Старик, вздыхая, сполз с сена и присел на корточки рядом с Пелифановым, который шурудил клюкой в "буржуйке", поднимая из-под золы тлеющие жаркие угли и подкидывая поленья.

– Дед Иван, печурку растормошим, чайку заварим – ве-село заживем, -говорил Пелифанов, уже протрезвевший, но трясущийся. – Эхма, стопарик бы! Потом – хоть в пляс. А, дед, как? Есть у тебя сто грамм? Откуда у тебя, трезвенника! А ты почему такой хмурый? А-а, краем глаза видел – бабы тебе подвалили. Ничего, до свадьбы заживет. Кровь у тебя на затылке запеклась, как корка хлеба. Что, болит? Вот-вот, и подавно надо остограммиться… Там кто храпит? Э-эй, ты, что ли, Григорий? Вставай, сто грамм ищи! Что урчишь, живо-живо вставай, а то головешку за шиворот запихаю.

Григорий покатился с сена и громко упал на пол. Но вскочил довольно бодро. Тер ушибленный бок. Постоял, подумал, значительно поводил своими смешными косоватыми глазами и неожиданно, хлопнув себя в грудь, вскрикнул:

– У-у, балда, вспомнил: имеется заначка, мужики!

Пелифанов потер ладони и улыбнулся:

– Живей, живей, Григорий батькович, неси ее сюда.

Григорий откопал в сене бутылку, поцеловал ее, зубами отхватил пробку, втянул всей грудью от горлышка водочный запах и весело-властно крикнул:

– Давай стаканы – чего мешкаешь? Сил нету терпеть.

Стакан нашелся один. Первым выпил Пелифанов, занюхал рукавом своей промасленной стеженки, хотя на столе лежал кусок хлеба.

Григорий буквально выхватил из рук электрика стакан, нетерпеливо опрокинул в него бутылку, и старику показалось, что скотник досадовал на бутылку, что она медленно пропускала через горлышко светлую желанную струю. Выпил не выпил, но – будто воздух – вдохнул в себя, закрыл глаза и с минуту, не шевелясь, сидел, блаженствуя. Налил старику, но тот решительно отвел руку.

– Знаем, знаем, дед Иван, что не пьешь, – сказал, усмехаясь, Пелифанов. – Думал, может, с горя примешь. А ты, похоже, все такой же – и в радости, и в горе чужой нам. Чужак, вот кто ты! – не сердито, а как-то непривычно для себя рассудительно сказал Пелифанов и выпил водки так, что, показалось, в горле хрустнула косточка. Григорий тоже выпил. Молча посидели, отдышались, поели сухого хлеба. Старик, жмурясь или хмурясь – было неясно в сумерках, посматривал на Ивана и Григория – как разительно они изменились за несколько минут! У них стали сверкать глаза, распрямились плечи, словно избавились от нелегкого недуга.

Налили еще, но уже спокойно, без порывов жажды, и выпили не спеша.

Старик улыбнулся, чему-то покачал головой. Пелифанов заметил.

– Что, дедушка Иван, усмехаешься? Вроде осуждаешь, – сказал электрик, откусывая от сухаря.

– А чего мне, сынок, вас осуждать? – ответил Иван Степанович. Помолчал и значительно-тихо произнес: – Вы сами себя осудили.

– Не понял! То есть как же так – присудили?

Григорий непонимающе смотрел на старика и электрика и косился на бутылку, как бы побаиваясь, что она может исчезнуть.

Иван Степанович не спешил с ответом, разворошил в топке алые головни, полюбовался на метавшийся огонь, с неохотой перевел взгляд на захмелевшего, раскрасневшегося Пелифанова и спросил:

– Совсем не догадываешься? Ежели подумать?

– Гришка, может, ты догадался?

Пелифанов толкнул скотника плечом, но тот не ожидал – упал с топчана и в первое мгновение, быть может, подумал, что посягнули на бутылку. Крепко сжал ее в клешнятой загорелой руке и кивнул головой на стакан:

– Выпьем?

Но Пелифанов досадливо отставил стакан подальше:

– Ну, тебя! Дай с дедом поумничать. – Беспричинно засмеялся, но замолчал и прищурился на старика: – Ты, дед Иван, голову не морочь: как я себя мог присудить?

– Хм, – усмехнулся Сухотин, – молодой, а сообразиловка не фурычит, что ли. Пьешь – вот и присудил себя, что тут неясного? Зверь не пьет, дерево не пьет – чисто и ясно живут. Вон, гляди на корову: ежели пила бы горькую, какое молоко ты брал бы от них, милок? Не молоко – а гадость! А ежели яблонька пила бы – какое яблочко ты срывал бы? Поганое! Так-то! По естественному закону живут корова и яблоня, а потому и радуемся мы их молоку и плодам. А что пьяный человек? Какой плод от него? Вот и выходит, добрый человек, что присудил ты себя к нерадостному плоду. И тебе от него худо, и людям, что рядом с тобой, не радостно. Так-то!

– Н-да, старина, рассудил ты, – посмеялся Иван, но не сердито и не зло. Задумался, помолчал. – Слушаешь тебя – умно сказано, а как копнешь твои мысли – глупость видишь. Что же ты, старый, сравнил человека с коровой и деревом? Нехорошо. Обидно! С коровой нас рядом поставил. Григорий, тебе обидно?

Скотник издал неясный звук и, кажется, не понимая разговора, смотрел на стакан. Ему хотелось еще выпить. Пелифанов досадливо махнул рукой на Григория и обратился к Сухотину:

– Что же, дед, выходит, по-твоему, мы, люди, не выше коровы и дерева?

– Кто выше, а кто, милок, и ниже.

– Вот как! Я, к примеру, как – выше или ниже?

– А зачем мне тебе напрямую отвечать? Сам ответь: дай корове водки -вот тебе и ответ будет.

– Глупый ты, старик, глупый, как вот эти коровы, – вспыхнул и с вызовом посмотрел на Сухотина электрик. – Человека сравниваешь с коровой! Че-ло-ве-ка! Не зря, поди, ты не люб нам: не уважаешь че-ло-ве-ка!

– Врешь! – привстал старик и сверху посмотрел на электрика. – Уважаю, но не того, паря, которого и с коровой жалко сравнить.

– Битый ты, дед Иван, – сказал Пелифанов, – и если я тебе вдарю -совсем загнешься. Живи! Но не мешай нам жить. Понял?

Пелифанов выглядел грозным, но старик уже давно никого не боялся: ему в жизни так часто доставалось, что притупился в нем или умер – раньше старика – страх.

– Понял, – ответил он тихо и, казалось, равнодушно.

– Ты, дед, как-то хитро сказал – будто другое понял.

– И то понял, и другое, мил человек, понял.

– Хм, чего это другое?

– А то, сынок, что с коровами мне, поди, лучше будет, чем с тобой. Пойду к ним спать. Бывайте!

– Ишь ты! Не, точно, Гришка, я сказал, что не зазря деда Ивана всю жизнь колошматили: было и есть за что. Наливай! Вмажем, да на боковую завалимся.

Так и сделали – выпили и спать легли.

Старик ближе к коровам приткнулся: "Худо мне рядом с людями, с такими. Не понимают и не принимают они меня, не понимаю и не принимаю сердцем я их".

Вспомнил свою гору, избу и собаку Полкана, который, наверное, волнуется – куда же хозяин запропастился? Вспомнил старик, и отхлынула от сердца горечь, посветлело в душе, будто посреди ночи взошло для него солнце. В стойлах, загонах сопели коровы, косили перламутровые глаза на незнакомого человека, который шептал им:

– Что, коровушки, не спится? Какие думы вас беспокоят? Наверное, вспоминаются летние пастбища да травы. И меня, родимые, тревожат мысли: как так вышло, что люди невзлюбили меня. Знаю – упрямый я! Жил бы себе как все -поди, сказали бы вы, ежели говорить умели бы. Вот ведь какая штука – не могу жить как все. Не могу и не хочу, так-то!

Коровы жевали сено, мотали своими большими головами и сочувственно-влажно смотрели в глаза старика, будто понимали его.

Ему хотелось скорее попасть к жене, Ольге Федоровне; страшно болела голова, а до дома добираться километра два.

Иван Степанович, испугавшись и вздрогнув, проснулся от крика: Екатерина Пелифанова, наконец, к утру нашла своего пропавшего мужа.

– Ах, ты, чертополох! Чтоб ты лопнул от водки, ирод! Дрыхнешь? Нажрался? И в ус не дуешь? Я, как дура набитая, убиваюсь по всему Новопашенному разыскиваю, а он спит. Думала, не замерз ли где в снегу… а он, кровопивец… последние деньги пропивает… семья живет впроголодь… -кричала, заводясь, женщина, пятнисто-красная, со сбившимся на плечи платком, и больно тыкала граблями в бока и живот неохотно сползавшего с нагретого сена мужа.

Иван протер глаза, вырвал у жены грабли и закинул в стойло.

– Цыц, баба, – мрачно взглянул он на жену диковатыми сонными глазами. -Пил и буду пить, ты мне не указ.

– А детей, изверг, кто будет кормить-поить? Я, что ли, баба, а?

С перебранкой, которой не виделось конца во всей их жизни, муж и жена вышли на улицу, и покатились их голоса по деревне.

Выбрался и Сухотин на свежий воздух. Глубоко вздохнул, внимательно посмотрел на горящую в распадке луну, послушал азартный собачий лай и хриплое кукареканье петухов, потопал на месте по молоденькому хрусткому снегу и подумал: " А как разумно устроено все в небесах и на земле. Красота, куда ни посмотришь. Но не вбирает человек в свое сердце небесную и земную красу. Пакостно живет. Собака брешет для дела, а человек зачем же на человека лает? Жить бы и жить людям в ладу и добре на этой радостной земле, в родимом Новопашенном, ан нет!.. А я хотел, хочу и буду хотеть до скончания дней моих по законам неба и земли жить… потому я и чужак им".

Произнес Иван Степанович слово чужак и стало ему обидно:

– Не правы они, не правы!

Старик скорбно вздохнул и пошел по сумрачной, но просыпающейся деревне к своему дому, к жене. Надо проведать. Как она там? Да и сын Николай, наверное, приехал на выходные, и внук гостит у старухи – соскучился старик по ним, давненько не видел.