Илье трудно, мучительно писалось. Ему порой казалось, что в его сердце засыхает какая-то живописная, художническая жилка, которая, как ему представлялось, пульсирует и выталкивает энергию творчества, фантазии, вымысла. Он рассматривал репродукции картин Поленова или Репина, Левитана или Пикассо, небрежно брал листы со своей, как она выражался, "мазней", и ему становилось отчаянно, беспросветно тяжело. "Не то, не то, не то!.." – шептал он и отбрасывал листы.
В марте Илья неохотно посещал уроки, а в апреле часто их пропускал. В нем долго напластовывалось раздражение к школе, и это его раздражение – как лед, который после каких-то оттепелей и заморзков обрастает новыми твердыми слоями. Но вот пришло тепло надолго – и лед заиграл ручьями жизни. В нынешнюю весну в душе Ильи оттаивало, обмякало, и ему минутами становилось невыносимо видеть все школьное – пыльные, гудящие, кричащие на переменах коридоры, казавшиеся неуютными кабинеты, притворявшихся строгими учителей, и он моментами просто ненавидел их. Ему было неприятно видеть директора Валентину Ивановну, которая, вычеканивая каблуками, шествовала по коридорам. Он смертельно заскучал в кругу одноклассников; те только и говорили о модной одежде, выпитой водке, просмотренных фильмах, компьютерных играх… "Зачем они все такие фальшивые? – думал он об учителях, одноклассниках и даже о своих родителях. – И почему я так мерзко, неразумно живу?.."
Классный руководитель Надежда Петровна, копотливая, преклонного возраста женщина, раза два наведывалась к родителям Панаева и жаловалась:
– Пропускает уроки, нахватал двоек, а ведь на носу выпускные экзамены. Беда! Спасайте парня!
Родители переживали за сына. Он был их младшеньким, третьим ребенком; другие их дети – уже взрослые, самостоятельные люди. В детстве Илья часто болел, и родительское измученное сердце любило его, такого горемычного, не всегда понятного, крепче и нежнее.
Николай Иванович молчал и сердито выслушивал классного руководителя, глухо, как в трубу, покашливал в большой коричневый кулак и смятым голосом стыда, не поднимая глаз на собеседницу, говорил:
– Все будет нормально, Надежда Петровна. Исправится. Обещаю.
– Да-да, Надежда Петровна, – следом вплеталась пунцовая, будто бы после бани, Мария Селивановна, – все будет ладненько. Мы строго поговорим с сыном. Он же хороший, вы знаете.
– Не потерять бы нам парня, – в дверях вторила Надежда Петровна и, по неизменной привычке, останавливалась, приподнималась на носочки, потом значительно восклицала: – Ох, не потерять бы!
Родители пугались такого емкого слова – Мария Селивановна всхлипывала, а Николай Иванович сумрачно морщился и покашливал в кулак.
Поговорили с Ильей строго один раз, другой; думали, что на все уроки будет ходить, прекратит позорить своих престарелых, уважаемых родителей. Но Надежда Петровна опять пришла, потому что Илья два раза пропустил математику и совсем забросил физкультуру.
– Уважаемые родители, – пугающе-официально обратилась она и, показалось, несколько надулась, приподнявшись на носочках, – если срочно не возьметесь за воспитание, я буду вынуждена предложить педсовету решить судьбу вашего сына.
Николай Иванович низко склонил голову и сурово промолчал.
– Надежда Петровна, не надо бы так строго, – вкрадчиво сказала Мария Селивановна. – Мы зададим ему перцу – вприпрыжку побежит на уроки.
– Питаю надежды…
Николай Иванович вошел, широко распахнув дверь, в комнату Ильи, накрутил на ладонь толстый ремень:
– Ты, лоботряс, до каких пор будешь нас позорить, а?!
Илья, согнувшись, сидел за мольбертом, выводил задрожавшей рукой мазок и молчал.
– А-а?! – отчаянно-тонко, как от резкой боли, вскрикнул отец и вытянул сына вдоль спины. – А-а-а-а?!
Илья молчал, даже не вздрогнул от хлесткого удара, не видел страшных глаз отца.
Оба молчали.
Николай Иванович, запнувшись о порожек, вышел из комнаты, отодвинул с дороги Марию Селивановну, прижавшую к своей груди руки, и шумно прошел на кухню, едва поднимая ноги.
Мать бочком протиснулась к Илье:
– Ты, сынок, ходил бы на уроки. Образованному-то легче в жизни. Что от меня, недоучившейся, взять? Нечего. А ты учился бы…
– Ладно! – резко прервал Илья.
– Ты на отца не сердись: он – добрый…
– Знаю.
– На меня-то не обижался бы…
– Нет!
Огорченная мать вздохнула и тихонько вышла.
Илья сидел в полутемной комнате, задавленной серо-лиловыми – будто грязными – тенями. Наваливался вечер, сумерки набирались сил и вытесняли из комнаты свет дня. Илья направил мрачный упрямый взгляд на чернеющее полотно начатой картины, не шевелился, сжимал дыхание. Неожиданно жалобно, скуляще заплакал, но очень тихо, чтобы не услышали. Слезы обжигали щеки и губы. Горе, придавившее его, казалось, не поднять, не стряхнуть и не опрокинуть. Это горе происходило не потому, что его отругали и выпороли, а потому, что нынешней весной он как-то обвально повзрослел и в нем открылся новый, пугавший его взгляд на жизнь.
То, что раньше Илья воспринимал и принимал серьезно, без возражений, теперь представлялось то ничтожным, то неважным, то до обозления пустым. Он усомнился в своей семье, которая недавно представлялась самой правильной, разумно устроенной. "Зачем живут мои мать и отец? Ради нас, детей? Спасибо им, но как скучно так жить. Мама всю жизнь простряпала пирожки и простирала наше белье, а могла бы развиться как художница. Отец прокрутил гайки на заводе, – ужасно! Они довольны, что имеют квартиру, кое-какую мебель, "Москвич", что могут сытно и вдоволь поесть, а мне этого уже мало. Ма-ло! Мне хочется чего-нибудь… чего-нибудь…" Но он не умел пока назвать, чего же именно.
За мольберт Илья не сел – сухо и пустынно было в сердце… Когда проходил через зал, случайно увидел за шкафом угол картонки – картинку матери. Тайком вынул, глянул и подумал, что вот оно настоящее искусство. Это оказалась последняя работа Марии Селивановны, которую, видимо, можно было назвать "Зимний лес". Кругом стояли березы, присыпанные большими снежинками; деревья – белые, узорчатые, нарядные, – и представилось Илье, что девушки в сарафанах водили на лесной опушке хороводы.
Он про себя нередко посмеивался над матерью, считал ее художество несерьезным, а сейчас увидел и понял: "А не она ли настоящий художник из нас двоих? За свою долгую жизнь она не растеряла светлое и чистое в своем сердце, мне же всего семнадцать, но, может быть, моя душа уже высохла и покоробилась?" – так странно подумалось ему.
Он вернулся в свою комнату и бритвой разрезал на мольберте холст.
Утром отец сгорбленно сидел на кухне и хмуро завтракал. Когда туда вошел недавно проснувшийся Илья, ни отец, ни сын не насмелились посмотреть друг другу в глаза. Илья умышленно долго мылся в ванной, чтобы отец, напившись чаю, ушел на работу. Николай Иванович прекрасно понимал душевные терзания сына, – не засиделся за столом.
Илья ультимативно сказал себе, что все, начинает учиться обеими лопатками, и больше никогда, никогда не огорчит родителей.
Он не опоздал на первый урок, добросовестно отсидел на втором, третьем и четвертом, а на пятом почувствовал себя скверно, – это был урок истории нелюбимой им Надежды Петровны. Она готовила ребят по экзаменационным билетам – диктовала под строжайшую запись по своей пожелтевшей от долголетия, обветшавшей общей тетради. Иногда прерывалась, задумывалась, водила по потолку взглядом и изрекала своим медленным, скучным, но все равно солидным голосом истины:
– Сей факт, уважаемые, следует основательно запомнить, прямо зарубить себе на носу. Сей факт настолько важный, что, если вы его не будете знать, то непременно заработаете на экзамене двойку. Итак, продолжаем писать!
Усатый, отчаянно скучающий Липатов украдкой шепнул Панаеву на ухо:
– Итак, продолжаем писать.
Оба засмеялись. Надежда Петровна повела бровью:
– Что-то шумно. Итак, записываем: преследования усилились, и партия вынуждена была уйти в подполье…
– В какое? – неожиданно спросил Липатов, усмехаясь своим большим ртом насмешника и смельчака.
– Как в "какое"? – обдумывая вопрос, помолчала потерявшаяся учительница. – В глубокое, можете написать.
– А насколько, примерно, метров? – дурашливо-важно сощурился Алексей.
Одноклассники стали смеяться и шептаться. Надежда Петровна нервно прошлась по кабинету, равнодушно-строго сказала:
– Нигилисты, несчастные нигилисты. Что из вас получится?
Кое-как успокоилась, присела за стол и ровно, настойчиво принялась диктовать из тетради, которая, приметили ученики, на корешке уже рассыпалась.
Илья мучился, записывая. Сначала строчил все подряд, потом записывал какую-нибудь любопытную мысль. Но, когда Надежда Петровна после звонка огласила, что вместо классного часа нужно поработать по билетам, положил ручку в карман и склонил голову к столешнице. Липатов ни строчки не написал, а пялился в окно или шептался с соседями по ряду. В конце шестого урока он вырвал из тетради клочок бумаги, быстро написал и подсунул Панаеву.
Илья прочитал: "Хочешь бабу?" Он мгновенно перестал слышать Надежду Петровну, его душа лихорадочно запульсировала. Махнул головой Липатову.
– Я схлестнулся с одной разведенкой, а у нее подружка – во шмара! Хочешь, сведу? Порезвишься. Вижу – хочешь, аж в зубах ломит! Да? – дьявольски подмигнул Алексей. – На вино деньжонок наскребешь?
У Ильи после урока заплетались ноги. Ему не верилось, что вскоре может произойти то, о чем он тайно и стыдливо мечтал. Он шел по коридору за Алексеем, натыкался, как слепой, на учеников и учителей. Мельком увидел чье-то очень знакомое лицо, сразу не признал, но неожиданно понял – Алла. Она, одетая в кроличью шубку, стояла возле раздевалки и, несомненно, ждала Илью, коленкой нервно подкидывая сумку. Удивленно посмотрела на своего припозднившегося друга, а он притворился, что не увидел ее, за спинами пролизнул мимо, подхватил куртку и побежал за Алексеем.
Купили вина. Дверь в квартиру открыла молодая, показавшаяся Илье некрасивой женщина, которую звали Галиной. Он на мгновение встретился взглядом с ее тусклыми черными глазами, поразившими его какой-то глубокой печальной прелестью.
Илью удивил и отчасти обидел прием: Галина коротко-равнодушно взглянула на гостей, путаясь в широком халате, молча прошла в зал.
– Не дрейфь, – шепнул Алексей Илье. – Вина тяпнет – развеселится. Привет, Светик! – обнял он вышедшую из зала молодую рыжеватую женщину. – Вот, привел для Галки женишка, а она не обрадовалась.
– Женишок не из детского ли сада? – усмехнулась невзрачная Светлана и тонкой струйкой выпустила изо рта табачный дым.
Илья покраснел и с сердитым вызовом посмотрел в напудренное лицо насмешницы.
Сели за стол, выпили. Илья не мог поднять взгляда на Галину, которая казалась ему солидной, серьезной женщиной. "Не учительница ли?", – не шутя подумалось ему. Алексей громко включил музыку и в танце утянул смеющуюся простоватую Светлану в ванную, напоследок подбадривающе подмигнув Илье.
Галина и Илья еще раз выпили, говорить им было совершенно не о чем. Она пригласила его потанцевать, и он неуклюже топтался на одном месте, беспомощно улыбаясь. Она, раскрасневшись от выпитого, заглянула в его глаза:
– Ты, молоденький да молочненький, хочешь меня, говори живо, а иначе передумаю?
– Д… да, – шепнул он. В его груди тряслось, а руки подрагивали, касаясь тугой и тонкой талии Галины.
– Пойдем. – Она решительно и властно повела его за руку, как маленького, во вторую комнату. – Что с тобой, Илюша? Разве так можно волноваться?
– Я не того… не волнуюсь, – просипел жалкий Илья.
– Мне хочется побыть с тобой рядом, таким чистым, – тихо сказала Галина, присаживаясь на край широкой кровати и значительно заглядывая в повлажневшие глаза Ильи. – Если ты ничего не хочешь – просто посидим, ага?
– Я… хочу, – вымолвил Илья и от великого детского чувства стыда не смог ответно посмотреть в глаза женщины.
– Ладненько. – И она скинула с себя халат.
Илья боялся даже шевельнуться и не знал, что нужно предпринять. Стоял, будто наказанный, с опущенной головой, мял свои длинные тонкие пальцы.
Галина за рубашку притянула его к себе. Он благодарно встречал ее новый для себя ласковый, улыбчивый взгляд все таких же, однако, грустных, отягченных глаз. Он не понимал этой женщины.
Она легла на кровать и протянула ему руки. Он со страхом подумал, что совсем ничего не умеет, что она, верно, будет смеяться над ним – мальчишкой, сосунком. И его младенческое волнение взметнулось волной и залило рассудок. Он неуклюже, локтем подкатился к Галине, неприятно-влажно коснулся ее губ.
Потом они тихо лежали с закрытыми глазами. Так, быть может, пролежали бы долго, но услышали голоса из зала и громкую музыку, и обоим стало мучительно плохо. Галина рывком набросила на Илью и себя одеяло, и в темноте этого маленького домика жарко и с жадностью целовала своего юного любовника. И счастливому, но физически уставшему Илье, уже расслабленно-томно ласкавшему женщину, подумалось, что если кто-то ему скажет, мол, не это важно в жизни, что важнее болтовня, обман, фальшь, ничтожные интересики быта и вся-вся прочая чепуха, семейная или всей страны, то он такому человеку дерзко улыбнется в глаза и… что там! наверное, промолчит: разве можно словами объяснить и выразить то, что он испытал только что? Но его смешило и забавляло, что, оказывается, можно о столь серьезном размышлять рядом с женщиной, отдающейся ему.