Апрель и май Илья так скверно и безобразно учился, что педагоги, приходившие к его поникшим родителям, вызывавшие их в школу, звонившие им, однозначно заявляли, что он, видимо, не сдаст выпускные экзамены. Мария Селивановна плакала, а Николай Иванович уже не знал, что предпринять. Илью гневно и взыскательно разбирали на классном собрании, и он, повинный с головы до ног, выслушал всех с опущенными глазами и на сердитый вопрос, думает ли он исправляться, – не ответил. Вызывали Илью на педагогический совет, и там он глубокомысленно безмолвствовал. Кто-то из педагогов на его упрямое молчание и странные поступки последних месяцев сказал, что парень погиб, другие – дескать, повредился умом, третьи предложили выгнать из школы. Директор Валентина Ивановна крикнула в сторону Панаева:

– Всех вас, мерзавцев и тунеядцев, посадить бы на голодный паек и за колючую проволоку загнать бы! – И своим грозным мужским взглядом долго в густой тишине педсовета смотрела с трибуны на Панаева. Тихо, но страшно выкрикнула: – Вон!

Бледный Панаев ненавистно взглянул на нее и дерзко-медленно вышел. "Что они знают о жизни? – подумал он о педагогах по дороге к Галине. – Ограниченные, жалкие людишки!.."

Илья забросил писать картины маслом и акварелью, потому что такая работа требовала серьезного напряжения мысли и сердца. Его душа перестала развиваться; только временами набегало художническое томление, и он делал скорые, неясные наброски карандашом или углем. Человек, привыкший глазом, умом и сердцем к простым, понятным штрихам, краскам и сюжетам, скорее всего не смог бы разобраться в весенних набросках Ильи. Но можно было увидеть в неопределенных линиях абстрактных картинок Ильи то, что ворвалось в его жизнь: он и через рисунок, линию открывал и утверждал для себя истинную, в его представлении, жизнь. Рисунки были фантастическим сплетением тел, растений и облаков, – Илья и сам толком не мог объяснить, что они означают. Как обнаженное человеческое тело может быть связано с небом, облаками или ветвями сосен и кустарников? Но абсолютно ясно Илья понимал одно: все, что подняло и понесло его, это – ветер чего-то нового, радостного, долгожданного в его жизни, и потому торжествующими и даже ликующими оказывались все его художественные работы весны.

Он словно бы поднял бунт: не слушался родителей и учителей, уроки посещал только по тем предметам, по которым сдавался экзамен. Показавшись дома на глаза матери – убегал к Галине.

Илья и Галина теперь встречались только вдвоем. Они ласково смотрели друг другу в глаза, зазывно улыбались, как бы спешно говорили пустое и незначащее, а потом – ложились.

Однако с каждым новым днем женщина все чаще не торопилась в постель, а хотела подольше смотреть в серовато-мягкие с блеском глаза юного Ильи и беседовать с ним.

– Мне бы такого мужа, как ты, – однажды сказала ему Галина, – и я была бы самой счастливой на свете.

Илья обнял ее, но она отошла от него.

– Мне, миленький, горько жить, – тихонько пропела она срывающимся голоском и – заплакала.

Илья, уже привыкший обращаться с Галиной запросто, с одной целью, не знал, как поступить. Ему стало жалко ее. И захотелось обойтись с ней так, чтобы она почувствовала себя счастливой. Но он был слишком молод, неопытен и не мог предпринять что-то твердое, бесповоротное, такое, что перевернуло бы жизнь Галины. Он увидел, что она до крайности одинока, что ее подружка Светлана поверхностный, легкомысленный человек, и, несомненно, глубокие, сердечные отношения этих двух женщин друг с другом не связывают.

– Ты счастливая? – спросил он.

Она пожала плечами. Илья заглянул в ее черные загоревшиеся глаза, и ему показалось, что они обожгли его.

– Мне уже тридцать один годочек, а счастье мое все не сложилось, – закурила она. – Грустно, обидно. Порой реву. Два раза хотела выйти замуж, но чувствовала, нет настоящей, крепкой любви, и дело как-то само собой распадалось. Мне одного от всего сердца хотелось и хочется – повстречать стоящего мужика, умного, доброго, с такими же невинными и ясными глазоньками, как у тебя, и стать с ним счастливой, жить-поживать для него и наших детишек. – Галина по-особенному, заостренно-пытливо посмотрела на Илью, который смутился и направил свой ломкий взгляд в пол. – Нет! – на какие-то свои мысли отозвалась женщина. – Ты – еще мальчик в коротких штанишках.

– Ой ли?! – обиженно-горделиво усмехнулся Илья и крепко обнял Галину за талию. Сказал с неестественной для него хрипотцой и грубоватостью: – Нашла пацана!..

– Ладно-ладно уж – мужчина, а то кто же? Мужик! – по-старушечьи сморщилась в улыбке Галина и снова закурила, бросив в пепельницу недокуренной первую сигарету. Глубоко вдохнула крепкий горьковатый дым и с усилием выдохнула, зажмуриваясь от удовольствия и нарочно обдавая Илью густой струей. Он смешно заморгал и громко чихнул. Она тяжело засмеялась, но оборвалась и задумалась.

Илья приметил, что ее жилистая шея в морщинах, бледно-матовая, какая-то незащищенно-жалкая, и ему захотелось приласкать и утешить свою несчастливую, какую-то невыносимо горемычную подругу.

– О чем, Галя, ты думаешь?

Она внимательно посмотрела в его глаза.

– Я думаю о ребенке.

– О ребенке? О каком ребенке?

– О прекрасном. Маленьком. Родном. Я так хочу счастья…

В Илье росло желание. Он потянулся к Галине, но она остановила его и легонько-грубовато попыталась оттолкнуть:

– Чего ты! Я хочу с тобой просто поговорить. Неужели тебе неинтересно знать мою душу? Значит, только это тебе надо от меня?.. – сопротивлялась Галина.

Но он был настойчив.

– Неужели, Илюша, ты такой же, как все? – тихо, на подвздохе спросила женщина, покоряясь настырным рукам.

Илья слышал ее слова, но его душа была закрыта. Он не понимал, что стал нужен Галине со всем тем, что есть в нем – душой, сердцем, мыслями, телом, но не по раздельности.

И в эти же минуты он не помнил и не осознавал, что его ждала и любила еще одна женщина, – Алла Долгих.