Следствие ведет каторжанка

Померанец Григорий Соломонович

V. Возвращение в историю

 

 

Призрак на Старой площади

В стремительном перемещении Шатуновской из ссылки на Старую площадь было что-то волшебное. Хрущеву нужны были кадры, способные проводить его политику, и люди, подобранные Сталиным (или Маленковым), для этого не годились. Но Ольга Григорьевна не была простым орудием реформ. Она сразу стала формулировать не только средства новой политики, но и цели. Правда, ее цели почти никогда не достигались, но они заражали Хрущева, вертелись в его голове и серьезно обсуждались. Лебедев, один из помощников Хрущева, был по-своему прав, когда говорил ей, что она оказывала на Хрущева «вредное» влияние.

Первым ее революционным шагом был отказ от «пакета», то есть, говоря современным языком, от «черного нала», прибавки к зарплате, не проходившей по ведомостям, т. е. от подкупа номенклатуры, вошедшего в скрытую норму, видимо, взамен закрытых распределителей. Но Оля Шатуновская и в 1918 г., и в 1921 г. от закрытых столовых отказывалась, предпочитала голодать:

«В Баку до революции пирожное сегодняшней выпечки стоило копейку. На следующий день это пирожное стоило полкопейки, а на третий день, если оно не было продано, все эти пирожные третьего дня собирались и делалось пирожное-картошка. В 20-е годы, когда пришла советская власть, у нас в Баку сразу не стало ничего есть. У меня были расчесы от ногтей, которые гнили и не заживали. Я пошла к одной знакомой фельдшерице, а она говорит: „Да ты, наверное, ничего не ешь, вот ты такая истощенная“. Я говорю: „Да“.

— Вам же дают.

— А я не беру. Все голодают, а я буду паек брать?

Я Саню Сандлера один раз встретила — идет веселый, толстый, весь лоснится. „А ты чего, — говорит, — такая. Я хожу в столовую, там, знаешь, как наедаюсь“.

— А я не хожу. Во-первых, сил нет из Черного города туда идти, а во-вторых, стыдно. Что ж я рабочих уговариваю, что это временные трудности, что надо хорошо работать, а сама буду паек есть?» (с. 121–122).

Чувство справедливости, жившее в ее сердце, за тридцать с лишним лет — с 1921 г. по 1954 г. — не изменилось. И со страстной убежденностью она настояла на отмене пакетов. Растерявшаяся номенклатура не успела организовать сопротивление. Однако другие реформы, предложенные Шатуновской, не прошли.

Василий Гроссман, в «Жизни и судьбе», писал, что коммунисты в заключении, в лагерях, сохраняли дух, выветрившийся, исчезнувший на воле. Это одна из причин, по которой реабилитированных отправляли на пенсию: они не вписывались в новые отношения. Но почему такую силу получила Ольга Григорьевна? Почему Хрущев согласился конфисковать пакеты и готов был на несколько других конфискаций? Как Хрущев, далеко не лишенный хитрецы, вступил в борьбу со своим собственным аппаратом? Без «вредного влияния» это необъяснимо. Но одним «вредным влиянием» тоже нельзя все объяснить. Нельзя повлиять на человека, твердо убежденного, что влияние лично ему вредно, «экзистенциально» вредно, расшатывает его бытие. Что-то в Хрущеве шло навстречу «вредному влиянию».

Почему Хрущев так ухватился за короткую записку, присланную из Сибири? Записку не только не почтительную, а просто невежливую: вы сами, дескать, знаете… Почему он каждый день заставлял своего сотрудника Шуйского теребить следователя с реабилитацией Шатуновской? И о чем Хрущев с ней три с половиной часа проговорил? Она мне ничего об этом не рассказывала и родным ничего не рассказывала. Мне очень жаль, что я не догадался расспросить ее. На прямые вопросы, может быть, ответила бы. А сама не начинала — почему? Может быть, стыдно было своих иллюзий?

В «Квадрильоне» я описал Хрущева как поручика Пирогова: его на о-ве Куба высекли, а он съел слоеный пирожок и утешился. Я все время видел перед собой Хрущева, когда описывал категорию «рыл», в отличие от «гадов». Впоследствии, после отставки, Хрущев сам подтвердил мою характеристику в разговоре с Петром Якиром. Петр спросил: в чем были принципы «группировки», едва не сместившей Никиту Сергеевича? Хрущев ответил: «Раньше, когда я был моложе, сколько ни выпью — мало. А сейчас — сыт. И баб — ни одну не хотел пропустить. А сейчас вот — сыт. Ну а власть — ею никогда сыт не будешь. Вот тебе и группировка». (Цитирую по памяти, но сказано было так просто и так ярко, что трудно перепутать.) Жаль, что я не знал этой притчи, когда писал «Квадрильон». Непременно бы использовал. Однако в отношениях с Шатуновской выступает некоторая душевная сложность, тяготеющая скорее к Достоевскому, чем к Гоголю. Тут не Пирогов, скорее Лебедев, способный заплакать, читая о судьбе мадам Дюбарри. Рыло со слезами о Бухарине и мечтой о светлом будущем… И с какими-то неумелыми стишками об этом будущем, которые он вспоминал, в укор модернистам.

Став первым секретарем, Хрущев чувствовал потребность сделать свой вклад в сокровищницу идеалов, внести туда нечто прекрасное. Суслов здесь ничего не мог подсказать, он в таких категориях просто не мыслил. А в политике нужен был, помимо несущих конструкций, еще некоторый декор идеалов. Ольга Григорьевна, самым стилем своей дерзкой записки, подсказала, что в ней идеалы еще живы. Припомнилось и ее личное обаяние. И Хрущев потянулся к ней, как к своей музе, способной диктовать нечто в духе разумного, доброго и вечного (в декоре унаследованной им постройки, нуждавшейся, по его мнению, только в текущем ремонте). А муза, вдруг принесенная к престолу Просвещенного Принца, унаследовавшего престол Деспота, загорелась иллюзией нравственной реформы, что-то вроде возвращения к партмаксимуму (ограничению зарплаты ответственных работников в 20-е годы). Разоблачение сталинских преступлений и нравственное обновление жили в уме Ольги Григорьевны в тесной дружбе.

В извинение Ольге Григорьевне можно вспомнить, что энциклопедисты XVIII века, люди бесспорно умные, во что-то подобное верили. И Ольга Григорьевна поверила и начала сеять разумное, доброе, вечное. Если Хрущев поддавался на ее слова, то почему не поддадутся другие? Но каждый ее шаг встречался злобным шипением.

Хрущев был человеком без царя в голове, эмоциональным и непоследовательным. Берия, Маленков и Молотов, стоявшие в первом ряду наследников Сталина, именно поэтому доверили ему первый пост в государстве (друг друга они больше боялись). Прочитав резюме дела Бухарина, он плакал, он восклицал: «Что мы наделали!». А потом так и не решился опубликовать это резюме. Хрущев плакал, вернув из лагеря жену и дочь своего друга Корытного, а потом ни разу не встречался: почувствовал, что это нарушило бы неписаный протокол высшей номенклатуры. Корытный был посмертно реабилитирован, но лагерный опыт прорыл незримый ров между двумя семьями. Только в отчаянном положении, во время войны, репрессированных генералов возвращали на прежние должности.

Хрущев сочувственно выслушивал Шатуновскую и Снегова, говоривших ему, что другие члены Политбюро — не настоящие ленинцы, а потом этим же не настоящим ленинцам все рассказал. Те взбеленились, и он согласился, что Снегова и Шатуновскую надо отчитать (отчитывать Ольгу Григорьевну поручили Микояну). Он способен был позабыть номенклатурные приличия и провозгласить в Баку тост в честь Шатуновской «не по чину», сразу после первого тоста, о деле Ленина, в обход местного хозяина Алиева. Но так же легко он мог предать ее.

Окружение Хрущева видело, что «вредное влияние» Ольги Григорьевны сбивает шефа с толку, и старалось ее изолировать, а по возможности — вовсе прогнать Шатуновскую. Суслов восемь раз ставил на секретариате вопрос о ее увольнении. Влияние ее висело на волоске, на волоске хрущевской прихоти и старой дружбы с Микояном. Трудно понять, как она не видела обреченности своих широких планов.

Впоследствии она не могла простить Хрущеву своих иллюзий. После отставки Хрущева многие инакомыслящие простили ему все грехи, а Ольга Григорьевна была беспощадна. Что-то здесь мне напоминает Марину Цветаеву: та сперва идеализировала людей, а потом с ожесточением срывала павлиньи перья, которыми сама же их украсила. Иллюзии были условием любви, без которой Цветаева не могла жить. Иллюзии — одно из условий героической борьбы, которую Шатуновская вела. Нет таких крепостей, которые люди, окрыленные иллюзией, не могли бы штурмовать — а иногда и брать (я немного перефразирую известный лозунг начала 30-х годов: «нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять!»).

Ольга Григорьевна рассказывает:

«Долго со мной Хрущев беседовал, три с половиной часа мы беседовали. Предложил идти работать в Комитет партийного контроля, а потом уже стали говорить, что надо создать много комиссий, а иначе это растянется на года. Серов старался поменьше реабилитировать. Вот, например, в КПК приходит заявление заключенной Иваницкой. Я Иваницкую прекрасно знала, она работала в Баку завагитпропом Сураханского райкома партии. Она пишет из лагеря. У меня были связи со всеми прокурорами, и военными, и в прокураторе СССР. Я звоню тому прокурору, который занимается Закавказьем, я тоже курировала Кавказ и Закавказье, и прошу его рассмотреть дело Иваницкой. Они рассмотрели, дали заключение — реабилитировать, и подали в комиссию Серова. А там ее обвинили, что она во время борьбы с троцкистской оппозицией была на стороне оппозиции. Значит, отказать, троцкистка. Я знаю, что она никогда не была троцкисткой. Приходит прокурор и говорят — он отказал. Я говорю: „Принесите мне дело“. Я смотрю ее дело, там на нее два человека показали, что она была в троцкистской организации, и они оба отказались от своих показаний. И пишут, что они поддались физическим воздействиям. А на самом деле она была завагитпропом райкома и возглавляла борьбу с троцкистами.

„Где заключение прокурора, который вел ее дело?“ — „Он этого не написал“. — „Ну, как же вы просмотрели? В деле отказ, а смотрите, что пишут. Пишут, что „где она и работала““ — „Ах, да, мы просмотрели“ — „Делайте второе заключение и обратно на комиссию“. Через какое-то время они выносят дело опять на комиссию. Серов говорит: „Почему второй раз?“

— Открылись новые обстоятельства.

— А кто распорядился?

— Это из КПК.

— Кто именно?

— Шатуновская.

— А, Шатуновская, ей там совершенно не место. Она сама контрреволюционерка, да еще реабилитированная, нечего ей в ЦК делать.

Это сказано при всей комиссии. Там человек сорок сидит. Они зачитали отказ этих людей от обвинения, и он был вынужден на этот раз ее реабилитировать. Они прямо с комиссии пришли ко мне и рассказали. Почему он стал сразу против меня, с первых шагов моей работы? Да потому что я поставила перед Хрущевым вопрос о том, что надо же этих палачей выявлять и привлекать к ответственности. Но Хрущев мне ответил, что мы не можем этого сделать, потому что их тысячи и тысячи. И тогда у нас получится новый 37 год. И я как-то в разговоре с Комаровым, он был зампред КПК, все это высказала. А Комаров пошел и доложил Серову. Вот почему он на меня и озлился, что я сама контрреволюционерка и мне не место в ЦК.

Ну и еще. Когда я только пришла, и мне однажды принесли конверт с деньгами, я подняла перед Хрущевым вопрос об отмене привилегий. Каждый месяц это было и в обкомах, и министерствах, помимо зарплаты, из государственной казны. Что это у нас в стране за порядки, что высшие государственные чиновники получают деньги не по ведомости, а в конвертах? Вот так же я ставила вопрос о ликвидации дач, персональных автомашин, пайков. Конверты Хрущев отменил, все остальное оставил. Партийное чиновничество меня возненавидело. Ну, а потом мы стали говорить Хрущеву, что надо создать комиссии и чтобы они ехали на места.

Он это поручил Микояну.

Я не руководила работой комиссии, я только подавала мысль Никите Сергеевичу и Анастасу Ивановичу, что надо экстренно все делать, иначе люди умирают, погибают. Если все будет тянуться годами, то они не выживут. И в конце концов собрали юристов и оформили комиссии законно. Комиссии были задуманы так, что в них войдут люди от КГБ и представители местной власти по месту нахождения лагеря. Этим занимался помощник Хрущева Лебедев. Он должен был сформировать весь состав комиссий, а я ему дала список реабилитированных. Их каждого, по одному надо было включать в эти комиссии. И я была уверена, что, конечно, это будет. Но вот эти 84 комиссии, их состав, пустили на голосование членам Политбюро, уже не на заседание Политбюро, а просто. Часто там голосуют так, просто пускают на голосование опросом. Что значит опросом? Вам приносят, мне приносят, это не на заседание; а опросы. Я пошла, мне сказали, что Швернику принесли.

Я пришла посмотреть, смотрю — ни в одной комиссии нет ни одного реабилитированного. Тогда я пошла к Миронову, заведующему административным отделом (имеется в виду отдел ЦК) и говорю: „Как же так, почему не включили?“

— А они все отказались.

— Как, все 120 отказались?

— Да. Все, кого ни вызывали, все отказываются.

— Неправда. Ни один не отказался, когда я их вызывала и составляла список. Вы просто неправду говорите.

И я настояла на том, чтобы остановили голосование и вернули все списки обратно Миронову для включения реабилитированных. Ну он все-таки включил только в 54 комиссии, а 30 комиссий поехали без реабилитированных. А раз там не было реабилитированных товарищей, то они действовали, конечно, очень скупо. Надо же было тысячи людей освобождать. Лагерей было, конечно, больше, чем 84. На некоторые комиссии падал не один лагерь, а несколько лагерей. Но не во всех же лагерях политических содержали. Ну вот это подсчитали тогда с МВД, у них брали списки лагерей. Это все проделывалось. Они полгода работали, эти комиссии. Это была очень большая работа, потому что там было оговорено, что с вызовом каждого на комиссию, каждого заключенного.

После этого прокуроры — некоторые были очень настроены хорошо и очень довольны тем, что их включили в работу по реабилитации, не все же там негодяи, которые под Берия ходили, — мне подсказали, что указ, который был издан в 1948 году о ссылке на „вечное поселение“ всех бывших политических, что этот указ незаконный. Ни в одном уголовном кодексе ни одной республики нет параграфа о ссылке на вечное поселение. Его надо просто отменить, издать другой указ, который тот, как противозаконный, отменяет. Я написала об этом письмо Хрущеву. Они мне дали, так сказать, все координаты, как это написать, юридически обосновать и т. д. И состоялось постановление Политбюро об отмене этого указа о том, что ссылка на вечное поселение является незаконной и что все сосланные по этому указу должны быть немедленно освобождены, без всякой реабилитации, просто освобождены и всё. Потом дальше уже каждый будет заниматься своей реабилитацией.

А у них есть такой порядок, они, если издают, издать какой-то указ, Президиуму поручается (то есть Президиуму Верховного Совета. — Г. П.), то они прилагают к постановлению Политбюро проект указа, и высылают туда, в Президиум Верховного Совета. Такая у них практика в Политбюро. Они отсылают в Президиум постановление, и к нему приложен уже проект указа. Им там остается только его выпустить, и они обязаны реализовать постановление Политбюро в течение одних суток. Ну, вот они вынесли это решение, отослали туда. Ну я думаю, что вот со дня на день. Я пригласила из МВД того начальника, который ведал этим вечным поселением, и они составили инструкцию на места о том, как проводить этот указ, то есть как освобождать всех. Вот проходит неделя, вторая, третья, ничего, никакого движения. Я его опять пригласила, я говорю: „Ну как, вы инструкцию спустили? Почему их не освобождают?“. А у меня же остались в ссылке в Енисейске друзья, я с ними переписывалась. Они мне пишут, что ничего нет и не слыхать даже. Он говорит мне, это работник МВД, какой-то большой начальник: „Вы знаете, у нас инструкция готова, но мы ее не спускаем, потому что указ не вышел“.

— Как указ не вышел?

— Не вышел.

— Этого не может быть!

Он говорит: „Я вас уверяю, указ не вышел“. Я позвонила туда, в Президиум Верховного Совета, и узнаю, что указ не вышел. Тогда я вечером позвонила домой Анастасу Ивановичу и говорю, что вот указ не вышел. А он радовался, что они вынесли такое постановление, что вся ссылка на вечное поселение будет отменена. Он даже рассердился, когда я ему это сказала. „Ну, что ты мелешь! Этого не может быть! У нас существует твердый порядок. Мы им отослали проект указа, они обязаны в течение суток его выпустить“. — „Ну, вот я тебе говорю, что указ не вышел. Если не веришь мне, проверь сам. Я проверила“. Он позвонил, а там круглосуточное дежурство, в Президиуме Верховного Совета. Дежурный говорит: „Сейчас проверю“. И сообщает ему: „Да, указ не вышел“. Тогда он звонит Хрущеву и ему сообщает, что указ не вышел. Хрущев тоже на него обозлился и тоже ему говорит: „Что ты мелешь? Так не бывает, не может быть. У нас существует твердый порядок, они обязаны в течение суток его выпустить“. Хрущев сам стал звонить в Президиум, и ему тоже ответили, что указ не вышел. Вот я не могу вспомнить, по-моему, был секретарь Президиума тогда Пегов. Их было три брата, это все родственники Суслова. Один сидел секретарем Моссовета, другой сидел секретарем Пролетарского райкома, а один вот был, по-моему, секретарем Президиума. Все они были родственниками Суслова и все они были люди Маленкова. По его директивам работали, по его подсказкам, они долго держались. Куда они делись, я уже не помню. Знаю, что того сняли. Конечно, их опять куда-то на хорошие места ставили. Они ж неутопляемые. Это все люди непотопляемые. Ну конечно, гром и молния! Их заставили на другой день этот указ выпустить. И оказалось, что это рука Маленкова, что он им подсказал: „Кладите под сукно. Как отменять! Этих врагов распускать по всей стране?!“. Так что этот указ вышел с большим опозданием. Я переписывалась со своими друзьями, я им написала ликующее письмо, что вы скоро будете на свободе, а они мне отвечали, что ничего подобного, никаких признаков…» (с. 283–289).

Отдельные люди помогали Ольге Григорьевне. В частности, она отметила, что ей в 1955 году очень помог военный прокурор Китаев. Он ей и сказал, что в уголовном кодексе нет ссылки на вечное поселение, чем она сумела воспользоваться. Но корпорация в целом была против нее. Коллеги шипели:

«Почему они все едут сюда, эти реабилитированные? Что там работы нет для них в Сибири? Пусть там восстанавливаются и работают в местных партячейках. Надо не пускать их в здание ЦК, а выходить к ним в бюро пропусков». «Обедали в столовой, наберешь на поднос, идешь за столик. Ни один не сядет за этот столик. Алексей Ильич Кузнецов устроил демонстрацию — идет с полным подносом и громко на весь зал: „А я вот сейчас к Ольге Григорьевне Шатуновской сяду“. Ко мне были прикреплены два шофера, Аня и Виктор. Аня однажды сказала мне: „Ольга Григорьевна, мы оба агенты НКВД, но я не очень стараюсь, а Витька старается. Когда я ему передаю смену, он расспрашивает обо всем, что было в его отсутствие“. В бюро пропусков списки всех, кому выписывали пропуска ко мне, передавались на Лубянку. Об этом управляющему делами ЦК Пивоварову сказал сотрудник НКВД. Телефоны тоже прослушивались. Однажды иду я по коридору второго этажа, а мой кабинет был на третьем, встречает меня инструктор Грачев (он работал не в моем отделе, но я знала, что он пришел с Лубянки), берет под руку и подводит к концу коридора, где стоят железные шкафы. Шкафы в это время были распахнуты, было видно, что там аппаратура. „Ольга Григорьевна, как вы думаете, что это?“. Я говорю: „Видимо, это ремонтируют телефонную аппаратуру“. — „Вы знаете, где я раньше работал?“. Я говорю: „Да“. — „Так вот, здесь подключены на прослушивание телефоны. Если вы хотите, чтобы не слышали, что вы говорите, то отходите от телефонов и стола к другому концу кабинета (а кабинет был огромный, больше, чем вся эта квартира), где стоят стальные шкафы, и там негромко разговаривайте“. Все-таки добрые люди тоже там были.

Молодой сотрудник органов, направленный к нам для помощи, спросил: „Ольга Григорьевна, как вы не боитесь? С вами может случиться автомобильная авария“. А как же в 1917 году мы шли на фронт? Мы же не боялись умереть. Дома тоже в телефоне был жучок, чтобы подслушивать, что говорится в комнатах. Степа нашел и вынул. Почтовый ящик взламывали 7 раз, каждый раз вызывали мастера для починки, ему надоело, он сказал: „К вам лазят, поставьте другой замок“. Что же мне амбарный замок на почтовый ящик вешать?» (с. 282–283).

В то же время, некоторые «тонкие политики» льстили Шатуновской, видя в ней человека, близкого к Хрущеву, способному оказать влияние на него. Так вела себя жена Молотова, Полина Жемчужина (при Сталине арестованная). «Пока Хрущев был у власти, она все время делала вид, что она за Хрущева и не согласна со своим мужем Молотовым. Она даже мне говорила: „Вот, давай, приходи к нам домой, и ты Вячеслава должна переубедить“. Я сказала: „Я к вам не пойду и ни о каком переубеждении его не может быть и речи. Он участник всех этих кровавых расправ“. На тысячи людей он подписывал списки. Ему дали список на несколько сот женщин, жен расстрелянных, и там на этом списке была заготовлена не то Ежова, не то Берия резолюция „8 лет лагерей“. Он зачеркнул (я своими глазами видела этот список) и сверху написал „Первая категория“, и их всех расстреляли. Первая категория — это расстрел. Жуткий негодяй!

Мейерхольда он же постарался угробить. Я видела дело Мейерхольда. Вот знаете, заключенным выдавали крошечные тетрадочки из папиросной бумаги и махорку. И вот отрывали листочек и крутили цигарку. Так вот, на такой книжечке Мейерхольд кусочком карандаша написал Молотову, что меня вынудили подписать на четыреста с лишним виднейших деятелей нашей культуры, режиссеров, актеров и драматургов, что они представляют из себя контрреволюционную организацию. Я это подписал, лежа в луже крови, и умоляю вас, я не хочу сам жить, я только умоляю вас, спасите цвет нашей культуры, потому что то, что я подписал, это клевета и ложь, вымученная. И он эту книжечку маленькую с перепроводиловкой, это уже Берия посылает Молотову: „Посылаю вам письмо заключенного Мейерхольда“. И на этой перепроводиловке Берия Молотов пишет: „НКВД, Берия“. Обратно отфутболил. Тот умоляет его о спасении четырехсот с лишним человек цвета нашей культуры, а он отсылает обратно. И они это вшили в дело. Я брала дело Мейерхольда, и там и эта тетрадочка, и эта перепроводиловка, и резолюция Молотова. Он этим показал себя Сталину, какой он преданный человек, что он даже жен, и тех предлагает расстрелять. А он их лично знал, это были жены наркомов.

Хрущев и Микоян рассказывали, что перед убийством Михоэлса Сталин сам после Политбюро, фактически на Политбюро, инструктировал Цанаву, как обернуть лом мешковиной, чтобы не было их следов, предварительно напоить немного, бросить на дорогу и проехать грузовиком. Потом изобразили, что пьяный Михоэлс попал в аварию. Вот так же на Политбюро Сталин обсуждал вопрос о выселении украинцев в Сибирь. А когда обсуждали, как быть с евреями, во время процесса врачей, с иронией заметил: „Ну что, дескать, посадить на баржи и утопить вместе с командой“. Предлагал варианты сценария» (с. 290–291).

В изустной передаче, не непосредственно от Ольги Григорьевны, уже от старших Миркиных я слышал этот рассказ о Михоэлсе в другом варианте. Речь шла о том, что при расследовании убийства Кирова, во время допроса Маленкова Ольга Григорьевна его спросила: «Почему вы не сопротивлялись преступным решениям Сталина?». Маленков ответил, что «мы его боялись. Он прямо на Политбюро рассказывал нам, как Михоэлса и Голубова, поехавших в Минск, немного напоили, а потом на них набросили мешки и по мешкам били ломами».

Какие-то детали спутаны в пересказе, но сама ситуация достоверна и полна исторического драматизма: Маленков дает санкцию на арест Шатуновской, а после провала попытки низложить Хрущева Ольга Григорьевна допрашивает его, и он объясняет свое поведение страхом. То, что даже члены Политбюро дрожали перед Сталиным, не было ложью. Сталина окружала атмосфера ужаса. Вельможи дрожали — и подписывали расстрельные списки. Молотов подписывал их иногда даже чаще Сталина (возможно, Сталину некогда было или он по привычке отступал несколько в тень). Но вот расчеты, опубликованные Мемориалом. Молотов завизировал 372 списка, Сталин — 357, Ворошилов — 185, Жданов — 176, Микоян — 8, Косиор — 5. (Косиор — участник совещания на квартире Орджоникидзе, когда шли разговоры о замене Сталина Кировым.) Сталин об этом знал. И вот он играет, как кот с мышью, давая Косиору, уже обреченному, список на расстрел других обреченных, и Косиор этот список визирует. Восемь списков, подсунутых Микояну, быть может означали колебание — не стоит ли его пустить в расход…

Ольга Григорьевна была бы очень огорчена, натолкнувшись в расстрельных списках на одну из подписей Микояна. Она представляла его себе цельнее, чем тот был. Я помню впечатление от речи Микояна на XIX съезде. Даже на тогдашнем уровне бесстыдной лести эта речь выделялась своей рептильностью. Микоян извивался, как червь, и извернулся: Сталин его не расстрелял. Но как только Сталин умер, Микоян сбросил маску и вспомнил все человеческое, что в нем оставалось. Это подтвердила Наталья Алексеевна Рыкова в «Снах счастливого человека», 8 ноября 2002 г. Я своими глазами видел ее тогда по телевизору и слышал ее рассказ.

После возвращения в Москву Наталье Алексеевне, как и всем, вернувшимся из бессрочной ссылки, надо было добиваться реабилитации. Случилось, что ее пригласила в гости старая большевичка, академик Лепешинская, и усадила рядом с Ворошиловым. Ворошилов обещал помочь. Но на другой день секретарь его ответил Наталье Алексеевне: «Климент Ефремович не мог этого сказать». Тогда Наталья Алексеевна позвонила Буденному. Секретарь Буденного ответил: «Семен Михайлович с вами не знаком». Третий звонок был к Микояну. «„Приходите!“ — ответил Анастас Иванович. В разговоре он сердечно отзывался об Алексее Ивановиче Рыкове, сожалел, что тот не сумел „удержаться“, и в заключение сказал: „Реабилитация вашего отца — это политика. Этим мы будем заниматься. А это касается вас…“ — тут он взял трубку, позвонил в прокуратуру и сказал Наталье Алексеевне: „Сейчас же бегите туда“». Через две недели она получила справку о реабилитации.

Микоян боялся живого Сталина, изворачивался, готов был на все, чтобы не попасть в опалу, но как только Сталин умер, — трах исчез и лесть исчезла, как дым. Ворошилов и Буденный, храбрые в бою, были пропитаны страхом до глубины подсознания. Им и мертвый Сталин был страшен. Трудно сказать, что спасло от этого Микояна. Хрущева спасала его беспорядочность, его неподатливость любой логике, в том числе логике зомбирования. У Микояна сказалась, может быть, способность скрывать свое лицо под маской, не столько личная, сколько разлитая в воздухе Востока, своего рода культуры сохранения себя в обстановке общей лжи при дворе деспота. Член сталинского Политбюро, сохранивший память сердца, найдет адвоката среди ангелов. Для таких людей католики придумали чистилище.

 

Находки в клубке змей

В предыдущих главах, говоря об утраченных иллюзиях Ольги Шатуновской, я не упомянул об одном обстоятельстве, без которого непонятны были бы ее удачи в расследовании. То, что оказалось миражем, фатаморганой в ее надеждах на исправление партии, оправдывалось в отношениях с отдельными людьми, поддававшимися ее обаянию. Даже секретные сотрудники, в просторечии стукачи, изменяли своему служебному долгу и раскрывали перед ней систему слежки. И когда она пыталась прорваться к сердцу человека, владевшего тайнами архивов, ей это иногда удавалось вопреки всякой вероятности.

Что здесь влияло, что решало? Я думаю — обращение к человеку мимо всего, что разделяет людей, с верой, что слова о решении двадцатого съезда он воспримет как голос совести.

Иллюзии — тень веры. Но вера сама по себе не иллюзия. Макаренко, человек примерно того же поколения, что и Шатуновская, — говорил об оптимистической гипотезе педагога, о вере в человека, пробуждающей человеческое сердце. Ольга Григорьевна верила в возможность чуда, в возможность преображения человека, и сила ее веры иногда творила чудеса.

Ход расследования рассказан был 10.12.1988 г. в беседе с режиссерами Мосфильма и еще раз в беседах с сотрудником «Мемориала» Н. И. Старковым в 1989 г. Остановимся на самом главном.

«Двадцатый съезд на закрытом своем заседании принял доклад Хрущева как резолюцию съезда, весь доклад. А в докладе он уже говорил о том, что обстоятельства убийства Кирова вызывают сомнения и что их надо расследовать.

И так как доклад был принят как резолюция съезда, то вот в дальнейшем мы и приступили к этому расследованию. И тогда мы обнаружили рукопись Сталина в его архиве, в которой он собственноручно сфабриковал два „центра“ — ленинградский террористический и московский террористический, своей собственной рукой он сфабриковал эти центры. И сначала он Зиновьева и Каменева поместил в ленинградский террористический центр, а потом он зачеркнул, переставил их в московский террористический центр. Я тогда эту рукопись сфотографировала и вместе с итоговой запиской по расследованию убийства Кирова разослала все членам Политбюро. Из всего расследования вытекало с несомненной ясностью, что убийство было организовано самим Сталиным. И вот на процессе тридцать шестого года, когда этот фальсифицированный суд был над Зиновьевым и Каменевым, в их уста вложили, якобы они в своей контрреволюционной деятельности были связаны с Бухариным — и с Рыковым, и с Томским. Но Томский к тому времени застрелился.

Застрелился он после того, как к нему явился домой Сталин — мы это знаем от его жены, ныне покойной, она тоже сидела. Сталин предложил ему отколоться от Бухарина и объединиться с ним. На что Томский ответил ему категорическим отказом и, по словам покойной жены Томского, обрушился на Сталина с руганью и выгнал его вон. И конечно, его судьба уже была предрешена, и он вскоре застрелился. А Зиновьева и Каменева заставили оговорить Бухарина. Он в это время был на Алтае. Он дал телеграмму, чтобы приговор не приводился в исполнение над Зиновьевым и Каменевым и что он требует очной ставки. Ну конечно, на это никакого внимания Сталин не обратил, и когда он приехал, то их уже не существовало.

Почему так спешно приговоры приводились в исполнение, буквально на следующий день?.. Мне кажется, что Сталин удовлетворял свои кровожадные инстинкты. Ему это было приятно, убедиться в том, что его идейные противники, которых он превратил в негодяев, в диверсантов, что он их уничтожил. Он же высказался даже однажды, что как приятно отомстить, привести в исполнение свою месть и потом пойти отдыхать (речь идет, по-видимому, о фразе, запомнившейся Галине Серебряковой: „счастье — иметь врага, уничтожить его, а потом выпить бутылочку хорошего вина“. — Г. П.).

Так вот расследование убийства Кирова, обнаружение этой рукописи Сталина, это привело к необходимости расследовать все остальные процессы… И тогда была сформирована комиссия Политбюро, во главе которой стоял член Политбюро Николай Михайлович Шверник, и в этой комиссии была я.

Расследование привело к абсолютно ясному выводу, что процесс Бухарина целиком сфабрикован. В этот процесс были включены люди, которые даже никогда друг друга не видели, так сказать, шайка бандитов, в которой один бандит другого не знал. Туда включил он и врачей, которых ему нужно было уничтожить, потому что они были причастны к вскрытию тела Горького. Этим нам не удалось заняться, но следовало бы, конечно, расследовать обстоятельства гибели Горького, так как они — Плетнев, Левин — вскрывали тело и, по словам Плетнева, убедились в том, что он был отравлен. Это Плетнев говорил в лагере молодым людям, заключенным, которые в будущем это опубликовали…

Состав обвиняемых он просто набрал с бору-сосенки — кого ему хотелось уничтожить, кроме Бухарина и Рыкова, он включил туда…

…Я читала письма Бухарина из тюрьмы Сталину. Я не знаю, где они сейчас, ведь прошло почти тридцать лет. Он главным образом писал по политическим вопросам, о своих разногласиях со Сталиным. Было около десятка писем. Нет, это не покаянные письма. Они такие, как бы вам сказать, ну как-то он полемизирует со Сталиным и его политикой, но в смягченной форме — он же сидит в тюрьме, у них в лапах, так это не в лоб, вот что у меня сохранилось…

Он пишет про Зиновьева и Камененва, что от них вынудили на него показания… И он не сомневается в том, что и заграничная командировка была игра с ним. Что приоткрыта чуть-чуть дверка мышеловки. А там его уговаривали — и Аксельрод и Дан (лидеры меньшевиков. — Г. П.), — чтобы он не возвращался, тем более, что с ним была и жена, Анна Ларина. Она была с ним. Ну, остальные все родные были здесь, в лапах. Но не этим он руководствовался, он отвечал, что стать политэмигрантом он не в состоянии. Это не для него…

Аксельрод писал потом, что Бухарин высказался, что „правы были вы. Революция должна была быть демократической, не социалистической“. Он признал правоту меньшевиков. Что все это кончилось страшным поражением нашего народа. Начиная с насильственной коллективизации…

Когда все это было установлено, я создала маленькие бригады по всем процессам, я же не могла сама освоить все это. Комиссия состояла из высокопоставленных людей: не говоря о Швернике, Генеральный прокурор Руденко, Председатель КГБ — тогда Шелепин, заведующий отделом административных органов ЦК — это был Миронов, и я пятая. Пять человек. Ну эти члены комиссии непосредственно не работали, а знакомились только с материалами, которые удавалось добывать…

По каждому процессу была создана маленькая бригада. И вот все процессы были расследованы. Еще до этого был расследован без моего участия так называемый процесс по ленинградскому делу. А уже в компетенцию комиссии входил процесс Тухачевского, процесс Зиновьева и Каменева, процесс Сокольникова-Радека, так называемый параллельный, Пятакова, и вот процесс Бухарина. В итоге была составлена обстоятельная докладная записка по делу Бухарина, и мы разослали ее всем членам Политбюро.

Наутро мне позвонил Никита Сергеевич Хрущев и говорил: „Я всю ночь читал вашу записку о Бухарине и плакал над ней. Что мы наделали!“.

Ну после этого я была в полной уверенности, что все эти результаты будут преданы огласке, тем более, что он и на двадцать втором съезде говорил о том, что мы все опубликуем. Между прочим, еще до двадцать второго съезда все было готово. Но Хрущев на съезде в своем заключительном слове не говорил о том, что все готово, а он говорил только опять, как и на двадцатом съезде — только в более широком виде, — что надо все расследовать. Его окружение, особенно Суслов и Козлов Фрол Романович, который был вторым секретарем ЦК, и члены Политбюро на него влияли. И в конце концов после двадцать второго съезда уговорили не публиковать результаты по убийству Кирова, ни результаты по процессам, в том числе по процессу Бухарина, а положить в архив. То есть фактически спрятать.

Я пошла к нему. И стала его убеждать, что это неправильно и что этого делать нельзя. Он мне на это ответил, что если мы все это опубликуем, то подорвем доверие к себе, к партии в мировом коммунистическом движении… И поэтому мы пока публиковать не будем, а лет через пятнадцать вернемся к этому. Я ему на это говорила, что в политике откладывать решения на пятнадцать лет — это значит вырыть себе яму под ногами. И даже сказала ему, что „вы окружены не ленинцами, напрасно вас убедили, что опубликовать все это будет вредно“» (с. 297–300).

Я думаю, что Хрущев почувствовал себя в изоляции — вдвоем с Микояном против всего Политбюро и, вероятно, против большинства ЦК, которому дальнейшие разоблачения были решительно ни к чему. И политический поворот, почти неизбежный после реабилитации Бухарина, тоже ни к чему. Мавр сделал свое дело, создал обстановку, при которой членам ЦК не грозил больше террор, и теперь этого мавра надо было обуздать, а потом и вовсе освободиться от него.

Хрущев занял свой пост не благодаря политическому таланту, а напротив — именно потому, что таких талантов, даже небольших, в нем не подозревали. И хотя он не был полным ничтожеством, но Суслову нетрудно было его обмануть и поссорить со всеми, на кого он мог бы опереться, из кого мог создать новую политическую силу (с научной интеллигенцией, с художественной интеллигенцией). Правление Хрущева между 1962 и 1964 гг. — это ряд скандалов, и хотя трудно сказать, где его подставляли, а где просто поддерживали взрывы самодурства, — задним числом роль Суслова легко угадывается. Фурцева сыграла важную роль в провале «группировки» — и с Фурцевой Хрущева на всякий случай поссорили. В воспоминаниях Ольги Григорьевны об этом есть свидетельство:

«После моего ухода Фурцева ко мне приезжала и говорила, что Суслов такой интриган, подставил меня, чтобы я первая Хрущеву против Кириченко (один из секретарей ЦК. — Г. П.) высказалась. „А этим Хрущев против меня настроился“. Она приезжала ко мне несколько раз, советовалась. Оставит где-нибудь подальше машину и приходит. Ну они какие-то факты набрали, что он (Кириченко. — Г. П.) не компетентен, что он не на уровне. И Суслов ее подставил, что она первая, когда они пришли к Хрущеву, стала говорить. Она просто не поняла, что он ее подставляет» (с. 320).

Впоследствии Джана Юрьевна спрашивала мать:

«Были люди, с которыми он (Хрущев. — Г. П.) мог реально работать? — Нет. Его поддерживал искренне Микоян. Вот умер Подгорный, который считался самым близким другом и выдвиженцем, он же его продал. Он перед отъездом в отпуск, свой последний отпуск, говорил с Подгорным, что я слышал, что у вас заговор, вы хотите меня снять. Так Подгорный бросился к нему со слезами на шею: „Что ты, что ты! Зачем ты веришь таким сплетням?“. Вот так они двурушничали. Я говорю, это банда, они на все способны.

Вы их называете бандой (вероятно, это возражение Джаны или кого-то другого), а что вы имеете в виду? Ведь банда — это люди, которые преступными методами действуют. Но это же и есть преступные методы. Например, я с Сердюком — это деятель Комиссии партийного контроля, беседовала. Я говорю: „Вы же выступали на XXII съезде, поддерживали разоблачение Сталина“. Он отвечает: „Нам так надо было, надо было подыграться Хрущеву. А мы вообще-то против всего этого“. С глазу на глаз открыто мне сказал. Когда я это сказала Хрущеву, он мне не поверил: „Не может этого быть, Сердюк — это мой человек“. Вот тебе и пожалуйста, мой человек. И он приспособился, то есть Сердюк приспособился. Первое время делал вид, что поддерживает всю эту работу по разоблачению убийства Кирова и по всем процессам. Каждый вечер вызывал меня к себе, чтобы я ему доложила, что за сутки еще было, какие данные поступили, оперативно руководил. А на самом деле он тоже двурушничал. Потом он перекинулся на сторону сталинистов. Выпытывал у меня все, что удалось сделать и узнать. А я думала, что он искренен» (с. 291–292).

Ольга Григорьевна опросила тысячу человек (эту цифру она неоднократно повторяла: и мне, и всем своим старым друзьям, и Старкову, который это записал). Некоторые ничего не знали, другие называли фамилию человека, который что-то мог слышать, мог знать, и так, шаг за шагом, концы, спрятанные Сталиным в воду, вылезали наружу. Но результаты приходилось докладывать моральным соучастникам Сталина, людям, которые пришли к влиянию и почету по трупам его жертв. Каждый день Шатуновская докладывала Сердюку и Козлову, а те вместе с Сусловым обдумывали, как бы все выявленные факты уничтожить.

Продолжим теперь рассказ режиссерам Мосфильма:

«Что делал Сталин на второй день, когда он приехал в Ленинград после убийства Кирова Николаевым 1 декабря 1934 года?

Сталин сидел в комнате за столом, вокруг него стояли сотрудники НКВД. Сталин взял чистый лист бумаги и лично, собственной рукой сфабриковал документ. Слева он написал „ленинградский террористический центр“, справа „московский террористический центр“. Перед ним стояла картотека, которая раньше стояла перед Кировым. И если Киров ею не воспользовался, то Сталин ее использовал вовсю. Он выписывал фамилии людей на лежавший перед ним чистый лист бумаги и размечал, кого куда направить из двадцати двух зиновьевцев, кого в московский, а кого в ленинградский террористический центры. Впоследствии все стоявшие в комнате сотрудники Медведя, да и он сам, были расстреляны. Остался только один, который дожил до двадцатого съезда.

По делу об убийстве Кирова очень важные данные были получены также от человека по фамилии Гусев, который стоял у камеры, где находился арестованный Николаев. Гусев дожил до дней двадцатого и двадцать второго съездов КПСС и рассказал, что преступник Николаев кричал из камеры на волю: „Четыре месяца меня ломали сотрудники НКВД, доказывая, что надо во имя дела партии убить Кирова. Мне обещали сохранить жизнь, я согласился. Меня два раза арестовывали те же сотрудники НКВД, когда я шел убивать Кирова, и два раза выпускали. А вот теперь, когда я совершил — для пользы партии! — дело, меня бросили за решетку, и я знаю, что меня не пощадят! Сообщите об этом всем людям на воле!“

Документы с данными, полученными от Гусева, я немедленно передала Хрущеву и в Политбюро.

Как мы нашли свидетелей допроса Николаева? Это не свидетели. Это люди, которым свидетели доверили. Один из них — Никита Степанович Опарин.

Опарин был членом Московского комитета, он строил Воскресенский химкомбинат и в дальнейшем был его начальником, директором. А я тоже до тридцать седьмого года работала в Московском комитете, была членом Московского комитета, он меня прекрасно знал. И вот Опарин написал следующее:

При допросе Николаева присутствовал прокурор Ленинградской области Пальгов. Пальгов — близкий друг Опарина и как бы его крестный отец, потому что во время Гражданской войны Никита Степанович Опарин был простой стеклодув и малограмотный даже, он только расписываться умел. Хотя он командовал полком, но ему приказы читали.

Опарин рассказывал, что Пальгов был старый большевик, работал, сражался в тех же частях, где был Опарин, и понял, что это самородок-рабочий, и вовлек его в партию в семнадцатом или восемнадцатом году.

Пальгов, ленинградский прокурор, вызвал к себе Опарина после убийства Кирова и ему все рассказал. И застрелился после этого. Потому что он понимал, что не сегодня-завтра его схватят и казнят, раз он является свидетелем. Так вот Опарин все написал — но со слов Пальгова.

А когда я была в Ленинграде, ко мне пришел старый большевик Дмитриев, который был в то время секретарем партколлегии ленинградского обкома. Он был другом Чудова, второго секретаря ленинградского обкома, который присутствовал при допросе.

Чудов тоже погиб — его, конечно, казнили и жену его, Людмилу, казнили. Но Чудов не сразу был арестован, он Дмитриеву эту сцену тоже рассказал. Абсолютно совпало. Два этих письма. Одно написал Дмитриев, другое написал Опарин. Эта сцена была изображена обоими абсолютно точно. Вот откуда я узнала сцену допроса.

Ну кроме того, Чудов предполагал, что Николаева убили, когда его били.

Когда он (Николаев. — Г. П.) это высказал, показал рукой на стоявших за креслом Сталина энкавэдэшников — „Вот они же меня склоняли!“, — они выбежали, стали бить его наганами по голове (мне Ольга Григорьевна рассказывала это подробнее: Николаев упал на колени, и Сталин первый ударил его ногой. — Г. П.). Опарин это написал мне, и Дмитриев, причем Чудову показалось, что они его убили. И Чудов даже предполагал, что на процессе было какое-то подставное лицо.

Потом, когда я была в Ленинграде — я там много сидела, беседовала с очень большим количеством людей, — мне подсказали, что в лениградском ГПУ (Ольга Григорьевна на старости лет систематически смешивала эти термины: ГПУ, НКВД. — Г. П.) были работники, которых Сталин вызвал с картотеками. Ну к тому времени они уже были полковники, а во время убийства Кирова они были сержантами и сидели на картотеках. Я их вызвала.

Один тогда вел картотеку зиновьевцев, активных зиновьевцев, ведь ленинградская организация во время оппозиции на девяносто пять процентов пошла за Зиновьевым — против Центрального Комитета. А другой сидел на картотеке троцкистов. И вот они написали, не просто рассказали, а написали, что их вызвал Сталин на другой день после допроса Николаева вместе с этими ящиками, картотеками. И что Сталин, кроме того, обладал списком активных оппозиционеров, которых незадолго до убийства Кирова Медведь предоставил Кирову, человек на двадцать с чем-то, на предмет их ареста.

Медведь хотел получить от Кирова санкцию на их арест, и Киров задал ему вопрос — это мы узнали от уцелевшего референта Кирова.

— А что они сделали, почему вы предлагаете их арестовать?

— Они встречаются.

— Ну так что из этого? Чем они сейчас занимаются?

— Ну этот вот учится, этот поступил учиться, тот там-то работает, вот этот то-то и то-то делает.

— Ну и что из этого, что они встречаются? Почему это говорит о какой-то контрреволюционности? Это товарищи по партии. Нет, я этот список не буду санкционировать.

И Киров вернул Медведю список без своей санкции.

Но этот список Сталин затребовал. И вот эти картотетчики бывшие показали, что он, во-первых, рылся в картотеках и, во-вторых, у него был список. И вот эту рукопись, которую мы потом обнаружили, он при них и составлял — руководствуясь списком, который Медведь предлагал Кирову, и выбирал из картотек.

Так мы получили, кроме самой рукописи, двух свидетелей, которые присутствовали, когда он формировал „центры“. Конечно, я все это отразила в своей записке…»

Удалось найти свидетелей и подлога, совершенного после голосования на семнадцатом съезде, предрешившего убийство Кирова:

«Всего было сорок три члена счетной комиссии. Руководил работой комиссии ее председатель Затонский. Вот что рассказал мне Верховых, который в те времена был секретарем тульского обкома партии и членом ЦК.

Всего у комиссии было в руках тринадцать урн с бюллетенями. На подсчет бюллетеней, лежащих в каждой урне, выделили по три человека, итого тридцать девять человек.

Затем все собранные данные свели вместе. Оказалось, что из общего числа делегатов семнадцатого съезда с решающим голосом, а их было тысяча двести двадцать семь, двести девяносто два голосовали против товарища Сталина. Двести девяносто два делегата выразили недоверие великому вождю, которому на съезде курили невероятный фимиам.

Когда нам принесли все данные, говорил Верховых, полученные из обсчета тринадцати урн, когда мы все свели вместе и когда оказалось, что против великого Сталина подано на съезде, который его прославлял, двести девяносто два голоса, волосы у нас стали дыбом. Председатель счетной комиссии помчался немедленно ночью к Кагановичу, ведавшего отделами партии.

Ночью же вместе с Затонским Каганович понесся к Сталину. Сталин спросил Затонского: „А сколько голосов получил Киров?“ Затонский, который знал все сводные данные, ответил правду: „Три голоса“. Тогда Сталин передал Затонскому простую команду: „Сделайте в вашем завтрашнем сообщении и мне столько же голосов против, сколько получил Киров, остальные бюллетени делегатов, зачеркнувших мою фамилию, уничтожьте, сожгите их“. Теперь в пакете, который хранится в ИМЭЛ, не хватает двести восемьдесят девять бюллетеней.

Я просила Верховых, единственного оставшегося в живых члена счетной комиссии — все остальные были расстреляны Ежовым, — чтобы он изложил все письменно, на бумаге» (с. 304308).

Режиссеры Мосфильма отвлекли Ольгу Григорьевну вопросами о Бухарине, об Орджоникидзе, и она так и не рассказала им о еще одном ключевом факте в предыстории Большого Террора: о совещании нескольких «видных деятелей партии» (так она мне говорила) на квартире Орджоникидзе в дни семнадцатого съезда. Собравшиеся говорили о невыносимом диктаторском стиле Сталина и о необходимости заменить его Кировым на посту генерального секретаря, а энергию Сталина использовать на посту Председателя совнаркома. Киров от этой перестановки отказался, не чувствовал себя способным направлять внешнюю политику после прихода к власти Гитлера. Рассказ записал Н. И. Старков, а потом Ольга Григорьевна повторила основные факты в своем последнем письме, опубликованном незадолго до ее смерти (см. Документы). Вот несколько отрывков из записей Старкова:

«Первый человек, который ко мне пришел, был Алеша Севастьянов. Это наш подпольщик, бакинец… После семнадцатого съезда Киров летом отдыхал в Сестрорецке, а Севастьянов в это время уже работал в Москве в черной металлургии, и Киров написал ему открытку или телеграмму с просьбой приехать к нему в Сестрорецк на отдых. Taк вот, Севастьянов пришел ко мне и рассказал, что было такое тайное совещание, что ему (Кирову. — Г. П.) предлагали заменить Сталина, что участники совещания считали необходимым убрать Сталина с поста генсека, что он (Киров. — Г. П.) отказался, что каким-то образом — возможно, было уже подслушивание — Сталин узнал об этом совещании… И Киров говорил, что, конечно, „Сталин меня в живых не оставит“» (с. 353–354).

Тогда Ольга Григорьевна стала опрашивать родных Кирова, его секретаря (Сталину неудобно было их трогать, и они дожили до XX и XXII съездов). Картина была восстановлена полностью, но сохранилась только в памяти Шатуновской. Сразу же были приняты меры, чтобы эта информация не распространилась. А Шатуновскую вызвали к помощнику Хрущева, Лебедеву, чтобы «промыть мозги».

«Я рассказывала, как меня пригласили к помощнику Хрущева Лебедеву, по идеологии? Он потом был директор ИМЭЛ, он умер.

Пригласил меня: — Приходите.

Когда все эти работы по процессам и по убийству Кирова, все уже было сделано, разослано. Приходите, пожалуйста, надо побеседовать.

Я пришла, мы разговаривали три с половиной часа. Дошло до того, что он кулаками стучал на меня по столу. Я ему сказала, что я не привыкла, чтобы со мной так разговаривали. Что воспитанные люди так не разговаривают, стуча кулаками и ногами. Но раз он начал на меня кулаками стучать, я тоже начала стучать.

Он заявил, что вы имеете очень плохое влияние на Хрущева. И мы все сделаем, чтобы вас не допускать до Хрущева.

Я сказала: — Вы, значит, глухи. Вы преподносите себя Хрущеву, как будто вы за линию двадцатого съезда.

В итоге этого разговора он вытащил из сейфа письмо жены Троцкого. Она жила в это время в Париже. А ведь все их дети были убиты. Дочь выбросилась сама из окна, а сыновей — под фамилией Седовы они были — того, который оставался здесь, того здесь и прикончили. Того, который был там, там убили. Так что она осталась совершенно одинокая, вдова Троцкого. Ее фамилия Седова.

Она прислала письмо после двадцатого съезда. И пишет она в этом письме, что я прошу вас, надо сказать о Троцком правду. Он имел разногласия со Сталиным, с генеральной линией ЦК. У него была другая линия, все это так. Но никаким шпионом, диверсантом и террористом он никогда не был. И я прошу об этом сказать открыто на весь мир. И никаким он убийцей не был, его самого убили.

Он вытащил это письмо: — Вот до чего вы довели, вот ваша работа. Осмеливается жена Троцкого ставить такой вопрос. (Ну и что с того? — спросит современный читатель. Но под влиянием пропаганды Троцкий стал чем-то вроде дьявола без рогов, и создатели мифа сами себя затянули в этот миф, жили в этом мифе. Я помню, во время выноса праха Сталина из мавзолея, в маленькой толпе зевак стоял грузин и все время повторял, как заклинание: „ведь, если бы не Сталин, то кто? Троцкий!“ Слово Троцкий звучало как „Антихрист“ или „царь преисподней“. — Г. П.).

А что, она ведь не пишет о том, чтобы его восстановить в партии, — возражала Ольга Григорьевна. — Или бы признали правильной его линию. Она только просит признать, что он не был никаким шпионом, диверсантом и террористом. Ну, разговор кончился тем, что „мы все сделаем, чтобы вас не допускать до Хрущева“. И они сделали. До этого я имела возможность звонить ему по вертушке, по кремлевской вертушке, а тут — он же сам вертушку не брал, в его преддверии, в приемной сидят НКВДшники, они берут и тогда ему докладывают, что вам звонит такой-то — а тут мне каждый раз отвечают, его нет, или он заседает, или он занят. И меня даже перестали с ним соединять. Так что в самых экстренных случаях мне приходилось звонить домой Нине Петровне, а я с ней, еще когда в Московском комитете работала, имела отношения. Она работала в парткоме электрокомбината, заведовала агитпропом этого парткома. Так что я с ней имела связь.

И я звонила: — Нина Петровна, меня не соединяют. Я тебя прошу, позвони, пожалуйста, позвони ему, пусть он сам мне позвонит.

Ведь это каждый раз не сделаешь. Это только в самых тяжелых, трудных случаях.

И действительно, они меня отрезали. А потом, когда я к нему пробилась, он уже положил в архив все, и я стала ему доказывать, что этого делать нельзя. Но тогда это было бесполезно, они уже его уговорили, он уже не поддался» (с. 323–324).

Фамилия Лебедева стала известна в связи с публикацией «Ивана Денисовича». В отношениях с А. И. Солженицыным он следовал указаниям своего шефа. Но в изоляции Шатуновской Лебедев действовал скорее против Хрущева.

Уволить Шатуновскую сусловцы не могли: член КПК был номенклатурой Политбюро. Но в конце концов она сама подала заявление об уходе. Довели ее до этого конфликты, связанные с сигналами о коррупции.

В Москве говорили о конфискации генеральских дач как о состоявшемся хpущевском решении. Но Хрущев только решил поставить вопрос, а обсуждение предоставить аппарату. И коррупционеры самым демократическим путем сохранили за собой то, что присвоили.

«У меня же был список, — рассказывает Шатуновская. — 204 виллы генеральские, которые построили им солдаты. Я это тогда внесла на комитет, так они подняли страшный шум, эти сталинисты, зампреды. А в повестке дня стоит материал, я его разослала перед заседанием. Когда Шверник открыл заседание, в повестке стоит — материалы все разосланы. И они начали кричать: „Николай Михайлович, не надо этого вопроса. Шатуновская всегда вносит такие вопросы, которые нас только ссорят с активом и с крайкомами, с ЦК республик“. А я действительно вносила такого рода вопросы. „Этот вопрос вне нашей компетенции“. А он такой растерянный: „А что снять?“ — „Ну, да, снять!“ — „Ну, давайте снимем“. И на другой день на секретариате они уже доложили, и это каждый раз».

Так же шло дело и с другими попытками Шатуновской бороться с коррупцией: «„Николай Михайлович, не надо этого вопроса, Шатуновская всегда вносит такие вопросы, которые нас только ссорят с активом и с крайкомами, с ЦК республик“. А я действительно вносила такого рода вопросы… И про обстановку в Грузии я же вносила, что там все на свете продается. То же самое, Мжаванадзе — кандидат в члены Политбюро, нельзя его трогать.

Я курировала Азербайджан, Армению, Грузию, часть Украины. Из Закавказья потоком шли письма о нарушениях, в частности документы на Мжаванадзе о взятках, о распродаже участков в городе. Его поддерживал Аджубей, редактор „Известий“, зять Хрущева. Однажды у нас был такой разговор. Меня предупредили, что в „Известиях“ назавтра готовится большая разгромная статья про моих сотрудников, что они в целях карьеры порочат Мжаванадзе. Я позвонила Аджубею и попросила снять статью. Он отказался. Тогда я сказала: „У нас есть материалы о вашем участии в этих делах“. — „Как вы смеете следить за мной?“ — „Мы за вами не следим, это ваши друзья-взяточники попали в поле зрения прокуратуры“. — „Статья будет издана“. Тогда я сейчас же звоню Никите Сергеевичу и всю эту историю докладываю. Он ответил грубовато. „Ну ладно, поговорили“. Статья не вышла, но они все равно их уволили» (с. 321–322).

А мне Ольга Григорьевна рассказала другую историю, тоже из этой же серии. Пришла к ней женщина в слезах, работала она прокурором в Сочи, и ее оговорили. А оговорили, потому что она раскрыла какую-то крупную организацию, мы бы сейчас сказали мафию. Ольга Григорьевна этим занялась и раскопала там очень много. Причем опять-таки покровителем их оказался тот же Аджубей. По словам Ольги Григорьевны, ему нужны были деньги для развлечений, скрытых от тестя.

Он, по-видимому, пошел более надежным путем, чем прежде, то есть позвонил Сердюку, который был заместителем председателя Комиссии партийного контроля, и тот начал оговаривать, искать компромат на всех свидетелей, которых Ольга Григорьевна нашла по этому делу о большой афере, захватившей и Закавказье, во всяком случае северный Кавказ. Сердюк послал контролеров поискать, как можно опорочить свидетелей. И вот прокурор РСФСР тогдашний оказывается согрешил, диссертацию свою опубликовал на казенной бумаге. Заместитель министра легкой промышленности тоже согрешил, купил гарнитур мебели не по розничной, а по оптовой цене. Словом, как в басне Крылова: «И мы грешны; прошедший год, когда кормы нам были худы, так у попа стащил я сена клок». Вот примерно такие преступления нашли. И собрав все эти материалы, Сердюк подошел к Ольге Григорьевне и сказал ей: «Ну что, Ольга Григорьевна, чья взяла?». Вот этот скандал, по ее рассказу, был последним, который переполнил чашу ее терпения и заставил ее подать бумагу о том, что она выходит на пенсию по состоянию здоровья, и в 1962 году она подала заявление, что вынуждена уйти из-за нарастающей слепоты. Хрущев два месяца колебался, но не вызвал ее, не уговаривал и в конце концов заявление подписал.

Сейчас многие считают, что при Сталине был порядок, а потом разболтались люди, стали воровать. Это совершенно неверно. Коррупция и расхищение государственной собственности широко распространились при Сталине, в особенности не случайно тут упоминаются все национальные республики. Там это просто становилось формой, что ли, национально-освободительной борьбы. Круговая порука любой из национальных республик, в большинстве из них, в борьбе против центра. Но и в России сказывалось истребление идейных коммунистов и замена их кадрами, склонными к воровству, «социально близких» по официальной терминологии ГУЛАГа.

Вот сцена из тюремной жизни 1949 года, когда Ольга Григорьевна была арестована. В камеру ввели двух женщин. Про себя они рассказали, что ехали с телегой или машиной, в два ряда погружены бидоны с маслом без всякой накладной.

В кустах была милицейская засада, их арестовали. «Я говорю: „Вы боитесь?“ — „Чего нам боятся? Мы прокуроры. Пойдите туда, а этого вот не хочешь?“ („туда“, „этого“ — замена ненормативной лексики). Так и говорят. Им каждый раз передачи носили, в кастрюлях горячее. Мы, — говорят, — записку Гафурову написали (Гафуров — это директор треста). В кастрюлю положили, их никто не проверяет, вся стража подкуплена. Пока молчим, выручай, а то разговоримся. Их потом освободили, конечно.

Мурадов (один из женихов Ольги Григорьевны. — Г. П.) тоже мне говорил, что он из-за этого не хочет работать. Там такие дела делаются, половина товаров в хищение идет. Он ходил в горком, секретарь его выслушал, ни одного вопроса не задал, сказал: „Вы кончили? Можете быть свободны“. Под праздник всем начальникам райкомов, прокуратур, милиции ящики на телегах развозят. Вот чем-то начальника милиции обошел, тот и устроил ему засаду» (с. 250–251).

Я могу это подтвердить на опыте моей жизни в станице Шкуринской в 1953–1956 годах. Сталин только что умер, порядки оставались еще совершенно сталинские. Два колхоза, имени Горького и имени Кирова. Имени Кирова более или менее живет по законам, все время планы не выполняет. А как работает колхоз имени Горького? Мне об этом рассказывали. Пойдет казачка убирать помидоры, может домой нести кошелку с помидорами, без всякого оформления трудоднями. Нанимает он механика, а тот на радиоцентре работал, поругался, оказался свободным. Тот мне рассказывал, что Рыжков (его, кажется, звали Николаем), председатель колхоза, говорит: «С каждого урожая там, арбузы, дыни, со всех интересных вещей тебе домой бричку завезут». 3начит, колхознице рядовой — кошелку, а механику — бричку завезут. Что касается членов правления, то они получали в свое распоряжение уже полуторку, везли ее на базар, реализовывали. Единственное, что иногда досаждало этому председателю колхоза — на него девушки подавали заявления, он их принуждает к сожительству. Но прокуратура районная эти дела заминала, потому что колхоз нормально, так сказать, выполнял государственный план, с помощью частичного перехода на теневой капитализм, на непосредственную оплату труда. Примерно так население в союзных и автономных республиках было заинтересовано в общей системе коррупции. Конечно, чем выше начальник, тем больше он загребал себе. Но он давал жить другим. Николай Рыжков жил так, как хотел, у него на столе стоял графин спирта и графин воды. Заходишь к нему, предлагает — выпей, закуси, закуси водичкой. Мжаванадзе жил шире, он бриллианты накапливал, впоследствии Брежневу и его дочке дарил бриллианты. Но сам жил — и давал жить другим. И круговая порука была настолько крепкая, что никакой режим, ни сталинский, ни тем более постсталинский ничего с этим поделать не мог. Просто, после Сталина то, что называется рашидовщиной, то есть система круговой поруки, которая давала возможность как-то жить среднему человеку и обогащаться начальникам, все дальше и дальше двигалась к тому, что мы получили, когда резко ослабела вся внешняя система контроля, немного удерживающая стихию теневой частной заинтересованности, считавшейся тогда незаконной. Она уже тогда имела криминальные формы, а потом все это приняло современный характер. Новое общество созрело в утробе старого.

И не случайно Ольга Григорьевна потерпела поражение, когда она столкнулась с этой стихией, когда уже окончила свое знаменитое дело в 64 томах и оказалась втянутой в борьбу с коррупцией: тут она потерпела полное поражение. Здесь против нее совершенно откровенно велась борьба, в которой Сердюк победил. Она почувствовала себя бессильной и подала в отставку. В сущности так же кончилась и горбачевская попытка покончить с рашидовщиной. Это стихия, разыгравшаяся еще при Сталине, еще дальше пошедшая при его преемниках, была настолько мощной, что один человек здесь ничего не мог сделать.

«Когда я уходила в шестьдесят втором году, — рассказывает Ольга Григорьевна, — я пригласила к себе заведующего архивом. Это был молодой человек лет тридцати, кончивший Историко-архивный институт, образованный человек, и вот мы с ним сидели, я ему передавала шестьдесят четыре тома, я ему говорю:

— Дайте мне слово, что если, когда я уйду, противники этой работы будут пытаться ее уничтожить или что-то делать с этими документами, то вы постараетесь все сохранить. Это нужно для будущего нашего народа, для нашей партии. Когда-нибудь, несмотря на то, что сейчас все положили в архив, когда-нибудь это все воскреснет.

Вы знаете, он заплакал, мужчина, взрослый человек, заплакал, когда я ему это говорила.

— Вы не думайте, что если мы молчим, то мы ничего не понимаем. Молчать мы вынуждены, но мы знаем и понимаем, что в этом кабинете происходило и какое значение имеет эта работа.

Вот он так мне сказал: „Я вам клянусь, что все, что от меня зависит, я сделаю, чтобы сохранить все эти материалы“.

Вот это было в шестьдесят втором году, значит, прошло почти тридцать лет. И так же подшиты, конечно, все мои записки, кроме того, что я их разослала членам Политбюро. Там же и проекты записок, ведь я не сразу оформила то, что я отослала, у меня это складывалось постепенно. Я меняла это, нарастало, поступали новые данные, и были разные варианты — я ведь не сразу пришла к абсолютному убеждению, что организовано убийство Сталиным. Сначала у меня были подозрения, а постепенно это, конечно, и в убеждение перешло.

В Комитете партийного контроля командовал Сердюк после моего ухода. И он с Климовым мог затребовать эти тома, и могли они уничтожить решающие документы. А могли и так вот, вроде Фомина, что его кто-то понуждает дать ложные показания, а он никаких показаний не дал…» (с. 308–309).

Очень скоро Ольга Григорьевна узнала, что все документы, добытые ею, уничтожаются и подменяются.

 

В плену прошлого

На пенсии Ольга Григорьевна прожила долго — с 1962-го по 1990 год. Полуслепота держала ее под домашним арестом, с редкими выездами к друзьям. В одиночестве одолевали воспоминания. Она не могла объяснить Джане, что именно было так мучительно вспоминать. Какие образы всплывали? Упущенного счастья? Потери иллюзий? Чувства случайности своего политического выбора, подсказанного романом «Овод» и дружбой с сыновьями Шаумяна? Чувства разрыва между Делом и Душой, между Историей и осязанием вечности, однажды охватившем ее?

А Дело не оставляло в покое. Доходили рассказы о подделке документов, о давлении на свидетелей, об изменении показаний. И она повторяла про себя факты, которые надо удержать в памяти, она вызубрила их и могла сразу вспомнить, как стихотворение. Ее мучили недоделки, ничтожные недоделки, имена двух-трех людей, которые, возможно, могли бы что-то прибавить к показаниям тысячи свидетелей. Беспокоили варианты в показаниях (очевидцы иногда по-разному видят одно и то же). Она несколько раз возвращалась в разговорах со мной к вопросу — был ли Николаев забит насмерть при первом допросе? Или это только показалось Пальгову? Казалось, что инерция расследования в одиночестве вертится на холостом ходу.

Меньше волновало расхождение между двумя рассказами о последнем дне Орджоникидзе. Последний день уже ничего не мог изменить, он был предрешен. Сталин убивал своего друга Серго долго, года три. Неудобно было объявить его врагом народа и не хотелось устранить человека, предлагавшего снять его с поста, быстро и сравнительно безболезненно, с помощью яда, как Горького. Хотелось мучить, не торопясь, сохраняя видимость деловых, товарищеских отношений…

Беседуя с режиссерами Мосфильма, Ольга Григорьевна рассказывала: «В архиве Сталина я обнаружила письма Серго Сталину, где он писал, что его ненавидит Молотов, который в то время был председателем Совнаркома. И что из личной неприязни к нему Молотов систематически проваливает те проекты и предложения, которые Серго вносит в Совнарком. И что поэтому работать он не может и просит его от этой работы освободить, так как деятельность Молотова распространяется и на деятельность Наркомтяжпрома и вредит работе. На что Сталин, конечно, не реагировал — оставайся на своем посту, разбирайся сам! — и надо думать, что он именно и натравливал Молотова на Серго по своему обыкновению стравливать. В дальнейшем Сталин поручил (травлю Серго. — Г. П.), по-видимому, Ежову. Надо думать, что Ежов не по своей инициативе доложил материалы на Политбюро о том, что на всех крупнейших стройках происходит вредительство. И вообще все пронизано вредительством.

Все эти стройки, конечно, были под руководством Серго. Он выразил сомнение в достоверности этих материалов и создал комиссии. Во главе каждой комиссии стояли крупные чекисты, которые в свое время работали с Дзержинским, но Ягода и Ежов их выжили из органов, и Серго их взял к себе и создал из них „особую инспекцию“ при себе, при наркоме. Это были такие, как Павлуновский, Ойский, крупнейшие чекисты времен Дзержинского (из них Павлуновский одно время входил в свиту Троцкого. — Г. П.). Вот ими он возглавил комиссии, и на каждую из строек, крупных, которые были обозначены в материалах Ежова, он послал эти комиссии. Конечно, там были и специалисты по каждой отрасли. И все эти комиссии, проверив стройки, на которые они были посланы, по возвращении составили отчеты, в которых констатировали, что никакого вредительства на стройке, которую они обследовали, нет и что, наоборот, с огромным воодушевлением и большим трудом все эти стройки идут.

Эти все записки Серго Орджоникидзе со своим письмом направил Сталину в опровержение материалов Ежова. Немедленно весь состав комиссий во главе с этими крупными чекистами был арестован и они объявлены тоже вредителями — они поехали на стройки и скрыли то вредительство, которое там происходит. Тогда все эти вопросы обсуждались на Политбюро, и Сталин поставил вопрос о том, что вся страна пронизана вредителями, а Серго вот не видал, не понял того, что комиссии прикрыли вредительство. И внес этот вопрос в повестку предстоящего пленума ЦК.

Сталин потребовал, чтобы на февральско-мартовском пленуме Серго доложил все это: что всюду вредительство и что комиссии, посланные им, — вредители, и так далее, от чего Серго категорически отказался. И тогда взялся Молотов доложить. Вот это предшествовало (смерти Серго — Г. П.).

К этому же времени был арестован брат Серго, начальник политотдела Закавказской железной дороги в Тбилиси, Папулия Орджоникидзе. Серго понимал, для чего арестовали его брата со всей семьей. И все они были расстреляны, и жена, и дети. Так что круг смыкался. И вот накануне этого пленума, в повестке которого было два вопроса: о всеобщем вредительстве и о Бухарине и о Рыкове, он застрелился» (с. 302–304).

Подробнее о последнем дне Орджоникидзе Ольга Григорьевна рассказывала своим родным со слов вдовы.

«…В день накануне пленума он с утра не встал. Зинаида Гавриловна видела, что иногда он поднимался, в нижнем белье, в кальсонах, подходил к столу, что-то писал и опять ложился. Она просила его встать, поесть, но он не вставал. Вечером приехал его друг Гвахария, начальник макеевской стройки, — детей у Орджоникидзе не было, он любил его как родного сына.

Гвахария говорит Зинаиде Гавриловне:

— Накрывайте стол, ставьте самое лучшее, ведь я же гость (по грузинским понятиям!), скажите, что я приехал, меня надо принять, он встанет.

Зинаида Гавриловна так и сделала; накрыли стол, она пошла звать его. А чтобы пройти в спальню, надо пройти прежде гостиную, и она подошла к выключателю зажечь свет, она зажгла и не успела сделать пару шагов, как раздался выстрел. Видимо, он увидел через щель в двери, что зажегся свет, понял, что сейчас будут звать… Он выстрелил себе в сердце.

Она вбежала, и в эту минуту, говорит, его рука с револьвером опустилась на пол.

А на комоде лежало его письмо, он написал все, что думал, что он не может больше жить, не знает, что делать, — это можно только думать, потому что никто этого письма не видел.

Зинаида Гавриловна бросилась к телефону и позвонила своей сестре Вере Гавриловне и Сталину.

Я с Верой Гавриловной тоже разговаривала. Она говорит: „Я вбежала в спальню, увидела мертвого Серго и бросила взгляд на открытое бюро. Там лежала пачка листков, я схватила их…“

Пришел Сталин со свитой. Там же все близко в Кремле, он собрал всех членов Политбюро и пришел вслед за Верой Гавриловной. Сразу спросил: „Он оставил что-нибудь?“ — „Вот письмо“. И все. Больше письма никто не видел. Выхватил у Веры Гавриловны из рук эту пачку листков, она не успела их спрятать к себе в сумочку. И сколько мы их ни искали, это посмертное завещание Серго, мы их не нашли. В архиве Сталина их нет и нигде нет.

Дальше Зинаида Гавриловна мне говорит: „Они подошли во главе со Сталиным к кровати мертвого Серго, и она в это время сказала: „Вот, не уберегли вы Серго ни для меня, ни для партии“. И он над неостывшим трупом Серго сказал ей: „Замолчи, дура““. Вот все то, что она мне рассказала. И показала. Она открыла одеяло на его кровати, когда я была у нее, и показала мне окровавленное белье, это происходило в пятьдесят шестом году, а застрелился он, как вы знаете, в тридцать седьмом. И вот она двадцать лет спала рядом с кроватью, на которой он покончил с собой, и под покрывалом — его окровавленное белье» (с. 161–163).

В этом рассказе все достоверно, вплоть до кальсон, в которых Серго вставал, чтобы написать еще несколько слов, вплоть до пятен крови на простыне. Напротив, рассказ дочери Серебряковой, опиравшейся на слова своей матери, напоминает легенду: проскользнул человек, застрелил Серго и исчез. Как, каким образом убийца незамеченным вошел в квартиру и так же незамеченным вышел? Вероятно, в версии Серебряковых только одно: после расстрела Папулии Орджоникидзе между Серго и Сталиным произошел разговор, во время которого Серго схватил Сталина за грудки, а Сталин пригрозил ему смертью. После этого Серго ждал ареста. Поэтому он и застрелился сразу, как только в соседней комнате зажгли свет, ожидая убийцу. Но убийцы не было. И Ольга Григорьевна твердо исходила из версии самоубийства. Исходила она из этого и в разговоре, запомнившемся ее младшему сыну:

«„Мама, я все же не пойму, почему Орджоникидзе застрелился сам, а не застрелил Сталина?“

„Это необъяснимо. Единственная возможная причина — магический ужас, который внушал Сталин своим соратникам“.

„Мама, как это было возможно, что вы, коммунисты, могли совершить такой ад, как убийство всей царской семьи, включая малолетних детей и прислуги?“

„Алешенька, сейчас это для меня кажется дикой нелепостью, но в то время все мы думали, что эта жертва абсолютна необходима для блага мирового пролетариата. И что революционная законность выше нравственной законности. Расстрел царской семьи в настоящее время мне кажется дикой, невероятной вещью“» (с. 332).

Я думаю, эти детские вопросы вставали перед Ольгой Григорьевной снова и снова, когда подробности расследования отпускали ее ум на волю. Но когти расследования разжимались редко. Многие наши разговоры возвращались к теме: был ли Сталин агентом охранки? Ольга Григорьевна соглашалась, что не в этом дело, но ей очень хотелось, чтобы Сталин все-таки оказался не настоящим большевиком, чужеродным телом в ленинской партии, подобием Азефа, Малиновского и других разоблаченных провокаторов. Она очень ждала документов, подтверждающих агентурную службу Джугашвили, но их не было. То, что попадало в печать, было липой, и Ольга Григорьевна с беспощадной точностью профессионала разоблачала фальшивки: не та дата, не тот номер… Достоверны были только рассказы, наводившие на мысль об особых отношениях с охранкой. Ho те же эпизоды можно было толковать иначе. Существовали мнения, подозрения:

«О том, что Сталин, тогда еще Коба, был агентом охранки, писал Ной Жордания в книге, изданной за границей. О том, что Сталин провокатор охранки, говорил Степан Шаумян в 1918 году… Троцкий отдал Сталину приказ — немедленно направить на спасение Бакинской Коммуны дивизию Петрова. Сталин отправил дивизию в совершенно другом направлении. Самого же Петрова с небольшим отрядиком в несколько десятков человек и парой пушек он отправил спасать Бакинскую Коммуну. Когда руководители Бакинской Коммуны, встревоженные прибытием столь незначительных подкреплений, собрались у Степана Шаумяна, он сказал: „Вы ожидали, что Сталин будет вас спасать? Ничего подобного, он хочет вашей гибели. Это агент охранки“» (с. 341–342).

Этот рассказ Шатуновской подтверждают воспоминания Стуруа, которые кратко излагаются на с. 388: «Население Баку переживало неимоверный голод. По заданию Шаумяна были собраны со всех складов мануфактура, гвозди и другие промтовары. Был создан рабочий отряд во главе с членом Кавказского краевого комитета, старым большевиком Георгием Стуруа. Все собранное этот отряд повез в Кизляр для обмена на хлеб.

Когда обмен был завершен и хлеб с невероятными трудностями был вывезен и погружен на баржи в Кизляре, явился уполномоченный из Царицына лично от Сталина с приказом направить баржи с хлебом не в Баку, а в Царицын. Стуруа на быстроходном катере направился к Сталину лично в Царицын, чтобы добиться отмены этого приказа. Убеждая Сталина отменить приказ, он говорил ему, что Баку голодает, нечем кормить солдат на фронте. И говорил, что в таком случае Баку непременно падет. На это Сталин цинично ответил: „Ну что ж, придет время, мы его обратно возьмем“».

Из этого можно сделать и такой вывод, что Сталин считал положение Бакинской Коммуны безнадежным и не хотел тратить силы и ресурсы на ее поддержку; или что он любой ценой готов был уничтожить личного врага, человека, считавшего его агентом охранки. Ясно, что Сталин дурной человек, способный быть агентом охранки. Но нельзя считать доказанным, что он был агентом охранки.

Существует также достоверный рассказ о скверном поведении Сталина в Туруханске. Шатуновская ссылается на Бориса Иванова, одного из тогдашних ссыльных.

«Идейным лидером большевиков Заполярья был Свердлов. Когда началась война и связь с Лениным оборвалась, он собрал большевиков на совещание в селе Монастырское. Приняли решение против войны, против поддержки правительства. Сталин сидел на совещании, но не сказал ни слова. Несмотря на это, его все же избрали в состав комиссии для составления итогового документа. Сталин встал и, не говоря ни слова, покинул совещание.

После этого собрания произошло другое происшествие, это было, по-видимому, в Курейке. В комнату, где сидели Свердлов и Борис Иванов, ворвались пьяные уголовники. Они бросились на Свердлова, убивать. Иванов был в это время — молодой рабочий-наборщик, здоровенный, и когда они накинулись на Свердлова, он схватил скамью, тяжелую дубовую скамью, и пошел с этой скамьей на них. Он случайно оказался у Свердлова в избе. И вот этой скамьей он этих уголовников стал бить. И они убежали… А потом он с ними разговаривал, и они сказали, что нас подкупил и напоил этот, Сталин.

Я думаю (это уже размышления Шатуновской. — Г. П.), что это было задание охранки, потому что Свердлов имел связь с Лениным и являлся центром ссылки политической. Так я думаю. Ну и кроме того, сам Сталин ему завидовал» (с. 334).

Рассказ Иванова совпадает с тем, что я слышал от Александра Петровича Улановского, анархиста, впоследствии сотрудничавшего с советской внешней разведкой и помогавшего направлять людей в республиканскую Испанию. 1937-й год он пересидел в датской тюрьме, вернулся в Россию, жил на пенсию. Когда арестована была его жена, решил использовать один шанс из ста и написал письмо Сталину. Сталин немедленно распорядился арестовать Александра Петровича и посадить на десять лет. Сталин не хотел, чтобы оставались на воле люди, знавшие прошлое. Но вскоре Сталин умер, и все Улановские собрались в Москве. Александр Петрович рассказал Солженицыну, что у Сталина глаза были желтые, как у тигра. Мне он об этом тоже говорил. К рассказу о покушении на Свердлова он прибавляет несколько деталей: Сталин убеждал ссыльных рабочих, что Свердлов только об интеллигентах заботится, а на рабочих ему наплевать. Склока дошла до того, что ссыльные пошли друг на друга с кольями, выдернутыми из плетней, в руках. Но Улановский не считал Сталина провокатором по должности. Ему казалось, что этот человек — просто негодяй, завистник и склочник, которому на всех наплевать, кроме своего тщеславия. Его поразила одна деталь: Сталин отдал хозяйке книгу, оставленную прежним обитателем, подкладывать странички под пирожки. На это пошла «Критика чистого разума». В ссылке — объяснил мне Улановский — книгу берегли как зеницу ока, поведение Сталина было беспрецедентным.

«Это все происходило во время войны, в четырнадцатом году (продолжает Шатуновская. — Г. П.). Теперь смотрите, что пишет Иванов дальше. Дальше он пишет, во-первых, о том, что Сталин изнасиловал ребенка (это Улановский тоже говорил. — Г. П.). И что жандармы это дело погасили. Это подтверждается документами, которые Серов, председатель КГБ, во времена Хрущева докладывал на Политбюро. Мне это говорил Хрущев лично, — что в жандармских документах фигурирует заявление отца этой девочки и видно, что вызвали для объяснения Сталина и погасили дело тем, что он дает расписку, что в будущем с ней обвенчается. И дело было закрыто.

Борис Иванов пишет, что после этих происшествий Сталина бойкотировала вся ссылка политическая, и он, очевидно, стал охранке не нужен в таком виде.

Дальше Борис Иванов пишет, что они призываются на фронт. Их посадили в сани под конвоем и повезли — это было зимой. Он описывает подробно, что по дороге он был поражен взаимоотношениями Сталина с жандармами, сопровождавшими их. Что он им командовал, вот среди белого дня он не хочет, чтобы ехать дальше — ехали по льду Енисея. Вот это поселок, давайте, заезжаем в этот поселок и будем отдыхать. И они подчинялись его команде. Наконец, они прибыли в Красноярск. И как только они въехали в город, жандармы предложили Сталину идти на все четыре стороны. А Иванова повезли в воинское присутствие, забрили лоб и отправили в действующую армию, где он и провел все годы войны.

Между прочим, пришел он совершенно сам. Я этого ничего не знала. Не то что мне подсказали, что пригласите Бориса Иванова, как мне очень часто подсказывали. Он пришел — вот это я хочу вам рассказать, я был в Туруханской ссылке вместе со Сталиным. Вот так и так. И конечно, говорит, меня мобилизовали для прикрытия. Сталина решили и перевели, конечно, в один из южных районов Красноярского края. После того как его стала бойкотировать вся ссылка…» (с. 334–335)

Подозрительных фактов в биографии Сталина очень много. Почему он отделался пустяками, хотя за участие в кровавом ограблении банка его должны были бы повесить? Почему его через три недели выпустили после ареста всех, кто был в подпольной типографии? Остальных задержанных осудили на каторжные работы (с. 390). Многие считали Сталина провокатором. «По рассказу Бориса Шеболдаева, работавшего секретарем северокавказского крайкома партии, в 1936 году он был вызван к Сталину, который поручил ему поехать в Новочеркасскую тюрьму, в изолятор для политических заключенных и переговорить с содержавшейся там в одиночке Варей Каспаровой.

Каспарова — старая большевичка, участница Бакинской Коммуны, близкая к Шаумяну… Сталин поручил Шеболдаеву сказать Каспаровой, что если она откажется от того, что говорила в его адрес, то он ее пощадит и сохранит ее жизнь… В ответ на это Каспарова вскочила с тюремной койки и яростно закричала: „Я знаю, что Сталин — провокатор, агент царской охранки! Говорила это и буду говорить до самой смерти, никогда не откажусь от этих слов“.

Шеболдаев, совершенно ошеломленный, покинул тюрьму. Он понимал, что теперь, когда он узнал такое о Сталине, его собственная жизнь в опасности, и не поехал к Сталину. Однако через несколько недель Сталин вызвал его и спросил об этом. Шеболдаев вынужден был ему все рассказать.

В 37 году Борис Шеболдаев был арестован и расстрелян. Арестована была также его жена Лидия Смирнова, от нее требовали показаний против мужа. Опричники схватили детей — трехлетнего Володю и шестинедельного Алика. Их тетка Валентина Смирнова, взяв узел с пеленками, насилу села в машину, в которой увозили детей. Однако ее на ходу выбросили из машины. Детей привезли в Бутырскую тюрьму и под воздействием их плача пытались добиться у матери ложных показаний. В результате Лика Смирнова сошла с ума…

О страшных допросах с детьми и последующей судьбе Лики Смирновой рассказала Лилия Иванова Рудзутак (племянница Яна Рудзутака), ее однокамерница» (с. 391). От нее, по-видимому, дошли до Шатуновской и слова Каспаровой (через Шеболдаева, рассказавшего все жене). Так удавалось найти следы и других высказываний, которые Сталин пытался вычеркнуть из истории. Но ничего нового Каспарова не сообщила. В основе все тот же рассказ Шаумяна, что в 1908 году он был арестован в квартире, о которой знал только Сталин.

В ходе Большого Террора Сталин методически уничтожал всех людей, которые могли сказать о нем что-нибудь плохое: уничтожил Иваняка, рассказавшего, что Сталин присвоил себе партийную кассу (с. 339); Жакова, записавшего и опубликовавшего антиленинскую речь, произнесенную Сталиным в 1917 году (с. 342). Уничтожались и люди, знавшие о подозрительном поведении Сталина, знавшие просто про разговоры о его связях с охранкой. Но из тысячи подозрений нельзя составить ни одного доказательства. И нельзя обосновать концепцию Орлова, что какие-то документы о связях с охранкой вызвали заговор военных и в ответ на него — Большой Террор. Шатуновская знала книгу Орлова, изданную на Западе, но ее собственные воспоминания участницы XVII съезда говорили о другом:

«Я была на съезде с гостевым билетом, и в кулуарах ходили слухи, что Сталин получил много голосов против, хотя сколько — не говорилось. Если был бы хотя 71 кандидат на 70 мест в ЦК, то Сталин бы не прошел… На съезде было объявлено о торжестве коллективизации — „социализм в деревне“ — и конечно, было много хвастовства. Но в кулуарах обсуждались большие ошибки, сделанные при коллективизации, гибель скота и падение производительных сил земледелия, приводились конкретные цифры…» (с. 160).

Во время последнего спора с защитником официальной точки зрения Шатуновской возражали, что эта воркотня по углам и голосование кучки недовольных не могли вызвать такие грандиозные последствия. Реакция Сталина была неадекватной, немыслимой для нормального человека. Но он не был нормальным человеком. Я уже говорил об этом и буду еще раз об этом говорить. Критические, переломные эпохи, когда старый разум ветшает, а новый не сложился, не первый раз выдвигают на авансцену истории параноидную личность. Не настолько безумную, чтобы каждый мог это заметить, но очень близкую к клинической паранойе. И для параноика достаточно самого ничтожного намека на скрытую угрозу, чтобы пустить в ход гигантский механизм репрессий. Тем более, что за рубежом назревала реальная угроза — к власти пришел Гитлер, и страх неминуемого столкновения возводил безумие в квадрат и в куб.

 

Последняя битва

Иногда по ночам Ольга Григорьевна просыпалась от собственных криков: ей казалось, что она борется «с ними». Подробно она не рассказывала — с кем. Не хотелось втягивать в трезвый день ночные кошмары. Днем была собранной, сдержанной. Такой я ее помню. Но было одно, последнее несчастье, которое опрокинуло ее среди белого дня: узнать, что безнадежно болен ее любимый сын, Степа. Тот самый, который стал душить Марусю, обещавшую посадить Олю еще на десять лет (насилу тогда отняли). Теперь он заболел раком. Кажется, единственный раз Ольга Григорьевна забилась в истерике. Ей было 80 лет, а надо было звонить, хлопотать… Ни на что не было сил. Только через несколько дней вернулась привычная собранность; стала добиваться обычных в таких случаях процедур, бесполезных и мучительных. Навещала сына, не всегда сознававшего, кто пришел, после очередной «химии». Иову было легче: его дети умерли без мук.

А жизнь длилась. Медленно падали силы. Все чаще хотелось лежать и даже гостей принимать лежа, А когда спрашивал о Деле — распрямлялась.

И все-таки она дождалась. Началась перестройка. С печати снят был намордник. Ходила по рукам книга Антонова-Овсеенко, использовавшего ее рассказы. Зашевелились фальсификаторы. Пришли прокуроры из КПК уговаривать ее, что она все выдумала, что не было показаний Гусева, Опарина, что не убит был Борисов и нет справки, переданной Шелепиным в комиссию Шверника, о чудовищных масштабах террора. А Крючков (новый шеф КГБ) дает другие цифры.

Новое, горбачевское руководство колебалось, поручало проверку будущим ГКЧПистам. Петр кивал на Ивана, Иван на Петра. «По словам Каткова (деятеля КПК. — Г. П.), Яковлев поручил Пуго (ответственные сотрудники ЦК), а Пуго ему (фамилия Пуго мелькнула впоследствии в частушке, сочиненной в „живом кольце“: „Забьем мы пушку тушкой Пуго“. — Г. П.). Когда я из беседы с Катковым и его двумя прокурорами поняла, что все уничтожено, и они торжествующе об этом говорили, вроде бы я сама какую-то фальшивку написала — ничего это нет, никакого совещания (на квартире Орджоникидзе. — Г. П.) не было, сводки нет такой (о масштабах репрессий. — Г. П.)и так далее, я написала второе письмо, где перечислила, какие документы уничтожены. По словам Каткова, нет, значит, они уничтожены. Тогда Наумов (деятель ЦК. — Г. П.) сказал — ну раз они так некомпетентно подошли к этому вопросу, мы все возьмем в свои руки. Они взяли в свои руки и опубликовали на основании этих подлогов в седьмом номере „Известий“ („Известий ЦК“. — Г. П.). Я больше не стала Наумову ни звонить, ни разговаривать. Зачем мне с ним говорить» (с. 359–360).

В конце концов горбачевское ЦК поддержало оценки новой комиссии по расследованию убийства Кирова («не нашей комиссии, сегодняшней», — комментирует Шатуновская на с. 360). Только Хрущев в своих воспоминаниях упоминал факты, установленные Ольгой Григорьевной. «Про убийство Борисова (телохранителя Кирова. — Г. П.) он пишет в своих мемуарах, что никакой аварии не было, что сотрудники НКВД ее инсценировали, что Борисов был убит» (с. 361).

Осталось одно — обратиться к прессе, переставшей быть партийной. С легкой руки Шатуновской, появилась в АИФ статья Лордкипанидзе, и началась дискуссия. Сотрудница Ленинградского музея истории партии Кириллина пыталась защищать версию, придуманную вместо официальной сталинской, явно провалившейся, — по ее словам, Киров был убит ревнивым мужем. Таким образом, оба заговора смыты со скрижалей истории: заговор зиновьевцев (а потом Зиновьева и Троцкого, а еще позже — Троцкого и Бухарина) против Сталина и заговор Сталина против собственной партии, не сумевшей проглотить без сопротивления смерть миллионов крестьян.

Тогда, собрав последние силы, Ольга Григорьевна написала, лаконично, как она это умела, письмо в редакцию «Известий», изложив в нескольких абзацах все основные факты. Это письмо, в конце концов, было опубликовано. И Георгий Целмс, после журналистского расследования, подвел итоги дискуссии в «Литературной газете» (см. ниже). Ему удалось найти следы уничтоженных документов: список, в котором были официально перечислены названия текстов, содержание которых раскрывала Ольга Григорьевна.

А Шатуновская скончалась, как многие в ее возрасте, после перелома шейки бедра. До 90 лет она не дожила трех месяцев. На похоронах не было ее друзей: они умерли на год, на пять лет, на десять лет раньше. Дети и внуки терялись в группе официальных лиц. Так схоронили одну из самых замечательных женщин XX века, в судьбе которой сталкивались роковые события революции, Большого Террора и попытки освободиться от сталинского наследства.

Но я не могу ее забыть. В статье, опубликованной в 1995 г., я писал о ней, не думая, что это может иметь политическое значение. Просто вспоминался замечательно яркий женский образ. И сейчас я пишу, опираясь на свои живые воспоминания, расширяя и уточняя их цитатами из книги, составленной родными Шатуновской (история поблагодарит их за этот труд). И я верю, что люди поверят нам с Ольгой Григорьевной, несмотря на то, что уничтожены почти все собранные ею документы. Если верно то, что рукописи не горят, то не горят и правдивые свидетельства.