Отец отдалялся от семьи, зачастую заявлялся домой выпившим. Мама, оторвавшись от работы, смотрела на него строго и сердито. Она похудела, ссутулилась, будто что-то тяжелое положили на ее плечи, под глазами легла тень. Стала походить на старушку.

Мама уже не ругала папку. Как-то безропотно-равнодушно предлагала ему поужинать. Но иногда, чаще утром, когда он собирался на работу, тихо, чтобы мы не слышали, говорила ему:

– Ехал бы ты, Саша, куда-нибудь. Свет велик – место сыщется. Ведь тебе все равно ничего не надо – ни семьи, ни хозяйства, ни детей. Да, да, уезжай. Мы как-нибудь проживем.

Мама всхлипывала. Горечь вздрагивала в моем сердце. Я осторожно выглядывал из-за шторки – папка гладил маму по голове:

– Аннушка, не плачь, прошу, не плачь. – Закрывал свои глаза ладонями: – Да, пропащий я человек. Вернее, пропащий дурак. Не могу, не умею жить, как все, и хоть ты что со мной делай. А почему так – не пойму. Хочу, понимаешь, чего-нибудь необычного. Сейчас в степь захотелось. Запрыгнул бы на черногривого, такого, знаешь, горячего коня и во весь дух пустился бы по степи. Ветер свистит в ушах, дух захватывает, небо над тобой синее-синее, а на все четыре стороны – ширь и даль. Ты меня понимаешь, Аня?

Мама скорбно улыбалась бледными губами, поглаживала папку по руке:

– Чудак ты.

– Знаю, но не могу себя переломить. Поймешь ли ты меня когда-нибудь?

Ответа не следовало – мама принималась за работу: нужно было многое сделать по дому.

Тревожно и смутно становилось у меня в душе. Недетские мысли все чаще забредали в мою голову.

Я решил, что источник всех наших бед – тетя Клава. Отец нередко заходил к ней, но всегда тайком, через огороды; а ведь до переезда в Елань он пил мало, просто бродяжничал по Северу, или, как однажды выразилась маме, "упивался волей".

Я приходил к папке на работу и, можно сказать, уводил его домой. Мне очень хотелось, чтобы наша семья была счастливой. Меня все меньше интересовали и влекли детские забавы. Я, несомненно, взрослел.

Когда папка был трезвым, нам всем было хорошо. Он допоздна читал. Вздыхал над книгой, тер лоб, морщился, помногу курил, задумавшись. О чем он думал? Может, о том, о чем в один из вечеров говорил с мамой:

– Ничего, Аня, не пойму, хоть убей!

– Чего ты не понимаешь? – устало смотрела на него мама, починяя Настино платье.

– Что за штука жизнь? Скажи, зачем мы, люди, живем?

– Как зачем? – искренне удивилась мама, опуская руку с иголкой.

– Вот-вот – зачем? – хитровато поглядывал на нее папка, покручивая седеющий ус.

– Каждый для чего-то своего. Я – для детей, а ты для чего – не знаю.

Папка огорчился и стал стремительно ходить по комнате:

– Я, Аннушка, о другом толкую. Я – вообще. Понимаешь?

– Нет. Разве можно жить вообще?

– Ты меня не понимаешь. Я о Фоме, а ты про Ерему. Зачем человек приходит в мир? Зачем все появилось? Интересно, ажно жуть!

Мама иронично улыбнулась, принимаясь за шитье.

– Смеешься? – хмуро покачал головой папка. – А я впрямь не совсем хорошо понимаю. Для чего я появился на свет?

Мама вздохнула:

– Беда с тобой, Саша, и только.

– Мне обидно, Анна, что ты меня не понимаешь. Смеешься надо мной, а мне горько. Понимаю, что путаник, но ничего не могу с собой поделать.

Ушел на улицу и долго курил, разговаривая с собаками.

На следующий день я не застал папку на работе. И дома его не оказалось. Я понял, что снова могут ворваться в нашу семью боль и слезы. Глаза мамы были печальны и жестки. Я прокрался огородом к дому тети Клавы; за дверью услышал голос отца:

– Мне тяжко, Клава, жить. Не могу-у!.. Не хочу-у!..

– Прекрати! – отозвалась она. – Будь что будет!..

Я вошел в комнату. Папка задержал возле губ рюмку. Я взял его за руку и вывел на улицу. Он, как ребенок, пошел за мной. Было уже темно. Шевелились в небе змейки молний. Пахло дождем. Мы посидели возле дома на скамейке.

– Ты нас бросишь? – спросил я.

Мне показалось, что папка вздрогнул. Закурил. Гладил меня по спине дрожащей рукой.

– Ну, что ты, сын? Я всегда буду с вами. Смогу ли я без вас прожить на этом свете?

– Пойдем домой, – предложил я, беспокоясь о маме.

– Айда. – Он попридержал меня за плечо: – Ты вот что, сынок… матери ничего не рассказывай, ладно?

– Ага, – с радостью согласился я и потянул его к дверям.

Прокатился по небу гром, зашуршал, как воришка, в ветвях созревшей черемухи дождь. Хорошо запахло свежестью, прибитой дорожной пылью.

Утром Олега Петровских звал меня на улицу, но я не пошел. Тайком ото всех пробрался в сарай. Опустился на колени и воздел руки:

– Иисус Христос, помоги нам, исправь папку. Наказывать его не надо, но сделай так, чтобы он одумался и стал жить, как мама. Помоги нам, Христос. Скажи, поможешь, а?

Я прислушался к мрачной тишине. Всматривался в непроглядный угол сарая, из которого ожидал чудесного появления Бога.

– Если не поможешь – убегу из дома. Что же Ты, Иисус? – И я заплакал.

Неожиданно почувствовал, что сзади, у двери, кто-то стоит. Я вздрогнул и резко повернулся – в дверях замерла мама. Ее ладони сползали от висков к подбородку, глаза настолько расширились, что мне каким-то кусочком сознания вообразилось, что они отдалены от лица. Я медленно, со странной плавностью в движениях встал. Перед глазами качнулось; почувствовал, что падаю, будто во что-то теплое и вязкое.

– Мама… – слабо произнес я. Она крепко обняла меня, и мы долго простояли на одном месте.