У ПОГОДЫ СВОЙ РЕЗОН
То, чего не сделали ведущие республики: Украина, Казахстан, Белоруссия, — сделали ведущие страны Запада. Они решительно и даже категорично, устами своих руководителей, поддержали позицию Ельцина. Вообще Америка в событиях 19–21 августа 1991 года сыграла индивидуальную и значительную роль. Тактической неудобностью для путчистов были не только действия Бориса Ельцина, но и тот факт, что парламент России расположен практически напротив американского посольства, следовательно, все, что происходило вокруг Белого дома, можно сказать, происходило почти на территории американского посольства. И не человеческих толп и жертв боялись Крючков и Пуго, боялись беспощадного и громкого свидетельства Запада, боялись и не могли не бояться экономического и политического демарша Америки. Путчисты были приговорены называть себя продолжателями реформ. Мировой скандал вокруг событий имел бы не разовые последствия — разрыв отношений, экономическое эмбарго, отвернувшуюся Европу и самоутешение путчистов, высказанное на заседании правительства: «Полгода подуются на нас, а затем признают. Куда им деваться. Союз есть Союз». Звучит неубедительно. СССР не Гаити. Мировой скандал, при крайней персональной политической неустойчивости субъектов переворота, отсутствии общественного авторитета, практически давал им, в лучшем случае, двухмесячное существование.
Позиция президента Буша, который позвонил первым, а затем Мейджора, Франсуа Миттерана, Коля, конечно же, придала уверенности Ельцину. Безусловно, барометром положительных перемен в Союзе для Запада был Горбачев. Это невероятное несоответствие авторитета внутри страны и вне её пределов в конечном счете погубило экс-президента. Но в тот момент не судьба демократии взволновала американцев, не симпатии к неулыбчивому Ельцину, который только «забрезжил» на внешнеполитическом горизонте, а отстранение от власти Горбачева, который в понимании Запада был гарантом позитивных перемен в Союзе. И то, что Ельцин, о котором Горбачев на Западе не сказал ни одного доброго слова, главный политический противник экс-президента, вопреки привычной политической фабуле не возрадовался свержению конкурента, а протянул плененному экс-президенту руку помощи, как бы восстановил в правах своего противника, позволило заговорить о благородстве Ельцина, его чуждости меркантильным политическим интересам. Уже никто не видел в нем авантюрного политика, а все заговорили о Ельцине как о непреклонном демократе. В ту ночь Ельцин стал значимой фигурой и гарантом демократических свобод в западном понимании.
Что мы испытывали в ту ночь, когда ожидался штурм? Время предполагаемого наступления на Белый дом переносилось несколько раз. Всем было ясно, что предстоящая ночь решающая. Время работало на нас. Где-то в 19.00 в зале Совета национальностей собрались депутаты. Нас было около двухсот человек. Выбиралась форма действия. Три варианта на выбор: двинуться навстречу частям, влиться в ряды защитников на площади перед Белым домом и своим присутствием поддержать их, не дать случиться самому страшному кровопролитию — все-таки народные депутаты — законно избранная власть, это может остановить омоновцев. И в первом, и во втором варианте проглядывался наш демократический романтизм. И, наконец, третье перебраться на половину Президента, получить оружие и остаться внутри Белого дома. К тому времени уже было ясно, что весь наличествующий воинский контингент внутри Белого дома, включая неисправимо штатских — 500 человек. Не знаю, в какой пропорции разделились депутаты, но каждый выбрал свой вариант. Я, будучи депутатом от Красной Пресни (кстати, Белый дом — это мой избирательный округ), пошел пешком в райсовет. Спешно были нужны тяжелые машины, автокраны, асфальтоукладчики, бетонные блоки для укрепления оборонительной линии вокруг Белого дома. Гнать технику издалека и накладно, да и невозможно. Нет никаких гарантий, что её не остановят на полпути. А Красная Пресня рядом — расчет на нее. Странное было чувство, когда я уходил из Белого дома, я бы назвал его чувством укора: вроде как ухожу в безопасную зону. По первой версии, штурм был назначен на 21 час. Кое-какую технику к Белому дому подогнать удалось. Минут за двадцать до предполагаемого штурма я вернулся. Картина, представшая перед моими глазами, заслуживает особых слов. По радио, весь Белый дом был увешан радиодинамиками, непрерывно сообщалась информация, поступающая из России и, разумеется, из Москвы, Ленинграда. Бэлла Куркова, меняясь с Александром Любимовым, практически обеспечили круглосуточное вещание. Это был немыслимый, изнуряющий труд. Я слышал, как по радио стоящих на площади инструктировали по поводу их действий в момент штурма: «Отойти от Белого дома на 50 метров. В случае танковой атаки — танки пропустить…» Если вдуматься — зловещие слова, не для слабонервных. Нелепость ситуации была невероятной. Обращаться к народу с призывом покинуть подступы Белого дома не поймут. Они пришли защищать свободу. Но если начнется штурм, состояние этих людей, их образ поведения — лечь под танки, броситься наперерез вооруженным до зубов омоновцам, стать живой баррикадой; здраво рассуждая, каждый из этих вариантов неприемлем. Значит, остаться просто свидетелями? Но как? Их было там не менее 30 тысяч. Все понимали, если прольется кровь, она не может быть малой.
До неправдоподобности пустынный холл здания. Этот подъезд можно считать главным, независимо от нумерации. На втором этаже зал заседаний. Стена из сплошного стекла, отделанная медью и черным металлом, красивые двери. Всех подъездов более двадцати. Этот рассчитан на тысячный зал. Много дверей. Сам холл напоминает громадную сцену, где согласно драматургической экспозиции расставляют актеров. Если верить добытой информации, занавес поднимут через 20 минут. На улице этакое полутемье, люди видны, но лиц не различить — третья декада августа. В холле, высоком и просторном, правит бал вице-президент. Народу вообще-то мало, а тот, что есть, рассредоточен небольшими группами. Какая-то часть непосредственно у входа. Все время кто-то появляется, проверяет документы. Остальные чуть в отдалении, но тоже группами. Все вооружены. По-моему, Руцкой снова себя почувствовал в Афганистане. Его зычный, густой баритон отдавал последние команды: как стрелять, в кого, с какими интервалами. Согласно более поздним свидетельствам, участникам операции отводилось на штурм Белого дома не более 30 минут. Предполагались две волны: первыми врываются десантники, а за ними, в качестве чистильщиков, войска КГБ, у этих подробный план здания, им дан приказ стрелять на поражение по всему движущемуся. Руцкой в импозантном двубортном костюме, со Звездой Героя на лацкане, безукоризненный галстук, такая же, безукоризненной белизны, рубашка. На фоне рассыпавшихся по вестибюлю молодых парней в пятнистой маскировочной одежде он выглядел и впечатляюще, и чуточку театрально. Кстати сказать, в руках вице-президента тоже автомат. Я какую-то минуту постоял и даже, кажется, сказал вслух: «Лихой мужик», — и поднялся в штаб.
Не знаю, кто куда собирался уезжать, в какое посольство, в тот роковой день, знаю другое: всякий раз, когда я оказывался на улице, меня обступали люди и задавали один и тот же вопрос: «Президент в Белом доме?» Потом начинались дотошные расспросы, кто ещё там. Это не было любопытством, люди хотели знать точно, что и кого они защищают. Их власть, названная демократической, действительно с ними — или они защищают миф, символ, укладывающийся в митинговый скандеж: если мы едины, мы непобедимы!
В штабе накурено. Рассказываю о своих впечатлениях — информации, прозвучавшей по радио, о командах вице-президента. Ему поручено защищать Белый дом, и как боевой офицер он выполнит свой долг. Приказы не обсуждают. Руцкой в своей стихии. Но он не только генерал, он ещё и вице-президент. Эти четыреста или пятьсот человек под его командой, случись штурм, даже не капля — а микрокапля многомиллионной беды.
Бурбулис привычно втягивает воздух. Лицо заостряется, становится напряженным и бледным.
— Нет, нет, это сумасшествие. Этого нельзя допустить.
И снова начинаются утомительные телефонные поиски коменданта города генерала Моисеева — первого заместителя министра. Телефоны Язова не отвечают. Крючков непонятно где. Так и должно быть. В момент самых решительных действий они избегают контактов. И тем не менее какие-то переговоры идут. Информация о передвижении войск нуждается в проверке. Кто-то говорит о танках на Ленинградском проспекте, кто-то на Киевском шоссе. Похоже, что время штурма опять перенесено.
Моисеева наконец находят, он заверяет, что разговоры про штурм парламента — вымысел. Теперь уже нет сомнения, что военная техника, находящаяся в постоянном движении, — не следствие некой несогласованности, а хорошо отработанная тактика психологического давления на Белый дом. Следует заметить, что кольцо маневрирования постоянно сжималось и подходило все ближе и ближе к Белому дому. На площади перед парламентом горят костры.
Мы сосредоточенно смотрим на танцующее пламя, напряжение столь велико, что желание говорить воспринимается как напрасная трата сил и подавляется внутренним сопротивлением. Откровением для всех, в череде бесконечного кликушества об аполитичности молодежи, был факт её бесспорного преобладания в этой многотысячной толпе. Молодые люди пришли сюда как свободные граждане, не по приказу. Их не привезли на автобусах, не освободили от работы, им не вручали транспарантов. Я много разговаривал с ними, им тоже осточертела дороговизна, беспредел — никто ни за что не отвечает. И даже Горбачев им осточертел, но Ельцин прав — пусть покажут, если болен. А может, его нет в живых?! И все равно он законный Президент. Болтает много, но что поделаешь. Каков съезд, таков и Президент. Не мы избирали — они.
— А эти — партийные бизоны?..
Я запомнил этот термин. Засмеялся.
— Партийные понятно, но почему бизоны?
— А потому, что жизнь в заповедных лесах, на заповедных харчах.
Один, беловолосый и лопоухий, с российским флагом, он растянул его у себя на спине, спросил:
— Вот вы ответьте мне. Самые неавторитетные люди: Пуго, Крючков, Павлов, Янаев — его на вожжах Горбачев на стул втянул. Им предать все равно что два пальца…
Лопоухий показал, как это делается.
— А у Павлова лицо похоже на… она же в железнодорожный вагон не уместится. Оказывается, он о нас заботится, ночей не спит. Вот и переворот сварганил. Но почему, почему они думают, что могут управлять нами?! Мы же проклятый народ, если любая пьянь за престол хватается. И мы терпим! Хватит!..
Он ещё что-то говорил о свободе, о дырявом кармане, о Ельцине. Не зло, нет. С отчаяньем, с надрывом. Я пожалел, что не спросил, сколько ему лет. Он был небрит и выглядел старше. Наверное, года двадцать три, а может, меньше.
Вот такой разговор состоялся 20 августа, где-то около 19 часов, на площади, названной позже площадью Свободной России.
Часы пробили 23.00, затем…
Спустя год, из разговора с Юрием Скоковым, я узнал, что примерно в это время Павел Грачев вышел на связь и сказал буквально два слова: «Плюс три», — и повесил трубку.
— Я не сразу понял, что значит, — рассказывал Скоков, — плюс три. Но тотчас проинформировал Президента. Судя по всему, сказал я, штурм назначен на два часа ночи. Президент согласился со мной.
Анализируя ситуацию, мы ещё раньше пришли к выводу, что где-то в районе двух ночи они предпримут попытку атаковать нас. При всех оптимистических стараниях министра внутренних дел России Баранникова, решившего перебросить Рязанское училище МВД в Москву и этим усилить защитный потенциал Белого дома. Оборонительный заслон выглядел зыбким. Александр Рюмин — председатель Рязанского совета, в недавнем прошлом кадровый офицер — обязал решением Совета одну из частей, дислоцированных в Рязани, двинуть на помощь московским сопротивленцам. Однако шаги такого рода сводились на нет противодействием союзных министерств, выполнявших приказы ГКЧП. Приказы России как бы «гасились» сверху. Окончательное решение ложилось тяжким грузом на плечи командира конкретной части: ему решать, чьи приказы выполнять.
И хотя мы подбадривали друг друга, а радио уже сообщило, что эти части на марше, и двигаются к Москве, и вот-вот будут здесь, мы понимали реальность менее благополучна. В тот момент и МВД России, и уж тем более Служба безопасности существовали, скорее, теоретически, как некое ещё не воплотившееся желание Президента, парламента, правительства. Они были лишены необходимой самостоятельности. Их численный состав, в сравнении с масштабом республики, был карликовым. И вся суверенность действий укладывалась в бунтующие поступки Баранникова либо Иваненко. С армией дела обстояли ещё хуже. Понятие «российская армия» фигурировало пока только в дискуссиях. Россия ещё стояла на перепутье, и вопрос об армии был даже не следующим, а лишь одним из возможных вопросов. Все это значило, что реально Белый дом к началу штурма может рассчитывать на все те же четыре танка, лениво вращающие башнями, как подтверждение их жизненных сил, полк под командованием генерала Лебедя Тульской воздушно-десантной дивизии. Шесть или семь БТР беспрестанно бороздили пространство перед Белым домом под развевающимися над башнями российскими трехцветными флагами и не столько свидетельствовали о способности к обороне, сколько совершали психотерапевтический сеанс. Бронемашины генерала Лебедя двигались то в одну сторону, то в другую, вызывая восторженные крики: «Ура! Армия с нами!!!» Прибавим ко всему сказанному вооруженное меньшинство внутри Белого дома не то 500, не то 600 человек, вот и весь оборонительный потенциал. Иначе говоря, нашей главной силой были те тысячи безоружных людей, стоящих у Белого дома и, в подлинном смысле, заслонивших его своими телами.
Когда мы получили сообщение, что танки на Садовом кольце, практически в пятистах метрах от Белого дома, и что защитники Белого дома затрудняют их движение (даже были попытки поджечь их бутылками с горючей смесью), стало ясно, что столкновение неизбежно. В этот момент запомнился телефонный разговор Бурбулиса с военным комендантом Москвы. Бурбулис спросил, знает ли генерал, что уже есть жертвы. Комендант ответил, что таких сведений у него нет, информация, скорее всего, ложная. В Москве обстановка спокойная, и напрасно российское руководство нагнетает страсти. Я никогда не видел таким Бурбулиса. Он буквально вжался в кресло, как если бы приготовился к прыжку. Рассудочная манера, столь характерная для этого человека, мгновенно пропала, он говорил сквозь стиснутые зубы:
— Послушайте, генерал. Если вы немедленно не прекратите свои преступные действия, мы обещаем вам скверную жизнь, по сравнению с ней военный трибунал покажется вам раем. Погибло три человека. Место гибели туннель при пересечении Садового кольца и Нового Арбата. Я вам клянусь, мы достанем вас.
Комендант города что-то возражал в запальчивости:
— Не угрожайте мне, у меня есть свое начальство.
— Я вам не угрожаю, я вас ставлю в известность. Вы нам ответите за смерть этих ребят.
Я уверен, что известие о трех погибших, после того как были названы их фамилии, лишило руководство ГКЧП последних остатков и без того зыбкой уверенности в своих действиях. Кровь смывается трудно. И голос, отдававший приказ, дрогнул. Еще не случилось главного столкновения, но жертвы уже были. Каждый из них — и Янаев, и Язов, и Варенников, и Моисеев — понимали, что основной и, по сути, единственной причиной гибели людей оказался факт присутствия армии в городе.
Штурм Белого дома, который планировался и которого ждали, — не случился. Сейчас много рассуждений на этот счет. Чего недоучли участники заговора, в чем они просчитались? В настроении армии, в неприязни Ельцина к Горбачеву, в отсутствии какого-либо авторитета у самого Горбачева, в нежелании народа терпеть и идти по пути реформ, в наличии осмысленной демократии, пусть первой волны, в силу которой могут подняться на её защиту? Они полагали, что их действия мобилизуют партию. Они не учли одного — что в той партии, которую уничтожил путч, реакционное большинство на съезде и пленуме ЦК не есть большинство в самой партии. И случившееся до того самозванство РКП (а практически переворот в партии) лишило основную массу коммунистов всяких надежд. И действия ГКЧП воспринимались обществом как следующий шаг на пути порочного самозванства, присвоения себе прав, никогда им не принадлежавших. Народ плохо воспринимает самозванство. Они жили иллюзиями в мире ложной информации, которую передавали первые, вторые секретари, они по-прежнему ориентировались на информационное поле партии и Комитета государственной безопасности. Комитет был тот же, а среда, из которой он черпал информацию, изменилась, снизился коэффициент раболепия и беспрекословия, стал уходить страх, и стукачи уже трудились с меньшей тщательностью, чувствовали, что трон репрессивной власти закачался и поэтому возможно поубавить пыл и снизить коэффициент ретивости. Информация была либо заниженной — стукачи оглядывались на грядущую демократию, либо завышенной — совесть мучила, да и рабство надоело, стукачи желали смерти жестокого хозяина. Они не поняли, что наступает время популярных лидеров. Согласия подчиненных достаточно, чтобы занять высокопоставленный кабинет, но его слишком мало, чтобы управлять страной. Я часто слышал в эти дни: да, Ельцин не идеален, у нас есть к нему вопросы, но те, с Крючковым во главе, сплошной мрак.
Ночь с 20 на 21 августа коснулась рассветных часов. Они не решились на штурм. Усилия всех, и прежде всего стоящих у Белого дома и сменявших друг друга, чтобы не убавилось многолюдья: Президента и его команды; депутатов; «демороссов», которые были ключевой силой, будоражащей Россию в эти дни; Моссовета; отказавшихся выполнять приказ подразделений войск особого назначения группы «Альфа»; Павла Грачева; зарубежных и отечественных журналистов, — не дали бы результатов, и это страшно признать, если бы на жертвенный алтарь не были принесены три молодых жизни. Три непохожих друг на друга человека. Их смерть в преддверии неминуемой трагедии остановила на пороге саму трагедию, заставила путчистов, в зеркале надвигающихся событий, увидеть накат народной ярости и отступить. Они спасли общество от неизмеримо большей крови и страшной беды. Они были любимы и любили сами. Три человеческие судьбы с единым тяжким итогом — их больше нет среди нас.
В рассветной тишине был слышен гул взбудораженной толпы. Ночь пошла на убыль. Мы боялись быть суеверными и принимали её как ещё одну пережитую нами ночь. Мы не знали, что она решающая. Нам хотелось думать так, но на всякий случай мы сказали друг другу — ещё одна ночь позади.
ПЕРЕЛОМ
Время работало на нас. Путчисты не рискнули задержать депутатов России, собиравшихся на свою чрезвычайную сессию. Уже назревало запоздалое волнение союзного парламента. Когда мы узнали, что войскам дана команда покинуть Москву, стало ясно — мы выиграли. Где-то часов в одиннадцать 21 августа я был у Президента, когда стало известно, что руководство ГКЧП вылетает специальным рейсом в Форос. К этому времени было известно, что, как бы отвечая на требование Президента России — освидетельствовать ситуацию — Крючков пригласил Ельцина вместе с ним и Лукьяновым полететь в Форос. Известно, что этот вариант был отклонен, хотя и обсуждался. Никаких гарантий безопасности Ельцину дано не было. Предложение Крючкова могло оказаться ловушкой. Ельцина таким образом хотят выманить из Белого дома, чтобы затем беспрепятственно арестовать его. И вот тут я стал свидетелем нескольких примечательных ситуаций. Информацию об отлете руководства ГКЧП в Форос Ельцин получил с определенным опозданием. Отлаженных каналов информации, своей агентуры в лагере противника российское руководство не имело, сигнал начинал срабатывать где-то уже на выходе, во втором или третьем эшелоне окружения ГКЧП. Так случилось и на этот раз. Все попытки перехватить, как сказал Президент, беглецов по дороге в аэропорт успехом не увенчались. ГКЧП ещё был в силе и имел мощное охранное прикрытие.
Это интересный вопрос: зачем они полетели в Форос? Три версии, которые обсуждались, имели аналог в российской истории, они в духе придворных интриг нашего Отечества.
Они вылетели, чтобы заявить Горбачеву ультиматум и, если он его не примет, убрать его.
Они вылетели, чтобы повиниться и упасть в ноги царю. В их распоряжении обширная информация. Они будут шантажировать Президента, и, перед страхом быть раскрытым, он найдет выход, чтобы вывести руководство ГКЧП из-под удара. Тогда он вернется из Фороса как миротворец.
И, конечно же, они летят для того, чтобы дискредитировать Бориса Ельцина. Зная давнюю неприязнь Горбачева к Ельцину, им удастся преподнести его шаги как желание показать бессилие Горбачева как человека, не владеющего ситуацией и которого он, Ельцин, спасает в назидание самому Горбачеву, превратив бывшего Президента в политический труп.
Мы лишены возможности узнать истинную правду. И суд над ГКЧП, начнись он через месяц, полгода, год, вряд ли даст ответ на эти вопросы. Все, теперь уже бывшие, постояльцы «Матросской тишины» уверены — время работает на них. Они как бы поменялись местами со своими оппонентами по событиям 19–21 августа 1991 года. Они заинтересованы в отсрочке предстоящего суда. И мои опасения по поводу странного поведения прокуратуры, несмотря на громкие заверения, что преступившие закон получат по заслугам, подтверждаются. Прокуратура выжидает. Вопрос: чего? Обострения политической ситуации в стране, смены власти — или когда Павлов закончит читать материалы следствия? Вообще-то курьезный мотив. Думаю, что у пассажиров спецрейса, вылетавшего с военного аэродрома, были в просчете все три варианта. Их карты смешал не только Ельцин, но и сам Горбачев. Это был очень трудный день, 21 августа 1991 года. И хотя по всей России демократические силы активизировались и начали на местах теснить консервативное крыло, присягавшее на верность ГКЧП, уже назывались номера частей, покидавших Москву, Собчак в Ленинграде полностью контролировал положение — нормы чрезвычайного положения продолжали действовать. Самолет с российским руководством, с разрывом почти в два часа, тоже вылетел в Форос. Задача не допустить контакта Президента с путчистами, быть готовыми к вооруженному столкновению, освободить пленного Президента и вернуть его в Кремль. Всего-то делов… Как ни странно, возникла ситуация с многими неизвестными: Х — с какой целью руководство ГКЧП летело в Форос? Y — возможности охраны, и какое количество ОМОНа задействовано в операции со стороны Крючкова? Z блокирована ли дача Горбачева и к ней надо прорываться или ситуация достаточно лояльна; и, наконец, как поведет себя командующий флотом, когда самолет с делегацией Ельцина приземлится в Крыму? Если Горбачев изолирован, то флот осуществляет эту изоляцию с моря, значит, руководство флотом… (В самом деле, вопрос — с кем руководство флота? — оставался открытым.) Как рассказывал Руцкой: «Мы просчитывали и допускали возможность западни, поэтому предупредили экипаж — быть готовым к немедленному взлету».
И все-таки главная неясность: что с Горбачевым? И как поведет себя сам Горбачев? По возвращении негромкоголосый Силаев пошутил: «До последней минуты было неясно, кто кого будет арестовывать: они нас или мы их?»
Отрицая примат и диктат идеологии, предавая прошлую идеологию анафеме, они по политическим мотивам размежевываются, расторгаются, рассекаются, находясь практически в неоидеологическом угаре. Заметив друг друга на улице, переходят на противоположный тротуар, чтобы, упаси Бог, не поздороваться, запрещают детям своим поддерживать отношения. И низвергают, низвергают с сиюминутных, потешных пьедесталов, в силу политического опьянения считая их властью.
День 21 августа, как теперь уже известно из печати, устных свидетельств, имел свою драматургию и в Форосе. Наступал момент развязки. Смятение пленного Президента именно в этот день в целом объяснимо. Остается загадкой другое — его спокойствие в те, предыдущие два дня. 18 августа Горбачев был ознакомлен с замыслом заговорщиков — они были у него. Так называемая спецсвязь на ручном управлении, лишенная автоматического режима, в момент отдыха Президента вполне допустимая реальность. Президент отдыхает, его не должны беспокоить. Все неудобства по поводу необязательных, не первостепенных контактов, телефонных разговоров принимают на себя службы, ограждающие покой Президента. Однако в категорию необязательных не могут попасть телефонные звонки президентов Буша и Миттерана. И то, что тот и другой были переадресованы Янаеву, а данные телефонные вызовы случились 19 и 20 августа, после известных событий, говорит со всей очевидностью — изоляция Горбачева была не выдуманной. Без ответа остается другой вопрос: была ли изоляция инсценирована извне участниками заговора — или изнутри, когда её правомерно назвать, скорее, самоизоляцией, желанием Горбачева устраниться и переждать, имея освидетельствованный исторический нелицеприятный разговор с гонцами из Москвы 18 августа, в котором Горбачев якобы страшно ругался, назвал заговорщиков мудаками и авантюристами? Он демонстрировал спокойствие наблюдавшим за ним службам, а сам «кипел» и был полон энергии? Он смирился, и внешнее спокойствие было, скорее, безразличием уставшего бороться человека. И тут мы вспоминаем реакцию Хрущева, узнавшего о причине его немедленного вызова в Москву, на Пленум ЦК, созванный с целью его свержения. Хрущев догадывался о сговоре своих противников, но не предпринял никаких значимых шагов, скорее всего не по причине своей неспособности, а в силу понимания, что его не хватит на тот следующий период, когда он разгонит, снимет с должности, выведет из состава ЦК тех или иных своих противников; он понимал, что вычистить до конца свое партийное окружение он не сможет и рецидивы повторятся через год, возможно, через два. И этим рецидивам будет противостоять человек ещё более преклонного возраста. Хрущеву в момент «тихого партийного переворота» было уже 70 лет. Известны его слова, сказанные в те дни: «Пусть поступают как хотят. Я не стану им мешать».
Судя по своим форосским воспоминаниям, Горбачев был полон энергии сопротивления. Идти на поводу у судьбы — не его стиль. Так или иначе, эту мысль он повторил в своих многочисленных интервью и на пресс-конференциях. Следовательно, спокойствие 19 и 20 августа не было безразличием побежденного. Горбачев ждал. В его положении другого состояния и быть не могло. Ждал, потому что был уверен, или мучился сомнениями, искал выход из ситуации? Скорее всего, 18-го Горбачев понял, что не контролирует ситуацию. Его немедленное вмешательство не могло остановить раскочегаренной машины, да и организаторы переворота не позволили бы ему это сделать. Горбачеву ничего не оставалось, как с достоинством сыграть роль узника. Только изоляция в этом случае оставляла ему шанс, пусть робкий, возвращения к политической жизни. 21-го причина переполоха имела две составляющие: непредсказуемость развязки для него лично и внезапное нервное расстройство у жены. Похоже, в этот момент он на время лишился своего главного советника. Одержи победу путч, у Горбачева не было значимых перспектив. Путч возглавили правые силы, скорее считавшие себя центристами с приверженностью социалистической идее. Все они были поставлены на крыло Горбачевым, однако при закрытых дверях нещадно его поносили: и Павлов, и Янаев, и Крючков, и Стародубцев, и Бакланов, просто они получили права машинистов, когда поезд уже сошел с рельсов. Если при совершении путча они бы обошлись без него и одержали победу, наивно полагать, что они вернули бы его в Москву на золотой колеснице. Заболевший Горбачев был им нужен на случай несговорчивости парламента, каких-либо иных сложностей. Отсюда заверения в верности идеям перестройки и немедленном возвращении Горбачева к своим президентским обязанностям после якобы выздоровления. Он был им нужен и на случай поражения. Это верно. В их руках было достаточно информации, компрометирующей Президента, и, возможно, они рассчитывали повязать Горбачева этими разоблачениями. Но экс-президент оказался хитрее, в эндшпиле он переиграл противников. Узнав о приезде путчистов, Горбачев отказался их принять, однако потребовал от Крючкова, как он утверждает, немедленно восстановить спецсвязь. И далее последовала наиболее интересная деталь. Первый телефонный разговор Горбачева, получившего свободу, состоялся не с Ельциным, а с Назарбаевым. Это был истинно горбачевский шаг, шаг политика, для которого понятие «искренность» — понятие несуществующее. По-разному возможно истолковать очередность телефонных разговоров, предпринятых Президентом, например, как желание получить наиболее объемную информацию. О позиции России он уже понаслышан, а как же Казахстан, как Назарбаев — энергичный, хитрый политик, кстати, его, Горбачева, ставленник. Все может быть, однако наиболее реальной нам представляется совсем другая версия. Горбачев позвонил Назарбаеву первым, потому что хотел выяснить, так ли уж безукоризненна победа Ельцина над путчистами, а если идти в рассуждениях дальше, то и над самим Горбачевым. Длительная полемика «кто кого» получила однозначное разрешение: Ельцин Горбачева. Если даже предположить дикую мысль, что за этой немыслимой авантюрой в пятом или шестом ряду стоял Горбачев, то в этом случае он проиграл дважды. Горбачев понимал, что Назарбаев самолюбив и тщеславен, и он, Горбачев, выдвигая Назарбаева, симпатизируя ему, а факт этого благоволения был замечен, имел очевидную корысть. Ему нужен был тщеславный, не бездарный лидер, одержимый идеей высокой власти, который мог бы соперничать на союзном небосклоне с Ельциным и был бы способен умерить притязания Ельцина на лидерство. Это бесспорное столкновение двух наиболее значительных фигур, конечно же, ослабляло каждого в отдельности. А значит, каждый из них нуждался бы в союзнике, чтобы взять верх. И таким союзником должен стать сам Горбачев. Выдвигая Назарбаева, Горбачев открывал второй фронт против Ельцина. Не станем выбрасывать на поверхность завершающую фразу: Горбачев ошибся. Он не ошибся, и запоздалое приглашение Назарбаева на Беловежскую встречу лишь подтверждает наше предположение. Участники встречи не торопились приглашать Назарбаева, потому как его флирт с Горбачевым затянулся. Много ли дал Горбачеву разговор с Назарбаевым? Видимо, нет. Как говорят в таких случаях, Горбачев перепроверил себя. Он понял, что карта путчистов бита, но и у него нет козырей. Горбачев вздохнул, пересилив себя, и позвонил Ельцину.
Остальное уже описано, рассказано и пересказано. Встретились, переговорили и полетели назад. Брать с боем резиденцию Президента не прельщало. 21 августа политическая диффузия усилилась, политические силы стремительно меняли полюса притяжения. Однако возвращение двух самолетов назад имело свой драматический сюжет. Как я уже говорил, курс самолета с премьером и вице-президентом на борту штаб Белого дома отслеживал поминутно: где находятся, настроение экипажа, настроение пассажиров. Эта нелегкая задача легла на плечи Иваненко, главы зарождающейся Службы безопасности. Для крайней ситуации, в которой пребывали все мы, вызывающе спокойный, неразговорчивый, с внешностью удивительно стертой, чуть более выдавались полные губы и несерьезная прическа под полубокс. Взгляд пристальный, глаза темные, отчего взгляд становился ещё более внимательным, выжидающим. С периодичностью не более пятнадцати минут появлялся человек, передавал Иваненко листки с какими-то цифрами. Тот внимательно их изучал, делал это молча, показывая глазами, что ждет следующего листка. Затем что-то сопоставлял, и только после этого мы узнавали и про скорость самолета, и про настроение в аэропорту прибытия. Где-то в районе 19 часов Иваненко обронил скупую фразу: «Взлетели. Наши первыми. Горбачев вместе с ними». Мы уже вжились в эту манеру, ничего не спрашивали. Взгляд Бурбулиса буквально прилип к лицу Иваненко, тот с кем-то разговаривал по телефону. Иваненко кладет трубку, опять молчит, затем произносит: «Выруливают на полосу. Сейчас будут взлетать». Странная вещь, как только самолет с российской группой захвата (назовем её для броскости именно так): Горбачев с семьей, все наши, ещё и Бакатин, и Примаков, — короче, как только этот самолет взлетел — мы как бы утратили к нему интерес. Нас беспокоил тот, другой, с Лукьяновым, Крючковым, Баклановым и остальной компанией. И опять гадание. Надежда на экипаж. Какие силы задействованы в их поддержку здесь, в Москве? Охрана Крючкова, это не иначе головорезы, плюс охрана Лукьянова, плюс охрана Бакланова и Язова — он министр обороны, с ним шутки плохи, а вдруг где-то дивизия поддержки? О чем ещё думалось, предполагалось, размышлялось? Все силы безопасности России, а их практически не было, значит, главной фигурой становился Баранников, так вот, вся его команда была стянута во Внуково. Переговоры с экипажем второго самолета каких-либо изменений маршрута не выявили. И все-таки опасения не оставляли нас. Как там в самолете, что там в самолете? Чьи приказы будет выполнять экипаж, что им стоит вместо Внуково посадить самолет на военный аэродром в Кубинке. Что тогда? Или ещё где-нибудь, не обязательно в Московской области, а в оплотном регионе, среди сторонников. А их не так мало. Иваненко держал связь с авиадиспетчерами. Время от времени повторял, ни к кому не обращаясь, одну и ту же фразу: «Вроде все нормально — летят». Ждем, когда второй самолет запросит посадку. Тут же стоит Баранников, он нервничает, хотя старается не подавать виду.
— Значит, летят? Сколько им еще?
Иваненко смотрит на часы.
— Минут двадцать, двадцать пять.
Баранников набирает в легкие воздух и шумно выдыхает:
— Сядут, никуда не денутся. Ладно, мы поехали.
Какое-то оживление, беготня, похоже, что Баранников едет не один. Бурбулис тоже вроде как собирается. Надевает пиджак, одергивает его. Ну что ж, думаю я, финал! Пытаюсь понять, зачем едет Бурбулис. Встречать Горбачева? Это на него не похоже: не любит и не скрывает этого. Арестовывать ГКЧП? Нелепо. Штаб пустеет. Выхожу в коридор. За длинным столом сидит группа депутатов Союза, о чем-то спорят. Председательствует Элла Панфилова. Подхожу ближе. Не верю собственным ушам. Оказывается, это комиссия по привилегиям готовит проект закона. Геннадий Хазанов, он тоже тут, уже вторую ночь, подходит вместе со мной к заседающим.
— У меня есть предложение, — говорит Хазанов. — Девятым пунктом в постановлении о привилегиях — всем членам ГКЧП, учитывая их прошлые заслуги, предоставить камеры с окнами на солнечную сторону. Инвалидам войны и детства камеры с туалетом. Пусть знают, мы не жлобы. Предлагаю лозунг: «Демократы за гигиену тюремного быта!»
Радио Белого дома только что сообщило: самолет с Президентом на борту приземлился в аэропорту Внуково. Площадь и все подступы к Белому дому, заполненные народом, взрываются криками «ура!».
— Ну, все, — говорю я Полторанину. — Финита.
Он кивает:
— Переждем ещё одну ночь, мало ли что.
— Переждем, — соглашаюсь я, — где две, там и три.
— А где Бурбулис? — спрашиваю я. — Уехал в аэропорт?
Все изображают незнание. Затем кто-то из помощников выдает тайну Бурбулис спит.
Вообще всю эту книгу возможно назвать штрихами к портрету общества, команды, или, чуть точнее, окружения Ельцина, демократии, в том несвойственном виде, в котором мы её постигаем, вымучиваем и, что самое невероятное, — строим. Мне меньше всего хотелось бы задерживаться на воспоминаниях. Три дня и три ночи, как бы они ни были насыщены, это не жизнь и даже не её половина или четверть — это три дня и три ночи. Безусловно, они многое высветили, прояснили, но и неизмеримо больше поставили вопросов. Слишком невелик срок, чтобы получить ответы. А 22 августа была уже другая жизнь, другая ситуация, другое настроение.
Когда стало известно, что руководство ГКЧП наладилось лететь к Президенту в Форос, встал вопрос о характере действий российского руководства. Определив все случившееся как факт переворота, как попытку отстранения от власти законного президента, тем самым определялась преступность их замысла, и никаких ответных мер, кроме ареста этих людей, употреблено быть не могло. Ельцин это прекрасно понимал. Немедленность, с какой был вызван Степанков (Генеральный прокурор республики), подтверждала решительность действий Президента. Согласно Конституции, санкции на арест дает прокурор. К тому моменту Степанков в своей должности отработал не более трех-четырех месяцев и было трудно сказать, кого все мы приобрели в лице этого человека. Излишней приверженностью к демократическим взглядам Степанков не отличался, по крайней мере ни сейчас, ни ранее в этом грехе замечен не был. Непривычно молодой для своей должности, из далекой периферии — прокурор Хабаровского края, он производил впечатление робкого и даже застенчивого человека. Пухлогубый, пухлощекий, с полудетской улыбкой никакой прокурорской внешности. Фактом случившегося Степанков был напуган. Я присутствовал при этом разговоре. И вообще в те дни свои решения Президент, осознанно или неосознанно, принимал на людях. Был ли в этом психологический расчет или все происходило чисто интуитивно, сказать трудно, но нужный эффект достигался. Мы все как бы заряжались общей энергией, не оставалось времени на гнетущие раздумья — опасно, не опасно, что с нами будет, если… Не помню, кто ещё был в президентском кабинете, кажется, Баранников, Илюшин. Я даже спросил Президента, следует ли мне присутствовать при этом разговоре, на что он хитровато усмехнулся и как бы разом для всех присутствующих сказал:
— Наоборот, останьтесь. Дело, как говорится, общее. Сейчас мы увидим, какой у нас прокурор.
Я понимал, что и для Ельцина разговор со Степанковым очень важен. Давшего согласие на утверждение Степанкова Ельцина не оставляли сомнения в правильности выбора. Новые назначения были самыми мучительными для Президента. Не потому, что эти решения давались трудно. С одной стороны, не хватало людей, с другой — не хватало информации, знания этих самых людей, насколько они неслучайны. Здесь очень много значило московское прошлое Ельцина. Я не ошибусь, если скажу, что у Ельцина произошло своеобразное отравление Москвой. Когда я слышу разговор о свердловской команде, мне представляется все это достаточно несуразным. Человек не в состоянии адаптироваться в чужом мире, не имея перед глазами ни одного знакомого лица. И дело даже не в команде, а в микроатмосфере, наличие которой делает период привыкания более болезненным. Не только в Союзе, но и в самой России существует «защитная реакция» провинции. Продуцирующая легенда, что потенциал России — это прежде всего интеллектуальный потенциал провинциального замеса, имеет глубинные исторические корни. Отправляясь на учение в столицу, талантливые провинциалы быстро обретали столичный лоск и очень скоро не то чтобы становились не своими, а, скорее, плохо узнаваемыми, чужеватыми. Провинция никогда не могла простить столице, что вылетевшие из гнезда птенцы забывали своим отгородить угол, а наоборот, становились яростными ревнителями московской избранности. Сила Ельцина в том, что он сумел сохранить в себе истинность первородства. Честно говоря, этому помогли обстоятельства. Пережив предательство московского окружения, он надолго сохранил подозрительность к любым выдвиженцам из Москвы. Но, рассуждая объективно, уже будучи Председателем Верховного Совета, он ещё раз был предан своим окружением, на этот раз созданным вопреки его желанию, продуктом компромисса, и это было совершено истыми провинциалами. Правда, то, второе предательство, как, впрочем, предательство первое, нельзя делить по категоричной шкале: провинциалы — москвичи. Ельцина предавала особая порода людей — партийный и государственный аппарат. Они предавали шумно, с идеологической патетикой, как коммунисты, как бы самоутверждаясь в этом коллективном акте. Я помню то неправедное московское судилище, когда каждый из поднимавшихся на трибуну, вытравливая из себя человеческое, уточнял: «…как коммунист, я настаиваю… как коммунист, я не могу согласиться…» Это же самое повторилось спустя пять лет на Верховном Совете. Замысел предательства принадлежал членам бессмертной партии. Печальное совпадение, но это факт.
Назначению Генерального прокурора сопутствовали сомнения. На стол легли карты столичного и не столичного достоинства. У Степанкова были конкуренты, но пост занял Степанков. Ельцин остался верен своему замыслу: вместе с собой ввести в политический фарватер новую генерацию молодых политиков.
Степанков нервничал. Вообще-то ситуация, как говорится, из ряда вон… Законопослушному Генеральному прокурору предлагают арестовать высшее руководство страны. Судя по лицу Степанкова, он ждал этого вызова и боялся его. Когда Ельцин обрисовал ситуацию и спросил Степанкова, как он собирается это сделать, Степанков сказал, что он вообще этого сделать не может без санкции Генерального прокурора страны, но тот, судя по всему, эту санкцию не даст, так как есть сведения о его приказной телеграмме, в которой он требовал от местных органов прокуратуры полного подчинения ГКЧП.
— Я должен арестовывать союзное руководство, являясь прокурором республики. Без санкции и поручения Трубина я этого сделать не могу.
Мне показалось, что Степанков не слишком сожалеет о невозможности исполнения требования Президента.
— Ну что ж, — сказал Ельцин, — Трубин защищал Горбачева в бессмысленной ситуации, когда этого не следовало делать Теперь ему все карты в руки.
И Ельцин позвонил Трубину. Ельцин не спрашивал у своих собеседников, каково их мнение о ситуации, разделяют ли они позицию Ельцина. Он переходил сразу к сути дела. И с Трубиным разговор Ельцин повел в том же стиле:
— Мы вот тут сидим и думаем, что пора закону сказать свое слово. Арестуйте вы этих преступников. Так же нельзя.
Я слышу, как трубка говорит о каких-то юридических сложностях. О том, что сначала парламент должен подтвердить факт попытки свержения власти или что-то в этом роде, относительно освидетельствования здоровья Президента. Ельцин говорит очень спокойно и даже апатично. Степанков показывает руками, как надо «дожать» Трубина. Ельцин смотрит на Степанкова, толкует его жестикуляцию на свой лад, как нужно ему, Ельцину:
— Ну, не хотите сами арестовывать, дайте санкцию нашей прокуратуре. Степанков сделает все как полагается. Он же без вашей санкции не может.
Трубин снова начинает путаные объяснения. Вроде как Степанков имеет право произвести задержание, хотя и… Тут уже вмешивается Степанков, говорит о нормативных 48 часах, дальше которых он не имеет права задерживать.
— Ну хорошо, — говорит Ельцин, — Степанков с вами встретится, и вы все решите.
Ельцин чувствовал, как упирался Трубин. Да и смятение Степанкова ему неприятно. Он хочет скорее закончить этот разговор. Он не настроен что-либо домысливать: почему Степанков ведет себя так. С Трубиным все ясно, этот ещё не понял, как карта ляжет, вычисляет. В истории остаться хочется, а вот вляпаться в историю — это уже нечто другое. Тоже гадает, зачем полетели они к Горбачеву, в каком качестве? Опасливость Степанкова расстраивает не меньше. Трусит, не настроен действовать решительно. Боится промахнуться: дам санкцию на арест, а они возьмут и победят. Я рассуждаю на эту тему сейчас без желания кого-то уязвить. Один человек прочел несправедливое свидетельство о его поведении в те дни и был страшно расстроен. Все спрашивал меня: «Как же так, за что меня унизили?» Я старался успокоить его. Он был полон гнева и решил написать письмо автору книги. И все было хорошо, все было искренне, но неожиданно он обронил одну фразу: «А может, это даже к лучшему, что обо мне написали так…» Меня будто толкнули в спину. Он увидел мой вопрошающий взгляд и поспешил уточнить: «Я в том смысле, что мне наплевать, к лучшему это или к худшему. Он сказал неправду, и я должен с ним объясниться». Возможно, все то, что я пишу, — к худшему для меня. Тем более что мне не наплевать, как развернутся события. Все дело в том, что всякое призвание вне прагматичности, если оно истинное. Прагматичен профессионализм, но не талант. Таланту присущи свои законы, исчерпывающие: самовыразиться вне норм, правил, издательских требований, выписаться, выговориться, как хочу и как могу. Затем, оставшись наедине, встать перед зеркалом прагматизма и в своем воображении воспроизвести урон твоей карьере, твоей любви, твоей свободе, твоему благополучию — случись написанному тобой быть изданным, выставленным, исполненным. Все пройдет по коридору твоих мыслей. Это и есть самый страшный и трудный для тебя момент. Не дрогнуть, не упасть перед самим собой на колени, все довести до конца и оттолкнуть лодку от берега. Поймут, оценят — ты победил. Не поймут и проклянут — значит, ты оказался на другой части вселенной, это тоже судьба дарования. В таланте, как и в жизни, как и в том, следующем мире, есть Рай и есть Ад.
Еще несколькими строчками возвращусь в август 1991 года. Спрашивали мы себя, что будет, если… Я не очень верю в списки, обнародованные позже. Списки, конечно, составлялись. И неугодные лица выделялись жирной чертой. В этом традиция России, и уж тем более России советской. Однако предсказывать этой пофамильной череде судьбу физического устранения вряд ли сопоставимо с истинным замыслом. Скорее, речь шла о политическом и общественном мщении, на которое рассчитывали клевреты государственного переворота. Вся авантюра ГКЧП имеет несколько измерений. С точки зрения большевистской философии все совершенное вполне логично: народ бедствует — спасем народ, Союз разваливается — остановим развал. Неважно, что право говорить от имени народа им, естественно, никто не вручал. Им это делегировала якобы партия, которая, с точки зрения руководства партии, сама до последнего времени была умом, честью и совестью эпохи. Но, что удивительно, и партия им этого не поручала. И съезд прошел недавно, и пленум, и ничего такого, чтобы…
Я помню слова Лигачева, сказанные где-то в середине восьмидесятых, когда началась эта пагубная для нашей экономики антиалкогольная кампания. Егор Кузьмич сказал достаточно искренне и убежденно: «Мы должны спасти свой народ» (имея в виду народ пьющий). Чуть раньше, осуждая появление рок-музыки, тот же Егор Кузьмич сказал, адресуясь к руководству комсомола: «Мы должны спасти нашу молодежь…» Вот эта убежденность в некой идеологическо-диктаторской миссии, что их обязанность спасти народ, а не управлять развалившимся хозяйством страны, прибавлять идеологичности, а не человечности, эта зашоренность сверхъявственно прозвучала на Конституционном суде.
Как только на трибуну поднимаются бывшие вершители партийных и государственных судеб, мы сталкиваемся с фактом обнаженного догматизма, где даже скудная аналитическая мысль мечется в границах догмы. И каждый из них: Рыжков, Зюганов, адвокат Иванов, Слободкин и сотни других — осознают, понимают, не могут не понимать, что партия никогда не была партией в общепринятом цивилизованном смысле, каковой должна быть партия, как единение свободное, терпимое и демократическое. Они настаивают, чтобы разговор о КПСС шел не по нормам цивилизации, нормам закона, а по нормам и принципам самой КПСС. КПСС никогда не была правящей партией, противостоящей другим партиям и движениям. Она была партией единственной, она была партией диктатурной, она была сутью тоталитарного режима, его механизмом, его законодателем, его надзором. И тогда следует упрек, что Президент России, накладывая запрет на деятельность партии, на её имущественное преобладание, убирает оппозиционную силу, якобы противоборствующую власти, — это умышленная подмена понятий, сужение задачи президентских указов до уровня своего диктаторского мировоззрения, каковым всегда было мировоззрение партийных функционеров. Они истолковывают указы Президента России, как если бы авторами подобных документов были бы они сами, а значит, и цель этих документов иной, кроме как уничтожить, запретить, лишить жизни, а именно так во все времена партия, а значит, и государство (оно и было партией) поступало с оппонентами, несогласными, инакомыслящими. Их растаптывали, лишали работы, свободы передвижения и свободы общения. Ничего подобного указы Президента попросту не совершали. Следуя медицинским аналогиям, рак, как заболевание, всегда физическая оппозиция здоровому организму. Так и в этом случае. Утратив власть, партия не пересмотрела свой внутренний уклад, не повернулась в сторону демократических институтов. Все произошло как раз наоборот. Партия обвинила в утрате своего прежнего авторитета либеральное крыло. Буквально с первых минут своего нового положения партия заняла бескомпромиссную позицию практически по всем демократическим процессам, происходящим в России. Указы президента не безошибочны, это бесспорный факт. Они результат действий в реальных условиях переворота. Упразднялась не оппозиция, а диктат, всесилие, побудитель тоталитаризма, имущественное преобладание одной из партий. Выравнивались стартовые возможности для всех политических сил общества.
Характерно, что все шаги ГКЧП, от замысла до воплощения, выстраивались не в пределах закона, Конституции, а в диапазоне партийных догм, которые нутром этих людей и воспринимались как высший устав жизни, ибо на протяжении всей их сознательности, за исключением полутора последних лет, иных принципов не существовало. Некое право, дарованное свыше: спасать народ, вести его, устанавливать пределы его чувств и желаний, навести порядок, вернуть распределительную пайку и держать народ в строгости. Хватит этой демократии, «допрыгались».
С точки зрения привычных внутрипартийных традиций эти люди поступали мужественно. Ну а что касается Генерального секретаря партии, мы не говорим о Президенте, Верховном Совете, то ничего предосудительного здесь нет, все в пределах партийной истории. Одного заставили сослаться на нездоровье и оставить руководство партией (уход Хрущева), другого объявили нездоровым с некоторым опережением — опять же во благо партии, которая, с их точки зрения, два года работала в режиме саморазрушения по вине Горбачева. Я полагаю, что действия ГКЧП раз и навсегда прекратили существование мифа, что автором перестройки якобы была партия… Как всегда, и мы уже об этом говорили, в России реформы, да и не только в России, всегда начинались сверху. В 1985 году верхом считалась партия, другого верха попросту не было, значит, дело не в партии, а в принадлежности к высшей власти узкого числа партийных лидеров. Это никак не снижает их заслуги, а просто все ставит на свои места. Ну а партия, с первых шагов предполагаемых реформ, её преобладающая консервативная масса, её аппарат, противостояли реформам. Меньшинство власти боролось с её реакционным большинством за реформаторский курс. Именно поэтому с 1985 по 1990 год включительно никаких реформ не было, была нескончаемая череда разговоров о реформах и создание образа страха перед их последствиями. Энергия по разрушению старых структур не переливалась в энергию реформаторского созидания. Она оставалась невостребованной, а потому, требуя выхода, стала искать нестандартные, а порой противоположные пути.