Ночь не наступит

Понизовский Владимир Миронович

КНИГА ВТОРАЯ.

ЖРЕЦЫ ОХРАНКИ

 

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

ВИЦЕ-КОНСУЛ РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ

 

 

ГЛАВА

1

— Военным атташе Эквадора я уже был. А теперь буду личным и полномочным представителем короля Никарагуа, не знаю, есть ли там король, а? — Камо с серьезным видом посмотрел на Антона.

— По-моему, нет там короля, — усомнился Путко. — Нельзя что-нибудь поближе и попроще?

— Нельзя, — кавказец отрицательно повел ладонью. — Чем необычней, тем больше впечатление.

— А как же язык? Их, никарагуагский? — с трудом выговорил студент.

— То-то и дело: никто его и не знает. Вот ты и будешь у меня за переводчика. Я тебе: «Барлы-марлы-тарлы, барекам!», а ты им: «Гоните сотню револьверов и по сто патронов к каждому, приятели!» Я тебе: «Шурлы-курлы-бурлы», а ты: «И десяток пулеметов системы Манлихера заверните, платим наличными!»

Он рассмеялся:

— Сойдет?

— Шутишь? — догадался Антон.

— А почему без шуток, дорогой? Без шуток жить скучно!

Поезд шел из Парижа в Берлин. В купе они были одни и могли под стук колес говорить не таясь.

С того дня, как Антон вместе со своим подопечным вышел из экспресса на перрон вокзала Сен-Лазар, прошло неполных три месяца. Но за это недолгое время новые впечатления, калейдоскоп встреч и событий отодвинули петербургскую его жизнь в далекое прошлое.

На парижском вокзале у выхода из вагона их встретил средних лет мужчина, в котором и по первому взгляду можно было признать русского: в белой косоворотке на черных пуговицах, в картузе, надвинутом на широкое веснушчатое лицо с пшеничными рачьими усами. С Лидиным он обнялся как со старым приятелем, назвал адрес, по которому бородач должен был явиться, а студента повел пешком чуть ли не через весь город к себе на квартиру. Представился он Антону Виктором.

Путко с интересом оглядывал эмигрантское жилище, как бы вписывая себя в эти стены и в этот быт. Комната была на самой верхней лестничной площадке, с темными отклеивающимися обоями, с прокопченными углами. У стены стояла железная койка под серым одеялом, у окна стол из ящиков и два табурета, на полу и подоконнике громоздились книги.

— Шикарно? — перехватив его взгляд, усмехнулся Виктор. — А твои миллионы на какой банк переведены?

Перед отъездом мать наскребла-таки денег, Антон не смог отказаться. Сумма была скромная, но все же... Он назвал. Виктор прикинул в уме, перевел рубли на франки:

— Неплохо. По третьему эмигрантскому разряду на полгода достанет. Если, конечно, не вздумаешь пополнять гардероб и болеть. Впрочем, у нас тут свой доктор есть — на все хворобы мастер.

— А как это: по третьему эмигрантскому?

— Простота! Десять-пятнадцать франков в месяц на жилье, это около четырех-пяти рублей. Обед: шестьдесят-восемьдесят сантимов, то есть двадцать-тридцать копеек, в «популярке» можно обойтись и пятиалтынным. Многие наши обедом и ограничиваются. Конечно, без завтраков и ужинов туговато, да ничего не поделаешь: привыкнешь. Ничего, восполнять их будешь пищей для ума и сердца. Если же ты обжора, завтрак — хлеб с чаем — стоит десять-пятнадцать сантимов.

У Антона засосало под ложечкой.

— Рекомендую соблюдать режим с первого дня, иначе туговато будет. С завтрашнего. А нынче по случаю благополучного прибытия кутнем. Тут рядом есть студенческая столовка. В ней к тому же русским скидка — за то, что непривередливы.

Виктор нахлобучил картуз:

— Двинули. Заодно кой с кем из наших познакомлю.

Вдоль узкого помещения тянулись два ряда столиков, застланных пестрой клеенкой. У входных дверей парень жарил на черной чадящей сковородке картофель, в проходе сновали хорошенькие толстушки в белых чепчиках и грязных фартуках и во весь голос пронзительно выкрикивали заказы в сторону стойки, над которой возвышалась яркая блондинка с жирно блестевшим носом. За спиной матроны, на стене от потолка свисал на крюке щит меню. Цифры были выведены огромными черными знаками.

— Не просчитаешься, — показал на них Виктор.

За столиками тесно сидели парни и девушки. Парни, заказывая еду, норовили ущипнуть официанток, толстушки шутливо отвешивали оплеухи. Антон увидел, что большинство посетителей уплетает огромные, подозрительного цвета сосиски.

— Что это они выкрикивают? — повел головой Антон в сторону официанток, обескураженно чувствуя, что доморощенный французский начинает подводить его.

— Эти сосиски с отрубями они называют «дурочками». Слышишь, так и заказывают: «большую дурочку» или «маленькую дурочку». Салат на здешнем языке — «хлорофилл», а вино — «ай-ю-ю!». Что будем заказывать?

Они заказали по «большой дурочке», по порции «хлорофилла» с жареным картофелем и по стакану крепкого, самого дешевого, алжирского вина. Официантка обратилась к Антону тоже на «ты», как к завсегдатаю, и это ему польстило.

— Как они держатся!

— Что ни мордашка — прелесть, — неточно понял его Виктор. — Если приглядеться, ничего особенного, многие даже некрасивы. Но, обрати внимание, ни одной простушки. По-французски это и называется «шарм».

Антона поразило, что товарищ по партии ведет такой легкомысленный разговор. Но он и сам с удовольствием глазел по сторонам, восторгаясь каждым девичьим лицом.

— Я же говорил: кого-нибудь из наших непременно принесет! — Виктор подтолкнул его в бок и показал на вкатывающегося в столовую толстяка, который снимал в дверях мягкую шляпу. — Вот и наш эскулап. И окликнул:

— Яков, прошу к нашему шалашу!

Толстяк подошел. Виктор представил Антона:

— Сегодня принял на Сен-Лазаре. Товарищ Владимиров.

— Очень приятно, — протянул толстяк руку, оказавшуюся в пожатии неожиданно твердой и сильной. — На что жалуетесь, коллега?

— Сразу и меддопрос! — засмеялся Виктор. — Люби его и ублажай, Владимиров, это тот самый доктор, который пользует всю российскую колонию, особливо нашего брата большевика: Яков Отцов.

«Так вот кто носит псевдоним, который хотел взять я!» Антон с особенным интересом посмотрел на невольного своего соперника. Доктор понравился ему. От всей его фигуры веяло добродушием и спокойствием. Наверное, у такого врача хорошо лечиться, всегда будешь уверен в быстром выздоровлении...

Отцов тоже заказал «большую дурочку», «хлорофилл», вино и, поглощая их, со знанием и интересом начал расспрашивать о Питере. И тоже, на удивление Антону, не о политических событиях, не о партийных делах, а о гастролях Собинова и Анны Павловой, да пошел ли по Литейному электрический трамвай, и все так ли весело на Крестовском... Неожиданно в этих расспросах Антону почудилась тоска товарища по России, по дому. И юноша понял: если и его, немолодого врача, час обеда загоняет в студенческое бистро, не так уж блестящи его житейские дела.

Тут же втроем они обсудили, чем следует заняться Антону. Виктор посоветовал, не теряя времени, записаться на факультет в Сорбонну, позаботиться о жилье. И Антон отметил про себя, что ни его добровольный опекун, ни доктор не интересуются даже, каково же его партийное задание, что привело его в Париж, помимо столь прозрачного повода «продолжать учебу», и чем он занимался в России. Это была та ненавязчивая, непоказная конспирация, которой учил его Феликс.

В тот же день Виктор помог Путко снять неподалеку от его собственного обиталища крохотную, почти без всякой мебели, комнатку под самой крышей — доподлинную студенческую мансарду с покатым потолком на улочке рю Мадам в Латинском квартале, рядом с Сорбонной и под боком у собора Сен-Жермен-де-Пре. Хозяйка, узнав, что постоялец — русский, сразу же предупредила: она и ее квартиранты не терпят песен после полуночи; появления гостей, когда дом уже спит; громких споров, бросания окурков в окна и всего прочего, что неизменно связано с представлением: «Oh, ces russes!» Антон торжественно (но легкомысленно) обещал, что ничего подобного он себе не позволит. И началось его приобщение к эмигрантской жизни, знакомство с ее обычаями и нравами, а заодно и с Парижем.

Город бесславных Людовиков и великой Коммуны, бравых мушкетеров и гениальных мыслителей, город сверкающих огнями Больших бульваров и кривых, как в Замоскворечье, переулков поразил его, хотя из книг, из гимназического курса классических и прочих наук, своими памятниками истории и культуры был, казалось, знаком досконально. Поразил он Антона не предметными открытиями. Действительно, Нотр-Дам, Триумфальная арка и Эйфелева башня были точно такими же, как на рисунках Бенуа, разве лишь не столь величественными, как представлялись; и треугольная шляпа Наполеона хранилась рядом с гробницей императора в подземелье Дома Инвалидов. Но дух Парижа, сам воздух, вдыхаемый его жителями и определявший, казалось, их характер и темперамент, был как играющее солнечной чешуей море по сравнению с закованной в лед Невой. Только что премьер Клемансо подавил бунты виноградарей на юге Франции, бастовали горняки на севере и машинисты поездов метро в самой столице, — а Париж беспечно смеялся, кутил, танцевал, флиртовал, тратил последние франки в кабачках Монмартра, был весел и абсолютно равнодушен к кому бы то ни было, к чьему бы то ни было несчастью. Поистине — солнечные блики на поверхности воды, пусть ледяной и черной в глубине.

Скованная льдом жизнь на родине была суровей, но зато и определенней. Антон представил, каким бы недопустимым контрастом выглядела в режиме полицейского Петербурга жизнь эмигрантов — точно так же, как если бы стайка бразильских колибри залетела в вороний грай на деревья Измайловского сада. Но если прежде по обрывочным рассказам, просто в своем воображении Путко представлял русскую эмиграцию в Париже как некую сплоченную группу единомышленников-борцов, дружно преодолевающих невзгоды во имя общей цели, думал, что существует какой-то особый квартал в городе, где все политические живут бок о бок и чуть ли не ходят взявшись за руки, то именно в этом он разочаровался больше всего. Новый центр новой российской эмиграции только еще заполнялся прибывающим людом, вырвавшимся из царских застенков, из тюрем или с этапов. Эмигранты рассеивались по городским трущобам, и при встречах жестоко спорили меж собою, кляня и свою судьбу, и неудачную попытку поднять темную массу забитого крестьянства на великие свершения: социалисты-революционеры, анархисты, народные демократы, представители меньшевистской фракции РСДРП — каких только мастей и колеров не было в среде эмигрантов.

Среди всех уверенно в себе, поистине дружно держались лишь большевики. На сетования обозленных людей, которые кляли себя за участие в «роковом безнадежном предприятии», большевики отвечали: «Революция, хоть и потерпевшая временное поражение, — незаменимая школа борьбы. Придет час, и возьмемся снова!» Эта их уверенность и достоинство наполняли Антона чувством гордости. Он — частичка этой партии, и он готов, как и прежде, к выполнению любых ее заданий. Но вот только не забыли ли товарищи о его существовании? Почему нет вестей ни от Феликса, ни от Леонида Борисовича? А тот же круглолицый Виктор с пшеничными усами только и делает, что пожирает книжки и «больших дурочек».

Но однажды поздним вечером — как раз в тот час, когда ветхий дом на рю Мадам, населенный рано поднимающимся на работу людом, гасил огни, — ступени лестницы исполнили энергичное аллегро на ксилофоне, в дверь гулко забарабанили, послышался знакомый хриплый голос:

— Принимай, дорогой хозяин, гостей!

И в мансарду в сопровождении Виктора ввалился Камо.

Вот кому был рад Антон!

— Проходите, проходите, товарищи! — он засуетился, подставляя колченогие стулья. — Хотите чаю или кофе? Это я в момент!

— А водки у тебя нет? Эх ты, скучно живешь!

— Могу и за водкой!

— Смотри, поверил! — рассмеялся Семен. — Какой же кавказец употребляет эту гадость? Ставь бочонок имеретинского или, на плохой конец, коньяк! Нету? Пусто в кармане? Хочешь подзаработать, а? Осла позвали на свадьбу, а он говорит: «Знаю, зачем зовут: или воду возить, или жернов крутить». Вот так и тебя!

В этом залпе насмешливых шуток Антон уловил для себя что-то обидное. «Не простил он мне Куоккалы?» — подумал Путко.

— Ты не обижайся, — миролюбиво сказал Семен. — Ты же свой, да? А мне правда нужен помощник. Я тут проездом, чужому человеку нельзя доверить, а вот он, — Камо кивнул на Виктора, — не может, должен встретить одного нашего, из России. Поможешь? За три дня обернемся.

— Конечно, помогу. Что надо?

— Ах какой, сразу что да почем! По дороге все и узнаешь. Встречаемся завтра в семь утра на вокзале Бурже, у первой кассы, запомнил?

На вокзале роль Антона прояснилась. В камере хранения Семен получил два больших тяжеленных чемодана, перетянутых ремнями. Их предстояло доставить в Берлин, а оттуда еще куда-то. Чем набиты чемоданы, Антон не знал. Догадывался — не побрякушками.

Вот тогда-то, в купе поезда, и зашел у них разговор об Эквадоре и Никарагуа. Камо рассказал — теперь та история быльем поросла, — как полтора года назад он вместе с Феликсом закупал оружие в Бельгии, в Льеже. Семен изображал атташе Эквадора. Часть того оружия была благополучно переправлена на Кавказ, в боевые дружины партии, все остальное покоится на дне морском — там, где наскочила на мель шхуна «Зара». Товарищ Владимиров не слышал об этой печальной истории, нет? Ну и хорошо, что не слышал. А вот теперь у партии снова есть деньги, и немалые. Товарищ Владимиров догадывается, откуда они взялись? То-то!.. И надо снова покупать оружие. Только никогда не следует повторять сыгранную роль, надо придумать что-нибудь оригинальное. Если в Никарагуа и нет короля, он, Камо, поищет, где подходящий король имеется.

Почему ему нужен непременно король, Камо не объяснил, — на короле он поперхнулся, закашлялся.

— Простыл? — участливо спросил Антон.

Кавказец отрицательно покачал головой.

— Тогда много куришь. Вредно.

Камо потер ладонью горло:

— Не курю я совсем, дорогой. Доктор тоже: «У тебя хронический катар», — знаешь нашего доктора? Хороший человек. «Конечно, катар», — говорю, зачем обижать человека? Обманул, это ведь у меня от веревки.

— Какой еще веревки?

— Ну, когда вешали, понимаешь? — Семен весело посмотрел на студента. Взгляд его был с косинкой.

— Вешали? — в ужасе переспросил Антон.

— Конечно. В декабре пятого мы подняли вооруженное восстание в Тифлисе, мои боевики в Надзаладеви держали оборону, знаешь этот район?

— Нет, я только Солалакскую, Лорис-Меликовскую, Миллионную... и Эриванскую площадь! — улыбнулся юноша.

— Не знаешь ты тогда Тифлиса. Надзаладеви — по-русски Нахаловкой называют, рабочие там живут. Там меня и схватили казаки. Ни за что бы не схватили, да без сознания был, пять дырок сделали, — он ткнул пальцем себе в плечо, руку и ногу.

Антон с удивлением разглядывал его круглое, простодушное, с круглыми веселыми глазами под темными дужками бровей лицо: трудно поверить! И говорил он весело, как о приключении.

— Один казак нос хотел отрезать, а я взмолился: «Послушай, ай мард, как же я к девушкам без носа, чего подумают, а?» Не о девушках я, понятно, а как без носа, на конспиративной работе? Нос — самая особая примета. Можно, конечно, резиновый, а вдруг в самый момент отскочит? Казак оказался добрый: «Все равно — без носа или с носом вздернуть!» Стали они меня вешать. Один раз я уже плясать на веревке начал, они сняли и снова с дурацкими вопросами: «Где твои прячутся, как зовут?» Они снова накинули веревку, а я незаметно подбородок в петлю подсунул и вишу хоть бы хны, целую жизнь так можно висеть. Веревка и оборвалась. Они удивились, что живой, и в Метехский замок отправили, чтобы как полагается повесить, по всем правилам. А я из замка и удрал. Дырки зажили, а вот хрипота осталась. Доктор думает: катар, вот чудак, а?

«Дурака он валяет? Врет все? — в смятении думал Антон, разглядывая Камо. — А тогда, на Эриванской, среди бомб — офицером на дрожках?.. Ну и человек!»

— А давно ты начал... так вот? Сколько тебе было?

— Длинный язык укорачивает жизнь, знаешь? Но тебе скажу: не молодым начал, девятнадцать уже стукнуло.

— А как?

— Э, и вспоминать скучно: письма носил, на собрания собирал, библиотеки устраивал. Правда, на одной демонстрации при красном знамени шел...

Антон подумал: «А мой кружок на Арсенальной, листовки и ночевки? Но до сих пор еще ничего важного, а мне уже двадцать один!»

— Да, а как листовки бросали — очень красиво получилось! — вспомнил, оживился Семен. — В театре «Гамлета» давали. В ложе сам наместник, в партере от золота глазам больно, а мы на галерке, в первом ряду. Открылся занавес: Эльсинор, площадка перед замком, часы бьют полночь — и появляется призрак! Помнишь: темно, сзади синий свет, и Горацио обращается к призраку...

Камо поднялся с сиденья, развел в стороны руки и продекламировал:

— «Кто ты, без права в этот час ночной, принявший вид, каким блистал, бывало, похороненный датский государь, — я небом заклинаю, отвечай мне!»

Семен снова откинулся на мягкую спинку:

— Все оцепенели, в этот самый момент мы и пустили в зал — как белые голуби. Что началось!

Он самодовольно ухмыльнулся.

— А еще раз, тоже на Шекспире, на «Ромео и Джульетте». Только, чтобы не повторяться, не в начале, а в самом конце, в пятом акте — зачем обижать классика, пусть посмотрят... А когда Ромео появился с факелом на кладбище у гробницы, куда засунули его возлюбленную, — Камо снова начал с чувством, нараспев: — «О смерть с ненасытимою утробой, ты съела лучший из плодов земли! И вот тебе я челюсти раздвину и брюхо новой пищею набью!..» Как сказал он: «брюхо набью», мы со своей галерки и бросили. Одна пачка не рассыпалась, прямо на плешь генералу, командующему войсками, хлоп! Он чуть богу душу не отдал!

Антон слушал во все уши. Вот это биография!

— А не страшно?

Камо пожал плечами:

— Ты знаешь, все говорят и говорят: «Страшно, но все равно долг выше, в том и дело, чтобы перебороть страх». А мне, если по-честному, вот ни столько не страшно.

— Даже когда вешали?

— Тоже не было. Думал: «Не может быть такого, чтобы меня повесили, как это я жить не буду?» И вот видишь — живой. Я везучий, знаешь.

— Тьфу, тьфу, не сглазь!

— Э, дорогой, я в приметы и дурной глаз не верю. А драться я с детства люблю, на кулаках, хотя дед у меня святой человек был, от этого к моей фамилии и прибавляется «Тер».

Он осекся, будто понял, что сболтнул лишнее.

— Давай будем друзьями на всю жизнь! — с порывом воскликнул Путко.

— Давай, дорогой. Но если друзья на всю жизнь — надо в один бокал вина по капле крови твоей и моей, и до дна.

— Жалко, вина нет... — сказал Антон. — Вот приедем!..

Багаж был доставлен по назначению, в небольшую деревушку неподалеку от границы. Домик, куда они дотащили чемоданы, стоял на краю селения, у самого леса. Камо постучал. Дверь открыл молчаливый пожилой немец, впустил их и старательно задвинул засов, повернул ключ в скважине.

Хозяин встретил Семена как старого знакомца. Провел их в комнаты, что-то проворчал. Молодой голос отозвался по-немецки, и им навстречу вышел кудрявый молодец с рассеченной бровью, в скрипучих сапогах. Молодец осклабился и на чистейшем русском, с раскатистым «о», пророкотал:

— Здорово, други!

Внимательно глянул на Антона.

— Где я тебя видел?

Одежда кудрявого, его новые сапоги с музыкой показались студенту какой-то приладкой «под народ». Антон невольно вспомнил себя во время поездки по Волге.

— Нигде ты видеть его не мог, на отсидке он еще не был, — весело ответил Камо. — Будь знаком: Владимиров, подопечный Никитича.

— А-а, — многозначительно протянул молодец и представился: — Федор. — Рука у него была цепкая.

Он легко подхватил оба чугунных чемодана и уволок их куда-то в комнаты.

— Передавай приветы, нам гостить нет времени, — сказал Семен, когда он вернулся.

— Куда теперь?

— На кудыкину гору, в гости к королю Леопольду, — ухмыльнулся Камо.

Они обнялись.

На пути в Берлин Антон не удержался, сказал:

— Не нравится мне этот кудрявый, деланный какой-то, дергается, как на ниточках.

— Поздравляю, Шерлок Холмс! — состроил физиономию Семен. — А ты, дорогой, не обратил между прочим внимания на его руки? А стоило бы. Кандалы их до кости проели. Федька и вправду деланный, наш доктор собрал его по кусочкам, когда мы выволокли его из тюрьмы. Сейчас он один из главных наших транспортников. А то, что шумный, — так у нас говорят: беги от той воды, которая не шумит и не журчит...

Приехав в Берлин, они остановились на ночь в отеле «Бремишер-Гоф».

В ресторане Путко заказал бутылку рейнского. Налил бокал до краев, уколол вилкой палец, выдавил каплю крови.

— Чего ты?

— Ты же говорил...

— А, вот оно что, — посерьезнел Камо. — Но знай: до гробовой доски.

Он тоже надрезал палец, и алая быстрая кровь заструилась по нему. Вино на мгновение помутнело, потом снова стало кристальным.

По очереди они отпили из бокала.

— Пируете? — они не заметили подошедшего мужчину в смокинге, со старательно расчесанными напомаженными усами. В мужчине не сразу можно было распознать Феликса.

— Здравствуйте, ребятишки, все в порядке? — сказал он таким тоном, будто они расстались только в обед. —

Семен рассказал о поездке: груз доставлен вовремя и теперь (он глянул на часы) уже должен быть на пути к базе.

— Хорошо, — одобрительно кивнул Феликс и повернул голову к Антону. — Привет тебе от Никитича.

— Как он? — с волнением спросил Путко. — Как его здоровье?

— Ничего, передюжил. Скоро, наверно, появится в этих краях. А ты как устроился?

Антон понял: это не праздное любопытство. Подробно рассказал обо всем, что произошло за дни после их встречи, вспомнил о случае на пляже Крестовского острова, прояснившем окончательно, кто такой его бывший приятель Олег Лашков. Рассказал и о ничем не примечательной, разве что досмотром в таможне, поездке с Лидиным. Феликс слушал молча, лишь кивая. «Мотает себе на усы», — улыбнулся про себя Путко.

— Добро, — Феликс тряхнул жесткой шевелюрой, обрамлявшей могучий его лоб. — Спасибо за помощь. Теперь возвращайся в Париж. Никитич передал: не теряй времени попусту, берись за учебу в Сорбонне.

Он оглядел стол, щелкнул ногтем по бутылке:

— Веселитесь?

Семен взял бокал, допил до дна, перевернул. Единственная капля упала и впиталась в скатерть.

— Лев сказал: «Никого не боюсь — кроме двух братьев».

— О чем ты, восточный мудрец? — не понял Феликс.

Но Антон понял и радостно улыбнулся.

 

ГЛАВА

2

Экипаж Аркадия Михайловича Гартинга подкатывал к светло-зеленым воротам дома № 79 на авеню Гренель ровно без трех минут восемь. Три минуты требовались ему для того, чтобы пройти через двор, открыть английский замок малоприметной двери во флигеле, миновать комнату канцелярии и сесть в кресло за столом своего кабинета. Аркадий Михайлович отличался исключительной пунктуальностью, не позволял себе ни опаздывать, ни тем более терять время на ожидания.

Однако сегодня, 13 октября 1907 года, он изменил своим привычкам, поднялся на час раньше. Дом его был необычно безмолвен. Впрочем, на половине Мадлен по утрам всегда было тихо. И он представлял, как в постели, еще хранящей память о нем, жена с удовольствием досматривает ночные видения, и ресницы ее вздрагивают, и глазные яблоки перекатываются под веками, будто она притворяется спящей. Не в пример множеству других он берег свой домашний очаг, не скупился на жертвоприношения пенатам, дабы не оставили они покровительством его дом. Он женился поздно. Мадлен была молода и обворожительна, не говоря уже о том, что именита и богата. Это заставляло Аркадия Михайловича не допускать поблажек себе: следить за внешностью, не полнеть, не отставать от моды. Что ж, он благодарен ей и за это. Как говорят французы? «Женщине столько лет, на сколько она выглядит». Эта поговорка относится и к нему. На вид он молодой, лишь преждевременно поседевший мужчина, а резкие морщины на сухом энергичном лице и только набухающие мешки под глазами — свидетельства скорей не лет, а бурной жизни. А кого из представителей сильного пола не красят такие меты? Можно было бы отказаться и от седины. Парижские кауферы — великие искусники. В париках он совсем юноша. Но он не хотел возвращаться в свою молодость. Для этого у него были основания. Нет, Аркадий Михайлович не опасался чего-либо. И все же благородная белая шевелюра очень изменила его лицо. По утрам, тщательно выскабливая щеки, он разглядывал себя. И впрямь — мужское лето. И щеки не одрябли, и руки — не мягкие подушки и не сухой, в прожилках, пергамент: крепкие, загорелые, бугрящиеся мускулами. Выдавала возраст только шея с морщинистым старческим зобом. Но он носил высокие жесткие воротники, и даже у ночных рубах и пижам был высокий глухой ворот — и в постели Мадлен не должна чувствовать разницу их лет.

Как возраст матери определяют по возрасту ее детей, так молодят его и эти двое шаловливых малышей, Аннет и Серж. Он любит их той особой, снисходительной и восхищенной любовью, которая доступна лишь пожилым родителям, принимающим детей как чудо. К тому же он переносит на них и свое всепоглощающее чувство к их матери. Дети просыпаются рано. И, вставая, Аркадий Михайлович слышит их возню и смех наверху, прерываемые назидательными нотациями гувернантки. И это топотанье над головой, как и покойная тишина, словно бы струящаяся из спальни Мадлен, доставляют ему удовольствие и сознание того, что это он дарует благоденствие своему дому, наполняют Аркадия Михайловича гордостью и заряжают молодой энергией на день грядущий.

Горничная с мятым от сна лицом, наспех причесанная и с провисшим подолом нижней юбки, расплескала кофе на блюдце. Швейцар, отпирая дверь, сопел и давился зевотой. Но сегодня Аркадий Михайлович пропускал все это мимо своего внимания, как и неизменно радовавшие его взор картины, когда фиакр нес его от дома с тихой авеню Капуцинов около площади Гран-Опера через Большие бульвары, Конкорд, мимо парка Тюильри, по мосту над Сеной, а затем вдоль ограды Бурбонского дворца — в район посольств и миссий, на неширокую авеню Гренель.

Сегодня Гартинг, отпустив экипаж, не вошел в ворота, а, миновав их, поднялся по ступеням к массивной, темного полированного дерева с латунными ручками, двери, нажал и долго не отпускал кнопку электрического звонка, пока за дверью не щелкнула крышка глазка, не залязгали в скважинах ключи, не забренчали цепочки и дверь не распахнулась. На пороге вытянулся, вскинув бороду и едва не преградив ею вход, привратник Кузьма в расшитой золотом ливрее и с начищенными медалями на могучей груди.

Кузьма озабоченно глянул в лицо Аркадия Михайловича, наметанным оком отметил густую синеву под глазами, которая проступала из-под слоя пудры и свидетельствовала о дурно проведенной ночи, и наспех повязанный галстук, выдающий нервное состояние его владельца, и, что уже вовсе было невиданно, нечисто выбритую щеку. Скрывая смущение, он прогудел иерихонской трубой:

— Здравьжелавьвашвысокблагродь!

И по-уставному отступил на шаг, освобождая дорогу Аркадию Михайловичу.

Привратник Кузьма, трехпалый отставной унтер-офицер, нес службу при посольстве Российской империи с незапамятных времен. Гартинг помнил его с тех пор, когда мальчишкой-студентом впервые побывал на авеню Гренель. Держали старика не столько за усердие, сколько за эту диковинную для Парижа бороду. Сменялись послы, советники, консулы, а Кузьма все стоял на своем посту, и представить эту пядь российской территории без Кузьмы было так же немыслимо, как залу приемов — без портрета императора и Париж — без собора Нотр-Дам.

Привычно кивнув, Гартинг прошел в молчаливые комнаты. В небольшой, еще зашторенной зале на журнальных столиках уже были разложены стопки полученных ночным экспрессом газет из Санкт-Петербурга и утренних парижских изданий, рекламные проспекты, альбомы с изображениями особ царствующего дома и российских достопримечательностей.

Одна дверь вела из залы в кабинет генерального консула, статского советника Зарина, другая — в комнату вице-консула, коим и являлся в штатной росписи дипломатического представительства Российской империи в Париже Аркадий Михайлович Гартинг. Генеральный консул был в длительном отсутствии, принимал курс лечения на водах благословенного Карлсбада, и обязанности Зарина выполнял Гартинг. Он мог располагаться во внушительном кабинете генерального консула, обставленном мебелью, которая массивными своими формами как бы символизировала незыблемость самого государства.

Однако Аркадий Михайлович на сей раз не воспользовался такой возможностью. Он прошел в свою куда более скромную комнату, но не задержался и здесь — открыв малоприметную дверь в панели, Гартинг вступил в узкий коридор-тамбур. Слева и справа легкие двери вели в туалетную и гардеробную. В конце тамбура была еще одна дверь. Отперев и ее, вице-консул оказался в просторном помещении. Половину его занимал роскошный, дорогой резьбы, стол красного дерева под зеленым сукном. Сзади, над затянутым в кожу креслом, висел в золоченом лепном багете портрет Николая II, а справа, напротив окна, портрет младенца-престолонаследника, цесаревича Алексея. Дополняли обстановку напольные часы «Павел Буре», позолоченные канделябры, мраморная статуэтка в углу, диван и кресла под красным сафьяном вдоль стен и у стола, прекрасный ковер на полу. И каждая деталь свидетельствовала о значительности хозяина этого помещения и важности дел, вершимых в этих стенах. Если у кого-либо и могли закрасться на этот счет сомнения, то они тут же и рассеялись бы, стоило только посетителю бросить взгляд на стол, где в рамку слоновой кости, инкрустированной золотом, был оправлен портрет вдовствующей императрицы Марии Федоровны — подарок хозяину кабинета с ее автографом.

И если бы кто-либо мог наблюдать за Аркадием Михайловичем, то уловил бы неприметную для него самого трансформацию, происшедшую за те мгновения, которые потратил он на десяток шагов от кабинета вице-консула до этого величественного апартамента, — трансформацию в выражении лица, в осанке и самой походке. Из холодно-учтивого лицо его приняло выражение жестко-властное, вежливый изгиб спины, столь характерный для дипломатических чиновников, приобрел генеральскую резкость. И даже ступни ног он ставил не так, как в помещении консульства — словно бы с единственным желанием не создавать лишнего шума, — а твердо, на всю подошву, как человек, которого не заботит, что могут подумать о нем окружающие.

Оказавшись в кабинете, Аркадий Михайлович оглядел его, словно бы прощупал глазами решетку окна, выходящего в тенистый внутренний двор, общий для посольства и консульства, удостоверился, что все на своих местах, и, подойдя к столу, привычно сел в кресло, облокотился о его спинку, своими вмятинами и выпуклостями давно уже приладившуюся к спине хозяина.

Там, за двумя дверями с английскими замками, в помещении консульства, Аркадий Михайлович Гартинг был всего лишь средним, шестого класса, чиновником в невысокой должности. Здесь же он являл в своем лице как бы главу сепаратного государства в государстве, имел свой, только ему подчиненный обширный штат сотрудников, своего шифровальщика и свой особый шифр для сношения с Санкт-Петербургом — но не с министерством дел иностранных, а с министерством дел внутренних, ибо Аркадий Михайлович Гартинг был заведующим заграничной агентурой, управителем одного из важнейших подразделений департамента полиции Российской империи.

Перед тайной властью заведующего ЗАГ (как сокращенно именовалась в служебных особо секретных документах заграничная агентура) трепетало само посольство, и Гартингу не указ был даже действительный тайный советник Александр Иванович Нелидов, чрезвычайный и полномочный посол империи. В системе дипломатических миссий российское посольство в Париже считалось одним из наиважнейших. Сам Нелидов, прежде чем удостоиться Парижа, долгие годы представлял империю в Константинополе, Вене, Риме. Все ведущие дипломаты на авеню Гренель были в высоких придворных чинах, камергеры или шталмейстеры. Здесь набирались опыта те, кому самой судьбой были уготованы кабинеты в посольствах, во дворцах на Сенатской или Исаакиевской. Вот и сейчас на побегушках при военном атташе были князь штаб-ротмистр Орлов и князь лейтенант флота Голицын.

Мало кто в посольстве знал о действительной роли Гартинга. Однако личность его была окружена ореолом таинственности. И хотя за его фамилией не обозначалась громкая в истории отечества родословная, но в торжественные дни на его парадном мундире сверкало столько бриллиантовых звезд и золотых с эмалью крестов, к тому же не одних российских, что этому мог позавидовать не то что сам посол, но даже и кое-кто из членов царской фамилии. Посольские побаивались Гартинга и не упускали повода выказать ему уважение, не соответствовавшее его скромной должности: бывало, что неосмотрительный насмешник, столичный ловелас, рисовавший в своем воображении радужные перспективы, вдруг получал уведомление о переводе куда-нибудь в египетскую жару. Ибо ни один смертный не лишен недостатков и хоть единожды, за карточным столиком, в дружеском кругу или в постели любовницы, да и выскажется фривольно... И в Санкт-Петербурге чиновник, глядишь, и «загнет угол» на его служебной карточке. Впрочем, Аркадий Михайлович в подобных случаях не проявлял поспешности, ибо нужно было предусмотреть тысячи сопутствующих обстоятельств: кто обрадуется освобождению штатной должности в Париже, а кто и захочет заступиться за титулованного отпрыска. В пестром клубке интриг высшего света Гартинг прослеживал все нити.

Но, конечно, же, на заграничную агентуру возлагались куда более серьезные и обширные задачи. Среди них немаловажное место занимало наблюдение за национальными движениями в сопредельных странах, за иностранной прессой, затрагивающей вопросы внутренней или внешней политики России, за развитием международных отношений, деятельностью международных социалистических организаций и особо — Международного социалистического бюро. Но и эти задачи были лишь второстепенными в перечне писаных и неписаных обязанностей ЗАГ. Самая же главная заключалась в том, чтобы через консульства, с помощью собственных агентов и агентов частных иностранных сыскных бюро, а также используя перлюстрацию, следить за русской политической эмиграцией, изучать ее объединения и группировки, литературно-издательскую деятельность и прессу. Для этого Гартинг должен был внедрять своих осведомителей в партийные школы, организуемые за границей, и в транспортные группы, с помощью которых литература и оружие направлялись в Россию. Его обязанностью было наблюдать за бытовыми условиями жизни эмигрантов, а также не упускать из поля зрения связи между партийными ячейками в империи и их организациями за границей. Не только на территории Франции: дом на авеню Гренель был как бы штаб-квартирой, куда стекались сведения, добываемые людьми вице-консула в Вене и Риме, Лондоне и Стокгольме, Бухаресте, Белграде, Софии, Афинах и даже за океаном, в Нью-Йорке и Бостоне. Сколько их было, агентов ЗАГ, что они собой представляли — об этом знал только Гартинг. Он же был организатором царской тайной полиции за границей.

Впрочем, Аркадий Михайлович не переоценивал своих заслуг. Заграничная агентура была создана не им, хотя ныне он — старейшина ЗАГ по стажу работы. Российскую тайную политическую полицию основал в Париже, еще при Александре III, чиновник особых поручений Рачковский, и он же добился такого ее расцвета и авторитета, что президент Франции Лубэ охотнее доверял охрану своей персоны агентам Рачковского, чем своим собственным. Немало чиновников сменяли один другого в кабинете на авеню Гренель, пока Аркадий Михайлович неуклонно поднимался по ступеням охранной службы. Но вот в 1905 году он занял наконец и этот кабинет. С той поры сменилось два министра внутренних дел — Святополк-Мирский и Дурново, и правит третий, Столыпин, а никого лучше Гартинга они не смогли найти среди своих верных людей, хотя куда как заманчиво это кресло! Да, истинно: не место красит человека, а человек — место, так-то, господа!.. Аркадий Михайлович не жалеет усердия для дела политического сыска, ибо оно — его призвание. Вполне образованный и достаточно независимый для того, чтобы не принимать на веру авторитеты, он использует в своей деятельности опыт европейских политических полиций. Хотя принцип российской охранной службы решительно отличается от любого другого, ибо основание всей ее системы — не собирание улик и расследование, а внедрение секретных сотрудников-провокаторов. И все же небесполезен опыт германской политической полиции, забрасывающей как можно более густую сеть пусть и неквалифицированных агентов. Но Гартингу больше импонирует тонкий английский стиль: агентов немного, зато каждый — мастер своего ремесла; таким приходится платить больше, зато и результаты лучше. Уже сколько раз благодаря осведомленности заведующего ЗАГ сведения о важнейших антиправительственных злоумышлениях, намечаемых в самой России, департамент получал из Парижа! Сам же вице-консул был превосходно осведомлен обо всем, что происходило в Петербурге, и особенно на Фонтанке и даже при дворе.

Он знал и о переполохе, который неожиданно вызвал, казалось бы, малозначительный факт тифлисской экспроприации, и о том, какую окраску придал делу государь, как отреагировал Столыпин, в каком затруднительном положении оказался директор Трусевич. И бородач-привратник Кузьма, приметив небрежность в одежде вице-консула и синеву под глазами, напрасно подумал, что его высокоблагородие находится в дурном расположении духа. Отнюдь. Со вчерашнего дня Гартинг пребывал в том особенном, без вина хмелящем состоянии возбуждения, какое испытывает рыбак, закинувший леску на окунька и вдруг почувствовавший, что на крючок попалась совсем иная рыбина — невероятная, огромная. Он тянет леску, подпускает, снова напрягает — и уверен, что и она не лопнет, и крючок не соскользнет, и у самого хватит сил и умения вытащить добычу. Впрочем, однажды, два десятилетия назад, на заре своей карьеры, он испытал такое же восхитительное чувство. И оно не обмануло его. Оно предсказало все: ордена, звания, состояние, положение в обществе, это кресло в центре Парижа, даже Мадлен...

Казалось бы, за эти последние сутки ничего особенно значительного не произошло: просто он сделал свой ход в игре, в которой принимают участие государь, Столыпин и Трусевич. Может быть, игра и не стоит такой затраты эмоций. Но сейчас он полагается на свою изощреннейшую интуицию. А интуиция еще никогда не подводила его.

Аркадий Михайлович перебрал ключи на цепочке, полуобернувшись в кресле, открыл дверцу потайного сейфа, вмонтированного в стену за портретом императора, и достал тонкую кожаную папку. И снова с удовольствием, критически отмечая недостатки стиля, принялся читать копию донесения, которое вчера вечером отправил директору департамента:

«Имею честь доложить Вашему превосходительству, что на днях в Берлин прибыл некий армянин из Тифлиса, носящий кличку «Камо», настоящая же его фамилия пока агентуре неизвестна; он разъезжает по загранице с паспортом на имя австрийского подданного (из Тифлиса) Demetrius Mirsky. Названный Камо, принимавший участие в устройстве 11 типографий, 3 лабораторий бомб, в массовой доставке оружия, несмотря на свои молодые годы (24 г.), является крайне активным и смелым революционером-террористом, высоко ценимым всеми большевиками, даже Лениным и Никитичем. Правая кисть руки у Камо наполнена осколками взорвавшегося капсюля в момент приготовления бомбы, от этого же у него пострадал и правый глаз.

При ближайшем участии названного Камо кавказцами задумано крупное предприятие, при участии Меера Валлаха (Литвинова) и Никитича, по покупке оружия на экспроприированные деньги и решено таковое направлять, в целях вооружения центров, в огромнейшем количестве, при особой конспирации, на Кавказ и в большие города России, а там его укрывать с особой предосторожностью. Камо и его единомышленники рассчитывают, что, если перерыв революции продолжится года три, то за это время удастся вполне вооружить и подготовить к восстанию все большие центры России. В общем, этой организацией предположено сделать в декабре и январе закупку оружия тысяч на 50, преимущественно револьверов и патронов к ним, так как везде в организациях теперь решили не приобретать ружей и карабинов, ввиду их неудобства для революционеров; все это закупаемое оружие будет постепенно водворяться через границу в Россию.

В данное время Камо с помощью Меера Валлаха и проживающего в Льеже социал-демократа, студента Турпаева купил на 4 тысячи марок 50 револьверов Маузера и Манлихера и по 150 патронов к каждому, и транспорт этого оружия недели через две будет направлен через границу..., а затем направлен в Гродно, откуда Камо (вероятно, переодевшись офицером) его переправит на Кавказ.

Агентура рассчитывает быть своевременно осведомленной о моменте отправки этого транспорта из-за границы, о чем я не премину донести Вашему превосходительству, но при этом позволяю себе просить, в целях охранения агентурного источника и возможности захвата последующих транспортов, не задерживать первый транспорт на границе, при водворении, а лишь дать ему пройти внутрь России, благодаря чему удастся, вероятно, выяснить намеченный Камо путь для перевозки через западную границу больших транспортов на Кавказ.

По имеющимся указаниям, в военном министерстве в Болгарии служит некий инженер (фамилия пока неизвестна), близко стоящий к социал-демократии, который изобрел особое устройство бомбы, сообщающее ей страшную силу. Хотя он, в расчете получить патент, и не рассказывает секрета своего изобретения, но тайно продает революционерам приготовленные им бомбы. На днях вышеназванный Камо вместе с Литвиновым поехали в Софию для закупки 50 штук таких бомб и двух пудов пикриновой кислоты для тифлисской лаборатории, устроенной Камо. Чемодан с этими бомбами и кислотой Камо намерен переправить в Россию через Румынию по Дунаю.

Из Софии Меер Валлах намеревается проехать в Россию...»

Гартинг кончил читать, откинулся на спинку кресла. Вроде бы донесение составлено недурно. Шероховатости стиля — на совести осведомителя Ростовцева. Аркадий Михайлович лишь немного откорректировал его донесение, не переписывая заново. Важен не стиль, а важна суть. Вот он и найден, истинный осуществитель тифлисской экспроприации: Камо! Какая удача, что провокатор Ростовцев оказался давним знакомцем этого армянина и все сведения получил — и будет получать — из первых рук.

Можно представить, какой переполох вызовет это письмо  т а м. Снова патроны, бомбы, тайные лаборатории!.. Перст судьбы: с этого и он сам начинал. Но разве тогда был такой масштаб? А вот же взлетел, словно на взрывной волне. Без сомнения, Трусевич доложит эту депешу Петру Аркадьевичу. Не исключено, что Столыпин упомянет о ней в своем еженедельном докладе государю. Возможно, император полюбопытствует: «Кто сообщил?» — «Наш заведующий ЗАГ Гартинг». — «Гартинг? — у его величества отличная память на фамилии. — Это та история с мастерской бомб в Париже?» — «Совершенно верно, ваше величество», — ответит министр... Стоп! Поживем — увидим, что последует в дальнейшем, еще не было случая, чтобы обошли Аркадия Михайловича царскими милостями. Одно бесспорно: отныне следствие по делу о тифлисской экспроприации перемещается с Фонтанки сюда, на авеню Гренель. И ему, Гартингу, предстоит делать решающие ходы.

Аркадий Михайлович ощутил прилив энергии. За работу!

Он достал чистый лист бумаги, плотный, если глянуть на свет — с водяным знаком Меркурия. Итак, герои сей истории. Он начал выписывать столбцом фамилии:

«Камо (Дмитрий Мирский),

Никитич (Красин),

Валлах (Литвинов),

Турпаев, студент,

инженер — болгарин...»

И, держа листок в руке, прошел в соседнюю с его кабинетом комнату. Вторая эта комната походила скорее на отсек боевого корабля. Два окна, также зарешеченные и обращенные в дремлющий под вековыми платанами двор посольства; вдоль стен стальные шкафы, упирающиеся в потолок; обитые листовой сталью двери... В одном из шкафов — архив заграничной агентуры, рядом карточный каталог, точнее, два каталога. В одном собраны (на карточках, отпечатанных типографским способом) сведения — фамилии и приметы — без малого двадцати тысяч мужчин и женщин, в той или иной степени замешанных в революционной деятельности. В другом каталоге, на карточках, заполнявшихся от руки, зафиксированы данные о пяти тысячах русских политических эмигрантов, проживающих за пределами России и находящихся под постоянным негласным надзором ЗАГ. Отдельно хранились альбомы фотографий — основные, сводные, в каждом по нескольку сот снимков, и маленькие, оперативные, предназначавшиеся для филеров. Кроме того, в стальные шкафы были упрятаны папки «агентурных листков», досье на каждого из революционеров, аккуратно подшитые розыскные циркуляры департамента полиции, в которых указаны были партийные клички, родственные связи — даже товарищеские и любовные отношения разыскиваемых политических преступников, — и много иных бумаг, помеченных грифом «Совершенно секретно».

А в отдельном сейфе, несгораемом, с дверцей и стенками из тройного бронированного листа, с запорами, шифр которых знал лишь сам Гартинг, оберегалась святая святых, поистине сокровищница ЗАГ и всего департамента — досье на секретных сотрудников, тех без малого ста платных осведомителей, которые угнездились в крупнейших городах Европы и Нового Света. Но и в этих досье не было ни фотографий «с. с.», ни их подлинных имен и фамилий, а лишь клички: «Пьер», «Серж», «Вяткин», «Гретхен», «Москвич», «Ростовцев»...

Кроме того, в канцелярии стояли по ранжиру конторские столы с «ундервудами». Обычно за каждым к тому моменту, когда в комнату входил шеф, уже сидели с черными нарукавниками и сосредоточенными лицами делопроизводители, и стальные стены множили сухим эхом трескотню пишущих машинок.

Сейчас комната была еще пуста. Аркадий Михайлович набрал шифр на замке и отпер дверцы шкафа с каталогом. Ловко, как кассир купюры, начал перебирать картонки. «Так... На Камо или Мирского ничего нет... Следовало ожидать... М... Н... Ни... Никитич».

На Никитича, конечно же, карточка имеется. Несколько месяцев назад Аркадий Михайлович уже сообщал о нем в департамент. Вот она, сплошь испещрена пометками:

«Никитич» — «Зимин» — «Винтер» — «Финансист»... Красин Леонид Борисович. 1870. Русский, православный. Место рождения — г. Курган. Инженер. 1891 г. — исключен из СПБ Технологического института...»

Надо же, у них одна альма-матер! И он, Аркадий Михайлович, тоже вынужден был прервать обучение посреди курса. Правда, за десять лет до Красина... Гартинг бежит взглядом по строчкам, отпечатанным на карточке, по датам арестов, по приметам, по номерам розыскных циркуляров. Удовлетворенно кивает и ставит на листе рядом с псевдонимом «Никитич» жирную черту-минус. Красин, без сомнения, в этом деле фигура первой величины.

Теперь он перебирает картонки в обратном направлении: «Н... М... Л... Валлах»... Эта фамилия тоже всплывает не первый раз, осела в одной из ячеек цепкой памяти Аркадия Михайловича. Так и есть:

«Валлах» — он же «Папаша», «Феликс» — Литвинов Максим Максимович. 1876 года рождения, из Белостока, в РСДРП — с момента основания партии. Привлекался к дознанию при Киевском губернском жандармском управлении по делу о тайной типографии и складах изданий РСДРП, содержался под стражей с 17 апреля 1901 года. Совершил побег из тюрьмы 19 августа 1902 года...»

А-а, это та история с побегом одиннадцати политических из Лукьяновского замка! Вот было переполоху на всю Россию! Высокие чины из департамента даже приезжали в киевскую тюрьму. Оказалось, побег был совершен во время вечерней прогулки: часового накрыли одеялом, и пока другие политические держали его с кляпом во рту, эти одиннадцать перебрались через стену по веревочной лестнице... Среди беглых были Бауман, Пятницкий и вот этот — Валлах. Никого тогда обнаружить не удалось. И никого из них тюрьма, как и следовало ожидать, не образумила. Пожалуйста: после побега Валлах — агент «Искры», член администрации «Заграничной лиги русской революционной социал-демократии», организованной Ульяновым-Лениным в Цюрихе. Недавно, всего два месяца назад, он был замечен в Штутгарте на Международном конгрессе II Интернационала. Ни много ни мало: делегат и секретарь российской группы. Тоже — жирная черта против его фамилии. Аркадию Михайловичу льстит перспектива помериться силами с таким противником. Ну-с, кто кого?

На Турпаева карточки нет. На безымянного инженера — болгарина — и быть не может. Итак, сосредоточить усилия на выявлении личностей этих двух неизвестных, дать команду филиалам в Льеже и Софии. Но главное внимание, неусыпное наблюдение — за Камо, Никитичем, Феликсом и всеми, кто окажется в их окружении. Сегодня же он распорядится завести картограммы на каждого из этих троих. Нельзя терять ни минуты, события не заставят себя ждать.

Аркадий Михайлович вставляет, как в пеналы, длинные и узкие ящики с карточками, тщательно запирает стальные шкафы и возвращается в свой кабинет. Удобно располагается в кресле, уходит в себя, как бы растворяется в тишине комнаты. Он смотрит не видя, слушает не слыша, он весь обнаженный нерв, обостренная мысль, на ощупь и на проблески света отыскивающая ходы в темных катакомбах. В задумчивости он внедряет мизинец глубоко в ноздрю. С детства у него привычка ковырять в носу, ставшая поистине дурной и тем более непреодолимой, как любая иная дурная привычка. В обществе ему стоит немалого труда сдерживаться. Но зато, когда он остается один на один с собой, он не в силах отказать себе в таком удовольствии.

Он сосредоточенно думает.

Максимилиан Иванович получил из Парижа одновременно два пакета. В одном было письмо от «Крафта» — Гартинга. Как и предполагал Аркадий Михайлович, его сообщение о Камо произвело впечатление в доме № 16 на Фонтанке. Но Аркадий Михайлович немало бы удивился, если бы имел возможность ознакомиться с содержанием второго пакета, в котором было донесение «Данде» — секретного агента, подчиненного лично директору департамента и действовавшего в Париже независимо и в полной тайне от заведующего ЗАГ. Гартинга озадачило бы не самое присутствие у него под боком неведомого сотрудника департамента — прекрасно знающий нравы российской политической службы, он понимал, что Петербург держит под контролем и его самого. Нет, его поразил бы текст донесения, почти дословно воспроизводивший — по содержанию и стилю — письмо вице-консула.

Однако у Трусевича столь разительное совпадение вызвало лишь холодную усмешку. Оно лишний раз подтверждало его давнюю догадку, что «Данде» — он же и Ростовцев — великий пройдоха, сосущий двух маток. Максимилиан Иванович никогда не видывал этого ловкача и не снизошел бы до личной встречи с ним. «Данде» достался Трусевичу от предшественника, директора департамента Лопухина. Но подозрение, что осведомитель — двойник, хотя и работающий на одно ведомство, возникло у Максимилиана Ивановича только в самое последнее время. Теперь оно подтверждалось. Выходило, что в системе одним реальным агентом меньше. Однако сведения «Данде» — Ростовцева позволяли еще более пристально контролировать деятельность Гартинга. А заведующий ЗАГ особой симпатии у Трусевича не вызывал.

Максимилиан Иванович приказал вызвать к себе подполковника Додакова.

— Прошу, — показал директор на стул. И когда Додаков беззвучно сел, пододвинул к себе депеши. — Нами получены от заграничных служб наводки на главных участников и на соучастников по тифлисскому делу. Извольте записать исходные данные и приступить к разработке означенных лиц.

Карандаш и рабочая тетрадь были уже в руках подполковника.

За эти несколько месяцев в судьбе Виталия Павловича произошли существенные перемены. В первых числах сентября он получил новое назначение — перебрался из дома на Александровском проспекте в прокуренную, дурно пахнущую от близкого соседства с общим туалетом каморку в доме на Фонтанке. Но хотя внешние условия отличались в худшую сторону, новое назначение было ступенькой-двумя выше по служебной лестнице, ибо отныне Додаков был сотрудником особого отдела департамента, и перед ним обозначились бескрайние перспективы.

Особый, или политический, отдел был самой важной и обширной частью департамента, и сотрудники его занимались наиболее секретной и ответственной работой по политическому розыску и охране. Сфера отдела была поистине безбрежна: он следил за деятельностью легальных и нелегальных политических партий и организаций в России, за настроениями и революционными выступлениями рабочих, крестьян, интеллигенции и студенчества; за брожением в армии и во флоте; за работой различных общественных организаций — профессиональных, научных, художественных и культурно-просветительских. В компетенцию особого отдела входило освещение национального движения и многое, многое другое.

При отделе находились и библиотека нелегальных изданий, и фотоотдел. Гордостью его была коллекция фотокарточек лиц, когда-нибудь обративших на себя внимание департамента, — иными словами, каждого россиянина, хоть единожды задумавшегося над каким-либо политическим вопросом, пусть даже в благожелательном для правительства духе. («Раз начал задумываться — до добра это дело не доведет!») И на каждого из этих «думающих» чиновник департамента мог буквально в несколько минут получить из каталога особого отдела исчерпывающую регистрационную карточку с указанием номеров дел, по которым тот «проходил». Таких карточек в здании на Фонтанке хранилось без малого миллион. Короче говоря, особый отдел был всесильным, всезнающим и всемогущим. Его карающая длань была вознесена над каждым из инакомыслящих подданных империи, и только от воли департамента зависело, когда она неумолимо обрушится на злоумышленника, чье имя указано в карточке. Эти карточки располагались по определенной системе и отличались по цвету: белые были заведены на деятелей различных легальных общественных групп, в том числе и монархических, желтые — на студентов, зеленые — на анархистов, красные — на социалистов-революционеров, а синие — на социал-демократов.

Додаков имел дело только с синими карточками — на Фонтанке он продолжал заниматься исключительно РСДРП, уже не руководителем группы, а как один из исполнителей. Хоть и рядовой исполнитель, Виталий Павлович должен был теперь заново и углубленно изучать объект своих исследований — Российскую социал-демократическую рабочую партию с самого момента ее возникновения. И, приступив к многотомным «разработкам», он обнаружил, что исходным документом «Дела о РСДРП» служило донесение его первого учителя Сергея Васильевича Зубатова. В этом донесении, совершенно секретном, датированном 29 января 1899 года, за № 259, начальник Московского охранного отделения, в ту пору еще ротмистр, уведомлял особый отдел, что «по имеющимся вполне конфиденциальным сведениям, съезд представителей нескольких местных революционных организаций, на котором было провозглашено объединение последних под общим названием «Российской социал-демократической рабочей партии», происходил в г. Минске с 28 февраля по 4 марта 1898 года... Два общих собрания участников съезда (7—8 человек) имели место вечерами 1-го и 2-го марта, в одном из домов на Захарьевской улице. Предметами обсуждения съезда были заранее составленные по особой программе вопросы: о компетенции Центрального Комитета вновь образовавшейся партии, о степени автономности местных групп, их единообразном наименовании, об отношениях к партиям «социалистов-революционеров», «народных прав», «польской социалистической» и т. д. Главнейшие постановления съезда вскоре же были опубликованы во второй части известного Манифеста Российской социал-демократической рабочей партии». Да, мудрейший человек был Сергей Васильевич! Где-то в Белоруссии, а не в столицах, собирались вечером в избе семь-восемь человек — а надо же, разглядел за ними целую партию, через каких-то несколько лет ставшую самой грозной антиправительственною силою и главной, ежечасной заботой департамента!.. Поначалу Зубатову не поверили, а потом спохватились. Вот в «деле» донесения секретных сотрудников со всех съездов и конференций, отчеты о деятельности местных организаций РСДРП на фабриках и заводах, в городах и деревнях, о военных, боевых и технических группах, складах оружия и тайных лабораториях, о фракционных группировках и внутрипартийной борьбе, о наиболее выдающихся ее деятелях. Поразительная картина, если смотреть на нее отсюда, сверху. И особенно поучительная, если не забывать о прошлом. Даже теперь, по прошествии стольких лет и событий, Додаков может удивляться проницательности своего первого наставника и одновременно его непростительной близорукости.

Это он, Зубатов, еще в самом начале века, когда социалистические идеи начали широко распространяться среди пролетариата, уловил нечто неизведанно-грозное как в гуле демонстраций, так и в безмолвии забастовок.

— Мы прозевали появление нового врага, — сказал однажды Зубатов на узком совещании офицеров охранного отделения. — Надо быть честными: ни в Петербурге, в министерстве и департаменте, ни мы, в отделениях, не оценили социаль-демократического движения. А оно, на мой взгляд, в сто крат опаснее, чем террористы «Народной воли» и анархисты, вместе взятые.

Додаков, тогда еще новичок-поручик, с недоверием слушал Сергея Васильевича. Ужасные бомбисты «Народной воли», поднимавшие руку на самих государей и высших сановников империи, обуреваемые страстью к разрушению последователи Бакунина и Кропоткина — и безобидные социал-демократы, поклонники модного бога Маркса, чьими портретами были украшены комнаты и углы студентов и курсисток! Марксизмом увлекались в России самые просвещенные круги. Да и власти, сквозь пальцы глядя на новомодное поветрие, даже поощряли его, считая марксизм как бы громоотводом, противовесом народовольчеству, устрашавшему террором. И вдруг Зубатов заявляет, что эти последователи добропорядочного немецкого ученого опаснее всех злостных и тайных врагов престола!

Теперь Виталий Павлович вспоминал, как тогда, в кабинете Зубатова, он отважился и спросил:

— Какая же особая опасность таится в социал-демократах?

— Такая, милостивый государь, — терпеливо начал разъяснять полковник, — что ежели эти идеи получат развитие, то действия целого организованного класса окажутся неизмеримо ужаснее актов самых фанатичных террористов с самыми сильными бомбами. Целью их борьбы провозглашены социальная революция и диктатура пролетариата. Нам с вами эти цели кажутся бредовыми. Но вспомним, что говорил отнюдь не простак в политике Наполеон Буонапарте: «Перевороты совершаются брюхом». Иными словами, не одиночками, а массами, гложущими черствую корку и возмечтавшими о ситнике. Социаль-демократы сеют дьявольские зерна, из коих прорастет классовая рознь, а урожаем будет темное царство безграмотных и невежественных крестьян и фабричных мужиков, царство босяков и хамов. Мы с вами грамотные люди. И вы, и я, конечно же, почитывали у социаль-демократического апостола Карла Маркса, что торжество так называемой «диктатуры пролетариата» неизбежно. Но мы с вами, милостивые государи, упускали из виду, что соединение подобных идей с миллионной гущей фабричного люда представит угрозу самому существованию российского общества. Я предвижу, что начинается новая полоса в истории революционного движения в России. Но, благодарение господу, я знаю, как с этой эпидемией бороться!..

Как в ту пору казалось Додакову и другим сотрудникам Московского отделения, Зубатов действительно знал противоядие от социал-демократической инфекции. Да, устремления фабричного люда к улучшению своего положения, условий труда и быта становилось все труднее пресекать обычными мерами департамента полиции и жандармского корпуса. Однако эти устремления рабочих к организации и сплочению оказалось возможно взять под контроль властей и ценой незначительных уступок весь грозный вал повернуть в нужное русло мирного профессионального движения.

— Социаль-демократическое руководство мы подменим руководством из Гнездниковского переулка, — давал установку полковник. — Мы выработаем особую тактику и привьем рабочему люду идеологию, которая основывается на таких доступных уму самого темного фабричного мужика постулатах: царь-батюшка поставлен богом над всеми сословиями, и ему равно дорого благоденствие каждого его верноподданного; поэтому улучшить условия жизни можно, обращаясь к царю и властям. Сейчас социаль-демократы отказываются от экономизма, но именно в сторону экономического движения мы направим рабочую массу. Существуют же в просвещенной Европе монархические пролетарские союзы. Однако задуманная мною организация будет по духу истинно российской...

И вот, сообразуясь с такой тактикой, добиваясь призрачных уступок у фабрикантов, Зубатов и его сотрудники стали распространителями движения, удостоившегося имени своего вдохновителя, — «зубатовщины». Социал-демократы окрестили его «полицейским социализмом». Успехи начальника Московского охранного отделения получили высокое признание. Казалось бы, все предвещало умножение их после того, как Сергей Васильевич был переведен в Петербург и назначен заведующим особым отделом департамента. Но вот одесские рабочие, сплоченные по методу Зубатова сотрудниками местного охранного отделения в кружки и клубы, летом 1903 года организовали дружную политическую забастовку, возглавили которую именно те недостаточно проверенные личности, кои и должны были пропагандировать «полицейский социализм». Как у каждого преуспевающего деятеля, у Зубатова было немало завистников и недоброжелателей. И когда разразилась в Одессе забастовка, они обрушились на полковника: вот, дескать, что значит способствовать сплочению и просвещению черни, обхаживать ее ласкою, а не нагайкой. Да и сам высокочтимый заведующий особым отделом — не есть ли он по убеждениям соцьялист и революционер?.. К тому же вскрылось, что Зубатов участвовал в интриге против министра внутренних дел Плеве, возможно, с тайной мыслью занять его кресло. И разгневанный министр доложил императору, что виновник одесских беспорядков — без меры возомнивший о себе выскочка, действовавший самочинно. С громким скандалом Зубатов был отрешен от должности, уволен из департамента и даже сослан во Владимир, хотя вскоре ссылка была отменена и он возвратился на жительство в город, где так блистательно и скоротечно прошла его бурная деятельность.

Позже Додаков, бывая наездами в белокаменной, непременно навещал домик в Замоскворечье, где коротал дни опальный новатор. И за самоваром он не раз хотел спросить своего наставника: может быть, провал «полицейского социализма» был вызван не только нерадивостью местных чиновников, а какими-то более глубокими причинами? Может быть, в любом случае нельзя было допускать сплачивания рабочих?

По обязанности Виталий Павлович знакомился с нелегальной литературой и с интересом читал все, что писали революционеры о полиции, жандармерии и «полицейском социализме». В одном из листков «Искры» он прочел:

«Мы можем и должны добиться того, что новый зубатовский поход весь пойдет на пользу социализму».

А еще спустя некоторое время та же «Искра» торжествующе оповестила:

«...вся эта зубатовская эпопея кончилась жалким крахом, сделав гораздо больше на пользу социал-демократии, чем на пользу самодержавию: одесские события не оставили и тени сомнения на этот счет».

Неужели в поединке победили они, социал-демократы, лучше знавшие истинные интересы рабочих, чем мудрый Зубатов?..

Но теперь, сам вступив в борьбу с РСДРП, Додаков привнес в него, помимо профессиональных навыков, свою личную ненависть к рабочей партии и желание отомстить ей за поражение своего учителя. Нет, уж он-то не допустит никаких сантиментов и не поддастся никаким иллюзиям!.. Хоть и рядовой исполнитель, он, став сотрудником департамента, как бы разом поднялся над узкими интересами местных охранных отделений и жандармских управлений. Теперь ему было, в сущности, все равно, кто преуспеет больше в охоте за революционерами: его бывший шеф, угрюмый полковник Герасимов или ненавистный петербургским охранникам ретивый служака из Москвы фон Коттен — лишь бы был результат.

Переход Виталия Павловича на Фонтанку прошел не совсем гладко. В последнюю минуту неожиданно заартачился Герасимов. Скупой на проявления чувств, Василий Михайлович вдруг заявил, что весьма ценит Додакова и согласится отпустить его только при равной замене. Причем преемника должен порекомендовать ему сам подполковник. Додаков перебирал в уме претендентов, ни на ком не мог остановиться, пока не всплыла на ум цинично ухмыляющаяся физиономия Петрова (после доклада о Лисьем Носе произведенного из поручиков в ротмистры). Чем не кандидатура? Исполнителен, инициативен, изобретателен. К тому же его вульгарные манеры и хамский лексикон должны импонировать Герасимову, добавлять последний штрих в общий рисунок мрачного здания на Александровском. Сам Додаков чувствовал себя в хозяйстве Герасимова белой вороной. А этот выученик генерал-адъютанта Орлова найдет общий язык и с шефом, и с Железняковым, и с унтерами, выбивающими показания от арестованных в подвалах охранного отделения.

Петров был срочно затребован из Кронштадтской крепости, опрошен Герасимовым и вскоре занял стол Виталия Павловича. Конечно, ротмистру предстояло еще набираться и набираться опыта, и не было у него такого несравненного учителя, как Сергей Васильевич Зубатов, и молод уж очень. Но Додаков мог предположить, что познания, приобретенные Петровым в карательной экспедиции по Прибалтийскому краю, а затем и в жандармской крепостной команде, тоже чего-нибудь да стоят. Как бы там ни было, Петров теперь вершил дела на Александровском, а он на Фонтанке, и не было сомнения, что еще не раз и не два предстоит им встречаться.

Петрову же Виталий Павлович передал всех своих секретных сотрудников, ибо чиновники департамента лично с агентами не общались: филеры и осведомители состояли в штате охранных отделений и местных жандармских управлений. Передал всех, за исключением Зинаиды Андреевны. Понимая, что совершает в некотором роде должностной проступок, Виталий Павлович не в силах был перебороть себя. Сама мысль о том, что Зиночке предстоит встречаться с Петровым на конспиративной квартире, была нестерпима. Он вспоминал, как плескался Петров в мелкой воде после казни на Лисьем Носу, видел его гладкое, в легком жирке, тело, самоуверенную физиономию и понимал, что уж этот-то прохвост не преминет воспользоваться нежданным подарком. И всего обидней, что он-то и сможет понравиться этой сумасбродной девчонке — такие гладкие наглецы со стальными глазами и нравятся.

Нет! По крайней мере, до тех пор, пока не выявятся определенно его взаимоотношения с Зиночкой. Никакого же движения в них не было. Он предупредителен и заботлив, она настороженна и мила, и только. С переходом его в департамент служебная надобность во встречах отпала. К тому же главный интересующий его объект — инженер Красин так и не появился в правлении «Общества электрического освещения»: все пребывал в Куоккале, ссылаясь на затянувшуюся болезнь. Ко всему прочему Додаков лишился и всех своих конспиративных квартир, также принадлежавших ведомству Герасимова. Продолжать встречи с Зинаидой Андреевной без служебного повода и при ее выжидательной позиции — значило принять на себя окончательное решение, которого он, по совести говоря, побаивался. Быть на содержании она откажется — он недвусмысленно уже наводил на это. Жениться?.. А его карьера, его положение в корпусе и обществе?.. Может быть, страсть утихнет, и он оставит Зиночку без сожаления? Может быть... Но он не видел девушку всего месяц, а страдал все мучительнее. Кончить все разом — отдать ее Петрову?.. Эта язвящая самолюбие мысль ранила острее штыка. Да неужто он, подполковник корпуса, кавалер орденов, столь блистательно поднимающийся вверх, состоятельный и не урод, не дурак, не может покорить какую-то мещанку или придумать что-нибудь такое, перед чем она не устоит, какие бы дерзко-честолюбивые планы ни строило ее воображение?.. Но до сих пор он ничего придумать не мог. И единственное умиротворение находил в работе.

Цепкий и находчивый ум его был легок на конструирование отнюдь не стандартных схем розыска и наблюдения. И теперь, в пересказе директора департамента ознакомившись с донесениями из Парижа (Трусевич не назвал Додакову клички ни одного, ни другого осведомителя), Виталий Павлович мог лишь возблагодарить судьбу за свою выдержку и за парадоксальную мысль, пришедшую ему в голову три месяца назад, когда он еще нес службу на Александровском. Да, словно бы предвидел он, какая забота ляжет на него в ближайшем будущем.

Дело в том, что депеша «Данде» в одной фразе отличалась от письма Гартинга, составленного на основании донесения Ростовцева. И в этой фразе говорилось, что Камо-Мирский встретился и поддерживает постоянные контакты с недавно прибывшим из России в Париж неким Владимировым, который, судя по всему, был знаком Камо-Мирскому и ранее. Этот молодой человек, примерно двадцати лет от роду, как удалось выведать источнику, был студентом Петербургского технологического института.

— Ваше превосходительство, — поднялся со стула, вытянулся Виталий Павлович. — Обозначенный в наводке Владимиров — без сомнения, студент Технологического института Антон Владимиров Путко, имеющий непосредственное отношение к тифлисской экспроприации. Генерал Герасимов по моему предложению разрешил студенту выезд за границу. Паспорт был беспрепятственно выдан Путко для того, чтобы, продолжая наблюдение за ним в Европе, выявить все связи злоумышленников. Тем более что Путко не подозревает о надзоре.

— Живец? — оживился Трусевич, бывший на досуге превеликим любителем тихих омутов, мормышек и блесен.

— Так точно, ваше превосходительство.

— Что ж, подполковник, представьте предложения по дальнейшему ходу расследования.

 

ГЛАВА

3

Феликс и Семен встретились в Вене, в отеле «Националь».

Перед тем они вдвоем побывали в Льеже, где болгарин-эмигрант Борис Стомоняков помог им разместить заказы на оружейных заводах. Феликс остался в Бельгии, а Камо отправился в Вену, Белград и Цюрих. В каждом из этих городов он выяснял возможности закупки оружия и транспортировки его различными путями в Россию. От осведомленных людей Семен узнал, что македонский революционер Наум Тюфекчиев, живущий в Софии и даже служащий в болгарском военном министерстве, изобрел новое взрывчатое вещество огромной разрушительной силы. Камо встретился с Тюфекчиевым. После этого он и вернулся в Вену, где в «Национале» его уже поджидал Литвинов, записавшийся под именем минского купца Павла Поллачека.

В номере отеля Семен показал товарищу на сундук:

— Хорош, а?

Сундук был деревянный, с узорной латунной оковкой и литыми изогнутыми ручками.

— Так и прыгает в глаза, а? — Камо цокнул. — Если очень бросается, никто ничего не заметит.

Он повернул ключ. Замок оказался с музыкой. Прозвучала мелодичная фраза, что-то щелкнуло, и крышка приподнялась.

— На пружинах! По специальному заказу сделан, второго такого на всем свете не сыщешь!

Камо охапкой выбросил из него на пол вещи, нажал изнутри на какую-то планку, и приподнялась нижняя доска. Под ней, на потайном дне, лежали плотно уложенные капсюли, круглые бомбы-македонки, какие-то пластины и мешочки.

— Отвезу в Авчалы, попробуем, как и что, — с удовольствием еще раз обозрел он свое богатство. — Скоро пригодится, а?

— Думаю, не очень скоро, но пригодится обязательно, — ответил Феликс.

По совести говоря, сундук ему не очень понравился. Действительно, «прыгал в глаза». Но спорить с Семеном было бесполезно. Тем более что предстоял нелегкий разговор.

— Как будем дальше? — Камо побренчал мелочью в кармане.

Литвинов понял:

— Да, денег больше нет. Остались только неразмененные. Но за них я опасаюсь.

Сто пятьдесят тысяч рублей из двухсот пятидесяти, захваченных группой Камо, были в мелких и, главное, уже обращавшихся бумажках с разными номерами и сериями. Почти все эти деньги Большевистский центр предназначил для расходов на нужды партии в самой России. Те же суммы, которые были выделены на закупку оружия за рубежом, Семену и Феликсу удалось без всяких помех обменять в разных странах на местную валюту. А вот остальные сто тысяч тифлисского экса — 200 билетов пятисотрублевого достоинства каждый — были новенькими купюрами прямо из-под печатного станка. Их еще предстояло обменять.

— Опасаюсь, что это будет не так-то просто.

— Придумаем, дорогой, неужели мы с тобой и не придумаем? — широко улыбнулся Семен. — Вот вернусь с Кавказа — и придумаем!

— С Кавказом тебе придется подождать... — Литвинов сказал это легко, как само собой разумеющееся.

Но Семен сразу насторожился:

— Это еще почему?

— Что сказал тебе наш доктор? — вопросом на вопрос ответил Феликс.

— Что сказал, что сказал! Ты всегда слушаешь докторов, Феликс, дорогой? Если их слушать — ложись и помирай!

— А все же?

— Яков сказал: не совсем очень хорошо.

— Не ври. Он сказал: очень плохо, я сам спрашивал у Отцова. А если запустить — без глаза останешься, вот что он сказал!

Семен понуро опустил голову:

— Без глаза мне нельзя... Честное слово, приеду домой — вылечу.

— Пойми, Семен, в России тебе к врачам обращаться нельзя. Если охранка что-нибудь разнюхала, тебя ищут. В России тебе придется каждый день менять явки, города. А тут надо недели две полного покоя. — Литвинов говорил мягко, убедительно.

— Согласен, — сказал Камо. — Вернусь с Кавказа и к какому хочешь Гиппократу пойду, пусть хоть в лечебницу кладут.

Феликс вздохнул и совсем другим тоном, жестким, не допускающим возражений, отрубил:

— Нет. Приказ: сначала вылечишь глаз и руку.

— Чей приказ? — вскинулся Камо.

— Мой. Если тебе мало: Никитича и Большевистского центра!

Кавказец с остервенением хлопнул крышкой сундука. В музыкальном замке завибрировала жалобная нота. Но он сдержался, промолчал. Литвинов же, словно ничего и не заметив, продолжил:

— Отсюда поедешь в Берлин. Вот тебе адрес. Яков со дня на день тоже туда подъедет и устроит тебя на лечение к тамошнему окулисту, лучшему в Европе.

Он с неприязнью посмотрел на сундук:

— Но таскать с собой это произведение искусства небезопасно.

— Я ведь тоже купец, — угрюмо отозвался Семен.

— Хорош товар, ничего не скажешь... Приедешь в Берлин — и как можно скорей отправь его. Или через Федора, или по морю, на Финляндию. А я подошлю тебе в помощь Владимирова.

— Подсылай, — скучно сказал Камо, поднял крышку и начал укладывать в сундук одежду. Когда запирал, снова прозвучала мелодия.

— А если честно: болит? — спросил Феликс.

— А, вырвал бы и еще плюнул! — взорвался, даже топнул ногой кавказец. И неожиданно признался: — Соскучился я, понимаешь? Как там девчонки, откуда я знаю?

Вот оно в чем дело! Он скучает по сестрам. Феликс знал о семье друга, как-то Семен раскрыл душу. Рассказал, каким самодуром и деспотом был отец, богатый скототорговец, какой беззащитной и забитой была мать, отданная замуж в пятнадцать и родившая его, первенца, в шестнадцать. Семен боготворил ее и, когда подрос, всегда защищал от отца. Она рожала детей каждый год. Из двенадцати в живых остались пятеро, он и младшие сестры. Мать умерла рано, отец разорился и бросил семью, и все заботы легли на него, старшего сына. Теперь уже и девочки подросли, старшая из них, Джавоир, — участница его боевых операций. Он здесь, но они-то там, и неизвестно, что с ними.

Литвинов взял его за плечи, прижал к себе, как маленького:

— Хорошо, вылечишься и сразу же поедешь. Но надо потерпеть, понимаешь?..

«Камо Берлине хранит своей комнате в чемодане двести капсюлей бомб, заготовленных для миллионной экспроприации в России, о чем знают лишь Никитич и Валлах. Ввиду крайней трудности проследить за чемоданом, который будет отправлен на днях в Финляндию, единственный исход обыскать Камо Берлине, задержать и требовать выдачи; прошу срочно ответить, дабы я успел сейчас туда ехать для переговоров властями...»

Трусевич прочел телеграмму из Парижа и вызвал Додакова.

Протянул ему бланк:

— О миллионной экспроприации — это Гартинг цену набивает. Но обстановка осложняется. Если Камо смог обойти все наши капканы здесь, то где гарантия, что он не проведет и Гартинга?

Виталий Павлович подождал, не разовьет ли свою мысль директор, но, поняв, что Максимилиан Иванович, напротив, ждет его соображений, сказал:

— Опасения заведующего ЗАГ понятны, ваше превосходительство. Но с преждевременным арестом Мирского-Камо может оборваться нить, которая заманчиво обещала вывести нас к самым главным деятелям заграничного Центра большевиков.

— Что же вы предлагаете? — нетерпеливо потряс листком Трусевич. — Выпустить? А кто нам простит, если эти бомбы появятся в столице и, упаси бог!..

Он многозначительно вскинул глаза:

— Какими мотивами вы будете тогда объяснять нашу медлительность? К тому же Камо, бесспорно, главный в тифлисском деле, а государь уже теряет терпение.

У Додакова болезненно засосало под ложечкой: так прекрасно придуманное им и уже начавшее осуществляться предприятие рушится. Пытаясь спасти его, он начал исподволь:

— Ваше превосходительство, меня заботит: мы сможем доказать участие Камо в экспроприации?

— В нашем распоряжении лишь агентурные донесения. Конечно, на суд мы их не понесем, — вроде бы согласился директор, но тут же и отверг: — Для Петра Аркадьевича и государя этого довольно, а для суда что-нибудь придумаем.

Виталий Павлович снова повел атаку обходным путем:

— А может быть, при Камо-Мирском — и похищенные суммы?

— Сомневаюсь. Источник знал бы это, он весьма близок к поднадзорному.

— В таком случае не чрезмерно ли мы спешим, ваше превосходительство? — решился Додаков.

— Нет, — сухо ответил директор. — Постараемся выжать максимум положительного и из этой ситуации. Определенных целей мы достигнем. Как вам известно, после майского съезда социал-демократов в Лондоне большевики во главе с Ульяновым предпринимают усилия к сплочению партии. Умело организованная кампания в прессе в связи с арестом большевика-экспроприатора поможет нам углубить раскол, ибо меньшевики осуждают насильственные действия. Кроме того, бомбы в чемодане произведут нужное нам впечатление на общественность Европы.

— И заставят эмигрантов быть более осторожными. Неужели нет иной возможности, ваше превосходительство? — Додаков сопротивлялся, не щадя живота. — Осмелюсь посоветовать, ваше превосходительство, — прежде чем предпринять меры к задержанию Камо, заведующий ЗАГ должен выяснить, где хранятся деньги тифлисского экса.

Трусевич понимал, что соображения подполковника резонны, хотя и чувствовал, что в его настойчивости — какая-то иная, невысказанная цель. Это его мало заботило. Страшило другое: случись что — Гартинг окажется чист, мол, предупреждал, и не единожды. А играть на руку Гартингу директор департамента не был намерен. Этим и объяснялась резкость тона, каким он отверг резоны своего нового сотрудника:

— Обе задачи Гартинг и мы будем решать одновременно. Запросите особый отдел канцелярии наместника о всех компрометирующих материалах на Камо. Они понадобятся при предъявлении требования об экстрадиции. Исполняйте.

Додаков понял, что разговор окончен.

— Будет исполнено, ваше превосходительство! — четко ответил он.

В тот же день в Париж была послана директорским шифром телеграмма:

«Поезжайте Берлин. Войдите соглашение полицей-президентом».

Иными словами, Трусевич разрешил Гартингу действовать по собственному усмотрению.

Прямо с вокзала Аркадий Михайлович поспешил с визитом к полицей-президенту.

В Берлине он не был давно. И теперь, направляясь по Унтер-ден-Линден к зданию рейхстага, в правом крыле которого располагалось управление германской полиции, он с интересом смотрел по сторонам. Хотя в чопорно-монументальной картине немецкой столицы ничего нового не обнаруживалось, Аркадию Михайловичу все же казалось, что и дома, и бульвары, и сами жители выглядят иначе, чем раньше. Или все зависело от того, как он сам смотрит на них?.. Ведь этот город был знаком ему досконально. Здесь Гартинг пять лет возглавлял берлинский филиал заграничной агентуры и успехами в борьбе с эмиграцией, особенно в выявлении путей транспортировки литературы и оружия в Россию, обеспечил себе назначение в Париж, на авеню Гренель. Именно в Берлине проявились его способности в организации «внутренней агентуры». Аркадию Михайловичу удалось внедрить осведомителей во все без исключения группы русских эмигрантов, представлявших антиправительственные партии и их заграничные центры. Из первых рук он получал отчеты о всех заседаниях, конференциях, принятых решениях и намечаемых действиях.

Тогда же, в 1902 году, он завербовал и члена социал-демократической партии, получившего у него кличку «Ростовцев»; в период раскола партии прозорливо порекомендовал ему присоединиться к фракции большевиков — понял, что они-то и будут играть первую скрипку в революционном оркестре. Впрочем, еще до службы в заграничной агентуре Ростовцев состоял на содержании у германской имперской полиции, и Аркадий Михайлович просто перекупил его, дав отступного берлинским чиновникам, а ему положив на сто марок в месяц больше, чем прижимистые немцы. Тогдашний директор департамента Зволянский отметил в докладе товарищу министра внутренних дел князю Святополк-Мирскому:

«Со времени поступления на службу Ростовцева сообщения берлинской агентуры сделались особенно содержательны и интересны».

В Берлине Ростовцев вошел в транспортную группу ЦК РСДРП. Это давало, департаменту не только сведения об отправляемой нелегальной литературе, но, что было еще более важным, многие адреса, явки и пароли в самой России. Ростовцева же Гартинг направил в конце 1903 года в Швейцарию — для выяснения всех обстоятельств, связанных с расколом в редакции «Искры». Этот осведомитель освещал и III съезд РСДРП. А затем, когда Аркадий Михайлович перебрался в Париж, Ростовцев под благовидным для большевиков предлогом тоже переехал в столицу Франции.

Аркадий Михайлович принадлежал к типу руководителей, которые не стремятся приписать себе успехи своих подчиненных, а, наоборот, всячески поощряют их перед вышестоящим начальством, резонно полагая, что и в глазах вершителя хорош не тот должностной чин, который сам делает все, а тот, кто заставляет ревностно служить других. Из года в год Гартинг добивался у дирекции прибавки к жалованью и увеличения наградных для Ростовцева. Однако, превознося заслуги агента, Аркадий Михайлович не поступался и своими интересами. Он трезво рассудил, что осведомленности сотрудника хватило бы на двоих агентов, и зачислил этого «второго» в штат, нарек «Киевлянином» и ежемесячно получал жалованье и за него, а когда представлял к наградным, то и наградные. Уличить Аркадия Михайловича было невозможно, так как никто, кроме заведующего ЗАГ, не знал и не имел права знать ни Ростовцева, ни его мифического двойника.

Ростовцев и вывел Гартинга на неуловимого организатора тифлисской экспроприации: сам Камо рассказал об этом осведомителю, которого в среде эмигрантов считали безукоризненным товарищем. От Камо и от других большевиков сотрудник агентуры выведал и о планах закупки оружия. Пока агенту не удалось узнать истинного имени молодого героя, а также выяснить, вывезены ли уже все деньги из России или нет. Аркадий Михайлович не собирался форсировать события: Ростовцев должен действовать с предельной осторожностью, чтобы не навлечь на себя ни малейшего подозрения. И вдруг облегчил задачу сам Камо, задержавшийся в Берлине на лечение после возвращения из Вены. При встрече с Ростовцевым он показал «верному другу» сундук с двойным дном и даже сказал, что в самое ближайшее время сундук будет отправлен в Россию. Вот простота!..

Со смешанным чувством удовлетворения и озабоченности выверял Гартинг по дороге в полицей-президиум фразы из телеграммы директора. Они означали: «Ты знаешь это дело лучше нас — тебе и карты в руки». Или: «Принимай на себя всю ответственность, а мы потом разберемся». Что ж, чутье подсказывало ему, что сейчас надо действовать без промедления.

Взглянув на визитную карточку, поданную секретарем, полицей-президент принял его тотчас.

— Смею вас уверить, глубокоуважаемый герр Гартинг, что имперские власти Германии озабочены деятельностью анархистов не менее, чем власти российские. Борьба с врагами монархического правопорядка — наша общая задача. Разрешение на обыск у Деметриуса Мирского, а в случае обнаружения взрывчатых устройств — и на его арест, я дам. По законам Германской империи Мирский при наличии улик будет заключен в тюрьму.

— Как вы сами превосходно понимаете, глубокочтимый герр президент, наше правительство будет крайне заинтересовано в выдаче преступника.

— Я полагаю, глубокоуважаемый герр Гартинг, что августейшие кузены найдут общий язык.

Они смотрят друг на друга. Холодно блестит монокль в глазу президента. Холодно и лицо Гартинга: два высокопоставленных чиновника двух дружественных государств. Но каждый знает цену другому: оба начинали карьеру с должностей мелких полицейских агентов и в том качестве, еще на заре юности, оказали один другому немало услуг, уповая на святой принцип: долг платежом красен.

Услуги услугами, но не следует и чрезмерно переоценивать их: Гартинг не намерен сообщать полицей-президенту, кто именно скрывается под паспортом Деметриуса Мирского, купца, австрийского подданного. При малейшей неосторожности немцев это может повредить его ценнейшему агенту.

— Как вы сами великолепно понимаете, глубокоуважаемый герр президент, нам было бы крайне нежелательно, чтобы в ваших действиях усматривалась связь с моим визитом в Берлин. Кстати, это умалило бы и заслуги подведомственного вам высокого учреждения.

Шеф германской полиции снисходительно кивает, монокль его тускло блестит, отражая искаженное лицо Гартинга. Но в скрипучем голосе его, а главное, в произносимой этим голосом фразе звучит нотка благодарности:

— Это вполне соответствует и нашим интересам, глубокочтимый герр Гартинг. Как вы полагаете, когда следовало бы произвести обыск?

— Хотя я еще не получил прямого указания из Санкт-Петербурга, но считаю, что без промедления, глубокоуважаемый герр президент. И последнее, на чем хотелось бы акцентировать внимание: купец Мирский, конечно же, никакой не революционер, а чисто уголовный элемент, не так ли?

Президент кивает. Монокль выпадает. Глаз у президента искусственный. Настоящий он потерял давно, в какой-то полицейской переделке.

Виктор передал Путко, что Феликс просит его немедленно выехать в Берлин и явиться по адресу: Эльзассерштрассе, 44. В этом доме остановился австриец-торговец Деметриус Мирский, с которым студенту нужно встретиться. Кто он, зачем и почему именно Владимирову предложено ехать в Берлин, Виктору неизвестно, и сам юноша узнает обо всем этом на месте.

...Поезд прибыл на вокзал Альбертбанхофф поздно вечером. Антон не знал, ждать ли утра, переночевать где-нибудь в отеле или сразу отправляться на Эльзассерштрассе. Феликс передал: «Немедленно». Лучше идти сейчас же. Словоохотливый старожил-берлинец, снизошедший к его ломаному немецкому, объяснил, как найти улицу, благо она недалеко от вокзала.

Город был погружен в темноту. Горели редкие газовые и электрические фонари. В Париже, когда Путко выезжал, было безоблачно и тепло, а здесь накрапывал осенний холодный дождь.

Эльзассерштрассе — неширокая скромная улица — была сумрачна и пустынна, но у дома № 44 маячило несколько фигур. Мужчины в черных плащах прохаживались вдоль фасада. Тут же, в стороне от подъезда, под стрижеными липами стояли две кареты с глухо зашторенными окнами. Все это Антону не понравилось. Однако же он с независимым видом прошел мимо них в подъезд, с темноты показавшийся освещенным особенно ярко. Видимо, в доме находился дешевый пансион. Тут же в вестибюле было несколько столиков. За одним из них сидел пожилой мужчина, смуглолицый, с шапкой легких седых волос, он отпивал маленькими глотками кофе и листал иллюстрированный журнал. Из вестибюля вела вверх винтообразная лестница. У нижних ступеней ее стоял парень в плаще, руки в карманах.

Антон подумал: «У кого спросить о Мирском — у парня или у старика?» — и направился было к седоголовому, решив, что он-то и есть хозяин заведения, как в это время сверху, с лестницы, послышался шум многих шагов и голоса. Парень в плаще выпрямился, как солдат на плацу, даже сдвинул каблуки.

Спускающиеся преодолели последний виток лестницы — и к ужасу своему в тесном окружении черных фигур Антон увидел Семена. Руки Камо были вытянуты вперед и перехвачены никелированными обручами. Замыкали шествие двое дюжих мужчин, с трудом несших за литые ручки большой, окованный узорной латунью сундук.

Путко сделал невольное движение к другу. Но в вестибюле он был уже. не один — набежала прислуга, постояльцы. Они охали, в испуге и изумлении смотрели на полицейских.

Камо свирепым взглядом обвел помещение и словно бы ткнул им, остановил Антона. Глаза его были налиты кровью.

— Es sollen alle wissen! Das ist doch eine Provokation! Ich muß ein paar Zeilen an den Bruder schreiben! — крикнул он, лицо его исказилось гримасой боли.

— Schweigen Sie! — оборвал его окриком старший, и они двинулись к дверям.

Белоголовый мужчина, сидевший за столиком, отставил чашку, долгим взглядом проводил группу и снова углубился в иллюстрированный журнал.

Антон с великим трудом пересилил желание броситься вслед за товарищем.

— Что случилось? Кого поймали? — набросились постояльцы и прислуга с расспросами на спустившихся с полицейскими понятых. Среди понятых был и взмокший от пота, с прилипшими к лысине прядями толстяк в широких подтяжках.

— Хозяин, этот парень ограбил банк? У него в сундуке алмазы?

— Хуже! Боже милостивый, гораздо хуже!

Антон с трудом понимал, о чем они кричат. Но этот взмокший толстяк, наверное, хозяин пансиона.

— Что здесь происходит? — по-французски спросил он.

— Ужас! Ужас! Вы видели сундук? Он был полон адских машин и бомб! Страшно подумать! А если бы они у него взорвались? Боже милостивый, а такой приличный на вид господин!..

— Что он крикнул?

— Что он крикнул! Крикнул, что это провокация, что он хочет оставить записку какому-то брату. Откуда брату, если он жил тут один? О боже, какой ужас!..

«Брату!..» — болезненным эхом отозвалось в сердце Антона.

 

ГЛАВА

4

Той же ночью из Берлина Гартинг отправил директору департамента полиции телеграмму:

«Получив указания, что Мирский должен сдать кому-то чемодан для перевоза в Россию и уехать нелегально в Финляндию, я был вынужден, не получив ответа на мою вчерашнюю телеграмму, просить утром полицей-президиум о его задержании. При обыске найдено более 200 запалов, много электрических препаратов для производства взрыва, коробка неизвестного взрывчатого вещества в листках... Переписки не обнаружено. Соображениями агентуры я назвал лишь фамилию Мирского, но не Камо...»

Первым же поездом он выехал в Париж. Утро застало Аркадия Михайловича в кабинете на авеню Гренель.

Усталости он не чувствовал. Наоборот, как скакун высокой породы томится в стойле и легко дышит в стремительном галопе, так и он увядал от серого мелкотемья и расцветал в дни больших дел.

С послом Нелидовым Гартинг был в сугубо деловых отношениях. Аркадий Михайлович чувствовал, что в глубине души этот сухопарый лощеный вельможа, продумывающий за сутки вперед все фразы, которые намерен произнести, презирает его за плебейское происхождение, за импульсивность и за все другое, что было ему известно, но в то же время не может не считаться ни с его положением, ни с его заслугами и связями. Гартингу же претили чванливость посла, его чрезмерная осторожность, свидетельствовавшая о робости или ограниченности. Но чрезвычайный и полномочный есть чрезвычайный и полномочный, да еще в столице Франции, да к тому действительный тайный советник, чин второго класса, в перспективе — министр или даже канцлер. По всему этому, вернувшись из Берлина, Аркадий Михайлович уведомил Нелидова об аресте Камо, отнюдь не вдаваясь в подробности, единственно ради того, чтобы посол узнал об этом от него, а не через службу министерства иностранных дел, и не остался в обиде.

Нелидов выслушал, не выказав ни малейшей заинтересованности или просто любопытства. И отчужденный его взгляд из-под полуприкрытых истонченных пленок век как бы лишний раз показал: «Не хочу мараться в вашей грязи, мое дело — высокая политика».

Аркадий Михайлович, сухо поклонившись, вышел из кабинета посла. Настроение его не омрачилось. Наоборот, вернувшись к себе, он с воодушевлением приступил к работе. Достал из сейфа лист с водяным знаком Меркурия и вертикальной жирной палочкой перечеркнул минус против фамилии Камо. «Плюс в мою пользу или крест на судьбе злоумышленника», — подумал он. Улики налицо. Камо — в камере следственной тюрьмы. Вопрос о выдаче его российским властям — дело времени. Он, Гартинг, свою миссию выполнил. Он не сомневается, что августейшие кузены столкуются полюбовно и «австрийский подданный» угодит на виселицу. «Молод и горяч, всего-то двадцать четыре от роду», — вспомнил он лицо арестованного в вестибюле пансиона. И ему сделалось даже жаль парня. Вот так и исчезают в небытие, еще и не начав жить, — «вкушая, вкусих мало меда, и се аз умираю», — потому что там, наверху, богиня судеб по неожиданной прихоти своей обрывает нить. В данном случае роль провидения сыграл он, Гартинг... Что этот юноша кричал о провокации и привете брату? Напрасно немцы не разрешили ему оставить записку. А хотел ли он оставлять? Кавказец достаточно опытен, хотя и чрезмерно доверчив. Может быть, этим восклицанием он хотел кого-то о чем-то предупредить? Как бы там ни было, на нем — крест, и теперь на очереди Валлах-Литвинов.

Гартинг достает белый картонный квадрат с цветными кружками — картограмму, внимательно изучает ее. Валлах и его связи достаточно ярко высвечиваются и снаружи, и изнутри, хотя здесь, в Европе, это делать гораздо труднее, чем в отечестве, где на службу полиции поставлены все ведомства. От кружка в центре — «Феликса» — россыпь кружков по всему картону: «Виктор», «Петр», «Отцов», «Дядя Миша», «Юрий»... Связи Валлаха обширны: не только почти все, за малым исключением, эмигранты социал-демократы фракции большевиков, но и многие деятели социалистических партий других стран, такие, как Либкнехт в Германии, Гюисманс в Бельгии, Жорес в самой Франции. Где он, Феликс, в настоящий момент? Бесспорно одно: в Париже он после венской встречи с Камо больше не появлялся. Иначе не миновать ему ни Ростовцева, ни тем более филеров Генриха Бэна, старшего инспектора сыскной полиции Парижской префектуры, исполняющего одновременно (конечно же, в глубокой тайне) обязанности руководителя службы наружного наблюдения в ведомстве российского вице-консула. Гартинг приказал Бэну, чтобы его молодцы в эти дни дежурили на всех вокзалах и не выпускали из-под наблюдения квартиры наиболее важных большевиков.

Но что же предпринять, чтобы и Валлах попался в сети? Конечно, самым лучшим было бы схватить его вместе с Камо. Может быть, и следовало подождать с арестом кавказца? Не хватило выдержки? Нет, медлить было нельзя. Но теперь большевики сделают выводы. К тому же Валлах отнюдь не простодушен и доверчив, да и Ростовцев совсем не в таких близких отношениях с Феликсом.

За время, пока Гартинг был в Берлине, от осведомителя поступили немаловажные сведения. В одном письме — обстоятельная справка на Камо: о его родителях, сестрах, о боевых операциях, в которых он участвовал, в том числе и подробности тифлисской экспроприации. Ростовцев пишет, однако же, что других участников Камо не называл даже в самых доверительных беседах, как не проговорился и о своем настоящем имени. Осведомитель подтверждал, что среди большевиков Камо был известен как «в высшей степени ловкий, хитрый и находчивый организатор всяких технических предприятий, что он пользовался у товарищей громадным уважением». Эпитеты Аркадию Михайловичу были ни к чему, но новые сведения, раздобытые агентом, помогали установить личность арестованного и его связи в Петербурге и на Кавказе.

В столице должны были заинтересоваться и еще одним донесением, которое подготовил Аркадий Михайлович к отправке на Фонтанку.

Директор Трусевич изучает очередную депешу, только что поступившую из Парижа:

«У большевиков в настоящее время, как достоверно известно, имеется 100 000 рублей, экспроприированных Камо в Тифлисе, которые, возможно, до сих пор сохраняются у Никитича в С.-Петербурге. Выяснение этого обстоятельства продолжается...»

Да, с этим инженером тоже пора кончать. Максимилиан Иванович делает пометку для особого отдела:

«Надо Никитича во что бы то ни стало арестовать, о чем написать генералу Герасимову».

Заведующий особым отделом подполковник Васильев со своей пометкой передает распоряжение директора подполковнику Додакову, в непосредственном производстве которого находится тифлисское дело. А Виталий Павлович, уже с третьей резолюцией, пересылает его с фельдъегерем на Александровский проспект, своему бывшему начальнику, теперь как бы оказавшемуся у него в подчинении.

У генерала Герасимова предписание с Фонтанки вызвало мстительное удовольствие. Он доподлинно знал, что Никитича ни в столице, ни в зоне деятельности петербургского отделения нет. А где он? Вот теперь пусть и попрыгает дружок фон Коттен!.. Василий Михайлович тут же настрочил ответ в департамент, и днем позже его бывший подчиненный подготовил на подпись начальнику новый вариант распоряжения, на этот раз на имя начальника Московского охранного отделения:

«В департаменте полиции получены указания, что часть денег, похищенных в г. Тифлисе 13 июня с. г., находится в распоряжении фракции большевиков и сохраняется у члена Центрального Комитета Леонида Борисова Красина (Никитича), который состоит в постоянных сношениях с Меером Валлахом по приобретению за границей и водворению в Россию оружия для революционных целей.

Сообщая об изложенном, департамент полиции предлагает во что бы то ни стало арестовать Красина, который, по донесению начальника СПБ охранного отделения, выехал по партийным делам в г. г. Москву и Иваново-Вознесенск, и о последующем уведомить».

У Виталия Павловича закрадываются сомнения: вряд ли честолюбивый и исполнительный Василий Михайлович хочет подбросить Коттену такую сахарную косточку. Если бы он точно знал место пребывания Красина, он бы приказал своим оперативным сотрудникам арестовать его, будь то даже у самых дверей дома на Гнездниковском. А впрочем, пусть грызутся!..

Между тем к Трусевичу начинают поступать сведения об аресте Камо уже через министерство иностранных дел и непосредственно от германских властей, приступивших к проведению следствия. Максимилиан Иванович принимает условия игры, предложенные Гартингом: о личности задержанного на Эльзассерштрассе ему ничего не известно. В таком духе он и отвечает полицей-президенту, покорнейше прося его сообщить подробности относительно обыска, произведенного у Деметриуса Мирского, а также выслать образцы найденных у него приборов. Глава берлинской полиции без замедления сообщает ему обо всех деталях ареста и прилагает фотографии арестованного анфас и в профиль.

Гартинг просматривает газеты, полученные из Берлина. На первых полосах под кричащими заголовками — сообщения об аресте опасного преступника. Версия, которую предложил репортерам полицей-президент, как нельзя более устраивает Аркадия Михайловича: в ней нет и намека на участие заграничной агентуры и тем более осведомителя: мол, сами берлинские власти выследили наконец этого человека, занимающегося закупками взрывчатых веществ, оружия и боеприпасов для преступных целей. Что ж, коллеги с немецкой точностью выполняют обещание.

Но берлинский агент Гартинга (служащий в самом германском комиссариате полиции) уведомляет и о другом факте: коллеги утаили, что у Мирского была обнаружена записная книжка с многочисленными адресами. Ну и хитрецы! Ничего, тот же агент сообщает, что снял с книжки копию.

Между тем Ростовцев попросил о внеочередной встрече в связи с чрезвычайно важными обстоятельствами. Агент зря такими словами не сорит.

Встреча состоится через три часа. Аркадий Михайлович готовится к ней с бо́льшими предосторожностями, чем если бы ему предстояло свидание с любовницей на глазах у Мадлен. Гартинг убежден, что ни одному эмигранту-революционеру не известна его истинная роль. Но как вице-консула его не могут не знать, и встреча большевика тет-а-тет с императорским дипломатом равносильна политической смерти для эмигранта. В маленькой гардеробной позади своего кабинета он надевает парик, тонирует лицо, меняет костюм, туфли и шляпу. Даже фигура, походка становятся иными. На что уж проницателен ливрейный Кузьма, но и он равнодушным взглядом провожает одного из посетителей консульства.

Они сидят в уютной комнате небольшой квартиры, которую снимает Аркадий Михайлович за счет департамента на тихой улочке Телье за Сеной. Особенность квартиры в том, что у нее два выхода — и ни один не находится под присмотром любознательных парижских консьержек. У Ростовцева и Гартинга отдельные ключи, приходят они в разное время и встречаются уже в гостиной.

Приятный, раскрепощающий час свободы, когда даже грим на лице и приклеенная борода не мешают быть самим собой, — редкая роскошь, которую Аркадий Михайлович не может позволить себе ни в консульстве, ни тем более дома. А с Ростовцевым он может держать себя открыто — они связаны неразрывно, как сиамские братья, и служат они одному богу. Разница в том, что Ростовцев еще относительно молод. Но пойдет он далеко, хотя о таких высотах, каких достиг Гартинг, ему, конечно, и мечтать не приходится: не те времена, да и, без ложной скромности, задатки не те. Вездесущ, памятлив, безукоризненно ведет себя среди «товарищей», но нет дерзости и широты, поэтического наития. Даже трусоват, пожалуй. Впрочем, оно и к лучшему: отсутствие самостоятельности он компенсирует исполнительностью.

Сейчас Ростовцев откинулся в кресле, попыхивает сигарой. Тоже наслаждается. В кругу нищих эмигрантов небось мусолит мерзкие папироски. И о «Наполеоне-Карвуазье» может лишь мечтать за стаканом дешевого алжирского. Не чересчур бы хорошо от него пахло, когда вернется к своим! Ничего, на дорогу пожует луку или чесноку...

Ростовцев пришел не ради желания увидеть своего шефа. И не ради того, чтобы уведомить о немаловажном факте: Валлах объявился в Финляндии. Это он мог сообщить и по каналам связи, не подвергая себя риску.

— Большевистский центр предложил мне срочно выехать в Россию для встречи с Никитичем, — огорошивает он Гартинга, с удовольствием пуская сизую струйку дыма к потолку.

— Вот как! А с какою целью?

— Узнаю на месте. Хотя и догадываюсь: деньги.

— Вы хотите сказать, что у Никитича — те самые злополучные сто тысяч?

— Вполне возможно. И не исключено, что он поручит вывезти их из России именно мне.

— Хм... Не хватало бы еще, чтобы вас задержали с билетами и отправили в места не столь отдаленные.

— Зато деньги были бы возвращены в казну, — иронизирует Ростовцев.

— Нет, милый коллега, вы мне дороже ста тысяч, — откровенно говорит Аркадий Михайлович. — И отпускать вас в Россию сейчас, в самый ответственный момент лишиться вашей помощи... Нет!

— Отказаться я не могу. Не имею права. У большевиков это невозможно.

— Скажитесь больным. Мне вас учить!

— Невозможно. Болезнь — не оправдание.

— Ох, уж эти Рахметовы!.. Что же придумать?

— Я поеду. Центр уже отправил телеграмму Валлаху, чтобы он не возвращался в Париж, а дожидался встречи со мной в Финляндии. Возможно, именно ему я должен буду передать деньги, полученные от Никитича.

— Вот как! Это существенно меняет дело.

Гартинг в уме перебирает варианты. У него ум и тренировка шахматиста-маэстро, привыкшего обдумывать развитие партии на десяток ходов и контрходов вперед. Польза от поездки Ростовцева в Россию становится очевидной. Аркадию Михайловичу известно о том, что департамент потерял след Никитича. Заграничная агентура поможет Петербургу — выведет на инженера. Плюс. Ростовцеву будут указаны, конечно же, новые, вряд ли известные Фонтанке явки в России. Еще один плюс. Если агент действительно получит от Никитича, а затем передаст Валлаху те самые банковские билеты и с этими билетами Валлах будет задержан в Европе, его не спасет ничто, тем более что немцы в ходе расследования уже установили контакты Валлаха и Камо: прислуга в венском «Национале» и берлинском «Бернишер-Гоф» это подтвердила. Еще один плюс. А успешное выполнение Ростовцевым задания партийного Центра еще больше укрепит его позиции в их среде. Однако реальная и угрожающая опасность: как бы не арестовали в России самого агента, да еще с деньгами. Эти болваны в Петербурге могут позариться на сто тысяч и ради них провалить лучшего осведомителя и даже упечь его на каторгу. А если и отпустят с богом, на Ростовцева ляжет пятно... Гартинг запускает мизинец в ноздрю, очищает удлиненный ноготь мизинца ногтем большого пальца.

— Что ж... Придется вам, дорогой коллега, ехать, — решает он. — Будьте исключительно осторожны... чтобы вас не сцапали в России жандармы! Ни в коем случае никому, даже директору департамента, коли доведется встретиться, не проговоритесь, боже упаси, что деньги у вас. Соответственно и я приму необходимые меры. — Он наполняет рюмки. — Решили — не мешкайте. К утру выправим паспорт, билет берите на завтра. Ваши успехи!

Потом он достает бумажник:

— Думаю, этой суммы хватит.

— Вполне, — небрежно, будто деньги имеют для него ничтожно малое значение, говорит Ростовцев, перекладывая пачку в потайное отделение своего бумажника. — Не хватит — добавлю свои.

«Школа! — улыбается Аркадий Михайлович, ласково поглядывая на сотрудника. — Достойный ученик!»

— Нуте-с, а какое впечатление произвел на большевиков арест Камо?

— Самое тяжелое. Среди нас... в нашей среде он пользовался всеобщей любовью и уважением. Можно не сомневаться, что партия предпримет самые энергичные усилия, чтобы спасти его. Я слышал, однако это еще не проверенные данные, — борьбу за освобождение Камо возглавил сам Ульянов. Когда узнаю определенно, уведомлю во всех подробностях. Я, конечно же, убит этим трагическим обстоятельством, которое свершилось прямо у меня на глазах...

— Вы так и сказали им: у вас на глазах?

— Зачем же скрывать? Во-первых, многие знали, что в тот момент я был в Берлине. Кто-то мог видеть меня тем вечером на Эльзассерштрассе... Сказав, я отвел всякие возможные подозрения. Тем более что в искренности моего горя никто бы не посмел усомниться — я действительно был очень близок с юным героем.

В голосе Ростовцева звучала глубокая скорбь.

«Великолепно! — еще раз подумал Гартинг. — Талант!.. Не дай бог, если что-нибудь случится с ним в России!»

И он в третий раз щедро наполнил рюмки «Наполеоном-Карвуазье».

Утром, проверив, выправлен ли паспорт для Ростовцева, Аркадий Михайлович сел за составление обстоятельного письма в Петербург.

«Я руководствовался соображениями, что конспиративность поручения несомненно сведет агентуру со всеми, — Гартинг жирно подчеркнул слово «всеми», — секретными заправилами большевиков, ибо дело это ведет не Центр, а лишь самые выдающиеся секретные лица из него, чем еще больше упрочит его положение как хорошего исполнителя особо важных поручений... Сотрудник мною снабжен паспортом на имя Ильи Иванова Шорина, но я почтительнейше прошу Ваше Превосходительство не отказать в моей просьбе о несопровождении его наружным наблюдением из опасения, что таковое будет замечено революционерами и приведет к нежелательным выводам. Подробные сведения о результатах его поездки я немедленно буду представлять Вашему Превосходительству...»

Украшенный сургучными печатями консульства пакет тотчас же отправляется в Петербург дипломатической почтой.

А спустя час француз-агент наружного наблюдения Леруа докладывает:

— Мсье в клетчатом пальто и с черным саквояжем отбыл вторым классом берлинским поездом.

Что ж, карты перетасованы и пересданы, игра продолжается, ставки растут...

Однако срочная телеграмма из Берлина, поступившая на следующий день к вечеру, снова путает все расчеты:

«Мама неожиданно заболела. Просит остаться. Жозефина».

«Жозефина» — кличка Ростовцева, которой он вправе пользоваться в особо важных обстоятельствах. Обстоятельства действительно из ряда вон выходящие: сотрудник сообщает, что из Парижа ему приказано дальше не ехать, остаться в Берлине. Что означает этот непонятный ход Большевистского центра? Почему — и дальше не ехать, и не возвращаться в Париж? Неужели его заподозрили и хотят изолировать?.. Что предпринять? Как вернуть его сюда, черт с ней, с поездкой в Россию? Да, напрасно он поторопился с письмом Трусевичу: там уже небось потирают ручки, предвкушая арест Никитича и все прочие удовольствия, которые сулила прогулка агента по конспиративным адресам большевиков.

Сейчас самое время — запереться в кабинете и все хорошенько продумать. Но, черт возьми, как раз сегодня он обещал Мадлен нанести визит ее родителям — и те, конечно же, ждут, собрали всех своих юродивых!

Все эти титулованные дряхлые родственники жены ненамного старше самого Аркадия Михайловича, но сама мысль, что они — люди одного поколения, кажется ему нелепой. До чего же они бездеятельны, вялы, а он полон энергии и занят важной работой; они лениво расточают в своих дворцах и загородных виллах праздные дни, а у него на учете каждый час и каждая минута, и ему кажется такой бессмыслицей тратить это богатство — время на пустые разговоры. Но ничего не поделаешь: в чужой монастырь со своим уставом не суйся. Он презирает их, хотя в глубине души и тешится горделивым чувством, что ныне принадлежит к их кругу.

Но Мадлен любит и их, и большой дом в аристократическом предместье Сен-Дени, с фамильным гербом на воротах и карнизе, с ливрейными слугами, с обтянутыми шелком комнатами, где прошло ее детство. Старики же души не чают в дочке, тем более во внуке и внучке. Однако Аркадий Михайлович знает, что чванливый и осторожный отец Мадлен в глубине души не очень доверяет чужеземцу, несмотря на его положение в обществе и ранг дипломата. Чтобы умилостивить старика и не дать повода кичиться родичам Мадлен, Аркадий Михайлович является к ним с визитом как на президентские приемы — во фраке и при орденах, какие и не снились всем этим маркизам и виконтессам.

По дороге домой он завернул к знакомому ювелиру. И вошел к Мадлен, держа в руке открытую бархатную коробочку: на золотой филиграни асимметрично рассыпаны были голубые камни — живые, яркие, как небо в весенний день. Аркадий Михайлович любил делать жене такие подарки без повода, и Мадлен радовалась этим пустячкам, как ребенок конфете, хотя сама могла бы без раздумий купить все содержимое той ювелирной лавки.

— Какая прелесть, милый! — воскликнула она, приколола брошь и благодарно поцеловала его в губы.

— Это ты прелесть, Мадлен! Сегодня ты чудо как хороша!

Она зарделась от удовольствия и шаловливо погрозила пальцем:

— Только сегодня? А вчера?

Гувернантка привела уже одетых Сержа и Аннет, и весело, шумно они расселись в карете, с шутками и смехом покатили через весь Париж. Какая счастливая, благополучная семья! Да так оно и было, и любой мог позавидовать им!..

Мажордом ударил посохом о плиту и провозгласил:

— Мадам и мсье Гартинг!

Аркадий Михайлович с удовольствием прислушался к звучанию своей фамилии, как если бы она возносилась по лестнице на крыльях почета. Дети опрометью пустились вверх по ступенькам, а они начали подниматься чинно, рука об руку. На верхней площадке их уже ждали родители Мадлен. Дочь поцеловала их, а Аркадий Михайлович приложился к дряблой руке матери и пожал сухую руку отца.

За столом разговор, как всегда, зашел о Николя, о русском государе.

— Как здоровье Николя, как здоровье инфанта? Скоро ли Николя соберется с визитом в Париж? — полюбопытствовал отец Мадлен и выслушал ответ, прижав перламутровый рожок к уху.

К их беседе с уважением прислушивались другие родичи жены. Не без участия самого Аркадия Михайловича в этом доме была распространена легенда, что муж дочери, хотя исполняет весьма скромную роль в дипломатических сферах, однако же высокая персона, с которой связана какая-то тайна российского двора: не случайно же он обладатель стольких высоких орденов Европы, в их числе и звезды «Почетного легиона» — а этого ордена, как известно, удостаивались лишь самые выдающиеся иностранцы за особые заслуги перед Францией. К тому же французские дипломаты не раз видели его в ближайшем окружении августейших особ во время их визитов в другие европейские страны и даже на завтраке за столом у самой вдовствующей императрицы Марии Федоровны, урожденной датской принцессы Дагмары... О, это такая же жгучая тайна, как тайна Железной Маски! И не исключено, нет, совсем не исключено, что в жилах этого веселого и остроумного господина течет царственная кровь. Уж в столице-то Людовиков (родители Мадлен в своем представлении еще жили во Франции Бурбонов, а не при вульгарной Третьей республике) знают немало историй о побочных отпрысках!.. Эти легенды в пересказе Мадлен возвращались к Аркадию Михайловичу. Жена сама была снедаема любопытством, но из деликатности не посягала на тайну. А Аркадий Михайлович не отвергал их и не подтверждал, лишь загадочно улыбался. Эта улыбка была искренна — она внешне отражала то веселье, которое он испытывал при мысли: вот бы огорошить их рассказом о своей родословной, которая, впрочем, и не была ему известна, ибо какое генеалогическое древо может быть у выходца из ничтожнейшей мещанской семьи, у беднейшего и жалкого студентика из захолустнейшего городка Пинска?.. А скажи — и ведь не поверят! Решат, что это очередная шутка вельможи. Нет, его прошлое утонуло, кануло на дно Леты.

Визит проходит безупречно. Все расстаются, чрезвычайно довольные друг другом и каждый — самим собой. Аркадий Михайлович рад и тому, что может вернуться к своим заботам.

Ночью Мадлен улавливает его настроение:

— Ты чем-то встревожен, милый?

— Нет, мое чудо. Кощунственно думать о чем-то другом, когда ты рядом.

Ей не составляет ни малейшего труда пробудить в нем желание. Боже, как она прекрасна!.. И все же мысли его там, в кабинете на авеню Гренель: что произошло с Ростовцевым?

Утром, в консульстве, он читает еще одно донесение от Жозефины:

«Папа уже здесь. Заказ на цветы переведен в Париж».

Это означает, что Валлах прибыл в Берлин и, самое главное, «цветы» — деньги уже в столице Франции.

Что делать теперь, после случившегося на Эльзассерштрассе? Слова, которые выкрикнул в вестибюле Семен, предназначались, конечно же, ему, Антону. Что они должны были означать? Кому сообщить об аресте — ведь он единственный свидетель катастрофы? Он должен как можно скорее уведомить товарищей. Но кого? Тех, кого он знал уже по Парижу? Вправе ли, известен ли им Камо? Сказать Виктору? Он привел Семена к Антону. Да, Виктору!.. А может, не следует? Мало что привел. Лидина он тоже встречал на вокзале, но ведь с тех пор у них ни слова не было о «подопечном», хотя, конечно же, Антону хотелось бы узнать, почему и зачем оберегал он в пути мужчину с мефистофельской трубкой. Кому же сказать — Виктору, Отцову?..

В эти дни Антон встретил в Париже дядю Мишу. Кого угодно, но только не бывшего своего «ученика» с Арсенальной ожидал он увидеть на французской земле. Путко знал, что дядя Миша — депутат Питерского Совета — был арестован и заточен в Петропавловку еще в декабре пятого года. Теперь, поскрипывая жесткой ладонью по седой щетине нечисто выбритой головы, дядя Миша, еще более угрюмый и нелегкий на разговор, скупо поведал свою историю: как в страшные морозы санным путем бежал из Нарымского края, как через всю Россию пешком шел к границе — считай, без малого год заняла дорога... Антон спросил: не слышал ли старик о товарищах с Металлического. Слышал. Многие — по острогам, по северным краям. Кое-кто остался на заводе. А Захара до смерти забили в «Крестах». И всю его семью выкорчевали. Внучка Варенька померла по дороге в якутскую ссылку... У Антона не было сил слушать. Дядя Захар!.. И та белоногая девчонка: «Вы к дедушке? Проходьте!..»

Сам дядя Миша очень тяжело переносил отрыв от родины. Он плохо понимал французский, не мог найти постоянной работы — то баржи разгружал, то ночами на центральном рынке корзины и туши таскал, получая за это жалкие гроши, и перебивался с хлеба на воду. Его большие, грубые, с обломанными ногтями руки тосковали по металлу, а маленькие, в сетке морщин, глаза не покидало выражение боли. Антон относился к дяде Мише с опасливым уважением, чувствуя несоизмеримость его тягот со своими. Поделиться с ним?..

К радости Антона, дядя Миша нашел его сам. Он тяжело забрался в мансарду. Был он хмур больше обычного, его усы понуро обвисли:

— Вот чего, малец... Надобно тебе в энту, как ее, в Женеву ехать.

— Ну, если надо... — Антон колебался: «Сказать ему или не говорить?» Тревога, которую он таил в себе, раздирала ему сердце.

— Ты чегой-т посерел весь? — спросил дядя Миша. И сам сказал: — О хлопчике нашем, о Камо, слыхал? Беда...

Он тяжело и глубоко вздохнул:

— Не повезло сынку.

Антон вспомнил: «Я везучий...» Эх, сглазил Семен свое счастье!..

— Что теперь? — спросил он.

— Что теперь, что теперь... Сам знаешь: каменные стены... Чего об этом? — дядя Миша поскреб ногтем по доске стола. — Оханья тут ни к чему. Камо так не бросим. А ты поезжай. Вот адрес. Спросишь в архиве заведующего, Минина. Башковитый такой, знавал еще по первой высылке... Запомнил? Чтобы не плутал, вот, товарищи велели передать, — он достал из кармана обтрепанную карту.

Ночь в пути. На рассвете засверкали, зеркальные ледяные вершины Бернского Оберленда, а еще через пару часов поезд втянулся под стеклянную крышу женевского вокзала.

Он шел и с интересом смотрел по сторонам. Вот она, Женева, город, связанный с историей России не меньше, чем Париж, но даже по первому впечатлению своим малолюдьем и степенностью столь непохожий на шумную столицу французов. Антон знал о своеобразном положении Женевы, определяющем ее характер: со стародавних времен эти улицы давали прибежище изгнанникам. Кого только не повидали эти дома, для кого только не служили кровом их черепичные крыши! Итальянские протестанты и французские гугеноты; аристократы, бежавшие от трибунала якобинцев, и коммунары, спасавшиеся от террора версальцев... Здесь жили Эразм Роттердамский и Жан-Жак Руссо, Тадеуш Костюшко и Рихард Вагнер. Но, пожалуй, особенной популярностью пользовалась Женева у русских эмигрантов. Здесь одно время издавали «Колокол» Герцен и Огарев; здесь нашли приют герои «Народной воли» и вожди анархизма Бакунин и Кропоткин. И те нелегальные брошюрки, которые еще в Технологическом институте тайком, из рук в руки передавали студенты, были напечатаны группой «Освобождение труда» и «Социал-демократическим издательством В. Бонч-Бруевича и Н. Ленина» тоже здесь, в Женеве. Какие дела привели и его, Антона, в этот город?

За мостом, переброшенным через широкую и быструю Рону, он свернул направо. Теперь солнце светило ему в спину — и он шагал по своей длинной тени. Остановился. Проверил по карте, которую дал ему дядя Миша. Ага, сейчас будет рыночная площадь Плен де Пленпале.

Так и есть. Площадь уже шумела: торговые ряды, тачки, повозки, праздник осенних щедрот земли — овощей, фруктов, цветов. Антон пересек площадь и у отеля «Зодиак» свернул на тихую тенистую улочку.

Вот и бульвар де ла Клюз, дремлющий под сводами могучих каштанов. Антон отыскал дом с табличкой «57». Фасад его был увит плющом. В густой зелени уже полыхали багряные листья. Под каждым окном пестрели цветы. «Архив?.. — официальное сухое слово не вязалось с этой сонно-живописной картиной. — Не ошибся ли?..». Но увидел на двери вывеску «Bibliothèque russe» и облегченно вздохнул: здесь. Вступил в прохладное парадное. На первом этаже у двери тоже табличка, уже на родном языке: «Русская библиотека имени Г. А. Куклина».

Он постучал. Подождал и постучал громче. За дверью послышался легкий шум, звякнул запор, створка отворилась, и Антон увидел невысокую женщину. Ее фигура была перетянута в талии фартуком, а длинные черные волосы распущены по плечам.

— Мсье? — спросила она, вглядываясь в полумрак парадного, и в голосе ее прозвучали удивление и досада на столь ранний визит.

Антон замер. Рванулся к ней:

— Ольга!

— Ты?.. Вы? — воскликнула она радостно: — Какими судьбами?

— Вы сами меня приглашали, не забыли? — нашелся он.

— Приглашала? — она поправила волосы. — Однако же... — оборвала, просто и весело сказала: — Проходите. Мы только встали, будем завтракать.

— Я подожду... Зайду попозже.

— Позавтракайте с нами.

— Я уже!

— В такую рань все кафе еще закрыты, — сказала она, продолжая улыбаться. — Не стесняйтесь, входите. Я познакомлю вас с мужем. — И, обернувшись, позвала: — Валя, встречай гостя!

Из комнаты в прихожую быстро вышел мужчина лет тридцати. Он был темно-рус, у него была рыжеватая бородка и коротко стриженные усы. Металлическая дужка удерживала на переносье пенсне. «Вот он какой...» — разочарованно подумал Путко. Ему казалось, что мужем Ольги должен быть красавец, какой-нибудь Алеша Попович или Руслан. А перед ним стоял невысокий, узкоплечий, сутуловатый человек без пиджака и галстука, в подтяжках и близоруко-растерянно смотрел на него, не понимая, чему он обязан столь ранним визитом.

— Этот мальчик — мой спаситель, товарищ Владимиров, — представила Ольга.

— А-а! — обрадованно произнес мужчина и первым протянул ладонь: — Минин. — Он склонил голову к плечу. — Значит, вот вы какой. Проходите. Я предупрежден о вашем приезде. Ну-с, как там Нотр-Дам де Пари?

«Он-то знает, а она даже и не знала, что я в Париже и приеду. Не интересовалась», — с обидой подумал Антон.

Но при всем том он был обрадован и взволнован, и эта нежданно-негаданная встреча с Ольгой ослабила боль последних дней.

Они сидели на кухне; в центре стола возвышалась на подставке большая сковорода с яичницей-глазуньей и поджаренными ломтиками ветчины; Ольга заботливо подкладывала в его тарелку, и Антон чувствовал себя легко, с волнением следил за ее смуглыми руками, с трудом сдерживался, чтобы не глядеть ей в лицо, и все равно ежесекундно видел перед собой ее зеленые глаза. Как она похорошела, как помолодела, когда ушли тревоги и спало напряжение непрерывной опасности... Он прислушивался к звучанию ее голоса — и отдыхал, отдыхал, будто добрел наконец до родного дома и все странствия уже позади. Валентин ел молча и аккуратно, в такт движению челюстей поблескивали стеклышки пенсне — бабочка вот-вот готова была взлететь, но никак не могла оторваться от переносья. «Чего он молчит?..» А если бы не было ее мужа за столом? Разве осмелился бы он сказать ей это или даже просто открыто, глаза в глаза, посмотреть на нее?..

— Как вы думаете?

— О чем?

Она рассмеялась. Снисходительно сказала:

— Ну ладно, ешьте и ни о чем не думайте.

Будто и не почувствовав его смущения, начал рассказывать Валентин — он уже очистил свою тарелку и даже кусочком хлеба подобрал растекшийся желток.

— Наша библиотека называется «Русской имени Куклина», а на самом деле является собственностью ЦК РСДРП, и при ней же находится архив партии, — голос у Минина был такой же сухо-книжный, как и он сам. — Библиотеку завещал партии наш товарищ, большевик Георгий Куклин. Он умер от чахотки этой весной. Наша библиотека — весьма редкое и ценное собрание книг, включающее и все те, которые запрещены в России и отражают историю революционного освободительного движения как во всем мире, так и в нашем отечестве. Если вы намерены углубленно изучать эту проблему, можете располагать ее. услугами: мы обеспечиваем книгами товарищей и в других городах и странах.

«Не изучать ли проблему прислали меня сюда? — удивился Антон. — Может, Леонид Борисович распорядился... Ничего себе, нашли время!» Но в тайниках души он был бы рад такому обороту дела.

— Мы вдвоем с Валентином и заведуем «Библиотек рюсс», — сказала Ольга и положила руку на плечо мужу.

«Архивариус какой-то — и она!..» — ревниво подумал Антон.

Он вспомнил глухую улочку в Ярославле недалеко от централа, ползущий с Волги ночной туман, услышал шелест подъезжающих дрожек и увидел белое расплывчатое лицо у подножки кареты. И снова, как тогда, удивился: «Старый партийный товарищ — она?..»

— Спасибо, — отодвинул он тарелку. — Вы не знаете, зачем меня вызвали?

— Наша библиотека к тому же и место встреч товарищей. — Минин достал часы, щелкнул крышкой. — Через сорок минут подойдет Папаша — и узнаете.

— Феликс здесь? — это известие было второй радостной новостью за женевское утро. Вот кому он расскажет об аресте побратима!

Спустя час они сидели в безоконной комнатке-боковушке. До нее надо было пройти просторный читальный зал, тесно уставленный некрашеными белыми столами, две узкие комнаты, перегороженные стеллажами, которые проседали под тяжестью книг. Здесь, в чулане, хранился архив партии и стоял запах старой бумаги и клея.

Минин остался в читальном зале, а они тесно уселись за маленький, легкий стол втроем: Антон, Ольга и Феликс. Не отрывая взгляда от товарища, улавливая смену чувств на его осунувшемся лице, Путко подробно, как требовал когда-то Леонид Борисович, рассказал обо всем, чему стал свидетелем в доме на берлинской Эльзассерштрассе.

— Да, все так, — неожиданно суммировал, тряхнув черной копной, Феликс. — Там был еще один наш товарищ... Он проводил кареты до следственной тюрьмы. Теперь Семен переведен в Моабит, в самую неприступную берлинскую тюрьму — подобие наших петербургских «Крестов».

— Как же это могло случиться? — Антона все эти дни точила недоказательная, но тем более страшная мысль: перед глазами стояло простодушно улыбающееся лицо Олега Лашкова, и в ушах звучало слово: «Провокация!» — Почему немцы арестовали его? Кто-то выдал Камо?

— Осторожней, мальчик, — сделал резкое движение ладонью Феликс, как бы под корень отсекая самую эту мысль. — В газетах пишут, что немцы давно выслеживали опасного преступника. Конечно, всему, что пишут газеты, нельзя верить. Но мы не можем не верить товарищам.

— Он же сам крикнул!.. — Путко повторил свой рассказ о последней минуте.

— Наверно, ты что-то напутал — или тот немец неправильно перевел, — угрюмо ответил Феликс. — Второй товарищ не подтверждает этого. К тому же есть и другой смысл: «Арест Камо — провокация германской полиции», можно понять и так.

— Но разве не было предателей? Еще в пятом году «Пролетарий» даже печатал их фотографии.

Феликс тяжело кивнул:

— Были они — и есть. Российская охранка — «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй», — так, кажется, у Тредиаковского? И провокация — излюбленный прием этого чудища. Но это еще не дает нам права подозревать товарищей.

Он снова подсек серпом-ладонью:

— Нет. Камо виделся всего с несколькими товарищами. Еще меньше наших знали о его задании и о том, что к было в его сундуке... И каждый сто раз проверен на партийной работе.

— Да, — поддержала Ольга, строго посмотрев в лицо Антона. — Недавно — не у нас, правда, у социалистов-революционеров — заподозрили одну женщину. Стали проверять. До нее дошел слух. Она покончила с собой. А перед смертью написала: «Будьте осторожнее с другими». — Ольга содрогнулась: — На свете нет ничего страшнее и подлее предательства!

Антон вспомнил, как отпрянула она в карете тогда на Фонтанке, и снова залился краской стыда: «Она тогда подумала, что я... И сейчас я только пришел и суюсь со своими подозрениями...» Но как больно за друга, который в эти часы там, в Берлине, в каменных стенах Моабита, ждет решения своей участи! — Что же делать? — воскликнул он. — Все возможное мы уже делаем — и сделаем, — скупо ответил Феликс. — И Семен не так прост. Трижды был приговорен к казни — и трижды бежал, два раза даже из Метехского замка. А это почище и «Крестов», и Моабита.

Он помолчал.

— Немцам не удастся узнать от Камо ничего. Он — камень. Он сам любит говорить: «Ветер от камня ничего не возьмет».

Он снова замолчал.

— Поэтому арест Семена не меняет наших планов. Наоборот, нам надо действовать более быстро и энергично. Это спутает и полицейские карты. — И повернулся к Ольге. — С билетами все в порядке?

— Конечно, — она кивнула на полки с папками и книгами.

— Так вот: в ближайшие недели нам нужно обменять деньги на местную валюту.

Антон не понимал, о чем идет речь.

— Часть тех денег, которые Камо захватил в Тифлисе, надо обменять на франки и марки, — объяснил ему Феликс. — Эти деньги нужны и для спасения самого Семена. Вопрос: как и когда обменять.

— Пойти в банк или меняльную контору. Я так сделал в Париже с деньгами, которые дала мне мать... — сказал Антон.

— Значительную часть мы так и обменяли. Но остались банковские билеты самого крупного достоинства: по пятьсот рублей, иными словами, — каждый билет — это больше фунта золота. Меняльные конторы их не принимают — только крупнейшие банки, корреспонденты российского министерства финансов.

— Что же вы предлагаете, Феликс? — спросила Ольга.

— Это я и хочу обсудить с вами. Во всяком случае, к участию в обмене я решил привлечь вас обоих.

Вместе они стали обдумывать различные варианты. Литвинов не сказал им, что он уже обсуждал этот же вопрос с несколькими другими большевиками, которых решил привлечь к операции, — с Викторам, дядей Мишей, Отцовым. Он старался выверить каждый шаг. В конечном счете он пришел к решению: поручить дело большой группе и молодых партийцев, и ветеранов. Конечно, в целях конспирации он не раскрывал каждой группе всех участников. А план еще не был ясен для него самого: когда, как и где осуществить обмен.

— Хорошо, — сказал он, выслушав их предложения. — О порядке обмена я сообщу позднее, может быть, возьмем за основу вашу идею, мудрецы.

Ольга ушла в читальный зал — посмотреть, нет ли кого чужого.

«А Минина Феликс не позвал», — подумал Антон, провожая ее взглядом, и с тайной надеждой спросил:

— А этот... муж Ольги — кто он?

— Товарищ Валентин? Ого! Когда я в наших делах еще под стол пешком ходил, Минин уже был удостоен «царской милости» — о нем дважды докладывали самому Николаю и по высочайшему его указу гнали на север. Товарищ Валентин в партии со дня ее основания.

«Вот тебе и архивариус», — думал упавший духом Антон, шагая вслед за Феликсом через комнаты книгохранилища. Стеллажи оставляли узкий проход. Книги теснились до самого потолка. На корешках золотом проступали надписи: «Колокол», «Полярная звезда», «Искра», «Заря», «Вперед», «Пролетарий»... Подшивки газет, фолианты в коже и брошюрки, папки с прокламациями и собрания сочинений выдающихся писателей и ученых. Феликс сказал, что он сегодня же должен вернуться в Париж. «Никитич спрашивал, как у тебя с учебой. Не бей баклуши. А когда понадобишься, мы тебя уведомим».

«Подумаешь, обменять деньги в банке — эка важность!» Предстоящее поручение казалось Антону нетрудным. Но он был рад, что приехал в Женеву и встретился с Ольгой. Пусть ничего, кроме щемящей тоски, и не сулила ему эта нежданная встреча.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

ДЕПЕША С АВЕНЮ ГРЕНЕЛЬ

 

 

ГЛАВА

5

Ростовцев уведомил Гартинга, что он уже в Париже и им настоятельно необходимо повидаться. Аркадию Михайловичу претят частые встречи с агентом: чем реже прямые контакты, тем лучше для осведомителя, да и для самого заведующего ЗАГ. Но его очень обеспокоила задержка сотрудника в Берлине. Достаточно малейшей тени подозрения со стороны большевиков — и вся карьера способнейшего работника рассыплется прахом. Поэтому Аркадий Михайлович спешил на улицу Телье с тревогой.

— Все складывается как нельзя лучше, — встретил его сияющий Ростовцев. — Я сам было всполошился. Оказалось, Центр задержал меня в Берлине для того, чтобы я помог Никитичу и Лидину организовать спасение Камо.

— Никитич в Берлине? — не удержался от восклицания Гартинг.

— Был. Приезжал по заданию самого Ульянова и добился от комиссара полиции фон Гроппе свидания с арестованным.

— Ах, черт! — Аркадий Михайлович обеспокоен. — Почему же вы не сообщили?

— Не успел. Все как снег на голову.

— О чем шла речь при их встрече?

— Я не присутствовал. А любопытствовать — сами понимаете... Никитич, в отличие даже от Папаши, крайне осторожен. Предполагаю: о линии поведения Камо на следствии.

— Черт побери этих немцев! Допустить свидание!..

— На правительство очень сильно жмут немецкие социал-демократы. Они пользуются большим влиянием и в обществе, и в рейхстаге, и министры побаиваются их. Лидин как раз и прибыл для организации «общественного мнения».

— Какое, к черту, мнение, если найден сундук с бомбами?

— Бомбы сами по себе — всего лишь товар, как зонтики или панталоны. Имеет значение лишь то, для какой цели они предназначены.

— А где этот Никитич сейчас?

— Неизвестно. Сразу после свидания с Камо он покинул Берлин. Могу предположить: поехал для доклада о результатах к Ульянову в Финляндию.

— Ленин — в Финляндии?

— Местопребывание Ульянова держится в глубоком секрете. Однако все маршруты наиболее видных партийцев-большевиков проходят через великое княжество.

Очень важное предположение. Гартинг знает, как безуспешно пытается напасть на след вождя большевиков департамент полиции. Даже такое приблизительное наведение оценится очень высоко: агентам Трусевича не составит большого труда прочесать великое княжество — губернию за губернией.

— Что еще удалось вам узнать? Особенно о «цветах»?

— Оказывается, они вывезены из России уже давно, вскоре после экса, и мои предположения, что они хранились у Никитича и их должен был доставить сюда Валлах, были ошибочны, — признает свои промашки осведомитель. И искупает их новыми сведениями: — В самое ближайшее время товарищи предполагают приступить к размену пятисотрублевых билетов. Это абсолютно достоверно.

— Где?

— Наверное, в Швейцарии. Прямо из Берлина, проводив Никитича, Валлах выехал в Женеву. Однако это лишь предположение: Валлах способен на самые неожиданные решения.

— Да, он хитер, ох как хитер! — кивает Гартинг. — Держите меня постоянно в курсе событий. Я предвижу, что наступает решающий момент.

— Разумеется, — снисходительно кивает Ростовцев.

«Черт побери, кто на кого работает — он на меня или я на него?» — сердито думает Гартинг. Но с Ростовцевым ему легко: никаких мук совести. Сам Зубатов, теоретическими исследованиями которого пользуются все руководители агентурных служб, утверждал, что даже у лучшего осведомителя наступает критический момент, когда он осознает всю бездну своего морального падения и готов во искупление вины или открыться бывшим товарищам, или поднять руку на своего совратителя.. И нужно вовремя предугадать момент этого душевного кризиса. Немало жандармских офицеров погибло из-за того, что они не учитывали этого психологического момента. Аркадий Михайлович учитывает все. Умело использует для совращения примеры из истории, апеллируя к таким знаменитым осведомителям, как творцы «Женитьбы Фигаро» или «Робинзона Крузо». Разве отразилась на славе Бомарше или Дефо их полицейская служба? На многочисленных «Пьеров», «Сержей», «Гретхен» и «Вяткиных» эти примеры действуют. Если же, как подсказывала Аркадию Михайловичу интуиция, кризис приближался и разрыв был неотвратим, Гартинг отказывался от услуг осведомителя, в виде откупной выхлопотав для него пожизненную пенсию у департамента (кстати, несколько таких «пожизненных пенсий» на фиктивных агентов он исправно получает сам). Да, не проста обязанность заведующего ЗАГ. Но с Ростовцевым в отличие от всех других ему куда как легко. Аркадий Михайлович знает — этот не надломится. И без великой нужды не предаст его и не продаст — они очень нужны и очень подходят друг другу.

— Давайте постараемся в дальнейшем избегать прямых контактов, — напутствует на прощанье Гартинг. — Только в самых острых случаях. — И с ноткой благодарности заключает: — Как сегодня, например.

Они расстаются.

Со смутным волнением возвращается Аркадий Михайлович на улицу Гренель, сам еще не в состоянии разобраться в причине этого волнения, но предчувствуя ожидание чего-то непомерно важного. Такое состояние он испытывал месяц назад, когда отправлял в департамент первую депешу о Камо. И еще когда-то давным-давно, в юности... Может быть, наоборот, стоглазая его интуиция хочет подсказать неведомую опасность?

В кабинете, в молчаливых стенах, украшенных портретами, он обдумывает новые обстоятельства. Дело с Камо пока терпит: немцы — народ дотошный и неторопливый, следствие только начинается, и внести в ход разбирательства свои коррективы еще не поздно. На сегодня главное — «цветы», которые обещают превратиться в ягодки. Допустим, предположение Ростовцева, что большевики обменяют деньги в Швейцарии, — не блеф. В Женеве у ЗАГ шесть платных агентов. Можно подослать на подмогу еще нескольких филеров Бэна и блокировать конторы всех центральных швейцарских банков, хотя, черт побери, ни в одной другой европейской стране нет такого обилия золотых вывесок, как в этой маленькой горной республике. Ну а если обмен состоится не в Швейцарии и Валлах придумал свою поездку для отвода глаз? А если...

И тут Аркадий Михайлович застывает, как всадник, мчавшийся в галоп по широкой дороге, которая вдруг оборвалась пропастью. Постой! Сами по себе рубли в руках большевиков-эмигрантов — это ведь еще не улика, это как те же бомбы на складе льежского фабриканта: большевики могут сослаться на получение наследства, на пожертвования единомышленников, на что угодно! Как же он раньше не принял этого в расчет? Конечно, если бы их задержали там, в России... А здесь банкам наплевать, откуда у них русские билеты, лишь бы получить свой процент с финансовой операции... Все рушится, все! Все идет прахом! Обменяют — как пить дать обменяют, и пальцем их не посмей тронуть! И новые сундуки с бомбами, новые яхты, груженные пулеметами, типографскими станками и нелегальщиной, поплывут в Россию!.. Постой-ка!..

Аркадий Михайлович зажмурил глаза, как жмурят их в темноте, когда вдруг ударяет яркий свет. Но свет, до боли резкий, рвется сквозь веки. Так и мысль его, на какой-то момент погребенная во мрак как бы обломками рухнувшего здания, продирается, оживает, рвется к сверкающей точке. И вот оно, озарение! Если только... Если только!..

Он хватает лист в строчит по нему. И сам несет, чуть не бежит с депешей через комнату-отсек, оглушаемый трескотней «ундервудов», в окованную броней каморку шифровальщика.

А потом наблюдает, как телеграфист отстукивает на ленту:

«Необходимо номера пятисотенных кредиток, экспроприированных летом Тифлисе, сообщить срочно банкам Лондоне, Париже, Берлине, Вене. Большевики пытаются менять сто тысяч рублей».

Если только известны номера билетов, можно будет... Если только известны номера...

Трусевич сразу же оценивает взрывчатую силу телеграммы Гартинга. Он налагает резолюцию: «Особый отдел — исполнить немедленно».

Часом позднее, на очередном докладе у министра, Максимилиан Иванович сообщает Петру Аркадьевичу об идее Гартинга. Столыпин тоже угадывает ее смысл с полуслова. Он тут же связывается с министром финансов Коковцевым.

К концу дня Коковцев уведомляет:

«Похищенные кредитные билеты пятисотенного достоинства имеют серию «A.M.» и номера от № 62901 по 63000 и от № 63701 по 63800. По моему распоряжению государственный банк циркулярно оповестил своих заграничных корреспондентов о намерении злоумышленников приступить к размену похищенных в Тифлисе кредитных билетов. Примите уверение в совершенном почтении и истинной преданности».

Следующим утром Столыпин обращается к министру иностранных дел Извольскому с просьбой предупредить через российские посольства в европейских столицах правительства этих стран о возможности размена денег.

Вот он, час торжества, неотвратимо следующий за минутой озарения! Его, Аркадия Гартинга, волей подняты на ноги три министерства российского кабинета, чуть не вся Европа! Его, Аркадия Гартинга, сверкнувшая голубым клинком мысль — и сколько высших чиновников склонились над бумагами, сколько фельдъегерей понеслись сломя голову, сколько тайных пружин приведено в действие!.. Честолюбие рисует ему картины поразительнее хлестаковских, только у гоголевского персонажа то были фантазии, а он, Аркадий Гартинг, воплотил все это в реальность. Случай? О нет! И разве не высшая награда для самого себя — сознавать: да, я в своем призвании велик, и те эпизоды моей биографии, которые уже дважды стали первостепенными событиями истории, — не шалости судьбы, делающей великим и гуся, а милость всемогущего, избравшего его своим земным орудием! Богу богово, кесарю кесарево, но и он, Аркадий Гартинг, червь по происхождению и роду, добившийся всего в жизни своим умом, ныне потомственный дворянин. И теперь пора уже озаботиться и о титуле, и подыскать соответствующее родовое древо, чтобы даже и за его спиной не могли кривить свои гнусные рожи родичи Мадлен. Он, как говорят англичане, «self-made man — человек, сделавший самого себя», — и он может гордиться этим, пусть постаментом ему и служит навозная куча.

Уже после того, как замкнулась цепочка донесений и распоряжений, вызванная телеграммой Гартинга, на имя директора департамента поступила из Парижа еще одна депеша — от агента «Данде».

Осведомитель-двойник сообщал во всех подробностях о перипетиях берлинской поездки, о Литвинове, Никитиче и Лидине, о возможном местонахождении Ульянова-Ленина, а также о том, что в предполагающемся обмене пятисотрублевых билетов российского банка должна принять участие большая группа политэмигрантов. Письмо «Данде» лишний раз подтверждало, что Гартинг черпает свои сведения из того же колодца. Но в донесении двойника была одна деталь, заведомо неизвестная заведующему ЗАГ, — не очень-то значительная, но в какой-то степени предопределившая решение директора. Осведомитель сообщал, что студент Владимиров выезжал в Женеву, где в помещении «Русской библиотеки» встречался с известными департаменту Ольгой и Мининым, а также с приезжавшим туда Литвиновым. Можно предположить, что говорили они об аресте Камо и обмене денег.

Максимилиан Иванович пришел к выводу: если все разыграть как по нотам, то можно одним ударом захватить большевистскую эмигрантскую колонию не только в Париже, но и во всех других странах Европы. Перспектива столь заманчива, что полагаться лишь на заграничную агентуру и на усердие самого Гартинга он не собирался. И без того чересчур много лавров достается этому выскочке. Не исключено, что сей мещанин во дворянстве метит на кресло самого директора, да Максимилиан Иванович еще не в гробу! Однако связи Гартинга весьма весомы, посему действовать надобно осмотрительно. Но действовать необходимо: для пользы государственной. И общее руководство будет осуществлено департаментом и лично им, директором. Приняв решение, Трусевич снова вызвал Додакова.

Кратко рассказав ему о новых обстоятельствах по делу о тифлисских экспроприаторах, Максимилиан Иванович высказал пожелание провести расследование параллельно с ЗАГ. Он сделал паузу, как бы подчеркивая значение задания, которое на него возлагал. Виталий же Павлович, опрометчиво решив, что директор уже закончил и теперь ждет его предложений, подтянулся и выпалил:

— Разрешите, ваше превосходительство? Если вы соизволите оказать мне столь высокую честь, я бы сам выехал в Париж для приведения в исполнение вашего замысла.

«Вот те на! — несколько опешил директор. Додаков предвосхитил именно то, что он сам собирался торжественно предложить ему. — Не на поверхности ли мое решение? Или, напротив, этот молодец так проницателен? Почему он так жаждет ехать? Было бы лучше, если бы он не хотел, а я понудил... Тут что-то не так».

Он пожевал губами:

— Что ж... Об этом, быть может, следует подумать...

«Да, — мелькнула у Трусевича мысль, — бирюк Герасимов неспроста цеплялся за него...»

— За границей — это, знаете ли, не то, что в отечестве. Да-с. И в департаменте вы недавно. — Он снова пожевал губами: — Явитесь завтра утром.

«Чем-то я рассердил старика», — в растерянности думал Виталий Павлович, пробираясь по бесконечным лабиринтам и железным лестницам-трапам из директорских апартаментов в прокуренный смрадный коридор особого отдела. Мысль о нежданной возможности поехать в Париж уже захватила его. Он-то справится с любым заданием! Костьми ляжет! Тем более что не только желание отличиться манит его во французскую столицу. Эту надежду, пусть не до конца осознанно, он лелеял давно. «Перед Елисейскими полями она не устоит, уж я-то их натуру знаю! — думал он, входя в свою комнату, шкафами вдоль стен напоминавшую гардеробную. — Если старик клюнет, разом разрешится все!..»

К открытию присутствия Додаков был уже в приемной директора, где по углам за столами и телефонами сидели дежурившие с ночи жандармские офицеры и чиновники для поручений.

Проходя в кабинет, Трусевич кивнул Додакову: «Входите».

— Я обдумал ваше предложение, — ворчливо проговорил он, разглядывая подполковника. Щеки Виталия Павловича горели. Это можно было объяснить или волнением, или морозцем. — Опыта у вас маловато, хотя я припоминаю и ваши московские старания, да и в столице, в дни смуты. И с Лисьим Носом — да-с, мы все помним, — он продолжал оглядывать его с холодной усмешкой. — Однако ни за границей, ни тем более в Париже вы не бывали. Но в этом именно и есть положительное обстоятельство: там вас не знают. Заведующий ЗАГ тоже с вами незнаком: в департаменте вы недавно... Поезжайте!

Додаков с трудом сдержал торжествующую улыбку. Хотя для полной радости оснований еще не было.

— Продумайте, в каком качестве вам следовало бы поехать.

— Я уже думал... — Виталий Павлович запнулся. — На тот случай, если бы вы решили в мою пользу, ваше превосходительство.

«Скор, скор, однако, — Трусевич скривил губы, — Вот она, молодежь, торопится, как рысаки, кто первым к ленточке. И не думают, что так и ноги поломать можно...»

— В каком же, подполковник?

— Лучше всего под видом инженера. В этих сферах меня и подавно никто не знает, я же, работая со студентами, порядочно набрался познаний. А деловая поездка инженера предполагает самые широкие и разнообразные контакты.

— Недурно. Подготовьте необходимые документы.

Максимилиан Иванович открыл сейф:

— Работать будете совершенно самостоятельно, более того — контролируя заведующего ЗАГ, ибо у нас есть основания сомневаться в его безупречности. Учтите, однако ж, что Гартинг — весьма многоопытный сотрудник охраны, и ухо с ним надо держать востро!

Трусевич достал из сейфа желтую, по виду старую папку, перебрал ее страницы старческими пальцами:

— В известной степени я преступаю правила, однако ваша служба предполагает полное к вам доверие. Вот «Личное дело» коллежского советника Гартинга. Ознакомьтесь, чтобы иметь о нем полное представление. Читайте, а я пока займусь спешными делами.

Виталий Павлович принял папку, раскрыл ее и с перовой страницы словно бы углубился в захватывающий роман. Он читал не отрываясь, время от времени выражая свои чувства лишь маятникообразным покачиванием головы, отчего уши его едва не касались эполет.

Мыслима ли в наш век такая карьера? Начавшаяся к тому же с прямо-таки купеческого торга:

«Готов к услугам за 1000 франков в месяц, не считая разъездных, с уплатой, в случае разрыва, 12 000 франков».

На бумаге резолюция:

«Личность ловкая, неглупая, но сомнительная. Сношения с ним полезны, но цена высокая».

Торг завершился взаимовыгодной сделкой. В папку был подшит документ:

«Бывший агент СПБ-го секретного отделения, проживающий ныне в Париже под именем Ландезена, приглашен с 1 сего мая к продолжению своей деятельности за границей и поставлен в непосредственное отношение с лицом, заведывающим агентурой в Париже. Соглашение состоялось на следующих условиях:
Директор департамента  П.  Д у р н о в о».

1. С 1 мая 1885 г. Ландезен получает триста рублей или семьсот пятьдесят франков жалованья в месяц.

2. В случае поездок вне Парижа, предусматриваемых в видах пользы службы, Ландезену уплачивается стоимость проездного билета и десять франков суточных...

8 мая 1885 г.

Предполагал ли департамент, двадцать три года назад возобновляя деловые отношения с бывшим своим сотрудником, какого жреца охранной службы он приобрел в самонадеянном и нахальном студенте?

Додаков дочитал эту своеобразную книгу, где не было и не могло быть ни малейшей выдумки, где каждая страница — пронумерованный документ и в то же время породить которую не могло бы самое причудливое воображение, и, закрыв обложку, посмотрел на директора:

— Фантастично, ваше превосходительство!

— Поэтому я и познакомил вас, так сказать — заочно, чтобы вы не сплоховали. Действовать вам придется через агента «Данде». Хотя, как бы этот агент не продал вас тому же Гартингу — по всей видимости, «Данде» трудится и на него.

— Явку возьму, но постараюсь обойтись без агента, ваше превосходительство. Использую студента Антона Путко.

— Вашу закольцованную птичку? Ну что ж...

Виталию Павловичу предстояло сделать решающий шаг, и он, как перед прыжком, даже глубоко заглотнул воздух:

— Студента Путко весьма близко знает некая девица, в недавнем наш секретный сотрудник, которая служит секретарем в «Обществе электрического освещения». Я мог бы предложить ей поехать со мною в Париж в качестве секретаря при инженере.

— Как зовут ее? Я имею в виду кличку.

— «Антуанетта».

Директор на минуту задумался. Наивен был бы Виталий Павлович, если бы решился предположить, что его собственные личные и служебные связи находились вне контроля вышестоящих начальников. Вынося оценку Додакову и определяя его исполнителем чрезвычайно ответственного задания, Трусевич тщательно изучил всю его подноготную и его окружение. Он не оставил без внимания и столь часто навещавшую офицера на конспиративных квартирах весьма пикантную девицу с коротко стриженными волосами. Не позже как вчера вечером Трусевич разглядывал ее фотографии и просматривал ее досье. И горячность молодого подполковника, а также тщательно обставленное, под самый конец разговора, как бы между прочим, упоминание о ней — ничто не ускользнуло от внимания многоопытного служителя охраны. Категорически пресечь? А почему?.. «Старцы любят читать нравоучения потому, что сами уже не в состоянии подавать дурных примеров». Нет, опыт убеждает, что красивая женщина на полицейской службе весьма и весьма полезна. Пусть потешит себя Додаков, и пусть эта «Антуанетта» (директора покоробил псевдоним, и он даже поморщился) послужит душой и телом на благо отечества.

Виталий Павлович с тревогой наблюдал за директором, страшась затянувшейся паузы. И когда тот сморщил рот как от кислого, у него даже свело скулы.

— Хорошо. Пригласите и эту... «Антуанетту» для прогулки в Париж, — сухо кивнул Максимилиан Иванович. — С богом!

Фиакр вез их по Елисейскйм полям.

Вечер еще не наступил, но на Больших бульварах уже разгорались огни, и улицы заполнялись пестрой, шумной, веселой толпой. Только что они оставили чемоданы в отеле и теперь свободные, отрешенные от всех забот, открывали для себя Париж.

Все случилось как нельзя лучше. Виталий Павлович, как когда-то прежде, условным письмом назначил Зинаиде Андреевне встречу на квартире, той самой, в доме на Стремянной, выспросив разрешение на этот час у бывшего своего шефа генерала Герасимова. Зиночка пришла. Удивленная и, к удовольствию Додакова, уязвленная небрежением к ней: три месяца о ней никто и не вспоминал. Виталий Павлович легко объяснил причину: свой перевод в департамент и нежелание передоверять ее в чужие руки. А забыть — нет, к своему огорчению или к радости он ничего не забыл... И, глядя в ее открытое свежее личико, выжидательно поджатые губы и глаза, настороженно блестевшие из-под челки, добавил как бы о незначительном:

— А теперь выявилась надобность и во встрече, и в вашей, сударыня, помощи. Не хотели бы вы поехать в Париж?

— В Па-ариж? — недоверчиво протянула она, розовея.

— Да, сударыня. По сугубо служебной причине.

Она заливалась краской все более. Додаков почувствовал, как горячи стали ее щеки, и понял, что о таком предложении она не смела и мечтать.

— А как же служба в «Обществе»? — попыталась как бы воспротивиться она, сама ставя преграды.

— После того как инженер оставил ваше «Общество» — а насколько нам известно, он возвращаться на Малую Морскую вряд ли пожелает, — надобность в вашей службе там отпала. Через директора-распорядителя Александра Карловича все будет урегулировано. Вот вам деньги на гардероб. Рекомендую магазин «Aux elegant» на Невском. Мадмуазель Гоше сама подберет, можете на нее положиться.

Он не сказал, конечно же, что бо́льшая часть этих денег была из его кармана — суммы, выделенной финансовым отделом департамента, едва хватило бы на две модные шляпки.

— А в каком качестве я должна ехать? — все еще самолюбиво сопротивлялась Зиночка.

— В том же самом. Секретарем при инженере. Инженером этим буду я.

Впервые за всю встречу она посмотрела на него без игры — долго и оценивающе:

— Ну что ж... Я согласна.

В дороге он был внимателен и учтив, наведывался в ее купе поприветствовать с добрым утром, осведомиться о здоровье и проводить в вагон-ресторан. Он очень многого ждал от этого путешествия. Он испытывал мучительную радость в обуздывании самого себя. Как сказал тот англичанин: «Хочешь пользоваться плодами — не рви цветы». В этих словах и разгадка его собственного состояния. Не будь того, что случилось после Лисьего Носа, наверное, все сложилось бы иначе. Для нее ничего и не было, кроме безумного порыва, перед которым она сдалась, сокрушенная силой. А он — взял и не взял, и это было так же мучительно, как пересохшими от жажды губами припасть к запотевшему со льда стакану с ключевой водой и вдруг выронить этот стакан...

В Париже он снял номера в дорогом отеле на Трокадеро — его номер был через коридор против комнаты Зинаиды Андреевны, — осведомился, намерена она отдохнуть с дороги или посмотреть город, как бы настойчиво подчеркивая, что предоставляет все могущее случиться ее воле. Какое — отдыхать! Конечно же, на бульвары!..

И вот теперь он открывал ей Париж, очаровывал и искушал им. Он никогда не бывал здесь прежде, но достаточно знал французский, тщательно подготовился к поездке и теперь довольно легко мог быть гидом, угадать и площадь Звезды с ее Триумфальной аркой, и купол Дома Инвалидов, и Тюильри. В голове его кружилась фраза, вычитанная из какого-то путеводителя:

«Париж — второй город на свете по населению и первый — по напряженности и заразительной бодрости своей жизни, по красоте, великолепию и изяществу...»

Так это или не так, но он воспринимался не в деталях, а подобно полотну, написанному широкими и дерзкими мазками. Вблизи и не разглядишь, что же изображено, но чувствуешь — нечто сказочное. Там, в Петербурге, шуршали декабрьские вьюги, а здесь клены неохотно роняли багряные листья, и меха служили лишь моде. И казалось, нет у этого сонмища людей иных забот, как беспечно и весело скоротать вечер. Город готовился к рождественским праздникам, сверкал рекламными огнями, гирляндами разноцветных лампочек. Красовались елки в витринах, и прямо на тротуарах и площадях шла бойкая торговля подарками. Зиночка, казалось, растворилась в воздухе Парижа, как кристалл в кислоте. Лицо ее было напряженным и отрешенным, нос покрыли бисеринки пота, и кончик языка облизывал пересыхающие губы. И даже глаза, всегда такие блестящие, затуманились и потемнели. Ей не надо было ничего показывать и ни о чем рассказывать: она все равно ничего бы не услышала. Она жила в своем мире, радуясь и не веря осуществившемуся чуду, не чувствуя, что сверкающий бенгальскими огнями воздух холоден, что сами золотые нити — паутина...

В ресторане, за ужином, она пила, глаза ее блестели, она смотрела на каждого, разом на всех и ни на кого и звонко смеялась. На нее оглядывались. Но не осуждающе, а с улыбкой.

Виталий Павлович проводил ее, поддерживая, в номер.

— Ох, все кружится... — она оглядела комнату в притушенных огнях. Увидела посреди нее огромную, уже разобранную ко сну кровать под пологом, с высокой, резного дерева, спинкой и взбитыми подушками, с откинутым углом пухового одеяла, и словно бы протрезвела.

— Исполнение желаний, как в игре... Я — Мария-Антуанетта!

«Так вот она, разгадка псевдонима... Я был прав. Хотя и довольно банально...»

Зинаида Андреевна наклонила голову и исподлобья, с насмешливой улыбкой, посмотрела на него:

— Как там говорил какой-то их Людовик? «Париж стоит обедни», так?

— Не Людовик, а Генрих IV, — поправил Додаков. Она опустилась на край кровати. Мягкие пружины податливо просели под ней:

— Все равно. Стоит...

 

ГЛАВА

6

Утром Виталий Павлович с паспортами — своим и Зиночки — приехал в консульский отдел российского императорского посольства на улицу Гренель.

Старик привратник — борода лопатой, медали на груди — распахнул перед Додаковым двери. Чиновник, дежуривший в приемной зале, объяснил, что генеральный консул в отсутствии и по данному вопросу принимает вице-консул. И показал, в какой комнате.

Виталий Павлович вошел, профессиональным взглядом оглядел скромное помещение и направился к столу, за которым, погруженный в бумаги, сидел мужчина. Вместо склоненной головы — будто вспоротая при обыске пуховая подушка. Мужчина услышал скрип двери, поднял голову, и под копной мягких седых волос Додаков увидел смуглое моложавое лицо, холодно-вежливое, с холодными светлыми глазами.

— Разрешите? — Виталий Павлович изобразил умеренную почтительность, — Я — инженер акционерного общества «Гелиос». Приехал по делам службы в Париж. Вот паспорта, мой и секретаря.

Вице-консул принял книжицы:

— Долго собираетесь пробыть здесь?

— Как дела пойдут. Еще не знаю-с. Желательно для начала разрешение на месяц.

Вице-консул аккуратно раскрыл его паспорт, перелистал:

— Бочкарев Валерий Петрович... Очень приятно. — Он привстал и протянул руку. — Гартинг. Аркадий Михайлович.

Додаков внутренне вздрогнул. Так вот он! Виталий Павлович знал, что встреча непременно состоится. После всего того, что прочел о заведующем ЗАГ в кабинете директора, он страшился ее и готовился к ней, но не ожидал, что она случится вот так, неожиданно.

— Очень приятно, Аркадий Михайлович.

Едва заметная напряженность, вдруг промелькнувшая в светлых зрачках с агатовыми, расширяющимися, как у кошки, хрусталиками, тотчас и растворилась в доброжелательном прищуре. И с мягкой интонацией в голосе вице-консул сказал:

— Документы у вас в полном порядке. На месяц так на месяц, как будет угодно.

Он лишь мельком взглянул на фотографию Зинаиды Андреевны, распорядился поставить в обоих паспортах штемпели — отметки о регистрации, затем расписался замысловатой вязью и, возвращая соотечественнику документы, сказал:

— Приятного пребывания в Париже. Да, кстати, разрешите пригласить вас и вашу спутницу на рождественский бал. двадцать шестого. Соберется избранное общество. Где вы изволили остановиться?

Додаков назвал отель, поблагодарил:

— Сочту за высокую честь, господин консул! — и откланялся.

Он вышел из комнаты со странным чувством облегчения и в то же время разочарования: соперник оказался совсем не таким опасным. Приготовившись к напряженному поединку, он чувствовал себя как боксер, в первом же раунде нокаутировавший противника — к неудовольствию и публики, и своему собственному, ибо накапливавшиеся силы не поручили разрядки. И вот этот-то старичок — Сизиф охранной службы? Нет, будь он, Додаков, на месте коллежского советника, он держал бы себя иначе!..

Как глубоко заблуждался Виталий Павлович! В первое мгновение Гартинг, оторвавшись от бумаг и глянув на посетителя, принял было его за того, кем он и представился, — за инженера из «Гелиоса». Но уже и в то первое мгновение его насторожило и то, как посетитель осмотрел кабинет, и его выправка, не маскируемая даже легкой хромотой. А одного-единственного взмаха век, когда Гартинг назвал свое имя инженеру, стало достаточно Аркадию Михайловичу, чтобы понять: «Ага, дружок, вот ты откуда!..»

Теперь он изнутри запер дверь комнаты и через тамбур прошел в свой кабинет, достал из сейфа, вмонтированного в стену за портретом императора, коробку с небольшими карточками. Это были карточки не на поднадзорных эмигрантов, а на сотрудников самого департамента полиции. Недаром Аркадий Михайлович, подобно легендарному Жозефу Фуше, мог кого угодно повергнуть в трепет своей осведомленностью: он знал цену каждому не только в стане противника, но и в лагере своих единомышленников. Впрочем, собственных сотрудников он считал бо́льшими неприятелями, чем тех, за кем следил по долгу службы. Что могли эмигранты, революционеры? Попасться или не попасться на крючки его удочек. А эти? Эти могли оболгать, обойти заслуженными наградами и чинами, подсидеть, претендовать на его должность. О, с сослуживцами надо было быть особенно бдительным! Четверть века службы в охране многому его научили. И теперь Гартинг узнавал о том, что будоражит Фонтанку, едва ли не раньше, чем сами чиновники департамента. Конечно, прежде всего интересовали его дирекция и особый отдел, самоличности, перемещения их и назначения. Быстро перетасовав карточки, он вынул картонку, на которой были обозначены исходные данные на нового сотрудника особого отдела, переведенного из СПБ ОО. Как полагается, с указанием и примет: рост 186, сухощав, кадык выступает... Хром на правую ногу... «Наше почтение, господин подполковник отдельного корпуса жандармов Додаков Виталий Павлович! С благополучным прибытием!..»

Он сунул карточку на место, запер сейф. Теперь следовало разобраться, что означает сей визит.

Прежде всего, бесспорно, — признание особой важности той акции, которую он задумал. Это главное. И второстепенное: намерение старого мерина Трусевича урвать от его славы. Ну что ж, потягаемся! Какими каналами будет пользоваться подполковник? Надо установить за ним наружное наблюдение. Оно даст Аркадию Михайловичу счастливую возможность выявить ту службу департамента, которая контролирует заграничную агентуру. Далее: отсечь псевдоинженера от всех возможных участников операции, чтобы сведения о ней исходили исключительно с авеню Гренель. И третье — параллельным информированием кого надо при дворе предотвратить прикарманивание его дивидендов скудоумным Максимилианом Ивановичем. А уж самое последнее — утереть нос этому мальчишке, дабы знал впредь, с кем имеет дело. Кстати, эта девица, малышка с озорными глазами, — тоже сотрудница особого отдела или любовница Додакова? Наверно, и то и другое, уж во всяком случае — «другое».

Даже здесь, в кабинете, весь этот каскад мыслей прочертил свои зигзаги под панцирем лба, никак не отразившись на лице Аркадия Михайловича, разве что расширяя и сужая агатовые бусины-точки его светлых зрачков, так выигрышно контрастировавших со смуглой, загоревшей под горным солнцем кожей щек.

Додаков постучал в ее номер. Она отозвалась. Он вошел. Комната прибрана. Кровать под тяжелым, в складках, покрывалом. Зинаида Андреевна сидит в кресле с книгой. Бледное чистейшее личико с легкими синими тенями под глазами, скромное платье с глухим воротом. Если бы не короткая прическа — тургеневская девушка.

Виталию Павловичу по душе, что комната не хранит никаких следов ночи. Или он так долго ждал, или сдали нервы, но эта девчонка, эта соплячка оказалась сильнее. Со стоном она отвернулась от него и замерла, и долго еще не могла успокоить себя и заснуть, он слышал по ее сдерживаемому дыханию. И чувствовал, как она презирает его. Такого с ним не бывало никогда. А нет ничего оскорбительней для мужчины, как чувствовать себя униженным в глазах женщины.

Сейчас Зиночка спокойно, со вниманием наблюдала за ним, входящим в комнату, во взгляде ее не было той издевательской насмешливости, как в тот раз, в конспиративной квартире на Стремянной, и Додаков приободрился: «Ничего, привыкнет. И я не буду как изголодавшийся щенок...» И чтобы сразу же укрепить ее расположение, он сказал:

— Я только что из консульства, отмечал паспорта. Мы получили приглашение на рождественский бал. Думаю, на нем будет цвет Парижа.

Зиночка зарделась. «Ага, вот чего ты жаждешь!»

— А пока потрудимся во славу отечества. Разреши... те? — он пододвинул к ней стул. Принес ее пахитоски, спички, достал свои сигареты.

— Я умышленно не вводил вас в курс дела, Зинаида Андреевна, чтобы вы встретили Париж без всяких забот. Но, конечно же, мы приехали сюда не только для того, чтобы отпраздновать рождество христово.

Она склонила голову набок. Челка прикрыла один глаз. Зато другой как бы хитро подсказал: «Уж знаю, для чего приехали!»

— На нас с вами возложена весьма ответственная миссия, сударыня. Те самые злоумышленники, с которыми мы имели дело в Петербурге, ныне перебрались сюда.

Он подсел к ее креслу, достал из внутреннего кармана альбомчик с полотняными страницами и начал его листать.

— И сей господин, — Додаков ткнул в фотографию Валлаха, — и сей, и вот этот... Впрочем, он уже ликвидирован. И вот этот.

— Господин инженер? — удивленно подняла брови Зиночка.

— Да, если и не в Париже, то, во всяком случае, не в России. Наша задача — взять их всех под контроль и быть в курсе их деятельности. Осуществим мы наш план с помощью вот этого молодого человека.

Виталий Павлович перевернул несколько лоскутков и снова протянул альбом Зиночке.

— Студент? И он сюда попал?

— Совершенно верно, он самый, приятель господина первого инженера.

— Он наш сотрудник?

— Нет, к сожалению. Преступник. Поначалу мы недооценивали его. Но младые лета отнюдь не свидетельствуют об отсутствии опытности, не так ли?

— Как преклонные — о наличии ее, — отпарировала Зинаида Андреевна. И он понял, что она ничего ему не простила.

— Впрочем, мы в департаменте давно уже отказались делать скидку на возраст, когда речь идет о революционерах, — ввел он разговор в прежнее русло. — Ныне этот юноша учится в Сорбонне, на инженерном факультете. Вам необходимо встретиться с ним, расположить его к себе.

— До какой степени?

— Не надо, Зинаида Андреевна! — взмолился он. — Не надо, я вас прошу...

Она, склонив голову, смотрела на него.

— С этим юношей, Антоном Путко, я познакомился при весьма печальных обстоятельствах, — продолжил Додаков, отведя взгляд.

Он скупо рассказал о том, как был убит молодцами из черной сотни отец Антона, как впервые увидел он студента, бросившегося к растоптанному, вдавленному в булыжник телу. Воспоминание было неприятным. Описание страшной картины должно было взволновать слушательницу.

Но она лишь спросила:

— Значит, это вы убили его отца?

— Не я, те молодцы.

— Все равно... Дальше.

— Я рассказываю все это, чтобы вы лучше знали исходные данные для изучения объекта, — резко проговорил Додаков. Дьявол ее возьми! Постель постелью, но начальник здесь он, а она его сотрудница! И, ожесточив голос, он уже сугубо деловито изложил все те сведения, которые могли пригодиться осведомительнице.

— Само же задание заключается в следующем...

И он подробно рассказал о хитроумной комбинации, придуманной им еще в Петербурге, одобренной директором департамента и на сто процентов гарантирующей успех задуманного предприятия.

— И когда приступать? — сладко потянулась Зиночка, по локоть обнажая мраморно-розовые руки.

— Теперь же. Через два часа, я узнал, заканчиваются лекции на семестре Путко. Я расскажу вам, как найти факультет — это не очень далеко, но возьмите фиакр. А сейчас у нас еще достанет времени пообедать.

Додаков остановился и добавил, перейдя на «ты»:

— Через четверть часа жду тебя, Зиночка, в холле.

Он мягко улыбнулся, и от этого непривычного для мускулов его лица натяжения и сокращения лицо его, с желваками на скулах и натянувшимися перепонками от щек к подбородку, приняло вид анатомического манекена.

«На кузове — махало, на махале — зевало, на зевале — моргало», — подумала и содрогнулась Зиночка. Но ровно ответила:

— Если успею. Мне еще надо принять ванну.

— О, господин студент?

Антон глянул в сторону, на это восклицание по-русски. Голос был мягкий, с дребезжинкой.

— Вы — меня?

Он посмотрел на девушку в модной, отороченной мехом пелерине. Тембр ее голоса напомнил ему прежде, чем он разглядел незнакомку:

— Вы? Зинаида Андреевна! Да какими же судьбами?

— И вот так встреча! — она приоткрыла в улыбке рот, и Путко залюбовался ею. В меховой кокетливой шапочке она очень походила на дорогого веселого зверька.

— И слава тебе господи, не ошиблась, а то обращаться к мужчине... — она хитро-смущенно улыбнулась снова. — Надо же — встретиться и где — в Париже!

— А что вы здесь делаете? Тоже учитесь?

— О нет, — она грустно вздохнула.

— Извините, но я подумал... В Сорбонне на медицинском и юридическом учится немало девушек, это не то что в России.

— Нет, я по делам службы. Сопровождаю господина инженера.

— Леонида Борисовича? — воскликнул Антон.

— Нет, к сожалению. Разве вы не знаете: он уже не служит в «Обществе электрического освещения». И я ушла... Впрочем, какой вам интерес?

— Отчего же? Мне так приятно встретить землячку.

Антон был действительно обрадован. С Зиночкой были связаны дорогие ему воспоминания, да и сама она такая хорошенькая — какой дурак откажется пройти по улице со знакомой женщиной, на которую все оглядываются?

— Разрешите вас проводить? Вы где живете?

— Мы остановились в «Бельведере» на Трокадеро.

— Ого!

— Но сейчас я просто гуляю, любуюсь Парижем. Мы ведь только вчера приехали.

— В таком случае готов быть вашим чичероне.

— Очень мило с вашей стороны, тем более что инженер, которого я сопровождаю, тоже впервые в Париже, ничего не знает и такой нудный, как зубная боль! — она сделала выразительную гримаску. Антон расхохотался.

— Да, не повезло!

Они шли по бульвару Сен-Мишель в сторону Сены. Слева, над черепичными крышами, по серебристому небу плыл купол Дома Инвалидов.

— А надолго вы?

— И не знаю... — казалось, Зиночка не поднимала глаз под взглядами встречных мужчин, но тем не менее успевала быстро и профессионально оглядеть модниц. — Не знаю... Может быть, вам интересно: фирма, в какой я нынче служу, решила открыть в Париже бюро по сбору сведений об инженерных новинках.

— Очень полезное дело! — воодушевился студент. — Эта идея служит прогрессу, и Франция богата техническими новинками. Кому пришла такая счастливая идея?

— Ну вот, видите...

— Хотя в режиме самодержавия... — он остановился, улыбнулся. — Ладно, не буду вмешивать вас, Зинаида Андреевна, в политику.

— И не надо, упаси господи! — шутливо замахала она руками. Узкие кисти ее, затянутые в лайку, тоже были как лапки зверька.

— Как же намерена ваша фирма осуществить цель?

— Я просто секретарь для поручений, — скромно проговорила Зиночка. — Но, может статься, вы и присоветуете. Компания наша богата, на затраты не скупится. Но не посылать же сюда людей на постоянную службу — это ведь подумать только: каждого обеспечивать и жалованьем, и столовыми, квартирными, суточными и прочим! Накладно даже для нашей фирмы! — она говорила с воодушевлением, деловым тоном, и этот тон, контрастируя с ее свежим и бездумным выражением лица, как нельзя более шел к ней. — Правление решило поэтому образовать в Париже бюро из русских людей, которые живут и имеют отношение к инженерным наукам и тому подобному, я уж и не знаю... Знаю только, что директор и председатель наши весьма передовых и либеральных взглядов и не остановятся даже перед привлечением тех лиц, которые оказались на чужбине, не в пример вам, не по своей доброй воле... вы понимаете?

— Куда более. Да ведь это политика, Зинаида Андреевна, — предостерегающе-шутливо сказал Путко.

— Возможно, сударь, — если политика заключается в том, чтобы не касаться политики, — хитро отпарировала она.

«О, да эта красотка не так-то проста!» — подумал Антон.

— Не знаю, но мы рассчитываем, что желающие могут найтись: фирма будет щедра на жалованье, а жизнь здесь, видимо, сладка не для всех.

— Конечно! Эмигрантам очень туго живется, очень! — горячо одобрил идею студент. — Даже люди с университетом вынуждены здесь идти простыми рабочими, мастеровыми или носильщиками в «Брюхе Парижа», слыхивали о таком?

— Нет, — призналась Зиночка. — А что это?

— О, я вам покажу, если составите компанию. Только это надобно ночью. Потрясающе интересно — любопытнее рынка на Лиговке. И кормят там вкуснейшим луковым супом, который стоит одну копейку.

— Луковым? — брезгливо поморщилась Зинаида Андреевна.

Они поравнялись с оградой Люксембургского сада. На золотых от опавшей листвы аллеях и меж деревьев мелькали фигурки детей, слышался визг, смех, гомон. На скамьях рядком, как куры на насестах, сидели мамаши, гувернантки и бабушки.

— Любимый сад парижской детворы, — показал, вступая в роль чичероне, Антон. — Как жаль, что в Питере нет такого.

— А Летний?

У него кольнуло сердце: чересчур много было связано с Летним садом.

— Вон, посмотрите: Гаврош и маркиз. А. у нас кого в Летний пускают? У нас деление на чистых и нечистых во всем.

— Опять политика? — подняла палец Зиночка.

— Эх, да разве ж без нее обойтись? — тряхнул головой Антон. И неожиданно предложил: — А знаете что: посмотрите, как я живу, а? Это совсем рядом, только обогнуть сад.

— К вам? — заколебалась она.

— Да вы не подумайте!.. — рассмеялся он. — Посмотрите, как живет большинство русских в Париже.

— Разве я могла подумать? Вы так добродетельны, что у меня и мысли возникнуть не могло, — она посмотрела на Антона снизу, и в ее тоне ему почудилась дразнящая насмешка.

На площади Ростана они свернули с бульвара Сен-Мишель, прошли вдоль колоннады фасада великолепного Люксембургского дворца и вскоре оказались на узкой рю де Мадам.

— Обратите внимание, как называется эта улица. Я узнавал: оказывается, в честь сестры какого-то из королей. А вот и мой дом. Другим углом он выходит на улицу Цветов. Романтично, не правда ли?

Она улыбнулась.

Они стали подниматься по лестнице под многозначительным взглядом консьержки. И Зиночка подумала, что эта скрипучая лестница и запахи на ней очень напоминают ее родимый дом в Петербурге: Сердце ее на мгновение стеснилось тоской. «Боже мой, зачем я здесь, а не дома?..» Но за стенами шумел и сиял Париж, а он действительно стоил обедни.

— Не оступитесь, — поддержал ее под руку Антон. — Передохните, нам еще высоко.

Зиночка с любопытством оглядывала комнату с покатым потолком, с колченогим столом и расшатанными древними стульями. На столе, на одном из стульев, на полу и подоконнике лежали книги и тетради. Зиночка подошла к окну. Под ним в деревянном ящичке пунцово горели герани, и ей вспомнились точно такие же герани на окне в кабинете первого инженера. Отсюда виделись только крыши соседних домов, и улицы лишь угадывались узкими щелями меж ними.

— Хоромы не как у вас на Трокадеро? — весело спросил Антон и предложил: — Чаю? Или копченую селедку?

В его голосе был вызов: «Вот так мы и живем!»

— Чаю — с удовольствием!

Она скинула пелерину на узкую железную кровать со смятым суконным одеялом, посмотрела на Антона, колдовавшего у газовой плиты. Русые его вихры торчали в стороны, глаза были сосредоточенны, и губы по-детски напряженны. А руки — большие, молодые, сильные — уверенно крутили, зажигали, доливали воду в щербатый чайник. «Мне было бы здесь лучше, чем на Трокадеро...» — тоскливо подумала она.

— А знаете, сударыня, меня заинтересовало ваше дело, — повернулся от газовки Антон. — Я знаком здесь с людьми весьма просвещенными и нуждающимися в постоянном источнике существования. Деньги в Париже тают, как снежный ком в кулаке, — он для выразительности сжал пальцы. — И сам бы я мог в свободное время...

— И славно. И очень даже хорошо! — она прихлопнула в ладоши. — Выходит, не напрасно меня привезли сюда. И чем искать чужих, а я вас уже знаю и могу отрекомендовать... с самой лучшей стороны.

— Благодарю, моя покровительница.

— Только не надо терять времени, может оказаться много желающих.

— Я сегодня же поговорю с товарищами, со своими друзьями. Уверен, они согласятся.

— Вы понимаете, решаю-то не я. Вот номер господина инженера в «Бельведере». Бочкарев Валерий Петрович.

Они попили крепкого чаю из разномастных граненых обжигающих стаканов, и Антон пошел ее проводить.

— Покажите мне дорогу к Сене, а дальше я сама найду, хочу еще на витрины поглядеть, — сказала Зиночка. — Женщине это делать лучше одной.

Он согласился — надо было подготовиться к завтрашним занятиям в университете да еще рассказать товарищам о нежданно привалившей удаче. Конечно, он расскажет только эмигрантам-большевикам.

— До встречи! — дружески протянула ему руку Зиночка у моста Карусель.

— Буду очень рад увидеть вас снова, — галантно и искренне сказал Путко, тряхнув ее руку.

«Кажется, все прошло как нельзя лучше, — думала Зиночка по дороге в отель. — Жердяй придумал хитро, да и я не сплоховала». Мимолетные добрые чувства, пробудившиеся в ней при встрече со студентом, почему она и была столь естественной и искренней, уже улетучились.

Подполковник тоже остался доволен визитом Зинаиды Андреевны. По его замыслу, именно студентик должен был собрать вокруг «инженерного бюро» всю свою компанию. Додаков под видом представителя фирмы познакомится с каждым, а затем наладит наблюдение за ними. «Еще поглядим, Сизиф, кто из нас удачливей!» — думал он. Надо только не опростоволоситься перед этими беглыми инженеришками. А для этого кое-что подчитать. И он отправился в поисках литературы по книжным лавкам.

Антон пожаловал в «Бельведер» следующим же вечером. Пришел он с Виктором.

Инженер спустился к ним в вестибюль в сопровождении Зинаиды Андреевны. Девушка представила ему Антона, а он, в свою очередь, — Виктора. Бочкарев был холодно-любезен и сдержанно заинтересован: он — работодатель и желает подобрать на вакансии наиболее достойные кандидатуры. Деловые переговоры инженер предложил провести за столиком, и они чинно прошествовали в уютное кафе тут же при отеле.

Представитель фирмы обстоятельно расспрашивал претендентов о них самих, их связях, технической эрудиции — не выходя, однако ж, ни на дюйм за рамки того, что могло интересовать его как специалиста. И кажется, остался вполне доволен. Антона он расположил полностью. Из рассказа Зиночки у студента создалось представление о ее шефе как о ловце душ, высокомерном и нагловатом. А инженер оказался деликатен, умен, даже как-то меланхолично задумчив, и по отдельным, вскользь брошенным репликам — весьма прогрессивных взглядов: человек, сетующий на то, что, имея столько блестящих умов на родине, они, руководители отечественной фирмы, вынуждены искать новое на стороне... Путко восторженно придавил ногу товарища под столом.

Виктор меньше витал в эмпиреях. После того как инженер подтвердил готовность к сотрудничеству, он поставил вопрос прямо:

— Сколько фирма будет платить?

Бочкарев назвал такую сумму, что у Антона даже потемнело в глазах: месяц работы обеспечивал каждому безбедную жизнь на год и даже на два.

Однако Виктор, неприметно оттолкнув ногу студента, лишь кивнул:

— Пожалуй, можно согласиться.

Сошлись на том, что они вдвоем, Антон и Виктор, возьмут в свои руки создание технического бюро, в ближайшие дни определят число сотрудников и, встретившись с представителем фирмы вновь, оформят контракт и наметят программу ближайших работ.

— Ну? — восторженно посмотрел на товарища Антон, когда они вышли из отеля на площадь. — Вот это привалило! Половину можно будет смело отдавать в партийную кассу!

— Погоди, — остановил его товарищ. — Рыба в реке — не в руке. Знаешь, как говорят: «Не те денежки, что у бабушки, а те, что в запазушке». Но и он был доволен.

Ростовцев уведомил Гартинга, что некий инженер Бочкарев, приехавший из России, установил контакты с несколькими эмигрантами и вовлекает их в какое-то техническое предприятие. Характер предприятия еще не ясен, вряд ли преследует он партийные цели. Но то, что участвовать в нем намереваются исключительно одни большевики, не может не насторожить. Ростовцев спрашивал: надо ли и ему принять участие в этом деле.

Аркадий Михайлович сделал из донесения агента выводы: полностью подтверждается его предположение о цели прибытия в Париж сотрудника особого отдела; проводимая Додаковым слежка лишь облегчит работу заведующему ЗАГ — не ведая того, подполковник будет работать на Гартинга. А для того чтобы сей коммивояжер не позарился на заслуги заграничной агентуры, Аркадий Михайлович в нужный момент готов будет применить и радикальное средство: хотя бы с помощью того же Ростовцева доведет до сведения большевиков, кем является на самом деле господин «инженер». А тогда либо найдется боевик, который где-нибудь в укромном местечке сведет с ним счеты, либо придется незадачливому офицерику убираться не солоно хлебавши. «Вот так-то, мил человек, не на того напали, не по зубкам-с!..»

Гартинг категорически запретил Ростовцеву вступать в какие бы то ни было контакты с инженером. И, вызвав Генриха Бэна, поручил ему установить тщательнейшее наблюдение за русским, остановившимся в «Бельведере».

— Бочкарев — крупная птица, на мякине его не проведешь. Наблюдение должно быть особенно чистым, — предупредил он добродушного толстяка, выполнявшего в Париже обязанности петербургского Железнякова.

Накануне рождества Виталий Павлович получил на адрес отеля плотный пакет с тисненым двуглавым орлом. В пакете лежал лист глянцевитого картона, на котором затейливой вязью значилось, что чрезвычайный и полномочный посол Российской империи во Франции А. И. Нелидов приглашает г-на инженера с супругой (такова была формула, и менять ее не стали) на прием по случаю рождества христова.

Додаков показал бланк Зиночке и последил за тем, какое впечатление произведет на нее словосочетание «с супругой». Зиночка подержала приглашение во вздрагивающих пальцах, щеки ее зарумянились. Виталий Павлович и сам был приятно удивлен внимательностью Гартинга. Мало ли визитеров из России, не каждого же приглашают на приемы. Раз так, уж он-то в грязь лицом не ударит. Конечно, суточными и прочими статьями расходов бальное платье для Зиночки предусмотрено не было. Не беда, он выложит свои деньги.

Хозяйка мастерской была очарована юной россиянкой:

— Шарман! Шарман! Неужели все женщины так прелестны в стране зимы?..

И вот они подъезжают к парадным воротам российского посольства. Авеню Гренель уже заставлена экипажами. Стоят, приосанившись, ажаны в накидках, снуют ливрейные слуги. Подъезд залит светом, во всех окнах сверкают люстры. Распахнутые настежь двери вбирают гостей. Имена удостоенных чести быть приглашенными звучат в мраморных стенах. На верхнем марше их встречают господин посол с супругой. Зиночка ослеплена, ошеломлена, вознесена — и растоптана. Никогда в жизни она не была участницей такого пиршества роскоши. Мужчины во фраках и военных мундирах, с лентами, крестами и звездами. Женщины в необыкновенных по фантазии нарядах, с чудесными прическами, в сказочных драгоценностях. А ее платье, которому час назад она так радовалась, теперь кажется Зиночке рубищем; в контрасте со сверканием бриллиантов и изумрудов на ее пальце поблескивает тоненькое колечко с сиреневым александритом. На нее обращают внимание, но ей кажется — из-за ее жалкого одеяния. И она еще более падает духом. К тому же большинство собравшихся знакомы друг с другом, обмениваются приветствиями, собираются группками. Только они двое — как птицы, залетевшие в чужую стаю.

— Валерий Петрович? Рад приветствовать вас!

Зиночка обернулась. К ним, лавируя меж гостей, подходил невысокий смуглолицый мужчина с копной легко вьющихся седых волос. Грудь его расшитого золотом позументов мундира украшало такое количество орденов, какое она видела разве что на портретах коронованных особ. Ей показалось, что и Додаков не сразу узнал мужчину. Но тут же лицо Виталия Павловича расплылось в улыбке. Они дружески пожали руки. Додаков представил Зиночку.

— О, вы украшение нашего собрания! — мужчина склонил голову в полупоклоне и, бережно приняв ее руку, приложил к перчатке губы.

— Вы очень любезны, — грустно сказала она, стрельнув глазами на стоявших рядом, в жемчугах и каменьях, светских дам.

Взгляд ее выдал. Гартинг придержал на мгновение руку, потом отпустил, отступил на шаг и с действительным интересом посмотрел ей в лицо:

— Чтобы украсить утреннюю розу, достаточно одной лишь росы, — он легко засмеялся. — Это не я, Зинаида Андреевна, это Лопе де Вега. Увидев вас, он непременно повторил бы эти слова.

Зиночка была покорена. И ей уже не было заботы ни до его седины, ни до обозначившихся под глазами мешков — интересный мужчина, и так приятны его глаза, так выразительны: светлые родники на смуглом лице, и такой внимательный, тонкий...

На хорах заиграл оркестр. Объявили танцы. Додаков из-за хромоты танцевать не любил. Аркадий Михайлович снова оказался подле них. И вот уже музыка понесла Зиночку в сверкающем вихре. Вице-консул танцевал молодо, легко и в то же время властно, подчиняя партнершу, неприметными движениями отдавая ей приказы. Это было восхитительно. После вальса заиграли плавную мелодию, и снова Гартинг и Зиночка танцевали вместе.

Зиночка робела, не зная, о чем и говорить с таким важным сановником, боясь показаться глупой. Единственное, что она решилась сказать, — это:

— Сколько у вас орденов!

— А, — небрежно тряхнул он головой, — Все мне некуда и вешать.

— Я такие и не видела, — сказала она.

— Просто я коллекционер, — рассмеялся он. — Эта звезда вам известна: Святого Владимира, и Святая Анна — тоже, конечно.

Он говорил таким тоном, будто само собой разумелось, что в окружении Зиночки все должны были быть удостоены Владимиров и Анн.

— А этот «Крест Виктории» — британский, «Данеборга» — от короля Дании, «Красного орла» — от короля Пруссии, «Северная Звезда», — шведский. А вот эта, — он показал на пятилучевую эмалевую, с золотом и серебром, звезду, — особо чтимый во Франции орден «Почетного легиона». Он был учрежден консулом Буонапарте, будущим императором Наполеоном Первым.

— Боже мой! — охнула Зиночка. — Столько наград! И кто же вы?

— Седой старец, проевший зубы на дипломатической службе.

— Что вы! Вы... — она запнулась.

— Благодарю, — он с чувством пожал ей руку.

Аркадий Михайлович пригласил ее еще раз — на последний танец, — перед тем как всех гостей позвали столу.

— Многое вы уже успели увидеть в Париже? — поинтересовался он.

— Совсем мало, — призналась она.

— Отчего так?

— Мой патрон все занят, а одной...

— Понимаю. Вы не откажетесь, если я как-нибудь приглашу вас на экскурсию? Я знаю в этом городе самые выдающиеся места.

— Я буду только рада.

— Когда?

— Когда угодно, сударь.

— В первую неделю нового года, не возражаете?

— О да!

— Отлично! О дне, месте и времени нашей встречи я вас извещу.

Музыка смолкла. Но он еще сделал несколько па. Они остановились посреди зала последними. Им зааплодировали.

Зиночка была счастлива.

 

ГЛАВА

7

Ростовцев нарушил требование Гартинга: уведомил, что им опять нужно увидеться.

Никакая осторожность не бывает излишней — годы беспроигрышной игры не притупили для Аркадия Михайловича этого мудрого, будто специально предназначенного для жрецов храма Охраны, изречения римлянина Флакка Горация. Согласившись на встречу, заведующий ЗАГ решил приструнить осведомителя — что-то уж очень он нервничает.

— Банковские билеты здесь, — сказал Ростовцев, когда они оказались один на один в гостиной.

— Вы стали повторяться, дорогой. О том, что деньги в Париже, вы сообщили мне еще из Берлина, — Аркадий Михайлович распечатал деревянную коробку, обрезал и начал раскуривать сигару, умышленно не предложив «гавану» сотруднику.

— Напрасно вы иронизируете, — с обидой сказал Ростовцев. — Общение с вами неприятно мне больше, чем вам со мной. — Он хотел сказать: «сулит мне больше неприятностей», но не поправился — он тоже был достаточно самолюбив. — Если я говорю «здесь», значит — вот они, — он вынул из кармана хрустящие серо-голубые банкноты.

— У вас? — изумился Аркадий Михайлович.

— Не торопитесь радоваться, — настал черед Ростовцева взять реванш. — Только четыре билета из двухсот.

— Каким образом?

— Валлах предложил, чтобы я выехал в Италию и там обменял их на лиры.

— Вот оно что... — Гартинг взял банкноты в руки, начал с интересом разглядывать их. Да, те самые. Новехонькие. Серия «AM», номера 63777, 63778, 63780... — Отлично! Превосходно!

— Вы в этом уверены? А если банки Италии уже предупреждены? Меня сцапают как миленького и отправят на каторжные работы на Сицилию или, еще лучше, выдадут отечественной Фемиде. Потом выпутывайся с вашей помощью.

— Да... — мозг Аркадия Михайловича работает, как механизм рулетки в Монте-Карло. И Ростовцев следит за лицом своего шефа с таким же напряжением, как следил бы за пестрым диском в казино.

— Да, банку «Кредито итальяно» — корреспонденту российского министерства финансов — номера уже сообщены. И вас, конечно же, схватят.

— Что же делать? Не выполнить их задания я не могу.

— Валлах сказал вам, когда нужно обменять деньги?

— Да Обязательно двадцать первого.

— Сегодня, если не ошибаюсь, четырнадцатое? А когда должны обменять билеты другие участники операции?

— Не знаю. Валлах ничего об этом не говорил.

— Не знаете... Не знаете... — Аркадий Михайлович углубляет мизинец в ноздрю. — Превосходно!

Он торжествует: он нашел выход.

— Не надо отказываться от обмена, дорогой мой, не надо! — он приятельски пододвигает коробку с сигарами к Ростовцеву. — Бог с ними, с лирами, не такая уж это ценная валюта.

— Да как же я поеду в Рим? — взрывается агент. — Я же объясняю.

— Не надо объяснять, я все знаю, — Аркадий Михайлович доволен: отплатил осведомителю за его непозволительный тон. — Вам нет надобности спешить за Апеннины. Давайте сюда эти билеты. А сами отправляйтесь... — он делает маленькую паузу и с невинной улыбкой продолжает: — в Рамбуйе. Там, кажется, обитает очаровательная Аннет?

Ростовцев должен быть поражен его осведомленностью. Пусть знает: и за ним есть глаз.

— Да, мадмуазель Аннет обитает именно в Рамбуйе, — говорит он, нагибается и поднимает с ковра булавку. — Но не менее очаровательная юная брюнетка вот с такой челкой теперь, по всей вероятности, обитает здесь?

«Вот оно что! — Гартинг в ярости. — Он следит и за мной! Или просто видел меня с Зиной?.. Скорее всего видел. Где, когда? — гнев его так же быстро остыл, как и вскипел. — Это становится опасным. Пора кончать».

И Аркадий Михайлович по заслугам оценивает контрудар своего агента:

— Как говорят англичане: «хорошо не иметь пороков, но плохо не подвергаться искушениям», — не так ли?.. Да, эта леди была мила, — он делает ударение на «была» и театрально вздыхает. — Однако вспомним о делах. Когда вы вернетесь из Рамбуйе, я выплачу вам лиры по официальному курсу обмена. Но... — он снова делает паузу, подчеркивая ею значимость последующих слов, — вы отдадите лиры Валлаху не двадцать первого, а семнадцатого.

— У нас... У большевиков не принято нарушать условия.

— Не беда. Скажите: забыл, волновался, билеты жгли руки. Что-нибудь придумаете. Именно семнадцатого, так надо. Понятно?

Теперь в его голосе — жесткость приказа. В креслах сидят начальник и его подчиненный. Тем же тоном Гартинг заканчивает:

— Отдадите деньги и постараетесь выведать у Валлаха его дальнейшие планы. А вечером, скажем, в девять часов мы снова встретимся. Не здесь, а. вот по этому адресу.

Семнадцатого января, когда Ростовцев возвращается из Рамбуйе — городка, расположенного в полусотне верст от Парижа, — в условленном месте его уже ждет пакет с лирами: ровно столько, сколько полагается их по биржевому курсу, за вычетом операционных расходов, даже с квитанцией банка «Джордано итальяно».

Вечером сотрудник и заведующий ЗАГ встречаются в скромном ресторанчике в Пасси — тихом, окруженном садами предместье Парижа, на берегу Сены. Ресторанчиков и кафе в столице Франции и ее окрестностях великое множество. Для того чтобы хоть однажды побывать в каждом, не хватило бы всей жизни. Гартинг взял за правило никогда не назначать деловые и интимные свидания в одном месте дважды: у владельцев подобных заведений профессиональная память на лица. Они расположились в нише за занавесью. Когда ужин был подан, Аркадий Михайлович, звякнув о вилку, предложил:

— А теперь расскажите подробно, как все получилось. Мне важна каждая деталь.

— Валлах был очень рассержен тем, что я обменял билеты раньше времени. Я сказал: расшалились нервы.

— А он?

— Сказал, что для партийца это непростительный поступок. Но потом почему-то даже обрадовался: «Может быть, оно и лучше».

— Дальше, дальше!

— Сказал: «Раз не сцапали, значит ни о чем не ведают», — и даже похвалил: «Молодец».

— Превосходно!

— Конечно, я спросил: «Что теперь делать?» Он ответил: «Ты пока из игры выходишь». Я не удержался и полюбопытствовал: «А вы сами?» Вопрос выглядел естественным, хотя, как опытный конспиратор, я не должен был ни о чем спрашивать. Но я ведь к тому еще и его друг.

— И он? — поторопил Аркадий Михайлович.

— Сказал, что послезавтра выезжает в Лондон. А может быть, в Швецию или Данию. Я не решился спросить — зачем. На прощанье он сказал: «Вот, припрячь хорошенько», — и протянул мне этот пакет.

Ростовцев достал небольшой плоский сверток.

— Что в нем? — насторожился Гартинг.

— Посмотрите сами.

Аркадий Михайлович развернул бумагу:

— Банковские билеты?

— Да. Сорок восемь пятисоток. Двадцать четыре тысячи рублей.

«Имею честь доложить Вашему Превосходительству следующее.
Заведывающий заграничного агентурою...»

Путем тщательного освещения стало известно, что размен денег предполагается в будущий вторник и его должны осуществить в один и тот же день в разных городах Западной Европы.

Выяснилось также, что Валлах настаивает, чтобы лица, отправляющиеся в разные города для обмена, ездили обязательно с какой-либо близкой женщиной, которая, живя в той же гостинице совершенно отдельно, хранила бы у себя предназначенные к размену билеты, а лицо, долженствующее осуществить обмен, имело бы при себе не более одного билета. При таких условиях в случае провала кого-либо деньги были бы спасены. По имевшемуся до третьего дня плану Валлаха 30 тысяч должны были быть разменены в Париже, 25 тысяч — в Лондоне и остальные 45 тысяч в разных городах Западной Европы. Третьего дня я узнал, что деньги эти были доставлены на квартиру дяди Миши, а затем переданы Валлаху, который съехал с квартиры, где он жил под другой фамилией, и, переменив дважды на пути автомобили, исчез, а затем его местопребывание было открыто агентурным путем в другом конце Парижа. Затем стало выясняться, что Валлах намеревается поехать на Ривьеру, в Италию или Швейцарию. Вчерашнего числа стало известно, что размен на континенте будет поручен лицам, мало известным агентуре, и что сам Валлах намерен выехать в Лондон для обмена, согласно вышеизложенному, некоторой суммы.

Данные условия создают положение, при котором остановить размен будет совершенно невозможно или он произойдет так, что никого задержать, вероятно, не удастся. Заручившись содействием префектуры, третьего дня я ознакомил императорского посла со всем делом и представил ему необходимость написать префекту письмо о задержании лиц, владеющих этими кредитными билетами. Префектура проявила любезность, а прокуратура согласилась поручить одному из судебных следователей возбудить дознание и подвергнуть задержанию лиц, при которых будут обнаружены экспроприированные билеты.

За Валлахом в течение трех дней и ночей учреждено неотступное наблюдение и охрана всех вокзалов Парижа, для каковой цели, кроме всего наличного состава филеров агентуры, потребовалась помощь 15 добавочных агентов префектуры. Наблюдение продолжается.

Аркадий Михайлович размашисто, с удовольствием подписывает послание. Игра вступает в решающую стадию.

Трусевич в беспокойстве. Он чувствует, что нервничает и Петр Аркадьевич — через три дня его очередной доклад государю, и он ждет для этого доклада хотя бы первых результатов задуманного предприятия, от исхода коего зависит очень многое. Кроме того, Гартинг и «Данде» дали наводку на след Ульянова-Ленина. Перебрав все восемь губерний великого княжества Финляндского, департамент сосредоточил особое внимание на одной — Выборгской. Помогло донесение того же Гартинга, который еще ранее сообщил, что Ульянов получает корреспонденцию по адресу «Finland, Terioki, herren Paavo Kakko», причем на внутреннем конверте делается пометка «Для Л-на». Этот Пааво Какко, бывший полицейский служитель, замеченный в революционной агитации, в данное время содержит в Териоках гостиницу для приезжающих с сомнительным названием «Товарищ» — постоянное место встреч многих русских революционеров, конечно же, под вымышленными именами. Если этот Какко получает письма для Ленина, значит руководитель большевиков где-то неподалеку, может быть в самих Териоках. Но с великим княжеством взаимоотношения у полицейских служб империи особые: внешне дружественные, но в то же время любое действие департамента встречает скрытое, замаскированное противодействие. Поэтому приходится дипломатничать и осторожничать. И на этот раз Максимилиан Иванович обратился к финским властям через подставное лицо — следователя одного из округов Петербурга:

«Спешное.

Господину губернатору Выборгской губернии.

Согласно ст. 189 постановления, касающегося судебных учреждений, имею честь просить господина губернатора принять меры для немедленных розысков в г. Выборге и вверенной Вам губернии потомственного дворянина Владимира Ульянова, родом из Симбирской губернии, известного под псевдонимом «Н. Ленин», обвиняемого по ст. 129 уголовного кодекса и скрывающегося от следствия.

Если он будет обнаружен, следует немедленно сообщить об этом мне...»

Власти великого княжества не торопятся с ответом. Через три недели после поступления запроса он лишь переведен на финский язык, а спустя еще невероятно долгое время поступает ответ (подумать только: на уровне помощника коронного ленсмана Выборгского округа — что-то вроде российского пристава!):

«Ссылаясь на отношение Коронного фохта № 1208 от 22 числа сего месяца, имею честь сообщить, что в здешнем округе не проживает упомянутый в отношении дворянин Владимир Ульянов...»

Максимилиан Иванович испытывает чувство холодной ярости. Попробуй поработай с такими заклятыми друзьями! А ведь Ульянов в сотне-другой верст от Петербурга!.. Близок локоть, да не укусишь, громом порази эти свободы, столь неосмотрительно дарованные финнам государем!..

Вызывает неудовольствие директора и бездеятельность Додакова. Уже почти месяц, как болтается он в Париже, а кроме «завтраков», ничего нет, идея с техническим бюро осуществляется медленно, невесть почему тормозится.

Что же положить в основу доклада министра государю?..

И лишь поступившее от заведующего ЗАГ новое письмо возвращает Трусевичу уверенность в быстром продвижении задуманной операции к финалу. Да, что бы там ни говорили, но охранная служба требует хорошей полицейской школы, а Гартинг прошел все ее ступени.

Дядя Миша зашел за Антоном и передал, что вечером, в восемь, ему надо быть в Люксембургском саду, в самом конце центральной аллеи. Зачем, для чего — Путко не спрашивал.

Январский вечер был безнадежно осенним. Фонари в венцах измороси светили тускло, прохожие вбирали головы в воротники. И сад, такой веселый и шумный в погожие дни, был безжизненным и мрачным, с черными холодными лужами на дорожках. На скамьях бездомными птицами жались парочки.

Антон деловито шагал в глубь сада. Но мокрые деревья, светлеющие пятна мраморных скульптур и резкий запах преющей листвы всколыхнули в нем тревожное воспоминание и бросили мысли в Питер, в Летний, к «Кофейному домику». И впервые, может быть, потому, что он был теперь так одинок, Антон со жгучей горечью вспомнил разговор с Леной... Меж тем садом и этим пролегла вечность.

Вот и последняя скамья. За стриженым голым кустарником — мокрая чугунная ограда.

Ссутулившись от зябкого холода, Антон ждал.

В аллее показался плечистый мужчина в шляпе, осанкой похожий на Оноре де Бальзака. Мужчина шел, опираясь на массивную палку — горожанин, совершающий обязательный перед сном моцион.

«Не этот...»

Мужчина подошел и протянул широкую ладонь:

— Ну, здравствуй, сынок.

Антон чуть не вскрикнул от радости: это был Феликс. Вот кого он больше всего хотел увидеть! Столько накопилось вопросов, так многое тревожит.

— Очень рад, что вы приехали. Как Камо?

Феликс берет его под руку, притягивает к себе, и теперь они идут рядом.

— Ему очень трудно сейчас. Охранка добивается его выдачи. Всеми средствами добивается. А улики против него тяжелы...

Если бы Литвинов имел право и если бы это было необходимо для дела, он мог бы рассказать студенту, что в эти дни и в этот самый час Семен ведет беспримерный бой с тюремщиками. Красин во время свидания в Моабите передал ему инструкцию Большевистского центра симулировать душевную болезнь, иначе выдача царским охранникам неизбежна, а важно как можно дольше затянуть решение по делу. И вот сейчас Семен — в общем-то мальчишка, — собрав всю свою силу и волю, борется не только с чиновниками полиции, не только со следователями, но и со светилами медицинской науки. Выдержит ли Камо такую сверхчеловеческую перегрузку, когда одно движение, одно слово могут предать, когда нельзя доверяться даже сну и приходится контролировать физиологические реакции организма умом и волей?..

— Семен выдержит, — говорит Феликс не столько Антону, сколько самому себе. — Только бы продержался как можно дольше.

Он задумывается и добавляет:

— Ничего, теперь будет полегче...

— Почему?

— Будет! — загадочно улыбается Феликс. Он не объясняет. Да и говорит это тоже больше себе, чем студенту.

Большевистский центр в последние дни был в особенном напряжении. Через надежных товарищей-финнов стало известно, что департамент полиции ведет розыск Владимира Ильича на территории великого княжества и уже напал на какие-то следы. Хотя Ленин был тщательно законспирирован, жил по чужому паспорту и встречался с очень узким кругом особо доверенных партийцев, нельзя было недооценивать хватки охранников. Центр предложил Владимиру Ильичу перебраться из Куоккалы, с дачи «Ваза», в глубь Финляндии. Некоторое время он провел на небольшой станции Оункиля под Гельсингфорсом, в неприметном доме сестер-финок Винстен, принимавших Владимира Ильича за того, кем он себя называл, — немца доктора Мюллера. Однако и этот дом не мог долго служить надежным укрытием, тем более что надо было продолжать редактирование газеты «Пролетарий» — большевистского органа. Она печаталась в подпольной типографии в Выборге. Получать от товарищей материалы, писать статьи, поддерживать связь с другими членами редакции и типографией... Любая ниточка, уцепись за нее охранники, могла привести в Оункиля. И Большевистский центр решил редакцию «Пролетария» перебазировать в Швейцарию, в Женеву, где газета выходила до начала революции. Но как выскользнуть из сужающегося кольца преследователей?.. Между Финляндией и Швецией через залив курсируют пассажирские пароходы, путь им прокладывают ледоколы, взламывающие еще тонкий, неустоявшийся наст. Нет никакого сомнения, что в крупных портах — в Гельсингфорсе, в Або дежурят филеры охранки. Появись Владимир Ильич на пирсе, его тут же схватят. Оставалась единственная возможность: пробраться на один из островов, рассеянных в прибрежных водах Финляндии; у некоторых пароходы, следующие в Швецию, делают остановки. Мало вероятности, что и на островах караулят агенты полиции. Капитан одного из курсирующих по этой трассе пароходов — «Боре-1» — свой человек. До острова, где сделает остановку «Боре-1», верст пятнадцать. Как пробраться через пролив?..

Владимир Ильич отправился по ледяному полю пешком. Его сопровождали финские товарищи, члены «партии активного сопротивления царизму», тайно переправлявшие за рубеж многих русских революционеров. Переход по льду пролива Эрфьерден, путешествие до Стокгольма, а оттуда и до Женевы — все прошло благополучно. Правда, Надежда Константиновна, когда Феликс недавно побывал у них, рассказала, что, как признался ей Владимир Ильич, во время путешествия по льду он провалился в полынью и чуть было не утонул. А потом они уже оба по дороге, в Берлине тяжело отравились и приехали в Женеву совсем больными.

Сейчас все вошло в норму. Ильич здесь, недалеко, в безопасности. Во время их встречи в новом пристанище — доме 17 на рю де-Де-Пон — Литвинов рассказал о намеченном плане размена билетов и получил «добро». Ленин уже был в курсе всех дел и забот, какими жила политическая эмиграция, прежде всего — большевистские секции, знал о Камо.

И теперь, закончив свой немой монолог, Феликс лишь уверенно повторил:

— Все будет хорошо, сынок.

Уверенный его тон подействовал на студента успокаивающе.

— Знаете вы или нет: тут приехал один инженер из Питера, предлагает интересную работу, — Путко приготовился рассказать во всех подробностях об идее технического бюро.

— И большие деньги? — перебил его Литвинов. — Я уже слышал об этом от Виктора и других товарищей. Весьма заманчиво, я бы сказал: чересчур.

— Не надо было связываться? — удивился Антон.

— Нет, почему же... — неопределенно повертел рукой Феликс. — Только уж очень заманчиво. И точно ориентировано.

— Вы хотите сказать, что... — начинает Путко и замолкает, пораженный догадкой.

— Все может быть...

— Что же нам делать?

— Переговоры продолжайте, обещайте, даже можете приступать к делу. Только ничего не болтайте о себе и других. А мы тем часом проверим в Питере, что это за представитель «Гелиоса». Вполне возможно, что дуем на воду, — усмехается Феликс. Достает из внутреннего кармана конверт. — Завтра утром поезжай в Мюнхен. В отеле «Шварц адлер» разыщешь Ольгу и передашь ей вот это. И сразу же вернешься в Париж. Здесь шесть пятисотрублевок. Припрячь хорошенько.

— Отдать, и все? — Антон разочарован.

— Каждый делает свое дело.

Путко огорчен и в то же время обрадован предстоящей встречей в Мюнхене. Ему не терпится:

— Я мог бы выехать хоть сейчас, ночным экспрессом...

— Еще лучше. Вот тебе деньги на расходы.

Студент отстраняется:

— Не надо! У меня еще есть.

— Бери, бери. Что-то ты тощаешь, смотри мне! — полушутливо-полусерьезно говорит Феликс. — Не бойся, спрошу отчет за каждый пфенниг. Ну, до встречи! Завтра я уеду деньков на пять, а когда вернусь — увидимся.

Антон придерживает его руку:

— Если вы к Леониду Борисовичу, передайте ему привет.

— Когда увижу, обязательно передам.

Юноша все еще не отпускает его руку:

— И если сможете, передайте Камо...

— Эх, сам бы хотел хоть разок на него глянуть... — с неожиданной для Антона теплотой в голосе говорит Феликс. — Нет, я сейчас совсем в другие края... А ты готовься: вернусь — возьмемся за дело, с которым не успел управиться он. Ну, счастливого пути — и привет Ольге!

Дома, заперев дверь на задвижку и занавесив окно, хотя надобности в этом и не было — его мансарда возносилась над всеми ближними крышами, Антон достал конверт и вынул из него вдвое сложенные банковские билеты. Вот они, знаменитые пятисотки! Купюры такого достоинства ему не приходилось держать никогда в жизни. Одна бумажка — годовое жалованье учителя...

Он поднес ее ближе к лампе. Большая, в половину вертикально сложенного писчего листа, плотная и хрусткая. С одной стороны — серая, с изображением Петра I в медальоне. Царь грозен: глаза навыкате, встопорщенные усы над скобой надменно сжатых губ. Волосы ниспадают на плечи...

Антон переворачивает билет. С обратной стороны он зеленовато-розовых тонов. На белом обрезе — серия и номер, а по центру вязью:

«Государственный кредитный билет. Пятьсот рублей. Государственный банк разменивает кредитные билеты на золотую монету без ограничения суммы (1 рубль = 1 / 15 империала, содержит 17,424 долей чистого золота)».

Справа на билете — витиеватый вензель Николая II. Путко смотрит бумажку на свет. По всему полю шахматной клеткой водяными знаками та же цифра 500, а слева на белом срезе проступает изображение Петра.

«Что, самодержцы всея Руси, думалось ли вам, на какие цели пойдут эти деньги с вашими ликами?» — думает Антон, складывает билеты и поглубже упрятывает конверт в карман.

...В полдень он уже шел по Мюнхену. Столица черного баварского пива готовилась к какому-то празднику. Дома были увешаны флагами, по улицам маршировали оркестры со штандартами цехов кожевенников и гончаров. Солнце светило не по-зимнему ярко, было весело, как в рождественские каникулы.

И Ольга встретила Антона радостно, как старого друга. Ему было хорошо, только досадно, что около женщины вились два парня, примерно его возраста, чернявые, представившиеся студентами из Цюриха, с какими-то совершенно невыговариваемыми восточными фамилиями. Ольга была с ними так же доброжелательна и улыбчива, как с Путко.

Всей компанией они побродили по улицам, послушали на площади соперничающие цеховые оркестры, в старинном подвальчике отведали густого пива из тяжелых кружек с крышками. Потом студенты ушли, и они остались вдвоем.

Антон достал конверт. Ольга молча приняла его и спрятала в сумочку. Он понял, что она знает о конверте.

Юноша сидел рядом с ней и чувствовал, как все громче стучит его сердце и идет кругом голова. Эта женщина как-то странно вошла в его жизнь и заняла в ней свое место — неподвластно ему и, наверно, без всякого желания с ее стороны. А может быть, Ольга не только доброжелательно-вежлива? Таким ласковым вниманием светятся ее глаза. А как же тот, ее муж? Антон не испытывает никаких угрызений, хотя Феликс разрушил его первое впечатление об этом сутулом архивариусе со скрипучим голосом и пенсне на переносье. Какое ему дело до архивариуса! Неужели с Мининым ее связывает большее, чем с ним? Разве могла у них быть такая ночь, как тогда, на ярославской улице, и такое путешествие но Волге?.. Дав волю воспоминаниям, он вдруг подумал, что в те недолгие дни он был счастлив, действительно счастлив. А сейчас, в этом погребке с черными сводами, за черным дубовым столом, у оконца, принимающего сияние дня, разве он не счастлив?..

Он повернулся и поймал ее взгляд:

— Оля!

Смех ушел из уголков ее губ, хотя зеленые глаза были еще веселы:

— Не надо, Антон.

— Почему?

— Не надо, и все.

Она дотронулась до его руки:

— Мы с тобой друзья?

Антону обидно до слез.

— Конечно, Оля. Я просто рад, что ты есть. Я всегда буду твоим другом. Всю жизнь.

Договорить до конца эту фразу ему стоит немалых усилий.

— А теперь мне уже пора. Через час поезд на Париж. Феликс сказал, чтобы я сразу же возвращался. А ты долго пробудешь здесь?

Она бросает взгляд на сумочку:

— Послезавтра назад. Приезжай к нам в Женеву на каникулы.

Ее слова оставляют лазейку для надежды.

— Хорошо, Оля, я приеду, — говорит он и добавляет: — Надо посмотреть, что есть в вашей библиотеке. Приеду!

Утром поезд втягивается под стеклянный свод Орлеанского вокзала.

На площади, зажатой домами, суета будничного парижского дня. С кипами газет бегут мальчишки, выкрикивая сенсации очередных выпусков. Антон не вслушивается. Просто выхватывает у разносчика подвернувшуюся «Пти паризьен». Привычно встряхивает, расправляя листы. И вдруг с первой страницы ему бросается в глаза заголовок: «АРЕСТ РУССКОГО АНАРХИСТА».

 

ГЛАВА

8

Нервы Гартинга взвинчены до предела. Все сотрудники ЗАГ и пятнадцать добавочных агентов парижской префектуры буквально сбились с ног. Вчера Валлах ускользнул от филеров, и только к вечеру удалось обнаружить его в отеле «Модерн». Сегодня с утра его держали под неотступным наблюдением, но в середине дня — между двумя и пятью часами — он снова словно сквозь землю провалился. Аркадий Михайлович был уже на грани отчаяния: неужели ушел?

Но тут позвонил Генрих Бэн и простуженно просипел в трубку:

— Засекли. Объект и с ним женщина едут омнибусом в сторону вокзала Норд. Их сопровождает Леблан.

Леблан — напарник Бэна. Теперь-то уж, наверно, не упустят. С вокзала Норд отходят поезда на Гавр — порт, связывающий Францию с Англией. По расписанию ближайший поезд — через 43 минуты.

Гартинг крутит ручку телефона:

— Соедините с господином прокурором Монье. Весьма срочно. Из российского консульства.

Прокурор уже в курсе дела. Он весь день сидит, не выходя из кабинета.

— Мсье Монье? Интересующие нас лица — на вокзале Норд.

Не успевает Гартинг повесить трубку, новый звонок:

— Докладывает Леруа. Объект купил два билета до Лондона.

Аркадий Михайлович приказывает:

— Экипаж к подъезду!

И, одеваясь, одновременно снова крутит ручку:

— Прошу судебного следователя Флори. Это Гартинг. Монье уже вам сообщил? Отлично, я тоже выезжаю.

От авеню Гренель до вокзала Норд полчаса быстрой езды — примерно по тому же маршруту, каким дважды в день курсирует Аркадий Михайлович: мимо огромного треугольного портика Бурбонского дворца, от фасада которого спускается к набережной Сены широкая лестница, через мост Конкорд, вдоль парка Тюильри. Авеню Капуцинов остается справа. Аркадий Михайлович мог бы и завернуть домой — все сделают сами французы. Как и тогда, в Берлине, никто и предположить не должен, что в этом деле замешана русская политическая полиция, боже упаси! Парижская префектура сама напала на след злоумышленников. Но все же не мешает проконтролировать. Как говорится: не доглядишь оком — заплатишь боком.

Гартинг проходит через шумный душный зал ожидания. На перроне, вдоль зеленых, желтых, красных вагонов чинно прогуливаются провожающие и уезжающие. Носильщики волокут баулы, чемоданы, коробки. Резко пахнет духами. Взволнованные голоса. Улыбки. Цветы. Из высокой, начищенной до червонного блеска паровозной трубы клубами валит густой дым.

Аркадий Михайлович останавливается в стороне, с респектабельной «Либерте» в руках. Наметанным взглядом определяет: у входа в зал ожидания, и среди толпы на перроне, и в самом дальнем конце платформы, у паровоза — мрачноватые широкоплечие парни из парижской розыскной полиции. А вон и Леблан на пару с Бэном, вот уж действительно, толстый и тонкий! — непринужденно помахивая жалкими пучками хризантем, вышагивают за коренастым широколицым мужчиной с пышными усами и миловидной женщиной в модном, туго перехваченном в талии пальто. В руках у мужчины портфель и небольшой чемодан. Дама несет легкий баул.

Усач и его спутница подходят к синему вагону второго класса. Гартинг видит, как со всех сторон платформы подтягиваются к синему вагону широкоплечие парни. Мужчина легко подсаживает даму на высокую ступеньку, поднимается следом за нею.

Через минуту они снова появляются в дверях вагона. Впереди и из-за их спин маячат фигуры парней. В их руках и портфель, и чемодан, и легкий баул. Мужчина помогает даме сойти на перрон. Брови его сердито насуплены. Женщина залилась краской, покусывает губы.

Публика на платформе не обращает внимания на эту группу. Звонко разносятся удары вокзального колокола.

Через час начальник канцелярии премьер-министра Французской республики господина Клемансо официально уведомляет российского императорского посла, что усилиями префектуры Парижа арестован опасный преступник, российский подданный Валлах и с ним также российская подданная, назвавшаяся Ямпольской. При них обнаружены билеты русского банка пятисотрублевого достоинства с номерами, соответствующими похищенным в городе Тифлисе.

Тем временем из Парижа в Петербург, в департамент полиции, уже летит шифрованная телеграмма:

«Принятыми мерами Валлах задержан с поличным».

И пока посол Нелидов в своем кабинете изучает ноту премьера Клемансо, Гартинг составляет текст более пространной депеши.

Напряжение схлынуло, и Аркадий Михайлович может спокойно оценить ситуацию. Он не очень доволен. Есть и изъяны. Как сообщил Ростовцев, еще вчера утром у Валлаха в руках были все билеты, за исключением сорока восьми, которые он передал на хранение. Теперь же при нем обнаружено лишь двенадцать. Значит, остальные он успел раздать в те часы — с двух до пяти, — когда филеры упустили его из-под своего наблюдения. Кому? Неизвестно.

Однако разве в этих билетах — главная цель операции? На вокзале Норд французы действовали грамотно, без шума. Если никто из большевиков не контролировал отъезд Валлаха и не поспешил предупредить других участников предстоящего размена, то все будет развиваться так, как предполагает Аркадий Михайлович. И вот тогда-то последует мат. Арест Валлаха — это лишь шах. Сейчас наступает цейтнот. Но заведующий ЗАГ вынужден лишь ждать. Следующий ход должен сделать противник...

Антон чуть не бегом добрался до дома Виктора, одним махом вскарабкался на его поднебесный этаж.

— Да, Валлах — это Феликс, — не оставил и соломинки надежды Виктор. — Опасаюсь, что полиция воспользуется этим арестом для обысков. На некоторое время я и некоторые другие товарищи должны будем покинуть город. Ты, я думаю, можешь остаться.

Антон меньше всего думал о себе:

— Что же — так и бросить Феликса? Как бросили Камо?

— Камо мы не бросили. Мы продолжаем борьбу за него.

— Но вы же сами говорили: Париж — это не то, что Берлин. А Феликса схватила парижская полиция!

— Ты в этом уверен? Нет, тут чувствуется отечественная хватка... — Виктор ходил по комнате, собирая в чемоданчик дорожные вещи. — Меня уже ждут. — Он посмотрел на часы. — А в двенадцать мы встретимся в той самой столовке с «большими дурочками».

В пустом в этот полдневный час студенческом бистро за столиком Антон увидел Виктора и дядю Мишу, с хрустом поглощавших «хлорофилл».

— Отец обо всем расскажет, а я пошел, — поднялся Виктор.

Когда он вышел, дядя Миша приступил к делу:

— По-ихнему, по-французскому, анархист — это как у нас Соловей-разбойник, одним словом, враг порядка. А наша линия такая: доказать, что Феликс — наш русский революционер, борец против самодержавия и гнета, и казна, хоть была добыта бомбами и кровью, но нужна была для поддержки всенародной борьбы против главного кровопивца. Французы-то сами знают, ихняя Коммуна у многих еще перед глазами. Мы уже говорили тут кой с кем. Французские товарищи обещают поддержку. Ты знаешь, где редакция «Юманите»?

— Знаю, — кивнул Антон.

Дядя Миша достал часы с треснувшим стеклом:

— Как думаешь, они уже при деле? Пошли!

— Куда?

— В эту самую, в «Юманите», к главному их.

— К главному редактору? — удивленно протянул Путко.

Имя редактора «Юманите»» не сходило со страниц прессы: это был один из самых выдающихся политических деятелей Франции, депутат Национального собрания, лидер социалистов, блестящий оратор. Однажды Антон слышал его выступление на каком-то митинге. Накаленный страстью и энергией голос, порывистые и широкие жесты словно бы взлетающих рук заворожили битком набитый зал, и на язвительную шутку, срывавшуюся с губ оратора, он отвечал дружным смехом, на гневную тираду — грозным гулом, на заключительные слова — громом рукоплесканий. И вот теперь, так запросто — к нему?

— Не робей, — провел ладонью по бритой голове дядя Миша. — Я тоже с ним не ручкался, но, говорят, мужик простой, из наших, из рабочих. Вот бумага к нему: от нашего Центра, кто таков Феликс. Пошли. Жалко, не знаю я по-ихнему. Пошли!

Здание редакции, украшенное по фасаду огромной вывеской, обставленное фанерными щитами со свежими номерами газеты, внутри оказалось тесным, с узкими коридорами. Из распахнутых дверей выскакивали и неслись по коридорам шумные мужчины без пиджаков, в подтяжках, со свернутыми набок галстуками и взъерошенными волосами. Антон и дядя Миша заглядывали в комнаты, сизые от табачного дыма, поражались ворохам бумаг, в устрашающем беспорядке наваленных на столах и узкими полосами-змеями сползавших в корзины. Перед дверью редактора они замешкались, пораженные той стремительностью, с какой вылетали из нее красные от возбуждения молодые люди все с теми же узкими полосками бумаг в руках, напутствуемые грозными криками. Наконец на какое-то мгновение за дверью стихло, и дядя Миша подтолкнул студента. Антон вежливо постучал, не дождался ответа и вошел, ведя за собой и старика.

Кабинет оказался неожиданно просторным. Холодный воздух, врывавшийся в распахнутое окно, шевелил газетные страницы, по одной приколотые гвоздиками к рейкам вдоль стен. За обширным столом с таким же неописуемым ворохом бумаг сидел грузный краснолицый мужчина в рубахе с расстегнутым воротом и спущенным галстуком. Антон решил, что они ошиблись — оратор на трибуне был представительным, осанистым и по-парижски элегантно одетым, с огненно сверкающими глазами и ослепительно белыми крахмальными манжетами. А этот работяга, казалось, не мог оторвать от стола тяжелые, как кувалды, мясистые ладони. В правой и левой было зажато по цветному карандашу, и он что-то сердито рисовал ими на узких листках. Наконец оторвался от своего занятия, поднял на вошедших отсутствующий взгляд. И глаза у него были не жгучие и сверкающие, а маленькие, в набрякших веках и мешках.

— Ну, что там еще?

Голос его был высоким и звонким. Антон вежливо осведомился:

— Вы мсье редактор?

— Ну, я.

— Тогда разрешите вас побеспокоить, — Путко все еще не был вполне убежден, что этот взъерошенный грузный мужчина и есть прославленный деятель республики.

— Коротко и самую суть! — рявкнул редактор.

— Мы просим напечатать...

— Объявление — в отдел рекламы, второй этаж, комната три.

— Нет, не объявление. Мы пришли от имени русских политэмигрантов, от центра социал-демократов большевиков.

— А-а!.. — в глазах мужчины появился интерес. — Прошу!

Он отбросил карандаши, встал из-за стола.

— Прошу. Извините, досыл в вечерний выпуск, типография уже ждет.

Он схватил несколько разрисованных листков, вышел с ними за дверь, вернулся и облегченно, устало пригладил ладонью вздыбленные волосы:

— Всё. На пару часов. — Кивнул на окно: — Не холодно? — Хохотнул. — У кого спрашиваю: у россиян! — И сразу стал сосредоточенным и внимательным. — Я вас слушаю.

Антон рассказал об аресте Феликса, протянул письмо. Редактор углубился в листки. Кончил читать. Поднялся. Быстро прошел по кабинету из угла в угол, по диагонали. Остановился:

— Я понимаю вас. И восхищаюсь мужеством наших русских товарищей.

Он одной рукой охватил подтяжку, другую вскинул в широком жесте:

— Да, несмотря на разочарование поражения, несмотря на то, что русский народ не смог победить рутинную и слепую деспотию самодержавия, отныне река крови легла между царем и народом: нанеся удары по рабочим, царизм смертельно ранил самого себя. Решительные и трагические месяцы, которые пережил народ России, определили судьбу будущих революций, да, определили! Русский царь и царизм ныне отвержены всеми цивилизованными нациями — и прежде всего нами, французами, ненавидящими деспотию. И мы, французские социалисты, не только приветствуем и поддерживаем вас — тех, кто продолжает борьбу против произвола и гнета, наносящих чудовищные оскорбления всему свободолюбивому человечеству, — не только поддерживаем, но и готовы помочь вам!

Он широким жестом простер к Антону и дяде Мише свою широкопалую руку. Да, теперь Путко узнал трибуна рабочей Франции, услышал в его звенящем голосе тот особый, завораживающий тембр, который подчинял себе толпу.

Но в следующее же мгновение редактор сменил позу и, снова став мужиком-работягой, подсел к ним, похлопал ладонью по руке дяди Миши:

— Мы поможем русским товарищам. Наша газета выступит с запросом к министру юстиции и председателю кабинета. Я уверен, что инициатива ареста вашего товарища исходила не от них.

Он подождал, пока Антон переведет его слова дяде Мише, и продолжил:

— Кроме того, я хочу обсудить эту проблему с коллегами-журналистами в клубе прессы. Как справедливо сказал наш соотечественник, мы, журналисты — государство в государстве, и даже наши противники вынуждены считаться с нашей силой.

Он еще раз прихлопнул ладонью ладонь старика:

— Все, что в наших силах, сделаем, товарищи!

— Понятливый человек, — сказал на обратной дороге дядя Миша. — Хоть артист, а разбирается, что к чему. Как он чувственно о Николашке: «оскорбление всему человечеству!» Правильно понял. И не обманет. Почему они схватили Феликса? Откуда узнали, что деньги у него? Чует мое сердце: есть у  н и х  здесь своя подметка, слухач... Только вот кто?

— А как же тогда с другими, с теми, которые?.. — Антон остановился. Даже дяде Мише он не вправе был говорить о задании, которое выполнил по поручению Феликса. Но думал он об Ольге.

— Подождем до утра. Наш товарищ-адвокат добивается свидания с Феликсом. Ты, сынок, ступай домой и жди. Коли чего узнаю, сам приду скажу.

«Как там в Мюнхене? — на душе у Антона становилось все тревожней. — Неужели есть какая-то связь между арестом Феликса и приездом Ольги в Мюнхен?»

Вечером дядя Миша поднялся в его мансарду.

— Товарищу не удалось добиться свидания. Феликс передал только такие слова, шифром, само собой: «Все отменить». Что это, ты не знаешь?

— Знаю!

Путко заметался по комнате, запихивая по карманам бритву, полотенце, собирая в одну кучку монетки и бумажные деньги:

— Я поехал!

— Куда?

— Не очень далеко. А вы, дядя Миша, повидайте всех наших, Виктора и всех других, и обязательно передайте эти слова Феликса. Я знаю только один адрес.

Он добрался до вокзала, когда последний поезд в сторону Мюнхена уже ушел. Оставалось ждать ночного экспресса.

Антон вернулся к себе на рю Мадам.

Продолжая жевать, будто во рту действительно что-то осталось после обильного обеда, Трусевич неторопливо изучал очередное послание Гартинга с подробностями ареста Валлаха, делал на полях пометки красным карандашом: «Доложить министру», «О досмотре вещественных доказательств срочно телеграфировать послу» и так далее. После того как бумага уйдет из его кабинета и поступит в особый отдел, эти пометки трансформируются и обретут силу приказов для соответствующих чиновников. Усыпляющая тяжесть в желудке располагала к послеобеденному покою. Но умиротворение развеялось, как дым под ветром. Сравнение это как нельзя более соответствовало действительности, ибо на департаментский пункт международной связи обрушился шквал телеграмм:

«Мюнхен Баварский. Сегодня утром арестована студентка из Витебска, называющая себя Ольгой Кузьминой. Хотела менять билет 500 рублей серии «AM» № 63791. Заявляет, что приехала из Женевы. Билет получила сегодня Мюнхене от неизвестного. Отказалась дать какие-либо другие сведения. Прошу узнать, должна ли Кузьмина быть задержана тюрьме. Полицейская дирекция Баварии.
Диллман».

Трусевич сразу же диктует стенографисту ответ:

«Задержите тюрьме Ольгу Кузьмину».

Еще одна телеграмма из Мюнхена:

«Кроме Кузьминой задержаны Тигран Богдасарян и Миграм Ходжамирян, прибывшие из Парижа. У них обнаружены семнадцать билетов по 500 рублей».

Шифровальщик принимает телеграмму из Швеции:

«Стокгольм. Здесь задержан лифляндец Ян Мастер, пытавшийся разменять пять пятисотрублевых билетов».

К черту сонливость! Доложить Петру Аркадьевичу (вот она изюминка в его завтрашний доклад государю!), связаться с министерствами юстиции и иностранных дел, уведомить особый отдел канцелярии наместника на Кавказе, ибо требования о выдаче должны исходить от судебной палаты по месту происшествия. Действовать! Действовать!

И ждать новых сообщений из европейских столиц.

Копии всех сообщений из Мюнхена, Стокгольма, Берлина и ответных распоряжений из Санкт-Петербурга начинают поступать в Париж, на улицу Гренель.

Аркадий Михайлович раскладывает листки на столе пасьянсом. Он доволен. Пусть внешне события развертываются как бы помимо него. Но уж там-то, в Петербурге, знают, что это он, скромный чиновник шестого класса, поднял по тревоге, привел в движение и бросил против горстки русских революционеров целую армию объединенных полицейских сил Франции, Германии, Швеции. Теперь Гартингу остается сделать последние ходы, которые уже ничего не могут изменить, а лишь придадут еще больше блеска столь виртуозно разыгранной партии.

Аркадий Михайлович не стыдится признаться себе, что он честолюбив. Причем честолюбие его не знает пределов. Для добывания почестей и монарших милостей он готов на все. И все же почести и милости нужны ему не только потому, что ласкает пальцы прикосновение к крестам и бриллиантовым звездам на мундире и все более внушительными становятся его счета в банках. Эти почести и милости как бы углубляют пропасть между его прошлым, прошлым нищего студента из Пинска, и тем, что он представляет собою ныне.

Вот и сейчас, в тишине, когда утихает суета этого редкостно удачного дня, когда погружается в сумрак канцелярия и пора зажигать огни, Аркадий Михайлович отпирает сейф, достает тисненую папку, извлекает из нее несколько листков. Один из них — тот самый, с водяным знаком Меркурия. Два месяца назад он занес на этот лист первые имена злоумышленников: Камо, Никитича, Валлаха... Пока лист в сторону, на край зеленого сукна, поверх пасьянса телеграмм. К этому листу он еще вернется. Первым делом — оплатить услуги.

Гартинг пододвигает стопку бумаги и начинает неторопливо водить пером. Он почтительнейше испрашивает у его превосходительства, милостивого государя Максимилиана Ивановича награды для лиц, оказавших особые услуги заграничной агентуре, — для директора розыскной полиции, главного помощника префекта Лукиана Мукена — золотые часы с бриллиантовым орлом; для начальника бригады розыска анархистов Ксаверия Гишара и главного инспектора розыска анархистов Альфреда Николя — золотые часы без бриллиантов, для агентов французской полиции, перечисленных в прилагаемом списке, — медали. Всего он представляет к различным наградам и поощрениям двадцать, два чина и агента французской полиции, оказавших услуги интересам Российской империи, а заодно и всех своих сотрудников, совершенно умалчивая о личных заслугах.

Затем он придвигает лист с водяным знаком. За эти два месяца список пополнился, уточнился. Студент Турпаев оказался при проверке инженером Петросом Турпаевым, политэмигрантом, проживающим в Бельгии и действительно занимающимся закупками оружия по поручению большевиков, безымянный инженер-болгарин — обретающимся в Софии македонским революционером Наумом Тюфекчиевым, изобретателем новых взрывчатых устройств. Все они на свободе. Зато, вписав в строчку под фамилией Валлаха: «Ямпольская», Гартинг слева, на чистом поле, рядом с обеими ставит по жирному кресту. «С такой тонкой талией, — думает он. — Каково-то ей будет где-нибудь в Якутии, на каторжных работах...»

Ниже на листе он выводит новые фамилии. Идет в соседнюю комнату, отпирает стальные дверцы шкафа картотеки. Пальцы проворно перебирают плотные квадраты бумаги. Вот она, карточка на Ольгу. Последняя пометка:

«Проживает в г. Женеве, бульвар де ла Клюз, 57, помещение библиотеки и архива ЦК РСДРП. Жена Минина...»

Кто же сей Минин? Ага, вот и он, голубчик! По донесению Ростовцева — старейший большевик. Сведений на Богдасаряна нет. На Ходжамиряна карточка тоже не заведена. Мастер Ян — и на него ничего нет... Наверно, зеленая молодежь, студенты. Но ЗАГ не обделяет вниманием и молодежь: все эти студенты — потенциальные революционеры и злоумышленники. Возможно, имена арестованных вымышленные. Не беда, выяснить подлинные не так уж сложно.

Гартинг ставит ящик с карточками в гнездо стального шкафа. К чему ему теперь все эти подробности? Участь Камо, Валлаха, Ямпольской, Ольги и всех остальных, заточенных в тюрьмы Берлина, Парижа, Мюнхена и Стокгольма, предрешена: Петербург извещает, что требования о выдаче арестованных будут предъявлены судебными властями империи в самые ближайшие дни. А затем громкий, на всю Россию, на всю Европу, процесс. Уж на Фонтанке позаботятся, чтобы были и нужные свидетели, и впечатляющие улики, и покладистые присяжные. «Дело о похищении билетов государственной казны»!..

Нет, не ради банковских билетов устроил он всеевропейский переполох. Подумаешь, сто тысяч! Ничтожная капля по сравнению с теми суммами, которые расходует департамент на борьбу с политическими злоумышленниками. Да и сам он уже выплатил на содержание агентуры, на филеров, на командировочные, разъездные, наградные и все прочее не меньше, если не больше. Полистай газеты — петербургские ли, парижские: что ни день — ограбления, взломы, убийства, кражи. Тифлисские сто тысяч — ничтожная сумма по международным и даже местным полицейским стандартам. Но взломанные сейфы и исчезнувшие слитки — забота уголовной полиции. А он, Гартинг, руководитель розыска политического. И затеянная им операция преследует совсем иные цели. Как он представляет себе дальнейшее?.. Процесс даст повод департаменту к аресту всех, кого следует, причастных и непричастных в самой России, к требованию выдачи эмигрантов, еще не попавших в сети ЗАГ, к разгрому их Заграничного центра. Вот главная цель. Не фантастичная, а реальная. Повторение однажды уже разыгранной им партии.

Странно: он тратит столько энергии и изобретательности, чтобы поймать злоумышленников, но сам не испытывает к ним никаких чувств — ни злости, ни ненависти. Может быть, потому, что лично, с глазу на глаз, никогда не встречается с ними, разве что вот так — посмотрит со стороны, как на вокзале Норд или в пансионе на Эльзассерштрассе. В давние времена он близко знал подобных им. Но неужели бессмысленный героизм  т е х  ничему не научил  э т и х? Неужели в истории так заведомо повторяется все?.. Слепую и безнадежную их веру можно было бы объяснить романтизмом молодости или незнанием истории. Но большинство из них не так уж молоды и весьма образованны. Что движет ими?.. Неужели все-таки вера в то, что мир можно изменить?..

Аркадий Михайлович запирает шкаф картотеки и достает из соседнего большие альбомы с наклейками на коленкоровых обложках: «РСДРП». Листает жесткие страницы, аккуратно проложенные папиросной бумагой. Сотни фотографий. Вот Ульянов-Ленин. Снимки сделаны в разные годы. Юноша-студент с задумчивыми глазами, с едва пробивающейся бородкой. А вот уже значительно старше: волосы отступили со лба, в усах и бороде седина. Но взгляд тот же. И какой невероятный лоб! А вот последний снимок. Ульянов без бороды. Глаза колючие. Губы в насмешливо-горькой улыбке. Неужели жизнь ничему не научила его?.. Вот его жена. Его сторонники... Вот и Никитич. Тонкое, интеллигентное лицо. Густые темные брови. Мягкие и внимательные глаза. И большой лоб. Выпуклый могучий лоб и у Валлаха под космами черных волос. Брови вразлет, глаза сидят глубоко. Крутой подбородок свидетельствует о сильной воле... А вот и фотография Ольги. Гм... Аркадий Михайлович не ожидал, что Кузьмина так мила: огромные светлые глаза, очерченные длинными ресницами, Точеный маленький нос. Красивые губы, мягкий овал лица... Гартинг улавливает что-то общее в ее облике и запомнившемся лице Ямпольской. Порода, что ли?.. Лицо отрешенное. Именно такие лица были у  т е х, в парижской мастерской...

И вот это-то самое удивительное. Вместо того чтобы, отдав дань романтизму молодости, блистать теперь в обществе, занимать место, достойное их образованности, талантам или красоте, все они сознательно обрекают себя на безнадежную борьбу и неотвратимо следующие за поражением ужасы дознаний, судебных процедур, тюремных камер, этапов... По доброй воле!.. Это-то и не укладывается в голове. Понятно, когда уголовники, низколобые хрященосые неандертальцы с волосатыми руками, многие с порочной наследственностью, чудовищно безграмотные, — но эти политические... По своим дарованиям они могли бы стать министрами, дипломатами, генералами, учеными. Нет, понять их нельзя!

Аркадий Михайлович возвращается в кабинет, к столу и против каждой фамилии на листе со знаком Меркурия ставит такой же жирный крест, какие уже стоят против Камо, Валлаха и Ямпольской. Разбираться в их психологии и побуждениях — не его забота. Его дело — вот эти «кресты». С них началась его карьера, и ими, как верстовыми вешками, обозначает он свою дорогу вверх.

Да, бежит время. Когда он поставил первую вешку?.. Неужто четверть века назад?.. Да, в тот памятный день, когда нищим студентом Технологического института он был введен в кабинет жандармского ротмистра как участник народовольческого кружка, избравшего своей целью террор и свержение самодержавия... Тот ротмистр оказался не зубодробителем, а офицером со светскими манерами, с вкрадчивым отеческим голосом. И в его кабинете нищий студент решил, что бороться против самодержавной власти бессмысленно так же, как полевой мыши — против грозного орла, эту власть олицетворяющего. Зато оказать посильные услуги — это и однокашников уберечь от ереси и беды, и себе облегчить существование...

В кабинет жандармского ротмистра он вошел кандидатом в каторжники, а вышел оттуда платным осведомителем Санкт-Петербургского охранного отделения. Это перевоплощение прошло для него совершенно безболезненно. Может быть, потому, что уже в ту пору он ничего не принимал близко к сердцу. К новой своей деятельности он приступил с усердием. Но вскоре сотоварищи что-то заподозрили. Да, неопытность, неосмотрительность новичка... Пришлось побыстрее собрать вещички, распроститься со столицей, податься в Ригу. Там, в Политехническом институте, он продолжал «освещать» инакомыслящих и опять вовремя, особым чутьем уловил — пора убираться и оттуда. Кое-какая сумма была накоплена, уже не на квасе и хлебе сидел, не на жареных пирожках, и он решил перебраться за границу. А заодно и сменить фамилию.

Прибыв в Париж, он сам отыскал в российском императорском посольстве нужного человека и предложил свои услуги на условиях: тысяча франков в месяц, не считая разъездных, а в случае разрыва отношений — двенадцать тысяч отступных. Поторговались и, в конце концов, выработали взаимоприемлемое соглашение, в котором об отступных ничего сказано не было. Да он и не настаивал, потому что собирался служить долго и верно.

Правда, в первое время работа была малоинтересной: составлял досье на каждого русского эмигранта любой политической окраски, все досконально — о его деятельности общественной и жизни интимной. Да, пришлось покопаться в дрязгах и сплетнях, в грязном белье. Но что поделаешь — работа... И терпеливое ожидание настоящего, по его уму и таланту, дела. Дождался!

Ему было известно, что департамент полиции безуспешно бьется над раскрытием тщательно законспирированных в России ячеек партии «Народная воля», образовавшихся после распадения революционного сообщества «Земля и воля». Народовольцы избрали своей тактикой систематический террор, чем невиданно устрашили высших чиновников империи. Но если в самой России еще можно было как-то обуздывать бомбистов повальной слежкой, то тем более опасными представлялись департаменту народовольцы-эмигранты, обосновавшиеся в столице Франции: они были свободны в своих действиях, поддерживали тайные связи с Россией. Хотя они обретались под самым боком у ЗАГ, в нескольких кварталах от авеню Гренель, но близок локоть — да не укусишь. Чины политической полиции и сам тогдашний заведующий заграничной агентурой Рачковский пребывали в бессильной ярости и могли лишь безнадежно мечтать о том, как бы заполучить в свои руки злоумышленников. Казалось бы, чего проще: по законам Российской империи беглые народовольцы — самые опасные политические преступники. Однако еще с середины XIX века в странах Европы повсеместно утвердился принцип: выдавать заинтересованным государствам преступников уголовных, но не выдавать политических. И ни одно из правительств, за исключением российского, не решалось нарушить это неписаное правило, дабы не навлечь на себя гнев и презрение общественности. Вот если бы политических эмигрантов — народовольцев подвести под разряд уголовников... Но они вели себя осмотрительно, не переходили грань.

И вот тогда-то, да, ровно двадцать лет назад, пробил час молодого агента: в его голове родилась парадоксальная идея, как заманить этих птичек в клетку. Агент заявился к своему шефу и сказал, что готов организовать в Париже мастерскую... по изготовлению бомб для покушения... на самого российского императора Александра III! Деньги на создание мастерской даст, само собой разумеется, департамент полиции. Неслыханная, чудовищная по дерзости идея!

Гартинг поворачивается к стене. За спинкой кресла — портрет императора в затейливом багете. Голова Аркадия Михайловича вровень с царским сапогом. Художник провел по голенищу белые полосы, и так ловко, что даже вблизи они похожи на стальной блеск хрома. Мастер!.. Заведующий ЗАГ задирает голову. Император одобрительно смотрит на него со своей сиятельной высоты.

Тот разговор происходил в этом самом кабинете. В кресле, откинувшись на спинку, сидел Рачковский, а он, Гартинг, стоял в двух шагах от стола, в почтительной позе. А в этой же раме висел тогда портрет Александра III. Изображение нынешнего самодержца помещалось в раме напротив, там, где сейчас портрет цесаревича Алексея...

Рачковский отнесся к идее молодого агента с опаской, с сомнением. Но все же доложил в Петербург. Тогдашний директор департамента Петр Дурново рассказал о ней, как о фантастической выдумке, министру внутренних дел, своему однофамильцу Ивану Дурново, а министр — как об анекдоте, для увеселения, самому государю. Однако Александру III идея понравилась: уж очень боялся он террористов, отправивших на тот свет его родителя, Александра II. И неожиданно для всех (но не для молодого агента) согласие было дано.

Среди русских эмигрантов осведомитель был известен как Ландезен, изгнанник, покинувший отечество из-за политических преследований. Поэтому, когда он предложил свои услуги, ни у кого из народовольцев не возникло подозрения. Где взять деньги на организацию мастерской? «Добуду их у богатого дядюшки». Все же новые товарищи решили обсудить предложение со своими единомышленниками в России. Кому ехать? Выбор пал на инициатора. По подложному паспорту Ландезен тайно пересек границу России. В подкладке его сюртука было тщательно спрятано рекомендательное письмо от лидера эмигрантов-народовольцев. С этим письмом, открывавшим ему все тайные двери, он начал объезжать города, знакомиться с подпольными ячейками, убеждать революционеров в необходимости решительной акции. Само собой разумеется, что о каждом своем шаге он доносил в департамент, нижайше прося лишь об одном: не громить ячейки раньше времени, дать осуществить замысел. Поездка в Россию оправдала надежды. Местные организации одобрили создание мастерской в Париже и подготовку покушения на царя. Акции Ландезена в глазах эмигрантов поднялись. По возвращении он стал во главе предприятия.

Мастерская была создана. Работа в ней закипела. Оборудование, взрывчатые вещества, оболочки для метательных снарядов — все раздобыто. Руководитель воодушевляет всех своей энергией. Он сам начиняет бомбы, сам испытывает их в лесу Ранси под Парижем... И вот подготовка завершена. По уговору Ландезен должен ехать в Россию во главе первой группы террористов. Он — их кумир и герой.

За день до намеченной даты отъезда он исчезает со своей квартиры. Заграничная агентура, день за днем и час за часом следившая за мастерской и за каждым народовольцем, через российского посла сообщает об «опасных преступниках» французскому правительству. Правительство дает распоряжение об их аресте. Местная полиция хватает заговорщиков. Мастерская и уже упакованные чемоданы с бомбами — неопровержимые улики уголовного преступления. На следствии выясняется, что инициатор всего — некий Ландезен. Конечно же, ЗАГ не раскрывает перед французскими властями его истинной роли. Да этого и не требуется — сам Ландезен уже вне досягаемости, он укрылся в Бельгии, снова сменил фамилию. Отныне он Гартинг. Аркадий Михайлович Гартинг.

Тем временем народовольцы предстают перед судом. Ландезен заочно приговорен к пяти годам каторги. Остальные его товарищи выданы русскому правительству. При обыске у них захвачены документы, обширнейшая переписка с единомышленниками в России. Впрочем, многие явки и фамилии благодаря агенту были уже известны на Фонтанке. По городам империи прокатывается волна арестов. Более шестидесяти человек отправлены на виселицу, на каторгу, заточены в тюрьмы. Деятельность партии «Народная воля» заглохла.

Александр III доволен. На докладе министра внутренних дел он выводит:

«Весьма дельно и ловко вели все это дело».

Инициатора «дела» Ландезена-Гартинга монарх удостаивает звания «потомственного почетного гражданина города Пинска». Кроме того, по высочайшему повелению ему отныне и пожизненно назначается ежегодная пенсия в тысячу рублей...

Теперь, с вершины лет, Аркадий Михайлович понимает, что царь-батюшка мог бы оценить его радение и щедрее: Гартинг вправе полагать, что, возможно, благодаря ему и его мастерской бомб началось улучшение отношений между Россией и Францией — услуги, оказанные департаменту, и выдача этих революционеров Петербургу изменили отношение Александра III к Французской республике, которую до того император считал гнездилищем бунтовщиков и смутьянов.

С той поры началось и стремительное восхождение Аркадия Михайловича. Способности молодого агента произвели на государя такое сильное впечатление, что отныне он стал поручать Гартингу охрану своей священной особы во время заграничных путешествий. Аркадий Михайлович сопровождал в поездках и молодого императора Николая II, и императрицу Марию Федоровну, и других августейших особ. А что ни поездка, то новая звезда или крест на грудь, царский подарок, сумма на банковский счет. В 1900 году он был назначен заведующим берлинской агентурой — филиалом ЗАГ, и тоже весьма преуспел. Он неустанно добивался, чтобы его фамилия каждый раз фигурировала в докладах министра. Как говорится, память в темени — мысль во лбу. И не ошибся в расчете. В разгар русско-японской войны император вспомнил о Гартинге и возложил на него специальную миссию по охране эскадры адмирала Рожественского, которую Николай решил перебросить через полмира, с Балтики на Дальний Восток, чтобы разгромить японский флот, спасти осажденный Порт-Артур и добиться перелома во всей кампании.

Аркадию Михайловичу вспоминается, как осенью четвертого года приехал он в Либаву, где была собрана перед отплытием вся эскадра, и с благоговением слушал напутствие государя: «Надеюсь, братцы, вы отомстите дерзкому врагу, который нарушил спокойствие нашей матушки-России!» Гартингу предстояло единоборствовать с полковником Акаши — бывшим атташе Японии в России, разведчиком хитрым и изворотливым. Аркадий Михайлович понимал, что Акаши сделает все возможное, чтобы помешать продвижению эскадры, и поэтому решил держать в постоянном бдительнейшем напряжении департамент полиции, адмиралтейство и самого Рожественского. Агенты Гартинга засыпали Петербург и радиостанцию флагмана донесениями о том, что Япония закупила во всех странах, мимо которых предстояло идти эскадре, множество миноносцев, что нападения в пути неминуемы, что диверсии готовятся... Аркадий Михайлович справился со своей миссией блестяще. Настолько, что чуть было не вовлек Россию в войну с Великобританией: запуганный его донесениями адмирал Рожественский, проходя Северным морем и повстречав у Доггер-Банк флотилию английских рыбацких судов, принял их за японских диверсантов и приказал своим броненосцам открыть огонь. Одно из суденышек было потоплено, несколько других пострадали, заодно получил повреждение и российский крейсер «Аврора», подставивший борт под шальной снаряд. Нападение эскадры на мирных ловцов сельди вызвало бурю негодования на Британских островах. Только благодаря вмешательству Франции удалось предотвратить военный конфликт и урегулировать инцидент — конечно же, с возмещением Россией всех убытков.

Теперь Аркадий Михайлович вспоминает об этом эпизоде с удовольствием. Но тогда, в разгар всеевропейской бури, он не на шутку перепугался: не переусердствовал ли? Оказалось, напротив: в награду за бдительную службу он был награжден орденом Владимира, давшим ему право на потомственное дворянство и фамильный герб, а следом получил назначение на пост заведующего всей заграничной агентурой. С этого поста, согласно традиции, следующая ступенька — кресло директора департамента, если и не выше... Мечтания? Пусть так. Почему бы и не помечтать? Мечты проницательных людей — это их планы. Дважды он собственной персоной оказывал некоторое влияние на ход истории. Чутье подсказывает ему, что и нынешнее дело войдет в ее анналы. Однако в любом предприятии мать успеха — усердие. Отдыхать он будет потом. А сейчас надо сделать последнее усилие: кое-что подчистить, уточнить.

Аркадий Михайлович бросает взгляд на лист, лежащий перед ним. Да, кресты и головы. Ему уже не раз видится и даже оживало во сне: копья с бунчуками из конских хвостов, как во времена Батыя, и на копьях — головы. Головы тех, из парижской мастерской: Вани Кашинцева, Антона Гнатовского, Алеши Теплова, Саши Дембского и той миловидной девушки, как ее звали? Да-да, Мария... У нее была такая же тонкая талия, как и у этой, у Ямпольской... Да и Кузьмина, если судить по фотографии... Аркадия Михайловича охватывает легкая, прозрачная грусть. Да, милые головки на покачивающихся копьях... Помнится, у Марии была толстая золотистая коса. Однажды девушка неосторожно окунула косу в студень с гремучей ртутью, и все смеялись, что теперь Маша — сама хорошенькая бомба.

Что ж, он никогда не бывает с женщинами жесток и груб и о каждой хранит добрые воспоминания. И о Зинаиде сохранит. Она чем-то похожа на Анни, что живет в Рамбуйе и сейчас приставлена им к Ростовцеву. Простак думает, что познакомились они случайно и Гартинг случайно узнал об их связи. Вот бы показать ему ведомость, по которой Анни исправно получает жалованье в ЗАГ...

Ростовцев работает отлично. Когда Аркадий Михайлович перекупил его у немцев, он положил ему триста марок. А теперь агент загребает по тысяче в месяц. Грех и скупиться: в прошлом году осведомитель присутствовал на съезде РСДРП в Лондоне, на заседаниях Центрального Комитета их партии в Женеве. Гартинг получал отчеты из первых рук, как тогда, когда Большевистский центр посылал этого «товарища» в Россию по явкам для восстановления связей. Если бережно к нему относиться, далеко пойдет!..

А как далеко? Что-то скребнуло в душе Аркадия Михайловича. Нет, ему лично агент не опасен. Не обскачет. Пожалуй, надо снова прибавить ему жалованье. Он, Гартинг, согласен с сэром Уилсингемом, шефом секретной службы при королеве Елизавете: «Нужные сведения никогда не стоят слишком дорого». Мудро сказано. И надо представить Ростовцева к единовременному вознаграждению. Если кто-то на Фонтанке попытается подсидеть: мол, чужими руками Гартинг жар загребает, он ответит: «Извольте-с, всем сестрам по серьгам!..»

Ну на сегодня хватит. Гартинг поднимается. Ему надо завершить еще одно, щекотливого характера дельце. Через час у него свидание с Зинаидой в доме на авеню Телье. Как ни бодрит Аркадия Михайловича юная секретарша «инженера», однако же надо знать меру. Вот и эта дурацкая булавка... Плевать ему на Ростовцева, никто не смеет контролировать заведующего ЗАГ в личной жизни. К тому же держать любовницу — это вполне в парижских правилах. Но Зинаида своей жаждой наслаждений и глупой восторженностью уже утомляет его. Верить тому, что он ей обещал! Вот простушка!.. Нет, Аркадий Михайлович предназначил ей другую роль. Ну и посмеется же он над недотепой подполковником с Фонтанки!

Она ни о чем не догадывается. Шалит, как ребенок. Ее ноги по щиколотки утопают в ворсе ковра, и Аркадию Михайловичу представляется, что это сама вечно юная Афродита, выходящая из пены морской. Глядя на нее, он даже начинает колебаться. Но нет, «будь мягким в приемах и сильным в достижении целей». Получайте, сударь! В следующий раз будете знать, с кем имеете дело!..

Гартинг протягивает руку к сброшенной на кресло одежде.

 

ГЛАВА

9

Додаков пребывал в состоянии все более гнетущего неудовлетворения. Его натуре потребно было действие, а он будто попал в трясину. План с инженерным бюро неожиданно затормозился. Поначалу эмигранты воодушевились, сами прибегали на встречи, выкладывали предложения и проекты. Потом как ножом срезало. Что-то разнюхали? Быть того не может. Решили перепроверить в Питере? Виталий Павлович предусмотрел и это. Свои люди в компании «Гелиос» только подтвердили бы версию о заграничном предприятии. В чем же дело?.. Тем временем операция, осуществляемая ЗАГ, стремительно развертывалась. Подполковник из газет узнал об аресте Валлаха и понял, что это — сигнал к началу атаки. Он сам отказался включить в игру осведомителя «Данде» и теперь очутился в незавидной роли одиночки-любителя, хотя тут же под боком действовал отлаженный механизм российского политического сыска. Конечно, пребывание Додакова в Париже в этот момент сулит ему лавры соучастника — ради этого и послал его сюда директор департамента. Но Виталию Павловичу претили почести не по заслугам. Он чувствовал в себе достаточно энергии, чтобы добиваться успехов собственным умом и своими руками. Именно чувство бессилия более всего и тяготило.

К тому еще он примечал странные перемены в Зиночке. Вроде бы все было как и прежде. Она исправно делила с ним ночное ложе, была восхищена Парижем, безотказно выполняла агентурные поручения. И все же он чувствовал, что женщина что-то утаивает от него. Эти участившиеся после Нового года отлучки — не ночью, нет, во второй половине дня. Казалось бы, что тут такого? Бродит по улицам, по магазинам. Но после этих прогулок он ловил на себе ее взгляд — странный, будто оценивающий. И в постели он чувствовал какую-то новую, не от него исходящую умелость ее равнодушных ласк. Может быть, все это домыслы, пробужденные угнетенным состоянием? Может быть, сам сладострастный Париж открывает в Зиночке нечто до поры дремавшее, а видения беспечного богатства рисуют миражи?.. Он старался быть с ней предупредительней, внимательнее. Вот и сегодня приготовил сюрприз — билеты в Оперу. Зиночка запаздывала с прогулки, он нервничал, досадливо мял папиросы и курил одну за другой.

Если она сию минуту не придет, в лучшем случае они успеют на второй акт. Из окна номера на втором (по-российски — третьем) этаже Додакову была видна площадь и сверкающий огнями подъезд отеля. Подъезжали фиакры, пары спешили в ресторан и мюзик-холл. Ходить по городу одной, да еще вечером... Надо будет предупредить, и построже. Да, построже. Как-никак он за нее отвечает... И даже ограничить в деньгах. И без того растранжирено сверх всякой меры!

Наискосок через площадь катила коляска. Додаков обратил на нее внимание лишь потому, что верх ее был откинут. Коляска остановилась у отеля. С нее ловко соскочил невысокий господин в накидке с пышным меховым воротником. Он предложил руку даме. Движение, каким дама приняла руку, сама фигура ее почудились Виталию Павловичу необыкновенно знакомыми. Мужчина и женщина направились к подъезду, остановились в самом круге света. Мужчина снял шляпу и поднес руку дамы к губам. В этом не было ничего необычного, если бы не поцеловал он ее в ладонь — так целуют руку любовницы. Женщина тряхнула головой, наверное, засмеялась, подняла лицо.

Додаков узнал Зиночку. И в ту же секунду понял, кто этот седоголовый господин. И разом все замкнулось в единую цепь: бал в посольстве, разгоряченно-счастливое лицо женщины, и ее исчезновения, перемены, холодность. Поменяла — и на кого!.. А он — так нагло, к подъезду, мол, что там церемониться с инженеришкой!

Додаков оцепенел от ненависти. Но не мог оторвать взгляда.

Вот Гартинг отпустил руку Зиночки. Она отошла, еще раз обернулась, приветливо махнула рукой, и козырек навеса над подъездом скрыл ее. Вице-консул помедлил, потом повел глазами по этажам. И на его лице, подставленном свету фонарей, Додакову почудилась язвительная насмешка. Потом Гартинг вернулся к коляске, вольно откинулся на подушку, и лошадь быстрой рысью понесла его прочь.

В коридоре уже послышались легкие шаги, зашаркал ключ в двери. Скрип. Хлопок...

Волна гнева вышвырнула Додакова из его комнаты и втолкнула в комнату Зиночки. Женщина лениво-усталым движением снимала шляпку и встряхивала волосы, увлажненные на концах снежинками.

— Ты, Виталий? — удивленная его приходом без стука, повернула она голову к двери.

— Где ты... Где вы были? — его дыхание перехватил спазм.

— Я обязана давать отчет? Ну, гуляла...

— С этим старым негодяем?

Он готов был убить ее этим выкриком. Зинаида Андреевна вздрогнула, распрямилась и заносчиво вскинула подбородок. Раньше она казалась ему маленькой, но сейчас была неожиданно высока, тонка, напряжена, как тетива.

— Вы забываетесь, сударь! Да, я была у Аркадия Михайловича. У моего будущего мужа.

Додаков остолбенел.

— Му-ужа? — только и смог в первую секунду протянуть он. — Мужа? — злорадно прокричал он во вторую. — Он обещал на вас жениться? Этот любитель клубнички со сметаной, этот старый подагрик и развратник?

— Не забывайтесь! — оскорбленно прервала она.

— Жениться? — с издевкой продолжал Додаков, не обращая внимания на нее. — Да у него же семья, жена и куча детей, у этого старца!

Зиночка побледнела. Потом стала медленно заливаться краской:

— Не правда, не верю! Я была у него дома, он живет один... — почувствовала, что будто оправдывается, зло топнула ногой. — Как вы смеете! Вы, вы! Жандарм! У вас руки в крови по локоть! А он, а Аркадий Михайлович, он дипломат, он гордость России!..

— Дипломат? — протянул Додаков. — Гордость России?

И вся ярость, весь гнев, все унижение, вызванные отступничеством Зиночки, рухнувшие мечтания прорвались исступленным, торжествующим смехом.

— Дипломат! Гордость! Ха-ха-ха! — Виталий Павлович корчился в конвульсиях. — Он такой же дипломат, как ты Мария-Антуанетта! Ваш кумир — мелкий департаментский сыщик! Польстились на его ордена? А знаете, за что он их нахватал? Выдавал своих сотоварищей-студентов в Питере и Риге, здесь, в Париже, донес на своих друзей-народовольцев и любимую женщину! Гордость России!.. Им — петли на шеи, а ему — ордена на грудь!.. Дипломат! Ха-ха! Да его в наш корпус даже унтером бы не взяли!

Он выбросил вперед свои руки:

— Это у меня по локоть?.. А у него? А ты? Чиста и непорочна?

Злоба душила, слепила его. Он шагнул к ней, занося руку. Остановился, но хлеще удара выкрикнул:

— Вон, потаскуха! Беги к своему дипломату! В его дом! Только не в тот, где он спит с такими, как ты, а на авеню Капуцинов, одиннадцать, к его жене и деткам! Вон!..

Зиночка, ошеломленная его грубостью, его пылающими глазами, перекошенным лицом и машущими, как сухие ветви, руками, выскочила из комнаты.

«К нему! К Аркадию Михайловичу! Всё ложь! Он сотрет этого офицеришку в порошок!» — мстительно стучало в ее голове.

Она выбежала из отеля, не обратив внимания на изумленные лица кельнера и швейцара, едва успевшего распахнуть перед нею дверь.

Снегопад усилился. На тротуаре отпечатывались темные следы. Шляпка ее осталась в номере, и снежинки вуалью покрывали волосы, холодили пылающие щеки.

Женщина окликнула фиакр. Только когда приехала на авеню Телье и сошла у дома, спохватилась, что нет с собой сумочки. Слава богу, в кармане оказалось несколько монеток.

Входная дверь была заперта. Окна темны. Зиночка долго звонила. Звонок отдавался где-то наверху, в пустоте. Она озябла... Вспомнила, что Аркадий Михайлович, провожая ее, сказал, что ему нынче надобно много работать дома. Где же он? Почему не дома?.. Дома?.. А если этот жердяй сказал правду? Нет, нет!.. Но в голове ее уже крутилось, ускоряясь: «Улица Капуцинов, одиннадцать, Капуцинов, одиннадцать, Капуцинов... Капуцинов... Не может быть!..»

Она остановила карету, медленно тащившуюся по улице, забралась под полог. Ее колотила дрожь. «Не может быть!..» И все же тревога, просачивающаяся словно бы в щель, заставляла ее обмирать. Ей уже чудилось что-то неправдивое в манерах Гартинга, в тоне, каким нашептывал он ей обещания... «Нет, нет! Подлый жердяй! Своим прикосновением ты убиваешь все дорогое!» Зачем Аркадий Михайлович так открыто привез ее к гостинице, если не для того, чтобы подтвердить свое решение? Он предал свою любимую ради крестов? Он не блистательный дипломат, а такой, как Додаков, если не хуже?.. Нет!.. Нет!..

И все же, когда она сошла с коляски на тихой, погрузившейся в сон улочке Капуцинов, она уже была готова ко всему. За оградами светились окна особняков. На этой авеню жили богатые люди. Дома были с лепными фасадами, в бронзе украшений. В палисадниках подстриженные деревья и кусты. Газовые фонари освещали эмалевые таблички. Вот дом номер девять. А следующий — одиннадцать. Зиночка шла как на Голгофу. Фасад дома подступал к самой ограде, а два крыла-флигеля уходили вглубь, за деревья. Зиночка подобрала юбку, ухватилась за прутья ограды. По чугунным завиткам ее взобралась к окну. Мелькнула мысль: «Увидел бы ажан, что бы подумал?..»

Окно было зашторено лишь наполовину. Сверкала люстра. В первое мгновение брызги хрусталя ослепили женщину. Потом она пригляделась. И то, что она увидела, едва не заставило ее закричать. Аркадий Михайлович в пушистом длинном халате, точно таком же, какой был у него на улице Телье, полулежал в кресле-качалке с высокой спинкой. На коленях у него сидел малыш. Тут же стояла молодая женщина. Она что-то говорила, Аркадий Михайлович ей отвечал, привычно удерживая и лаская ладонью головку малыша. Слышно ничего не было.

Зиночка не смогла удержать слез. Она спрыгнула с ограды, ударила кулаками в прутья. Боль обозлила ее. Ей захотелось схватить камень и запустить в это зеркальное стекло. Чтобы зазвенело, загрохотало, чтобы все рухнуло! Ворваться в этот дом, крикнуть ему, этой женщине!.. Что крикнуть? Что?.. Что она, дура, польстилась на его звезды? Что сама бросилась в его руки?.. Он сделает удивленное лицо и скажет: «Кто вы, мадемуазель? Я вас знать не знаю!..» Так что же делать?..»

И вдруг она поняла, что попала в западню. В чужом городе, чужой стране, без крыши над головой, без сантима — она отдала извозчику последнюю монетку... Вернуться к Додакову? Нет, нет!..

И тут она вспомнила: студент, этот вихрастый парень. Он приводил ее к себе. Его улица называлась... Да, рю де Мадам, на углу улицы Цветов. Это где-то не очень далеко. Когда ехала сюда, она переезжала Сену. Значит, надо к реке, через мост, а там найдет... Она придет к нему — и что же?. И тут мстительная мысль обожгла ее: «Я отплачу вам всем, господа с безукоризненно отмытыми руками! Я отплачу!..»

Она ускорила шаги. Снег сеялся все гуще. Но было неморозно, снег оседал, подтаивал. Туфли Зиночки промокли, в них хлюпало, пелерина отсырела, и мокрой была голова. «Заболею, простужусь и умру прямо на улице», — думала она, и ей было горько. То ли никогда прежде в этот час не оказывалась она одна на парижских улицах, то ли сами эти улицы не были так неприглядны и мокры, но теперь ее взгляд улавливал не праздничный блеск веселья и богатства: жались в подъездах и методично прохаживались от фонаря до фонаря, как хищные бескрылые птицы, женщины в шляпках с перьями и нарочито большими сумками; на решетках метро, на кипах рваных газет примащивались на ночь бездомные; из сумрачных дверей погребков до нее доносились грубые голоса и нестройное пение. Ажаны волокли, выламывая руки, бродягу в лохмотьях, а он вырывался и страшно ругался... И к ней то и дело приставали какие-то хлыщи с мерзкими рожами. Боже мой, зачем она здесь?

На мосту Сольферино, через который перебегала Зиночка, толпился народ, внизу на набережной суетились фонари, полицейские что-то кричали с парапета вниз, под мост. Там, на черной воде покачивались две большие лодки. Она догадалась, что ищут утопленника...

До улицы Мадам оказалось далеко. Она устала, еле волочила ноги. Вот и дом на углу. Слава богу, наружная дверь еще не заперта. Зиночка пробежала мимо консьержки, пробормотав что-то невразумительное, и ступеньки запричитали под ее ногами.

Она боялась не застать Антона или, что еще хуже, застать у него кого-нибудь из друзей, особенно женщину. Студент был один. На колченогом столе лежал распахнутый чемоданчик. На кровати поверх одеяла была брошена одежда.

Перед тем как переступить порог, Зиночка взяла себя в руки: женщина не должна представать перед мужчиной слабой и униженной — мужчины любят самоуверенных и счастливых женщин. И она вошла в мансарду с приветливой улыбкой, как к доброму знакомому, к которому вдруг, по неведомой прихоти, заскочила на огонек.

Увидев ее, Антон оторопел. Он мог ожидать появления кого угодно, но только не Зинаиды Андреевны, да еще в столь поздний час.

— Прошу! — он забегал по комнатке, сгребая и рассовывая по закуткам вещи, освобождая стул, подпоясываясь, пряча ноги в драных шлепанцах. — Чем обязан, сударыня?

— Вы недовольны? — она состроила шутливо-обиженную гримаску.

— Что вы, что вы! Садитесь, вот сюда, я сейчас вскипячу чайку, не возражаете? — но в голосе его чувствовались растерянность и озабоченность.

Он зажег газовую плиту. Потянуло теплом.

— Я гуляла... Честно скажу, заплутала. Увидела ваш дом — решила забежать, — начала Зиночка.

— В такую пору-то и одной по Парижу? — укоризненно покачал он головой и повернулся к ней. Внимательно посмотрел. Перевел взгляд на ее ноги. Выглядывавшие из-под юбки чулки ее были мокры, а туфли, предназначенные отнюдь не для улицы, являли совсем уж жалкое зрелище. Он поднял глаза на ее набухшую от сырости пелерину, на меховой воротник, жалко взъерошенный, как шерсть ободранной кошки, на ее лицо, на которое стекали с волос струйки, поглядел в ее провалившиеся глаза и ужаснулся:

— Зинаида Андреевна, что с вами? Что случилось?

В его голосе было столько тревоги, столько искреннего участия, что она вскрикнула, слезы брызнули, и она спрятала лицо в ладони.

— Что с вами? Не плачьте! Не надо плакать!.. Что случилось? Зинаида Андреевна, Зиночка!

Антон в растерянности остановился посреди комнаты. Потом подошел к ней, осторожно дотронулся до мокрого жалкого плеча, начал поглаживать, похлопывать, как ребенка:

— Ну же, не надо! Что случилось?

Она разрыдалась еще пуще. Он отошел, отвернулся, давая ей успокоиться. Налил крутого чаю:

— Вот выпейте, согрейтесь. Вы вся насквозь, хоть выкручивай. Я могу уйти, да мне уже скоро и уезжать, а вы оставайтесь. Там моя пижама, халат.

«Халат!..» Она захлебнулась слезами. И вдруг успокоилась. Достала платок. Высморкалась. Нос ее стал синевато-красным. Она пригладила волосы, поправила на лбу челку. Обхватила пальцами обеих рук раскаленный щербатый стакан, с удовольствием вбирая жар.

— Спасибо. Извините.

Антон озадаченно смотрел на молодую женщину.

— Мой приход... И мое поведение... требуют объяснения...

— Нет, если не хотите, не надо!

— Нет, я не случайно пришла к вам. И неспроста. Я хочу сказать вам немаловажные вещи, касающиеся вас лично и ваших сотоварищей.

— Меня и товарищей? — недоверчиво переспросил студент.

— Да. Всех большевиков-эмигрантов.

— Откуда вы знаете само это слово: «большевики»?

— Вы и вправду считаете меня дурочкой, — досадливо сказала Зиночка, отбрасывая всякую игру. — Инженер Бочкарев, с которым я познакомила вас, совсем не инженер и не Бочкарев. Это Додаков Виталий Павлович из департамента полиции, жандармский подполковник.

— Жандармский? Из департамента полиции? — лицо юноши вытянулось.

— Да, — подтвердила она. И с каким-то саднящим ее самое злорадным чувством начала рассказывать все, что знала о Додакове, даже вспомнила, что он сам поведал ей о гибели отца Антона, профессора Путко. И с тем же злорадным чувством она наблюдала, как сереет, ожесточается лицо стоящего перед ней студента, как нервная дрожь начинает пробегать по его пальцам.

— И сюда он приехал с заданием выследить вас всех и схватить при удобном случае.

Ей показалось мало этих разоблачений, и она, мстя уже Гартингу, пересказала и то немногое, что услышала от Додакова об Аркадии Михайловиче.

— Вот какой он дипломат-консул! Просто агент, как... — она оборвала себя.

Антон раскачивался, будто маятник. По стенам скользила фантастическая уродливая тень.

— То, что вы рассказали, чудовищно... Это так важно... Спасибо, что предупредили... — проговорил он глухим, каким-то не своим голосом. — Не знаю, как благодарить. Вы нас спасли. А этот инженер... — гримаса боли обезобразила его лицо. — Надо предупредить товарищей. А мне уже пора на вокзал...

Он остановился. С ноткой недоверия спросил:

— А как вам удалось узнать обо всем этом? Вы не ошиблись?

— Я? — удивленно посмотрела на него Зиночка. — Я это давно знала.

— Откуда?

— Да ведь и я тоже сотрудница охранного отделения, — как о само собой разумеющемся, сказала она. И добавила: — Была сотрудницей.

— Вы?

— Да, — она кокетливо оправила волосы.

Студент отступил, словно бы для того, чтобы лучше разглядеть ее всю:

— И давно?

В его голосе ей почудилось что-то странное, будто треснуло на морозе дерево. Но Зиночка уже не могла остановить себя:

— Года два как на жалованье. Со студентами работала, потом с социалистами-революционерами, а уж год — как с социал-демократами.

— И в «Обществе электрического освещения»? — как бы подсказал Путко.

— Само собою разумеется, освещала господина первого инженера, на него отделение обращало особенное внимание.

Охотно отвечая, она не столько каялась в содеянном, сколько хвасталась своими способностями: вот, мол, вы меня дурочкой-простушкой считали, а я как ловко вас, мужчин, за нос водила — секретарша в батистовых кофточках! Она не ведала о последствиях своей полицейской работы, а если даже и догадывалась о них, то умозрительно, отвлеченно — точно так, как если бы читала об арестах, военно-полевых судах, ссылках и казнях в газетах. Нравственно слепая, развращенная всем укладом ее теперешней жизни, она видела свою службу в охранном отделении просто как спектакль, как игру, и ее успехи в этой игре должны признаваться и теми и другими, точно так же как всеми признаются женская красота и женские капризы и прихоти. И только.

Но Антону все представлялось совсем иначе. Эта женщина — и раздавленный сапогами его отец на мостовой у Техноложки; она — и гибель Кости; она — и изможденное лицо Леонида Борисовича, и арест Камо, и Феликс в тюрьме, и страшная опасность, вновь нависшая над Ольгой... Все закружилось в его голове в огненно-черном вихре.

— Что вы? Я же к вам... Я вам все!.. — она что-то поняла, она сообразила, что не следовало ей признаваться. Но уже было поздно.

— Уходите!

— Что вы! Что вы, сударь! — она испуганно смотрела на него, не узнавая в этом человеке с искаженным ненавистью и болью лицом того мягкого, открытого юношу, каким помнила еще с первой летней встречи на Малой Морской. И, все еще надеясь, что не может он так внезапно измениться, взмолилась: — Пощадите меня! Что я вам сделала? Я же предупредила... И мне некуда теперь идти. Пощадите!

Она готова была упасть перед ним на колени:

— Если я виновата, я искуплю свою вину!

Но в его сердце не было жалости. Эта женщина олицетворяла все несчастья, которые обрушились на его товарищей и его страну.

Он подошел к двери и с силой распахнул ее.

— Уходите!

 

ГЛАВА

10

Столыпин ехал в Царское Село на свой еженедельный доклад.

Воспринимая эту регламентную обязанность как неотвратимую повинность, привыкнув встречать в кабинете Николая глухую враждебность, порождаемую — Петр Аркадьевич превосходно понимал — не тем, что он негоже ведет государевы дела, а неизменным чувством зависти, — на этот раз он предвкушал триумф.

Бодрые рысаки резво несли коляску по расчищенной обледенелой дороге. Сзади и спереди ровной рысью шли одномастные кони жандармского эскорта. Кругом было белым-бело, низкое красное солнце висело меж замершими в сиреневом инее ветвями деревьев. Деревушки при дороге были закутаны в снежные шубы, над крышами изб ровно струились синие дымы. И Столыпин подумал, что зима, мороз и низкое солнце — наиболее естественное состояние Руси, отличающее ее от всех иных земель.

Тратить несколько часов на дорогу было для премьер-министра немыслимым расточительством. Можно было вчетверо сократить расход, воспользуйся он роскошным «делоне-беллвилем» — десяток таких золочено-лакированных чудовищ был закуплен недавно для нужд двора и высших сановников, и фирма прислала даже своих шоферов. Но Петр Аркадьевич не любил этих рыкающих «пожирателей пространства», как окрестила их публика, и мерзкого, одурманивающего чада бензина. Он опасался бешеных, в тридцать верст за час, скоростей. И, главное, ему нравилось на кожаных подушках, под медвежьим пологом, под мягкое покачивание рессор, дробный перестук копыт и монотонное шуршание встречного ветра думать неторопливо, спокойно. Долгая дорога, отрыв от суеты столицы настраивали на философски-созерцательный лад. Можно было без спешки взвесить, как идет крестьянская реформа, не менее значительная для отечества, чем реформа Александра II, и обещающая войти в историю под его, Столыпина, именем; удовлетворенно оценить положение в стране. Да, огнем и мечом смута искоренена, держава приведена в успокоение повсеместно. И новая, третья по счету, Дума именно такова, какой видел ее он, Петр Аркадьевич, в своих расчетах.

И все же, хотя «порядок и спокойствие» наведены им на Руси, кое-что Петра Аркадьевича удручает. Стяг монархической триады, на котором начертано: «Вера, престол и отечество», собрал вокруг, на кого ни посмотри, бездарей и невежд, стяжателей и лихоимцев. И даже те, кого Петр Аркадьевич в прежние годы считал благородными слугами трона, отдались во власть пороку. Будто охмелевшие от крови упыри, все устремились в лоно стяжательства и разврата. А в результате трещит казна, повсеместно идет чумное пиршество победителей. Эх, если бы мог он разогнать этих хищников и невежд! Да где ж взять иных — чтобы были они не слабонервны, да к тому еще не вольнодумцы, не богохулы, служили не порочным идеалам социального преобразования общественной жизни, а единственно возможному на Руси установлению — самодержавию, даже если на этом отрезке отечественной истории олицетворено оно в фигуре бездарного Николая?.. Неужто и не осталось их вовсе — искренних, преданных бессребреников? Или неукротимая энергия, способность к самопожертвованию и подвигу — достояние лишь врагов трона и святой отчизны? Что ж, мир таков, каков есть, хотя и не соответствует желаемому. И если хочешь править в этом мире, действуй по принципу: «Oderint, dum metuant! — Пусть ненавидят — лишь бы боялись!» Да, лишь бы боялись!

Экипаж уже въезжал в Царское Село. Этот небольшой городок в полусотне верст от столицы вот уже два столетия был одной из царских резиденций. Здесь, среди парков, красовалось немало ценнейших творений зодчества, произведений ваяния и живописи. Но как в Петергофе Николай вместо роскошных анфилад над фонтанными каскадами предпочитал невыразительный особняк в самом углу парка, так и здесь, в Царском Селе, он избрал местом пребывания относительно небольшой Александровский дворец. Поговаривали, что суеверная и мистически настроенная Алис боялась пышного, возведенного гением Растрелли в стиле русского барокко Екатерининского дворца, якобы населенного «тенями предков». Только просторный плац перед этим дворцом использовался для излюбленных государем и государыней войсковых смотров и парадов. Хотя никто из венценосных предков со времен самой Екатерины не жаловал Царское Село вниманием, нынешний император Николай сделал его излюбленным зимним обиталищем. В год восшествия на престол он повелел разрушить левый флигель и вместо зала, хранившего фантазию и пропорции великого Кваренги, соорудить комнаты спокойно-казарменного типа, а в главном парадном зале посреди инкрустированного пола поднять деревянную горку, с которой можно было кататься, подстилая коврик.

Столыпин оглядывал дворец и парк профессионально-внимательно, с удовлетворением отмечая среди сугробов и на расчищенных дорожках папахи дежурных конвойцев, а в аллеях — меланхолические фигуры сотрудников второго делопроизводства департамента полиции, одетых в партикулярные шубы. Государь еще первому из предшественников Петра Аркадьевича повелел закрыть доступ в Александровский парк всем обитателям Царского Села, тем паче простолюдинам, и даже в отсутствие его самого и членов царской фамилии пускать в эти аллеи по специальным пропускам только избранную публику. Билеты не давали права прохода к самому дворцу и в окружающий его сад. Здесь, у ограды, круглосуточно стояли посты, лежали в кустах секреты и совершали круговой объезд конные конвойцы. Для сообщения с Петербургом служила специальная «царская ветка» железной дороги, конечная станция которой находилась тут же, на окраине парка. Петр Аркадьевич ничего чрезмерного в этих предосторожностях не находил: береженого бог бережет. К тому же, как показывала практика, в нынешних ситуациях никакие меры не гарантируют от опасностей. Уж на что, казалось, строго охранялась его собственная летняя резиденция на Аптекарском острове, а и она взлетела на воздух. Слава всевышнему, Петр Аркадьевич находился в тот момент в дальней комнате, и его не задело. Однако в этом обилии стражи в Царском Селе было нечто показное, а Столыпин любил дело. К тому же сам государь принимал заботы об охранении собственной персоны чересчур близко к сердцу, выявляя лишний раз свой характер. Петр Аркадьевич же был храбр и презирал в других мужчинах отсутствие этого качества. Впрочем, государь есть государь...

Карета остановилась у парадного входа. Адъютант спрыгнул первым, опустил подножку, отворил дверцу, помог премьер-министру сойти на землю.

Столыпин прошел в приемную — обширную залу с деревянными панелями, где под взорами отца-императора и Александры Федоровны, величественно глядевших с портретов, дожидались аудиенции сановники. Тут же к стене был приколочен отрывной календарь. Николай любил сам поутру, до приема, отрывать листки, которые он прочитывал и коллекционировал. Часы пробили одиннадцать, и Петр Аркадьевич был приглашен в кабинет.

Николай — свежий, только что с прогулки, — доброжелательной улыбкой приветствовал премьер-министра, предложил сесть, подчеркнув тем самым право Столыпина и свою щедрую волю, даже осведомился о здоровье и самочувствии близких. «Или уже что-то знает, или много ворон с утра настрелял?» — подумал Петр Аркадьевич и приступил к докладу.

Доклад был составлен весьма хитро, недаром от недели до недели корпело над ним целое делопроизводство департамента полиции, подбирая и сортируя факты, а потом еще директор, а затем уже и сам министр, руководствуясь высшими соображениями, шлифовал и полировал его, а точнее — украшал, как мастер-кулинар украшает торт, прежде чем подать к столу: там — орешек, тут — розанчик, а вот сюда — и самую изюминку. Слепленный из отдельных кусков, доклад в совокупности своей являл стройное произведение бюрократического искусства и был пропитан, как бисквит кагором, идеей ревностной службы министерства во благо престола и отечества.

Так, Петр Аркадьевич доложил, что в Москве, в Кремле завершаются работы по сооружению памятника на месте убиения революционером великого князя Сергея Александровича (намек на то, что предшественник Столыпина не уберег любимого дядюшку государя); что в Одессе обнаружена фабрика фальшивых золотых и серебряных монет (все имущество поступило в казну); под Севастополем, в Хабаровске и Красноуфимске раскрыты и захвачены склады бомб, оружия и прокламаций; что повсеместно продолжаются аресты, но не массовые, а выборочные; что там-сям произошли опустошительные пожары, два поезда сошли с рельсов — и так далее и тому подобное. В целом же по империи спокойствие и благоденствие и повсеместно соблюдение законности и порядка. Последнее утверждение звучало как рефрен, и сам тон, каким докладывал Петр Аркадьевич, был спокойным.

Николай слушал с удовлетворением, молчаливо кивая. И думал: неужто и вправду наступает пора умиротворения, как при незабвенном батюшке? Называли же недобрые люди годы царствования Александра III эпохой всероссийской спячки. Эх, дольше бы длился этот безмятежный сон!..

Однако Столыпин не дал монарху поблагодушествовать:

— В целях профилактических, ваше величество, позволю ходатайствовать между тем о высочайшем утверждении на продление положения усиленной охраны в Симбирской, Киевской и Таврической губерниях, Керчь-Еникольском градоначальстве и в городах Вильне и Гродне; чрезвычайной охраны — в губерниях Пермской, Херсонской и Екатеринбургской.

— За этим дело не станет, — согласился царь и протянул перо к уже пододвинутому листу. И пока выводил буквицу «Н», пока тянул витиеватый хвостик, вспомнил. — Гофмейстер Извольский полагает необходимым наш визит в дружественные страны Европы. Какие соображения на этот счет у вас, Петр Аркадьевич?

Предложение министра иностранных дел оказалось как нельзя кстати. Оно дало повод для перехода к главному блюду, которое Столыпин и сам намеревался подать как бы на десерт, между прочим, будто вовсе и не придавал ему особого значения (тем самым косвенно оправдывалась и длительность операции, которой государь уже устал интересоваться):

— Ваше величество, представляется возможность проверить дружественное расположение правительств тех государств, которые вы намерены осчастливить своим визитом. Только третьего дня и вчера во Франции, Германии и Швеции произведены аресты российских эмигрантов-революционеров.

— Аресты? — оживился Николай.

Столыпин рассказал об операции, задуманной по его ведомству и связанной с давним, прошлогодним делом о тифлисской экспроприации.

— Осуществив этот план, ваше величество, мы сможем разгромить центр чрезвычайно опасной политической эмиграции — социал-демократической. Кроме того, операция позволит нам выявить связи эмигрантов с ячейками этого преступного сообщества. Ячейки партии, безусловно, существуют и в самой империи, но они тщательно замаскированы, — закончил он.

И, понимая всю значимость фразы, как бы между прочим добавил ее — хотя заранее и не раз взвесил в ней каждое слово и отрепетировал самую интонацию:

— Эта операция в какой-то степени походит на предприятие, осуществленное вашим батюшкой, его императорским величеством Александром III, однако же превосходит ее по масштабам и ожидаемым последствиям.

Удар попал в самую точку. О, как много значили эти слова для Николая! Вот он, счастливый момент самоутверждения! Батюшка хитроумным планом разгромил гнезда террористов-народовольцев и на годы добился политического затишья на Руси. А он, Николай, уничтожит социал-демократов, которые, как показали столь недавние события, куда более опасны для империи, чем народовольцы.

— Весьма, весьма похвально, — резюмировал государь с улыбкой. — Отличившиеся будут щедро награждены. Кто, милостивый государь, Петр Аркадьевич, непосредственный исполнитель вашей идеи?

— Директор департамента действительный статский советник Трусевич, ваше величество, а на театре действий, в Париже, — заведующий заграничной агентурой Гартинг и прикомандированный от департамента подполковник Додаков.

— Додаков... Додаков... — Николай перебрал в памяти. — Докладчик о Лисьем Носе, если не ошибаюсь?

— Так точно, ваше величество.

— Весьма исполнителен и энергичен... Подполковник, говорите? Достоин и полковника за свое усердие, вы не находите, Петр Аркадьевич?.. И желал бы видеть его при дворе, в нашей свите. Хотя и предвижу, как трудно вам будет расстаться с таким достойным офицером.

— Доверить охрану нашего государя можно лишь самым достойным, — склонил голову министр.

— А Гартинг — уж не тот ли, который отличился при незабвенном батюшке?

— Он самый, ваше величество.

— Жалую ему орден и генерала.

— Это невозможно, государь, — осмелился возразить Столыпин. — Гартинг числится по гражданскому ведомству. Он чиновник шестого класса, коллежский советник.

— Тогда жалую ему действительного статского.

— И это невозможно, ваше величество. Никто не может быть произведен через чин или минуя чины низшие прямо в высшие, — смиренно напомнил Петр Аркадьевич неукоснительное, введенное еще Петром I положение табели о рангах.

— Так и невозможно? — строптиво вскинул голову царь, и в его холодных глазах зажегся недобрый огонь. — И нам невозможно?

Но он сдержал себя, не дав недоброжелательству к сановнику проявиться из-за такой мелочи:

— Будь по-вашему. Сегодня же представьте к статскому, а в следующий доклад — и к действительному. Он заслужил и наше монаршее благоволение, передайте ему в Париж.

Столыпин в согласии склонил голову. Он озяб в выхоложенном кабинете и хотел, чтобы аудиенция закончилась поскорее.

— А теперь не желаете ли ознакомиться с проектами нового обмундирования и снаряжения чинов отдельного корпуса жандармов? — значительно проговорил Николай, и радостная дрожь в голосе выдала его страсть.

«Чем бы дитя ни тешилось...» — подумал Петр Аркадьевич, поежившись и невольно глянув на распахнутую форточку. Но предложение принял с поклоном.

Николай взял картонки, лежавшие у кресла, под рукой, и начал по одной выставлять их перед Столыпиным, поднимая папиросные листки, прикрывавшие рисунки, и комментируя:

— Для рядовых — мундир темно-синего сукна по образцу уланского, каково? Воротник же — сукна светло-синего. Аксельбант более тонкий, наконечники не оловянные, а медные, никелированные. А портупея, темляк, поясной ремень, кобура, сумка не из белой кожи, как нынче, а из красной юфти с никелированным набором. На погонах все знаки различия из золотого галуна.

Николай перечислял со вкусом, с удовольствием и тонким знанием предмета:

— Для офицеров мундир такой же, но галунные петлицы шитые, по образцу петлиц, присвоенных нами старшим адъютантам в штабах. Аксельбант серебряный, какой при батюшке был. На голове шапка с султаном. Но не как нынешний, из белого волоса, а из страусовых перьев, по образцу генеральского гвардейского. Как у гусар, но несколько уменьшенный. Для офицеров белые страусовые перья, для генералов корпуса трехцветные: белые, красные и черные. Каково?

Султаны изображены были отменно, художник постарался вырисовать каждое перышко.

— Что скажете, Петр Аркадьевич?

— Такой мундир, ваше величество, должен пробуждать в народе еще большие благолепие и трепет, — с чувством проговорил Столыпин. — Кто автор этого прекрасного проекта? Корпус жандармов не поскупится на премию.

Бледные щеки Николая порозовели от удовольствия:

— Довольно с автора и того, что ему удалось выразить свое расположение к ревностным охранителям трона.

И, заботливо опустив картонки, он предложил:

— Если нет нужды срочно возвращаться в город, прошу вас, Петр Аркадьевич, отобедать с нами.

Это была высочайшая честь. И хотя Столыпин намеревался тотчас после доклада вернуться на Фонтанку, он с поклоном принял приглашение.

Перед обедом они вышли прогуляться в парк. Государь прихватил неизменную свою винтовку, легкий «манлихер», подарок бельгийского короля Леопольда. Время перевалило за полдень. Зимний северный день был короток и уже поглощался сумерками, хотя солнце на выстуженном небе сверкало еще высоко, и во всем, что недвижно цепенело окрест, безмолвно боролись два непримиримых цвета — блистающее золото и густая синева, не оставляя места для главного цвета зимы — белизны. Деревья в парке стояли, как гвардейцы на смотре. Разве что от напряжения вздрогнет кивер — легкий комок, развеиваясь, спадет с ветви...

В дальней аллее Петр Аркадьевич увидел резной возок — расписной, с запряженной в него низкорослой лошадью, — и признал в кучере матроса Деревенько, дядьку при цесаревиче. Значит, в возке на мягких подушках наследник. Неужто не оправдаются прогнозы врачей и в свое время воссядет на трон бессильный, пораженный гемофилией продолжатель династии? Зачем тогда все труды, все хлопоты?

Столыпин шел, отставая на шаг и левее государя — согласно этикету, но так, чтобы Николай, не утруждая себя, мог беседовать с ним. Однако царь молчал. Он ступал мягкими, на меху, сапогами осторожно, с пятки на носок, как заправский охотник, зорко всматриваясь в замаскированные снегом кроны деревьев, высматривая ворон. Он слышал за плечом поскрипывание ботинок Столыпина и досадовал, что этот резкий звук может преждевременно вспугнуть осторожную птицу.

Ворона в ветвях взмахнула крылом. Царь замер. В ту же секунду вскинул винтовку, нажал на спусковой крючок. Вместе с черной распростертой птицей на аллею рухнул с ветвей легкий светящийся снегопад.

От неожиданности, от выстрела, грянувшего над ухом, Петр Аркадьевич вздрогнул и отшатнулся. Николай весело рассмеялся.

— Знаю я, в чем причина всех смут, — доверительно сказал он, досылая новый патрон в ствол. — В инородцах и иноверцах. Уж больно много их всяких в нашем отечестве.

Он снова зорко оглядел макушки деревьев. Но они были недвижны: ожидать еще одной птицы было безнадежно — недаром говорится, что стреляная ворона куста боится. Разве что чужая залетит... Николай перекинул винтовку через плечо:

— Передайте от меня гофмейстеру Извольскому, чтобы уведомил Нелидова в Париже, а также посла в Берлине, посланников в Мюнхене, Стокгольме и иных, что мы ждем их усердия в деле о заговорщиках, которые должны быть непременно выданы России.

Петр Аркадьевич понял, что царь не упускает из головы недавнего доклада и мысли его кружат, как ястребы, выглядывающие лакомую добычу, над делом о тифлисских экспроприаторах.

Колокольчик возвестил, что пора к обеду.

В этот день к обеду, помимо Петра Аркадьевича, приглашены были немногие. Кроме Алис и старших детей, были министр двора барон Фредерике, обер-егермейстер граф Пален и дежурный по дворцу князь Волконский. Присутствовать за столом в таком узком и высоком кругу было лестно для Столыпина, хотя и шута Фредерикса, и Палена, а заодно и Волконского он считал болванами и неучами.

Стол выглядел отменно: украшенный тюльпанами из Амстердама и розами из Марселя, с меню, рисованным придворными художниками. Подавали устриц из Болоньи, стерляжью уху, бифштексы с кровью по-английски. Петр Аркадьевич наблюдал: Николай не дотрагивался до очередного блюда прежде, чем не откушает его кто-либо из сидящих за столом. По этикету первым полагалось снимать пробу дежурному. Петр Аркадьевич как бы неприметно опережал князя Волконского. И это было замечено царем и, что еще важнее, Александрой Федоровной.

Разговор за столом политических вопросов не касался. Но по задумчивости государя, по улыбке, скользившей по его губам и часто встречающимся с ним, Петром Аркадьевичем, взглядам, он догадывался, что расчет оказался верным: Николай оценил значение полицейской операции, которая развертывается в Европе, мысль о ней тешит его самолюбие.

Из Царского Села Столыпин уехал только под вечер, сетуя на бесцельно растраченное время и все же довольный первыми итогами.

Высоко был оценен этот день и Николаем, что нашло отражение в записи, оставленной им вечером в очередной тетради дневника, обтянутой шагреневой кожей:

«Ясный день при 15° мороза. Принял доклады. Погулял. Удачно стрелял ворону. Обедали: Пален, Фредерике, Волконский (деж) и Столыпин. Занимался. Читал Алис вслух. Вечер провели вдвоем. Очень рады оставаться на зиму в родном Царском Селе...»

Столыпин вернулся в столицу поздно. И все же, прежде чем ехать домой, приказал завернуть на Фонтанку.

Директора департамента уже не было. Но дежурный по министерству, чиновник для особых поручений доложил, что из Парижа получены телеграммы о новых арестах эмигрантов-большевиков, на этот раз в Швейцарии, в Женеве.

 

ГЛАВА

11

Виталий Павлович испытывал чувство опустошения — словно бы он превратился в некую оболочку, трубу, через которую со свистом дует холодный ветер. Неужели все? Надежды — как перетертые жесткими пальцами высохшие листья? И этот гнусный старик насмехается над ним в своем кабинете на авеню Гренель!

В ту ночь все, о чем он догадывался, с чем соглашался или что отвергал, приобрело ясность, будто он самую душу Зиночки вдруг разглядел под увеличительным стеклом. Оказалось, что тот давний шантаж — угроза высылки в связи с арестом возлюбленного — как нельзя более соответствовал ее собственным, пусть в ту пору еще и не осознанным устремлениям. Служба в охранном отделении, как до того связь с анархистом-бомбистом, привлекла ее таинственностью и риском. Но стать секретной сотрудницей она согласилась и по холодному расчету — она решила сделать карьеру собственными руками, занять то место в жизни, на которое не могла претендовать по своим иным возможностям. А тут еще и Париж, и дипломатический мундир Гартинга... И голова ее пошла кругом. Что ж, она руководствовалась девизом «цель оправдывает средства». Разве она одна? А он сам? Чем он лучше Зиночки? Не он ли так же расчетливо осуществлял план, используя и служебное положение, и даже средства департамента? Не он ли искушал ее этим городом, своей сдержанностью, предупредительностью, ежечасно подсказывая ей единственный путь?.. «Париж стоит обедни...» Он, он методично и устремленно развращал ее, чуть было не взял силой, а потом оплел сверкающими паутинами, более прочными, чем стальные тросы... И он еще осмелился поднять на нее руку и выгнал на улицу, на дождь, в какой хозяин и собаку не выгоняет!.. Что сейчас с ней, где она? А вдруг с отчаяния отдала себя какому-нибудь развратнику или — на мост и в Сену?.. Он содрогнулся. Он готов был простить ей все, он готов был сам на коленях выпрашивать у нее прощение...

Сон не шел. Пробило и два, и три. На площади погасили фонари, и спальня, прежде исчерченная полосами света по стенам, погрузилась в темноту, будто все провалилось в преисподнюю.

И в этой черной тишине он уловил приближающиеся по коридору шаги, словно кто-то с трудом волочил сам себя. Шаги замолкли у двери напротив. Потом тягуче и жалобно проскрипело. Додаков вспомнил, что, уходя из номера Зиночки, он забыл запереть дверь. Неужто она вернулась?

Он вскочил с постели, накинул халат и, веря и не веря, бросился из комнаты, вбежал в дверь ее номера. С вечера свет был не выключен, и он увидел посреди комнаты жалкое существо. Неужто это была Зиночка? Волосы ее, всегда такие пышные и уложенные, облепляли неожиданно маленькую птичью головку и сосульками свисали на воротник накидки. Она так промокла, что с подола капало, а ноги — о ужас! — были в одних чулках с продранными пятками, и вокруг ног на полу набегало темное пятно. Святая Магдалина, да и только!

— Зинаида Андреевна, Зиночка, боже мой!

Она подняла на него лицо. Казалось, что черты растворились в огромных страдальческих глазах, обведенных черными ободьями кругов.

— Отдайте мне паспорт, и я уеду в Питер... Сегодня же утром, — устало и как о решенном проговорила она.

— Немедленно в горячую ванну! Я сейчас приготовлю! — засуетился Додаков.

— Нет. Я решила.

— Хорошо, хорошо, потом поговорим об этом. А сейчас вам надобно согреться.

Он вбежал в ванную, включил краны, потом бросился в свой номер, схватил бутылку с водкой.

— Раздевайтесь, я вас разотру.

— Нет.

— Не надо, Зинаида Андреевна, сейчас я как врач. И, будто действительно врач, он помог ей раздеться и стал жестко, энергично растирать ее ледяные ноги, всю ее, холодную и словно бы исхудавшую за эти несколько часов, с кожей, покрывшейся пупырышками. Она лежала на животе, вдавливаясь в пружины дивана под нажимом его ладоней, постанывая — и все еще напряженная. И вдруг размякла и разрыдалась, закусывая зубами подушку и не в силах сдерживать горькие всхлипы.

— Не надо, Зиночка, не надо! Не казните себя и меня тоже. Я во всем виноват, и я искуплю свою вину, — бормотал он, совершенно убитый ее истерикой. — Бедная! Где ты провела столько часов?

— Я была... на улице Капуцинов... У него... жена и дети... — всхлипывая, как обиженная девочка, начала выдавливать из себя она. — Он обманул... потом я была... у студента, у Путко... И он тоже меня выгнал... Хоть с моста в реку...

— У студента? — Додаков замедлил движения ладоней. — И он выгнал? Почему?

— Я сказала, что я сотрудница отделения.

— Сказали? — он продолжал методично и жестко массировать ее тело, уже становящееся горячим. — А еще что сказали?

— Что этот... Гартинг — никакой не дипломат... а бывший провокатор... студентом сотоварищей выдавал... а теперь в заграничном сыске... все сказала! — она всхлипнула, успокаиваясь.

Додаков почувствовал, как каменеют его руки.

— И обо мне сказали? — понудил он.

При всей своей подавленности Зиночка уловила в голосе Виталия Павловича что-то такое, что заставило ее насторожиться и удержать правду:

— Нет, не сказала...

— Но о Гартинге все?

— Да! — в ее восклицании звучало мстительное торжество.

— Ванна уже готова, — он накинул на нее халат. — Идите.

Подполковник проследил за ее бесформенной фигурой, за узкими щиколотками, мелькавшими из-под полы халата, и с удивлением подумал, что не испытывает к этой женщине никакого влечения. И одновременно ощутил смутную тяжесть еще до конца не осознанной опасности.

Шум струй в ванной смолк. Послышались легкие плескания. И опять Додаков равнодушно представил, как нежит себя Зиночка в горячей воде.

Она соврала. Она сказала студенту обо всем. Этим же утром об истинной роли Додакова узнают все единомышленники Путко. И задание рухнуло... Но это еще не главная беда. Самое страшное: они узнают о Гартинге — не только о его настоящем, но и о тщательно законспирированном прошлом. О тайне, которая была доверена Додакову директором департамента. Виталии Павлович был не прочь отомстить подлецу чужими руками. Но если на Фонтанке станет известно, от кого они узнали, это крах. Конец карьере, в шею из корпуса, из департамента, а то еще суд и каторга. Ибо нет более тяжкого должностного преступления, чем разглашение агентурной тайны!..

Действовать! Действовать — и немедленно, не заботясь о последствиях, которые в любом случае несоизмеримы с реальной опасностью!..

Додаков приоткрыл дверь в ванную. На него пахнуло сырой духотой. Он увидел раскрасневшееся лицо Зиночки, по подбородок погруженное в пену. Женщина блаженно улыбалась.

— Отдыхайте. Поговорим утром, — деловито сказал он. — Спокойной ночи.

И вышел из номера, предусмотрительно заперев дверь снаружи.

У себя в комнате он быстро скинул халат, облачился в костюм. Достал из чемодана пистолет, привычным движением вынул обойму, проверил, заряжена ли, и так же привычно, ладонью, вставил ее в рукоять, послал патрон в ствол, поставил боек на предохранитель. На всякий случай проверил и второй пистолет. Натянул неношеные перчатки и уже в них оттер пистолеты специальным раствором, снимающим дактилоскопические отпечатки пальцев. Положил пистолеты в карман. И, надев пальто с высоким воротником и шапку, тихо вышел из комнаты. Отель он покинул через черный ход.

Ночной фиакр довез его до Люксембургского сада. Оттуда до рю де Мадам было рукой подать. Как Додаков и предполагал, на всей улице ни души, все окна темны.

Консьержка долго не отпирала, охала, ворчала за дверью, и по ее голосу Додаков определил, что она немолода. Тем лучше: отжила свое — ведь придется убрать и ее, чтобы не было свидетелей. Он надвинул шапку на самые глаза.

— Что угодно, мсье? — выглянула она наконец в парадное.

— Разбудите, пожалуйста, жильца — русского студента и попросите его спуститься вниз.

— Вот еще! — старуха собралась захлопнуть дверь. — Буду я ночью таскаться по лестницам!

Додаков пересыпал из горсти в горсть серебряные монеты и протянул их в ладони консьержке:

— Передайте студенту: срочные известия от Красина. Запомнили? Красин.

Старуха спрятала монетки.

— Кра-син, Кра-син... Китаец, что ли?.. Так кого позвать?

— Студента. Студента из России, который живет наверху, в мансарде. Его фамилия Путко.

Она постояла, что-то соображая спросонья, ушла в каморку. Додаков услышал, как она выкладывает там его серебро и что-то бормочет. «Какого черта?.. Может, там кто-то есть? Муж?... Это уже лишнее...»

Консьержка вернулась:

— Так нет же его, студента верхнего. Час, как уехал. Просил всю его почту собирать, — она повертела у носа Додакова запиской. — Я со сна-то и запамятовала.

— Куда уехал?

— А мне откуда знать?

«Все погибло...» — Виталий Павлович отступил от двери и вышел на улицу.

На Париж обрушился мощный антициклон, прорвавшийся то ли с севера, со стороны Гренландии, то ли с востока, из России. Понятие «антициклон» было в ходу только у метеорологов, а для всех остальных оно означало невиданный мороз, пронзительное ясное небо и обжигающий ветер. Дороги покрылись коркой наледи, пар поднимался от Сены, и выхолодило дома, чьи стены больше были приспособлены для защиты от жары и духоты, чем от стужи. Словом, Париж был застигнут врасплох, и ничто, начиная от каминов и кончая модой, не в силах было противостоять ему.

Гартинг сидел в кресле, стараясь не прикасаться к холодным подлокотникам и спинке. Голландка не могла обогреть кабинет. Аркадий Михайлович велел подать кофе, добавил в чашку ликеру и теперь, просматривая утренние газеты, маленькими глотками попивал согревающий напиток.

Заведующий ЗАГ предвидел, что без огласки не обойтись. Как он имел осведомителей в каждой группе эмигрантов, так и отделы скандальной хроники столичных газет располагали платными инкогнито-информаторами и в парижской полиции, и в префектуре, и в прокуратуре. Конечно, он предпочел бы всю операцию провести шито-крыто. Но, понятное дело, свобода печати, конкуренция и прочее.

Насторожило его другое: все газеты, за исключением самых правых — «Либерте» и «Л’Эклер», рассказывая об аресте на вокзале Норд, называли Валлаха русским революционером и дружно утверждали, что он и его дама схвачены парижской префектурой по наущению российской политической полиции. А в заметке, помещенной в «Ле Журналь» под заголовком: «РУССКИЙ ВАЛЛАХ. Его искали в течение 2-х лет!» даже говорилось:

«Мсье Бэн, помощник начальника русской политической полиции в Париже, дал знать своему правительству о местопребывании Валлаха. Этот последний закупал для революционеров снаряды, бомбы, ружья и револьверы...»

Гартинг пришел в ярость: в первой же строке заметки оглашались сведения, какими французские власти располагать не могли. Утечка информации шла из самой ЗАГ.

Прежде всего необходимо было выяснить, кто этот подлый предатель? Им может оказаться любой из всей этой своры подонков, окружающих Гартинга: стоит повертеть у их носа пачкой хрустящих бумажек. Ростовцев? Нет, сам себя он продавать не будет... «Пьер», «Серж», «Вяткин»?.. Они не в курсе дела, да и сейчас не в Париже. Скорее всего, кто-то из штатных сотрудников. Кто же?.. Не может быть, чтобы не обнаружилось нечаянного следа... Есть след! Вот она, зацепка к разгадке, — вот эта строчка в «Ле Журналы», где старший наблюдательный агент Генрих Бэн назван «помощником начальника русской политической полиции». Конечно же, она написана неспроста. Это попытка опорочить услужливого Бэна. Кому же выгодно столкнуть его?

И тут Гартинг вспомнил, что на место старшего агента претендовал филер Леруа. Он, кстати, и недолюбливает Генриха, и, как доносили заведующему, водит знакомства с журналистами. Инспирируя эту заметку, Леруа, конечно же, предполагал, что Гартинг припишет ее хвастливости Бэна, уволит его — и должность освободится. Нет, милый! Вон! В шею!..

Он уже готов был отдать распоряжение. Но тут же взял себя в руки. Если Леруа выгнать сейчас, он разболтает газетчикам и о многом другом. Да и вообще, существуют лишь два способа избавления от чересчур много знающих сотрудников. От них или откупаются щедрой пенсией, или их  у б и р а ю т. Пенсии филер не заслужил. Значит, убрать? Пожалуй... Дело об убийстве затмит на газетных страницах дело о банковских билетах. Но те же дружки Леруа, чего доброго, свяжут это с разоблачением Бэна, помянут русскую полицию. Нет, такой вариант не годится. Надо воздержаться и от увольнения. Лучше всего немедленно откомандировать его куда-нибудь подальше, а когда о деле Валлаха все забудут, позаботиться о дальнейшем.

Приняв решение, Гартинг несколько успокоился. Теперь предстояло обдумать все возможные последствия столь непредвиденных выступлений газет. Конечно, завтра о Валлахе никто ничего писать не будет — сенсация живет от силы два дня. Но само упоминание, что Валлах революционер и что за ним охотилась русская полиция, крайне неприятно. Любая политическая окраска может помешать быстрейшей выдаче злоумышленника властям Российской империи. Отсюда вывод: нужно спешить. Прежде всего надо узнать, как относятся к огласке французские власти.

Аркадий Михайлович позвонил следователю Флори и пригласил его отобедать тет-а-тет. Нет, конечно же, не на Больших бульварах, а за городом, в укромном кабинете.

За рюмкой «Камю» Флори успокоил Гартинга: Валлах и его дама будут немедленно выданы России, как только из Санкт-Петербурга поступят документы об их личном участии в разбойном нападении на транспорт казначейства.

— Пусть даже эти документы будут... — Флори рассматривает густо-коричневый напиток на свет, — ну, скажем, не совсем безукоризненны с точки зрения мадемуазель Фемиды — кстати, по-моему, она была девицей? Ха-ха!.. И, безусловно, никакого упоминания о политической деятельности этого разбойника. У нас в Париже, знаете ли, не любят разбойников, но очень любят политические скандалы.

После обеда со следователем Аркадий Михайлович навещает еще нескольких нужных людей и, возвратившись в свой кабинет, садится за составление очередного донесения в департамент. Нет, дела не так уж и плохи, хотя и обнаружились — черт побери эти газеты! — некоторые мелкие изъяны. Трещины, кои необходимо как можно скорее замазать.

И он пишет в Петербург, Трусевичу:

«Из частных бесед мне стало известно, что нынешний президент французского совета министров Клемансо в данное время крайне недружелюбно настроен по отношению к русским революционерам и в принципе ничего иметь не будет против экстрадиции Валлаха; однако экстрадиция Валлаха может не осуществиться, если его адвокату удастся доказать на суде, что в момент экспроприации он был за границей и что кредитные билеты ему, Валлаху, переданы за границей лицом,  — Гартинг подчеркивает последние строчки, — которое он назвать не пожелает. Ввиду той роли, которую Валлах играл в революционном движении, допустимо, что найдутся революционеры, которые под присягой дадут показания в пользу Валлаха, дабы спасти его...»

Заведующий ЗАГ нарочито сгущает краски: пусть и там, на Фонтанке, поволнуются, а то привыкли получать все готовеньким. Конечно, в любом случае Валлах будет выдан властям империи — Гартингу обещали это совершенно определенно. Но лучше бы поскорее развязаться с делом, перестать трепать нервы и отдохнуть: они с Мадлен, как правило, две-три недельки зимой проводят в Интерлакене, у подножья Юнгфрау, в уютном отеле «Сплендид».

Да, не забыть еще и о следующем:

«Из только что полученных сведений усматривается, что задержанные в Мюнхене, помимо Кузьминой, Ходжамирян и Богдасарян находились ранее в сношениях с Камо (Мирским) и виделись с Валлахом при его последней поездке, и несомненно, что отобранные у них кредитные билеты были им переданы Валлахом.

Прошу Ваше Превосходительство принять уверения в моем глубоком уважении...»

Запечатывая сургучом пакет, Аркадий Михайлович вдруг вспоминает, что утром, торопясь на службу, он забыл поцеловать Мадлен. Наверное, она обиделась. Надо обязательно по дороге домой заехать за цветами или за какой-нибудь безделушкой.

Два дня Зиночка провела одна, в постели. Еду ей подавали в номер. Горничная подкатывала столик на колесиках к самой кровати и ухаживала за нею, как за тяжелобольной. Зиночка и действительно чувствовала себя больной, опустошенной и обессиленной, хотя не было ни жара, ни простуды.

Виталий Павлович не появлялся. Однако дверь отпирали и запирали снаружи, и Зиночка чувствовала себя как в заточении. У нее было достаточно времени, чтобы и пожалеть себя, и всплакнуть над своей горькой судьбой, и все обдумать. Но мысли были вялые, тягучие, расползающиеся в разные стороны, как гусеницы. Она не чувствовала уже особой обиды на Гартинга. Даже явись сейчас Аркадий Михайлович в эту комнату, она, наверное, не нашла бы никаких горьких и хлестких слов. Пусть у него жена и дети, но и с нею он был так ласков и пылок, и для него их встречи не прошли бесследно — она была убеждена в этом. Вся беда в том, что встретились они поздно. В этом и оправдание его обману. Да, да, в этом!.. Такая мысль была мучительна и в то же время успокоительна. Зиночка почувствовала себя как бы вдовой, скорбящей о былом — прекрасном, невозвратном. И она всласть поплакала, осушая глаза подушкой.

О студенте она вспомнила лишь мельком — и не только простила за его жестокий отказ в помощи, но даже и поблагодарила за него: что бы она делала, если бы студент согласился помочь ей? Пить чай из щербатых чашек и есть по утрам и в обед селедку с черствым хлебом? Сохрани боже! Нет, это не для нее. Лестниц, пропахших кислой капустой и луком, с нее довольно было и в родительском доме...

Но что же делать теперь? Она понимала, что совершила тяжелый проступок, и отныне прежняя, легкая и веселая служба-игра ей заказана. Искать новую службу? Какую?.. Что она может? Пойти в учительницы? В гувернантки?.. И то и другое ей претило. Да никто и не возьмет. Сама в гимназии едва вытянула на аттестат и не любит маленьких. Оставалось одно: домой, в хлопоты по хозяйству, в жадное ожидание жениха, которого подкинет судьба... И это после Парижа!.. Она снова поплакала.

Зиночка не думала плохо и о Додакове. Он был ей безразличен. Она понимала, что он должен быть зол на нее — она сорвала его служебное задание. Ну да ладно, переживет! Такой жердяй и камень проглотит — не подавится...

Так она томилась в постели, дремала, полистывала журналы, удивляясь, сколько красивых женщин на свете, и ждала, что же будет с нею дальше.

Утром третьего дня в дверь комнаты постучали.

— Да? — Зиночка застегнула халат и наспех поправила волосы.

— Доброе утро, Зинаида Андреевна! — на пороге стоял Додаков. — Можно? Да ты еще не готова?

Виталий Павлович сказал это таким тоном, будто ничего меж ними не произошло. Зиночка с удивлением посмотрела на Додакова. Он был тщательно выбрит, напудрен, безукоризненно одет — ни малейшего намека на случившееся. Неужели действительно простил?

— Одевайся. Через полчаса жду тебя к завтраку. А потом... — он остановился. Но это «а потом» произнесено было таким таинственным тоном, словно бы он приготовил ей сюрприз.

И действительно, когда кончали завтрак, Додаков легко и виновато дотронулся до ее руки:

— Прости меня, я был несправедлив и несдержан... Отныне и во искупление: весь Париж твой. Все, что ты хочешь. Что ты хочешь?

— Не знаю... — растерялась она.

— Не сдерживай себя в желаниях. Все, о чем смела бы ты возмечтать, будет твое. Разве только не королевский титул и Нотр-Дам в придачу! — засмеялся он.

— Не знаю...

— Тогда начнем с прогулки по городу. Одевайся потеплее, на улице морозище!

Она не знала, что подумать. Но потом сквозь смутные догадки пробилась торжествующая мысль: он боится потерять ее и поэтому зачеркнул все! И ей надо держать себя не виноватой, а, наоборот, празднующей победу. Не он верховодит ею, а она над ним, и тогда вернется все: и место ее в жизни, и Париж, и планы на будущее. Еще недавно она сама была готова на любое унижение, лишь бы сохранить хоть частицу того, что имела, чтобы отдалить возвращение в безысходную прежнюю жизнь. Но сейчас она тряхнула головой, будто освобождаясь от гадкого сна, и прежним, заученным, действовавшим всегда неотвратимо метко взглядом снизу, из-под челки, дерзко и насмешливо посмотрела на подполковника:

— Да, в город! Я чуть не задохнулась взаперти!

Они ехали по Парижу, и он, сверкающий и холодный, открывался ей иначе, чем в тот огненно-таинственный вечер их приезда. Теперь он был куда более красив и значителен. Ей все было хорошо, даже мороз, а может быть, особенно мороз. Ей, северянке, он был нипочем.

Фиакр был дорогой, крытый черным лаком, с медными фонарями, с меховым пологом. И кучер на облучке — здоровенный краснолицый весельчак, тоже не боящийся мороза и ветра.

— Куда, сударыня?

— К Нотр-Дам де Пари!

От стен собора веяло каменным холодом. Под растворяющимися в выси сводами шла служба. У входов и внутри монахи бойко торговали крестиками, свечками, изображениями божьей матери. Зиночка и Додаков немного постояли, смиренно склонив головы. Потом она захотела подняться наверх. Винтовые каменные ступени в своем сумраке хранили, казалось, память о Квазимодо и Эсмеральде. Они поднялись на крышу собора, где была устроена смотровая площадка. С карниза меланхолично и надменно взирали на Париж химеры. Отсюда, сверху, весь город был голубым. Голубой была Сена, обтекавшая остров Ситэ, на котором находился собор. Голубыми были крыши домов и деревья, обрамлявшие набережные. Сена дымилась. Она не замерзла, лишь у берегов белели ледяные корки. Отсюда, сверху, превосходно просматривались линии Больших бульваров, лучи улиц, расходящиеся от площадей, и характерные купола Пантеона, соборов Сен Жермен де Пре и Сан Северин. Сену перехлестывали голубые мосты.

Зиночка куталась в шубку. Ей было тепло.

— А теперь куда?

— На бульвары!

Словно бы движение волшебной палочки — и вот уже они катят по бульварам. Виталий Павлович, как заправский гид, объясняет, заставляя ее смотреть то направо, то налево:

— В этом дворце проходят выставки «Салона», обязательно надо побывать... Обрати внимание, какой вид отсюда на купол Дома Инвалидов!.. А это, как ты уже, конечно, знаешь, Лувр. Кстати, он строился тем самым Генрихом IV, который сказал, что Париж стоит обедни, — прорывается у него намек, но Додаков тотчас переходит к другим достопримечательностям. — А этот дворец, Пале-Рояль, был построен для великого Ришелье. После смерти кардинала здесь жили принцы королевской крови.

— Это что-то из «Трех мушкетеров»? — догадывается Зиночка.

— Да, конечно, — соглашается он.

Единственное, что ее раздражает, — это Эйфелева башня. Зиночка невзлюбила ее в первый же день и все время старалась не замечать. Но ей кажется, что это фантастическое, жестокое суставчатое чудище неотступно следит за нею, вышагивает за нею, куда бы она ни направлялась. Вот и сейчас у нее вызывают отвращение эти вульгарно расставленные ноги башни, а шпиль на маковке кажется вознесенным жалом, изготовленным для удара. В морозном воздухе он как раскаленная игла. Зиночка отворачивается.

Они проезжают мимо ювелирного магазина. Додаков читает вывеску и переводит:

— «Мишель Фонтене предлагает постоянный выбор изящных новостей: изделия из драгоценных металлов, бриллианты, жемчуга и изумруды».

И как бы между прочим предлагает:

— Воспользуемся приглашением? Заглянем? Зинаида Андреевна с удивлением смотрит на него. Приказчик распахивает дверь. Хозяин, сам Мишель

Фонтене, выставляет лоток с украшениями. Сокровища Али-Бабы!..

Раньше, гуляя по городу, она проходила мимо ювелирных магазинов быстро, чтобы не мучить себя недоступными соблазнами. И на дам, украшенных каменьями, она могла смотреть лишь с бессильной завистью. Она вспомнила бал в посольстве, и свое унижение, и то, как хитро воспользовался им Гартинг. Нет, не она виновата, а они, эти подлые мужчины, — они привыкли и хотят покупать, потому что имеют кошельки и знают их неоспоримую силу. Ну, а раз так...

— Прелестное колье! — повела она мизинцем в сторону невероятного сооружения из золотых нитей и каменьев, распростершегося по черному бархату.

— C’est fait pour vous, madame! — хозяин с готовностью придвинул зеркало. Она сбросила шубку. Виталий Павлович взял ожерелье двумя руками и приложил к ее шее.

— Splendide! — восхищенно проговорил Фонтене, молитвенно закатывая глаза. Это не было лишь профессиональной уловкой, она сама видела: камни горят, передавая свое мерцание коже и превращая всю ее в некую королеву.

Додаков помедлил, подождал, пока она насытится своим отображением в зеркале, потом протянул колье хозяину, что-то сказал ему по-французски. Фонтене закивал. «Неужели мое?»

— У меня нет с собою столько наличными, завтра его доставят в отель, — небрежно проговорил Додаков. — Но чтобы не тяжко было ждать, какой из этих перстней тебе нравится?

Хозяин поставил перед нею еще один лоток. Глаза Зинаиды Андреевны разбежались:

— Вот этот. Нет, тот!.. Хотя вот этот красивей, пожалуй!

Она остановилась на тонком девичьем: на золотом листке алмаз — как капля росы.

— Не надо снимать.

Неужели была та ночь, те крики, мост й фонари с набережной?..

Потом они обедали в ресторане — играла музыка, все было необычайно вкусно. Виталий Павлович заказал шампанское. Она поднимала бокал, в хрустале пузырились жемчужные нити, на пальце рядом с жалким александритом сияло новое кольцо... Нет, то просто было ночным кошмаром!

Они снова ехали по городу. Лучшего дня в своей жизни Зиночка не могла и припомнить, хотя рядом сидел жердяй, а позади все шагала и шагала ненавистная Эйфелева башня. Почему она не отстает? Зачем осыпает щедротами жердяй? Что ж, она незлопамятна. Тем более что нет другого выхода. А ради таких вот дней она готова на все. Даже если он предложит ей руку, она согласится. А он-то, оказывается, богач!..

Она испытующе посмотрела на Виталия Павловича. Что-то произошло с Додаковым за эти дни, пока она его не видела: он стал еще суше, острей и холодней стали его глаза. И ей вдруг пришло на ум, что он, как Эйфелева башня, составлен из металлических перекладин, скрепленных болтами. Только поверх натянута кожа. «Стоят вилы, на вилах короб, на коробе махало, на махале зевало...» — пела в ней присказка, слышанная в детстве. Зиночка рассмеялась, и смех ее в морозном воздухе был звонок.

— Ты довольна?

— Вполне.

— Может быть, прокатиться нам куда-нибудь в пригород? В Булонский лес или в Венсенский?

Его голос звучал как-то напряженно. «Он хочет сделать мне предложение на лоне природы», — догадалась Зиночка.

— Охотно!

Теперь они ехали к площади Этуаль, и приближалась, все росла впереди Триумфальная .арка. В пролет ее закатывалось солнце. Оно было ярким, красным, сулило мороз и на завтрашний день.

Они ехали быстро. Но все равно путь был дальним. Под сводами леса их застали уже легкие сумерки. Окрестные Парижу леса-парки — любимые места прогулок горожан и в праздники, и в будни. Но нежданные холода изгнали их отсюда к каминам и газовым печкам. И сейчас лес был пустынен, тих, только потрескивали в кронах сучья.

Зиночка спрыгнула с коляски. Сапожки ее по голенища погрузились в жухлую листву. Странная зима: с морозом, но без снега...

Додаков что-то весело сказал кучеру, спрятал портмоне, тоже спрыгнул и предложил ей руку:

— Куда направимся?

— Да хоть туда... Или туда. Все равно. Как здесь хорошо!

— Да.

Она глубоко вздохнула. Воздух пьянил и грел ее. Они пошли по аллее-просеке в сторону от дороги. Тропка полого спускалась с холма.

— Может быть, к той беседке? — предложил Виталий Павлович.

«В беседке... По всем правилам... — она усмехнулась про себя: — Извольте, сударь».

Внизу, как фарфоровое блюдо, голубело озеро.

— Побежали? — молодо крикнул он. — Кто быстрее? Даю фору десять шагов!

— Побежали!

Она рванулась вперед, поддерживая обеими руками юбки. Она была молода и сильна, и ноги быстро несли ее. Пусть знает, что не так-то просто ее поймать!..

Беседка, которая, казалось, стояла на берегу, в действительности была сооружена на островке, в нескольких саженях от берега.

Додаков бежал позади, настигал.

— Здесь озеро! — огорченно крикнула Зиночка.

— Не бойся, лед выдержит! — отозвался сзади он.

Лед был гладкий и блестящий, как только что залитый каток. О, как любила она в Питере кататься на коньках; как любила звон стремительных лезвий, игру огней, музыку, разгоряченные морозом лица; особенно на рождественские праздники, когда обряжены елки и полны народом катки на застывших озерах в Таврическом саду, на Крестовском, на Неве и Невках!.. Вот бы сейчас коньки!..

Она спрыгнула с невысокого берега на лед и побежала, удерживая равновесие, чтобы не оскользнуться, к беседке. Лед был под ногами темным, непривычно пружинил и потрескивал. Но впереди он надежно белел матовой толщиной. До беседки оставалось несколько шагов. Зиночка уверенно ступила в белизну и вдруг почувствовала, что стремительно уходит вниз. И когда лицо обожгло, поняла — в воду!

Она рванулась. Одежды, разом пропитавшиеся, тянули ее. Но она была сильна. Она вырвалась из проруби, охватила руками ее край. Лед под пальцами ломался. Он был тонок и остер, как стекло. Она уже хлебнула ледяной воды и не могла передохнуть, не могла закричать, хотя ужас криком рвался из всего ее существа. Она обернулась к берегу и прошептала, хотя ей казалось, что она кричит на весь лес, на весь мир:

— Виталий Павл... Виталий!

Он стоял на берегу у самой кромки, вытянувшись, как сгоревшее дерево.

— Виталий!..

Голос ее прервался.

— Сейчас... Сейчас... — мучительно медленно говорил он, не шевелясь.

Она пыталась выбраться на лед. Тонкий наст подламывался и крошился, ее пальцы были изрезаны, кровоточили и уже немели.

— Виталий! — в ужасе хрипела она.

А он стоял на берегу и все шептал:

— Сейчас... Сейчас...

Она разжала онемевшие пальцы и в то же мгновение ушла под воду. Вырвалась вновь. Волосы ее черным шлемом были облеплены вокруг синеющего лица, а глаза, огромные, как чаши, полны ужаса. Борясь за свою жизнь, за спасение, она уже ничего не видела, ничего не понимала, ее разрывал страх, черная пучина тянула ее. И когда она снова повернулась лицом к берегу, она уже не узнала Додакова. Ей почудилось, что это встала на берегу ненавистная Эйфелева башня. Зиночка навалилась на кромку.

Лед обломился. И с этим обломком она ушла на дно, в последний миг почувствовав, как от огненной тяжести лопается ее сердце.

— Сейчас... Сейчас... — все еще шептал Додаков, хотя черная вода уже сомкнулась и разошлись последние круги, прибившие к рваному краю проруби шляпку с намокшей меховой опушкой.

— Сейчас...

Потом он разжал кулаки, стиснутые с такой силой, что ногти через перчатку до синяков вдавились в ладони, оглянулся и, осторожно ступив на лед, сделал несколько шагов к полынье. Потом, удерживая равновесие, пробил лунку одним ботинком, сделал еще шаг — пробил другим, опустился на лед, немного прополз по пороше — и вернулся назад, на берег.

Он проделал все эти манипуляции методично и расчетливо, как подготовленный заранее урок. И так же расчетливо проверил, надежно ли укрыта пешня, оставленная им здесь еще со вчерашнего вечера.

Он делал все заученно и точно, но с каждым движением будто что-то вымерзало в нем. И эта внутренняя стужа вымораживала и боль, и любовь, и жалость к Зиночке и к самому себе, все чувства, свойственные живому человеку, даже страдание и ненависть. И он, убивший собственными руками то единственное, чем действительно дорожил, превращался в металлическую конструкцию, в механизм, годный для какого угодно применения. Он шел, все яснее видя под ногами дорогу, шел знакомым путем, все тверже ставил ноги, и в сожженном его мозгу в такт шагам звучало одно и то же слово: «Сейчас... Сейчас...»

Утром Додаков был первым посетителем в консульском отделе.

— Прошу отметить паспорта. Компания срочно отзывает меня в Россию.

— Отчего же так быстро? — дружелюбно осведомился вице-консул. — Успешно было ваше пребывание в Париже?

— Да. Весьма.

— Желаю доброго пути, господин Бочкарев. Мои самые искренние приветы вашей очаровательной секретарше.

Даже и эти слова не ранили его. Но, глядя в светлые глаза Гартинга, он подумал: «Погоди, ты отплатишь мне за все».

И вышел, будто не заметив протянутой ему для прощанья руки.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

СИГНАЛЫ НА ВЫШКЕ

 

 

ГЛАВА

12

Заведующий заграничной агентурой заблуждался, когда предположил, что упоминание о русской политической полиции в связи с делом Валлаха — результат лишь болтливости завистливого филера Леруа. И ошибся, решив, что назавтра газеты уже забудут о русском революционере. И непростительно доверился мнению высоких французских чинов, выразивших готовность действовать в интересах России. Иными словами, он не учел самого главного: решимости большевиков, опирающихся на поддержку социалистических кругов Франции и других западных стран, дать бой реакционным силам, чтобы спасти от расправы своих товарищей по партии.

Уже через день после происшествия на вокзале Норд Ростовцев сообщил Гартингу: по поручению Ленина адвокатом для защиты Валлаха и Ямпольской приглашен один из крупнейших парижских юристов, депутат парламента от социалистической партии Вильмс.

В самом парламенте лидер социалистов Жан Жорес выступил с гневной речью против премьера Клемансо, а газета «Юманите» обрушила на министра юстиции Бриана и весь кабинет залп язвительных запросов: по какому праву был произведен арест двух русских революционеров-эмигрантов?

Другая левая газета — «Ла петит Репюблик», — риторически спрашивая:

«По каким причинам продолжается следствие и держат под замком двух обвиняемых? Не является ли это результатом требования экстрадиции, исходящего от русского правительства?» — сама же и отвечала: «Речь идет о чисто политическом выступлении. Французское правосудие и полиция не будут содействовать усилиям тайной полиции, которую Россия содержит в Париже для преследования политических эмигрантов, приехавших во Францию в поисках убежища».

Читая все это, Гартинг испытывал чувство замешательства: чем объяснить, что традиционно столь лояльные к России французы теперь ополчились на русское посольство, объединились для защиты этих никому раньше не ведомых злоумышленников — и в их хоре тонут голоса двух-трех газет, поддерживающих действия правительства (и, кстати, регулярно получающих из Санкт-Петербурга негласные субсидии)?

Едва различимые трещинки-паутинки в монолите возведенного им здания стремительно разрастались, превращаясь в бреши, способные все разрушить. Но Гартинг еще верил, что в этой политической игре в его руках остались крупные козыри, что если «рельефно очертить» факты, если поднажать всей имперской мощью, если увеличить ставки подкупа, то шансы на успех есть.

А в это же самое время в других кабинетах Парижа, в министерствах и в кабинете самого Клемансо расчетливо взвешивали все «за» и «против». Собственно, никаких «за» не было, только «против»: если выдать революционеров России, разразится буря возмущения во Франции; если освободить — рассвирепеет двуглавый орел... Дьявол их побери, этих иностранных резидентов! Вечно втравливают они французские власти в пакостные истории, из которых не выпутаешься! Нет ли какого-нибудь третьего варианта, чтобы можно было и невинность соблюсти, и политический капитал не растрясти?..

Взбешенный Аркадий Михайлович через час диктовал шифровальщику прямо на ленту:

«По политическим соображениям секретно решено освободить и выслать Валлаха и Ямпольскую из Франции до получения требования экстрадиции. Высылка Англию состоится ночью... Посол предупрежден лишь мною».

Тотчас из Петербурга отстучали:

«Благоволите задержать освобождение. Судебные требования о выдаче предъявляются».

«Задержать невозможно. Решение принято».

«Сообщите, кем решено и чем объясняется. Директор...»

Гартинг в изнеможении опустился на стул. Чем объясняется? Тем, что здесь социалисты разгуливают на воле и даже заседают в парламенте, что после расстрела 9 января пятого года и подавления революционных волнений, сотрясавших минувшие годы Россию, эти французы-республиканцы ненавидят самодержавие и самого российского императора. «Сообщите!..»

Аркадий Михайлович проходит в кабинет, бросается в кресло. Столько усилий, столько нервов, столько мечтаний! И вдруг — крах!..

Но через некоторое время он успокаивается. Нет, еще рано предаваться отчаянию. Не крах, а неудача. Большая неудача, но отнюдь не по его вине. В таком роде и нужно обрисовать ситуацию.

И Гартинг приступает к составлению депеши.

В дверь кабинета постучали.

— Войдите.

Делопроизводитель проскользнул в комнату и бесшумно положил на зеленое сукно бланк только что поступившей и расшифрованной телеграммы из Петербурга:

«Провожайте Валлаха наблюдением Лондон и дальше, давая знать о его пути департаменту для задержания...»

Аркадий Михайлович горько усмехнулся: они еще надеются! Напрасно. И на сей раз этот неуловимый Валлах ускользнул. Преследовать его бессмысленно. Гартинг с сожалением посмотрел на лист бумаги с водяными знаками, на котором он поспешил поставить жирные кресты у фамилий Валлаха и Ямпольской.

Нет, лучше он сам завтра же утром выедет в Мюнхен, а оттуда в Берлин. Он не пощадит сил, он не остановится ни перед какими расходами, лишь бы Россия могла заполучить хотя бы головы Ольги, Ходжамиряна, Богдасаряна и других большевиков, попавших в его сети.

Еще не все потеряно. Игра продолжается!

Минин обходит комнаты библиотеки, убирает со столов подшивки газет, книги, раскладывает, расставляет их на свои места на стеллажах. Сгребает обрывки бумаги, оставленные посетителями.

После возвращения в Женеву часто бывает в библиотеке Владимир Ильич. Минин знает: сейчас Ленин более всего озабочен возобновлением выпуска газеты «Пролетарий». Издававшаяся до осени пятого года здесь, газета затем выходила в Финляндии. Но недавно работу там пришлось свернуть — охранка напала на след редакции. Сейчас налаживать выпуск газеты Владимиру Ильичу помогает и Николай Семашко, тоже лишь совсем недавно вырвавшийся из России, ускользнувший из-под самого носа у жандармов.

К огорчению Минина, Владимир Ильич лишь урывками занимается в библиотеке. Как и прежде, у него свой ключ и свой стол не в общей комнате, а в стесненном шкафами помещении архива. Вот здесь... Ольга и этот влюбленный в нее студент из Парижа, Владимиров, совещались в этой комнате с неугомонным Феликсом. А потом Ольга уехала...

Минин задерживается в архиве. Устало разбирает вечернюю почту. Срывает обертки с бандеролей... Ему не хочется идти на другую половину, в комнату, где он живет. В пустую и выхоложенную. На душе его тоскливо.

Ольга возвратилась из России буквально за несколько дней до приезда Ильича. Два года! Два года безвестности, опасений, тревог, два года тоски, доходящей до отчаяния. В тысячу раз легче ему было бы там, в подполье или на баррикадах, чем в этой опостылевшей Женеве. Но партия оставила его здесь — оберегать документы ЦК, и он не мог отказаться от поручения. Ольга приехала возбужденная: «Разгром. Страшный разгром. Но мы еще поборемся!..» Как он устал без нее, истосковался по ней!.. За эти годы она словно бы помолодела, стала еще красивее.

Когда появился Феликс, Минин понял: что-то готовится!

А позавчера Ольга собрала дорожный саквояж. Прощаясь, сказала:

— Все будет хорошо.

— Конечно, — ответил он.

Парижские газеты приходят в Женеву с опозданием на сутки. «Юманите», «Ла петит Репюблик», «Л’Эклер» за 19-е он получил только вчера вечером. Но еще раньше прибежал в библиотеку товарищ-большевик:

— Слышал? В Париже арестован Папаша!

«Боже мой, Ольга!» — похолодел он.

Сегодня в библиотеку снова пришел Ильич. Он сказал, что не надо нервничать. Будет сделано все, чтобы спасти Максима Максимовича него помощницу. Для этого партия не пожалеет ни сил, ни последнего франка. Он верит, что французские товарищи-социалисты помогут.

Минин не решился спросить его. Но Ленин почувствовал, как он встревожен, сказал сам: «Надо надеяться, что с ней будет все хорошо. Вот же ездили в Рим — и комар носа не подточил...»

Он немного успокоился.

Ильич занимался в библиотеке допоздна. Ушел, как обычно, последним, попросив к завтрашнему дню подобрать книги, журналы и газеты вот по этому списку.

Ленин ушел, и снова охватила тоска.

Он опять развернул «Юманите». На странице — крупный заголовок: «Арест русских революционеров».

Во входную дверь постучали.

«Вернулась!»

Нет, не она. У нее свой ключ. Кого еще несет?

— Откройте, экспресс-почта!

Бывает: когда срочный пакет, приносят и так поздно.

Минин открыл дверь, В проеме трое мужчин. Оттесняя его, решительно входят в переднюю. Один протягивает бланк с изображением обрамленного лавровой ветвью щита — герба Женевы и типографски отпечатанным текстом:

«Департамент юстиции и полиции кантона Женева. Ордер на арест...»

Нетерпеливо ждет, пока заведующий библиотекой дочитает до конца, а потом ловко, профессионально защелкивает на его запястьях наручники. И ведет следом за другими мужчинами, уже вошедшими в комнату:

— Нам необходимо произвести обыск, мсье.

Увидев тесно заставленные книгами стеллажи, один из полицейских присвистывает:

— Тут не управиться и за год!

— Это не мое имущество, господа, — по-французски говорит Минин. — Это общественная читальня и библиотека русской колонии. Производить обыск здесь вы не имеете права. Арестован я, а не библиотека. Моя комната — там.

Женевские полицейские — строгие блюстители закона. Их отнюдь не прельщает перспектива перетряхивать бесчисленные книги и журналы.

Минина точит мысль: как дать знать товарищам, что он арестован? И как бы узнать, в чем причина его ареста? И что с Ольгой?..

Он не знает, что Ольга уже схвачена в Мюнхене и брошена в тюрьму. И что в эти же минуты мучается безвестностью тоже арестованный Николай Семашко.

Гартинг приехал в Мюнхен. Нет, он костьми ляжет, но этих остальных из списка с крестами не выпустит! Поставлены на кон и его самолюбие, и престиж Российской империи, если уж на то пошло!

Он уверен, нет, теперь он может только надеяться, что в Германии достигнуть цели ему будет проще, чем в этой взбалмошной Франции — стране республиканцев и социалистов. Хвала господу, в Германии тоже империя, да и Николай II и Вильгельм — родственники. К тому же по опыту своей работы в берлинском филиале Аркадий Михайлович помнит: у имперской полиции хватка железная, никаких сантиментов.

Но ни минуты самоуспокоенности, никаких воздушных замков: действовать! И тотчас по приезде в Мюнхен он спешит в полицей-президиум, к советнику фон Крузе — давнему знакомцу, в прошлом тоже агенту, а ныне — магистру юриспруденции, руководителю тюремного ведомства.

— Ну и штучка, эта ваша русская! — от тучного фон Крузе даже поутру разит, как из пивной бочки. — Не успели водворить, как тут же заявляется петушок, то ли жених, то ли брат. Мы не деспоты. Мы, немцы, знаете ли, сентиментальны: женщина все-таки. А она, чертовка, на свидании записочку ему!..

— На свидании? — изумленно восклицает Гартинг. — Вы позволили свидание? До начала следствия?

— Позволили, позволили, — сокрушается фон Крузе. — Да записочку-то перехватили! А в ней: адресок в Женеву и, мол, так-то и так-то, примите меры. Мы и приняли: сообщили в Берн, в федеральную полицию Швейцарии.

— А этого... жениха-братца? Кстати, никакого брата у нее от роду не было, а в Женеве — муж, такой же революционер и социалист, как она, — Аркадий Михайлович с трудом скрывает раздражение. — Где этот «жених»?

— Отпустили. Да, да! Ну, он-то никакого касательства, и паспорт в порядке, не фальшивый, уже мы-то проверили.

— Не ожидал, не ожидал, герр фон Крузе. — Гартинг с издевкой делает ударение на «фон». — Как хоть звали его?

— Все в протоколе, милейший, — советник ворошит бумаги. — Вот, Путко Антон Владимиров, паспорт за номером 7129, выданный канцелярией санкт-петербургского генерал-губернатора 12 июля 1907 года. Ваши и выдавали, любезнейший!..

«Эти олухи в Петербурге! — думает про себя Гартинг. — Что еще за Путко? Надо разобраться. Но сейчас прежде всего Кузьмина и эти двое студентов».

— Герр советник, прошу вашего разрешения на осмотр личных вещей... — Аркадию Михайловичу приходит в голову заслуживающая осуществления идея, — ...и на свидание с арестованной.

— Никаких возражений, никаких возражений! — добродушно, так что сонные пьяные глазки тонут в подушках щек, улыбается фон Крузе. — Никаких возражений, герр Гартинг!..

В тюремном цейхгаузе при подслеповатом свете лампы Гартинг перебирает вещи Ольги. Там, в камере, она в холщовой рубахе, в парусиновом белье. Здесь Аркадий Михайлович вытряхивает на стол из брезентового нумерованного мешка ее кружевное белье, высокие ботинки на шнуровке, платье. От шелковых тканей, от кружев — легкий запах духов. Аркадия Михайловича подташнивает. «А кому я могу доверить?» — успокаивает он себя.

Он прощупывает сухими пальцами каждый шов, каждую складку, подпарывает подкладку, отдирает стельку в ботинках, простукивает каблуки. «Ничего... Ну что ж, испробуем и это средство».

От койки — два настороженных огромных глаза.

«Светятся, как у кошки... — усмехается про себя Аркадий Михайлович. — Молода и недурна... Впрочем, это можно было ожидать и по белью».

На чистейшем берлинском диалекте представляется:

— Инспектор полицей-президиума... — фамилию он произносит неразборчиво. — Ваши жалобы, пожелания?

Он выслушивает ее жалобы, вбирает в себя дрожь ее голоса. Обещает: адвокату свидание разрешат, бумагу и книги дадут, прогулки предоставят. Потом, после долгой паузы, спрашивает:

— А вы... вы реально представляете себе свое положение? Все последующее? Через неделю, максимум — через месяц вас, согласно договору об экстрадиции, непременно выдадут России — и тогда...

Он видит, как она вбирает голову в плечи.

— И тогда...

Он видит, как ужас расширяет и без того огромные ее глаза.

— И мы ничем не сможем помочь: никаких смягчающих обстоятельств. Через неделю. Максимум через месяц.

Она повержена, раздавлена. Она вся — комок отчаяния.

— Единственная, последняя возможность...

В глазах ее — всплеск надежды.

— Минувшие события показали всю бессмысленность вашей самоотверженности и ваших жертв. Представьте: мышь-полевка — и орел, видели вы когда-нибудь в открытой степи?.. Поверьте, я от чистого сердца...

Она вся обращена в слух — даже распрямилась, даже напряглась шея. «Когда-то, на заре юности, и меня вот так...» — с сожалением думает он. То ли с сожалением о безвозвратно ушедших годах, то ли перед будущим, которое уготовил он ей.

— Но пока еще не поздно, последний шанс: чистосердечное признание — и самая незначительная, необременительная помощь в дальнейшем. С единственной благородной целью — отвратить от подобного ужаса ваших друзей.

Аркадий Михайлович обводит глазами камеру и снова возвращается взглядом к ней.

Но что это? Перед ним на тюремной койке сидит совсем другая женщина: с высокомерно вскинутой головой, с сузившимися глазами.

— Мышь-полевка в открытой степи? — на чистейшем русском говорит она. — Банально. Слыхивали. Уже изволили прибыть, господин-не-знаю-как-называть?..

Она встает, отходит к окну. Свет контуром очерчивает ее фигуру, стройную и тонкую даже в бесформенной тюремной рубахе.

— Постыдитесь своих седин. И не тратьте понапрасну времени. Я вас не задерживаю.

«Немедленно высылайте требование судебного следователя о привлечении к ответственности Кузьминой, известной большевички, а также Богдасаряна, Ходжамиряна. Необходимо указать, что они привлекаются вследствие соучастия в преступлении, соединенном с многочисленными убийствами, помощи участникам, укрывательстве денег. Здесь полагают, что они будут нам выданы...»

Максимилиан Иванович накладывает на телеграмму резолюцию:

«Необходимо, чтобы документы поступили в Мюнхен не позднее 25 января».

Новая телеграмма от Гартинга:

«В пятницу истекает срок предварительного заключения, предусмотренный конвенцией с Баварией».

Директор департамента тоже начинает нервничать. Он ставит в известность Петра Аркадьевича. Конечно, все было бы куда проще, если бы само министерство внутренних дел могло фабриковать документы. Но оно вынуждено запрашивать министерство юстиции, а то, в свою очередь, пересылать требования через министерство иностранных дел. Сколько бумаг, сколько лишних слов!

Министр иностранных дел гофмейстер Извольский уведомляет:

«Требование о выдаче русских подданных... направлено министерством юстиции 20-го числа сего месяца в МИД вместе с постановлением судебного следователя об аресте вышеуказанных лиц. Указанная переписка поступила в МИД сего числа и сего же числа направляется почтою в Мюнхен. По расчету МИД, постановление судебного следователя должно прибыть в Мюнхен своевременно».

Директор тут же сообщает Гартингу:

«Требование выдаче послано Мюнхен понедельник».

В запасе четыре дня. Документы должны поспеть.

Но у Аркадия Михайловича нет больше возможности задерживаться в Баварии: в Мюнхен ему переслано из Парижа срочное сообщение, исходящее от швейцарских властей. В нем говорится, что в Женеве задержаны некие Минин и Семашко. Поводом к аресту послужила перехваченная немцами записка Кузьминой.

Богатая добыча! Досье Минина Аркадием Михайловичем изучено досконально. Прекрасно известна ему и личность Николая Александровича Семашко — руководителя вооруженных выступлений пятого года в Нижнем Новгороде и Сормове, одного из старейших членов РСДРП, наиболее близких к Ульянову-Ленину.

Надо спешить в Швейцарию.

Приехав в Женеву, Гартинг в тот же день связывается с Петербургом:

«Поспешаю уведомить вас, милостивый государь, что предварительное задержание Минина, арестованного в Швейцарии, может быть продолжено лишь в том случае, если в течение трех недель со дня задержания швейцарским властям будет сообщено постановление наших подлежащих властей о взятии его под стражу».

И снова закрутилось колесо: из департамента — министру внутренних дел, от него — в министерство юстиции, из министерства юстиции — в Тифлис, по месту следствия...

Казалось бы, здесь не должно произойти осечки. Но Аркадий Михайлович учитывает разницу между Германией и Швейцарией. Там, в Мюнхене, удовольствуются самим требованием о выдаче. Здесь, в кичащейся своей демократичностью и самостоятельностью Женеве, могут и порыться в документах: «А обоснованны ли требования, а безукоризненны ли улики, а уголовные ли это преступники, не политические ли?» Упаси господь, если и здесь возобладает мнение, что политические! Женева с давних пор — Мекка политических эмигрантов, они чувствуют себя здесь вольготнее, чем даже в республиканском Париже.

Все же и сугубо щепетильные женевские полицейские власти допускают заведующего российской заграничной агентурой к обследованию вещей и документов, обнаруженных у Минина и Семашко. Но как усердно ни ворошит бумаги Аркадий Михайлович, как ни старается уловить нечто между строк, как ни прощупывает подкладки их бумажников, ничего нужного ему обнаружить не может. И в шифровке на Фонтанку он вынужден признать:

«Осмотр мною их бумаг в Женеве ничего интересного не обнаружил, очевидно, очистились заранее. Швейцарские власти будут вынуждены их освободить, если в департаменте нет против них других данных сего дела».

Неужели не смогут что-нибудь там сочинить? Поубедительнее, пострашнее? Он тут один мается, а на Фонтанке — целый аппарат, тысячи чиновников, свои и фальшиводокументщики, и фальшивомонетчики, и лжесвидетели, и кого только нет еще!..

Что бы предпринять?.. Прямых улик против Семашко и Минина нет. А косвенные? Скажем, если убедительно доказать, что они совсем не революционеры, не политэмигранты? Если они не политические, кто же они? Зачем тогда тайно покинули пределы своей страны?..

Нудно тянется время в тюрьме. Но, в общем-то, если бы не грязь, не вонь, не тошнотворная баланда вместо супа, а более остального — не соседи по камере, наглые уголовники, беспрестанно грызущиеся и затевающие драки, жить можно было бы. Угнетает безвестность. Что там, как там, неужели отправят в зарешеченном вагоне в Россию?.. Допрашивали один только раз, больше не вызывают. Вскоре после ареста, на прогулке, Минин увидел Николая. Показать, что узнал, или равнодушно пройти мимо? Скрывать бессмысленно. Любому известно, что оба они — члены фракции большевиков.

Звоном наручников поприветствовали друг друга (на прогулку надевали наручники только им — «от этих русских всего можно ожидать!»). Перекинулись словами. Семашко в полнейшем недоумении:

— За что арестовали? За «политику» в России? За это в Женеве вроде бы не должны. А швейцарские законы я не нарушал!..

И Минин тоже не нарушал. Но тем горше ему. Догадывается: что-то стряслось с Ольгой.

Однажды во время очередной прогулки Николай шепнул: в продовольственной передаче «с воли» прислали записку. Сообщают, что Ильич занялся их делом:

— Пишут: «Не робей!»

Через некоторое время такую же записку получил в передаче и заведующий библиотекой. Конечно, Владимир Ильич предпримет все возможное, чтобы их вызволить. И, как бы оно ни было, хорошо уже то, что самого Ильича не тронули.

Тянулись дни, наполненные тоской по работе, по товарищам и партийному делу. И все растущей тревогой за судьбу Ольги.

В послеобеденный «мертвый час» заскрежетал замок, лязгнул засов, взвизгнула на несмазанных петлях окованная листовым железом дверь.

— Русский, с вещами на выход!

«Все... — сжалось сердце. — Выдали Петербургу...»

Минин неторопливо собрал в узелок нехитрый свой скарб. Соседи-уголовники проводили его равнодушными взглядами.

В сумрачной канцелярии тюрьмы он увидел и Николая Семашко — тоже с узелком в руках. Товарищи переглянулись. «А как же библиотека? — подумал Минин. — Ничего, управятся... — И еще подумал: — Прощай, Оля...»

Чиновник департамента юстиции кантона Женевы, сухопарый, официальный, в черном смокинге, белоснежной сорочке и черном галстуке, легким кашлем прочистил горло и, поглядев на увенчанный гербом — щитом, обрамленным лавровой ветвью, — лист, не без торжественности в голосе изрек:

— Мсье, за отсутствием улик и недоказанностью обвинения, а также за истечением срока предварительного заключения, предусмотренного статьей 10-й швейцарско-русской экстрадиционной конвенции 1873 года, следственное дело в отношении вас прекращено и вы от ареста освобождены с правом предъявления иска за понесенные убытки к правительству Российской империи.

Гартинг вернулся в Париж.

Им овладела апатия, тяжелая, гнетущая. Равнодушно проходил он по утрам через канцелярию в свой кабинет, и сам этот кабинет, поблескивающий бронзой канделябров, стал для него постылым.

«Я сделал все, что мог, кто может больше — пусть сделает больше», — повторял про себя Аркадий Михайлович, однако и в самом этом изречении, он понимал, древние римляне затаили признание в поражении. И кто нанес это поражение — нет, не только лично ему, а всей представляемой им могучей и грозной империи! Какая-то горстка беглых революционеров! Окажись они в пределах России, одного движения мизинца Столыпина было бы достаточно, чтобы превратились они в прах, в безымянный могильный холм где-нибудь в таежной глухомани. А здесь, в Европе...

Его состояние было таким мрачным, что новый удар — известие из Женевы об освобождении Минина и Семашко — уже почти не подействовал. Заведующий ЗАГ лишь снова достал из сейфа тисненую папку, положил перед собой на зеленое сукно белый лист с водяными знаками и замарал жирные кресты еще против двух фамилий.

Итак, возведенное им стройное здание рассыпается, как карточный домик... Совсем неясны дела и в Стокгольме с лифляндцем Яном Мастером. Осталась надежда только на Германию, где в Берлине, в тюрьме Моабит находится Камо-Мирский, в тюрьме Зульцбаха — те два студента-армянина, сотрудники большевистского журнала «Радуга», и в крепости Амберга — Ольга Кузьмина. Но и эти четверо все еще не в России, не в руках департамента. А как эта Кузьмина посмотрела тогда, в камере: царица!.. «Я вас не задерживаю...» Это она-то, арестантка! «Постыдитесь своих седин!» А он в ее белье... Воспоминание об этом было особенно ненавистно.

Но даже если свести всю операцию к исходному, к злополучным банкнотам тифлисского «экса», и тут получается... Гартинг занялся арифметикой. Тут же, на листе, рядом с фамилиями, он начал столбиком вписывать цифры. Четыре билета взяты у Ростовцева (и, кстати, полностью оплачены большевикам), двенадцать — у Валлаха, один — у Кузьминой, семнадцать — у Богдасаряна и Ходжимиряна, пять — у Яна Мастера. Итого: 39 билетов из двухсот, иными словами, у большевиков осталось 80 500 рублей! Даже пачку, которая хранилась у Ростовцева, он вынужден был, чтобы не провалить агента, отдать. Фиаско! Полнейшее фиаско! Уж не посмеиваются ли над ним сотрудники посольства? Не готовят ли расправу на Фонтанке?

Нет. В посольстве очень немногие были осведомлены об участии вице-консула в сенсационных событиях последнего времени. И из Петербурга вскоре пришел объемистый пакет с золотыми и серебряными медалями, с золотыми часами, украшенными бриллиантовым орлом и без орла — для награждения чинов и агентов французской полиции, оказавших услуги интересам России. А следом — и распоряжение директора о том, что заведующий ЗАГ может выплатить сотруднику Ростовцеву, в целях поощрения на дальнейшее, две тысячи рублей наградных. И сам Гартинг получил милостивое уведомление, что ему досрочно присвоено звание действительного статского советника. Что ж, хоть ни нового ордена, ни новой должности, но и на том спасибо. Значит, продолжают ценить его в Петербурге; значит, понимают, что вряд ли кто иной сделал бы на его месте больше.

А что касается самой истории, то из нее надобно сделать необходимые выводы, чтобы в будущем опять не оказаться в таком же дурацком положении. Ни минуты самоуспокоенности, ни на йоту благодушия, никакого уныния и растерянности. За работу!

Снова мил Аркадию Михайловичу белый свет. Не жалеет он времени и рвения на работе, заново проверяет и отлаживает весь вверенный ему механизм. Филера Леруа, на которого все-таки пало подозрение (дыма без огня не бывает!), отправляет подальше из Парижа, в Сербию, и тем же часом заготавливает приказ об отчислении его со службы с выплатой всех причитающихся пособий. Ходатайствует перед департаментом о значительном усилении женевского филиала:

«Поступающие данные о деятельности русской эмиграции свидетельствуют, что наиболее активные ее силы сосредоточиваются в Швейцарии и преимущественно в Женеве, и в сих видах представляется своевременным, принять меры к обеспечению вполне правильного и всестороннего освещения деятельности означенных революционных центров, причем для достижения этих целей необходимо усилить действующий во вверенном моему наблюдению районе агентурный состав».

А новое сообщение из Петербурга, поступившее на авеню Гренель, возвращает надежды, что начатое им дело отнюдь еще не закончено:

«9/22 марта 1908 года на территории великого княжества Финляндского, в местности Куоккала, Выборгской губернии, арестован член Центрального Комитета РСДРП Красин Леонид Борисов. Немедленно представьте имеющиеся материалы причастности Красина к вооруженным действиям для революционных целей...»

 

ГЛАВА

13

Итак, снова тюрьма. Какой уже раз? Четвертый, если не считать московского казуса. Не многовато ли?..

Красин мерил шагами комнату по диагонали. Как все-таки удивительно устроен человек, как легко он приспосабливается к обстоятельствам. Там, за красно-кирпичной стеной, он досадует, если нет под рукой папирос, озабочен, не смята ли складка на брюках, да какая на дворе погода, да не забыть бы о том-то и о том-то. Он любит строгий порядок на рабочем столе и непременно высокие потолки, низкие его гнетут. Отгородила от прежнего мира стена, и оказывается, что он вполне может удовлетворяться оловянной кружкой и сальной миской, крепко спать на соломенном матраце под грубошерстным, пахнущим карболкой одеялом. И этих шести шагов от угла до угла и обратно ему вполне достаточно, чтобы мысли текли в привычном русле.

Итак, четвертый, и, если не произойдет чуда, последний... Может статься, что и московский арест был не случайностью и вписывался в неведомую для него закономерность. Как бы там ни было, но время еще есть: пока выдадут, пока суд. Впрочем, какой нынче суд! Как тех товарищей с Васильевского... Благо еще, что арестовали в Финляндии, а не схватили в Питере или в первопрестольной: дело с участниками Хаапальской лаборатории финны все еще тянут, товарищи все еще не выданы охранке. О себе ладно, о себе он еще успеет и подумать и пожалеть. Но что же случилось там: в Париже, Мюнхене, Женеве?

Уже из Лондона Феликс прислал «химическое» письмо. Рассказал обо всех обстоятельствах своего ареста на вокзале Норд. Он предполагает, что не обошлось без провокатора. Пусть бы выследили и схватили его одного. Но почему арестованы и Ольга и другие? Допущена ошибка? В чем?.. Неверен был сам план? Но ведь товарищ благополучно обменял билеты в Риме. Откуда же охранке все стало известно буквально через два дня после операции в Италии и до отъезда Феликса?.. Непонятно... Непонятно... Хорошо еще, что все так благополучно кончилось для него и Ямпольской, для Минина и Семашко. Но над Ольгой, двумя студентами, над парнем из Стокгольма, над Камо висит занесенный меч. И чутье конспиратора подсказывает: кто-то рядом, среди них, кто-то жандармская «подметка». Кто? Провокация — самое гнусное, самое страшное зло. Кто-то, кому веришь как самому себе, кого считаешь другом и братом... Кто?.. Феликс перебрал в уме всех, с кем довелось встречаться при подготовке обмена, и никого не решился заподозрить: у каждого в биографию вплетены десятки рискованных дел, умело осуществленных опасных революционных заданий. Красин мысленно, будто лучами Рентгена, тоже попытался высветить каждого. И ни в ком не обнаружил темных злокачественных пятен.

Как бы там ни было, но товарищи из социалистических партий Европы оказались на высоте: вот подлинная солидарность! Как дружно обрушились они на свои правительства — что во Франции, что в Швейцарии! Это вселяет веру в будущую победу. Ради этого стоило жить, ради этого стоило драться... даже если... Он отогнал от себя эту мысль.

...Они заявились девятого марта, в воскресенье, ранним утром, что-то около семи. Затарабанили в дверь. Он сразу узнал характерный стук. Вскочил, выглянул в окно. Увидел, что дача окружена констеблями. Спальня на втором этаже. Ясно — не уйдешь. Будут стрелять. А здесь Люба и в соседней комнате дети. Он разбудил Любу. Сказал: «За мной пришли». Она спросонья не поняла. Потом испугалась, охватила его за шею. «Не надо, Любаша! В доме у нас ничего нет. А деньги... Какие бы деньги констебли у тебя ни нашли, говори, что это твои, поняла?..»

Внизу горничная уже отворила входную дверь, уже слышались требовательные голоса. Леонид Борисович быстро оделся. Спустился. Финские полицейские, увидев его на лесенке, впились глазами в руки, отпрянули. «Думают, у меня в каждой руке по «смит-вессону»...»

Навстречу ему выступил териокский ленсман — Красин знал его в лицо:

— Антеекси, герре, извините, господин: вот предписание на обыск и арест всех обнаруженных на даче.

— Кем предписано?

— Герре выборгским губернатором бароном фон Троиль, — отчеканил ленсман.

— Олкаа хювя... пожалуйста. Не могу перечить.

Он увидел стоящего в стороне высокого сухопарого мужчину в штатском пальто с бобровым воротником. Из-под меховой шапки нелепо торчали в стороны хрящеватые уши. Мужчина внимательно, с нескрываемым интересом разглядывал его. «Этот — главный», — решил Красин.

Когда обыск был закончен и ленсман составлял протокол, в котором значилось, что у арестованного найден «кошелек, содержавший деньги на сумму 344 руб. 5 коп., а также расписку петербургской конторы Императорского банка о приеме в залог ценных бумаг на 8500 рублей за номером 15507 на имя домашней учительницы Анны Ивановны Умновой» и что жена арестованного заявила: «Деньги ее, а Умнова оставила ей расписку на хранение при отъезде за границу», — чиновник в штатском сказал:

— Непременно укажите в протоколе серии и номера каждого билета.

Что означает эта фраза? Сокрыта ли в ней связь с тифлисским делом? Если охранке удалось установить эту связь, «столыпинский галстук» ему обеспечен...

Под усиленной охраной, в наручниках Красина препроводили на станцию, в отдельном купе, набитом констеблями в черных лакированных касках с шишаками, довезли до Выборга, и вот он в камере губернской тюрьмы. По тому, что в канцелярии весь эскорт встретил сам директор тюрьмы, Красин понял: его считают важной персоной. Однако, насколько позволяли Леониду Борисовичу познания в финском языке, он увидел, как писарь, занося его фамилию в черную, с желтыми кожаными уголками и с синими наклейками букв алфавита объемистую книгу «Список заключенных за 1908 год» и проставляя очередной номер «375» в графе «За что арестован», пометил: «За бродяжничество».

«Что-то новое», — усмехаясь про себя, подумал Леонид Борисович. И тут же официально потребовал предъявления обвинения по всей форме закона.

— Видите ли, господин инженер, — развел руками директор тюрьмы, — вы не являетесь арестованным в собственном смысле этого слова. Вы пока что лишь задержанный.

— На каком основании?

— На основании циркуляра Императорского Финляндского сената от 17 ноября 1906 года за номером 1642.

— Что означает этот циркуляр?

Директор тюрьмы покосился на чиновника в пальто с бобром и уклончиво ответил:

— Согласно циркуляру, коронные власти великого княжества имеют право на задержание некоторых лиц до последующих распоряжений.

Но Леонид Борисович сам превосходно знал содержание этого документа: Петербург требовал от финских властей преследования тех, кто в пределах России совершил государственные преступления и искал убежища в великом княжестве.

Формально Красин был не арестованным, а лишь «задержанным», поэтому его поместили не в основном здании тюрьмы, не в камере, а в помещении лазарета, расположенного отдельно во внутреннем дворе. Здесь и комната — «покой» — была просторней, и окно хотя и зарешеченное, но большое. И не под потолком. А главное, ему разрешено было принимать посетителей. Правда, непременно в присутствии тюремных служителей.

Приехала из Питера мать, привезла целую корзину яств. Погладила по голове. Она все еще считает его маленьким и никак не может понять, что он уже едва не старик. Он был весел, беспечно улыбался, убеждал ее, что этот арест — недоразумение, «ерунда на постном масле». Как в прошлом году, разберутся и выпустят, да еще будут нижайше извиняться. Она верила и не верила, и он знал, как болит ее сердце. «Прости, мама, — думал он, продолжая шутить и рассказывать что-то легкое. — Прости, что обрушил на тебя столько тревог. Но ведь дети рождаются на свет не только для того, чтобы беречь покой своих родителей. У детей своя дорога, которую они выбирают сами... Прости...»

А Любе он сказал прямо:

— Будь мужественной. И береги детей. Когда они вырастут, расскажешь, что им не надо стыдиться отца.

— Зачем ты так, Леня?

— С часу на час меня должны выдать Петербургу. А ты сама знаешь, как пирует нынче Столыпин.

— Не может быть!

— Может, Люба.

— Кхе, кхе... Господа! Прошу вас соблюдать дистанцию, — вертел головой в тугом френче помощник директора тюрьмы. — Вы злоупотребляете моей снисходительностью. Время вышло.

— Неужели это последний раз?

— Будь мужественной, прошу тебя.

После свидания с женой он сам почувствовал: отпустил вожжи — и кони понесли... Нет, не надо! Ни к чему... Если даже и подведена черта, то разве так уж ничтожен итог? Что он успел в жизни? Он успел хорошо, до седьмых потов поработать: и землекопом, и десятником, и техником, когда строил железные дороги на Украине, в Центральной России и за Байкалом. Разве этого мало? Он построил большую электростанцию под Баку и дал электрическую энергию нефтяным промыслам. Он построил самую лучшую станцию в Орехово-Зуеве и осветил добрую половину Петербурга. Разве этого мало? Да, он хотел увидеть преображенной всю страну, всю Россию. Какой он представлял ее?.. Опоясанной линиями передачи электрической энергии. Электрическая энергия — чудо века, великое торжество людей в познании таинств природы. Люди в борьбе с природой воспользовались ее же могучими стихийными силами. Чудо-энергия преобразит труд на фабриках, заменит громоздкие трансмиссии моторами, поведет на невиданных скоростях поезда, озарит яркими лампами ночь! И сами люди в залитом новой энергией мире должны будут жить иначе, по-новому, ибо познание идет рука об руку с нравственностью, он убежден в этом! Энгельс, мудрейший человек, еще четверть века назад, когда попытки передачи электроэнергии на расстояние были лишь первыми робкими опытами, предугадал: дело это имеет чрезвычайно революционный характер. Производительные силы благодаря этой энергии примут такие размеры, при которых они перерастут руководство буржуазии. Значит, и он, Красин, строя электростанции, работал на революцию. Пусть он не увидит этот преображенный мир. Разве предшествующие поколения верили, что все, к чему они стремились, во имя чего боролись, свершится на их глазах? Галилей, Бруно, Ломоносов, Чернышевский... Смешно причислять себя к этим именам, но равняться на них должно. И счастье не в беспечном самодовольстве, а в сознании нужности своей жизни и того, что ты успел сделать за отпущенные тебе судьбой годы. Но все равно это успокоение шло от ума. А все существо его восставало от мысли, что больше ничего не будет: вот когда чувствуешь, сколько живых нитей связывает тебя с жизнью... Нет, он будет бороться! Будет драться до последнего!..

Антон ехал через Швецию. В Стокгольме его встретил товарищ, дал явку в Гельсингфорсе. Прибыв в столицу великого княжества, Путко получил выборгский адрес. И вот уже плывут за окном вагона гранитные валуны и постройки Выборгского фортштадта. Проблескивает меж скал залив, справа по ходу поезда проступает на каменном острове, соединенном перемычками мостов, суровая башня-замок.

Антону дано ответственнейшее поручение. Ничего подобного ему еще не доверяли. Он умрет, но выполнит его. Он опускает руку в карман и ощупывает через пальто лежащий в кармане брюк браунинг. Никогда прежде у него не было в руках оружия. Теперь — полная обойма, семь патронов с тупыми обтекаемыми головками. Еще один заслан в ствол, и ударник поставлен на предохранитель... Целую неделю перед отъездом Виктор в глухом подвале на Монмартре учил его стрельбе с руки и навскидку, пока ни одна пуля не стала уходить «за молоком». Все дни после Мюнхена юноша жил в каком-то другом измерении. Он и думать забыл о Сорбонне. Беда, разом обрушившаяся на дорогих ему людей, опасность, приблизившаяся к нему самому, напрягла до предела нервы, сделала его осторожным.

Тогда, приехав в столицу Баварии и бросившись в отель, где остановилась Ольга, он узнал от портье, что она и двое ее спутников арестованы. Пока он расспрашивал портье, из комнатки за стойкой появился мужчина с лошадиной физиономией и моноклем в глазу и любезно-официально полюбопытствовал, кто он и почему расспрашивает.

Антон хотел послать его к черту и уже подбирал подходящие выражения в своем небогатом немецком словаре. Мужчина отогнул лацкан сюртука и блеснул жетоном. Тогда Путко, набравшись смелости, заявил, что он жених арестованной и требует немедленного с ней свидания. Полицейский перелистал его паспорт, сделал какие-то выписки и предложил следовать за собой. Путко посчитал, что и он арестован, и даже почувствовал горькую радость: по крайней мере, хоть это сближало его с Ольгой; может быть, и камера, в которую его заточат, будет рядом с ее камерой.

Однако получилось все иначе, хотя агент действительно и препроводил его в тюрьму. Там, в канцелярии, Антона радостно, как дорогого гостя, приветствовал заплывший жиром, необъемный, словно бочка, пропитавшийся пивом господин. Он представился комиссаром фон Крузе. Сочувственно выслушал требования юноши и тут же отдал распоряжение. Студента проводили в узкую длинную комнату, перегороженную двойной сеткой, и туда, за сетку, из узкой двери ввели Ольгу.

— Оля! — прижался к сетке Антон. — Оля, боже мой!

Она была в нелепой грубой рубахе, из рукавов которой торчали беспомощно тонкие руки и ворот обнажал тонкую шею.

В узком проходе между двумя сетчатыми преградами стоял надзиратель и в упор равнодушно поглядывал то на нее, то на него.

— Nur deutsch sprechen! — предупредил он.

Антон от волнения забыл и те слова, какие знал. Понял только, что Ольга просит его не волноваться, что все будет хорошо. Просит его непременно прийти и завтра — это очень важно.

Видимо, комиссар действительно поверил, что Антон — жених. К тому же комиссар был добродушен и сентиментален. Он разрешил свидание и на завтра. Во время второй встречи, когда надзиратель на миг отвернулся, Ольга попыталась перебросить через решетки записку. Записка не долетела... Что она в ней писала? А может быть, все эти милости комиссара и делались для того, чтобы подстроить ловушку?

Больше он не видел Ольги. Его самого допросили, составили протокол. Однако отпустили. Он понимал, что оставаться в Мюнхене бессмысленно. Надо что-то делать, надо предупредить кого можно. Кого? Хотя бы мужа Ольги, Минина. Проездом, в Берлине, он узнал, что полиция произвела в городе налеты на квартиры русских эмигрантов, арестованы несколько человек. А приехав в Женеву, увидел дверь на бульваре де ла Клюз и ставни наглухо закрытыми. Никаких иных адресов в Женеве у него не было. Он вернулся в Париж. Нашел дядю Мишу, рассказал обо всем. Виктор, уехавший после ареста Феликса, все еще не возвращался. Дядя Миша велел обождать, пока не переговорит с товарищами, с кем — Антону было неведомо.

В один из этих же дней, все в той же студенческой столовой в Латинском квартале Антон встретил Отцова, «колониального эскулапа». Доктор расспросил его о здоровье — не приличия ради, а как врач, отвечающий за самочувствие пациента. А потом, склонившись над тарелкой с жареным картофелем и «хлорофиллом», передал, что в Мюнхене, Стокгольме, Берлине и Женеве производятся аресты и что надо быть очень осторожным. Антон не в силах был сдержать себя — столько всего накопилось за эти стремительно мчащиеся дни! И необходимо было поделиться с товарищем по партии. Он рассказал Отцову все, начиная с неожиданного ночного визита Зиночки и кончая случившимся в Мюнхене.

Доктор выслушал с волнением и участием. «Хорошо, что вы сказали, мой молодой друг, мы предпримем необходимые меры, чтобы вывести на чистую воду и «инженер-жандарма» Бочкарева-Додакова, и российского вице-консула! — он с удовольствием потер руки. — Очень хорошо!.. Но только прошу об этом не говорить больше никому!..» Да Антону и не с кем было разговаривать на эту тему. Вот окажись здесь Леонид Борисович или Феликс!..

Вскоре Путко узнал, что Феликс выдворен из Франции. А тут появился и Виктор. Товарищи начали развертывать кампанию за вызволение других арестованных. Однако новое известие потрясло колонию: в Финляндии выслежен и схвачен Красин.

Дядя Миша снова сам пришел к Антону. Передал: Большевистский центр поручает студенту задание чрезвычайной важности — отправиться в Выборг и принять участие в освобождении Леонида Борисовича. На месте Владимирову помогут товарищи-боевики и финские революционеры. Выбор Центра остановился на Антоне потому, что он «чист» — может выехать в великое княжество по своему паспорту, а у других большевиков паспортов нет. Кроме того, он знает Финляндию. Его задача: передать решение Центра товарищам, помочь им в осуществлении плана и вместе с Красиным выбраться из Финляндии.

Стокгольм, Гельсингфорс... И вот он с дорожным саком уже проходит гулкой аркой с перрона в вокзал, из вокзала, облицованного полированным красным гранитом, — на оживленную маленькую площадь, где снуют носильщики, скрипят рессорами экипажи. День ослепительно солнечный и сухой, под ногами ломается ледок.

Справа от вокзала, в полусотне метров — набережная залива Салакалахти. Ему так и объяснили: идти по набережной, мимо замка, до Рыночной площади, потом мимо старинной, времен Густава Вазы, приземистой башни. На углу гостиница «Рауха». Если свернуть налево, на Епископскую, — третий дом от угла...

У вокзала дома были новые, красивой архитектуры, с лепными фасадами — сплошь отели, рестораны, магазины, мастерские златокузнецов и салоны мод. Рынок, заставленный возками и тележками, пестрел и шумел. Как в каждом северном городке, даже в начале апреля продавали много живых цветов. А здесь, за рынком, улицы теснились, круто поднимались на холм и сбегали с холма, к набережной залива; дома были обшарпанные, подслеповатые, средневековой постройки.

Антон предполагал, что и здесь за ним могут следить, хотя с самого Парижа принимал все меры, чтобы не подцепить «хвоста», не навести шпиков на явочные квартиры. Поэтому он побродил по набережной, даже спустился на насыпной мост, ведущий к замку, поглазел не без интереса на рыболовов, согбенных над лунками и потряхивающих лесками. Улов — окуньки — лежал тут же на льду, еще не уснувшие рыбки били хвостами. Окончательно удостоверившись, что ни вблизи, ни издали никто за ним не следит, Антон начал подниматься по Епископской.

На условный стук открыл заспанный паренек года на три-четыре моложе студента, круглолицый, с белесыми волосами и веснушками — их было так много, будто обрызгали паренька коричневой краской.

— Здравствуйте, я от Эрикссона, — представился Путко.

— А-а, пяйвяя! — закивал парень, широко распахивая дверь и жестом приглашая войти. — Олкаа хювя... Посалуйста, товери. Я есть Хейно, товери Феликсо! — он смутился. — Пиени юставя... Маленькая друг Феликсо!

Они вошли в комнатку, сумеречную даже в сверкающий день.

— Я плоха говори... русски... Тиеден кайки... Я все знай. Другие товери знай... Антеме иломелин... Рады будем помогай.

«Трудно нам будет договариваться, — подивился его чудовищному русскому Антон. — И я, кроме«пяйвяя» — «здравствуй» и «някемийн» — «до свидания», сам ни слова по-фински...»

Но вечером, когда Хейно привел его в маленькую кофейню и показал на столик в углу, где сидели еще двое, все разрешилось наилучшим образом. Эти двое, Карл и Эйвар, парни ненамного старше Хейно, совсем неплохо говорили по-русски. Хейно работал смазчиком, Карл — сцепщиком, а Эйвар — кочегаром паровоза на дороге Гельсингфорс — Петербург. Кочегар держался как старший.

Еще раз выспросив у Путко, кто он и откуда и по чьей рекомендации приехал, Эйвар сказал, что они — члены «партии активного сопротивления царизму», сторонники взглядов большевистской фракции. И что они готовы участвовать в освобождении инженера Красина. Они трое и другие товарищи по партии уже не раз помогали русским, переправляли из Финляндии в Швецию. Зимой, в декабре, они сопровождали по льду залива на пароход одного революционера — он скрывался под видом немца, доктора Миллера. Антон не знал, о ком шла речь, но проникся к парням уважением: глядя на их круглые простецкие физиономии, и не скажешь, что они такие опытные подпольщики и конспираторы.

— В Выборг, на эту же явку, должны были прибыть товарищи из Питера, — сказал Антон.

— Еще нет никого, — Эйвар отрицательно качнул головой. — Приедут — хорошо, не приедут — мы сами справимся, товери.

— Но как освободить Леонида Борисовича? Понимаете, дорог каждый день, каждый час!

— Кюлля, кюлля! Да-да! — закивали парни. — Есть у нас один план. Кесителькеми товери... Давай, товери, обсудим...

Карл и Хейно на следующий день были заняты, а Эйвар, только накануне вернувшийся из поездки, свободен. Он и повел в полдень Антона на Папуланпуисто — скалу, полого поднимавшуюся на противоположной от станции стороне. Это дикое бесчинство природы — обкатанные, ледниками и ветрами глыбы красно-черного гранита и материковой породы, хаотичное нагромождение стотонных камней — оказалось вблизи ухоженным парком с дорожками и со скамеечками меж сосен. Над плоской вершиной поднималась металлическая трехъярусная обзорная вышка.

Полдневное апрельское солнце согревало освещенный склон. Снег на гранитных лбах подтаивал, обнажая рыжий мох. Под снегом хлюпало, бурлило, как из незавернутых водопроводных кранов, над ручейками сверкали иглы льда. Вода скользила и по глыбам, и они, обращенные к солнцу, сверкали до боли в глазах. А в тени был хрусткий морозец. Меж расщелин торчали редкие сосны с обломанными ветром вершинами и такие же неприхотливые дубы, похожие на вытрепанные метлы. Воздух был тих, свеж, небо чисто. Мороз и горячее солнце.

Народу на Папуланпуисто собралось немало, кто с лыжами, кто с санками. Антон вслед за Эйваром взобрался на вышку. Здесь, на самой верхней площадке, дул резкий ветер, никого, кроме них, не было. С вышки открывался великолепный вид на Выборг, на полуразрушенные валы его бастионов, на форштадты, на рваные берега, шхеры, утыканные черными соснами, на заливы, соединяющиеся вдали с главным — Финским. А где-то там, за горизонтом, за скалами, были просторы Балтийского моря. Лед и снег еще сковывали поверхность воды, сглаживали контуры берегов. Только кое-где на белой равнине темнели первые проталины и разводья. Но наст в заливе Салакалахти был взломан ледоколами — пароходы между Выборгом, Гельсингфорсом и Стокгольмом курсировали и зимой. Вот и сейчас один «торгаш» разворачивался, пыхтя, в заливе.

С вершины Выборг казался распластавшимся крабом с разверстыми клешнями. Над городом дымили трубы. Фабричные — черно, клубисто, домовые — рассеянно и бело. Тянулись маковки церквей, колокольня ратуши, посреди залива высилась башня Святого Олафа, венчавшая древний замок. Видны были вокзал и станция с жилками путей. По ним сновал маневровый паровозик. Доносились его жалобные гудки и клацанье вагонов. С вершины Папуланпуисто к заливу спускалась накатанная лыжня.

— Это бобслей-гора, — показал Эйвар. — Посмотри прямо по лыжне, потом через залив. Не надо показывать рукой, товери. Видишь на том берегу кирпичную ограду-восьмигранник, а за оградой дом?

— Да, странный какой — в виде креста!

— Это и есть губернская тюрьма. Инженер там.

Антон впился глазами в мрачное сооружение. Сейчас, против света, тюрьма казалась черной, только скат острой крыши и одна из граней стены кроваво алели под солнечными лучами.

— Раньше арестованных держали в замке, — кочегар кивнул на башню Святого Олафа. — Этот «крест» построили не так давно.

— Где там Леонид Борисович? — продолжая неотрывно смотреть на тюрьму, спросил Путко.

Окна отсюда темнели лишь маленькими черточками.

— Нам все известно. Тюремный писарь Юхан тоже член нашей партии. Инженера держат в помещении лазарета, во-он третье окно слева, на первом этаже.

— Да, да, вижу!

— Юхан нам поможет, товери, — финн подошел к поручням площадки с другой стороны. — Теперь смотри вон туда. Видишь на том берегу Папуланлахти домики? Тоже третий с краю. Там живет топарь Аугуст Хилтунен. Запомнил? Значит, так: инженер спрятан у него. С берега я тебе, товери, дал сигнал. Ты по льду перешел залив. Потом мы проводили вас на острова, а оттуда!.. — он махнул в сторону Финского залива и Балтики.

О только еще замышлявшемся деле Эйвар говорил как уже о свершенном, будто Антон и Красин уже плыли в Швецию. Этот его тон вселял уверенность. Одно только не нравилось Путко: опять его собственная роль оказывалась незначительной, третьестепенной.

— Может быть, я там, с вами?

— Нет, товери, ты сможешь только помешать. Ты не знаешь всех тропинок от тюрьмы. И надо, чтобы кто-то подал нам отсюда сигнал: «все в порядке». За стеной нам будет не видно.

— Ладно, — неохотно согласился студент. Конечно, главное — освобождение Красина. Он лишь спросил: — Сколько понадобится на подготовку?

— Мы готовы хоть сегодня. Но Юхан говорит, что самое лучшее время — воскресенье: половина стражников уходит по домам, нет ни директора тюрьмы, ни его помощника. В воскресенье!

«Значит, ждать целых три дня...»

В пятницу Леонид Борисович почувствовал первые знакомые симптомы. Его начало знобить, пересохло во рту, разболелась голова. «Этого еще недоставало!» — с раздражением подумал он. Спасительные порошки хинина остались на даче в Куоккале. Леонид Борисович постучал в дверь, потребовал, чтобы вызвали врача.

— Юхан, одна нога здесь, другая у доктора Фредерикссона! — приказал писарю директор тюрьмы Бруно Брейтхольц.

Директор весьма уважительно относился к новому заключенному. В камерах «креста» сидела всякая шушера: нарушители закона торговли спиртным, мелкие мошенники, один подделыватель векселей... А тут — первый инженер знаменитой петербургской фирмы, сын надворного советника, опасный революционер! Брейтхольц испытывал перед ним даже некоторую робость.

Доктор Фредерикссон меланхолично прощупал селезенку узника, его печень, осмотрел склеры глаз и определил:

— Начало приступа тропической малярии. Хинин, аспирин, полный покой.

Юхан на несколько мгновений задержался в камере. Прошептал:

— Товери, надо бежать! Передам тебе вечером кое-что!

«Провокация? — насторожился Леонид Борисович. — Вряд ли... Попытка побега ничего не прибавит, не убавит... Но как же бежать?.. — Он подошел к окну. Голова кружилась, перед глазами плыло и острой болью сдавливало, виски. — Фу, как некстати!..»

Над тюремной стеной голубело весеннее небо. А во внутреннем дворе была еще зима. За долгие месяцы нанесло много снега, его не расчищали, и он поднялся почти вровень с окном — метра на полтора. И край ограды, утыканный шипами, приблизился. До гребня метра два с половиной, не больше. Если бы веревка и крюк, перемахнуть через такой — пара пустяков. Но как выбраться из камеры? И что там, за стеной?..

Через час дверь отворилась. В сопровождении надзирателя в комнату вошел писарь.

— Герра директор велели передать лекарство от доктора. Принимать четыре раза, через два часа! — громко оттарабанил он, подходя к столу и выкладывая пакетики. И одновременно, загородившись спиной от стражника, вынул из-под сюртука небольшой сверток.

Красин спрятал сверток под мышку, отвернулся к окну:

— Спасибо.

Когда дверь затворилась, он, стоя спиной к дверному глазку, развернул тряпицу. В ней оказались две стальные пилки, кольца и ручка для крепления, веревка с рыбацким якорьком-кошкой на одном конце, банковский двадцатипятирублевый билет и записка.

В записке говорилось, что в воскресенье, в десять часов вечера, все будет подготовлено к побегу. Леониду Борисовичу надо лишь перепилить решетку окна и перебраться через забор. Свет в камере гасят в девять вечера. Когда решетка будет перепилена и Красин будет готов, он должен зажечь листок и поднести его к окну, дважды махнуть им. С обзорной вышки на Папуланпуисто ему ответят двумя вспышками электрического фонарика. Это значит, что за стеной Леонида Борисовича ждут.

Красин посмотрел на гору за заливом, освещенную последними лучами солнца. На темнеющем небе проступали переплетения вышки. Ему показалось, что он даже видит на верхней площадке маленькую фигурку. «Как некстати приступ!..» Он сжал кулаки, пальцы были вялыми. Усилием воли он заставил напрячься мускулы. «Ничего, еще посмотрим, кто кого!..»

Он закурил. Посмотрел на блеклый огонек спички. Надо сжечь записку. Но у него нет больше ни клочка бумаги. Увидят ли огонек спички с горы? Вряд ли... Он сохранит бумажку и ею подаст сигнал. Леонид Борисович спрятал записку в щель между стеной и подоконником, веревку с кошкой — в подушку. «Жестковато, да не беда. Теперь некогда будет спать».

Он собрал пилку. Подошел к окну. Прутья решетки на окне лазарета были не очень толстыми, не то что в других камерах. Но чтобы пролезть сквозь них, надо перепилить и отогнуть два горизонтальных и один вертикальный. Он осторожно провел пилкой по пруту. Раздался скрежещущий звук. На пруте обозначилась щербинка. Пилка закалена хорошо, сталь отличная, а решетка мягкая. Леонид Борисович произвел в уме нехитрый расчет. Получилось: в день по три часа, и все будет в порядке. Но звук? Переполошишь всю тюрьму. Надо место перепиливания обернуть мокрой тряпицей и пилку тоже. И держаться за прут рукой, тогда звук будет поглощаться. Но надзирателю в коридоре может показаться подозрительным, что арестованный все время торчит у окна. Да и наружный часовой обратит внимание. Надо потребовать у директора какую-нибудь книгу.

Леонид Борисович почувствовал, как к горлу подкатывается дурнота, режет глаза. Во рту была нестерпимая горечь хинина. Ничего, ничего... Надо взять себя в руки!.. Удачно, что створки окна распахиваются наружу, а решетка по эту сторону, перед стеклом. Днем он сможет открывать окно; мол, ему необходим свежий воздух, пусть и холодно... Тогда звук пилы будет отчасти поглощаться внешними шумами.

Он стоял у окна, вполоборота. В левой руке — книга, лицо обращено к страницам. А правая, только кисть правой, как будто он что-то раскрашивает, методично водит по пруту. Две минуты... пилка тонет в рукаве, Он переворачивает страницу. И снова — как кисточкой с краской.

Перерывы на прием пищи, на прогулку в глухом, огороженном треугольнике двора (во время прогулки он старается определить, где лучше перебраться через тюремную стену, за какой из шипов на ее гребне надежней зацепить кошку), короткий сон — и снова к окну.

Его бил озноб, захлестывали волны жара, обливал липкий пот. Ноги делались ватными, подкашивались. Сверхчеловеческим усилием воли, в котором концентрировалось все — и жажда жизни, и стремление продолжать борьбу, и закалка всех лет подполья, он заставлял себя стоять у окна. Только бы не потерять сознание. Только бы не потерять!..

Пик приступа миновал. Он почувствовал себя лучше. Только не было силы в руках и кружилась от резкого спада температуры голова.

Хватит ли у него сил, чтобы вскарабкаться по веревке на стену, перевалить через забор?..

В субботу к вечеру были разрезаны уже два горизонтальных прута и он заканчивал перепиливать третий, вертикальный. Чтобы отогнуть их, понадобится лишь несколько минут. Он нажмет всем телом.

Перевернута страница. Пилка выскользнула из рукава. Ж-жик... ж-жик... ж-жик...

Что-то звякнуло. Глазок на двери?.. Он остановился, прислушался. Нет, за дверью, в коридоре лазарета — тишина. Сегодня и завтра — облегченные наряды. Половина служак разошлись по домам. Тихо. Просто сдают нервы.

Он перевернул страницу. Бросил взгляд в окно, на Папуланпуисто, на вышку, и снова: ж-жик... ж-жик...

Дверь разом распахнулась. В проеме несколько человек: директор, надзиратели, еще кто-то.

— Руки! Руки вперед!

«Записка! — обожгло его прежде всего. — Ах, черт!» Он выколупнул из щели записку и неприметным движением выбросил ее в распахнутое окно. Неторопливо, с удивленной улыбкой, понимая, что все пропало, обернулся к ворвавшимся в камеру:

— В чем дело, господа?

— Руки вперед! Отойти от окна!

«Губернская канцелярия № 734
Выборгский губернатор

23 марта/5 апреля 1908 г.
барон фон  Т р о и л ь».

Его Высокопревосходительству

Финляндскому генерал-губернатору

Имею честь донести Вашему Высокопревосходительству следующее:

В субботу 22 марта (4 апреля) с. г. около 9 час. вечера сторож лазарета при Выборгской губернской тюрьме доложил начальнику тюрьмы, что содержащийся в тюрьме инженер Леонид Красин, из Империи, пилит железную решетку перед окном в своей камере и, таким образом, подготовляет себе побег из тюрьмы. Начальником тюрьмы немедленно были приняты меры к пресечению попытки: к лазарету были поставлены караульные, а Красин был подвергнут телесному осмотру. При осмотре найдены рукоятка, сделанная из никелированной стальной проволоки, и пильное лезвие, длиною в 12 сантиметров, шириною в 1,5 сантиметра, два маленьких стальных кольца для прикрепления пильного лезвия к рукоятке, кредитный билет 25-рублевого достоинства.

Под окном камеры Красина найден кусок бумаги, исписанный шифром, но при детальном ознакомлении удалось установить, что в записке обозначена система световых сигналов между тюрьмой и находящейся на горе Папула башней. Об этом сообщено городской полиции, откуда высланы агенты сыскного отделения в Папулаский парк для наблюдения за башней. В то же время усилена полицейская охрана у тюрьмы.

Красин переведен в третий этаж тюремного здания, в камеру-одиночку.

Антон пришел в парк Папуланпуисто днем. Над бобслей-горой стоял веселый гомон, вниз неслись пестро одетые лыжники, вихрили влажный снег сани с закрученными будто в бараньи рога полозьями. Неподалеку от смотровой вышки находился ресторан. Как исключение из правил, неукоснительно соблюдавшихся во всей Финляндии, здесь подавались и «крепкие горячительные напитки».

Студент заказал обед поплотнее (когда и где еще придется перекусить в другой раз) и коньяку. Налил в рюмку, поднял, мысленно произнеся тост за успех, за встречу с Леонидом Борисовичем. Кажется, подготовлено все, продумана каждая мелочь. Дело только за Красиным. Но уж он-то!..

В субботу Путко сам обошел район тюрьмы, ужаснулся высоте и неприступности глухой стены, заодно проложил в уме маршрут к хибарке Хилтунена. Эти хибарки гнездились на берегу, среди валунов, меж темных щелей в скалах. Эйвар объяснил, что эти места — самые надежные укрытия. В катакомбах целый полк констеблей никого не найдет.

Антон откинулся в кресле, нащупал в одном кармане фонарик, в другом — браунинг. «Напрасно тренировал меня Виктор, и на этот раз не понадобится...» — подумал он. Но все же прикосновение к теплому тяжелому металлу придавало смелости.

Снег еще больше подтаял, на открытых местах сошел вовсе. И даже в расщелинах его толща была предательской. Антон ступил и погрузился по щиколотку в ледяную воду, залившую туфлю. Мальчишки лазили по склонам и поджигали пучки сухой травы на проталинах. Огонек струился вверх. На солнце его не было видно, только тянуло дымком костра. Было жарко, хоть снимай рубаху. А рядом с гиканьем и хохотом неслись вниз с горы лыжники. Антон походил меж скал, намечая себе от башни дорогу, по которой придется спускаться в темноте.

К вечеру выборжцы стали покидать парк. Лишь редкие парочки искали уединения. Юноша взглянул на часы. Пора! Он договорился с парнями, что для проверки сигнализации он раньше условленного времени помигает с вышки фонариком, а они ответят. К тому же сигналы с противоположного берега будут означать: «Все готово».

Путко подошел к вышке. Ветер гудел меж конструкций. Лесенка была как трап. Чувствуя пружинистую веселую силу в мышцах, Антон начал подниматься, подтягиваясь на перилах. С нижней смотровой, площадки оглядел гору, уже одетую в сумрак. Слева, у спуска, парочка. Юноша усаживает девушку на санки. Как бы не разбились в темноте. Понеслись! Вскрики, хохот. Здорово!

Недалеко от вышки маячила темная одинокая фигура. Студент поднялся на вторую площадку. Внизу матово светился снег залива. Уже растворившийся во тьме, в редких первых огнях газовых фонарей, лежал город. «Крест» вон там...

На верхней площадке мерз на ветру мужчина в легкой шляпе. Посторонний ни к чему. Ишь, любитель свежего ветра! Впрочем, Антон может посемафорить фонариком и со второй площадки.

Он спустился, достал фонарик, облокотился о перила. Нажал кнопку, отпустил, снова нажал. Снизу послышалось восклицание. Сверху, с площадки, начал торопливо спускаться тот, в шляпе. И восклицание, и топот по лесенке насторожили Антона. Он спрятал фонарь, вынул из кармана браунинг, спустил предохранитель. Соскользнул по перилам на склон. К вышке торопились, оскальзываясь на покрытых ледком камнях, какие-то люди. Сверху грохотал подковками сапог «любитель ветра».

Антон вспомнил маршрут, мысленно проложенный еще днем, быстро зашагал вниз. «Может, просто гуляки? А я струсил!» — но сердце колотилось, грохотало, как барабан. Услышал: за ним идут следом. Вдруг из-за камня выскочил еще один.

— Сейс! — обрывающимся голосом крикнул он.

Антон продолжал идти?

— Сейс!

— Что такое? — как можно резче спросил он.

— Стой! Стой!

Мужчина был в нескольких шагах. В сумерках блеснул шишак на лакированной каске. «Констебль!..»

Путко выхватил из кармана руку и нажал спусковой крючок. Полицейский закричал. Антон повернулся, выстрелил наугад в преследователя и бросился вниз, скользя, падая, ударяясь о камни. Позади слышались крики, голоса. Затрещали выстрелы. Вот и берег. «Бежать к насыпному мосту, ведущему на ту сторону, в город? Там тоже может быть засада. Остается одно: по льду залива, напрямик!..»

Он бросился через залив, чувствуя, как потрескивает под ногами лед. Голоса отдалились. Полыхнуло еще несколько выстрелов. Вот и берег. И хижины меж скал и сосен. Он побежал к третьей с краю.

— Руки вверх!

Он замер, прижав к груди пистолет. Откуда кричат?

Послышался тихий смешок:

— Не пугайся, товери! Это я, Хейно.

— А-а, так тебя!.. Дурак! Я мог бы убить!

— А где я?

Антон не понимал, откуда доносится голос. Послышался звук обрушивающегося тела.

— Олен оллут сиелле!.. Я, товери, тама! — сказал смазчик, вырастая перед Путко и показывая вверх, на крону сосны. — Я тама, ку-ку!

— Что с инженером?

— Все плохо... Идем!

В каморке топаря Хилтунена уже сидели Эйвар и Карл и еще один, представившийся Юханом. Антон догадался: это тюремный писарь. Кочегар рассказал о происшедшем в тюрьме. Юхан, оказывается, отпросился на субботу, чтобы отработать в воскресенье, в день побега, и не знал, что все провалилось накануне. Он сумел предупредить товарищей только два часа назад. Поэтому они и не попались в руки констеблей, хотя тюрьма и все окрест оцеплено полицией. Но уведомить Антона уже не было никакой возможности. Да он и сам молодец — не растерялся.

— Молодец, молодец, — досадливо проговорил студент. — Что же теперь делать?

— Давай думать, товери.

Через два дня Антон снова пришел в хибарку Хилтунена. Домик топаря был выбран не случайно — именно потому, что он ютился под самым боком у тюрьмы. Как говорится в пословице: «Под свечкой всегда темно» — будут искать злоумышленников везде, но только не в сотне шагов от «креста».

Накануне студент узнал, что в Выборг приехали наконец товарищи-боевики из Питера. Теперь у Аугуста Хилтунена встретились они все — и новые его друзья-железнодорожники, и писарь, и трое питерских товарищей. Одного, Германа Федоровича, Антон уже однажды видел — этот осанистый мужчина прошлым летом давал ему явку в Ярославле и организовывал освобождение Ольги. Двое других боевиков, представившиеся как «Ладо» и «Вано», были кавказцами, по виду ничуть не старше самого Антона, и чем-то походили на Семена. У студента сжалось от боли сердце. Знают ли они Камо, известна им его судьба?.. Конечно, спрашивать он не стал. Но подумал: наверно, его друзья.

Герман Федорович выслушал рассказ Путко и финнов о неудавшемся побеге и неодобрительно покачал головой:

— Поторопились. Мы ведь тоже не сидели без дела, подготовили план освобождения Никитича.

Он рассказал, что боевики решили инсценировать выдачу Красина русским жандармам. Для этого они достали в Питере полное жандармское унтер-офицерское обмундирование и оружие, уже привезли все в Выборг. Предполагали, что наряд «жандармов»-боевиков в сопровождении финского полицейского комиссара, роль которого должен был играть сам Герман Федорович, явится в тюрьму и вручит приказ о выдаче арестованного. Соответствующий документ будет составлен по всем правилам... Оказывается, и они, боевики, и Антон со своими финскими друзьями действовали параллельно. Теперь же, конечно, в тюрьме переполох, надзиратели не спускают с инженера глаз, не так ли?

Писарь подтвердил: да, даже на прогулку арестованного выводят под ружьем, охрана внутри и извне усилена, вокруг тюрьмы расставлены дополнительные посты.

— Да, теперь они все будут настороже... — задумчиво проговорил Герман Федорович. — Вот к чему приводят несогласованность действий и ненужная поспешность. Но все равно — освободить Никитича надо во что бы то ни стало.

— Только когда будут вывозить, — сказал Эйвар.

— Вряд ли, — возразил писарь. — Жандармы приедут с арестантским вагоном. А от тупика до тюрьмы — полверсты по открытому шоссе.

— Все равно должны, — повторил Герман Федорович. — Это прямое задание Ильича. В Питере Никитича ждет только одно — «столыпинский галстук».

Антон не знал, от кого получил «прямое задание» Герман Федорович — сам студент выполнял поручение Большевистского центра. Но каждый час промедления увеличивал его тревогу за жизнь Леонида Борисовича.

— Да, во что бы то ни стало надо освободить его! — воскликнул он.

— Кюлля, товери тейден оп!.. Да, должны! Я идет в одно место. Там есть много бомба. Менен эреснен... я беру, — согласно кивая, проговорил Хейно.

— На самый крайний случай придется и с бомбами, — согласился Герман Федорович, а молчаливые Вано и Ладо оживились, тихо перебросились словами на гортанном языке.

— И все же, может быть, испробуем и наш способ: «получим» арестованного раньше настоящих жандармов. Только теперь придется спросить согласия на этот план у Никитича. Можно будет это сделать?

Он повернулся к писарю.

— Да, да, конечно, — Юхан что-то сам обдумывал, пощипывая белесые брови. — У меня тоже есть одна мысль... По тюремным документам инженер считается не арестованным, а задержанным. В предписании Финляндского сената есть какое-то условие: сколько можно задерживать. Я точно не знаю, но слышал, как директор обсуждал с тюремным врачом.

— Ну что ж, — кивнул Эйвар. — У нас есть мудрый человек по этой части. Обсудим с ним.

Следующим вечером Эйвар и Антон стояли у домика на улице Серого Братства, и кочегар стучал молоточком в массивную дверь.

Дверь приоткрылась. Парень что-то сказал служанке в крахмальной наколке. Девушка скрылась, потом вернулась и, сделав книксен, пригласила войти. Путко уже знал, что это дом адвоката Омикайнена — тоже члена «партии активного сопротивления царизму».

В кабинете старика адвоката был хаос, стол завален папками, купчими, контрактами. Эйвар не стал объяснять, какое именно дело привело его и русского товери в столь поздний час на улицу Серого Братства. Он попросил лишь растолковать смысл предписания сената. Старик порылся на столе, потом на полках, сплошь заставленных фолиантами, снова среди бумаг на столе и наконец нашел. Поднес к лампе лист и углубился в него, глядя поверх очков:

— Могу прочесть и перевести.

— Да, будьте настолько любезны! — попросил Путко.

— Циркулярное предписание гражданской экспедиции Императорского Финляндского сената всем губернаторам края от 17 ноября 1906 года, — сухо начал старик, будто выступал в суде. — «Согласно полученным сведениям, русские уроженцы, совершившие в пределах Империи преступление и подлежащие поэтому привлечению там к следствию и суду, за последнее время все в большем числе стали искать убежища в Финляндии. Вследствие сего Императорский Сенат на основании действующих постановлений и правовых принципов предлагает Вашему Превосходительству: по письменному требованию подлежащей власти Империи об арестовании и выдаче таковых лиц, для привлечения их к судебной ответственности, беззамедлительно оказывать требуемое содействие, если к требованию приложено удостоверение о том, что властями Империи, от которых зависит сделать распоряжение о задержании обвиняемого, постановлено о задержании обвиняемого по поводу определенного преступления. В случае предъявления такого требования по телеграфу, не выжидая получения выше означенного удостоверения, на законном основании, временно арестовать обвиняемого, который, однако, должен быть освобожден из-под стражи, если удостоверение это не поступит в тридцатидневный срок со дня получения телеграммы». В тридцатидневный срок! — с особенным ударением повторил адвокат. — А дальше идут уже детали, мало вас заботящие.

Он поверх очков перевел хитрые глазки с Антона на Эйвара и снова на Антона:

— Я полагаю, цель вашего ночного визита — не оказать содействие властям империи в выдаче обвиняемого, а наоборот, не так ли?

Путко растерялся. Но Эйвар кивнул:

— Вы правы, дядюшка Хильмар, вас не обманешь.

— Меня! — старик воздел глаза к потолку. — В таком случае обратите внимание именно на тридцатидневный срок.

Он откинулся в кресле:

— Запомните, ни на день, ни на час дольше. Ваш «некто» имеет право требовать. А когда он был арестован?

— Двадцать второго марта, на рассвете.

— Инженер Красин? Меня не проведешь. Значит... — адвокат взял со стола картонку с календарем. — Значит, он должен быть освобожден на рассвете двадцать первого апреля. Если до того не поступит официального требования о его выдаче.

Оставалось несколько дней. Хейно привез из одного ему известного места несколько круглых, как кегельные мячи, бомб-«македонок» и спрятал их в расщелине скалы около домика Хилтунена. О предстоящей операции Эйвар оповестил других товарищей по партии. Они обследовали дорогу, наметили, где и кто будет стоять, куда бросать бомбы. Антон живо вспомнил Тифлис, Эриванскую площадь. Разве Семен действовал не так же дерзко?.. Но здесь, в окружении жандармов, будет Леонид Борисович. Как бы он не пострадал от взрыва.

Однако иного выхода не было. Еще в Париже студента предупредили: ни в коем случае Красин не должен быть вывезен в Петербург.

Между тем и писарь Юхан, воспользовавшись случаем, шепотом объяснил Леониду Борисовичу смысл предписания. Инженер с усталой улыбкой кивнул:

— Спасибо, я знаю.

Юхан рассказал Красину и о проекте, предложенном Германом Федоровичем.

— Передай: я категорически возражаю. В нынешней обстановке он обречен на провал. Попытка приведет только к лишним жертвам.

Писарь передал решение инженера Герману Федоровичу.

— Что ж, остается одно: ждать, — вынужден был согласиться тот.

День шел за днем. Все находились в предельном напряжении: требование могло поступить каждую минуту.

И вот девятнадцатого апреля утром в хибарку топаря ворвался Юхан:

— Товери, получена телеграмма из Петербурга. Офицер с документами и арестантский вагон прибывают двадцатого! Завтра, дневным поездом!

Вечером все единомышленники снова собрались у Хилтунена.

— Дьявол побери, не хватило суток, чтобы обойтись без бомб, — с досадой проговорил Герман Федорович.

Антон внимательно посмотрел на каждого. Через два дня кого-то из них может не быть в живых. Никто не струсит?.. На Германа Федоровича, на Ладо и Вано можно надеяться, одно слово — боевики!.. А вот финны?..

— Айкаа он лиен веген... Время совсем мало... Много-мало, меньсе, — угрюмо выговорил Хейно. — Юна... поезд ходит Выборг келло колме... три часа. Путу кууситойста тунтиа... Не хватает сестнадцать часа...

— Шестнадцать... Шестнадцать... — какая-то мысль вертелась в голове у Антона. — Ты говоришь, поезд приходит в три часа?.. Идея, друзья! Мне пришла в голову идея!..

Утром двадцатого апреля инженер Красин потребовал лист бумаги и перо для подачи официального прошения губернатору.

Директор тюрьмы Бруно Брейтхольц не на шутку струхнул: может быть, его подчиненные допустили нарушения в обращении со столь важным узником? Он сам принес в камеру инженера лист и чернильницу — и с волнением наблюдал, как сын надворного советника водит пером по бумаге. Тут же, не выходя из камеры, директор спросил разрешения ознакомиться с письмом.

— Будьте любезны, — кивнул Красин, понимая, что и без его ведома директор прочтет послание.

Брейтхольц прочел, и улыбка облегчения осветила его взмокшее лицо:

— Сию минуту будет препровождено, герра инженер! Сию же минуту!

Он выкатился из камеры, и из-за запертой на три оборота двери донесся его голос:

— Юхан! Куда он запропастился?

Выборгский губернатор барон Биргер Густав Самуэль фон Троиль был ревностным администратором. Он любил и соблюдал порядок и терпеть не мог каких-либо осложнений. Ничто так не радовало его, как возможность в конце месяца уведомить Гельсингфорс, что во вверенной ему губернии «никаких замечательных происшествий не произошло».

К сожалению, все последние месяцы, да что там месяцы — годы барон лишен был такого удовольствия: Выборгская губерния стала средоточием всевозможных казусов, «ближней эмиграцией» преследуемых Россией злоумышленников, центром местных финских ниспровергателей, таких, как «партия активного сопротивления». Впрочем, барон предпочитал не разжигать страсти. Будучи служакой, он не простирал свои устремления дальше Гельсингфорса. И превосходно знал, что в столице великого княжества, в сенате господствуют националистические настроения. Сенат понимает: малейшее нарушение законов самоуправления во вред империи может повлечь со стороны Петербурга неприятности. Но, не нарушая буквы царских законов, мешать петербургским властям как только возможно — дело национальной гордости. Нет, сенаторы — отнюдь не члены «партии активного сопротивления». Они, упаси боже, не разделяют социалистических взглядов. Но внутренние дела финнов — их дела, и пусть Петербург не сует в них носа. Поэтому строжайше соблюдать букву, не перенося духа.

Губернатор был в досаде на инженера Красина. Ну что это: побег, стрельба, погоня!.. Роман в духе Дюма-старшего. А внешне такой элегантный господин, такая логичная ясная речь, такая эрудиция! После попытки побега фон Троиль пожелал лично побеседовать с узником. Допрос в канцелярии тюрьмы превратился в дискуссию о проблемах современности. Первый инженер крупнейшего электрического общества! И таких людей глупый император обрекает на виселицу... Нет. Биргер Густав Самуэль фон Троиль готов сделать все возможное, чтобы этот опальный дворянин избежал грозящей ему участи. Сделать, однако, лишь в рамках параграфов. К сожалению, к великому сожалению, это не удастся.

Он не спеша прочел бумагу, только что доставленную писарем тюрьмы. На гербовом листе было выведено:

«Господину губернатору Выборгской губернии.
Инженер Леонид Красин

Я был арестован у себя на даче в Куоккале г-ном териокским ленсманом 22 марта с. г. в 8 часов утра и в тот же день доставлен в выборгскую тюрьму, где по сей час нахожусь. Так как в марте месяце 31 день, то тридцать полных суток нахождения моего под арестом оканчиваются к восьми часам утра вторника 21 апреля.
20 апреля 1908 года».

В бытность Вашу в тюрьме 6-го апреля Вы изволили разъяснить мне, что я буду содержаться под арестом 30 дней и, если за это время от имперских властей не поступит определенно формулированного обвинения, — по истечении этого срока выпущен на свободу. То же самое было подтверждено мне 9 апреля г-ном прокурором Сената при посещении меня в тюрьме.

Так как полные 30 дней моего ареста оканчиваются завтра, 21 апреля к 8 часам утра, то я покорнейше прошу Ваше Превосходительство сделать распоряжения об освобождении меня из-под стражи утром, во вторник, 21 апреля.

Как деловито, мужественно, без всяких униженных слов. Благородный человек!

И барон фон Троиль отдает распоряжение по канцелярии:

— На основании предписания сената в восемь часов утра двадцать первого апреля Красина из-под ареста освободить!

Он подписывает это распоряжение с тяжелым сердцем, потому что оно не имеет никакого значения. Из только что полученной телеграфной депеши он знает: чиновник департамента полиции империи с документами о выдаче инженера уже выехал из столицы и прибудет в Выборг через полтора часа, в три пополудни.

Додаков прошел по узкому коридору. Купе в этом вагоне были превращены в камеры: с глазками, с дверями на запорах, с решетками на окнах. И коридор преграждали решетки, отделявшие охрану от арестантов. Сейчас камеры пустовали. И весь вагон совершал путешествие туда и обратно по Финляндской дороге ради одного человека. Но он был настолько важным злоумышленником, что для сопровождения его одного командировался удвоенный наряд солдат и жандармских унтер-офицеров.

Виталий Павлович вышел в тамбур. На откидном стульчике, ссутулившись, обхватив винтовку, как палку, дремал солдат. Додаков схватил его за ворот шинели, тряхнул и, ошалелого от сна и неожиданности, наотмашь ударил в лицо:

— Не спать, сволочь! На посту не спать!

Сдернул окровавленную перчатку, бросил ее на пол и вернулся в свое купе.

За окном проплывали станционные постройки. На вывеске по-фински и по-русски: «Мустамяки». Поезд притормозил, остановился у аккуратной платформы с деревянным резным навесом и пустыми вазами для цветов. По платформе пробежали пассажиры, опасливо поглазев на зарешеченные окна арестантского вагона.

«Сволочи... Озираются...» — подумал Виталий Павлович.

Он был в дурном расположении духа, хотя вроде бы поводов для такого состояния не было. Напротив, лично для него все складывалось в последние недели как нельзя лучше. По возвращении из Парижа, томимый недобрыми предчувствиями, он приплелся на Фонтанку и, к удивлению своему, узнал, что по личному указанию государя произведен в полковники. Феерическая карьера: за неполный год перескочить через две ступеньки! О Зинаиде Андреевне никто не вспомнил, будто ее и на самом деле никогда не было. «И не было», — решил для себя Додаков.

Сослуживцы встретили его как победителя: все уже знали о международной полицейской акции, развертывающейся в Европе, и следили за ее перипетиями, как за гонками на ипподроме. Даже посыпавшиеся одно за другим сообщения о провале операции неожиданно обернулись для новоиспеченного полковника благом: вот, пока Додаков был в Париже, все шло как по маслу, а стоило ему уехать, и Гартинг все испортил!

В таком виде и изложил свою точку зрения любезно принявший Виталия Павловича директор департамента. Максимилиан Иванович поинтересовался мнением полковника о заведующем ЗАГ, и Додаков, в душе мстительно наслаждаясь, сухо и деловито ответил:

— Самовлюбленный и недалекий чинуша, ставящий свои личные интересы выше интересов империи.

— Я рад, что наши мнения совпадают. Пора, давно пора подыскать ему замену.

Трусевич выразительно посмотрел на полковника, но Додаков сделал вид, что не понимает прозрачного намека. «Нет уж, увольте... Хватит с меня Парижа!..»

Вскоре Додаков был вызван к Петру Аркадьевичу. Не без трепета входил он в апартаменты премьер-министра. Он видел Столыпина много раз и прежде, но еще не удостаивался личного внимания премьера и министра внутренних дел.

— Рад познакомиться, — любезно показал полковнику на кресло Петр Аркадьевич. — Весьма наслышан и весьма вами доволен.

— Я солдат. И лишь выполнял долг... — даже растерялся Виталий Павлович.

— Похвально. Весьма и весьма сожалею, что вынужден буду расстаться с таким энергичным и исполнительным офицером. Однако же надеюсь, что и на новом месте применения ваших способностей вы будете верны традициям корпуса и не порвете дружбы с министерством.

Додаков не понимал, куда он клонит, и предпочел промолчать.

— Государь хочет вас причислить к свите. Остаются незначительные формальности: на какую должность.

У Додакова заколотилось сердце:

— Готов на любую у стоп нашего великодушного монарха.

— Отрадно слышать. Подберем вам достойную. Не возражаете: офицером личной охраны государя?

— Не смел и мечтать о такой чести!

Столыпин тоже поинтересовался парижскими делами, спросил о Гартинге. Додаков понял, что министр крайне озабочен плохими вестями. Виталий Павлович слово в слово, с тем же наслаждением повторил фразу, произнесенную в кабинете директора департамента.

— И этому прохвосту мы вынуждены были дать действительного статского... — как бы вслух подумал Петр Аркадьевич.

Додаков догадался: «Даже премьер не решился испросить у императора отмены решения».

В Европе провал следовал за провалом. Но здесь, в Петербурге, генерал Герасимов расстарался — выследил-таки инженера Красина. Получив донесение с Александровского, Виталий Павлович сам изъявил желание принять участие в аресте неуловимого революционера.

Теперь он ехал, чтобы вручить требование о выдаче: аргументированное, неуязвимое даже для самого придирчивого суда. Член ЦК преступного сообщества, руководитель боевых групп социал-демократической партии, непосредственный организатор тифлисской экспроприации — и прочее и прочее. Высока честь для инженера — сам жандармский полковник едет за ним. Можно было поручить любому ротмистру, тому же Петрову. Но Додаков взялся доставить Красина сам. Он начинал — он и закончит. Это последнее его дело по департаменту. С будущей недели он переезжает в Царское Село, офицером свиты...

...Все складывается так блестяще. Но почему-то в душе пустота, все постыло, и как от оскомины сводит челюсти. Не попадись под руку тот заклевавший носом солдат, он беспричинно избил бы любого другого. Сейчас приедет в Выборг, заполучит этого инженеришку — и сразу же назад. Вечером будет уже в Петербурге. И напьется, напьется до положения риз!..

За окном набегали и уходили назад сосняки и ельники. Поезд притормаживал на станциях. Названия одно нелепей другого: Усикирко, Перкъярви, Кямяря... Додаков сверился по карте. Сейчас Сяйние, а следом уже и Выборг.

Состав постоял на станции две минуты. Ударил колокол. Дал гудок паровоз. Поезд начал набирать ход. Слева потянулся темный глухой ельник. Додаков посмотрел в окно напротив. По другую сторону полотна стеной стояли березы. Проплыл домик-куб путевого обходчика. На белой стене черные цифры: 176. Дорога пошла петлей — наверно, в обход топи. Из купе был виден чуть ли не весь состав: первыми за паровозом желтые вагоны, потом синие, за синими зеленые. Его арестантский вагон был последним...

Они прибыли на место, когда уже стемнело. Предупрежденный Эйваром машинист сбавил ход у поста 176, и они спрыгнули на насыпь. Товарняк прогрохотал, подмигнул на прощанье красным глазом стоп-фонаря. Все они были в промасленных, пропитанных гарью робах железнодорожников, с тяжелыми сумками, полными инструментов, с ломами и кувалдами.

Обходчик, тощий мужичонка с выщипанной бородой, понял их сразу.

— Только просит, чтобы связали и засунули в рот кляп, — перевел Эйвар. — Скажет: «Лесные братья напали». А то прогонят с дороги.

— Ладно, свяжем, — согласился Антон.

На этот раз при осуществлении операции студент был признан главным — он предложил план, такой неожиданный и смелый. Конечно, может сорваться и этот. Тогда осуществят прежний, с нападением на конвой по пути от тюрьмы к вагону, Герман Федорович, Вано, Ладо и другие боевики вместе с финскими товарищами. Если сорвется этот...

Домик обходчика был внутри еще меньше, чем казался снаружи: всем и сесть-то негде. Да и некогда было рассиживаться. Вынув из сумок инструменты, они вышли на полотно.

Даже днем на линии Териоки — Гельсингфорс движение было небольшим, а ночью поезда вообще не ходили. Парни выбрали участок пути на самом крутом повороте дороги и приступили к работе. Если бы кто и посмотрел со стороны: рабочие-путейцы ремонтируют полотно.

— Юкси... одна рельса мало, — сказал Хейно.

— Да, — поддержал смазчика Карл. — Смогут отогнать на станцию и перевести на встречный путь.

— Тогда надо один рельс спереди, один сзади.

— А успеем? Если увидят, будут стрелять.

— Надо успеть. Трое впереди сбросят, а двое сзади, у них будет больше времени.

— Так нас же всего четверо.

— Попросим и обходчика подсобить. А потом свяжем.

Хейно переговорил с мужичонкой. Тот закивал бородой.

Костыли сопротивлялись, не желая вылезать из промасленных крепких шпал. Антон вырывал костыли, отвинчивал тяжелым ключом соединительные болты. Стер в волдыри, в кровь руки, взмок, хотя ночью приморозило. Звезды светили по-зимнему высоко и колюче.

— Сколько должно пройти с утра составов? — спросил Антон. — Если оставим по два костыля и по болту, выдержат?

— Кюлля! — кивнул, выслушав перевод, обходчик. — Кюлля!

Снег на насыпи стаял. Но в кюветах и в лесу он был глубокий, зернистый.

— Надо наломать еловых лап — прикрыть место, куда сбросим! — по ходу вносил уточнения Путко.

— А вдруг они решат — по шпалам или по лесу!

— А это, товери, зачем? — улыбнулся от ушей до ушей Хейно, доставая из сумки круглую черную бомбочку.

— Молодец, друг! Я не учел.

Закончили с одним рельсом, отошли на несколько сот шагов назад и на встречном пути принялись за второй. К рассвету все было подготовлено. Мужичок вернулся в свою будку, а они забрались подальше в лес, разожгли костер, вскипятили чаю, испекли картошку. И стали ждать, вслушиваясь.

Прошел товарняк, груженный углем и лесом. Тяжелый, удары его колес заставляли стонать рельсы. Потом протарахтел утренний пассажирский. Обходчик проверил, как держат рельсы, прикрепленные к шпалам вместо полусотни костылей всего на пяток. Проследовали встречный гельсингфорский, еще несколько товарных. Карл, на ходу вскочив на подножку товарняка, шедшего из Выборга, уехал на станцию Сяйние. Там он должен был подсесть на петербургский поезд — тот, с арестантским вагоном.

Время шло. Если петербургский не опаздывает, через четверть часа...

Со стороны Сяйние послышался приглушенный расстоянием гудок.

Пора!

Хейно и Эйвар ушли вперед. Антон остался один. От волнения у него шумело в ушах. Он то и дело высовывался из-за дерева: не идет ли?

Над лесом заклубил, приближаясь, растягиваясь шлейфом, густой дым. Показался паровоз. Антон начал пробираться сквозь лес, проваливаясь в рыхлый снег, ближе к домику обходчика. Поезд шел по высокой насыпи. Студент увидел, как по крышам к арестантскому вагону бежит Карл. Вот он достиг предпоследнего тамбура и скрылся, будто нырнул. Хорошо, что на подножке нет часового.

Состав уже миновал место, где стоял Путко. Паровоз скрылся за поворотом. Вслед за ним стали втягиваться и вагоны. А последний, будто притомившись, замедлил бег и, все еще продолжая катиться, отделился от состава и стал отставать. Но вот и он скрылся за поворотом.

Антон выбрался на насыпь и что было духу побежал к будке обходчика. Мужичонка уже торопился ему навстречу. Сопя, кряхтя, отдуваясь, они, каждый со своего конца, начали откручивать болты, крепящие рельс, вырывать из гнезд оставшиеся костыли. А потом подцепили ломами, как вагами, стальную, неподъемной тяжести полосу и сдвинули ее со шпал. Рельс подался, потом прянул с откоса, сбивая гравий, и погрузился, потонул в снегу. Теперь забросать сверху, чтобы не было видно, где он похоронен, воткнуть ветви, будто это поросль елок, и бежать к будке.

В будке Антон крепко, по рукам и ногам, связал обходчика, сунул ему в рот тряпку, опрокинул стол, табуретки и выскочил, оставив распахнутой дверь.

Ели за окном уходили назад все медленней, перестук колес доносился все реже, тише. Какая еще остановка? Додаков недоверчиво покосился на карту. Никакой станции от недавней Сяйние и до самого Выборга обозначено не было. Полковник посмотрел в окно. Только ели. А в противоположном окне только березы. И дугой уходит за лес стальная сверкающая колея. Но впереди, на повороте, ни паровоза, ни вагонов нет! Что за наваждение?

Он побежал в тамбур. Солдат испуганно вскочил, вытянулся, взял на караул.

— Отпирай, дурак!

Додаков выскочил на ступени.

Арестантский вагон один-одинешенек стоял в окружении молчаливого леса. Тишина была такая, что звенело в ушах.

— Прапорщик! Поднимай всех на ноги! — крикнул Додаков начальнику наряда. — Наш вагон отцепился от состава!

— Слушаюсь, вашвысокблагородь! — прапорщик был молодой, ревностный. — Прикажете послать на пост? Там должен быть телефон.

— Да, одно отделение вместе со мной на пост. Второе вперед, пусть осмотрят путь!

В домике поста Додаков увидел связанного, с кляпом во рту, обходчика. Мужик задыхался, из глаз его катились слезы.

— Что произошло? Отвечай, негодяй!

Он что есть силы тряхнул мужика. Тот испуганно залепетал.

— А, проклятье! Тарабарский язык! Кто понимает этого олуха?

— Он говорит: «Напали лесные братья».

— Когда успели? Только что его рожа торчала с флажками! Тут что-то не так. Тащите его в вагон. Где телефон?

Он яростно покрутил ручку. В трубке была ватная глухота.

— Линия оборвана, вашвысокоблагородь!

— На встречных путях тожа само, вашвысокблагородь, нема рельса!..

Виталий Павлович злобно и растерянно покрутил головой, будто вывинчивая шею из ворота. Кадык его ходил вверх-вниз.

— Сволочи! Делали с головой: вперед ни по этой, ни по той колее... Только назад.

Он пошел к вагону. По дороге осмотрел насыпь с выкорчеванным рельсом на встречном пути. «Рассчитали, что паровоз можно на стрелке перевести на встречную колею... Где он, паровоз? Докричишься! Хоть беги в Териоки или в Белоостров...»

Он зашагал мимо вагона, осмотрел разобранный путь впереди, оглядел ров, усаженный елочками. «Сюда его сбросили, рельс. Не вытащишь. Да без костылей и инструментов и не установишь».

Додаков поднялся в вагон. Приказал:

— Привести обходчика.

Оглядел его холодным, скребущим взглядом:

— Ну!.. Спросите, сколько отсюда до Выборга.

— Он грит, верст двадцать... Дороги нет, по лесу аль по насыпи.

«По насыпи... — подумал Додаков. — А «лесные братья» там, — он с тоской посмотрел на глухой ельник. — Снимут по одному...»

— Когда пойдет следующий поезд или встречный?

— Он грит: вечером, вашвысокоблагородь. Затемно.

«Все учли!..»

— На участке имеются запасные рельсы, костыли, подкладки, инструмент?

— Он грит, никак нет. На станции, как ейную... Сяй... яй... тьфу, в глотке застряло.

— Сколько до станции?

— Десять верст.

— Та-ак... Скажи, что сейчас я этого подлеца вздерну на сосне!

Мужичонка выслушал, понуро опустил голову. Крупные слезы катились из его глаз на усы и редкую бороденку.

«Вздернешь — потом не расхлебаешься с их сенатом, вой поднимут на всю Европу. Эх, не наша это земля, чужая!.. — Додаков отвернулся. — Но что же делать? Если даже и пешком, доберешься до Выборга к ночи. Если доберешься... Как ни крути, надо ждать следующего поезда».

Он поглядел на портфель, лежавший на багажной полке. «А куда, собственно, торопиться? Времени в запасе довольно. Никуда инженер не денется».

— Выбросьте этого хама вон из вагона! — распорядился он и, задвинув дверь купе, растянулся на скамье. Ноги его не помещались, он согнул их циркулем.

Прикрыл глаза: окровавленные тонкие руки на снегу, пальцы судорожно ломают лед. «Сейчас... Сейчас...» Нет, не лед — это она среди булыжников, раздавленная сапогами. Лицо превратилось в месиво. На месиве только безумные, выкатывающиеся из орбит глаза. «Сейчас!.. Сейчас!..» Да нет же, она висит на веревке. Лесной сумрак, ели и березы. Да, да, как это он не обратил внимания: с одной стороны поляны — только ели, а с другой — только березы. Она висит на веревке и пляшет. Нет, не бьется, а танцует. Так ножкой, так!.. А деревья сверкают огнями, как на балу. Где был тот бал? На ее пальчике сиреневый александрит. И чья-то ухмыляющаяся смуглая рожа... Нет, это она на веревке. Она танцует в воздухе. «Сволочь! — кричит поручик Петров. — Сволочь!» Как грубо! Петров бросается к ней, обхватывает ее за ноги и повисает на них. А она насмешливо улыбается, только глаза полны безумного ужаса. «Сейчас... Сейчас...»

Виталий Павлович открывает глаза. Опять, опять все тот же сон, как наваждение. Этот сон преследует его. Но Додакову даже не хочется признаться самому себе — он больше не пугается сна. Наоборот, он готов смотреть его снова и снова с каким-то черным мстительным удовольствием. Сон доставляет ему наслаждения больше, чем воспоминания о ночах, проведенных с Зиночкой. «Не становлюсь ли я параноиком?» — думает он и снова закрывает глаза.

«Бора-1» отдал швартовы и теперь как спросонья, нехотя разворачивался в заливе. Утро было свежее и солнечное. Впереди по носу поднималось красногранитное здание вокзала, за ним, будто надвигаясь, — гора Папуланпуисто с вышкой на маковке. Пароход плыл вдоль набережной. На станции, на путях, дымил паровоз со свитой разноцветных вагонов: первый поезд на Петербург. Сновали маневровые крикуны. В дальнем тупике темнело зеленое пятно арестантского вагона.

Антон и Леонид Борисович стояли на верхней палубе, опершись о поручни, и смотрели на город.

Студент вернулся в Выборг под утро. Ровно в восемь Красин был приглашен в тюремную канцелярию.

Сейчас они стояли и молчали. Антон искоса поглядывал на Леонида Борисовича, на его изможденное, с запавшими щеками лицо, неровно остриженную бороду и черные провалы под глазами, на белые виски. И его сердце теснилось болью, любовью и торжеством. Красин вопросительно поглядел на студента. Путко смутился и отвел взгляд.

По набережной шла группа. Впереди — высокий офицер в голубой жандармской шинели. Чуть поотстав — еще один, чином, видать, пониже. А уже за ними — несколько солдат и унтеров. Что-то знакомое почудилось Антону в фигуре высокого офицера. Он перегнулся через поручни. Палубу и набережную разделяло меньше полусотни метров. Офицер полуобернулся к идущему позади, теперь его лицо было обращено к пароходу. Костлявое, обтянутое на скулах, с прорезью тонкого жесткого рта, с хрящеватыми ушами.

— Он! — крикнул Путко. — Это он!

— Кто? — спросил Красин, проследив взглядом.

— Убийца моего отца! Я застрелю его!

Холодная черная вода отделяла пароход от берега. «Бора» начал медленно разворачиваться, полынья расширялась.

Красин схватил юношу за руку.

— Я убью его! — снова крикнул в отчаянии Антон. И, будто прорвало, начал рассказывать Леониду Борисовичу обо всем, что произошло за эти месяцы — и с ним, и с его товарищами, и с Ольгой; рассказал о ночном приходе Зиночки, о ее признании, о Додакове и вице-консуле Гартинге.

— Возьми себя в руки, мой мальчик, — задумчиво и ласково проговорил инженер, положив руку на плечо юноши. Прикосновение было добрым, отцовским. Антон почувствовал, как защипало в носу.

— Ты еще встретишься с этим Додаковым и сведешь с ним счеты. Обязательно встретишься. А что касается Гартинга... Ты даже представить не можешь, как это важно. Хотя надо все хорошенько проверить и перепроверить. В Париже есть великий специалист по такого рода личностям. И если это правда!... — он недобро усмехнулся и потер указательным пальцем переносье. — Как говорит наш Семен: «И из яда змеи делают лекарство».

— Из змеи! — воскликнул студент. — Сколько змей, как в террариуме! Разве это все случайно: с Ольгой, и с Феликсом, и с Семеном?

— Да, чувствую, заполз гад в наши ряды. Но кто? Я не имею права никого подозревать, пока не буду уверен. Мы должны верить друг другу.

Леонид Борисович подставил лицо ветру. Бриз трепал его волосы:

— Но когда узнаем — страшен будет наш суд.

Он повернулся к Антону:

— Ничего, мальчик, ничего... На Руси не все караси, есть и ерши! — он вспомнил слова Феликса и усмехнулся. — Ничего они сделать не смогут, эти гады под ногами. Ничего! Они хотели бы погрузить Россию во мрак. Но нет — ночь не наступит!

Он обнял студента. Притянул к себе. Антон был выше Леонида Борисовича.

— А ты молодец, сынок! Ты стал настоящим революционером и боевиком. Помнишь, у Шиллера: «Лишь час опасности — проверка для мужчины».

Пароход втягивался под створы разведенного моста, соединяющего Выборг с замком. Впереди лежали черно-синие воды Балтики.

В эти минуты Додаков, оставив сопровождающих в вестибюле, поднялся по мраморной лестнице на второй этаж, приказал адъютанту доложить о прибытии офицера из Санкт-Петербурга. Адъютант подобострастно распахнул дверь:

— Губернатор уже ждет! Он рад вас принять, господин полковник!

Барон Биргер Густав Самуэль фон Троиль был любезен до слащавости. Вышел из-за стола, приказал принести коньяк и кофе.

«Ишь, коньяком угощает!.. Хочет загладить вину за эту историю на дороге, — подумал Виталий Павлович. — Ну уж нет, ночь в вымерзшем вагоне я тебе не прощу...»

Додаков встал, открыл портфель и, свысока поглядев на барона, выложил перед ним украшенные печатями с двуглавым орлом бумаги:

— Господин губернатор, вот соответствующим образом оформленное требование о выдаче инженера Красина Леонида Борисова.

— Да, да... — рассеянно посмотрел на гербы и печати фон Троиль. — Все в полном порядке. — Барон ногой отодвинул от стола кресло, прижался к спинке его и, не скрывая насмешки, оглядел полковника: — Но инженера Красина Леонида Борисова у нас уже нет.

— Простите, не понял: как это нет?

— В соответствии с предписанием Императорского Финляндского, сената от 17 ноября 1906 года, по истечении тридцатидневного срока ареста, за неполучением вышеозначенных документов, — он показал на гербовые бумаги, — на законном основании сын надворного советника инженер Красин освобожден. Сегодня, в восемь часов утра.

— Как вы посмели! — взорвался Додаков. — Неслыханно! Срок истекает завтра!

— Весьма сожалею, полковник. Но у вас в Санкт-Петербурге ошиблись, видимо, в счете. В марте тридцать один день.

Додаков смотрел на губернатора ненавидящими глазами.

Но барон фон Троиль не боялся. Он знал, что там, в Гельсингфорсе, в сенате, им будут довольны.

Пароход «Бора-1» уже выходил в Балтийский залив.

 

ГЛАВА

14

Известие принес все тот же Ростовцев. Он как-то странно, искоса поглядел на шефа и осторожно сказал:

— Я был у своих и услышал разговор. Один из эмигрантов сказал: «С этим Гартингом пора кончать». Другой кивнул и подтвердил: «Да, только как? Втихомолку?»

— Вот оно что!.. — Аркадий Михайлович невольно покосился на окно. — Каким же путем «кончать»?

— Об этом речи не шло. Просто: кончать, и все.

Заведующий ЗАГ задумался. Потом спросил:

— Как говорилось? Кончать с вице-консулом?

— Нет. Была названа ваша фамилия.

«Откуда они узнали? Ну, Генрих Бэн, чье имя попало на страницы газет, — куда ни шло. А как они разузнали о моей деятельности? — Аркадий Михайлович с опаской посмотрел на осведомителя. — Подвоха можно ожидать от каждого. Нет, Ростовцеву было бы невыгодно... Надо снова перетрясти всю агентуру. И принять некоторые меры».

— Благодарю вас, — Гартинг изобразил на лице беспечную улыбку. — Эти угрозы меня мало пугают. Моя главная забота — пресечение деятельности политической эмиграции.

Гартинг не без ехидства вспомнил, как только на днях отправил в Петербург донесение:

«Имею честь доложить Вашему Превосходительству, что известный социал-демократический деятель, носящий кличку «Никитич», а фамилия настоящая Красин, прибыл в Париж и активно включился в работу большевистской группы ЦК...»

Да-с, и вы там, в столице, не очень-то расстарались!..

Он посмотрел на Ростовцева:

— Да, моя первая задача — политэмигранты. И подготовка к предстоящему посещению Европы его величеством государем императором.

Он сделал паузу:

— Хотя, конечно, прошу более конкретно разузнать и о планах злоумышленников против меня, мой дорогой друг.

Гартинг посмотрел Ростовцеву в лицо. Что-то не понравилось Аркадию Михайловичу то ли в выражении его глаз, то ли в интонации голоса.

Интуиция и на этот раз готова была прийти Аркадию Михайловичу на помощь. Действительно, Ростовцев знал куда больше, чем говорил. Но он рассудил логично: если хитроумный Гартинг избежит опасности, он не забудет учесть, что первым предупредил о ней не кто иной, как он, Ростовцев. Если ловушка захлопнется, ну что ж, поделом! Ростовцеву осточертело пренебрежение и высокомерие шефа, не устающего напоминать, что Ростовцев был перекуплен им у немецкой осведомительной службы. Для Гартинга он все еще в коротких штанишках, хотя не может сетовать на жалованье и наградные. Не беда, без Ростовцева не обойдется ни один будущий заведующий ЗАГ!.. И, простодушно глядя в лицо своего начальника, Ростовцев сказал:

— Можете на меня положиться. Как только узнаю, сразу сообщу.

Гартинг же не прислушался к внутреннему голосу, сигналившему об опасности. Не прислушался прежде всего потому, что был поглощен в эти дни иными заботами: посол Нелидов уведомил весь аппарат, что в ближайшие недели предполагается официальный визит государя во Францию. Аркадий Михайлович по своим каналам был еще ранее предупрежден, что Николай намерен, помимо Парижа, осчастливить своим посещением также Великобританию и Германию. Заведующему ЗАГ необходимо принять свои меры к обеспечению безопасности царя.

Эта работа была по натуре Гартингу. К тому же результаты ее сулили заслонить недавние неудачи: за визитом императора, как в былые времена, должны были последовать награждения и чины...

Все же без торопливости Аркадий Михайлович в числе второстепенных отправил на Фонтанку донесение, в котором пересказал сообщение Ростовцева об угрозах ему лично. И попросил посла принять его для конфиденциальной беседы.

Ночью, уже дома, Аркадий Михайлович, прежде чем пройти на половину Мадлен, задержался в кабинете.

Что означает оброненное эмигрантом слово «кончать»?.. Он понимает, что опасность постоянно угрожает чинам департамента — уже в силу самой их деятельности в стане врагов. А ему разве не угрожала — и тогда, в институтах или в мастерской бомб, если бы «сотоварищи» узнали об истинной его роли?.. Но чем выше поднимаешься вверх, тем условней становится эта опасность, тем больше различных сил готовы ее предотвратить. Его персону защищают и дипломатический иммунитет, и престиж империи, и окружающая его незримая охрана.

Он достает из внутреннего кармана маленький браунинг с перламутровой рукояткой. Игрушка. Дамский. Из такого можно убить, выстрелив только в упор, да и то точно прицелившись в висок или в сердце. Аркадий Михайлович отжимает пружину, пальцем выдавливает на зеленое сукно маленький латунный патрон с никелированной головкой — пулей. Неужели такого блестящего кусочка металла размером в полногтя достаточно, чтобы разом оборвалось  в с е: Мадлен, дети, этот кабинет?.. Какой-нибудь негодяй в упор... Чушь, невозможно!.. Да, расшалились нервы в последнее время. Надо попросить директора об отпуске. Конечно, после поездки императора. Проводит государя — и туда, на Лазурный берег, к благословенному морю! Мадлен уже наскучило в Париже. Да и ему самому осточертели непременные визиты к ее старикам. Сейчас, в постели, они обсудят предстоящее путешествие.

В один из следующих дней Гартинга пригласил посол. Нелидов был приветливо-холоден, как всегда. Хорошо, он при ближайшем удобном случае поделится слухами о подготовке покушения на вице-консула с президентом совета министров Клемансо, чтобы тот принял к сведению. Непременно. Однако, к сожалению, Клемансо в последнее время несколько изменил свое отношение к послу. Видимо, его напугала та история с арестами эмигрантов, он боится Бриана, Жореса и всей этой газетной свистопляски. Да еще заботы с предстоящим приездом его величества... Нет, безусловно, безопасность личной персоны вице-консула будет обеспечена. Посол непременно поставит президента совета министров в известность.

Прошло еще несколько дней. Ни от Ростовцева, ни от других осведомителей не поступало подтверждения нелепым слухам. И чувство тревоги развеялось.

Этим утром, проспав — нервы, все нервы! — а потому отказавшись от непременного кофе, Аркадий Михайлович спешит в посольство.

Привратник Кузьма, выпятив грудь и вскинув бороду, распахивает перед вице-консулом дверь. Но смотрит ему в лицо со странным любопытством. «Хам, — думает Аркадий Михайлович. — Негладко выбрит я, что ли, или на щеке след от помады?..» Однако не удостаивает его вопросом.

Но и в канцелярии почтительно вскочившие из-за столов делопроизводители тоже обращают на шефа странные взгляды, он чувствует их на спине, четким шагом проходя в кабинет.

На зеленом поле стола лежат, как всегда, приготовленные к просмотру газеты. Он прочно усаживается в кресло и протягивает руку к стопке. «Юманите», наиболее интересующая его социалистическая газета, лежащая всегда сверху, почему-то развернута. Аркадий Михайлович берет ее, и первое, что бросается ему в глаза, как хлыстом — наотмашь, в кровь, ударяет его по лицу, — крупный, жирный заголовок:

«Ландезен-Гартинг... Студент-провокатор... Мастерская бомб... На виселицу... орден Почетного легиона... Каторжник — начальник русской политической полиции...»

В глазах Аркадия Михайловича потемнело. Показалось, остановилось сердце. Он втянул в себя воздух. Минуту ошалело, вдавив тело в мягкую спинку кресла, оглядывал кабинет. Потом нашел в себе силы, распрямился, снова взял в руки газету, начал читать.

Газетная заметка была не такой уж и большой, и заголовок не таким уж и броским. Но помещена она была в центре страницы так, что каждый обратит внимание. И в заметке этой сухим языком протокола излагалась вся его биография — как если бы кто-то день за днем вел эту летопись. С того момента, когда он — нищий студент — вошел в кабинет жандармского ротмистра-следователя свободолюбивым народовольцем, а вышел платным осведомителем Петербургского охранного отделения. Ничего не было опущено: ни его доносы на однокашников в Петербурге и Риге, ни бегство за границу и поступление на службу в берлинский филиал ЗАГ. Но особенно подробно рассказывалось об инспирированной Ландезеном мастерской бомб в Париже, результатом чего была выдача на растерзание царизму десятков революционеров. Очень кратко говорилось о роли Гартинга в деле Валлаха. Зато в конце заметки безвестный автор спрашивал: неужели французскому правительству не известно или безразлично, что вице-консул российского императорского посольства в Париже — начальник русской тайной политической полиции и что этот человек, кавалер множества российских и иностранных орденов, в том числе ордена Почетного легиона, которого могут быть удостаиваемы лишь самые выдающиеся из иностранцев за особые заслуги перед республикой, — не кто иной, как Ландезен, приговоренный судом французской исправительной полиции к пяти годам каторги?

Откуда узнали? Как посмели? О, как он ненавидит этих газетчиков, этих социалистов! Дай ему волю, он бы их!.. Сжег, колесовал, задушил каждого своими собственными руками!.. Но слово не птица... Что же делать?

Первая мысль метнулась к дому. Если узнает Мадлен, если прочтут ее родители... Хвала господу, уж «Юманите»-то они не читают.

А здесь, в посольстве? Судя по рожам этих писаришек, уже смакуют. Послу, получающему ежедневно обзор печати, доложат непременно. Надо увидеть посла еще до того, как он прочтет обзор и составит свое собственное мнение.

Гартинг вышел из кабинета и, сурово глядя прямо перед собой, не замечая ничьих повернувшихся в его сторону лиц, прошел через двор в апартаменты Нелидова.

Посол был уже в своем кабинете. Перед ним лежала «Юманите», причем заметка была жирно очерчена красным карандашом.

— Ваше превосходительство, разрешите мне...

Посол движением руки оборвал Гартинга и, глядя поверх его головы, холодно сказал:

— Я не желаю вдаваться в подробности, но в целом это выступление в печати я рассматриваю как крайне недружественный акт по отношению к посольству Российской империи накануне высочайшего визита, и я приму необходимые меры, дабы пресечь его. Через час мне назначен прием у премьера Клемансо. Я больше не задерживаю вас, милостивый государь.

«Еще не все потеряно... Не все... Не все... — успокаивал себя Аркадий Михайлович, нервно вышагивая по ковру своего кабинета, — Неужели возможно вот так, одним ударом... Нет, нет! Посол сразу поставил правильный акцент: тут дело престижа всего государства, всей империи!»

Посол вернулся от Клемансо. Председатель совета министров сам крайне обескуражен. Он попытается выяснить и по возможности принять меры. Но следует учесть, что Франция — не Россия, и он имеет очень малое влияние на прессу.

Чистоплюи! Что их премьер, что сам посол! Не могут нажать, пригрозить!.. Гартинг решил принять меры по собственным каналам. Он позвонил прокурору Монье.

— Одну минуту. Кто спрашивает?

— Гартинг из русского посольства.

— Одну минуту...

И после затянувшейся паузы:

— Просим прощенья, мсье, Монье нет и сегодня не будет.

Аркадий Михайлович звонит следователю Флори.

— Кто спрашивает? — и после паузы: — К сожалению, соединить не можем — нет и сегодня не будет.

Гартинг снова крутит ручку аппарата:

— Мне — директора розыскной полиции мсье Мукена.

— Нет и сегодня не будет.

«Сволочи! — он бросает трубку на вилки рычага. — Небось часы с бриллиантами в кармане... Сволочи! Затаились! Ждут, что будет дальше».

Он едет домой. По дороге думает: «Рано или поздно могут узнать... Как-то нужно подготовить... Господи, пронеси!..»

Дети только вернулись с прогулки, шалят на парадной лестнице, хохочут, не обращая внимания на увещевания гувернантки.

Аркадий Михайлович проходит на половину Мадлен. Жена переодевается в гардеробной. Ее изображение множится в зеркалах, расположенных под углом друг к другу. Он целует ее в плечо. Кожа Мадлен пахнет свежестью. Во множестве зеркал много мужчин целуют женщин.

— Ты не забыл, милый, мы приглашены...

— Я очень устал, дорогая. И у меня неприятности на службе. Небольшие, правда. Ваши местные социалисты решили, как у нас в России говорят, бросить тень на плетень...

— Не хочу слушать ни о каких делах! — шаловливо зажимает ладонями уши жена. — Оставь заботы на завтра. Едем!

«Боже, как с тобой хорошо! — думает Аркадий Михайлович, глядя на жену. — Пусть будет по-твоему, оставим заботы на завтра».

Назавтра разражается буря. Фамилия Гартинга — на первых страницах всех газет. Не только в заголовках — в аншлагах, аршинными буквами. Такого политического скандала в Париже не было давно. Каждая газета изощряется на свой лад, но все — от прогрессивных до архиправых, от респектабельных до бульварных, даже до тех, кому он, Гартинг, из рептильного фонда ежемесячно анонимно переводил немалые суммы — даже они! — все сходятся в одном: из-за попустительства нынешнего правительства и лично Клемансо Париж превратился в пристанище иностранных резидентов, в их числе и таких беспринципных отъявленных негодяев, как беглый каторжник — он же кавалер ордена Почетного легиона — Аркадий Гартинг!

На следующий день сенсация уже в центре внимания газет всей Европы. Самые правые и те всхлипывают: неужели русское правительство не могло найти шпиона из «порядочных», а не навязывать Франции уголовного преступника, потребовав для него вдобавок Почетного легиона? А в самом Париже, в парламенте с запросом по поводу Гартинга и вообще о существовании бюро тайных политических полиций других стран на территории Франции выступает депутат, лидер социалистов Жан Жорес. Имя Гартинга он связывает с «царем-убийцей, подкрадывающимся на корабле-призраке к европейским берегам».

Премьер-министр Клемансо торжественно заявляет, что отныне и на будущее он не допустит деятельности иностранных резидентов на территории Франции. Относительно же Гартинга-Ландезена правительство республики уже направило ноту России с требованием исчерпывающих объяснений.

В тот день, когда его имя стало мишенью всей французской прессы, Аркадий Михайлович домой не поехал.

Утром первый телефонный звонок был от тестя, отца Мадлен.

— Я не верю всей этой несусветной чуши, конечно же, эти голодные щелкоперы врут, — с одышкой сипел в трубку старый аристократ. — Муж моей дочери — каторжник и сыщик! Ха-ха, веселые штучки!.. Вы должны выступить с заявлением и подать на всех этих прохвостов в суд!

— Да, да, непременно, — ответил он. — Однако начинать перебранку с борзописцами — ниже моего достоинства. В самое ближайшее время я жду из Петербурга официального заявления правительства Российской империи.

Его энергичный ответ вроде бы удовлетворил старика. Но что будет дальше? Конечно же, Петербург выступит с решительным демаршем, затронута честь не лично его, Гартинга: поставлен под угрозу приезд императора. Но скорее бы, скорей, пока скандал не разросся до катастрофических размеров!

Он заперся в кабинете, на звонки не отвечал, а вечером, отпустив экипаж, пошел в город. Как простолюдин, как бездомный, пешком, до изнеможения бродил по улицам, пока не свалился обессиленный на кровать в каком-то отеле.

Трусевич получил из Парижа от «Данде» лаконичное донесение:

«Шум, поднятый в связи с разоблачением Гартинга в прессе и всех без исключения кругах французской общественности — от социалистов до роялистов — ставит под угрозу не только визит государя в Париж, но и сами отношения между Францией и Россией. Необходимо срочно предпринять меры на самом высоком уровне. Позволю себе высказать свой взгляд на характер этих мер...»

Максимилиан Иванович пробежал последние строчки и, на что уж был искушен, содрогнулся: он-то знал наверняка, что этот самый «Данде» — не кто иной, как ближайший помощник и обласканный сотрудник Гартинга. «Каин! Иуда, вскормленный на груди!» Но дамоклов меч навис и над самим Максимилианом Ивановичем. И ему ничего не оставалось, как доложить о донесении «Данде» Петру Аркадьевичу.

Столыпин испросил внеочередной аудиенции у государя.

Николай принял его, стоя у распахнутого окна, с любимым «манлихером» в руке, не предложив сесть и лишь мельком взглянув на вошедшего. Взгляд его цепко выискивал в ветвях ворону.

Стараясь смягчить обстоятельства, Петр Аркадьевич сообщил о происшествии в Париже.

— Гартинг?.. Гартинг?.. Какой еще Гартинг?..

На мгновение Николай скосил на премьера глаза, и они блеснули сталью.

Столыпину стало зябко.

Царь уже сам знал все доподлинно — отнюдь не от служителей департамента.

Увидев наконец птицу, он вскинул винтовку, прицелился и выстрелил.

После дурно проведенной ночи в отеле, побрившись в какой-то парикмахерской, чувствуя себя разбитым, постаревшим на сто лет, Гартинг все равно прибыл на службу без трех минут восемь.

И тотчас был вызван к послу.

Нелидов, как и во время предыдущей беседы, глядел поверх головы Аркадия Михайловича. За его креслом, как и в кабинете заведующего ЗАГ, висел портрет царя в полный рост.

Посол, не подав руки, не пригласив сесть, а, наоборот, встав сам, левую руку откинув за спину, а правой держа перед подслеповатыми глазами лист телеграфного бланка, ледяным голосом сказал:

— На ноту правительства Республики Франции, потребовавшего объяснений относительно вашей персоны, премьер-министр Российской империи в соответствии с монаршей волей ответил следующее:

«Правительство России само было в данном случае введено в заблуждение, так как настоящая самоличность действительного статского советника Гартинга была ему неизвестна».

Единственный островок в этом море ненависти — его дом, его жена, его дети. Мадлен все поймет и простит. Они сегодня же уедут из Парижа, уедут подальше, хоть на край света.

Дверь открывает молчаливо-услужливый камердинер. Едва вступив в дом, Аркадий Михайлович чувствует, что он пуст.

— Где швейцар, где люди?..

— Госпожа рассчитала всю прислугу... — склоняет седую голову старый служака.

Гартинг взбегает по парадной лестнице, чувствуя, как обмякают ноги, как петлей душит одышка. Он бросается на половину жены. Распахнуты двери, пусты комнаты, перевернуто всё в гардеробах — будто взвод жандармов производил обыск. Пусто и в детской. Полосатые матрацы кроваток — как халаты каторжников.

Тяжело шаркая, он идет к себе. Дверца одежного шкафа приоткрыта. В глубине шкафа мерцают на парадном мундире золотые кресты и бриллиантовые звезды. Он со злобой щурит глаза и проходит дальше. Его домашний кабинет — уменьшенная копия рабочего кабинета в посольстве.

Он входит в кабинет и еще от двери видит на сукне стола белый лист. Мгновение ему чудится, что это тот самый — с водяными знаками, с черными крестами и головами.

Он пересиливает себя. Подходит к столу. Да, лист из той же пачки, с тем же водяным знаком Меркурия. Но на белом поле, от края до края, наискосок, почерком Мадлен, одно только слово:

«П р е з и р а ю!»

У него темнеет в глазах. Он хватает пальцами завитушку резьбы, обрамляющей доску стола. «Все... Это конец...» По какому-то второму каналу сознания его расчетливый ум подсчитывает: ордена отберут — ими был награжден не он, Ландезен, а мифический Гартинг; банковский счет арестуют, его самого схватят... пять лет каторги... скрыться?., конечно, уже следят... он стар, чтобы начинать все заново... он нищ, он беднее, чем тот золотушный студент из Пинска, решивший сделать блестящую карьеру... Расчетливый ум суммирует, подытоживает, а все его существо, каждая клетка, каждый нерв в немом отчаянии кричат: «Неужели все?..»

Он достает из бокового кармана пистолет — браунинг. Одна перламутровая пластинка, та, что была прижата к его груди, теплая. Он оттягивает затвор. Пружина обоймы подает в камеру латунный патрон. Маленькая никелированная пуля тупым носом входит в ствол.

Аркадий Михайлович поднимает браунинг и упирает ствол в висок. В сумеречном его сознании вдруг устремляются прямо на него косматые степные кони, и страшные всадники с гиканьем сотрясают копьями, развеваются на ветру бунчуки, и с ужасом видит он, что вместо наконечников на копьях — головы.

Но он медлит, медлит... Он трусит? Неужели так дорога ему бесславно кончившаяся жизнь?.. А почему кончившаяся? Все — и преступление, и наказание — имеет срок давности... Срок давности... И если он истек... Но даже если истек, стоит ли все начинать сначала?..

Стеклянным невидящим взглядом Гартинг обводит свой кабинет. Палец его костенеет на спусковом крючке браунинга.