Как-то, уже в августе, незадолго до отъезда старшего, братья спозаранку, еще до солнца, вышли на берег запруды порыбачить. Раньше как-то не получалось собраться: старший по пенсии хлопотал, у городской родни и у приятелей гостевал, а у младшего по маковку хватало дел по хозяйству; старший не отлынивал, если нужна была помощь – помогал младшему. Позовет Александр Ильич младшего на запруду, но тот ответит:

– Лета в Сибири – с гулькин нос, забыл, что ли? Нужно успеть до холодов уймищу чего перетолочь. Нижние венцы у бани давным-давно пора заменить. – И давай пригибать пальцы и перечислять, что еще надобно успеть до снега.

Одному, когда брат весь в делах, сидеть на берегу запруды Александру Ильичу было совестно.

Наконец-то, выбрались. Хотя несерьезно говорить "выбрались": далеко не надо идти – вышел через калитку в огороде, – и перед тобой рыбачье раздолье. Впрочем, не совсем, конечно, раздолье, но рыбка кое-какая водилась.

Расположились братья на вычерненных временем, но размашистых и еще крепких плахах мостка, забросили удочки в мутную болотисто-зеленую воду, дружно задымили папиросами. Шел карась, не крупный, но сбито-мясистый. Чуялась щука, но не клевала, – похоже, сытая была. А вот белобрюхих, пучеглазых пескаришек дергали одного за другим.

Ловля в запруде, безусловно, легкомысленное дело для настоящего рыбаря, но братья за таковых и не слыли: привыкли с малолетства рядом с родителями к ежедневным серьезным хозяйственным занятиям и интересам, а ловля или охота – ведь это же развлечение, в чем-то даже потеха для человека от земли. Редко сиживали на берегу. Михаил Ильич так и совсем бы не вышел этим утром к запруде, потому что считал, что если уж рыбачить, так чтобы поймать настоящую рыбу, то есть много, обязательно много, для бочковой засолки или чтобы набить пару мешков вяленкой. Александр Ильич уговорил одной фразой – знал, искуситель, что сказать:

– Айда, братка, вспомянем наше босоногое детство.

Да, в детстве, случалось, сутками напролет пропадали на травянистом берегу запруды: то рыбачили, то флотилию строили, то купались, а зимой с клюшками носились по льду. Сейчас сидели и вспоминали детство и товарищей своих, из которых кто уже преставился, кто спился, а кто уехал неведомо куда и пропал.

Утро было пасмурным и влажным, и по заболоченной луговине и залескам томно и густо лежали вполне осенние туманы, – известно, в Сибири август зачастую уже не лето, но еще и не осень. Сосновая роща была темна, а сопка, из-под которой били ключи, так и вовсе не просматривалась. Над запрудой и по берегам намутилось кисельное марево, и Михаилу Ильичу представлялось, что оно слепило воедино это низкое-низкое небо и воду, и где теперь верх, а где низ, где небо, а где земля, – не понять. Он ознобко утягивал подбородок в овчинный вытертый ворот душегрейки, хотя совсем не мерз, и держал глаза потуплено, разговаривал вяло. А вот Александр Ильич вроде как не замечал всего этого неуюта и некрасивости мира, посвистывал, дурачился – иногда, будто бы нечаянно, стряхивал с лески воду и тину над головой младшего.

За спинами братьев шебаршилось Набережное с перекликами, лаем и мычанием. Чихали и тарахтели моторы. Александр Ильич театрально разводил рукой:

– Хор-рошо, едрена вошь… деревня… рыбачим… Эх!

Михаил Ильич покашливал в кулак:

– Ишь, гляньте, – турист. Только что не визжит от счастья.

Слева неподалеку осиротело горбились ржаво заросшие бурьянами заброшенные совхозные поля. На них время от времени намахивались сквозняками из распадков хламиды тумана, которые как бы прикрывали человеческие грехи и огрехи. Михаил Ильич старался не смотреть в сторону бесхозных полей – сердце не смирялось. Но все равно их видел, потому что думал о них, потому что болел ими. Не прислушивался к бодрому, смеющемуся голосу брата, не отзывался.

– Ты чего, Михаил?

– Да так.

Помолчав, младший сказал-таки, как будто процедил:

– Не возделывают землю. Не выгодно-де. Трепачи. Видишь, лежит брошенная?

– Вижу, вижу.

Александр Ильич вобрал в грудь воздуха и шумно, продолжительно выпускал его, видимо, не зная, каким образом можно еще выразить сочувствие. Воспоминаний не возобновил.

Рыбачили молчком. Взбиралось к верхушкам сосен дымно-красное солнце – видимо, быть дню жарким или даже знойным. Открылась целиком и стала сверкать вода. Всюду щебетало, жужжало, стрекотало. Казалось бы, можно радоваться жизни, и этому ласкавшемуся к щекам солнцу, и этому терпко-таежному сыроватому воздуху, и этому раздвигавшемуся и загоравшемуся у горизонта белыми стожками небу, но Михаил Ильич минута за минутой становился сумрачнее: и присматриваться уже не надо было – всюду валялся мусор, а ближе к сосновой роще так самая настоящая свалка безобразно щетинилась кучами. Привыкнуть бы уже надо было Михаилу Ильичу – нет, не привык. Не умел привыкать.

– Помойка, а не запруда, – рывком вытянул он из воды леску, широкими кружениями скрутил ее на удилище, а зачем – и сам вряд ли хорошо понимал; по крайней мере, уходить домой еще не собирался. – Мы с Ларисой иной раз с граблями тут проходимся, да что пользы? Сегодня собрали, а завтра сызнова под завязку нагажено.

Михаил Ильич плотно сомкнул губы и туго согнул свою загорелую жилистую шею, будто хотел сказать, что слова больше из него не вытянете. Живите, мол, как знаете.

– А раньше, помнишь, братка, как село берегло запруду? Во как берегло! – И старший брат зачем-то сжал кулак и потряс им, будто кому-то грозил. – Бывало, ни одной щепочки не встретить на берегу и на воде, кроме – перьев и пуха. Водица была глубокая, чистая, ну, просто, Байкал тебе, а не какая-то лужа. Люди заботились о запруде: раз в десять-двенадцать лет прочищали дно от ила, а берега граблями скребли, особенно вон тот пляжик возле рощи. Помнишь, как мы ребятней тут курнались? Нынче, чую, попробуй искупнись – обрежешь ноги. Или еще чего ниже живота отмахнешь за здорово живешь! И будет тебе самое настоящее обрезание! – запотряхивался он голыми, усеянными золотистыми волосками плечами.

Младший не поддержал, и старший оборвал смех.

– Да что уж теперь говорить о запруде, – после длительного прикуривания так и не задымил папиросой Михаил Ильич. – Потерявши голову, о волосах не плачут. Одурел народ. Нынешней весной, когда еще держал лед, ночью какой-то гаденыш на самой середке запруды сгрузил аж три телеги с мусором. Тряпки там разные бабьи, стекло. Почистил, видать, свое подворье. Расспрашивал у людей, но никто ничего не видел. В ростепель все легло на дно. Узнай бы я тогда, кто такое содеял, так, наверное, собственными руками задавил бы нелюдя. Теперь остыло во мне. Да и отчаялся я, брат, грызться с людьми. Не собака же я, правда? С начальством – еще ладно, а вот с людьми хочется жить в мире.

– А ты знаешь что: огороди-ка запруду, обустрой пляж, дай рыбе нагулять мясов и – пропускай людей по билетам. Вот тебе и работа, и заработок! Город-то рядом – народ попрет, вот увидишь. Я в других странах встречал озерки, огражденные сеткой или мало-мальским заборчиком. Еще удочками и крючками там торговали, наживкой, да буфет стоял. Бизнес, понимаешь ли! – подмигнул старший. – Во дворе у тебя с десяток рулонов сетки рабицы. Хватит наверняка! Хочешь, помогу? В два-три дня сварганим изгородь! Только так! Решайся! А не огородишь – сгубят запруду. Увидишь, сгубят!

– Хм, "огороди"! Я что, чокнутый? Запруда общая!.. А рабица лежит уже года три. Как-то зарплату нам ею выдали. Хочу палисадник и огород обнести, а то доски и штакетник сгнили уже. Еще ведь отцовской они работы.

– Ишь ты, уважительно как – "общая"! Дурень ты! Да никому оно сейчас общее-то твое не нужно. Другие времена, брат! Добро только то, что лично тебе принадлежит. А если тебе принадлежит, так и лелеять всячески будешь, защищать и тому подобное.

– Слушайте, слушайте: заговорил капиталист!

– Хозяин я, а не капиталист.

– Фу ты гну ты, хозяин мне выискался.

– Ты что, в коммунисты без меня записался?

– Да в какие коммунисты! По правде я хочу жить.

– А правда одна – ничего у людей общего нет, кроме неба. К каждому клочку земли нужен хозяин…

– Иди ты!

– Ну, как знаешь! – похоже, обиделся старший. Пригладил ладонью вспотевшую, нагретую солнцем залысину, закинул в воду леску и уставился на поплавок.

Михаил Ильич свою удочку размотал, тоже закинул леску. Но поплавок уже не интересовал его. Толкнул брата в плечо:

– Будя дуться! Наверно, прав ты, Саша. Лучше бы было, огороди кто запруду. Она же… а! не любо тебе слово "общая"?.. ну, так скажу: она же наша. Понимаешь? Для всех, для каждого она. И село от нее пошло. Как могла, кормила нас. А теперь вроде как стала старухой, и мы ее прогоняем со двора. Так, что ли?

– Ты не дави на мою совесть! Ответь: как спасти запруду?

– А страну как спасти?

– К бесу тебе страна? Ты что, президент или депутат?

Не сразу, но согласился брат:

– Тоже верно.

Леска Александра Ильича за что-то зацепилась. Так, этак дергал – не шла, звенела и вспискивала, опасно натягиваясь. Скинул сапоги и штаны, забрел по пояс, поднял со дна моток ржавой, облепленной тиной проволоки. Матерно выругался, отцепил крючок, забросил проволоку на берег. Чуть шевельнется – со дна злобно-веселыми головастыми змеями поднималась илистая навозно-серая муть, шибало в нос газами. Александр Ильич плевался и морщился, пока выбирался из засасывавшей грязи. Несколько раз обо что-то укололся, за что-то зацепился, на что-то напоролся.

– Точно: помойка, а не запруда. И как рыба еще не передохла? Фу-у, а вонь-то какая, просто смрад несусветный! Этак скоро и вас будет газами травить, житья в Набережном не станет.

– А что, брательник, возьму да и огорожу запруду! – снова смотал удочку непривычно взволнованный, но по обыкновению взъерошенный Михаил Ильич. – Хотя бы что-нибудь дельное оставлю людям. Но тем, что будут жить после нас, – зачем-то погрозился он пальцем в сторону села. – Понял, Александр? А мы, уж коли превратились в свиней, перебьемся и без запруды, без этой красоты.

– И по входным билетикам пропускай народ. Разбогате-е-е-ешь! – добродушно посмеивался брат, стряхивая и соскребая с себя тину и это нечто навозно-серое, липкое.

– Оставайся дома – будешь у меня билетером! – И громко, но натянуто, вязко засмеялся.

В этот раз уже старший не поддержал веселья. Прикурил, глубоко втянул дыма, словно бы силясь поскорее вытеснить зловонный дух, набившийся в легкие. Сказал тихо, но значительно-строго:

– Истрепишься ты здесь, братишка, на нет.

Михаил Ильич не отозвался, жевал мундштук погасшей папиросы, о чем-то погруженно думал.

Солнце уже не просто припекало, а жарило. Александр Ильич весь лоснился потом, и невольно вспомнилось ему солнце его второй родины – солнце пустыни, красноватый, как раскаленные угли, ее выжженный суглинок. "И как там можно жить?" – с противоречивым недоумением подумал он, как будто о какой-то другой, лично неизведанной им жизни.

Рыбалку пришлось оставить раньше, чем хотели: и солнце, и грязь с мусором, и эти неухоженные поля сломали настроение; да и почти все крючки пообрывали, в воду не налазишься за ними. Ушли домой, и были весь день молчаливы и отстраненны, – отстраненны и друг от друга и от своих друг с дружкой ворковавших и любезничавших жен. Временами пристально и подолгу смотрели братья издали на запруду. Михаил Ильич, проходя по двору, легонько-деловито попинывал соскладированные под навесом рулоны рабицы, будто проверяя эту сталистую, не тронутую ржавью сетку на прочность.

***

Уже были довершены все пенсионные хлопоты: Вера Матвеевна и Александр Ильич всего, чего хотели, добились. Куплены авиабилеты, даже упакованы чемоданы, и через три дня – вылет.

Знал Александр Ильич, что покинет родину, однако когда радостная его жена, вместе с Ларисой Федоровной приехав из города, сказала ему, что купила билеты и назвала день и час вылета, он отчего-то занемел и никак не отозвался.

– Ты не заболел, случаем? – поинтересовалась она, прикладывая к его лбу ладонь. – Горячий, что ли?

Александр Ильич деревянно отмахнулся.

– Искупался, Лариса, в вашей запруде, дуралеюшка-то мой, и вот – простыл, – притворившись равнодушной к неласковому мужнему обхождению, с неестественным задором в лице обратилась она к распаренной, уставшей после беготни по городу подруге. А бегали они в поисках сувениров – засушенных и покрытых лаком омулей, кедровых шишек, тоже лакированных, и чего-нибудь еще, как выражалась Вера Матвеевна, "экзотического", для своих израильских знакомых и чтобы в закусочной по стенам развешать – "для экзотики", "чтоб клиентам было приятно".

– Кто же в Сибири в августе купается? – не унималась Вера Матвеевна. – А мог, Лариса, и заразу какую-нибудь подцепить в этой вашей помойке. Как думаешь?

– Зачем ты так, Вера, – "помойка"? – не смогла, как ни пыталась, притвориться необиженной щепетильная Лариса Федоровна. – Конечно, почистить малость надо бы… – Но еще слов в защиту запруды не отыскалось у нее, одни вздохи. Ушла на свою половину дома.

– Саша, измерь температуру!

– Отстань.

– Какие мы тут все недотроги!

Весь день молчала с мужем.

Вечером в постели он повинно прильнул носом к ее широкой мягкой спине:

– Вера, Верушка, обиделась, что ли?

– А ну вас всех…

– Горько мне, родная, что запруду сгубили… Понимаешь, не под мышкой у меня надо было измерять температуру, а в душе моей: уже кипит она. Чуешь?

– Думаешь, мне не жалко запруду?

"Скорее бы выкарабкаться из этого ада!" – хотелось ей сказать, если не крикнуть.

Не дерзнула, не посмела. Заставила себя подумать о приятном: "Надо же, так легко и быстро заполучили пенсии. Думали, не преодолеем загвоздок, раскошелимся на взятки. Какая удача – деньги остались и для сувениров, и для отдыха на море… Так-так, а какой теперь у нас ежемесячный доход? – И она, рассеянно прислушиваясь к похрапыванию неспокойно засыпавшего мужа, мысленно считала и пересчитывала новый ежемесячный доход своей семьи и прикидывала: – А не расширить ли закусочную до ресторанчика?.."

Надо основательно подумать Вере Матвеевне.

***

Невозможно было Александру Ильичу покинуть родину, не побывав на Байкале. Предложил семьями пожить на его берегу денек-другой.

Вера же Матвеевна не рвалась к Байкалу:

– Помню, помню: холодрыга там. И летом, и зимой озноб пронимает! Поезжайте-ка без меня. Простыну, точно вам говорю!

Но супруг чуть не силой усадил жену в "Жигуленок" и всю дорогу молчал с ней, как она не тормошила его исподтишка и не шипела ласково в его ухо:

– Ну, что ты опять дуешься, как мальчик? Ты любишь Байкал, а мне по сердцу Средиземное море. Каждому – свое, согласись.

Дни стояли ясные, мягкие. Небо раскрывалось по утрам широко и глубоко. Байкал лежал тихий и необъятный, шуршал галькой, будто поглаживал берега. На горизонте небо и озеро сливались в единое и нераздельное целое, и трудно порой было угадать, где же что заканчивается или, напротив, начинается. Горы противоположного берега реяли выбеленными шелковыми полотнищами каких-то неведомых парусников, но к полудню, когда солнце разгоралось ярко и ослепляюще, тоже растворялись в озере и небе.

Вера Матвеевна страшно скучала, не вылезала из палатки, жалуясь на холод. Лариса Федоровна помогала своему не умевшему отдыхать мужу рыбачить и коптить рыбу. Александр же Ильич первый день оторопело смотрел вокруг, не участвовал в общих делах, опаздывал к столу – расстеленной на камнях клеенчатой скатерти, уходил по заваленной сушняком и огромными камнями косе далеко-далеко или забирался на скалистую сопку и оттуда часами щурился в густую даль. И на следующий день, до самого вечера, до отъезда, молчал и грустил. Не рыбачил с братом, не коптил с ним рыбу. Сидел на прогретых до жару гладких валунах и просто смотрел на воду, слушал волны.

– Байкал мне чем-то напоминает Мертвое море, – обронила Вера Матвеевна в разговоре с Ларисой Федоровной. – Но на Мертвом можно лечиться, а тут руку опустишь в воду – паралич хватит. Б-р-р! И ревматизм заработаешь. И простынешь даже летом. Как вы все не мерзните? – И она стала преувеличенно дрожать, кутаясь в платок.

Александр Ильич, в одних трусах лежавший на камнях, расслышал, приподнял голову, молча с перекошенными губами взглянул на супругу, отвернулся. А потом – часа два уже минуло – вдруг выкрикнул, когда она проходила мимо него:

– Сама ты мертвая!

– Господь с тобой! – перепугалась Вера Матвеевна и ладонью хлопнула мужа по спине, очевидно принимая его выходку за шутливую игру.

Когда покидали озеро, Александр Ильич неожиданно глубоко как бы икнул, спрятал ото всех лицо.

– Чего ты, Саша? – обеспокоилась Вера Матвеевна, с трудом сдерживая в себе радость отъезда. – Сердце?

Супруг со склоненной головой влез в "Жигуленок" и больше не взглянул на Байкал.

– Дитя дитем, – обиделась Вера Матвеевна, своим дородным телом разваливаясь на сиденье и грубовато-плотно прижимая супруга к противоположной дверке, хотя обоим можно было сидеть свободнее, не касаясь друг друга. Почувствовала у своего бедра что-то невыносимо-твердое. – Ты что, камень с собой взял?

– Не твое дело.

– Сувенирчика захотел? На память о седом Байкале? Что же такой махонький камушек выбрал? Кажется, всего килограммчика на три потянет. Прихвати лучше вон тот – он тонны две весом и красавец из себя. Во будет память – большая да прекрасная!

Муж отмалчивался, сопел. Пот капал с его густых генсековских бровей. Камень, плоский, голубоватый, глянцево отполированный волнами, переложил на свои колени, чуть не рывком освободив его из-под бедра супруги. На вопрошающий взгляд Ларисы Федоровны важно сказал, поглаживая камень:

– Как застывшая байкальская вода.

– Да, необычный камень, – согласилась Лариса Федоровна, сдерживая улыбку: не обидеть бы деверя.

– Ой, Лариса, беда мне с моим мужиком: кто-то рыбу тащит с Байкала, а он – камень… Не в самолет ли ты с ним полезешь?

– В космический корабль.

– И шуруй с этим бесценным камушком хоть к черту на кулички в своем космическом корабле.

– И пошурую!

– Ребята, да не ругайтесь вы, – вмешалась в перебранку Лариса Федоровна, сидевшая рядом с мужем спереди. – Попрощайтесь-ка лучше с Байкалом: в кои-то веки свидитесь с ним.

Михаил Ильич не встревал в разговор. С притворной сосредоточенностью крутил облезлую баранку. Врывавшийся в оконце ветер путал его и без того встопорщенные волосы.

В ночь перед вылетом Александру Ильичу мучительно не спалось. Слушал дом, курил, сидя у темного окна. Всматривался в предметы, знакомые с детства, видел мерцавшую луной и звездами запруду. Утром жена обнаружила его сидя спящим на крыльце; в его рту торчала погасшая папироса, а у ног валялось с десяток окурков. Она подвигала бровями и спросила:

– Назад-то думаешь ехать, страстотерпец? Или сдать твой билет, чтобы деньги не пропали?

Не открыл глаза, но отозвался:

– Вези, куда хочешь. Хоть в Израиль, хоть к черту на кулички.

– В Израиль! В Израиль! – топнула она ногой.

Походила в возбуждении по двору, потом подошла к дымившему папиросой мужу и погладила его по холодной, костисто-твердой лысине:

– Саша, и когда ты в конце концов повзрослеешь? – Он легонько увел голову от ее руки. – Молчишь, вредина несчастный? Ну, молчи, молчи. Только знай: если останешься здесь, так я без тебя смогу ли жить. Подумай! – И она неожиданно громко всхлипнула, вздрогнув всем своим пышным телом, будто по нему сквозно прошла острая боль.

В аэропорту Александр Ильич не выдержал – уткнулся покрасневшим лицом в плечо брата. Лариса Федоровна увидела, как отяжелела скула деверя: видимо, крепко-накрепко сжал зубы.

Младший похлопывал старшего по спине и растроганно бурчал:

– Чего, чего ты, братка? Сам же любишь повторять: надо как-то жить.

А у самого тоже свербило и рвалось.

Вере Матвеевне пришлось подталкивать бедром (потому что руки ее были заняты кладью с хрупкими сувенирами) вроде как не различавшего дороги супруга к аэропортовскому автобусу, чтобы не опоздать на самолет.

Не опоздали.