Иван Степанович вышел на крыльцо – ласково посмотрело в его глаза солнце. День задавался теплый и влажный. Как над парным молоком, вилась над молодым, но уже по-настоящему зимним снегом дымка дневной оттепели. Сияли и сверкали новопашенские улицы волглым снегом. Его с напряжением держали на своих ветвях, как на плечах, ели и сосны, но вспархивал на ветку снегирь или воробей – снег падал на землю тяжелым комом. Старик жмурился на солнце и снег, таил улыбку в щетинке подбородка и на губах. Но увидел покосившиеся, почерневшие заборы, – отвернулся. Понимал – от скота загораживал человек огороды, однако как ни урезонивал себя – в сердце стало неуютно: казалось ему, что односельчане нарушили красоту, как-то грубо вклинились в природный строй.

– Маленькую, аккуратную огорожу смастерили бы – и хва, – ворчливо разговаривал старик сам с собой, протискиваясь через узкий проход в сарай. -Так нет же – из горбыля метра в полтора-два наворотят! Где тут корове пройти? Самолет, пролетая над Новопашенным, зацепится. Почернел забор -тюрьма тюрьмой, и выглядывает из-за него или подсматривает в щелку осторожный хозяин вот с такой собакой: что в мире делается? Тьфу!

И старик так рассердился на своих, как ему представлялось, скрывающихся за заборами односельчан, что, взявшись было налаживать сани, бросил, откинул молоток и сел на пустую бочку. Заболела ушибленная голова.

– Все кругом не так, все не этак, – горестно прошептал он и вспомнил о сыне. – И с ним не так да не этак. Глупо живет! – произнес он отчаянные слова и склонил сивую голову.

Вспомнил о поездке к сыну год или полтора назад, после которой и решил, что Николай живет неправильно.

Тогда старик не хотел ехать – боялся, что сорвется и в открытую осудит сына за дурную, как ему представлялось, жизнь, за ложный в ней путь. Но Николай однажды забрался к отцу на гору и сказал себе: "Ни шагу отсюда, пока не увезу это упрямца и не покажу ему, как следует жить. Эх, стыдоба – сын должен учить отца!" И за два дня сыновнего наступления несговорчивая душа старика устала и уступила:

– Черт с тобой, – вези!

Повез Николай отца в Иркутск на "Москвиче". Старик раза два за свою жизнь сиживал в легковом автомобиле и потому долго не мог удобно усесться на заднем кожаном сиденье: то ему мнилось, что глубоко утопает или низко сползает по гладкому сиденью – цепко брался за кожу, но ослаблял руки – не порвать бы такую нежную и, казалось, тонкую кожу; то у него вдруг начинало покалывать в копчике или ломило в суставах ног. Он шевелился и кряхтел и в двухчасовой поездке устал, будто тяжело отработал день. Сын сосредоточенно смотрел на уносившуюся за спину дорогу и уверенно-щеголевато рулил: то на большой скорости выходил на поворот, то впритирку объезжал переднюю машину, то разгонялся на прямой и в этот момент закуривал или обращался к отцу. Поведение сына, его широкий затылок, маленькие, прижатые к вискам уши безмолвно говорили старику: "Смотри, смотри, вот какой я, Николай Иванович Сухотин, молодец – сильный, умный, ловкий, удачливый. Подумай, достоин ли ты быть моим отцом?"

Иван Степанович супился и, если нечаянно наталкивался взглядом на затылок сына, отворачивался к окну.

В молчании приехали в город. Не любил старик города: твердое все кругом, а земля, мягкая, пахучая, родящая, живая, – где она? Куда и зачем ты ее спрятал, человек? – про себя ворчал Иван Степанович, но никогда не говорил о городе плохо вслух: считал, что не совсем прав, что правда где-то на дне лежит, до которого он еще не добрался, не дотянулся ни глазом, ни рукой, ни сердцем.

Но более всего Иван Степанович не любил городские дома: высотой, раскраской кичатся друг перед другом, а нет чтобы маленький дом каждому человеку, чтобы хозяином он в нем был, – полагал старик. А тут что же? Живут люди в стене с дырами – ну, окнами, какая разница, все равно на дыры похожи! – по головам друг у друга ходят, не квартиры, а камеры – сами люди себя заключили. Хозяев сто, а толкового ни одного: грязно во дворе, мусорно в подъезде. Прошмыгнул человек по этой грязи в свою камеру и сидит, как зверек, выглядывает: кто бы убрал мусор, подмел да помыл.

Подъехал "Москвич" к пятиэтажке – поморщился старик и с великой неохотой вылез из машины, уже хотел было заворчать на сына от досады: "Зачем приволок меня в такую даль? Этого пятиэтажного урода смотреть? Видывал и похлеще за свою жизнь". Но весело, приподнято сказал сын:

– Вот, батя, здесь я живу. Ты у меня еще ни разу не был, – никогда-то тебя не затянешь… Как домок? Бравый?

Сын стоял подбоченясь, покачивался и весело-задиристо смотрел на отца.

– Угу, – отозвался Иван Степанович, за что-то жалея сына, но и досадуя на него. – Веди в квартиру, что ли: не на улице же нам торчать, – грубовато добавил он. Но тут же устыдился и – чтобы спрятать от сына свои глаза – стал стряхивать с пиджака пылинки.

В дверях на пятом этаже встретила Ивана Степановича Людмила, жена Николая, которую старик знавал подростком – она была новопашенской, соседской дочкой, но уже лет десять не появлялась в родных краях.

Свекор внимательно на нее посмотрел: "Коса толстая когда-то была, а теперь какие-то прилизанные волосенки. Раньше светленькое личико было, будто молоком каждодневно умывалась, а теперь поисблеклась девка, на лбу появились какие-то пятнышки, как кляксы. А баба она, – подумал старик, беспричинно покашливая, – еще молодая – кажись, чуток за сорок взяло. И не пьющая, а глянь-ка – высосаны из нее соки".

Из своей комнаты вышел внук Александр – парень семнадцати лет, высокий, шею зачем-то гнул книзу, будто боялся задеть головой за низкий потолок или люстру. Старик пожал влажную, шелковисто-детскую, но большую руку внука, учуял от него терпкий запашок табака – поморщился, хотел было тайком шепнуть на ухо: не ранехонько ли, внук, начал курить? Но Николай опередил:

– Саню, батя, малым помнишь. Посмотри, как вымахал. Жердь!

– Что обзываешься? – сказал Александр и хотел было скрыться в своей комнате, в которой звучал магнитофон, но отец остановил:

– Александр, похвались деду, какую школу ты заканчиваешь.

– Зачем хвалиться? – с равнодушием в лице и голосе возразил сын, и старику показалось, что он сказал зевая, с ломотой в скулах. – Элитная школа, что еще?

– Слышишь, дед, элитная! – выставил Николай перед лицом Ивана Степановича палец, как бы начиная подсчитывать плюсы своего образа жизни и достижения. – Александра сразу готовят в университет, – так-то!

– Не хвались, – сонно произнес Александр и ушел в свою комнату.

– Еще будешь указывать взрослым! Сейчас проверю дневник, – сказал Николай Иванович. Отцу шепнул: – Он у нас славный парень, ты не смотри, что мы немножко цапаемся. Дружно живем. И Дениска у меня – пистолет! Ушел на занятия в танцевальный ансамбль. Гордись, батя, – твой внук метит в университет, а потом, глядишь, и в академию угодит, попрет по должностям, в науках или бизнесе, так-то!

Старик вздохнул:

– Дай-то Бог.

Сын подтолкнул отца к кухне:

– Пойдем перекусим. Людмилочка, у тебя готово?

"Хоть ласковым вырос", – подумал старик, но ему стало совестливо перед самим собой, будто этим "хоть" отказывал сыну в других достоинствах.

Людмила пригласила всех к столу. Николай Иванович откупорил бутылку "Перцовки", но отец решительно отказался пить.

– Во – по-сухотински! – гордо сказал Николай Иванович, пряча бутылку в холодильник. И обратился к Александру, неестественно-вяло водившему вилкой по сковородке с жареной картошкой: – Наматывай на ус, молодое поколение.

Александр усмехнулся и сказал, ни на кого не взглянув:

– Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет.

Николай Иванович увидел вздрогнувшую бровь отца, его сжатые губы и услышал его хотя и тихий, но ясно окрашенный вздох досады и страдания. Старик уже умел страдать только молча, как, наверное, страдают деревья и камни.

Николай Иванович побагровел:

– Дневник посмотрю. Не дай боже двоек нахватался – всыплю. Ешь и – за уроки, понял?

– Слушаюсь, – игриво-бодро ответил Александр.

И старик ниже склонил свою жалкую седоволосую голову. Он понял, что его сын Николай и его внук Александр находятся во вражде. У него стало жечь в сердце. Но еще больнее было старику понять, что он, уже не сильный духом и телом человек, не сможет помочь им – не сможет умягчить сердца родных людей, чтобы жилось им на земле в радость, в веселие.

За столом молчали, и молчание становилось неловким. Николай Иванович прикусил губу, мучимый противоречивыми чувствами. Потом достал из холодильника вскрытую "Перцовку" и немного выпил.

Людмила была женщина простая и ясно не поняла, что произошло с мужчинами – один насупился и молчал, а другой пил и тоже молчал. Она не знала, как себя вести, что говорить; она робела смолоду перед свекром и не понимала, что являлось для него хорошим, а что плохим.

– Вы, Иван Степанович, кушайте что-нибудь – с дороги ведь, – робко вымолвила Людмила.

Старик поднял на невестку глаза, и она увидела в них слезы. Беспомощно посмотрела на мужа и боялась еще раз взглянуть на свекра.

– Это, ребята, у меня так, – произнес старик, – от старости чего-то мокнут глаза. Как у бабы, – улыбнулся он.- Слышь, Николай, ты меня поутру домой утартал бы, что ли: тоскливо мне в городе, да и пес Полкан сидит голодом. Совсем я запамятовал о нем, когда уезжал. Увезешь, а?

– Угу, батя.

И все были рады такому обороту.