Сколько лент в косах финиша?

Марафон напоминает макароны по-флотски…

Метры – в ногах, у мыслей где пристанище?

Мысли – капли. На дождь не потяну. Поплакал, утер слезу и молчи в тряпочку. Все плачут в тряпочки: у кого-то она платок носовой, у кого-то рукав, подол, штора, стол, столб, ветер;у меня – полотенце кухонное.

– Мальчик, кто в тебя заразу эту внес – думать?

– А что, разве есть кто не думает?

– Думать в одну сторону – не зараза. Ты, паршивец, думаешь на все четыре. А это болезнь.

– И что делать, доктор?

– Есть хорошее средство «скотч», но его еще не придумали.

С демократами не знаю, что делать, я им Сократа простить не могу.

Пора домой, вспомнить пора, как не думать. Как быть, как жить без греха мысли?

Парк. Скамейка. Листопад. Закрываешь глаза, руки прячешь поглубже в карманы. Настраиваешь уши на листья и слушаешь шаги, и пытаешься отгадать, которые из них к тебе. И клонишься ниже, ниже, и вдруг, почти у самой земли, ловишь музыку шагов ктебе, и не хватает ушей, открываешь глаза, и глаз не хватает, вынимаешь руки. И их не хватает, и ты начинаешь музыкой шагов дышать, и листья, подхватывая дыхание, замирают. Останавливаются машины, люди замедляют шаги.

Спасибо, почти семь секунд не думал – был!

Переступаешь порог, отключают свет во всем квартале. Идут поспешные рукопожатия: где теплее, где суше, где с холодком, где с дождинкой. Но всё не то, не то, не то… И вдруг ладонь, которую не хочется выпускать… Тут не спрашивать, не думать, а держать ее, как самую большую драгоценность на свете.

Заходишь в помещение и чувствуешь, как тесно от запахов. Скидываешь пальто, пытаешься снять пиджак, расслабить галстук, расстегнуть верхнюю пуговицу рубашки, а всё одно тесно, хоть рукава закатывай. Поднимаешься по лестнице, идешь по коридору, от тошноты теснота подступает к горлу и… Вроде как бабочка влетает в окно, раздвигает крыльями стены, потолок поднимает, открывает двери. Откуда бабочка в декабре? Пытаешься отыскать ее глазами, а нос подсказывает, что не бабочка это, а восторг от аромата тела. И ты благодарен за эти сказочные минуты вне мысли.

Ты на каком-то собрании, где все комарами правды покусанные. Пытаются ее друг другу сообщить, и правды становится так много, что голоса сливаются в один жужжащий летний зной. Уши умоляют указательные пальцы занавесить их тишиной. И ты колеблешься – заткнуть их или погодить, и вдруг из жужжания голос, похожий на вздох песка из ладони. И тебе хочется отыскать его и сказать, что этот голос и есть правда, и не стоит так напрягать мозги.

Ты получил двойку, которой никак не должно быть, уронил голову на парту, закрылся руками от несправедливости и ревешь, зная, что слез хватит до конца жизни. Тебя пытаются гладить, трясут, тормошат, говорят какие-то слова, ты отмахиваешься, ища защиты у парты. И тут руки, и их тепло… и несправедливость сбегает. Поднимаешь голову, рядом мама, и ты так богат, что ни говорить, ни думать не надо. Есть мама, и всё есть!

Ты опоздал. В зале темно. На сцене играется поздний вечер. Пробираешься на ощупь сквозь суровый строй плеч к месту. Шипят вслед пресмыкающимися с насекомыми впридачу. Хочется провалиться до первого этажа, укрыться пальто, и затаиться от страха неминуемого наказания. И вдруг под рукой ручейком затрепетала ключица, хрупкая, как подснежник. И ты понимаешь, что вся жизнь, все мысли – ничто в сравнении с этой ключицей. И тут тебя кто-то толкает в спину, и ты спотыкаешься на поцелуй.

За бугор не отдыхать летаем – думать. На Родину возвращаемся быть собой. Я с детства не мог понять птиц, зачем они к нам весной прилетают? Дошло. Видно, мы больше птицы, чем люди. И всё у нас кроме песен не так.

Зима на носу, на Родину тянет. А тут дворники по утрам смеются. Эй, вы, там, крупные птицы, оторвитесь от важных государственных дел, ответьте на вопрос: «Почему дворники в России по утрам не хохочут?»

Что же мы за люди? Американцы на юбилей Толстого ставят фильм о нем, немцы делают новый перевод «Анны Карениной», а мы гордо подтверждаем анафему великому соотечественнику своему? Что же у нас за Родина такая, из которой сам Толстой уходит на вокзал умирать? Как же мы дожили до того, что вся наша огромная страна большим вокзалом стала?

Когда начинают сжиматься кулаки от ненависти к глупостям власти… И ощущаешь их не кулаками, гранатами с вынутыми чеками… И понимаешь, что еще чуть-чуть и эти два зла могут взорваться, и пострадают невинные… Как важно иметь угол на земле, куда можно прибежать с бедой…

И человека в этом углу, который разожмет смерть кулаков до ладоней… И вложит вместо гранат поцелуи… Если бы у каждого был угол… Если бы у каждого был человек, зло меняющий на поцелуи…

Поэты, повара и потребители…

Поэты от бога, повара от рук, потребители из остального.

Нужен ли ум? Хотя бы на ужин.

А зачем?

Ты спишь и видишь, как какое-то маленькое тело кружится над тобой… И не тело оно – текст из шепота бабочек… Кто-то собирает этот шепот на полянах и посылает в твой сон… Ты пытаешься прочитать, а он уходит из тебя… Даже если крепкокрепко сожмешь ресницы, все равно не удержать…

Так и жизнь – не больше сна: кто-то нашептал, а ресницы рук не удержал и…

Сейчас сердца пересаживают. Говорят, скоро головы пересаживать начнут. Всё пересадить можно, кроме рук.

В руках-души. Руки – их кров. Когда человек уходит из жизни, освобождая место другому, душа улетает на крыльях рук в июль. Он самый теплый, поэтому в нем души живут.

Если бы мы все вытащили камни из-за пазухи и возвели Эверест, он бы живой водой ответил.

Состою из теток: сибирячки по отцу, ленинградки по матери. Они никогда не встречались. Место их свидания ношу в себе. Одна в лагере под Минусинском, другая в блокаду независимо друг от друга наколдовывали книгу «Рецепты на счастье». Тетки писали для своих будущих детей. Они знали, от какого супа светло, от какой каши на улыбку тянет, какие блины в сон клонят. Одного не ведали, что ребенок-поваренок у них будет один единственный – племяш, и книга эта станет его судьбой. Меня мать по ней читать учила. Она и букварь мой, и родная речь, и история, и география…

«Как только солнышко затеплится, водичка колодезная оживает, в ведерко звонкое плескаться просится. Наберешь полнехонькое да в чугунок перельешь, а остаточками сам полакомишься. Усадишь чугунок на плиту, косточек мясных в него подкинешь, щепотью соли повеселишь, и пусть на здоровье варится. Можно возле печи душу до песен отогреть, покемарить часок-другой. А там, глядишь, сердечный луковичку запросит. Подашь, он и успокоится, пока морковочкой полакомиться не потребует, а тут очередь и до картошечки дойдет. Дух такой, аж язык пьянеет, во рту заплетается. Пора царского выхода настала. Царь варева щавель-батюшка, он свои права хорошо знает, свиту за собой ведет, яйцо вкрутую да сметанку тугую.

А на столе тарелки-кораблики да ложки-лодочки часа своего заветного дожидаются. Да глазом одним на хлебушек косятся, и от счастья предстоящего в мелкие колокольчики позванивают».

Вот такие пироги с ватрушками. Голготишьу плиты с утра до ночи, мысли всякие в голову лезут. Не мои, тех, кто рядом со мной.

Тут как-то на банкете заспорили: кто сможет с завязанными глазами и ушами определить, в каком городе находится. Повозили меня по разным городам. В общем, дал шороху, без осечки с первых секунд и Москву, и Петербург, и Самару с Нижним Новгородом угадал. До сих пор думают, нос у меня собачий, на службу зовут. А я Маяковского люблю, он-то секрет и приоткрыл – клопы в каждом городе по-своему кусаются.

Театр – занавес с тайной за ним. У нас с точностью до наоборот. Тайна на столе, за ней занавес. Кстати, почему бы театральный занавес в скатерть-самобранку не переименовать, а актеров в самобранцев?

Вернусь в квартиру и пойму, что в ней кто-то был. Те, кто с умом, не догадаются, кто и сколько раз заходил. А я знаю, у меня тридцать пять раз гостил свет.

Плисецкая любила наблюдать за лебедями. На гастролях, в любой стране, находила возможность посетить пруд, озеро. Первым заметил рыжего лебедя ее муж и заревновал. Рыжие среди лебедей – явление редкое. Он признал руки Майи, она его кормила дольками апельсина.

Однажды и слышал, и видел, как одна бабка вылезла из троллейбуса, перекрестилась на дождь, глянула на народ под зонтами и от души рявкнула: «Безбожники зонтатые».

Мысль – соло, дуэтом не думают.

У нас на душу населения со снегом порядок. Деда Мороза пора в депутаты.

Из сугробов – занозы заборов, из почты – дым печной, из плеч – незакрытой калитки плач.

Если все придут из тебя вычитать и не вычтут, значит из мечты.

Человеку дают одну попытку на опыт, вторую – на пот, и, если обе заканчиваются неудачей, возводят в ранг поэта.

Повар – это верность своему пути. Путь повара из песен, этим он и прекрасен.

Форма в России – крепость. У нас по одежке встречают.

И у поваров она есть.

Осенью переписывали. Переписались не все. Тех, кто не переписался, объявили несознательными. А кто они на самом деле? У Бёлля есть рассказ, как поставили парня у моста считать, сколько людей туда проходит, сколько обратно. А он красивых девушек в счет не брал. Может, несознательные на самом деле красивые?

Если у женщины давно не было мужчины, по походке заметно; мужчину голос выдаёт.

Не хочу говорить где, но запрет на сексуальные овощи набирает силу.

«Португальцы гордятся не только футболом, но и тем, что их партизаны побили Наполеона натри года раньше русских партизан. Если бы Денис Давыдов знал об этом, он бы наверняка стихов не написал». Из записок чемпиона мира по шахматам Алёхина. Кстати, записи эти еще не найдены.

Однажды она спросила: «Мы расстались. Как думаешь, тени наши тоже?»

Тогда не ответил. Сейчас знаю: тени любимых не меняют.

У нас в городе стоят памятники Глинке и Прокофьеву, но бывать они у нас не бывали. А вот Шостакович ездил к Елизарову, у него проблемы были с руками. Елизаров уверял, что однажды пригласили Шостаковича быть третьим и спросили: «Ты кто?»

Он честно ответил: «Композитор».

– Ладно врать, не хочешь – не говори.

Это по-нашему – по-уральски.

– У вас из несерьезных блюд есть что-нибудь, кроме селедки? – Дети ее – кильки.

К сожалению, я не Дон Жуан: больше тарелки гладил, чем женщин.

Мне приснился сон из последней ночи Колумба перед Америкой.

– Колобок, колобок, я тебя съем!

– Не ешь меня, Колумб.

– Это еще почему?

– Я земля твоя.

Туда, где стадо, или туда, где стыдно?

– Мысли – маски.

– А марафон?

– Маскарад.

Слово – косметика и от мыслей, и от морщин.

Есть мнение, косметологами считать тех, кто занимается лицом, словом и кулинарией. Косметология – культура в кубе.

А куб, он от Платона.