Запах немытого тела ординарца Прошки проник в избу раньше него самого.
— Вашбродие, прибыл вестовой — вам приказано на рассвете выдвинуться к селу Чупилово, там замечен разъезд краснопузых. Вот письменное распоряжение. — Он положил мне на стол пакет, запечатанный сургучной печатью. Я вскрыл его, и содержимое меня не обрадовало.
— А почему вестовой сам ко мне не явился? Где он?! — Мой голос был полон негодования.
— Вновь отправился в штаб полка. Это был Митрошкин: увидел меня, передал и ускакал. Видно, спешил очень. А то, что отдал мне, так это то же самое, что вам в руки, — безмятежно пояснил мой ординарец, словно не замечая, что я киплю, как самовар.
— Не то же самое! Когда буду в штабе — разберусь с ним. Свободен! — Увидев, что тот продолжает стоять, переминаясь с ноги на ногу, спросил: — Что у тебя еще?
— Вашбродие, хочу отпроситься… Мы уедем, а Дуняха здесь останется.
За две недели, что мы находились в этом селе, Прохор успел обзавестись зазнобой, не первой на моей памяти. Война вымела мужиков из деревень, оставив там лишь немощных и малолетних, так что даже гнилозубый, потный, с лицом в оспинках Прохор пользовался успехом. Думаю, что командир первого эскадрона Воробьев на подобную просьбу своего ординарца разразился бы матом, швырнул бы в него, в лучшем случае, сапог и отправил бы на кухню чистить картошку, а я либерал — даже испытывая антипатию к Прошке, представляя, как он грязными руками обнимает нежное женское тело, иду ему навстречу.
— Хорошо, но чтобы в полночь был здесь. Передай по эскадрону мой приказ — в два часа подъем, в четыре часа выступаем.
Эскадрон — слишком сильно сказано: у меня осталось лишь три десятка конников.
Не знаю почему, но я невзлюбил Прошку с первого дня, и, наверное, не только за чрезмерную потливость — от него всегда разит, как от лошади после скачек. Он чувствует мое отношение и меня ненавидит. При случае, не задумываясь, всадит пулю в затылок, но пока мы как каторжники, скованные одной цепью. А вонь и пот — это лицо войны, а еще блохи, тиф, дизентерия, сифилис. Ведь большую часть времени нам приходится не сражаться, а то идти вперед, то отступать, жить в собачьих условиях, жрать что попало; набивая брюхо, помнить, что завтра, может, придется жить впроголодь; спать вполглаза и никогда полностью не раздеваясь. Опасность подстерегает всюду — красные нас теснят, а черные, зеленые, всевозможные батьки сельского масштаба — сегодня союзники, а завтра могут напасть, захватить врасплох и поставить к стенке.
Жизнь состоит из случайностей, которых море, а мы лишь щепки, и нас бросает то туда то сюда. А искать закономерности в случайностях — неблагодарное дело. Только здесь понимаешь надуманность и искусственность построений Ницше, Шопенгауэра, которых читал взахлеб в студенческие годы. Волюнтаризм — это лишь словоблудие, от нас ничего не зависит. А может, дело лишь во мне? «Бог умер», — провозглашает Ницше, а жив ли я?
Будучи в университете приверженцем революционных идей, с одобрением встретив падение царизма, я в результате нелепых обстоятельств жизни, главным образом, вследствие своего дворянского происхождения, оказался в Добровольческой армии, которая борется за возрождение монархии, за цели, чуждые мне. А что мне оставалось делать, когда я оказался между жерновами, которые готовы были стереть меня в порошок? Выбор за меня сделали красные: только из-за происхождения определили в заложники, а на мои взгляды им было наплевать, как и на то, что я был исключен из университета накануне выпуска за открыто высказываемые взгляды и материальную поддержку рабочих кружков, руководимых эсерами. Лишь то, что вскоре наш небольшой городок был взят Добровольческой армией, спасло меня от расстрела.
В прошлом мне казалось, что источник всех бед — царизм, а когда рухнули вековые устои, то выяснилось, что я беды еще не знал! А причина всех несчастий — идеалисты, которые, маня светлым будущим, вызывают к жизни силы Зла, окрашивающие все в черный цвет. В стране разруха, анархия, человеческая жизнь стала разменной монетой. А я, вместо того чтобы копаться в старинных фолиантах, захваченный вихрем хаоса, несу смерть. Если Бог поможет мне пережить все это, то я обязательно вернусь к исторической науке, так как уже сделал для себя вывод: историк не должен иметь политических убеждений, а быть беспристрастным и не руководствоваться накопившимися обидами или чужими желаниями.
Вдруг тишина сельской ночи, до этого нарушаемая лишь ленивым побрехиванием собак, взорвалась грохотом ручных гранат, сухой дробью винтовочных выстрелов и безжалостным стрекотом пулемета. Я в панике выскочил во двор, дрожащими руками оседлал своего Вороного и пустился вскачь по пустынной улочке туда, где слышалась перестрелка. Похоже, враг атаковал нас внезапно, непостижимым образом просочившись в село мимо выставленных постов, воспользовавшись нашей самонадеянностью. Нашей? Нет, моей! Ведь я командир! Какой, к черту, командир — недоучившийся студент-историк! Вот Воробьев бы этого не допустил!
Раздались крики за изгородью: «Вон их командир. Вали коня, ребята! Взять живым!» Вслед послышались выстрелы, и я перелетел через споткнувшегося Вороного и грохнулся на землю. Сильный удар привел меня в беспамятство, пришел я в себя уже обезоруженным, в порванном френче с сорванными погонами, со связанными руками. Рядом с собой я увидел пребывающих в столь же плачевном состоянии полтора десятка моих бойцов и среди них Прошку, который теперь старался держаться от меня подальше. Мы находились под прицелом «максима», установленного на тачанке, рядом с ней стояли два новеньких «льюиса» — трофеи, добытые у нас.
Это были явно не регулярные войска: бородатые мужики, одетые кто во что горазд, но хорошо вооруженные. Вперед вышел молодой мужчина в офицерском френче без погон, с небольшой вьющейся бородкой, и стал говорить, слегка шепелявя и весьма заумно. По голосу я его и узнал.
— Встать! Я буду немногословен: самое дорогое у человека — это жизнь, а у вас есть все шансы с ней распрощаться, но господин наказной атаман, пардон, товарищ атаман, дает вам шанс остаться в живых. Кто хочет остаться в живых — сделать шаг вперед!
Как и можно было ожидать, вперед вышли все.
— Степан! — окликнул я его по имени.
Он внимательно на меня посмотрел и, похоже, узнал.
— А, золотопогонная дворянская сволочь очнулась! — бросил он, подошел ко мне и отвесил хлесткую пощечину.
— Этого надо будет допросить, а потом в расход. Без вариантов. Пока пусть здесь побудет, в сторонке. — Затем он продолжил речь: — Но должен разочаровать: в живых останутся не все — за всё надо платить. Может, кто хочет добровольно умереть? Или укажет на тех, кто этого достоин? Кто рьяно стрелял в нашего брата крестьянина или прислуживал золотопогонным?
Послышались крики, спор, чуть до драки не дошло.
— Молчать! — сорвался на крик мой бывший однокурсник Степан. — Используем опыт древних римлян. Становись в одну шеренгу по росту!
Началось небольшое столпотворение, но вскоре все построились.
— Рассчитайсь на первый-третий, и каждый третий — выйти из строя!
Из строя выходили с обреченным видом — догадываясь, что их ожидает. Один из них, Федорчук, не выдержал, упал на колени, стал есть землю, молить, чтобы позволили ему остаться в строю. Его место занял стоявший за ним Данилин, в империалистическую награжденный полным Георгием, наиболее опытный боец в эскадроне. Он был хмур и не нарекал на то, что занял чужое место в строю смерти.
— А теперь, оставшиеся, рассчитайсь на первый-второй и выйти из строя вторым номерам! — Когда команда была выполнена, Степан сообщил: — Пойду посоветуюсь с госпо… товарищем атаманом, а заодно допрошу эту золотопогонную сволочь!
Меня отконвоировали в одну из изб. В горнице было пусто, на столе стояла крынка молока, рядом лежала большая горбуха житного хлеба.
Конвоиры вышли и оставили меня наедине со Степаном.
— Здравствуй, Петр. — Степан обнял меня, удивив этим больше, чем пощечиной.
— Не могу ответить тебе тем же — у меня связаны руки.
— Извини за пощечину — ты же меня понимаешь, — тяжко вздохнул Степан. — Развязать тебя тоже не могу. Всюду глаза да уши — а товарищ атаман, чуть что заподозрит, не раздумывая, поставит к стенке. Присаживайся. — Он придвинул мне табурет, на другой уселся сам.
— Вы за кого? Кто атаман?
— Петр, извини, но здесь вопросы задаю я… Мы за себя. Центральная власть нам ничего не дает и дать не может, вот мы и организовали у себя республику, куда вошло семь сел. Я министр внутренних дел.
— Ты после университета здорово продвинулся, — не удержался я от иронии.
— Не завидуй — это большая ответственность. Например, что мне с тобой делать?
— И так понятно — к стенке золотопогонника!
— А как же наши совместные студенческие годы, наше братство, учрежденное на Владимирской горке, мечты о светлом будущем?
— Вот во имя этого светлого будущего ты меня и поставишь к стенке.
— Да, положение… Позволить тебе бежать я не могу… — Степан, поднявшись, стал нервно ходить вдоль стола. — А решать надо быстро… Ладно, приму удар на себя — атамана уговорю. Только ты меня не подведи! Башкой рискую!
Мы вышли из избы и вернулись к тому месту, где понуро стояли три шеренги унылых пленных, ожидавших своей участи. Вокруг столпились немногочисленные обитатели деревни: женщины, дети, а также несколько безногих инвалидов войны в шинелках и на костылях.
Степан огласил решение:
— Вторая и третья шеренги остаются жить, первая — в расход!
Раздался вой Федорчука, который остался в первой шеренге и попытался повторить свой трюк по спасению, но толстый краснолицый мужик, обликом напоминающий продавца из мясных рядов, принялся его «уговаривать» ручищами и ножищами. Вскоре тот лежал на земле с окровавленным лицом и лишь тихонько скулил. А Степан обратился к помилованным:
— Товарищ атаман дал вам шанс, но требует гарантий вашей преданности ему. Каждый из вас получит винтовку с одним патроном, и вы сами расстреляете… — он запнулся, подбирая слова, и ограничился коротким: — …этих. Мы сосчитаем попадания, и если кто-то промахнется или будет стрелять не смертельно, то на это количество уменьшится число счастливчиков, оставшихся жить. Атаману не требуются колеблющиеся и не умеющие стрелять. А вот и сам атаман Павленко, премьер-министр нашей республики!
На тарантасе подъехал кряжистый усатый мужчина необъятной толщины, явно в прошлом кузнец или цирковой борец. Он был во френче и кубанке с нашитым странным крестом, словно ветряк с искривленными на концах лопастям. Степан подошел к нему и стал негромко объяснять происходящее. Выслушав, тот задумался, вперил взгляд в меня и затем медленно кивнул в знак согласия. Согласия на мою казнь или воскрешение?
Тем временем приговоренных раздели до исподнего, и первая «двойка» помилованных вооружилась винтовками и уставилась на обреченного. А им в спину грозно смотрело дуло «максима».
— Я не желаю стрелять в своих товарищей! — послышался громкий голос, и из группы помилованных вышел Данилин, подошел к самому молодому из приговоренных на смерть, девятнадцатилетнему Ваське, и поменялся с ним местами.
Он отдал юноше одежду, а сам остался в исподнем. Ошалевший от происходящего Васька не мог найти слов благодарности и безмолвно спрятался за чью-то спину.
— Похвальный поступок, — обронил атаман и подал команду.
«Двойка» выстрелила, и приговоренный упал как подкошенный. Из толпы выскочила растрепанная женщина и упала в ноги атаману.
— Пощади моего Прошку! — заголосила она, и я только теперь заметил среди приговоренных своего бывшего ординарца. — Мужа Веньку убили немцы, пощади Прошку — двое деток малолетних у меня.
— Кто он ей? — спросил атаман у Степана, и тот быстро ответил:
— Кобель, одну ночку с ней провел, вот она и растаяла, дура.
— Уберите ее! — приказал атаман, и двое мужиков оттащили плачущую женщину, а Прошка повесил голову.
— Следующий! — приказал атаман, и вскоре на небеса отправился хнычущий Федорчук.
Убитых осматривал Степан, считал попадания, оглашал: «Зачет!» Это напомнило мне студенческие будни, совсем некстати для такого страшного момента.
Молоденькому Ваське довелось стрелять в своего спасителя Данилина. Степан обнаружил на его теле лишь одно попадание — и Васька оказался у стенки, перед следующей «двойкой». Больше промахов не было.
Последним был Прошка, но «двойки» уже закончились. Атаман подозвал к себе Прошку и равнодушно спросил:
— У тебя дети есть? Говори только правду, иначе твоей участи не позавидую.
Прохор побелевшими губами вымолвил:
— Двое. Сыновей.
— Венчанный? Не вдов?
— Жена есть, — опустил голову Прошка. — Венчаны.
— Расстрелять. В самом деле кобель! — бросил атаман и отвернулся от него.
Степан подошел ко мне и протянул винтовку:
— Атаман жалует тебе жизнь — докажи ему, что ценишь его доверие и умеешь стрелять.
Я отрицательно покачал головой, хотя внутри все кричало: «Хватай винтовку и стреляй! Прошка тебе никогда не нравился!»
Побледневший Степан надвинулся на меня и прошептал:
— Ты понимаешь, что делаешь, полоумный?! Не жаль своей жизни, так пожалей мою — я поручился ею за тебя! Ради наших студенческих лет, нашего братства я пошел на это, и ты меня предашь?! Ты трус — умереть проще, чем с этим жить! Вспомни мою старенькую маму, которая приезжала к нам и привозила всякие сладости — я у нее остался один, и она не переживет такой потери!
Не знаю, что повлияло больше: желание жить или желание не подвести товарища студенческих лет. Наверное, все же желание жить замаскировалось под удобную отговорку. Как в тумане я взялся за винтовку, быстро вскинул ее. Увидел на мгновение расширившиеся в испуге глаза Прошки, которые он тут же сильно зажмурил. А я, не ожидая команды, выстрелил и увидел, как расцвел красный мак на белой рубахе Прошки… Сквозь вату на мгновение повисшей тишины прорвался голос Степана:
— Зачет. Прямо в сердце!
Его голос потонул в вое Дуняши, оплакивающей свою недолгую любовь.
У меня из рук взяли винтовку, кто-то что-то говорил, я заметил презрение в глазах атамана, но продолжал видеть последний испуганный взгляд Прошки, который сильно зажмурился, как будто это могло его спасти.
Выстрела я не услышал, лишь ужасной болью разорвало затылок, и все померкло. Затем боль ушла, а я внезапно оказался вверху, увидев внизу свое тело с изуродованным выстрелом лицом — один глаз вытек — и Степана, склонившегося над телом с дымящимся маузером в руке.
— Атаман не любит сомневающихся. Прощай, Петр! — произнес он, наблюдая за агонией моего тела.
А я прочитал его мысли: «Это было неизбежно — Петя всегда был слишком сентиментальным, чтобы выжить в нашем новом мире. Рано или поздно он подвел бы меня».
Я все смотрел, прощаясь, на свое затихшее тело, с которого стаскивали одежду и сапоги ворчащие мужики:
— Такое добро перевел Степка — не мог дождаться, пока этот разденется. Вечно у него спешка — перед атаманом любит выслужиться.
Возникло ощущение полета, и я вспомнил, что этот путь преодолевал неоднократно в прошлом, которое казалось таким близким, — так актер-трансформатор на протяжении одного спектакля меняет множество масок-личин. Я уже не был Петром, так как эта маска была не лучше и не хуже прежних масок-жизней: монахиня, моряк, золотоискатель и много других. Я несся по темной трубе — канализации неба, которая была готова извергнуть меня в другую ипостась жизни. Смерти нет, господа!
…Леонид открыл глаза и, задыхаясь от пережитого, уставился в пугающую темноту комнаты. Рядом слышалось глубокое дыхание спящей супруги. Ему захотелось ее растормошить и заорать во весь голос:
— Меня только что убили, а ты храпишь и тебе все по барабану! Ты когда-нибудь переживала свою смерть?! Нет?! Понятно, почему тебе на все это начхать!