Иван Степанович увидел блеклый огонек в стайке – видимо, Ольга Федоровна кормила свинью и козу. Ворота оказались на засове, стучать – не дело, можно в такую рань разбудить всех домашних и соседей. Иван Степанович пролез через дыры в заборах, прошел к своему дому огородами и тихонько постучался в стайку.
– Кто там? – тревожно спросила Ольга Федоровна и высунула из-за двери свое маленькое морщинистое, но такое родное и дорогое Ивану Степановичу лицо. – У-у, ты, что ли, Иван? – искренне удивилась она.
– Ага, – ответил старик, протискиваясь в стайку через узкие и обмерзшие понизу двери. – Что, Олюшка, кормишь архаровцев? – спросил он о козе и свинье.
– Ага, – ответила жена, присаживаясь на перевернутое вверх дном ведро и прижмуриваясь на мужа в тусклом свете лампочки, с лета засиженной мухами.
Приехавший из города сын собирался сердито, решительно поговорить с отцом: мол, хватит чудить, и мать знала, что Николай будет резко говорить, не жалея отца. Надо как-то подготовить мужа, и она осторожно начала:
– Отощавший, что ли, какой-то? Все думал, поди, день и ночь напролет, а мысль, Ваня, что пиявка: сосет кровушку из сердца. Кто не думает – толстый, что боров, вон, как Васька, – махнула она головой на большого поросенка, увлеченно поедавшего картофельное варево.
– Душу, Ольга, мысль не съест, – ответил старик, присаживаясь рядом с женой на другое перевернутое ведро. – А тело наше, кости да мякоть -дряхлые, чего уж жалеть: помрем – все одно сгниет. А душа, кто знает, может, и улетит куда.
– Вот-вот, от людей ты уже улетел на свою гору, теперь и душой норовишь от нас сигануть? – лукаво улыбалась Ольга Федоровна.
– От людей, Ольга, никуда не улизнешь, как не исхитряйся, – говорил старик и тайком любовался женой: старая она, морщинистая и сухая, а все любима им. В радость ему видеть ее. – Толку-то, что ушел я от людей на гору, все равно надо спускаться, хотя бы даже за водой или продуктами.
– Вот и ладненько, – ласково улыбалась Ольга Федоровна, гладя руку старика, – и спускайся, Ваня, навсегда в Новопашенный: зачем шалоболиться? Все равно все пути ведут к людям.
– Нет, Олюшка, – накрыл Иван Степанович своей ладонью руку жены, – не хочу к людям: плохо мне рядом с ними. Издали, понимаешь ли, спокойнее и мне, и всем.
Промолчала жена на твердые слова мужа, знала: сказал Иван Степанович -так тому и бывать. Вспомнилось ей, как навсегда уходил он из дома на гору, и ласково подумала о муже: "Спасибо, Господи, что дал Ты мне его". И взгрустнулось Ольге Федоровне: как порой несправедливы и жестоки друг к другу бывают люди! Скверно когда-то обошлись с ее стариком односельчане. А что он хотел? Только одного – чтобы в радость всем жилось в Новопашенном. Пошел к людям с правдой, а они ему ответили злом.
История была такая: видел Иван Степанович, что плохо живет колхоз, воруют с ферм, с полей и пасек новопашенцы все, до чего слабый догляд. По осени пшеницы и овощей гектарами хоронил снег. Механизаторы пьянствовали, ломали технику, потом в простоях все тоже было – пьянство. На собраниях Сухотин, работавший кладовщиком, ругал земляков, председателю в глаза говорил:
– Не хозяин ты, Алексей Федорович: только о своем личном дворе заботишься, все в него тащишь…
Мрачно отмалчивался Алексей Федорович.
Сухотин жаловался в письмах районному начальству: спасите, мол, гибнут люди, мучается скот, оскудевают поля. Из района на каждую жалобу Ивана Степановича приезжал проверяющий, составлял справку, и нередко из нее выходило – оговаривает председателя и односельчан. Над ним посмеивались, покручивали возле виска пальцем. Но упрям был старик и однажды сказал себе: "Будя, ребята! Вы перемрете, спившись и обожравшись, но после нас детям и внукам нашим жить. Ради них остановлю вас или – погублю".
Он уехал в Иркутск и всеми правдами и неправдами попал к большому, лобастому начальнику, рассказал ему о новопашенских бедах и печалях.
– Помогай, уважаемый, – сказал ему Сухотин. – Останови своей державной рукой разор и развор…
– Прекратим, старина, безобразия, – ответил ему начальник, зеркально сверкнув большим белым лбом. На прощание крепко пожал своей мягкой, но сильной рукой смуглую, маленькую, но твердую, как кость, руку Сухотина.
Иван Степанович вернулся в Новопашенный довольным, его душа светилась надеждой и верой – придет разумное и доброе в новопашенскую долину, заживут люди здравым умом и добрым сердцем.
– Только крепенько встряхнули бы! – говорил он жене.
Большой иркутский начальник отписал сухотинское заявление в район, требуя разобраться и наказать виновных. Из района приехали проверяющие. Алексей Федорович натопил для них баню, организовал богатый стол.
Через неделю в районной газете появилась статья, которая рассказывала, что в Новопашенном завелся кляузник по фамилии Сухотин и мучает людей; колхозники трудятся в поте лица, а он строчит во все инстанции жалобы. Сам Коростылин завез Ивану Степановичу газету домой, дождался, пока тот дочитает, а потом мирно и даже дружелюбно спросил:
– Ну, теперь, Степаныч, понял ли, что людям виднее, как жить и сколько пить? Не обижайся, старина, живи, как знаешь, но другим не мешай. Бывай!
Ушел Алексей Федорович, а старик крепко зажмурился, будто света белого не хотел видеть, медленно по стене осел на корточки. Утром шел по Новопашенному, а люди указывали на него пальцами, с улыбочками отвечали на его приветствия.
Вечером Иван Степанович сказал Ольге Федоровне:
– Вот что, Ольга, собирай, родная, вещички – пойдем искать угол милее. Свет велик. Не смогу я жить в Новопашенном: не люб я людям и мне они постылы. Собирайся!
– Ой, Ваня! – повалилась на стул Ольга Федоровна. – Как же так? Куда же?
– А куда глаза глядят! Хоть к Николаю в Иркутск.
– Хозяйство как же? Куры? Свинья? Да и дом как бросишь? Зачем ехать сломя голову? Вросли мы сердцем в Новопашенный, здесь наши родители схоронены… От тоски засохнем! Нет, Ваня, надо перетерпеть людскую злобу. Все поправится…
– Нет! – крикнул старик. – Не поправится! Некому, стало быть, поправлять. Не могу я с ними рядом жить. Не могу! Прости, Олюшка, пошел я.
– Куда?! Потемки уже, глянь!
– Не держи! Ухожу.
И ушел.
Ольга Федоровна решила: помыкается в потемках, помесит грязь, замерзнет – и вернется, сумасшедший, в тепло.
Но не по ее замыслу вышло – крепок решением оказался Иван Степанович. Ушел в зимовье, день пути до Новопашенного, но вскоре перебрался под бок родной земли – не справился с удушьем тоски. Обосновался в пастушьей избушке, давно брошенной; обжил комнату, переложил печку, перестелил полы, бродячую собаку Полкана приютил, – так и живет. Далеко от людей не смог уйти.
Большой иркутский начальник узнал о злоключениях Сухотина, лично приезжал в район, разбирался, – сняли Коростылина с председателей тогда еще колхоза; однако через полгода он был восстановлен в должности.
Молчали старики и смотрели на борова, поедавшего варево. Даже коза Стрелка внимательно смотрела на своего соседа по стайке, высунув через верх заграждения свою белую бородатую голову.
– Ух, уплетает! Молодец! – улыбнулся Иван Степанович. – Сто лет тебе, Васька, с этаким аппетитом жить бы, да нет, человек не даст.
– Чего ты пугаешь свинью? – шутя толкнула Ольга Федоровна мужа. – Ешь, Васек, ешь, родненький. Чего навострил уши? Неладное в наших словах почуял? Нет, все ладненько. Пойдем в избу, Ваня, и тебя буду потчевать, поди, голодный.
– Н-да, мать, – вздохнул старик, но улыбнулся: – Сейчас так же буду уплетать, как боров. Только подноси.