5 мая 1907 года

Петербург, Моховая ул., д. 28 —

пять часов утра

Антон проснулся от душераздирающего крика и острого, вонзившегося в сердце удара. Сел на кровати, ошалело огляделся. И понял, что это кричал во сне он сам: снова увидел руки, беспомощно взметнувшиеся над толпой, а потом, когда толпа отхлынула, — тело, вдавленное в камень, в мостовую на площади у Техноложки.

«Не могу!.. — он стиснул зубы так, что заныло в скулах. — Не могу!..»

Подошел к окну.

Уже брезжило. По пыльному стеклу, оставляя прозрачный след, скользила последняя капля ночного дождя.

Он прижался лицом к стеклу. Холодило лоб. Паркет жег босые ступни.

Внизу дворник, поводя плечами как косарь, скреб метлой мостовую.

«Что же я?.. Ведь решил... Неужели трушу?..»

Авчала Тифлисской губернии —

семь часов

Семен перекатил из ладони в ладонь чугунный шар, похожий на кегельный, подбросил. Шар был тяжел, пригнул к полу руку.

— Сумасшедший! — вскрикнула девушка.

— Боишься, Джавоир? — Семен рассмеялся.

Глаза у него были светло-карие, круглые, бесшабашно-веселые. А голос — неожиданно сиплый, как у закоренелого курильщика.

— Зачем боишься, сестренка? Запала ведь нет.

— А детонация?

— Эх, учу тебя, учу — никакого толку! Здесь, — он постучал костяшками пальцев по оболочке, — не гремучая ртуть, а панкластит, он без запала спокойный — это не гремучка.

Но все же бережно опустил ядро и вкатил его в узкую щель меж камнями стены. В углублении матово поблескивали черные спинки таких же ядер.

— Сколько уже?

— Пятнадцать, — ответила девушка, влюбленно глядя на брата.

— На сегодня хватит.

Он камнем заложил отверстие хранилища, провел ладонью по темно-русым, распадающимся на две пряди волосам. Пальцы левой руки были неестественно выпрямлены.

В узкое незастекленное окно вливался свежий воздух. Он выветривал острый запах серной кислоты, наполнял комнату ароматом пшата. Дом был на краю селения. Из окна просматривалась дорога. Она спускалась в долину, к подвесному мосту, переброшенному через шумную речку. Ледяная вершина противоположной горы уже сверкала под утренним солнцем.

Семен глубоко вздохнул и потянулся, разминая отяжелевшие плечи.

— Больше не надо, Джавоир, хватит, — устало повторил он. — Пойдем спать.

Петербург, Васильевский остров, Двадцатая линия, дом Власовых —

восемь часов утра

Ольга вышла на крыльцо — и остановилась пораженная: вчера еще в палисаднике все было голо, только набухали почки на ветвях, а сейчас куст сирени окутала зеленая дымка, блестели листки на березе и спавшая с зимы осина — чудо! — ожила, задрожала под неуловимыми токами воздуха, роняя с изумрудно-огненных язычков хрустальные капли. «И сладкий трепет, как струя, по жилам пробежал природы...» — всплыло в уме давнее, радостное и грустное.

Скользнув взглядом по резным филенкам перил, женщина спустилась с крыльца. Одной рукой она поддерживала таз, краем упиравшийся в бедро. Поставила таз у березы и начала развешивать мокрые тряпицы на веревке, протянутой от столбика крыльца к осине. Встряхнула полотенце, вышитое пунцовыми петухами. «А у нас вишни уже белым-белые...».

Она вернулась в дом. Егор встретил ее восторженным взглядом. «Надо же! Глупый мальчишка...»

— Пора за работу, — строго сказала она.

Юноша открыл крышку сундука, вынул хлам. Вместо днища в сундуке была еще одна крышка, ведущая в подпол. Егор поднял и ее.

Ольга спустилась первой. В подполе было холодно и сыро. Лампа едва освещала черные стены.

— Будем расширять в ту сторону, — показала женщина.

В углу, за тюками, что-то зашуршало.

— Мыши! — испуганно воскликнула она. — Ужас как боюсь мышей!

— А я... — начал Егор и осекся. — И я тоже боюсь.

Его глаза все так же светились восторгом:

— Мне... Мне хочется называть вас Софьей. Только не дай вам бог ее судьбу.

— Сплюньте через левое плечо! — легко рассмеялась она. — А где сейчас ваша невеста, Егор?

— В Гельсингфорсе, у родичей, — упавшим голосом проговорил юноша.

— Я слышала — очень красивая девушка, — сказала Ольга.

Она по-крестьянски поплевала на ладони, взялась за черенок лопаты:

— Ну, начнем! Нам надо подготовить побольше места: завтра транспорт уже прибудет.

Москва, Бутырская следственная тюрьма, камера 163 —

десять часов

Скрипнула заслонка «глазка». Затем трижды визгливо провернулся в замочной скважине ключ.

— Нумер сто шешдесят третий, пожалте-с на прогулку, — прогудел надзиратель.

Леонид Борисович поднялся с привинченного к полу табурета, направился к двери, потом — по коридорам, переходам, лестницам...

Загон для прогулок был пуст. Леонида Борисовича и на воздух выводили одного. Не давали газет, не позволяли свиданий.

«Какое сегодня число? Четвертое?.. Нет, пятое. Бесспорно, пятое. Какая глупость, какая нелепица! Уже шесть дней, как там, в Копенгагене, идет борьба, а я здесь прохлаждаюсь...»

Над головой светился квадрат не по-майски холодного неба.

Почему арестовали? На единственном за все эти дни допросе жандармский полковник лишь многозначительно постукивал карандашиком и ворошил замусоленные страницы «дела», явно не имеющего касательства к Леониду Борисовичу, задавал пустые вопросы.

«Арестовали, чтобы помешать поездке в Копенгаген? Что-то разнюхали?.. Кто еще арестован?»

Отполированные тысячами подошв булыжники глухо вбирали в себя сердитые удары его туфель.

«Сегодня же — протест прокурору. Не поможет — голодовка. По крайней мере, объяснят причину ареста. А пока есть свободное время, надо использовать его рационально: привести в порядок дела».

Да, неторопливо и методично разобрать, рассортировать, спрятать в сейфы памяти. «Итак, начнем с Северо-Запада: с Аахи-Ярве, Выборга, Хаапалы...»

Петербург, Фонтанка, д. 16 —

час пополудни

Директор департамента полиции приоткрыл дверь:

— Разрешите, Петр Аркадьевич?

Столыпин ладонью показал Трусевичу на кресло у стола и прикрыл лежавшие перед ним машинописные страницы чистым листом. Движение это не укрылось от Максимилиана Ивановича. «Таит от меня, — с почтительной обидой подумал он. — Что?» И, еще не подойдя, не садясь, приступил к докладу:

— Срочное донесение из великого княжества: в селении Хаапала нашими чинами во взаимодействии с чинами Выборгского гофгерихта захвачена большая лаборатория взрывчатых веществ и метательных снарядов, принадлежащая РСДРП. Десять арестованы, двое скрылись. Розыск объявлен.

— Наш?

— Оставлен в числе арестованных. Для освещения.

— Правильно. Улики?

— Обнаружены оболочки снарядов, нитроглицерин, пироксилин, гремучий студень, двенадцать сортов динамита. Запрещенная литература.

— Вполне достаточно, — нетерпеливо прервал Столыпин. — Подготовьте на имя финляндского генерал-губернатора отношение о немедленной выдаче злоумышленников.

— Будет исполнено, ваше высокопревосходительство.

— О Лондоне что-нибудь новое поступило?

— Никак нет, ваше высокопревосходительство. Ожидаю депеши из Парижа с часу на час. Доложу немедленно.

— Хорошо. Что еще?

— Полковник Герасимов энергично возражает против произведенного в Москве фон Коттеном ареста Инженера. Утверждает: преждевременно. И Гартинг ходатайствует, — директор достает из папки телеграфный бланк. — «Ввиду недавнего ареста в Москве Никитича, имею честь покорнейше просить ваше превосходительство не отказать сделать распоряжение о непредъявлении этому лицу в виде обвинений фактов, выясненных при посредстве известного сотрудника, дабы не повредить и не провалить последнего».

— Стоит того «последний»?

— Речь идет о Ростовцеве. Это один из опытнейших осведомителей. Ныне он внедрен на съезд социал-демократической партии в Лондоне.

— Что ж, придется освободить Инженера, — неохотно соглашается министр, но добавляет: — Надеюсь, он от нас не уйдет?

— Можете не беспокоиться, ваше высокопревосходительство, обложен со всех сторон.

— Если у вас все, уважаемый Максимилиан Иванович, я вас больше не задерживаю.

Когда дверь за Трусевичем закрылась, Столыпин снова пододвинул страницу с машинописным текстом. Начал читать, каждое слово как бы выверяя на звук и на вкус:

«Мы — представители тех войсковых частей, которые стоят в Петербурге и на которых первых будет опираться правительство при столкновении с Государственною думою. Эти части двинет вперед правительство, чтобы раздавить рабочее восстание, если рабочие по вашему призыву подымутся на защиту рабочих представителей. Эти части должны перейти на сторону народа, чтобы здесь, в Петербурге, где стоят друг против друга Государственная дума и царский дворец, чтобы здесь победило народное дело. И когда столкнутся народные представители с царским правительством, на нас, представителях этих частей, будет лежать трудная задача — сказать всем солдатам, что нужно им делать. И мы сделаем это, хотя бы нам пришлось первыми пасть в этом деле и не увидеть его торжества...»

Недурно. Но достаточно ли он вжился в  и х  фразеологию?.. Сойдет. К тому же поздно, копия пошла к исполнителям.

Петр Аркадьевич откинулся в кресле, привычным движением покрутил, загибая в кольцо, ус. Любопытно: что подумает какой-нибудь умник, скажем, через столетие, когда с вершины грядущего будет оценивать этот документ и весь этот акт? Скажет: «Неслыханная провокация!» — или поймет: он, премьер-министр империи, должен был поступить именно так?.. Цель оправдывает средства. Да, провокация. Но во имя укрепления пошатнувшегося престола, во имя России!..

«И мы сделаем это...» — Столыпин скользнул взглядом по строке и жестко усмехнулся.

Лондон, Саутгейт-Род, церковь Братства —

пять часов пополудни

Шло одиннадцатое, вечернее заседание съезда.

Он только что вторично выступил с трибуны, а сейчас сидел на одной из задних скамей. Лицо его было осунувшееся и безмерно усталое: сказалось невероятное нервное напряжение последних месяцев, бессонные ночи уже здесь, в Лондоне, обсуждение проектов резолюций во фракции, подготовка предложений от имени большевистской делегации, заявлений, поправок... Но больше всего изматывали споры на самих заседаниях. Казалось бы, слепому видно: деятельность ЦК, в котором верховодили меньшевики, шла вразрез с классовыми интересами пролетариата, шла против воли громадного большинства партии. В ответственнейший момент истории ЦК стал инициатором раскола революционных рядов, пытался приспособить пролетарскую политику к политике либеральной буржуазии, а либералы, напуганные размахом народного движения, только и мечтали о прекращении революции! И вот теперь, на съезде, меньшевики хотят снять с обсуждения все общепринципиальные вопросы — не следует, видите ли, определять основ тактики, а надо плестись за ходом событий, решая от случая к случаю. Во имя «партийного мира» скроем наши разногласия. Нет уж, увольте! Пусть Георгий Валентинович, ваш идейный вождь, вещает с умиротворенностью патриарха: «Нам необходимо рассмотреть спорные вопросы спокойно, sine ira et studio». Будто речь идет о бумажках с резолюциями, а не о судьбах рабочего класса! Нет, недостойно рабочей партии скрывать разногласия, прятать их. Большевики пришли на съезд бороться за свою линию, бороться против обанкротившейся политики оппортунизма — и с гневом, и с пристрастием! Да, предстоит борьба по каждому теоретическому и практическому вопросу, ибо это борьба за роль партии в будущих боях!..

Он обвел взглядом беленые, аскетически строгие стены с прорезями стрельчатых окон, с черными балками перекрытий. Впереди, за кафедрой, холодно мерцал орга́н. Острые линии. Резкие углы. Как соответствует настроению тех, кто собрался под этими сводами. «Церковь Братства». Он потер ладонью лоб. Повернулся к соседу:

— Сидеть нам здесь долго, дорогой Алексей Максимович, в намеченные сроки не уложимся. А надо платить и церковному приходу за аренду, и за гостиницу, и, худо-бедно, — за хлеб насущный.

— Понимаю, — басисто, с характерными волжскими «о» отозвался мужчина. Выступающие скулы его рдели туберкулезным румянцем. — Есть на примете один художник знакомый, Мошелес. Известен. Богат. Поборник прогресса. Может, вместе и заглянем на огонек?

— Время дорого. Но придется.

— Есть на примете еще один толстосум, некий Джозеф Фелз. Однако капиталист чистой воды, владелец мыловаренных предприятий. Как? — он посмотрел выжидательно, весело прищурившись.

— Если так пойдет и дальше, придется бить челом и мыловару. У вас уже есть опыт, дорогой Алексей Максимович!..

Прямо над ними, на хорах, были отведены места для немногочисленных гостей съезда. Здесь в первом ряду, у барьера, сидел круглолицый человек в очках с толстыми стеклами. Он внимательно слушал оратора, выступавшего с кафедры, делал легкие неразборчивые пометки в записной книжке и в то же время старался не упустить разговора на скамье внизу. Но улавливал лишь его обрывки.

Тесно подпирая его плечом, нетерпеливо ерзал сосед — крупноносый, с пышными усами и буйной смоляной шевелюрой.

— Как тебе это нравится, Яков! — налегая, прогудел он. — Как отмежевываются они от отрядов боевиков, от боевых групп партии!

— Да, да... — неопределенно отозвался тот, отстраняясь: сосед мешал ему слушать и писать.

— Чтобы выслужиться перед либералами, они готовы оплевать даже героизм пролетариата, признать бессмысленными его жертвы. Не выйдет!

Усач стукнул тяжелым кулаком по перилам. Они глухо загудели.

— Да, Феликс, да, — согласился мужчина в очках с толстыми стеклами. — Кстати, ты не знаешь, кто этот оратор, кто его делегировал?

— Не знаю. Меньшевик, — презрительно бросил сосед.

Петербург, Невский проспект, д. 92 —

восемь часов вечера

— Господин пристав велели уведомить: нижние чины, курсистка и студент уже удалились, вашбродь! — зычно прошептал, подбегая, околоточный. .

Левой рукой он придерживал у бедра шашку с болтающимся черным темляком, а другую тянул к фуражке. Он мог бы и не козырять: Додаков был не в форме, а в партикулярном. Но околоточный-то знал, что перед ним высокий чин из столичного охранного отделения.

Додаков стоял вполоборота у витрины магазина «Парфюмерия Мюге». Мимо по тротуару текла по-субботнему нарядная, по-весеннему возбужденная толпа, катили коляски с откинутым верхом, резко всхлипывали клаксоны автомобилей. Предприимчивый Мюге прямо на стекле витрины рекламировал «Крем «Чары любви» из белых лилий для белизны и нежности кожи». В стекле меж буквами рекламы отражался противоположный, ничем не примечательный четырехэтажный дом № 92, по первому этажу которого располагалась банкирская контора «Волков и сыновья».

— Господин пристав, вашбродь, велели передать: обозначенные личности двадцать минут как удалились! — в растерянности повторил полицейский, приближая к лицу Додакова губастый рот с нестерпимым луковым духом.

Додаков не удержался, поморщился. «Пора?.. Это как при стрельбе по движущейся мишени: надо успеть прицелиться, но и не промедлить — иначе мишень скроется, и тогда — «баранка»...»

— Еще десять минут.

Околоточный несогласно пожал плечами, но козырнул и торопливо зашагал через проспект, под арку, ведущую во двор дома № 92.

Городовые затопали по лестнице. Задребезжал звонок — будто соскользнула с подноса посуда.

— Га-аспада, пра-а-шу не двигаться с мест! — пророкотал начищенный и выутюженный пристав. — Вот ордер на производство обыска!

Додаков вошел последним и неприметно стал в стороне, у окна. Вечернее солнце красным огнем било в стекло, и большое хрящеватое ухо его алело против света, как сигнальный фонарь. Ротмистр сжимал в руке, засунутой в карман, вчетверо сложенный листок плотной бумаги.

Собравшиеся в комнате отступили к стенам, угрюмо молчали. На столе и по полу рассыпались листки, конверты.

— Га-аспада, пра-а-шу ничего не трогать! — пристав обернулся к городовым. — При-и-ступить! Обыскать каждого!

— Не имеете права, — сказал мужчина в косоворотке, подпоясанной узким ремешком. — Мы — депутаты Государственной думы и пользуемся неприкосновенностью личности.

Додаков ощупывал в кармане листок и решал: бросить или не бросить в кучу тех, которые уже рассыпались по паркету? Уловил на себе настороженные взгляды. «Бросить или не бросить?..»

Париж, авеню Гренель, д. 79 —

девять часов вечера

Он прочел донесение, только что полученное из Лондона, и взял из стопки чистый лист бумаги с водяным знаком Меркурия. Начал писать:

«Ваше Превосходительство,
Заведывающий заграничного агентурою...»

милостивый государь Максимилиан Иванович.

Имею честь доложить, что в Бюро съезда Российской социал-демократической рабочей партии в Лондоне избрано 5 человек:

1) От большевиков Ленин.

2) От меньшевиков Дан.

3) От поляков Тышко.

4) От бундовцев Виницкий-Медем и

5) от латышей Азис (кажется, Озоль — член Государственной думы).

Первое заседание, 13 мая [2] , ушло всецело на выборы бюро...

Второе заседание происходило 14 мая...

Третье заседание происходило 15 мая...

Из ораторов выступали: от большевиков Ленин... от меньшевиков Плеханов, Мартов, Мартынов, Троцкий...

...Ленин — самый блестящий оратор на съезде. Стоит он на крайне революционной точке зрения, говорит с необыкновенным жаром и захватывает даже своих противников. Он крайне резко разбил все доводы и оправдания меньшевиков и очень резко ответил Троцкому и центру за их метание от одной стороны к другой, за их шатания и нерешительность и предлагал всем присоединиться к резолюции большевиков...

Получены сведения, что Центральный Комитет находится без средств. Он хотел послать Максима Горького к кое-каким английским богачам достать взаймы 25 тысяч рублей, но Горький отказался иметь дело с меньшевистским Центральным Комитетом. Большевики также находятся без денег, но они должны получить из Петербурга от Никитича, и, кроме того, их поддерживает Горький.

Я выеду на день или два в Лондон для помощи агентуре.

Он внимательно перечитал текст донесения и аккуратно вывел свою подпись: «Гартинг».

Петербург, Выборгская сторона, Арсенальная ул., дом Пахомовых —

десять часов вечера

— Вы к дедушке? — пропел голосок в сенях.

Пригнув голову, чтобы не задеть за притолоку, в горницу вошел парень. Его куртка с петлицами железнодорожника была в масляных пятнах и отсвечивала угольной пылью, въевшейся в сукно.

— Хювяя илтаа, дедуска Захара! — парень поставил на пол чемоданчик и протянул поднявшемуся навстречу старику обе руки.

— Добрый вечер, Эйвар, — с теплом в голосе ответил старик. — Все в порядке?

— Кюлля... Да, — юноша показал на чемоданчик. — Здесь двести стук «Пролетарий» номер сестнадцать. Остальные на багазной станции, вот квитанция. Больсой тюцок.

Парень был белобрысый, широколицый. И если бы не этот характерный финский акцент — ни за что бы не отличить его от русака.

— Молодец, получим, — старик аккуратно сложил квитанции и спрятал их за икону.

Не удержался, открыл чемоданчик, достал пачку, развернул, начал разглядывать тонкий, полупрозрачный газетный лист. Повторил:

— Молодец.

Эйвар помялся:

— Мой поезд назад в Гельсингфорс идет завтра утром... Разреси, дедуска Захара, на Васильевский пойти. Один девуска письмо просила передать. Там у нее пойка... зених, студент.

— Только будь осторожней, — неохотно ответил старик.

— Буду, буду! Някемийн!

— Счастливо, сынок! — пожал ему руку старик.

Петергоф, Нижний дворец —

одиннадцать часов вечера

Прежде чем отойти ко сну, Николай спустился в кабинет, вынул из ящика письменного стола книжицу дневника, обтянутую шагреневой кожей, с алыми муаровыми форзацами, перебрал в памяти события дня — такого буднично-серого — и записал:

«День стоял тихий. Завтракали д. Алексей, Сандро и Волконский (деж). Погулял. Принял доклады. Принял депутацию уральских казаков, приехавших с икрой. К обеду приехала мама́. Вечер провели все вместе. Недолго погулял. Пришлось долго читать мама́ и Алис вслух. От этого ослаб головою...»

Николай подумал, что бы еще записать. Но ничего значительного так и не вспомнил — и поставил точку, она расплылась маленькой кляксой.

Всем, кто оказался связан с событиями того дня — 5 мая 1907 года, — предстояло спустя некоторое время принять участие в драматической истории, которой и посвящено повествование.