Народы Азии и Африки», 1968, № 2.

Некоторые особенности литературного процесса на Востоке. – В кн.: Литература и культура Китая. М., 1972.

Интеллигенты, интеллектуалы и афро-азиатские традиции в зарубежной социологической литературе. – В сб.: «Общество, элита и бюрократия в развивающихся странах Востока». М., 1974.

К анализу взглядов Ку Хун-мина. – В кн.: Традиции и современность. М., 1976.

Вопль к Богу. – «Синтаксис», 1988, № 32.

Принципы либерального мироустройства и традиции субэкумен. – «Синтаксис», 1989, № 25.

В поисках святыни. – «Синтаксис», 1990, № 27.

Смена типажей на авансцене истории и этнические сдвиги. – «Общественные науки», 1990, № 1.

Диаспора и Абрашка Терц. – «Искусство кино», 1990, № 2.

Нравственный облик исторической личности. – «Знание – сила», 1990, № 5.

На путях добра и света. – «Лит. обозрение», 1990, № 5.

Выйти из лабиринта ненависти. – «Искусство кино», 1990, № 9.

История в сослагательном наклонении. – «Вопросы философии», 1990, № 11.

Феномен Сахарова. – «Европа – Америка», 1991, № 1.

Духовность как возвращение в свое вечное Я. – «Социум», 1991, № 4.

Долгая дорога истории. – «Знамя», 1991, № 11.

Северовосток Волошина и северо-восток Солженицына. – «Человек», 1992, № 5.

Кризис цивилизации Марфы. – «Вестник Российской Академии наук», 1992, № 10.

Псалом антихристу. – «Лит. газета», 1992, № 13.

Похвала диалогу. – «Огонек», 1993, № 6.

Когда в городе чума. – «Новое время», 1993, № 8.

Вкус к жестокости. – «Родина», 1993, № 8–9.

Политическое завещание Василия Гроссмана. – «Вестник Российской Академии наук», 1993, № 10.

Апология сионского мудреца. – «Новое время», 1993, № 12.

Вариации на тему «русской идеи». – «Новое время», 1994, № 1.

Духовное кружение и духовная встреча. – «Лит. газета», 1994, № 3.

Сквозь несогласия. – «Новое время», 1994, № 35.

Медный всадник. – «Октябрь», 1994, № 8.

Культура евреев в России. – «Новое русское слово», 1994, № 42.

Диалог культурных миров. – Альманах «Лики культуры», т. 1. М., 1995.

По ту сторону символов. – «Знамя», 1995, № 12.

Разными путями. – «Дружба народов», 1996, № 5.

До полной гибели всерьез. – «Октябрь», 1996, № 12.

Авторитет любви. – «Знамя», 1997, № 1.

Способы существования в дрейфе. – «Континент», 1997, № 2 (№ 92).

Диалог пророческих монологов. – «Дружба народов», 1997, № 3.

Возможна ли чистая совесть? Приобретения и потери (из цикла эссе «Работа любви»). – «Континент», 1997, № 4 (№ 94).

Между бедностью и богатством. – «Октябрь», 1997, № 5.

Карта предшествует территории? – «Журналист», 1997, № 8.

Работа любви. Углубление жизни. – «Континент», 1998, № 2 (№ 96).