#img_4.jpeg
КАРТИНА ПЕРВАЯ
Только первые дни по прибытии в Крутогорск Олег Борисович позволил себе побездельничать и оглядеться. Ходил по городу, присматривался к жителям, прислушивался к их речи: «пошто», «чё», «лыва» забавляли и нравились. Любопытствовал, как люди живут, как проводят досуг, и отметил, что досуга у них нет вовсе; смотрел, чем торгуют в магазинах, какие цены на товары, как одеты; дивился изобилию пушнины и разнообразию всяких таежных лакомств. Город замирал рано и рано просыпался; много детей, и на диво крепкие, сухие, жилистые старики, неразговорчивые, замкнутые. Новоселы здесь быстро перестают себя чувствовать гостями, легко акклиматизируются, в работу включаются без скрипа. Но вносят все же в полупатриархальную тишину некий диссонанс: темпераментом, модами, громкой суетливой речью, запросами. В Крутогорске, правда, новоселы оседают ненадолго, что называется, не успевают развязать вещмешки. Их распределяют по районам и кустам, где они проходят крещение тайгой и болотами, по горло хлебают горькие преподношения кочевой жизни и, уж если возвращаются в Крутогорск (он тогда кажется им землей обетованной), накрепко сживаются с аборигенами.
После долгих раздумий и колебаний Олег Борисович нанес визит секретарю горкома партии. Секретарь протянул артисту руку:
— Буров, Сергей Кузьмич. Прошу прощения, одну минутку, — и углубился в бумаги.
В паузе Красновидов имел возможность присмотреться к нему. Лет ему тридцать шесть — тридцать семь. Скуластое, открытое лицо, упрямый, жесткий с синеватым оттенком, подбородок. Курносый нос делает лицо легкомысленным. Лукавые, с прищуром глаза смотрят пристально, оценивающе. Стального цвета шевиотовый пиджак, на лацкане орденские планки. И еще Красновидов обратил внимание на его руки. Левая — мягкая, ненатруженная, холеная, правая — грубая, по кисть изуродована жестоким ожогом.
Буров отложил бумаги, крикнул секретарше:
— Наташа, у меня гость, ясно? — и вышел из-за стола к Красновидову.
Буров оказался человеком простодушным и даже словоохотливым. Сибиряки большей частью молчуны, на длинные разговоры не мастера. А Буров как раз охотно и запросто рассказал о себе, о делах. Коренной крутогорец. Лишь война и оторвала его от насиженного места. Танкист. Незадолго перед тем как порушилась война, танк подбили. Спасли его одного, паленого. Уволен нестроевым. Вернулся в Крутогорск и с тех пор на партийной работе.
О Крутогорске говорил уважительно и заботливо, как о родителе, не скрыл, что до последних лет городишко был никакой. Глушь, сонное царство.
— Промышляли рыбой, мягкой рухлядью. Рухлядью, — пояснил, — у нас называют пушнину. Лес сплавляли, вот и все заботы.
И поведал Красновидову тайну недр Тюменщины:
— Березовский газ, без бахвальства скажу, распечатал нам кладовую, теперь это самая перспективная область в стране. Новая эра Сибири, вот как громко. Ну и Крутогорск зашевелился. И народонаселение выросло. — Он звучно потянул носом воздух. — И секретарю забот — невпроворот. Все постигалось в процессе да на лету: технология, специализация… Взгляните.
Он водил указкой по карте и, останавливаясь на чернильных кружочках, как-то по-особому выговаривал похожие на иностранные и ничего не говорящие Красновидову слова: репер на Мулымье, репер на Урае, Три Канды, Леуши… Оказалось, что «репер» — это всего-навсего треугольный кедровый или сосновый столбик, обозначающий, что там, где его поставили, когда-нибудь вырастет поселок. Все — в мечте, все — в будущем. И тут мечта, подумал Красновидов, и это вдруг жарко сомкнулось с его размышлениями о будущем театре. И тогда он объяснил Бурову цель своего визита. Собственно, ничего он и не объяснил, мечты объясняются трудно. Секретарь, видя его смущение, понял, что оно возникло у Красновидова от желания сказать о многом кратко, а в этой краткости как раз досадно упускались частности. А без них не улавливалась и суть целого. Волнение и активное желание артиста откровенно высказаться о чем-то очень уж наболевшем вызвали у Бурова и участие и симпатию к Олегу Борисовичу, поэтому, прощаясь, секретарь сказал:
— О делах театра докладывайте регулярно и подробно. Мне лично.
И хотя Красновидов уходил из горкома растерянный, недовольный собой, ощущение некоей приятности он все же унес. Симпатии оказались взаимными, он не жалел, что пошел на эту встречу, обостренное чутье подсказывало: поняли друг друга!
Затем на улице Политкаторжан в доме под номером шесть две недели длилась жаркая беседа с Петром Андреевичем Роговым о создании в Крутогорске профессионального драматического театра.
Самовар не убирался со стола, сипел не умолкая; бедная Наталья Андреевна не могла дождаться по ночам, когда они утихомирятся и можно будет хоть пару часов вздремнуть.
Терпеливо, пункт за пунктом продвигались они по дебрям вопросов и задач. Ссорились, спорили. Бесспорным оказалось одно: организовать такой театр в Крутогорске средствами уже упорядоченными, зафиксированными в специальных инструкциях и уложениях — задача трудная и почти неразрешимая.
Красновидов злился, терял самообладание.
Рогов спокойствия не терял.
— Не кипятись, Олег, попытайся понять. Областные театры вопят из-за недоборов. На премьерах тридцать — сорок человек. Детективы, боевики снимаются с репертуара после восьмого — десятого спектакля. А тут — район! А в районе вообще не положен профессиональный театр, по инструкции, по закону не по-ло-жен. Я не говорю об исключениях.
— Но исключения, значит, существуют? — цеплялся Олег.
— Бывают. На Свердловщине, например, два таких театра есть. А вообще по пальцам сосчитать можно.
— Так давай загнем еще один палец. Ведь это надежда! Значит, можно думать, искать.
— Ищи, думай, — усмехался Рогов, — и я тебе помогу. Ты пойми, Олег, — он не изменял своему обычному мягкому тону, — ты пойми: мы — отшибленный от мира городишко. Нас от областного центра отделяют сотни километров топи, неподступная тайга. До последних лет Крутогорск считался самым что ни на есть захолустным. Как в «Ревизоре», три года скачи — ни до какого государства не доскачешь. Я приехал — ахнул: каким покинул его сорок лет назад, таким и встретил. Это вот лишь за последние три года началось тут шевеление. Объявлен перспективным, даже особого значения. Газ нашли, нефть нащупывают. Разумеешь? Слышал, такое количество, что разуму фантаста и то непостижимо. Аэродром построили, крупномасштабные десанты — вертолетом по профилям. Спецтранзитные грузы по Иртышу. Стадион сооружают на двадцать пять тысяч человек, хотя тут еще и населения столько нет. Школы, больницы, пятиэтажные жилые дома. Вот и толкнуло меня на мысль сколотить хоть самодеятельный театр. Слышишь? Са-мо-дея-тельный.
— Если город растет, — не отступал Красновидов, — самодеятельный театр устраивать его скоро не будет, ему подай профессиональный. Так?
— Так.
— А мы тут как тут!
— Деньги, Олег, понимаешь? Деньги нужны! Я не лирик, законы производства и потребления изучал по Марксу. Хочешь не хочешь, а от этого пункта нам не уйти.
— Иными словами, — мрачно заключил Красновидов, — тут замкнутый круг: мы не можем открыть театр, потому что у нас нет денег, а государство даст деньги, когда мы театр откроем? Так?
— В общем, да.
— Из этого вытекает, что театра мы не откроем вообще.
Красновидов чувствовал, как из-под ног уходит почва, и он снова и снова вспоминал раздумья, которые одолевали его в самолете, когда он летел в Тюмень: «Тщетная затея. Отбей мамонтам телеграмму и возвращайся назад».
— Что же нам, в конце концов, — метался он по комнате, — частную антрепризу открыть?
— С антрепризой в два счета прогоришь. — Рогов наливал из самовара кипяток, закрашивал его из чайника заваркой, смаковал земляничное варенье, прихлебывал из большой, расписанной цветами чашки. — Давай-ка, брат, обоснуемся, пока суд да дело, на базе самодеятельного театра. Потом постепенно, когда заявим о себе в полный голос, будем преобразовываться в профессиональный.
Красновидова такое предложение не вдохновляло. Трудно ему было сейчас так прямо выложить Рогову, что у него к самодеятельности особое отношение, он не считает это развивающееся явление искусством, в лучшем случае это, по его мнению, форма массовой культуры. Количественность в искусстве прямо или косвенно оказывает дурное воздействие на качество. У самодеятельности другие цели, иные функции, иная эстетическая направленность. Если искусство и самодеятельность воспринимать слитно, то само понятие «искусство» скоро потеряет не только свои признаки, но и смысл. Он убежден, что и Лежнев и Ермолина, да и молодая актриса Шинкарева, разделят такую позицию.
Красновидов видел иные, чем Рогов, цели. Они были сложнее и потому, возможно, менее конкретны. Им обуревало желание делать Театр. Рождать произведения искусства, которые оставались бы в душах и памяти зрителя не на день-два, а на годы, может быть на всю жизнь.
Все, пока что решительно все, чего бы он ни коснулся, заводило в тупик. Издергавшийся от дум, он хватался за пальто и шапку и уходил на воздух. Вот и сейчас, буркнув: «Пойду освежусь», вышел из избы. Рогов тоже оделся и поплелся за ним. Красновидов, сложа за спиной руки, шагал энергично, словно задался целью измерить метровыми шажищами длину улицы, Рогов семенил шажками частыми, у него начиналась одышка, но темпа он не сбавлял, шел с Красновидовым вровень, только подшучивал:
— С тобой гулять надо на велосипеде, мчишь как наскипидаренный.
Красновидов резко остановился. Теперь вот засела ему в голову эта самодеятельность. Чем больше он думал о предложении Рогова слиться с его ребятами, тем больше понимал, что компромисса ему не избежать. Надо отступить. Положение безвыходное. Слиться, а тем временем искать, искать.
Отдышавшись, Рогов подтолкнул Красновидова плечом, и тот, сразу умолкнув, зашагал дальше. Они пересекли площадь, где стоял театр, остановились. Небольшое каменное здание с колоннами и пятью-шестью щербатыми, тоже каменными ступеньками, справа и слева украшенными какими-то подобиями львов, служило при царе местному купечеству клубом. Рогов стал рассказывать, как некогда жил в Крутогорске богатый купец Тюнин — мужик широкого размаха. Торговал зерном, пушниной и богат был непомерно. Маленький, хлипкий, ходил — пометом от него разило, а имел любовниц. Каждой построил отдельный дом. Отгрохал церковь, школу, а сам неверующий и безграмотный.
— В этом вот здании — поверишь? — играла некогда итальянская труппа. А теперь мы! — Петр Андреевич самодовольно потер руки, посмотрел на здание, будто впервые увидел. — Хорош театр, а? Подремонтировать, покрасить — цены не будет.
Оглядывали они невзрачный театрик, и каждый думал свою, потаенную думу.
Рогов снова тронул Олега плечом, и тот послушно зашагал, уткнув подбородок в поднятый воротник пальто. Они добрались до противоположной окраины города, остановились у обрыва, с которого видна была овальная котловина строящегося стадиона. Вокруг, обхватом, естественной стеной высился таежный лес. Тайга будто инстинктивно задержала свое продвижение перед этим обрывом, чтобы не упасть с него, не изломаться, окружила это место со всех сторон, задумалась… и подсказала умному строителю: построй-ка здесь стадион, лучшего уголка не найдешь.
Закатное солнце освещало лес малиново-красным светом, и казалось, стволы деревьев охвачены пламенем. День доживал последние минуты. Миг — и пламень на стволах могучих кедров и пихт остыл, деревья стали темнеть почти до черноты, небо подернулось густеющей синевой, и только островерхие шпили пихт, громоздясь густым гребешком над лесом, продолжали еще удерживать остатки тускнеющих красок; словно рассердившись на рано уходящий день, они настороженно ждали, когда солнце осядет пониже, чтобы проткнуть его иглистыми пиками своими, и оно упадет, рассыпаясь и окрашивая густые ветви неяркой кровью своей.
Красновидов представил, как впечатляюще будет выглядеть среди этой дремучей лесной чащобы светло-зеленая гладь спортивной арены, накрытой огромным куполом голубого неба, с ярусами трибун, заполненных тысячами зрителей. Какая убедительная примета, подумал он, маленький городишко, затерянный в непроходимой тайге, строит комфортабельный стадион, рассчитанный на двадцать пять тысяч человек. Будущих двадцать пять тысяч. Значит, он на что-то рассчитывает, этот городишко? Глазом не моргнешь — пойдут троллейбусы, улицы покроются асфальтом, придет телевидение… А театр? Все будет самодеятельный? В бывшем купеческом клубе с печкой-буржуйкой?
Стоял Красновидов над обрывом, смотрел на тайгу, на котлован, где громоздились один на один бетонные блоки, виднелись остовы кирпичной кладки, торчала из земли толстая проволочная арматура и по-жирафьи тянули вверх длинные шеи замершие до утра подъемные краны. Смотрел, и так ему захотелось, чтобы рядом с ним сейчас вот, сию минуту стояли Ангелина, Валдаев, Ермолина, Уфиркин. И Лежнев Егор Егорыч. Олег вспомнил очень правильные его слова, сказанные тогда, у Валдаева: «Прокисли мы на стационаре-то. Хлебнуть жизни, мозги прочистить нам ох как нужно». Приезжай, Егор Егорыч, здесь не прокиснешь. И жизни хлебнешь.
— Кто у тебя сейчас, в театральном твоем коллективе? — спросил Красновидов на следующее утро у Рогова, начиная издалека. «Теперь я зайду с другого боку, — решал он, лукаво, но добро поглядывая на Петра Андреевича. — Кто знает, может быть, компромисс, на который тянет Петр, даст неожиданный выигрыш».
— Производственники, — ответил Рогов. — Есть учителя, инженеры, химик, геолог, школьники, продавцы. А что?
— Сколько их всего? — Он не торопился с ответом.
— Тридцать, Олег. Тридцать влюбленных в театр.
— Если на базе самодеятельного мы создадим профессиональный театр, они должны будут с производства уйти? Отвечай, отвечай! — подгонял его Красновидов.
— Не знаю. Ты куда клонишь-то?
— Они способные ребята? — Красновидов знал, куда клонит.
Рогов развел руками:
— Ты играл с ними «Любовь Яровую», видел, способные или нет. — Подумав, признался: — Они ведь без театрального образования, теории не знают, о системе Станиславского я им рассказывал вскользь, самое элементарное. Суди. Способности у них, с твоей точки зрения, невелики, но, повторяю, влюбленность…
Влюбленность — это хорошо, подумал Красновидов. Он мог поручиться, что влюбленные в театр никогда еще театру вреда не делали. Равнодушные специалисты куда вреднее. Лежнев — профессор ГИТИСа — как-то сказал: в театральных институтах студентов надо учить л ю б и т ь театр, а не технике выжимания слез или возбуждения Отелловых страстей.
Красновидов в упор смотрел Рогову в глаза.
— А если мы организуем театральную студию?
Он подождал, посмотрел, какое это произведет на Рогова впечатление. Тот молчал. Насторожился.
— Объявим твоих артистов абитуриентами, — продолжал Красновидов. — Проведем конкурс. Они будут сдавать экзамены: прозу, басню, стих, этюды на воображение. Способные станут студийцами. А? Пока театр не перейдет на самоокупаемость, если мы его вообще создадим, они будут заниматься в студии без отрыва от производства и жить на свою зарплату. А там посмотрим. Пойдут на это твои ребята? Как, Петр?
Рогов не возражал. За две эти недели он, кажется, первый раз не возражал. Красновидов стал развивать идею.
— Свой, постоянный источник молодых кадров. Сперва на базе твоих ребят, а дальше сможем объявлять наборы для профессионалов. Избавимся от биржи, залетающих невесть откуда беспризорных актеров, которые через сезон-два все равно сбегают.
Рогов откинулся на спинку стула, хрустнул пальцами.
— О-хо-хо, разма-ах… Наташа! — крикнул он в другую комнату. — Подогрей-ка нам самоварчик.
Встал, сел, опять встал, заходил по комнате.
— Маневр твой, Олег, прямо скажу, государственного масштаба. Я даже думаю, что при таких обстоятельствах можно будет заводить разговор и о театре. Кадровый-то вопрос встанет в первую очередь. От этого зависит и фондовая смета. Школа при театре. Это уже, между прочим, сфера и Министерства образования. Программа, учебный план, всякое другое. Какую ты, брат, мыслишку-то подкинул! Только вот… — Рогов, как школяр у доски, почесал затылок. — Ты считаешь, что мамонты действительно рискнут махнуть сюда? Не погнушаются?
— Считаю, Петр. Они народ капризный, но на подъем легки.
Красновидов не хотел огорчать Рогова, но этот вопрос висел и над ним: только надежды и никаких гарантий. Рогов все не мог успокоиться:
— Тогда они составят и преподавательский костяк. И я, если доверите, тоже мог бы на первых порах…
— Доверим, доверим, — теперь Красновидов сел на своего конька. — Нам бы продержаться полгода без займа у государства, хотя бы полгода. Любыми средствами. Милости нам ждать неоткуда, так я тебя понял?
— Да, Олег. Надо, как говорят, заявиться.
— Понятно. Вот теперь мы составим с тобой докладную записку. Риск и страх беру на себя. Мы отошлем ее в министерство, а копию я отнесу в горком Бурову. Ты как относишься к Бурову?
— К Бурову? — Рогов ответил не сразу. — Буров человек слова, это я знаю. Сказал — сделает, пообещал — не забудет. Ты расспроси мою Наталью, они одно время были тесно связаны по работе. С горкомом у меня, Олег, больше по части просьб, а там к просьбам отношение знаешь какое: ну вот, опять пришел…
Вечером, укладываясь спать, Олег неожиданно спросил:
— Стадион… Его что, давно уже строят?
— С прошлого года. Зимой-то у нас не очень… Морозы.
— Ты не видел проекта?
— Видел. — Рогов отвечал уже из-под одеяла. — На Первое мая стенд на площади стоял.
— И как?
— Красавец вообще-то. Последнее слово техники. Прожекторные щиты, электрообогрев трибун с учетом климата. А что он тебе дался?
— Так, — Красновидов ушел от ответа. — Спортом хочу заняться.
И хотя воз двигался со скрипом почти во всех колесах, Красновидов отмечал, что малая малость ему уже удалась. К удивлению своему, он незаметно, потихоньку включался во все сферы дела. Тут и хозяйственные и финансовые вопросы, проблемы быта и много, много всякого такого, к чему он раньше не прикасался. И оказалось, вроде бы не так уж это трудно, если относишься ко всему с жаром, без оглядки, каждую минуту ощущая, что любая мелочь идет в актив огромного хозяйства по имени Театр. А мелочей уйма — голова кругом. Без Рогова, конечно, ни на шаг. Петр Андреевич был ему и советчиком и контролером. Дотошен, сведущ, расторопен. И добродушен. Прям, тактичен. И бескорыстен.
Закончив долгие переговоры, Красновидов от Роговых съехал. Неловко ему было целых две недели пользоваться их гостеприимством, столоваться за чужой счет. Денег от него не брали, об этом, упаси бог, и разговора не поднимай, обидятся кровно. А так он не мог. Поблагодарил за все и съехал. Снял в гостинице номер без удобств с видом на складской сарай во дворе, жил теперь бобылем и забыл о себе думать совершенно. Ел от случая к случаю, спал изредка. Только брился регулярно. Небритых артистов не выносил, а пуще — себя самого.
Визит к Бурову был и полезный и в какой-то степени утешительный. Секретарь в присутствии заведующего отделом культуры санкционировал — с некоторыми поправками — докладную в Главное управление театров.
— Подпись Рогова под докладной тоже поставьте.
Разговор о финансах Буров дипломатично уводил в сторону. Но когда Красновидов предложил культурное шефство артистов над предприятиями, в которых театр впоследствии будет, как он выразился, заинтересован (Красновидов не мог подобрать другого слова и потом об этом жалел и ругал себя: торгашеское слово), секретарь улыбнулся, отчеркнул что-то в календаре и сказал, что в этом мероприятии будет, в первую очередь, заинтересован отдел культуры, так как крутогорцы забросали его просьбами и нареканиями.
— Люди напрочь лишены зрелищ, развлечений, творческих встреч с писателями, артистами, — пояснил он. — Так что заинтересованность в шефстве работников искусств, уважаемый Олег Борисович, мы рассматриваем в более широком смысле и к этому вопросу подойдем внимательно и всерьез. Нам за культуру и быт уже и обком шею намыливает.
Рогов просил Красновидова позондировать почву насчет ремонта театра, но только он заикнулся, Буров остановил его.
— Этим занимается горисполком, — секретарь опять потянулся с карандашом к календарю: — Ремонт театра, помнится, в плане будущего года. Рогов должен знать.
Вечером Рогов зашел к Красновидову в номер. Олег рассказал ему про все, и когда радостно сообщил, что ремонт театра включен в план будущего года, Рогов только рукой махнул.
— Этот будущий год тянется уже три года, — и перевел разговор на другую тему.
Ему не терпелось сказать Красновидову, что завтра к нему прибудет делегация от его ребят-артистов.
— Хотят встретиться. Тебя послушать, себя показать. Надобно встретиться, Олег.
Рогову почему-то показалось, что Олег сейчас начнет возражать.
— Театр мой пока бездействует, репетиции новой пьесы приостановили.
Но Красновидов, напротив, обрадовался.
— С удовольствием. И по-моему, сделать это надо не у меня, а в театре при полном составе. О студии говорить?
— Пока не надо, денька через три.
— Проведу-ка я с ними показательную репетицию. В деле я как-то разговорчивей, за язык себя тянуть не придется. И, чур, без твоего присутствия. Договорились?
— Ладно. Только учти, Олег, у нас ведь методика своя. Не профессорствуй. Образом, характером они пока еще владеть не могут, а если пытаются, то такой наигрыш идет, хоть святых выноси.
— А как же… — Красновидов хотел спросить, на каком же языке с ними разговаривать?
— А так: вхождение в предлагаемые обстоятельства, логический разбор. По мысли. Заставь подумать, что за человек, которого он или она играют, черты его характера, профессия. И повыразительней, почетче пусть текст говорят. Не больше.
Красновидов пришел в театр. Внутри он оказался нарядней и не таким уж ветхим, как снаружи. Может быть, потому, что до этого видел только закулисную часть? Посреди раздевалки — массивная круглая печь, схваченная листовым железом, покрашенным в черный цвет. Такие печи в Сибири называют почему-то контрамарками. Несколько ступеней вверх — полуовал фойе с фотографиями и эскизами в самодельных рамках. Лепка на фризах под потолком изображала мчащихся в санной упряжке оленей. Олени больше напоминали борзых собак. Стены оклеены зелено-желтыми обоями, на окнах цветы и белые занавесочки. Это выглядело очень по-домашнему. Не хватало еще круглого стола с плюшевой скатертью в центре фойе да самовара и чайника под бабой-грелкой. Не успел Красновидов об этом подумать, как возник стол, внесли поднос со стаканами и ведерный медный чайник.
Молоденькая актриса, пунцовая от волнения, разливала чай, предлагала сибирские коржи, брусничное варенье.
— Угощайтесь, пожалуйста. Чай вприкуску.
Началось чаепитие. Красновидов тихонько дул в стакан и поглядывал. Юноши приоделись, галстуки их явно стесняли и мешали им чувствовать себя свободно (если бы только галстуки). Девушки и женщины, почти все, завили волосы, напомадились, от них пахло не очень дорогими духами и тональной пудрой. За столом воцарилась какая-то необычная торжественность, от которой и Красновидову тоже стало несвободно, и он распустил галстук. Юноши увидели — и тоже распустили. И все рассмеялись.
— А теперь, — Олег Борисович вышел из-за стола, — мне хотелось бы прямо здесь, в фойе посмотреть одну-две сцены из готового уже спектакля, в котором и я, если помните, на равных правах, имел удовольствие играть вместе с вами. Сегодня я буду зрителем, а вы приготовьте сценическую площадку и сыграйте мне сцену встречи Любови с поручиком Яровым. Вторую их встречу. После этого — сцену побега Шванди. Соберитесь и будьте добры…
Чтобы им не мешать, не смущать их, он отошел к стене и стал рассматривать фотографии. Услышал за спиной суетню, шушуканье. Ребята задвигали стульями, что-то уронили, затеяли спор. Потом все стихло и кто-то дрожащим голосом протянул:
— Олег Борисович, мы-ы гото-о-овы.
Посмотрел Красновидов обе сцены, растерянно оглядел всех. Затем собрал их в кружок, спросил, гася улыбку:
— Как себя чувствовали?
Ответили:
— Зажато, скованно.
— Что мешало?
— Вы, — признался Герасим Герасимов, игравший Швандю, высокий, худой, но плечистый, с рябоватым от оспы лицом парень. — Как тогда, на спектакле. Дрожишь, что под током, а поделать ничего не можешь.
— Почему? — спросил Красновидов.
Молчание.
— Потому что, — ответил он за Герасимова, — вы думали обо мне, а не о роли.
— Правильно! — заговорила молоденькая манси Эльга Алиташова, бойкая, с азиатским лицом, с пухлыми щеками и ямочками на них. — Правильно, — повторила Эльга, — я, Олег Борисович, когда играла Дуньку в «Яровой», все лупилась на вас, а про роль даже думать забыла. И слова тоже забыла.
Стараясь изъясняться тем сходным полупрофессиональным языком, каким с успехом владел Рогов, Красновидов предложил:
— Чтобы снять напряжение, собрать и направить ваше внимание на сценическое действие, давайте попробуем сделать такое упражнение: пусть каждый из вас воскресит в памяти какое-нибудь событие. Оно хотя бы приблизительно должно напомнить событие, происходящее в сцене, которую вы мне сейчас показали. Это понятно?
Молчание.
— Чем ярче будет воспоминание, — пояснил он, — тем лучше: где произошло, ночь это или день, зима или лето. И детали. Самые мелкие.
Мало-помалу ребята сосредоточились. Красновидов внимательно следил за ними, его присутствие уже их не отвлекало: была забота. Забота вспомнить, и чем напряженней была забота, тем выразительней становились их лица, взгляд осмысливался, от переменчивости эмоций делался то грустным, то жизнерадостным, растерянным или убежденным.
— Вот, вот, вы уже занимаетесь конкретным делом, а не наигрываете, не делаете вид, что думаете о чем-то. — Теперь Олег Борисович чуть-чуть усложнил задачу, — Представьте, что событие, которое вам вспомнилось, происходит сейчас, сию минуту. Так. Теперь осторожно, без нажима, подведите событие, которое вы пережили, под событие побега Шванди или объяснения Любови с Яровым. Не выключайтесь!.. Та-ак… Любовь и поручик — идите опять на сцену… Не думайте о постороннем. В этом состоянии повторите вашу встречу сначала.
Сцена Яровой с поручиком началась тихо, пока еще без должного ритма. Красновидов вел их осторожно по внутренней линии, конкретизируя задачу:
— Люба должна спасти поручика, она уверена: он не предаст революцию. А Яровому надо тянуть время. Он любит жену, но в революцию не верит, он не скинет мундира белогвардейца, с Любой ему не быть.
Робко, неумело, то и дело срываясь, потом все более слитно, еще неосмысленно, вслепую, но они начали д е й с т в о в а т ь правдоподобно, не по-театральному. В задачу входило: перетянуть партнера на свою сторону. Любыми средствами: взглядом, жестом, словом. Красновидов, улавливая их состояние, подсказывал:
— Не теряйте, не уходите от воспоминаний, возвращайтесь к ним. Не размагничивайтесь!
Конфликт созревал, Любовь и поручик Яровой, каждый по-своему, утверждались в своей правоте, и она, эта правота, в результате читалась уже как расхождение их взглядов, идей, родства.
Когда сцена закончилась, Красновидов спросил:
— Что скажут товарищи артисты?
— Можно мне? — Встала исполнительница Любови Яровой. Эта женщина показалась Красновидову старше всех остальных. И, скорее, не возрастом, а поведением. Собранностью, заметной молчаливостью, неторопливыми ответами.
Пребывая еще в мыслях о только что сыгранной сцене, она сказала:
— Мне кажется, в этот раз я и поняла и почувствовала, как мне трудно: тут и любовь к мужу, и желание его спасти, и ненависть как к врагу, и решение убить его.
— В этот раз вы жили верно, — подтвердил Красновидов, — верно выстраивали отношения с Яровым. Сложность в том, что каждый раз, сколько бы вы эту сцену ни играли, вам придется пользоваться все новыми ассоциациями, непрестанно взрывать свое воображение все новым рядом воспоминаний, похожих, но не тех же самых. Это трудно, но полезно. — И в заключение сказал: — Сегодняшняя репетиция ценна тем, что нам удалось добиться атмосферы творческой. Ваше воображение исходило от реального жизненного события. Событие подсознательно уже легло в подтекст вашей роли. В результате вы показали мне кусочек правды. А правда — всегда жизнь.
Кто знает, может быть, эта репетиция еще больше приблизила Красновидова к мысли о студии? Они могут. Простые, чуть диковатые, но любознательные ребята оказались не такими уж неотесанными.
Минуло двадцать седьмое, наступил вечер следующего дня, погода была летная, рейсы не отменялись, а Лежнев и Шинкарева не прилетели. Он достал телеграмму Егора Егоровича, — может быть, числом ошибся? Нет: «Вылетаю двадцать седьмого апреля». Все правильно. Где же они? Прошло еще два дня — ни слуху ни духу. Красновидов не знал, что и думать. Ни о каком сборе роговской труппы, конечно, не могло быть и речи. Напроектировал! Студия, театр! Отправил в главк докладную, шефство предложил над предприятиями. Насулил с три короба, а людей нет. Из шестидесяти человек — ни одного. Страх, что ли, их обуял? Спохватились и на попятную? Одумались? А ему позор! Куда деваться? Приходила мысль: бросить свою профессию, устроиться на завод плотником, шофером. В свободное время ходить к Рогову в самодеятельность. Сменить фамилию и играть с его ребятами в спектаклях.
Целыми днями сидел в номере, не выходя. Стыдно было даже Рогову на глаза показываться.
Неожиданно постучала в дверь горничная:
— Вам телеграмма. И газеты, вы просили. Вот сдача. — Она положила ему на ладонь два рубля с копейками.
ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ЗАДЕРЖИВАЮТ ЖЕНЫ ИНФАРКТ ЖДЕМ СЕРЕДИНЫ МАЯ СЛУЧАЕ ОБЛЕГЧЕНИЯ ВОПРОС ВОЗОБНОВИМ = ВАЛДАЕВ.
Час от часу не легче! Он лег не раздеваясь на постель и пролежал до вечера. Ни думать, ни делать что-либо не мог. Опять постучали, он не отозвался. Еще раз постучали, настойчивей. Красновидов пошел открывать. Рогов.
— Заболел? — взволнованно спросил Петр Андреевич. — Суме-ерничаешь? Зажги свет-то. — И сам повернул выключатель.
На Красновидове лица не было. Седеющая прядь волос свисла на лоб, на глаза. Щеки впали, от ноздрей, обогнув рот, к подбородку тянулись линии морщин, он зябко поеживался. Рогов почти вскрикнул:
— Что с тобой?
Красновидов показал телеграмму. Рогов накинул на нос очки.
— Да-а, — произнес он, — на Эллу Ивановну это непохоже. Такая крепкая… Сколько ей?
— Не знаю, — потусторонним голосом ответил Красновидов, — лет тридцать пять.
— Молода-ая.
Но Петр Андреевич, чуткая душа, догадывался, что мрак на Красновидова исходит не только от телеграммы. Тут что-то такое еще.
— А ну выкладывай, — встряхнул он Олега, взяв за руки повыше локтей, — говори как на духу, что там еще у тебя.
Красновидов сел на кровать, закрыл глаза и холодно, беспощадно резко процедил сквозь зубы:
— Ты пока уйди. Уйди пока.
На следующее утро пришла сестра Рогова, Наталья Андреевна, принесла еду, пачку чая и записку от брата. Олег прочитал:
«Тебе плохо, значит, нам обоим плохо. Тебе хорошо — обоим хорошо. Или все пополам, или дружба врозь. Рогов».
Красновидов, ничего не говоря, выдвинул ящик стола, извлек оттуда папку, на которой его рукой было написано: «Разведчица Искра».
— Вам, может быть, врача, Олег Борисович? — спросила Наталья Андреевна.
— Нет, спасибо. Передайте, пожалуйста, это, — он вручил ей папку, — Петру Андреевичу. Пусть прочтет.
Когда Наталья Андреевна ушла, он долго слонялся по номеру, подходил к столу, брал в руки телеграмму от Валдаева и много раз ее перечитывал, будто ожидал, что каким-то образом это страшное слово «инфаркт» исчезнет, лег на кровать, листал газеты, рассеянно пробегал глазами по статьям. Содержание почти не схватывалось, и он перечитывал одно и то же дважды. «Горняки Кемерова досрочно…» «Бомбардировщик с опознавательными знаками США… катастрофу… атомный груз в районе… Расследованием установлено…» Сведениями о целинных и залежных землях переполнены все газеты: «Первая целинная весна в Казахстане… горячая пора… К севу готовы». «Тысячи целинников… разных городов осваивают бескрайние просторы алтайских степей… юноши и девушки из Крыма, демобилизованные воины… с танка на комбайн».
Прочитал слово «Тюменщина» — заинтересовался. «Березовское месторождение газа… промышленная мощность достигла… Геологи ищут нефть… непроходимые топи… Недра Западной Сибири буду распечатаны». На последней странице «Правды» махнул сердитый фельетон о стилягах. А мысли все об одном, все об одном. Сложил газеты, встал, подошел к окну. Подумал: он здесь уже без малого месяц. Приехал — была зима, а теперь, гляди, отгудели колючие ветры, не дымят так дружно печные трубы над Крутогорском, сбежали с холмов в овраги талые воды. Скоро, поди, Иртыш вздрогнет, сбросит лед и двинет в поймы большой водой. Кустарники закучерявились мелкими листочками. А из окна был виден всего лишь гостиничный двор, фанерные коробки, бочки; ржавые, отжившие свой вес, койки; он словно глядел сквозь все это, сквозь двор и складской сарай и кому-то шепотом диктовал: «В воздухе еще носились запахи подснежной прели, на зорях оконные стекла заметывало легким узором морозца, но належавшаяся до устали под тяжелым снегом земля расправлялась, взбухала, подставляя бока свои щедрому, но недолгому жару батюшки-солнца».
Подумал о Лине, и сразу будто еще один камень лег ему на грудь, стало тяжелее дышать. Кому, как не ей, надлежало быть сейчас рядом? Ну почему пачку чая должна приносить Наталья Андреевна, а не жена? Почему тяжесть, которая так гнетет его эти дни, охотно берется разделить Рогов, а не жена? Олег Борисович чувствовал, как у него пересохло в горле, точно там ваты комок застрял и не давал возможности ни глотать, ни дышать. Он то и дело порывисто оборачивался, прислушиваясь к шагам в коридоре, и все ждал, что вот-вот опять постучат в дверь и преподнесут ему еще какой-нибудь сюрприз.
КАРТИНА ВТОРАЯ
Ангелина Потаповна приехала после майских праздников. И телеграмма от нее пришла утром в день приезда. Рогов тут же послал на аэродром машину с сопровождающим. Как назло, еще с ночи ударил мороз и повалил снег, явление странное и неожиданное — обычно в этих местах весна берется дружно. Все кругом стало белым-бело.
В номере у Красновидова было холодно, сквозь щелки в окнах дуло, паровое отопление — чертов закон мерзопакости! — отказало. Красновидов кутался в шубу, надел бурки. Времени уже второй час. Красновидов измерзся, на электроплитке который уже раз закипал чайник. Ни машины, ни сопровождающего, ни Ангелины.
За дверью послышался говор, стук в дверь — и на пороге наконец-то показались трое: Ангелина, сопровождающий и Могилевская. Могилевская была одета по-спортивному, с явным расчетом на весенне-летний сезон. Вид у Могилевской плачевный, она держала у носа платок. Из носу текло. Ангелина Потаповна, не отличающаяся выдержкой, подливала масла в огонь:
— Ничего себе встречка! Мы промерзли до костей, ты что же, не знал?
Олег Борисович стоял посреди номера, и та малая радость, которую он приберег к ее приезду, враз исчезла.
— О чем я должен был знать? — спросил он.
— Что такие морозы.
— Они ударили специально к твоему приезду и меня об этом не оповестили.
— Так мог бы послать такси, а не этот брезентовый «козел». Помогите, пожалуйста, принести вещи, — обратилась она к сопровождающему.
— Я сам, — сказал Красновидов и вышел из номера, сопровождающий зачем-то извинился и тоже вышел.
— Батюшки, — Ангелина Потаповна всплеснула руками, — этот несчастный живет в холодильнике и обогревается кипятком. Хорошенькие дела, ты чувствуешь, Тата?
Тата ничего не чувствовала. Окоченевшие руки она держала над электроплиткой и печально смотрела на Лину.
— Что будем делать? — спросила Лина.
— По-по-живем, увидим. Только бы не расхвораться.
— Этого еще недоставало! Надо выпить водки с чаем, и ты согреешься. Иди в свой номер, может быть, у тебя теплее, чем здесь.
Принесли чемоданы, сумки, узлы, в которых что-то гремело и звякало.
Лина обняла Красновидова.
— Ты даже не поцеловал меня. Ты не рад, что я приехала? Поцелуй меня, и давай сейчас все приводить в порядок. Я едва уговорила Тату лететь, у нее уши… Ты небрит? Первый раз вижу. У тебя нет температуры? Как твоя спина? Ты получил бандероль? Этот номер мне не нравится. Ты не мог себе выбрать что-нибудь получше? И потом он одиночный, и окно выходит в какой-то темный двор. И труба! Она будет сипеть, пыхтеть, вонять и отравит нам жизнь.
Олег Борисович не сдержался. Поток вопросов, путаница мыслей, претензии привели его в тихое, слепое бешенство. Он процедил:
— Отравляешь жизнь ты, Лина, а не труба.
Лина не заметила ни бешенства, ни колкости слов мужа, ей нужно было выговориться, выплеснуться:
— На мне все шерстяное и теплое, я будто предвидела этот трескучий мороз, а Тату нужно спасти. Она, глупая, собралась на рыбалку, под зеленые кущи на крутой бережок, а тут настоящий Северный полюс. Привыкай, Тата, и терпи. Мы, как приговоренные каторжники, должны отсидеть здесь свой срок и вымолить перед богом прощение за свои грехи.
— Перестань, Лина! — вскричал Олег Борисович. — Еще хоть одно слово — и ты на этом же «козле» ближайшим рейсом отправишься назад. — Он взялся за сердце.
— У тебя болит сердце? Дать валидолу?
Могилевская спросила:
— А почему — Крутогорск, а ни одной горы не видели? Сровняли?
— Крутогорск, — довольно сухо ответил ей Олег Борисович, он был по-настоящему взвинчен никчемной болтовней жены, — Крутогорск происходит не от крутых гор, а от крутого горя. Здесь проходил когда-то ссыльный тракт.
— Ну вот, конечно, — вставила Лина, — и нас сюда же.
Могилевская ушла в свой номер.
Ангелина Потаповна начала рассовывать узлы и свертки. Она заполнила собой весь номер, и в нем стало бесповоротно тесно. Объяснять ей, что двойной номер стоит дороже одинарного, что Олег Борисович не признает привилегий и что труба, торчащая во дворе, не сипит и не воняет — эта труба вентиляционная, — все это объяснять ей не надо было: поразмыслив чуть-чуть, она прекрасно поймет сама, что к чему, и станет каждому с жаром расписывать жизненную хватку своего мужа, который во имя равенства и демократии отказался от люкса, от прислуги и персональной машины, от роскошной сибирской перспективы — она могла бы открыться прямо из окна, а труба, торчащая во дворе, неизменно вдохновляет его на творческие думы о производстве, о городе будущего, о людях фабрик и заводов. Все это она, конечно, перемаслит, перехвалит и в конце концов добьется обратного результата.
Лина сходила в баню, где изведала все прелести сибирской парилки с двухэтажным бревенчатым полком, березовым веником и добела раскаленными кирпичами. Она вернулась из бани распаренная, полная неги и ласки. Олег Борисович сказал:
— Предчувствую твой вопрос. Да, да, я скучал но тебе. Мне всегда тебя не хватает, когда тебя нет. — Лина мягко шлепнула его по щеке: нахал! — Еще хочу тебе сказать, что никогда не считал себя способным руководителем, и это теперь отражается на моих делах.
Лина закрыла ему рот ладошкой.
— Погоди о делах, я очень хочу тебя поцеловать. — Но не поцеловала: колючий. Села к нему на колени. — Милый, нам будет тесно спать на этой кровати. Это не кровать, а солдатская койка.
— Я раздобуду тебе раскладушку.
— Спи на ней сам. И где я буду работать, учить роли, читать конспекты твоих лекций и режиссерских разборов? За одним столом с тобой, да?
— Ты будешь уходить в лес, располагаться на пне и учить роли. Причем не вслух, как мы зубрили стихи на уроках литературы, а про себя, вдумчиво, с осмыслением, кропотливо.
— По-моему, — сказала Лина, вставая с его колен, — я у себя в театре сыграла достаточно ролей, не таких уж второстепенных, и ни одной не загробила.
— Да. Но и ни одной роли… не довела до шедевра.
— В такой дыре, как Крутогорск, они прозвучат шедевром.
Красновидов сжал губы.
— Во-первых, — начал он тихо, значит, сейчас распалится, Лине это знакомо, — ты не видела еще Крутогорска и поэтому не можешь называть его дырой. Во-вторых, — и это я тебе говорю совершенно серьезно, — если ты будешь готовить и играть роли так, как ты это делала в с в о е м театре, ты выйдешь за штат. Чтобы этого не случилось, тебе надо изменить свои взгляды.
— Поздно! — припечатала она и готова была сказать еще что-то резкое, но Красновидов упредил:
— Нет, не поздно. Как раз вовремя. Ты только что приехала. Заруби себе на носу: Крутогорск и все, что с ним связано, должно для тебя стать твоим — климат, люди, труд, быт, фольклор. Решительно все! Без этого ты не сможешь стать артисткой этого театра. Засим, это уже к слову, перестань панибратствовать и заводить салон. Забудь эти «Олег Борисович этого делать не будет», «Олег Борисович вас не примет», «Олега Борисовича нет дома», когда он дома. Здесь Олег Борисович будет делать все, примет с радостью любого, а дом его будет в театре, а в театре Олег Борисович будет всегда. И последнее: снег, который выпал сегодня, скоро стает, будет хорошая погода, и тогда все члены нового театрального коллектива под твоим руководством выйдут на заготовленный клочок земли, который вам придется перекопать, чтобы посадить картошку. Взращивать картошку в Сибири — искусство, собрать урожай — тоже искусство. Урожай пойдет к нам на обеденный стол. Загорись этим мероприятием, вопросы питания — задача немаловажная.
Лина сумрачно смотрела на него сквозь полусомкнутые веки. Лицо ее стало непроницаемо холодным. Вспомнилось, Томский, первый ее муж, узнав, что она собирается в Крутогорск, забеспокоился: ты с ума сошла? Зачем тебе это? Неужели так нравится прислуживать господину Красновидову? Брось ты эту фантазию. Поедем с нами на целину. Я сколотил мировую бригаду. Алтай, Барнаул, Кулунда. Развертываются великие дела. Там все: почет, успех, деньги.
Она глухо произнесла:
— Олег, ты меня не любишь.
Олег отрицать не стал. Но уточнил:
— Именно потому, что я к тебе отношусь с теплым чувством и искренней заботой, я высказал тебе все, что может повредить нам хорошо жить друг с другом. Может, Лина. И еще. Странно мне, что ты с ходу обратила внимание на мое бытовое неустройство, заглянула в кастрюли и не проявила ни малейшего интереса, чем я тут занимаюсь и какие проблемы не дают мне спать ни одной ночи.
Она готова была расплакаться и уже не слушала его:
— Я пережила прощание с нашей квартирой, ты был здесь и не видел ее пустой.
Ее звенящий голос раздражал Красновидова, отдельные слова звучали так громко, что проникали в коридор, ему хотелось заткнуть уши. А она свое:
— …снимать со стен картины, задаром отдавать соседям письменный стол, лампу с абажуром. В квартиру въедут чужие люди, они ее переклеят, перекрасят, переоборудуют всю. — Выдавила слезу, вздохнула. — Это тяжело, Олег. И не будем больше, не будем. Поцелуй меня, и давай спать. Слышишь? Я хочу спать.
Олег Борисович смотрел на Лину и думал: а не переехать ли ему опять к Рогову? Она же не даст ему в этой комнатухе ни жить, ни работать. А совсем еще недавно он стоял над обрывом, где строят стадион, смотрел на закатное солнце, любовался природой, думал о Лине и хотел, чтобы она была здесь, рядом с ним, и тоже любовалась бы красотой тайги, проникалась величием дел, которые здесь разворачиваются. Наивный ты человек, Красновидов, думал он, какая тайга! Ка-акое величие дел, когда для нее важнее не продешевить на мебели. Свет лампы под абажуром вполне заменяет ей солнечный закат.
Скверно ему было.
Через неделю театр встречал Егора Лежнева и Ксению Шинкареву. Ксюша радостно всплескивала руками: «Какая природа! Какой воздух! Какое солнце!» А Лежнев брюзжал: «Комарье меня заест, печень разнылась. Природа? Та же самая, что и в среднерусской полосе, только березы потолще, а сосны повыше. И почему-то все сибиряки курносые».
Теперь их было пятеро. Пятеро прибывших плюс Петр Андреевич Рогов. Настроение у Красновидова приподнялось. Но могут ли они считаться уже труппой? Нет. Этого еще слишком мало, слишком. Не играть же им одноактные водевили! Вшестером репертуара не склепать. Да и об открытии студии рано еще думать. Кто ею будет руководить? Впрочем, одно дерзкое решение у Красновидова уже зрело, но он держал его в таком секрете, что порой даже с самим собой остерегался советоваться — слишком оно было заманчивым, рвалось наружу.
Труппа! Элементарный список актеров числом в двадцать пять — тридцать человек, чтобы распределиться по пьесам, по ролям, чтобы начать репетиции, составить план работы хотя бы на ближайший сезон. Нет труппы.
Валдаев отмалчивался, но это простительно: у него жена в больнице, не решен вопрос с дочерью, мечтающей поступить в консерваторию. Ермолина изредка пишет подбадривающие письма, и только. Да нет, о приезде Ермолиной в Крутогорск нечего было и думать. Ожидалась целая группа молодежи, но и от них пока ни гугу. Безработица крутогорской шестерки настораживала. Порой, в минуты трудные, его преследовала тень краха. Сбережения, прихваченные с собой, подходили к концу; он понимал, пройдет еще месяц-два — и они должны будут наниматься на любую черную работу. Красновидов чувствовал, видел, как на него, инициатора, глядят с надеждой и упованием, а он? Бодрячествует и обещает. Егор Егорович Лежнев ходит злой, на козе не подъедешь, брюзжит: «Ну вот, заразили идейкой, приперся и сел, как сом на мель». Он, бедный, весь как-то уменьшился в размерах, голый череп его перестал даже поблескивать, стал матовым, очки сползли на кончик носа. Пожалуй, одна Шинкарева не унывала. Объятая жаждой деятельности, она готова была отдать себя в жертву, чтобы хоть чуточку приносить пользу. Не есть ли постоянная, неутомимая жажда деятельности причина того, что она не раздумывая, не взвешивая все «за» и «против», пустилась в это беспрецедентное путешествие? У женщин редко поймешь, какие внутренние силы руководят их поступками. А Красновидова по-человечески волновало: приехала хорошая актриса, а делать-то ей тут нечего, могла бы ведь и быстро и без дальних концов сделать себе карьеру, поступить в другой театр, в кино сниматься. Послала бы всех нас к чертям и зажила бы полнокровной творческой жизнью.
Нет, Ксюша была не такой. Одна мысль, что ее товарищи мыкаются где-то, отказавшись от уюта, удобств, имея за душой лишь веру в истинное воскресение своего театра, — одной лишь этой мысли достаточно было, чтобы иного выбора не знать. И видимо, те же необъяснимые женские импульсы владели ею, когда она поверила в высокие помыслы Красновидова и безоглядно бросилась во все тяжкие за ним, как никто, может быть, убежденная в успехе дела.
Петр Андреевич — тот страдал за всех. Видел он, как угрюмо смотрит из-под припухших век совсем переставший улыбаться Красновидов, как морщится все время, ровно щавеля наелся, Лежнев. Ангелина Потаповна не раз подходила к Рогову с жалобами на неустройство:
— До каких пор я буду варить Олегу еду на его письменном столе? Сколько нам еще бить баклуши? Мне уже не на что купить к обеду мяса. Что же нам тут, помирать с голоду?
Олег Борисович обложился книгами, целыми днями писал, скомканные листы черновиков валялись всюду на полу. Ангелина поссорилась с мужем, спала без просыпа.
В номер Красновидовых постучалась Шинкарева. Вызвала Олега Борисовича в коридор: не хотелось будить Ангелину Потаповну. Он вышел в шлепанцах на босу ногу, взъерошенный, злой. Посмотрел на Ксюшу, а она дышит как после долгого бега, глаза смотрят жарко и переменчиво: то искристо и светло, то вдруг притухают, затуманиваются. На голове легкая косынка, а из-под нее текут волной на плечи русые пряди волос.
Посмотрел Красновидов на Шинкареву — и слетели с него и хмурь и одурь. Спросил негромко:
— Откуда это вы, Ксюша?
— Больше не могу…
— Да вы пройдите, что же так, в коридоре.
— Нет, нет, только на два слова. Ну, что же мы все сиднем-то сидим?! Нет, что ли, в Крутогорске советской власти? Давайте соберемся все и пойдем… ну, в горком, в отдел культуры. Пока остальные подъедут, мы тут хоть чего-то добьемся. Хватит играть в ожиданки. Можно, я поговорю с Петром Андреевичем? Он здесь всех знает.
Ксюша взяла его за руку.
— Ну хотя бы посоветоваться, поставить их в известность, что у нас затруднения, организационные, хозяйственные.
— Верно, Ксюша, верно. Но об этом все знают. Есть, видите ли, такие вопросы, что… Завтра у нас какой день-то?
— Вторник.
— Вот завтра, пожалуй, после обеда и отправимся. Возьмем Лежнева, Рогова.
— И Могилевскую.
— Да, да. И вас.
— И Эльгу Алиташову. Из роговского театра. Она очень активная.
— И Алиташову.
— Ну и хорошо. И взбодритесь! Посмотрите, сколько солнца на улице, а вы… До свиданья.
И она пустилась вниз по лестнице. Красновидов вернулся в номер. Сел за стол. Смотрел на спящую Лину, а перед глазами струились, меняя цвет и спадая на плечи, пряди Ксюшиных волос.
День был погожий, солнечный. От выпавшего так неожиданно снега не осталось и следа. Рогов и Красновидов шли в театр на беседу с труппой. В пальто было жарко, Красновидов снял его, перекинул через плечо. И Рогов расстегнулся, шагал, мурлыча что-то себе под нос, наслаждался весной. За три-четыре года после того, как он вышел на пенсию, оставил театр и приехал сюда, окруженный природой и своими земляками, Петр Андреевич стал истым сибирским аборигеном. Речь его упростилась, перестала быть подчеркнуто выговариваемой и круглой, появилась в ней медлительная плавность, в говоре встречались чисто сибирские слова и пословицы. Глаза подобрели. Лицо, отвыкшее уже от грима и наклеек, исстеганное ветрами, искусанное морозами, побронзовело и освободилось от профессиональных морщин около носа и меж бровями. Ни волоса седого, ни взлиза на лбу, ни сутулости. А Петру Андреевичу уже на седьмой десяток перевалило.
Сколько ни внушал Петр Андреевич Красновидову, что встреча с коллективом будет выглядеть ни больше ни меньше чем беседа любителей с мастером, Олег Борисович интуитивно чувствовал, что все получится куда сложнее. Он рассуждал так: фактически, да и юридически, встреча эта — не что иное, как своего рода агрессия.
— Петр, — Красновидов остановился, разговаривать на ходу он не мог, — ты прости меня, но я вот сейчас иду и думаю: а ведь от всей этой затеи самолюбие твое, должно быть, ущемлено.
— Чем? — удивился Рогов.
— Идем мы на встречу с труппой… — Красновидов подыскивал слова. — Объявим ей приговор, и фактически это перечеркивание всех твоих заслуг. Так я говорю?
— Нет, не так. Ты эту свою щепетильность брось, а то осержусь. И чем ты меня ущемляешь? Тем, что создаешь в городе профессиональный театр? Этим?
— Нет, тем, что разрушаю твой театр.
Рогов развел руками.
— Мой, твой! Нашел собственника. Прекрати ты свои реверансы.
Они вошли в театр.
Собрались в зрительном зале. Занавес распахнут, он словно демонстрировал, что спектакля сегодня не будет, — все настежь. Зажгли большую люстру, и неосвещенная сцена отодвинулась куда-то вглубь и сейчас была похожа на темную, дышащую прохладой пещеру, манила таинственностью и смесью тоже манящих запахов, каких нет нигде в мире, кроме как на театральных подмостках; на сцене что-то тенькало, шуршало, потрескивало. И казалось, кто-то невидимый протяжно, с хрипом вздыхал, тоскуя. А в зале было светло. Партер, чудилось, хранил еще на своих креслах тепло зрителей и в предожидании звонка, первого звонка, приглашающего почтенную публику войти и рассаживаться, затих в торжественном безмолвии. Ни шороха. Ни звука. Полная тишина, строгая, храмовая, необъяснимо магически действующая на актера всегда, когда он готовится к выходу перед спектаклем.
На беседу явились не только артисты. Через кресло от Красновидова сидел преподаватель литературы, он же исполняющий обязанности заведующего литературной частью театра, с бородкой и в кителе. В бельэтаже с альбомом и карандашом присел на пуфик, поджав под себя ногу, местный Репин — декоратор театра. Пришли рабочие сцены, гример, кассир, администратор. С труппой, в большинстве, Красновидов так или иначе успел уже познакомиться, а этих он видел впервые.
Нарушил тишину Петр Андреевич Рогов. Он объяснил цель сегодняшнего сбора, с нескрываемым удовольствием поведал об идее создания театральной студии, о предстоящем по этому случаю конкурсном экзамене, с еще большим удовольствием представил проект преобразования («нашего дорогого») театра в профессиональный.
— Мы хорошо поработали, — заканчивал он свое выступление, — но мы были лю-би-те-ля-ми.
Кто-то в зале полез за платком.
— Теперь нам предстоит учиться, познать премудрости актерской игры, стать настоящими артистами. Но вот один вопрос, который нужно решить.
Тут пафос значительно поубавился, Рогову надо было сообщить деликатную вещь.
— В дальнейшем, друзья, вы совмещать свою основную работу с работой в театре не сможете. Вам предстоит сделать выбор.
Кто-то из женщин выкрикнул: «Я так и знала!» Петр Андреевич услыхал, чуть смутился.
— Занятия в студии будут начинаться в девять утра. До четырех. Возможно, и по вечерам.
С места:
— Стипендия будет? — Это выскочил Герасим Герасимов, актер и баянист театра.
— Со временем, друзья. На первых порах придется… на общественных началах.
Кто-то хохотнул. Встала преподавательница физики в средней школе, исполнявшая в театре роль Любови Яровой.
— Мы ждали этой встречи с тревогой, — начала она, волнуясь. — Теперь наконец все прояснилось. Ну что ж, каждому понятно, что в профессионалы мы не годимся, да и не претендуем. Я, конечно, своей профессии не брошу, я ее люблю. Но три года, отданные сцене, пристрастили меня к театру, я бежала на репетиции и там забывала про все. Ваше решение, товарищ Красновидов, перспективное, многообещающее, но мы хорошо понимаем, что новый театр будет создаваться уже без нас.
— Неправильно, Галина Прохоровна! Вы поняли неправильно. — Это заговорила Эльга Алиташова. — По-моему, нам предлагают очень хорошую вещь. Предлагают учиться, стать настоящими артистами. Я первая знаю, что по конкурсу не пройду. А участвовать все равно буду. Ну и что, у меня тоже есть профессия, и очень хорошая. — И обратилась к Олегу Борисовичу: — Я продавщица в молочном отделе, Олег Борисович, гастроном на углу Политкаторжан и Мамина-Сибиряка, заходите, у нас творог вкусный. — И продолжала: — Не пройду, организую у себя на работе драмкружок, а в театр буду ходить как зритель и гордиться, что я работала с Петром Андреевичем. Правильно?
— И не только это, — поднялся человек с бородкой и в кителе. — Я помогал Петру Андреевичу, — пояснил он Олегу Борисовичу, — по репертуарной части, мои привязанности иного рода, чисто, я бы сказал, литературно-просветительские. Мнение мое такое: все же мы предприятие дилетантское, любительское. Конечно, в глуши и это хорошо, полезно. Мы убивали, как говорится, скуку. Но ведь растет город, населения становится все больше. Да и уровень требований все повышается. Любительские спектакли не удовлетворят возросшие интересы. Я приветствую подвижнические старания Олега Борисовича и Петра Андреевича создать у нас настоящий театр. Понимаю, что и сам получу отставку, но готов помогать всем, чем могу.
— Олег Борисович! Дайте мне слово. — Красновидов обернулся, над ним стояла крупная женщина с высокой, подхваченной большим роговым гребнем, прической, с мужскими чертами лица, на котором по-оперному ярко были накрашены брови и губы. — Я в этом театре, — она волновалась, теребя в руках платочек, — с приезда сюда Петра Андреевича Рогова, он не даст соврать. До этого работала в Игарке, потом в Нижнем Тагиле, затем в Магадане, — говорила она тоже по-оперному, с чувством, но фальшиво. — Я профессионалка, в моем послужном списке более двадцати ролей. И комедийные, и бытовые, играла комиссара бронепоезда, ведьму в «Макбете». Теперь объявляется конкурс, и что же? Мне, опытной актрисе, выходит, заново держать экзамен? Объясните.
Она села, все теребя платочек, и трудно было определить, то ли платочек очень мал, то ли руки ее так велики, что платочка почти не видать.
Рогову снова пришлось взять слово.
— Друзья, ущемить мы никого не хотим. Понимаем ваше волнение, тревоги. Скверно, если бы вы оказались равнодушными. Дело мы делаем трудное. Сами не справимся, не хватит сил, чтобы театр создать, нужны единомыслящие и самоотверженные люди. С вами я начинал, с вами собираемся и продолжать. Не смеем заверять, что из всех выйдут профессиональные артисты, это определяет время и труд. Мой совет — идти на конкурс. Смена профессии, конечно, дело серьезное, а в театре успех зависит от многих причин, всего не предугадаешь. Здесь риск.
Он посмотрел на Олега Борисовича, тот отвел глаза. Интуиция и на этот раз не подвела Красновидова, знал: все окажется труднее, потому так и удивляло благодушие Рогова. Но за то, что Петр Андреевич взял на себя труд сообщить обо всем коллективу, Красновидов был искренне благодарен. Рогов сделал это лучше, чем сделал бы он. Не успел Красновидов так подумать, как случилось совсем непредвиденное.
Будто спичку бросили в порох, зал взорвался шумом и разговорами, долго сдерживаемое волнение вырвалось наружу. Все закричали, заспорили между собой, кто-то взвизгнул. Похоже, визжала актриса из Магадана. Последних слов Рогова «всех вас люблю и в обиду не дам» никто уже не слышал.
Ксюша пос к носу столкнулась с Красновидовым в булочной.
— Вы обманщик, — сказала она. — Ваше «завтра» длится уже неделю.
Красновидов оправдываться не стал. Сказал только: «Извините». Он не предупредил Шинкареву, что поход к руководству города откладывается, так как перед этим ему необходимо было обратиться в областное управление культуры.
— Надо было вооружиться: инструкции, положения-уложения, законы. Я ведь в делах административных, Ксюша, не очень… Прождал ответа целую неделю, зато теперь знаю, что к чему.
— Ответ уже пришел? — Ксюша слегка ткнула указательным пальцем Красновидову в грудь.
— Лежит у меня в боковом кармане, пальчик ваш уперся прямо в документ.
— Когда пойдем? — палец замер, уткнувшись в грудь.
— Теперь уж бесповоротно завтра. Лежнев, Рогов и я — в отдел культуры, а вас хочу попросить войти в контакт с комсомольскими вождями города, я верю в силу молодежного задора. Познакомьтесь, расскажите о себе, о театре, договоритесь о творческой встрече.
— Сейчас, — с готовностью ответила Шинкарева, — занесу в гостиницу авоську и побегу. — Вытянулась, как солдат, в струнку: — О сделанном доложу.
В тот же час она сидела в кабинете секретаря горкома комсомола. Секретарь, худой вихрастый парень, видно из работяг, держал двумя руками телефонную трубку и кричал в нее:
— Сводки где?.. Не бухти! Где сводки? Чё? Да нет… Не бухти, говорю А фургон?! Не прибыл? Вот дела-а. Утоп, что ль?.. — Увидев Ксюшу, запнулся, потом крикнул: — Даю отбой, буду наводить справки. — И, положив трубку, спросил, привстав: — Вы из обкома?
— Нет, я из театра. Здравствуйте. Шинкарева. Понимаете…
И жаркий монолог: да, она знает, большой приток в Крутогорск молодежных отрядов строителей, геологов-разведчиков, да, у горкомовцев запарка — размещение, продовольствие, политико-воспитательные задачи. А досуг? Неужели только песни у костра? Неужели только автофургоны с брошюрами и газетами? А театр? Концерты в тайге у геологов?! Агитпрограммы на злобу дня: «Молодежь театра — в гостях у строителей». Человек без духовной жизни — робот. Все пороки у людей из-за отсутствия культуры… И чего-чего только еще не приходило ей на ум!
Секретарь — вихор на лбу взмок — пялил на Ксюшу непорочные, затуманенные глаза.
— Из какого театра?
— Крутогорского.
— А есть такой? Его ж закрыли.
— Есть! Скоро будет. А шефство над вами можем взять уже теперь.
Секретарь почему-то покраснел. Откинул назад непослушный вихор и, не в силах взглянуть еще раз на откровенно вызывающую красоту Ксюши — и откуда такая свалилась? — как-то боком вылез из-за стола.
— Пойдемте в отдел пропаганды и агитации.
В отделе сидел народ. Заседали. Человек пятнадцать.
— Володя, — секретарь боднул головой в сторону Шинкаревой, — тут вот артистка…
В этот же день Рогов, Лежнев и Красновидов прогуливались в ожидании приема у двухэтажного особняка, где помещались горком партии и горисполком. Особняк этот был старой архитектуры, высокое каменное крыльцо с барьером из колонок завершалось парадным въездом. Окна в живописных резных наличниках, проемы глубокие, обнажающие внушительную толщину стен. По рассказам, это был тот самый дом, в котором прежде жил купец Тюнин, соорудивший в городе на свои щедрые пожертвования церковь, школу и купеческий клуб. Артисты, ожидая вызова, настраивались на беседу, уславливались, как и о чем будут говорить, на каких пунктах остановятся особо, каких коснутся мимоходом.
Лежнев подтрунивал:
— Если председатель исполкома не курносый, удачи не ждите.
— Курносый, я с ним знаком, — успокоил его Рогов.
— А-а, значит, быка за рога берем.
С Лежневым, если его не знать, бывает трудновато. Брюзга, поднатчик, все время чем-то недоволен. В задушевном разговоре может все обратить в шутку, опустить с облаков на землю, а известная лежневская прямота выглядит порой и нагловатой. Но все это он на себя, если попристальней вглядеться, напускает, словно стыдится быть откровенно радушным, веселым или, упаси бог, сентиментальным. А ведь и сам не прочь старик (да какой уж старик — пятьдесят с хвостиком) повитать в облаках, воззвать к задушевности, а наглость считает пороком отвратительнейшим. И жизнелюбив Лежнев, жизнелюбив, хотя бы потому, что слишком много повидал на веку. Родился и рос в деревне, отец и мать гнули горб, пахали-сеяли, холили домашнюю живность, воспитывали детей. Егор был восьмым или девятым. Жили небогато, но концы с концами сводили. Мальчуганом Егорка пас деревенское стадо, ловил окуньков под корчами развесистых ветел, играл с ребятишками в чижика, а как подрос, лет с десяти бегал в соседнее село в школу, где в четырех рядах просторной избы обучалась вся первая ступень совместно.
Знать, оказался Егорка бойчей других, коль за короткий срок обскакал всех и в чтении и в чистописании, а таблицу умножения заучил, как «Отче наш», живо прошел все ряды парт, дойдя до последнего — там восседал четвертый класс. Первым быть всегда трудно, но Егор любил быть первым, начало для него всегда было порой вдохновения, какое бы это начало ни было. Никогда не премьерствовал, не задирал носа, но любил поучать. Это любил. Две черты: стараться быть первым и поучать — сохранились у Лежнева и по сей день.
«И подвернулась мне в те поры, — частенько рассказывал профессор Лежнев своим студентам, — книжка, ни дать ни взять, господина Островского. Раскрыл: пьесы!.. И так, друзья, пристрастился к этим пьесам, что хоть бери и ставь, играй кого хочешь: хоть Берендея, хоть Шмыгу, а то и саму Кручинину. И играл, клянусь. «Снегурочку» — наизусть, «Не все коту масленица» — наизусть. Штук шесть — от корки до корки. Островский меня сделал артистом, вот так! С Островского все и началось». Вспоминает Лежнев, как повез однажды Егор-отец своего восьмого или девятого отпрыска в Нижний на ярмарку, а там — театр антрепренера Синельникова. Драмы играл, комедии, а среди них и Островского. Артисты один к одному, сущие сливки. И сводил Егор-старший Егора-младшего в этот театр. Сидел малец на верхотуре, а отец у театра на ступеньках ждал-пождал: самому идти-то совестно было, что мать скажет? Кончилось представление — и кончился для мальца покой. Годы, пока повзрослел, шли мучительно. Ему уже шел восемнадцатый, когда по деревне прошла революция. И улетел Егор Лежнев из родительского гнезда, от пирогов с капустой, от бочажка, где ловил окуньков под корчами, улетел в Питер, только его и видели. В кармане ни гроша, ни шиша. Потом Красная Армия, гражданская. Где только его не мотало! В такие сети попадал, что, казалось, уже и не выкрутишься. Нет, верткий он, Егор Лежнев, расторопный. Башка никогда не подводила, правильную линию умела выбирать. И всегда — на цель. Хорошая башка. И глаз зоркий. С виду незрячий, полусонный, отсутствующий, а посмотрит — и чувствуешь: не глядит, а прицеливается, еще миг — и прострелит насквозь тебя взглядом.
Не прошло и часа, как на крыльцо вышел, докуривая папиросу, секретарь-машинистка, мужчина пенсионного возраста с постным желтушным лицом. Увидел Рогова — он его знал, — махнул рукой, приглашая:
— Товарищи артисты, Валентин Сергеевич счас вас примет, заходите.
— Ну, Олег, — сказал Лежнев, уловив состояние Красновидова, — не забудь слова, роль у тебя сегодня трудная.
— А ваша…
Красновидов по-разному обращался к Егору Егоровичу, тот это знал: на репетиции если чуть что не так, он на «вы», когда все хорошо, гладко, Олег по-приятельски величает профессора Егором, переходит на «ты».
— Ваша роль разве проще? — спросил он, скрывая волнение.
— Ку-уда уж, того и гляди медвежья болезнь разразит. Пошли! Вишь, секретарь докурил свою папироску, значит, пора.
Они чинно и принужденно сидели за столом. Мэр Крутогорска, которого величали Валентином Сергеевичем, задал тон беседе полуофициальный, даже шутливый:
— Приезд артистов всегда радость, тем более таких артистов.
Секретарь горкома партии по пропаганде и заведующий отделом культуры, приглашенные на это собеседование, приветливо и согласно улыбнулись.
Красновидов повернул разговор на тон официальный, сжато изложил суть дела, слов не забыл, но прежде чем выходить с предложениями и задавать вопросы, он хотел услышать, что скажет руководство.
— Самая сложная процедура будет, конечно, с юридическим признанием вновь создаваемого театра, — вслух размышлял предисполкома. — Никого сейчас за «будьте добры» не сагитируешь санкционировать театр в районном центре, а то каждый малый город начал бы собирать профессиональный коллектив. Пока мы знаем исключительные случаи: Ирбит, Березники, Бийск, ну еще два-три. Вот, пожалуй, и все примеры. Горят!
— Необходимо создать новый порядок формирования театральных коллективов, — вставил заведующий отделом культуры, пригожий толстячок в очках с серебряной оправой. — Это раз. И второе: ограниченный бюджет, материальная база не дают возможности театрам малых городов развиваться в полную меру.
— Все это так, Василь Васильич, — прервал его Валентин Сергеевич, — новых порядков мы пока вводить не будем. А вот за исключительный случай можно зацепиться. В данной ситуации мы должны не упустить некоторую, я бы сказал, деликатность факта. Шесть, а впоследствии, вероятно, и больше, первоклассных артистов прописываются в малом Крутогорске. Это, знаете ли, может чашу перевесить в нашу пользу. Уверен: ни один хороший хозяин любого калибра города не упустил бы этой возможности. Мы этим обстоятельством воспользуемся. Думаю, что с таким составом хребет театра будет крепким. Как вы считаете, товарищи?
Лежнев погладил себя ладонью по голой голове.
— К нюансу, который вы, уважаемый Валентин Сергеевич, изволили подметить, — сказал он, и глаза его нацелились в председателя горисполкома, — можно присовокупить еще один… ню-анс. Мы, видите ли, волею судеб прибыли сюда все из одного театра. В дальнейшем наша группа будет увеличиваться за счет этого же театра. — Он перевел прицел на Красновидова, взглядом призывая к поддержке. — Драматический театр расформирован, но марка его, или как там, шапка, титул, из списка номенклатуры государственных театров не снят. Местом его реформации может оказаться Крутогорск, ведь так?
— А если титул снят? — спросил секретарь по пропаганде.
Лежнева этот вопрос раззадорил.
— Восстановить! — безапелляционно ответил он. — Нас не сняли. Мы живы, нам этот титул и возвернуть и сохранять.
Лежнев входил в раж, слова его стали утрированно растягиваться.
— Я пре-едлага-аю наш крутогорский коллекти-ив объявить фи-ли-а-алом. Филиалом Драматического театра. А?! И кому-то, — он энергично указал пальцем куда-то за окно, лицо его напряглось до синевы, глаза омертвело уставились в одну точку, — ко-ому-то намекнем: а не худо бы со временем восстановить и основную сцену на пе-пели-ще сгоревшего. Так вот, если этот ню-анс, уважаемый Валентин Сергеевич, примут во внимание, тогда правомерно будет поднять вопрос и о студии. Как источнике пополнения нашего театра без займа со стороны, раз мы так удалены отовсюду.
Наступило короткое молчание. Заведующий отделом культуры осторожно спросил:
— А фонды?
— А фонды? — переспросил Красновидов и вспомнил о разъяснительной справке, которую он получил из области. — Фонды при поддержке Управления культуры изыскиваются на законном основании по каналу: республиканское Министерство культуры — Госплан. В отношении студии — докладная записка в отдел высших и средних специальных учебных заведений Министерства культуры, копия в Министерство высшего образования. — Доложил он четко, нарочито по-деловому и спокойно. — Аргументация есть. И есть основания хлопотать об утверждении финансовой статьи.
Только Лежнев и Рогов, молчаливо сидевший в сторонке, знали, каких усилий стоит Олегу бюрократически чинное спокойствие. А Красновидов продолжал:
— Средства закладываются под такое количество студентов и актеров, которое нам определят. Ориентировочное число мы можем сообщить.
— Какое это число? — спросил секретарь по пропаганде.
— Двадцать пять на театр и двенадцать — пятнадцать на студию, — ответил Красновидов.
Боржом, принесенный секретарем-машинисткой, был выпит, в дыму от выкуренных папирос в кабинете лица, помертвевшие и бесформенные, казались плавающими в мутной воде, но артисты не расходились до тех пор, пока не был составлен проект письма в областное Управление культуры, в котором, после преамбулы «ввиду того-то и того-то», утверждалось долгожданное: создать в городе Крутогорске театр на правах филиала Государственного драматического с укомплектованием коллектива в 25 человек, ввиду территориальной отдаленности Крутогорска от крупных городов создать на месте драматическую студию.
Артисты вышли на улицу, направились в гостиницу. Красновидов резким движением всей пятерней протер глаза и снял пиджак. Рогов, взглянув на спину Олега, увидел, что рубаха на нем мокрая от пота.
У гостиницы их поджидала Шинкарева.
— Разрешите доложить? — подошла она к Красновидову. — Задание выполнено!
Красновидов, накинув на плечи пиджак, приосанился, встал по стойке «смирно» и, не сдерживая улыбки, по-строевому отчеканил:
— Докладывайте.
— Приняли решение держать контакт. Наметили мероприятия. В пятницу состоится выезд артистов совместно с комсомольским активом на строительный участок. Творческая встреча, лекция-концерт, в ответ на это комсомольцы-строители отдадут свой выходной день…
Ксюша зарапортовалась, дыхания не хватало, она умолкла на секунду, а Красновидов воспользовался этой секундой и спросил:
— Кому отдадут выходной день?
— Нам! — выпалила Ксюша.
— Зачем? — не мог понять Красновидов.
— На ремонт театра. — И скосила глаза на Рогова.
Петр Андреевич покачал головой:
— Упредили? Я лишь обмолвился, а она — пожалуйста.
— От лица театра выражаю вам благодарность, — объявил Красновидов.
— Служу Советскому Союзу!
— На пятницу выезд разрешаю. Во-ольно!
Олег Борисович предложил провести первый тур конкурса в домашней обстановке, один на один.
Лежнев, Красновидов и Рогов поступили так, чтобы снять с испытуемых конкурсный шок, снизить этот злосчастный барьер. Список подавших заявления (их было двадцать один человек) поделили на троих.
Ребята чувствовали себя, будто они и не экзаменовались вовсе, будто это не тот злой конкурс, на котором могут зарезать и навсегда закрыть для них двери театра, а обыкновенное собеседование. Поздно вечером на квартире у Рогова состоялось обсуждение.
Лежнев был хмур и сидел закрыв глаза, насупившись. Красновидову показалось это недобрым признаком.
— Начнем, пожалуй? — сказал Рогов и поглядел из-под очков на Лежнева и Красновидова. — Сначала хотелось бы услышать общее мнение в целом, а потом уже о каждом в отдельности.
Красновидову не терпелось узнать мнение профессора, но хмурь на лице Лежнева настораживала.
— Петр Андреевич, — попросил Олег Борисович, — будь добр, огласи, пожалуйста, оценки, которые проставил Егор Егорович.
— А что их Петру Андреевичу оглашать? — пробурчал Лежнев. — Что я, немой?
— Какой-то ты, Егор, сумрачный, — огорченно вставил Рогов, — туча не сотворила бы грозы.
— Какой еще грозы? Печень ноет, вот и сумрачный, дай-ка мне, если есть, грелку с кипятком.
Дали ему грелку. Он вздохнул, выдохнул, потом еще раз вздохнул.
— Наелся блинов, а жарили-то их небось на тавоте. Черт знает, как болит. Так вы насчет общего мнения? Скажу. Не ожидал, вот что. Ко мне в ГИТИС приходили на первый курс, не совру, слабее. Тут все сырое и безграмотное, но живое, а там — наоборот.
Лежнев навалился боком на грелку.
— Ты, Петр, видно, учил их не мастерству, а любви к театру. И правильно делал. И учил, чувствую, не прописями, а прививкой. Эльга… как ее? Никогда не запоминаю фамилий.
— Алиташова, — подсказал Рогов.
— Она самая, Алиташова. Мансийка. Симпатушка такая. Спрашиваю: что исполните? А она мне: хотите, говорит, я расскажу вам, как отец меня в тайгу с собой взял на охоту? Я было плечами пожал, потом говорю: что с тобой делать, рассказывай. И рассказала. Я, дорогие мои коллеги, только Лидию Орлову знаю, которая могла бы так образно, скупо, без жестов и всяких актерских выдумок рассказать. Не только запомнил все до слова — воочию увидел: поля иван-чая и ее в юбчонке выше колен, с поцарапанными босыми ногами, отца с ружьем, собачонку в репьях, покусанную. Смотрю ей в глаза, а там как в немом фильме безмолвно, но зримо течет и раннее детство ее, и нужда, и терпеливое одиночество. Вот вам и Эльга… — Он опять забыл фамилию.
— Алиташова, — улыбнулся Рогов. — Чисто профессорская рассеянность?
— Да. Басню читала Али-та-шо-ва нескладно. Крылов у нее какой-то адаптированный, крестьянский. Но смешно читает девчонка, органично, без наигрыша. И ведать не ведает, что басни исполнять нет ничего труднее. Я, например, никогда не умел, литературщина какая-то лезет. Подлей, Петр, еще кипяточку, болит, злодейка.
Рогов долил грелку.
— Спасибо. Мадам эта из Магадана, — продолжал Лежнев, — предмет раздумий. Единственное, что она почувствовала верно, это то, что конкурс она не пройдет. Жим. Пуста. Темперамент клюквенный, кислый. А сама она какая-то… лепообразная. Ведьму из «Макбета» она, вероятно, и сыграла. Так ведьму и я сыграю, была бы метла. Далее Гитанов. Не годится. У него неисправимый дефект речи. Грассирует и гундосит. Рост, внешность отличные. Что делать?
— Решайте, — сказал Рогов, — может быть, направить к логопеду?
— Добро, если вы за тысячу верст логопеда найдете. Остальные, я считаю, вполне заслуживают проходной балл. Что скажет маэстро Красновидов?
Красновидов, молча сидевший в сторонке, покусывал карандаш, нервничал. В его группе было сложнее. Двое пришли вообще не подготовленные, стихи читали по книжке, прозу путали, прерывались, остальные показались средне, неярко.
Петр Андреевич старался объяснить Олегу Борисовичу:
— Один явился к тебе после ночной смены, он работает на заводе сварщиком. Восемь часов с автогеном, выжат, глаза слезятся, а к тебе пришел. Прямо с работы, только спецовку сбросил.
— Он что, у тебя уже был?
— Конечно. Прибежал, чуть не плачет. Провалился, говорит, с треском, все слова растерял. Он парень способный, хваткий.
— Ну, это один. А остальные? Что с Манюриной?
— Эту отсеивать. — Рогов категорически поставил галочку. — Легкомысленна, ищет знакомств.
— Это еще не самый великий грех, — вставил Лежнев, — ты не в монастырь отбираешь, а в театр. Манюрина молода, как же ей не знакомиться? И хороша собой, по-моему. Это та Манюрина, которая на днях на велосипеде сшибла кого-то?
— Да.
— Хороша-а. Олег, тебе-то она чем не понравилась?
— За душой ничего не увидел. Рассеянна. Читает и смеется. Остановится, спросит: «Не так, Олег Борисович?» — «Не так». — «А как?»
Лежнев расхохотался.
— Молоде-ец Манюрина. Да она же, видишь, сама чувствует, что не так, значит, уже не безнадежна. А как? Ты ей объяснил?
— Объяснил.
— И опять не так? Это не грех. Научим, и будет так. Ставьте ей проходной балл, я знаю таких манюриных, из них актрисы получаются.
Из двадцати одного отобрали восемнадцать. На втором туре решили слушать их сообща.
Красновидов вспомнил опять об актрисе из Магадана.
— Я понимаю, — сказал он, — что мы будем основываться только на актерских данных поступающих. Мы должны растить актеров для будущего театра, и, желательно, талантливых. Актриса из Магадана неспособна, опыт ее на подмостках работает против нее же самой. Отчислить, — значит, оборвать последний шанс куда-то еще поступить. Здесь чисто человеческие мотивы, товарищи, но я предлагаю найти какое-то компромиссное решение.
Рогов сказал:
— Студия ей ничего не даст, Олег прав. Работы мы ей предложить сейчас не сможем. Разве только поговорить с ней насчет заведования, скажем, костюмерной или бутафорской, а по совместительству приглашать на эпизодические роли?
— И хорошо, — поддержал его Лежнев, — это даст ей право числиться в коллективе.
— Мастерские, между прочим, должны начать работу до открытия, — заметил Красновидов. — Своими силами. Шить, клеить, сколачивать. Будем осваивать. Без производственных цехов театра не откроешь.
— О мастерских поговорим не сейчас. — И Лежнев встал. — А печени вроде полегче, спасибо Рогову за грелку. Может быть, он еще и рюмку водки предложит? Это поспособствует.
— Смотри, не стало б хуже. — Рогов полез в шкаф за лафитником. — Могу предложить настойку на черной смородине.
— Одну рюмку! — сказал Лежнев. — За лед, который тронулся.
В этот же день в Крутогорск прибыла еще группа актеров.
Уехавший после расформирования театра в Одессу молодой щеголь Геннадий Берзин мотался там по кабинетам отдела культуры, стучался-недостучался в тюз, в Драму, даже в Музкомедию. Потратил впустую два месяца, успел только жениться. И решил: все, вон из Одессы. Жена его, рыхлая, голосистая блондинка Светлана Цехмистрий, по сцене Семенова, удерживала своего суженого чуть не силой от бредового решения броситься в какую-то Сибирь. Но потом, поразмыслив здраво, сдалась: и там, в Сибири, тоже ведь люди живут, а оклады в той стороне — она это сама слыхала — повыше, чем в Одессе. Сдалась. И, нагрузив контейнер домашним скарбом вплоть до велосипеда, смело ринулась навстречу снегам и тайге с мечтой о длинном рубле.
Помятый, с подскочившим нижним давлением, оглохший и выпивший («внук напоил»), в унтах и водолазном свитере прибыл народный артист РСФСР Павел Савельевич Уфиркин. Его сопровождала и опекала в пути молодая актриса, рассорившаяся вдрызг с оператором на съемках агитфильма для ОРУДА Марина Рябчикова.
— Махнем к Красновидову, — сказал ей при встрече Уфиркин полушутя, — не придемся ко двору, так хоть Сибирь посмотрим.
Вот и махнули.
Когда в общественном месте собирается больше трех актеров — все уже догадываются, что это актеры. Умея говорить, слушать они, как правило, не умеют. А говорят на голосах поставленных, приподнято, с жаром. И образно до того, что за образностью с трудом улавливаешь суть. Столпившись у окошечка администратора гостиницы, они все что-то требовали, тут же рассказывали путевые истории, подкрашивали их («да, к слову!») анекдотами.
— Тише, — умоляла администраторша, — ведите себя культурно, от шума не вижу, что нишу. Паспорта и три рубля за прописку.
— Хоть десять дам, только не первый этаж, — предупреждала Семенова, — меня выкрадут.
— Кому вы нужны? — администраторша теряла терпение. — У нас этого не воруют.
— Вы не грубите, я пожалуюсь мужу. Геннадий! — позвала она. — Почему меня так смеют…
Геннадий Берзин стоял в дверях администраторской и курил. На зов жены сердито отмахнулся и ушел в вестибюль.
— Ну вот, и он туда же.
Марина Рябчикова, получив талончик на номер, спросила:
— А в этом номере кран не течет, не свистит?
— В этом номере вообще нет крана.
— Как?!
— Очень просто: умывальник в туалете. Заполняйте гостевой бланк и не задерживайте, гражданочка.
— Новости! — Рябчикова надула губы, схватила анкету и принялась ее заполнять. Испортила одну, побежала за другой. И другую испортила.
Уфиркин сидел рядом, смотрел на Рябчикову сонными от высокого давления глазами, потом сказал:
— Здорово ты, того… Всем, что ли, заполняешь?
— Да нет, — злилась Марина, — себе, и все неправильно.
— Возьми уж еще один бланчик, помоги старику.
Марина помогла. Уфиркин посмотрел в анкету.
— Что ж ты мне в графе «цель приезда» написала?
— Гастроли. А что же?
— Да ты что, душка? Мне не хватает сейчас только по гастролям мотаться. Душка, ты посмотри на меня, похож я на гастролера?
Марина послушно посмотрела на Уфиркина и согласилась:
— Да, не похож. А что же написать?
— Пиши: за смертью гоняюсь.
— Да вы что? — вскрикнула она. — Зачем такие шутки?
— Ну тогда напиши: под знамя Красновидова. Или уж, на худой конец, — сторожить театр, чтобы дрова не воровали. Дровами, поди, отапливают? А такую коробку… Сцену да зал…
— А ну вас, говорите черт те что… — Она сбегала за новым бланком, заполнила.
Уфиркин прочитал: «по делам службы».
— Пойдет. Умница. Спасибо. А какая служба — никого не касается. Все так.
Пришли крутогорцы. Объятия, знакомство, расспросы. Помогли новоприбывшим разместиться по номерам. И в номерах поднялся невообразимый шум.
Полку прибыло.
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
— Если мы все будем питаться порознь, нам надолго денег наших не хватит, — внушала Ксюша Рогову, хотя Петр Андреевич и не возражал. — Берусь, вот честное слово, берусь сэкономить.
Рогов с каждым днем все больше проникался тихим восхищением к этой женщине. Она мысли других словно подслушивает.
— Как же вы их сэкономите, Ксюша?
— В общий котел!
Она целое утро носилась с этим общим котлом, ее вдохновляло уже само сочетание этих слов, котел ей виделся живым, как таз из «Мойдодыра», только большим и емким, которого хватит на целую роту, и все, что в нем будет вариться, окажется втридешева. Она даже напевала эти два слова «Об-щий коте-ол, об-щий коте-ол» в ритме неторопливого вальса и представляла, как радостно затанцует вся их дружина, когда увидит этот котел бурлящим, окутанным паром и аппетитным запахом, дрожащим от желания всех накормить до отвала.
— Мы устроим нарпит, Петр Андреевич! Доверьте мне быть поварихой, ну доверьте! Обещаю, будет вкусно и дешево. Мне приходилось так, в войну.
— Нет, Ксюша, — Рогов от умиления развел руками, — вы… вы просто необыкновенный человек! Дитя природы, где же вы этот нарпит надумали устроить?
— В театре.
Захлебываясь от азарта, она быстро-быстро стала рассказывать, как, излазив весь театр, наткнулась на пристройку за глухой дверью в фойе и обнаружила печку с плитой, тут ее и осенила мысль убрать оттуда всякую рухлядь, вымыть пол, и это будет кухня. Теперь, если Рогов разрешит, она упросит завхоза ввернуть в комнатушке лампочку и разыскать шкаф для посуды.
— А вы, Петр Андреевич, не могли бы пожертвовать шесть тарелок? Нет? Только три? Тоже хорошо, остальные докупим. И ложки и вилки. Пусть алюминиевые. А что? В нарпите серебро не принято. Так вы согласны? Петр Андреевич, ну что вы молчите, согласны?
Что с ней поделать? Петр Андреевич взял ее под руку, и они пошли в театр осматривать будущую кухню «нарпита».
Завхоз, он же электрик театра, — Ксенофонт, молодой, светловолосый, розовощекий и очень косолапый парень лет двадцати двух, безоговорочно взялся помогать. Наладил плиту, натаскал воду, отшвабрил в фойе полы. Хозяйка называла его Ксением.
Готовился обед. Этого ни в одном театре еще не бывало.
Ксенофонт чистил картошку и млел, когда хозяйка подходила к нему посмотреть, как он это делает.
— Ты очень толсто срезаешь кожуру, Ксений, это не годится.
— Ишь ты! Ксений! — умилялся завхоз. — Почти что Ксения.
И преданно смотрел ей в глаза и срезал кожуру еще толще.
В этот день обедало человек десять. Ксюша внесла на коротком ухвате лоснящийся от смолистого нагара, пузатый горшок с духовитыми щами.
Лежнев потянул носом:
— Кто сказал, что горшки обжигают не боги? Тот мудрец был прав: их обжигают богини!
Ксюша делила обед на порции, ухаживала за каждым любовно и сноровисто, без тени подчеркнутой услужливости, по-женски предупредительно и с какою-то тихой радостью: хорошо, что вам вкусно, аппетитно, что вы так мирно сидите все вместе, забыв о делах и хлопотах.
— А что у нас на десерт? — спросил Лежнев. — Фисташки, халва, трюфели?
— Компот из сушеных фруктов, Егор Егорович.
— А-а. Ну что же, это моя печень примет. Вы знаете, товарищи, — Лежнев покосился на Шинкареву, — эта гражданка всю дорогу, пока мы летели, читала «Орлеанскую девственницу», не обмолвилась со мной ни единым словом, а могла бы получить от меня массу полезных советов: я ведь всю жизнь в семье — поварихой. На пятнадцать сортов салатов имею неофициальный патент. Но, признаюсь, претензий нет, справилась весьма. Харч простой, но вкус отменный. Бери меня, Ксюша, на постоянное довольство, вверяюсь.
Красновидов добавил:
— Вкус отменный, но важней идея. Кого-то ей надо в помощь.
Лежнев живо откликнулся:
— Я предлагаю создать пищевой триумвират, включить меня и Ангелину Потаповну.
Ангелина Потаповна тут же отказалась:
— У меня и так хлопот по горло.
Красновидов опустил голову.
— Ладно, обойдусь сама, — сказала Ксюша. — Мне помогает Ксенофонт. Егор Егорович назначается спецконсультантом.
— Ну, конечно, раз есть Ксенофонт, куда уж мне.
Лежнев ядовито посмотрел на Шинкареву.
— Он завхоз, — сказала Ксюша, — очень милый мальчик. Добрый, исполнительный.
Лежнев пропел:
— Пропал завхоз в начале мая, — и повернулся к Рогову: — Объявляй, голубчик, вакансию на должность завхоза.
За столом остались Красновидов, Рогов и Лежнев.
Обсудили списки принятых в студию.
— Манюрину беру на воспитание, — сказал Лежнев, ехидно посматривая на Красновидова. — Что думает Рогов?
— Рогов своих мнений не меняет, — ответил тот и сообщил: — После второго тура отсеялось шесть человек. Осталось двенадцать. Отсеявшиеся, конечно, загорюют. Олег Борисович предлагает в задел две пьесы: «Платон Кречет» и «Свои люди — сочтемся». В эпизодах и массовках будут заняты студийцы. «Свои люди — сочтемся» поведет Егор Егорович.
— Как же это? — Лежнев поднял брови. — Без меня меня женили? А вы спросили, готов ли я к этому?
Красновидов улыбнулся:
— Егор Егорович, вы без подготовки можете поставить на сцене хоть телефонную книгу, а Островский ваш конек.
— Не переоценивайте меня, я тугодум. Для меня слияние с пьесой — муки мученические. Тем более Островский.
— Вам полгода хватит? — спросил Красновидов.
— Чтобы слиться?
— Чтобы поставить спектакль.
Лежнев посвистал что-то, сощурив глаз, подумал, прикинул.
— Пожалуй, — сказал он, — но не меньше.
— Значит, поставите за три месяца. У нас повышенные обязательства.
— «Платона» возьму я, — продолжал Рогов, — и поставлю его с моими ребятами. Еще намечается концертная программа. Я бы поручил ее Шинкаревой. Нет возражений?
— Я — за, — сказал Лежнев. — Ты на какой период все это планируешь? — обратился он к Красновидову.
Тот колебался. Точной даты он назначить не мог. Сказал уклончиво:
— К открытию театра.
— Когда наступит этот день?
Красновидов снова уклонился:
— Когда министерство разрешит нам право на руководство.
— Ты думаешь, разрешит?
Это, конечно, был вопрос провокационный, Лежнев хотел проверить степень его уверенности.
— Надеюсь, — не очень убежденно сказал Красновидов. — Я…
— Мне раньше казалось, — перебил его Лежнев, — ты какой-то неорганизованный, Олег. Все у тебя от настроения. А вот общаюсь сейчас с тобой с утра до ночи и убеждаюсь: не-ет, от него всего можно ожидать. Стрела-мужик. И тетиву натянул, вот-вот лопнет. Говоришь ты иногда, Олег, занудливо, это недостаток, надо тебе над собой поработать, не сердись. А вот в твою затею, хоть и не до конца, а верю. Этого достаточно?
— Нет. Вы не верьте, Егор Егорович, вы доверяйте. И тогда мы постараемся сделать не многое, но театр создадим. Вот тогда я, может быть, скажу «достаточно».
Рогов покряхтел, взял свои записи и объявил:
— Предлагается создать художественный совет.
— Ну вот, — смеялся Лежнев, — а муравей знай свое, пункт за пунктом. И зачем нам худсовет, когда еще и труппы нет? — продекламировал он. — Кому советовать-то? А твое мнение, Олег?
— Мое мнение — худсоветы давным-давно себя изжили. Не деловая это функция в театре, неответственная. Много демагогии, пустопорожних прений, субъективизма. Театр доверен руководству, ему и нести за все ответ. А советом должен быть весь коллектив. Тогда в серьезную минуту любой может оказаться компетентным помощником руководству.
— Резонно, присоединяюсь, — сказал Лежнев. — Из этого следует, что худсовет нам не нужен, — Лежнев постучал по часам и встал. — Обеденный перерыв окончен, пора за дела.
— Одну минуту, — остановил его Красновидов, — мне нужен ваш совет.
— Совет? Не художественный? Товарищеский?
— И тот и другой.
Лежнев снова сел, закурил:
— Говори.
— Есть пьеса. Будем пока называть ее материалом для пьесы.
— Автор? — перебил Лежнев.
— Автор? Фронтовик-очевидец. Это его первая работа.
— Над пьесой, — вмешался Рогов, — надо бы еще поработать. Я читал ее, Егор Егорович. Материал сильный, пьеса сценична, только рыхловата. Пока для нас никто еще не пишет, ее можно взять в работу. Не сразу, конечно.
— Петр прав, — Красновидов лукавил. — Думаю, что автор охотно пойдет на переделки. Центральная роль, между прочим, женская.
— Это интересно, — сказал Лежнев, — возрастная?
— Роль делится на два периода жизни: молодость и пятнадцать лет спустя.
Лежнев присвистнул:
— Почти по Дюма. Мне, чувствую, в ней роли не найдется. Кто же все-таки автор?
— Пока воздержусь, — сказал Красновидов, — вам надо прочитать пьесу. Если не будет возражений, прошу мне доверить ее поставить.
— А ты сможешь? — спросил Лежнев прямо и строго. Этого вопроса Красновидов не ожидал. «Ударил старик под дых. Конечно, режиссурой я почти не занимался, если не считать трех постановок в других театрах. Лежнев за жизнь создал десятки спектаклей. Но не задавал ли он каждый раз этот вопрос и самому себе?»
— Я лишь прошу доверить ее мне, Егор Егорович, — тушуясь, произнес Олег. — Смогу я или не смогу — осознать можно только в процессе работы.
— Это все та-ак, — протянул Лежнев, — это само собой. Но режиссура — профе-ессия-а, а не «возьму да и поставлю».
Красновидов еще больше стушевался, растерянно сказал:
— К сожалению, дипломированный режиссер у нас пока вы один. Но на двух только пьесах мы остановиться не можем, две пьесы — еще не репертуар.
— Так если подходить строго, — сказал Лежнев, — студийные спектакли тоже еще не для репертуара.
— Вы правы. Но и это, опять же, выяснится в процессе работы над ними.
— Это уж из области лотереи, — голос Лежнева становился все тверже, Красновидов сдавался.
— Что ж, — сказал он, — на штатного режиссера в управление послан запрос. Если пришлют, я готов отдать эту пьесу профессионалу. Хотя…
Тут Лежнев взъерошился весь, сатанински взглянул на Рогова, на Красновидова, зло ткнул папиросу в пепельницу:
— Еще неизвестно, кого пришлют! А то и взвоем. Лежалых постановщиков целые штабеля, да кому они нужны. — И встал.
Рогов заметил:
— Инициативу, Егор, заминать не следует. Олег одержим, напорист.
— Ты меня за Олега не агитируй, — перебил его Лежнев, — цену ему я могу набить и повыше твоей. Взвесь другое. Сейчас, когда мы на перепутье, Олегу нельзя ошибиться. Это грозит всем остаться без поводыря. Провалить спектакль можно, но кругов, которые пойдут от этого провала, допустить нельзя. Сложится мне-ни-е-е. И уж тогда о повторении режиссерской попытки не может быть и речи. Логично? — Он повернулся к Красновидову. — Ты только не обижайся на меня, ради бога! Если хочешь знать, я исхожу из твоих же принципов: все — по большому счету.
— С чего вы взяли, что я должен обидеться? Вы лишний раз дали мне понять, как ответственно в моем положении надо подходить к любому поступку. На нас теперь — во все глаза. Это обязывает. — И совсем тихо, с какой-то грустью Красновидов добавил: — А надежды, между прочим, имеют свойство рассеиваться и гаснуть.
Лежнев барабанил костяшками пальцев по столу.
Рогов думал: «Тучи пошли по небу. Казалось, все так ясно, ан брык — и с ног долой. Перемудрят, ей-ей, перемудрят».
Лежнев потер ладонями лицо, преодолевая послеобеденную сонливость.
— Олег! К тебе вопрос.
— Слушаю. — Красновидов ждал нового удара под дых.
— Задам, но можешь на него сейчас и не отвечать. Мой изначальный принцип как режиссера такой: отыскивая идею пьесы, определить ее одним глаголом. Определив этот глагол, смело принимаюсь за работу. Улавливаешь смысл?
— Да.
— Так вот какой вопрос: чего ты хочешь? От нас, от театра, от его спектаклей? Считай, нас ты сагитировал, мы пошли за тобой, даже не пошли, а полетели, за тридевять земель. Куда ты нас поведешь? Поверь, я спрашиваю без подвоха, а тебе самому ответ на этот вопрос нужен в первую очередь, причем исчерпывающий и ясный, как небо. Найди глагол своей идеи.
— Хорошо, — сказал Красновидов.
За окном глухая безлунная ночь. Серая болотная мга. Капли брякали по жестяному карнизу, редкие и тяжелые, будто на карниз протекало из недокрученного водопроводного крана. Лина, накрывшись с головой одеялом, спала. Изредка вскидывалась, сонно бурчала: «Ты еще не спишь» — и вновь накрывалась с головой.
«Найди глагол своей идеи». «Чего ты хочешь?» Спать. Или убежать из Крутогорска. Куда-нибудь на Чукотку, к белым медведям. Лежнев влил мне порцию какого-то лекарства, и я отрезвел. Отрезвев, почувствовал, что гол и слаб, растерян и подавлен. А мне нужно ответить Лежневу. И всем, кто пошел или пойдет за мной. С чего же начать?.. С того, что возьму себя в руки».
У Красновидова была игра, которой он пользовался редко и осмотрительно. В практике работы над ролью он придумал и освоил… манеру, что ли, приемы разработки образа в воображении. По аналогии с знаменитым внутренним монологом, открытым Станиславским, Красновидов выходил на внутренний д и а л о г с воображаемым партнером. Психологически процедура сложная, она требует нервного напряжения и собранности. Объект общения должен быть ясно, отчетливо увиден и схвачен внутренним оком. В создаваемом в воображении диалоге, думая за себя, думать и за партнера; п р е д в и д е т ь его поведение, возможные ответы, возражения.
Занимаясь построением воображаемого поединка с партнером, Красновидов стремился порой содержание диалога облечь в ритмически опоэтизированную форму: если помогает, пользуй. Мысленно возникающий текст диалога, слагаясь размеренной строкой в столбцы, прочней запоминается.
В эту ночь Красновидов призвал на дуэль-диалог Лежнева.
«Егор, кто нынче ищет сибирскую нефть?
Кто рыжие сальные пятна нашел на болотах?
Ответь, хоть заранее знаю, что ты ответишь».
«Маньяки, черт бы тебя разодрал».
«Что же, я с этим почти что согласен,
только назвал бы я их скорей одержимыми…
Теперь скажи, какой глагол,
Егор, одолевает этих чудаков?
Молчишь? Растерян? Ты не знаешь?»
«Пристал, как банный лист.
Найти. Найти! Найти!!»
«Раз! Один глагол открыли мы.
Недурно. И я хочу того же:
найти. Запомни это.
…Позволь теперь мне подойти с другого бока.
Театра моего погибель
заставила меня м е ч т а т ь о нем.
Об идеальном театре.
Вечном. Нужном. Как нефть.
Нет, больше, больше, чем земные блага.
Театр — творец, театр — борец;
театр, где страсти бушуют
на сцене и в зале,
где горе и радость
людей очищают от скверны
и накипи чванства,
мещанства,
стяжательства и равнодушья…
Ты сомневаешься? Ты несогласен?»
«Несбыточно».
«Так ты считаешь. Значит, давай
заколачивай театр гвоздями?
И я, Красновидов, выходит, как тот
Дон Кихот?»
«Да».
«С точки зренья Лежнева?»
«Да. Берешь на себя непосильную ношу».
«Почему? Полагаешь, не хватит и жизни?
Не увижу мечты воплощенье?»
«Мне в заоблачных высях уже не летать.
А мечтать, так о том,
что по силам моим и старанью».
«Что ж. Положу один камень
и уйду с сознанием гордым, что п о и с к я начал.
Кто-то положит второй. Пусть я нашел
лишь рыжие пятна на мертвом болоте.
Кто-то — за мною — откроет фонтан.
Но если не сделать первого шага —
вторник никак уж не будет».
Ангелина Потаповна проснулась и, морщась, прогундосила:
— Ты еще не спишь?
— Не мешай мне!
«Терпенье, Лежнев! Терпенье. Один японец говорил: надо тихо торопиться. На Монблан одним прыжком не вскочишь. Карабкаться придется, ползти. Понимаешь, надо положить первый камень.
Но прежде мы создадим здоровый, выносливый организм. Ты знаешь, мое непоколебимое убеждение: коллектив может состоять из одних талантов, а толку не будет. Есть такие театры, представляешь? В них серо и скучно. И душно. Затхло. И спектакли у них такие же серые, затхлые; кто в лес, кто по дрова, и ничего таланты поделать не могут. Наоборот, впечатление такое, что они мешают друг другу. А могут быть актеры — звезд с неба не хватают, но они так, понимаешь, зачарованы какой-то высшей идеей, такое среди них взаимопонимание, внутреннее, подсознательное взаимодействие! Не сломишь, не согнешь. Едины! В таком театре можно осуществить любую мечту, пойти на самый невообразимый эксперимент. Осилят. Ты скажешь сейчас: мол, сплоченность коллектива зависит от руководителя. И да и нет. Парадокс: руководитель может быть отличный, а пульс театра едва прощупывается. Я тебе скажу: дело не должно зависеть только от одного человека. Это не по-хозяйски, без взгляда вперед. Мало ли что с ним может случиться, с этим одним, — тоже есть примеры. И что? Закрывай лавочку. Вот в Крутогорске мы займемся в первую очередь коллективом, а точнее, общностью единомышленников и единоверов. Начнем с того: каждому человеку не только доверять во всем — от пустяка до самого главного, а и в в е р я т ь! Вот, Егор Егорович, глагол, который у меня стоит под номером один, глагол моей идеи. И спасибо за удар под дых: мне будет теперь что вам ответить. Кратко! Это я сейчас… Люблю, знаете ли, сам с собой поговорить. Людям ведь некогда выслушивать чьей-то души мытарства. Каждый занят своим».
На дворе заурчал мотор. Красновидов отдернул занавеску, выглянул в окно. Рассвело! Посмотрел на часы — половина седьмого. Лина крепко спала. На полуторку грузили бидоны, фанерные ящики, у мотора возился человек в длинном брезентовом плаще.
Лежнев, наверное, проснулся, он всю жизнь встает с петухами. Красновидов глотнул из чайника заварки, на цыпочках прошел до двери. Стараясь не скрипеть, приоткрыл ее, юркнул в коридор. Дежурная по этажу, положив голову на стол, дремала. Он неслышно прошел мимо нее и, подойдя к номеру, где жил Лежнев, тихо постучал.
— Да, да! Входите, дверь не заперта.
КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ
Их молчание становилось уже затяжным. И несмотря на то что это тяготило каждого по-своему, ни тот, ни другой не делал попыток нарушить молчания. Выглядело так, что они пришли к какому-то выводу и в выяснении отношений нет потребности. Не так, все не так. Красновидову именно сейчас недоставало общения, духовной поддержки, локтя, на который он мог бы хоть в редких случаях опереться. Казалось, безмолвие Лину вполне устраивало, а Красновидова оно выводило из равновесия своей противоестественностью, искусственным насилием над самим собой. Он был отходчив, Лина это знала, взрывы негодования лишали его власти над собой, но, выплеснувшись, он становился податливым, способным ребячиться, шутить; в неправоте — если действительно был неправ — искренно раскаивался, и если раскаялся, значит, больше подобного не повторится. Лина прекрасно знала, как Олег старался и воздерживаться и гасить семейные распри: ему некогда было заниматься пустяками.
Это, нынешнее молчание он расценивал уже иначе. Тут не пустяк, думал он, Лина с самого приезда в Крутогорск вела себя недопустимо. Ничем не интересовалась, ничего не делала. Олег до сих пор оставался «авосечником», ходил по магазинам, в выходные дни притаскивал с базара чуть ли не мешок картошки, капусты, круп, а ему после ранения категорически запрещено поднимать тяжести. И все молча! Обед варили молча, ели молча. Просыпаясь, перестали говорить «с добрым утром», ложась спать — «спокойной ночи». Он ждал, что Лина заговорит первой. Хотя бы потому, что обычно заговаривал первым он; вот когда вспомнилось, сколько раз он предотвращал взрывы, ссоры и молчанки; дико, если два человека, живя вместе, днями не разговаривают друг с другом. Он не выдерживал и шел на все, чтобы только не было в доме этой гробовой, насильственной, именно насильственной тишины. Но в этот раз они замолкли на несколько недель. Теперь одно уже ее присутствие отнимало у него способность работать, думать, приглашать кого-то в гости, на рюмку водки, он не мог: какая водка, если кусок в горло не лез. Это становилось чем-то похожим на преднамеренное вероломство, коли дошло до того, что семейные отношения мешают делу, так считал Красновидов.
Ангелина Потаповна, со своей стороны, считала, что дни с ее приезда испорчены Олегом. Она не могла и не хотела воспринимать всерьез его паломничество в Крутогорск. Такому артисту, как он, место в столичном театре, а не в этой дыре. Она летела сюда, лелея надежду (он так возносил этой рай в письме) увидеть что-то стабильное, достойное таланта Олега, где и она сможет приложить руки и свои способности. Но тут же ровным счетом ничего нет! Ей казалось, что этот безмолвный ее протест Олег поймет, одумается, и она увезет его отсюда. Куда угодно, только в город, в цивилизацию, где ему не придется ходить по базарам за картошкой. Но этого не произошло, размах его деятельности убеждал ее, что он вконец рехнулся и не уедет отсюда не только через месяц-два — он никогда отсюда не уедет. Погубит талант, здоровье, одичает. И что тогда? Теперь Ангелина Потаповна уверила себя, что говорить с ним и бесполезно и не о чем. Она от своих убеждений не отречется, а он будет продолжать действовать по-своему. Пусть! Ни на какие строительные объекты она не поедет, ничем интересоваться не будет, советов ее Олег может не ждать, пусть живет как знает. Поймет, сам первый заговорит.
И Олег заговорил.
Лина как обычно лежала в постели. Читала «Ричарда Львиное Сердце».
— Ты можешь на несколько минут оторваться от книги? — спросил он, усаживаясь за стол.
Лина обрадовалась. В голосе его она уловила легкие тона миролюбия. И восприняла эти тона, конечно, по-своему: а вдруг? Вдруг одумался, мелькнуло в ее сознании, слишком, наверное, припекли нелады с делами.
— Да, Олег, конечно. — Сложила книгу, сунула под подушку. — Слушаю тебя.
Только держись, приказывала она себе, ни слез, ни сцен, чувствуй себя уверенно.
— Театр нам разрешают.
Красновидов посмотрел на Лину. Впервые за много дней. У нее одрябло лицо и волосы в беспорядке, не расчесаны, плечи утратили округлость, резко сдвинулись вперед, сдавив грудь, в расширившихся вдруг глазах испуг и нескрываемая растерянность. «Все предвидела, но только не это!» — читалось в них.
— Студия укомплектована, — продолжал Олег. — Завтра начинаем репетиции двух пьес, на одну постановку министерство присылает режиссера.
Испуг ее постепенно сменился любопытством. И вопросом: а к чему он мне докладывает? Олег, уловив любопытство, пошел навстречу:
— Мы комплектуем состав артистов на спектакли. Ты будешь подавать заявление о зачислении тебя в труппу театра?
Это было верхом всего. Нет, за десять лет супружеской жизни она, вероятно, не сумела определить, до какой степени тверд ее муж. Ей был знаком характер, с которым никто не мог совладать, даже он сам, знала его фанатичную увлеченность театром. Но сколько раз она побеждала его гордыню, утихомиривала разбушевавшиеся страсти; зная его слабости, могла обратить его в воск, и тогда мягче и нежнее человека нельзя было себе представить. Он утопал в ее ласках, забывая все на свете, в такие мгновения она была над ним всевластна, он шел на любые уступки, слушал ее и слушался. Пять минут назад, рассеянно читая книжку, она держалась за мысль, что все — блеф, его предприятие рассыплется в прах, скоро, скоро он сдастся, упадет ей на грудь, проклиная свое сумасбродство, и все будет как прежде. Она его успокоит — обязательно успокоит. Потом они соберут пожитки и вон, вон отсюда в настоящую человеческую жизнь. Сейчас ничего этого не предвещалось. Практическим умом, чутьем оборотистой женщины живо смекнула, что случилось что-то страшное и непоправимое. Лучше развод, чем это… Дуреха она, дуреха, сдала квартиру. Надо бы подождать. Поистратиться на дорогу, вызнать все и, если что не так, вернуться домой, а там… Дуреха, никто не сдал квартиры, кроме Красновидовых. У Лежнева осталась замужняя дочь с ребенком, у Шинкаревой в квартире прописана мать, Уфиркин оставил с подростком внуком тетку или двоюродную сестру. Все, решительно все планы одним этим его вопросом опрокинуты, все полетело в тартарары. Что же делать? Куда теперь? Подать заявление, значит… постоянная прописка? Какой ужас! Навсегда, навсегда остаться в тайге, в нужде. И снова подыгрывать мужу, молиться его молитвами и восхищаться этим фантазером-неудачником? Никогда!
— Ты будешь подавать заявление? — повторил свой вопрос Красновидов.
Рот ее то открывался, то закрывался, но ни одного слова произнести не мог. Не было слов. Она схватилась за голову, кровь прилила к ее лицу. Она задыхалась от негодования. Отбросив волосы назад, встала; не оправив юбки, пошатываясь, медленно пошла к мужу, так медленно, точно опасалась сокращать между ним и собой расстояние, но подойти к нему ее вынуждала инстинктивная необходимость, и она шла. Быть может, она хотела на этом отрезке расстояния что-то успеть еще придумать? Вот она подойдет сейчас вплотную и не знает, что будет дальше: посмотрит ли в глаза, поцелует или плюнет, даст пощечину или бросится ему на шею с мольбой. Она сейчас все может. Когда терять нечего, женщина способна на любую крайность.
Красновидов увидел, как лицо ее медленно освобождалось от напряжения, глаза теплели, поблескивая, губы расплылись в пленительной улыбке.
— Да, милый… Как хорошо… — Что «хорошо», она не могла придумать. — Хорошо, что ты добился наконец… своего. — Обняла его за шею так, что послышался легкий хруст, уткнулась лицом в грудь и залилась безутешными слезами. Им не было бы конца, но в дверь постучали. Лина вскрикнула:
— Нельзя! Послышался женский голос:
— Олег Борисович есть?
Красновидов помог Лине дойти до кровати, откликнулся:
— Есть. Кто?
— Из горкома партии.
Красновидов узнал голос Наташи, секретарши Бурова.
— Олег Борисович, Сергей Кузьмич вызывает к семнадцати часам вас, Лежнева, Рогова и Шинкареву.
— Спасибо, буду, — сказал он, не приоткрыв дверь, — сообщите, пожалуйста, остальным.
Наташа ушла.
Сергей Кузьмич Буров радушно пожал деятелям театра руки, пригласил их неловким, но по-домашнему приветливым жестом сесть и без приготовлений начал:
— Я к вам за советом, товарищи. А что, товарища Лежнева разве не пригласили? — Позвал секретаршу: — Наташа, Лежневу сообщили?
— Да, Сергей Кузьмич, но он болен, просил извиниться.
— Так почему не извинилась?
— Извините. — Наташа растерялась, вся строгость, в которой она себя держала, исчезла, и сразу обнаружились ее семнадцать лет, она их никуда уже не могла спрятать.
Рогов сказал:
— У него печень пошаливает.
— Жа-аль. — Секретарша ушла, Буров продолжал: — Олег Борисович, знаю, у вас и без того гора дел, так на эту гору навалилась еще одна.
Олег Борисович в тон секретарю сказал:
— Нам горами двигать, видно, в судьбе только и отведено, Сергей Кузьмич. Уж не по этой ли причине забросила она нас и на Крутое Горе? Что за депеша?
— Депеша, — улыбнулся Сергей Кузьмич, — именно депеша. И предписывает она обратиться к вам.
— Ко мне? — спросил Красновидов.
— Я имею в виду — к актерам. Ну и к вам, Олег Борисович, как к старшему по званию. Скажите, не могли бы мы вот нашего коренного жителя и земляка Петра Андреевича откомандировать на летнее время с группой его актерской молодежи на целину? Предписано в Кустанайскую область. Волна культурного почина на целинных землях докатилась и до Крутогорска.
Его прервали. Вошел всклокоченный, в высоких, до паха, грязных резиновых сапогах парень, на голове накомарник, в руках планшет.
— Сергей Кузьмич! Чепе!
— Знаю.
Сергей Кузьмич позвал Наташу. Она вошла, снова напуская на себя строгость, стараясь не смотреть на гостей, хотя ей очень хотелось на них посмотреть: артисты!
— Пригласи Прохорова.
— Есть! — Она метнулась к двери.
— Подожди, Наташа, я не все сказал.
— Есть, — Наташа остановилась.
— Пусть Прохоров захватит данные по транспортированию техники на пятый куст, запомнила?
— Да.
Теперь она оглядела всех, вот, мол, какая понятливая, и скрылась.
Парень с планшетом, отдышавшись, начал было:
— Вязнут, Сергей Кузьмич, трассу не выверили…
— Выверили! — повысил голос Буров (а на стенке за его спиной висит табличка: «На совещаниях голоса не повышать!»). — Выверили, но вы опоздали с переброской, за это время прошли дожди, и трасса стала непроходимой.
Вошел Прохоров, угрюмый, по-медвежьи неповоротливый. Буров подозвал его к столу, они разложили карты-схемы.
— Почему так неоперативно, Прохоров?
Прохоров мялся, Буров пронзительно смотрел на него.
— Сколько до пятого от лежневки?
— Километра три, Сергей Кузьмич.
— Так вы с лежневки прямо по болоту и поперли?
— Надеялись, что пройдут, — мямлил Прохоров.
— Надеялись? На кого, на бога? На трассу вылетал?
— Я послал Самохвалова.
Буров накалялся.
— А тебя куда послать?.. Утопишь груз — пойдешь под суд. А сейчас снаряжай десант, и быстро, — он чиркнул пальцем по карте, — выводи сюда. Свяжись с топографами. Шесть тягачей посылай к одиннадцатой буровой, оттуда ближе. Самохвалову дай вчерашнее состояние профиля. Отладьте рацию, через каждый час сведения мне. — Он позвал, вошла Наташа. — Дай товарищам мой газик, пусть отвезет их на аэродром.
— Поесть бы, — сказал парень с планшетом.
— Наташа, сбегай в буфет. Буханку хлеба, лимонаду и две банки консервов. Саркисову позвони, чтобы два вертолета «МИ-4» в распоряжение Прохорова. Все!
На полу у двери остались следы стекшей с сапог грязи. Когда дверь захлопнули, Буров продолжал:
— Товарищ Шинкарева, — глаза секретаря снова стали спокойными, накал поостыл, на губах мелькнула прямодушная улыбка, — предложила горкомовцам шефство. Эта идея благая, мы ее обязательно поддержим. А пока — целина. Надобно выехать. Дней на тридцать, поднять у хлеборобов настроение. Народ молодой, условия тяжелые, домой пишут, жалуются, горюют. Так что нужна разрядка.
Зазвонил телефон.
— Простите. — Он снял трубку. — Буров… Да… Да… А как вы думаете? Вот и решайте… Согласен… Прохоров не вернется, пока не доставит груз на место. — В трубке долго трещал чей-то голос. Буров остановился. — Высказались? Завод вас не касается, через час сам буду. — Положил трубку. — Так как же, товарищи?
— Честно говоря, Сергей Кузьмич, — сказал Красновидов, — гора легла нам прямо поперек пути.
— Понимаю. Создавать профессиональный театр при минимуме всего. Ближайшими днями мы пригласим вас на бюро, подумаем, как поддержать вас пока средствами, имеющимися в нашем распоряжении.
— Спасибо, это радостно слышать, — Красновидов в крайнем затруднении искал выхода. — Сергей Кузьмич, мне думается, если вы имеете намерение послать в поездку Рогова, то, видимо, и его мнение надо бы выслушать, Петр Андреевич взял на себя труд руководить студией.
— Идея студии, — сказал Буров, — на мой взгляд, чрезвычайно полезная. Но сейчас, к сожалению, речь не о том. Депеша, как вы ее назвали.
— Можно мне? — спросил Рогов.
— Прошу вас.
— Время выезда указано?
— Указано: летний период.
— Август — тоже лето? — спросил Рогов.
— Вы угадали.
— Не сможем, Сергей Кузьмич, — сказал Рогов.
Серые глаза секретаря чуть потемнели и сузились. Прямоту Рогова он знал, но в данном случае она показалась ему необдуманной. Секретарь понимал, что Красновидов и Шинкарева как-никак в городе пока еще гости, с гостей и спросу нет. Он не может их сейчас обязать, сломать им планы и административным порядком отправить на целинные земли, здесь можно рассчитывать только на их сознательность. Но Рогов, житель Крутогорска, театральные ребята, большей частью производственники, могут быть властью горкома партии призваны на политически важное задание, и Рогова, как коммуниста, он вправе обязать возглавить бригаду.
— А если партия зовет? — спросил Буров.
Рогов засек начальнический взгляд Бурова и, не оробев, мягко и с достоинством ответил:
— На зов партии откликнемся. Самое у нас организационное время, вот в чем суть. Не организуемся, тогда и у нас, чего ради… — И не договорил. Призадумался. — Мы попробуем вот что: включить эту поездку в план работы театра.
— Это уже серьезный подход, — сказал Буров. — Что посоветуете вы, Олег Борисович?
— Обслуживать хлеборобов, — ответил Олег Борисович, — мы обязаны, невзирая на наши организационные затруднения, но и штурмовщиной заниматься не будем. К поездке надо готовиться. И тогда, кто знает, не пойдет ли эта поездка на пользу театру. Вопрос консолидации — не последний вопрос, не так ли?
— Еще бы! — заметил Буров.
Красновидов продолжал:
— Важно, чтобы не пострадал и стационар. Может быть, возродим ночные репетиции. — Он помолчал, задумавшись. — Сергей Кузьмич, эта поездка состоится на шефских началах? — Буров утвердительно кивнул головой. — Понятно. Тогда возникает еще чисто меркантильный вопрос. Мы, как бы это сказать поделикатней, пока на паевых ресурсах, но они…
— Финансовую проблему решим, — остановил его Буров, — группу обеспечим временными концертными ставками, оформим вас через областную филармонию. Важно другое: в принципе мы можем? — Он обратился к Шинкаревой: — Что скажет наша молодежь?
Шинкарева, не раздумывая:
— Молодежь всегда — за. Честно говоря, я бы даже с удовольствием. Это, по-моему, так нужно, так интересно. Казахстан, степные кони, саксаул, аксакал. Романтично. И в степи, под открытым небом концерт. Здорово!
Еще не хватало, чтобы Шинкарева в такой момент упорхнула на целину, подумал Красновидов, мрачнея. А она свое:
— Хорошо бы певца, танцора, какой-нибудь цирковой номер. Людям в таких условиях хочется разнообразия.
Буров остановил ее движением руки:
— Вы пламенная натура, дорогая Ксения Шинкарева. Но как думаете, вас молодежь поддержит? Дело ведь непростое — в пустыню отправиться.
— Дорогой Сергей Кузьмич, — в тон ответила она, — актеры такой народ, им только доверь, и они откроют третий полюс.
— Благодарю, — Буров протянул Ксюше крепкую, грубую, изуродованную рубцами ожогов, руку.
Вошла Наташа, опять оглядела всех, мол, все еще сидите? Совесть есть? Сказала:
— За вами приехали, Сергей Кузьмич.
— С завода?
Наташа многозначительно кивнула, косясь на засидевшихся гостей.
— Сейчас поедем. «Все сидите?»
И ушла.
— Приходите к нам в театр на обед, Сергей Кузьмич, — пригласила Ксюша. — Накормим вас домашними щами.
— Да-а? В театр на обед? Еще никогда не ходил. — И бровь его взметнулась от удивления. — Воспользуюсь приглашением. — У Рогова справился о здоровье Натальи Андреевны.
— Спасибо, Сергей Кузьмич, — ответил Рогов. — Здравствует, пенсионную книжку заложила в комод под белье, работает с утра до вечера. В забросе я. Хожу обедать в театр, вот к Ксении Анатольевне, с общего котла. Она у нас временно за шеф-повара.
— Привет мой Наталье Андреевне. Мы с вашей сестрой, было время, неплохо поработали на ниве просвещения. — Провожая гостей, говорил: — Город наш скоро появится на всех географических картах, дела разворачиваются грандиозные, театр здесь нужен. Глухомань у нас кажущаяся, народ отборный. Вы еще не выезжали к нашим разведчикам? — обратился он к Шинкаревой и Красновидову.
— Нет, — ответил Красновидов. — Но на строительство комбината выезжали, дали концерт, беседовали.
— Знаю. Очень хорошие отзывы. — Он пожал артистам руки. — Но туда, туда, в дебри тайги. Хотя бы для малого представления. Будете там артистами-первенцами, это почетно. — Буров потер подбородок. — На некоторых разведпрофилях нет даже возможности строить жилье: топи, не преодолимые никаким наземным транспортом. Живут в Крутогорске, пользуются услугами вертолетов, как такси: утром вылетают, а вечером возвращаются в город. Бывает и так. Другие неделями вахтуют на профилях. Отдых, разрядка необходимы. Но где возможно поселки строятся, растут. Театру не мешало бы побывать и на объектах и в поселках.
— Обязательно побываем, — сказала Ксюша.
— Вот за это спасибо. Успеха вам, товарищи, и до свидания.
— Что будем делать? — спросил раздосадованный Рогов, когда они вышли на улицу.
— Готовиться к поездке, — ответил Красновидов. — Энтузиазм Ксюши меня вдохновил.
— А что? — заволновалась Шинкарева. — Я что-нибудь не туда?
— Туда, туда, — успокоил ее Красновидов, — хотя с небольшим перехлестом.
Они прошлись по улице Политкаторжан, провожая Рогова до дома. Потеплело. Утром был грозовой ливень, теперь небо очистилось и светило солнце. От тайги шел и стлался по городу бодрящий свежий воздух, пропитанный ароматным настоем хвои.
— Вы зарядкой занимаетесь? — спросила Ксюша, когда они расстались с Роговым и направились в гостиницу.
— Редко, Ксюша, — признался Красновидов, — не до зарядки. Да и спина у меня иногда…
— Болит?
— Категорически возражает против зарядки.
— А я занимаюсь. Бегаю. Боюсь располнеть. — Ксюша вдохнула воздух полной грудью. — Здесь все так здорово. Природа, простая еда. Без движений нельзя. — Хитровато на него покосившись, намекнула: — И вообще нельзя без движения, от неподвижности еще и лень развивается.
— Да, вы правы, — сказал Красновидов. Уловив намек, спросил: — Какая роль лежит на сердце?
— У-у, на сердце лежит много всего. Влюблена в Лауренсию.
— А в советской пьесе не хотелось бы поиграть?
— С удовольствием, — Ксюша ухватилась за рукав Красновидова. — Какая?
Красновидов уклончиво ответил:
— Необычная.
— Вы? — спросила она.
— Что я?
— Будете ставить?
— Не уверен.
Он опустил голову, вспомнив Лежнева. «А ты сможешь?» Посмотрел на ее туфли: стоптались туфли, на сгибе пальцев лопнули по шву.
— Все равно, с удовольствием! — беспечно-непосредственно выпалила она, не обращая внимания, что он смотрит на ее изношенные туфли.
— А как же тогда целина? — припомнил ей Красновидов. — С пьесой вопрос решится не сегодня-завтра.
Ксюша не растерялась:
— А мы приступим к работе там, на целине. Это хорошо, Олег Борисович, честное слово. Нас проветрит степными ветрами, прожарит солнцем, надышимся полынь-травы, наберемся сил. Там разложим и пьесу и роли по полочкам, пофантазируем. Неужели обязательно стационар, столы, стулья?
Красновидов почти в растерянности подумал: «Черт возьми, как просто все на свете у этой женщины. Сколько в ней слепого незнания проблем».
— Идея ваша, Ксюша, крайне заманчива, — сказал он, — но есть обстоятельства…
— Нет никаких обстоятельств, кроме дела, — не отступала она. — Кто нужен будет для пьесы, того и возьмем. И концерт с этим составом построим, и репетировать сможем.
Они остановились у дверей гостиницы. Красновидов разглядывал, изучая, ее лицо. Спросил, не отрываясь от ее глаз:
— Вы домой? В смысле — в номер?
— Нет. Считайте, я вас проводила.
— Спасибо.
«Пожалуй, глаза и делают ее лицо привлекательным. Все время меняются в цвете. Сейчас они кажутся фиолетовыми. А вообще голубые. Нет, зеленые… Забыл. Впрочем, помнится — карие».
Ксюша спросила:
— А какая пьеса?
— Пьеса? — переспросил он. — Пока сказать не могу. Пока, потому что не решено еще до конца, а я суеверен.
— Вот не сказала бы. — Она поправила волосы, вскинула как-то по-балетному руки. — Ну я побежала худеть. А над предложением моим подумайте, правда. Всего вам хорошего.
КАРТИНА ПЯТАЯ
«…Товарищи артисты, уважаемые гости! Разрешите мне по поручению областного Управления культуры сообщить вам радостную весть, которую на днях передали нам из Министерства культуры по телеграфу:
УЧИТЫВАЯ ПРИБЫТИЕ ГРУППЫ ВЕДУЩИХ АРТИСТОВ ГОСУДАРСТВЕННОГО ДРАМАТИЧЕСКОГО ТЕАТРА В ГОРОД КРУТОГОРСК НА ПОСТОЯННОЕ МЕСТОЖИТЕЛЬСТВО И ПРИНИМАЯ ВО ВНИМАНИЕ ХОДАТАЙСТВО ОБЩЕСТВЕННЫХ И ПАРТИЙНЫХ ОРГАНОВ О СОЗДАНИИ В КРУТОГОРСКЕ ПРОФЕССИОНАЛЬНОГО ТЕАТРА КОЛЛЕГИЯ МИНИСТЕРСТВА КУЛЬТУРЫ ПОСТАНОВИЛА:
ОТКРЫТЬ ТЕАТР В ГОРОДЕ КРУТОГОРСКЕ НА ПРАВАХ ФИЛИАЛА ГОСУДАРСТВЕННОГО ДРАМАТИЧЕСКОГО ТЕАТРА
ХУДОЖЕСТВЕННЫМ РУКОВОДИТЕЛЕМ ТЕАТРА НАЗНАЧИТЬ НАРОДНОГО АРТИСТА РСФСР КРАСНОВИДОВА ОЛЕГА БОРИСОВИЧА
ДИРЕКТОРОМ ТЕАТРА ЗАСЛУЖЕННОГО АРТИСТА РСФСР РОГОВА ПЕТРА АНДРЕЕВИЧА
ОТКРЫТЬ ТЕАТРАЛЬНУЮ ШКОЛУ-СТУДИЮ И НАЗНАЧИТЬ ХУДОЖЕСТВЕННЫМ РУКОВОДИТЕЛЕМ НАРОДНОГО АРТИСТА РСФСР ПРОФЕССОРА ЛЕЖНЕВА ЕГОРА ЕГОРОВИЧА.
Разрешите, дорогие товарищи, поздравить вас, пожелать успехов и смелых творческих дерзаний. В добрый путь, товарищи!
Слово предоставляется Рогову…»
— Ну что же, вот видите ли, это уже аванс, крупный аванс, — Павел Савельевич Уфиркин снял очки, одышливо приподнялся с постели, сдвинул на стуле пузырек, стакан, порошки, положил на него текст стенограммы, медленно опустился на подушку. — Такое и прочитать приятно. Вы уж, Ангелина Потаповна, оставьте мне стенограммку-то на денек, я ее еще, досконально… до конца проштудирую, маленькими порциями… голова, знаете ли… Чуть ведь не плакал от обиды-то: приехал, а праздник и упустил.
— Павел Савельевич, миленький, вы только поправляйтесь. И лечитесь. Вам отлежаться, молодец вы наш, отлежаться надо. У нас у всех сейчас повышенное давление, у всех, — Ангелина Потаповна, казалось, от счастья переродилась. Заостренный носик ее вздернулся кверху, глаза смеялись. — Мне Олег сразу же велел бежать к вам: расскажи, говорит, как ты умеешь — с преувеличениями. А мне и преувеличивать нечего, все и так велико. Поддержи, говорит, мы любим его, нашего Уфиркина.
— Ну, спасибо, спасибо.
— Мы теперь все, все за одного. Как он говорил о вас в своем ответном слове! Самородок, артист, несущий традиции щепкинской правды. Потом уже, на междусобойчике, тост за вас.
— Спасибо. Я вот подкуюсь маненько, и мы еще угу-гу-гу!
— Вы дочитайте до конца стенограмму-то. Какую Олег сказал речь! Все рты поразевали. Миленький, Павел Савельевич, вы же знаете его, он до этих событий, бывало, слова никогда не вымолвит.
— Да уж помню. Замкнутым его величали.
— А теперь?! Как будто копилось в нем все это, собиралось. У него же такой опыт, сколько он видел в жизни. Я ведь, грешным делом… Только по секрету, слышите? Я думала, что у него с психикой что-то стало после больницы.
Уфиркин насупился:
— Какая там психика. В нашем театре, видите ли, не то что говорить, дышать нечем было. И кому нужен был его опыт? Никому. А насчет психики вы того, Ангелина Потаповна. Запрещаю, слышите? Глупость это.
— Да что вы, что-о вы, — Ангелина Потаповна осеклась. — Я только вам. Слышите? Не вздумайте… — И опять запнулась.
Уфиркина мучило высокое давление, он закрыл глаза, тихим голосом спросил:
— Петька-то Рогов огорчен, поди?
— Вы знаете, никто не ожидал. Ведь до последнего момента он был определен на студию, еще накануне сказал мне: я от своих пестунчиков ни на шаг. И вдруг…
— Я о другом: директорство ему как седло. Доставать, покупать. Материальная ответственность. Он не добытчик. И возраст все-таки.
— Что-о вы, миленький. Он как вьюн, как конь резвый.
— Ну уж и конь! — Уфиркин неожиданно рассмеялся.
— А потом, — Ангелина Потаповна вся пламенела. — Олег Борисович представляет его должность совсем по-иному. Для добытчика будет зам.
— Зам-то зам, — сказал Уфиркин, — а отвечает «дир».
— Скажу вам по секрету, вот чует мое сердце, что назначение и Рогова и Лежнева — это все Олегова идея. И все переиграли. Был однажды разговор, и он сказал, что не использовать до конца силы и талант Лежнева — преступление. Он считает его крупным авторитетом.
— Да это и все считают, — поддержал Уфиркин, потом приоткрыл один глаз, взглянул на Ангелину Потаповну, — а не слишком ли много, Линка, прости, что я тебя так, не слишком ли ты часто — «по секрету»? Что я, и без твоих секретов не докумекаю? Ты теперь в новой роли-то своей, жены худрука, поостепенись.
Ангелина Потаповна артистично взялась за виски.
— Павел Савельевич, как вы можете?! Я… я слов не нахожу.
Она была ошеломлена, ее охватил испуг, в голове мелькнуло: «Вдруг этот Уфиркин скажет что-нибудь Олегу? Дура я, дура. Навек зарекусь».
— Миленький, да с кем же, кроме вас, я могу быть откровенной? Никому никогда теперь ни звука, и вам в том числе. Вы меня обижаете. Я вас… Вы мне… как отец. Так хочется излиться.
— Ну, уж и слезы. Не надо этого. Я поостеречь хочу, вот какое дело. Слухами изливаться — сплетничать, значит. Это в тебе старый квас бродит, тебя тот театр приучил. Там даже штатные сплетники были, прибавки за это получали. Олегу не скажу ничего, даже по секрету. Слезы просуши и поцелуй старика.
Ангелина Потаповна ткнулась Уфиркину в щеку, укололась о щетину, но поцеловала неподдельно искренне.
— Ну вот и хорошо. А теперь прицепи-ка мне горчичник на затылок. Вода в термосе. Ведет меня что-то, точь-в-точь тону.
В здании театра появились признаки жизни. Дощечку с надписью «Закрыт на ремонт» сняли. Холодное, засыревшее изнутри помещение вновь обживалось. Огласились говором и смехом гулкие коридоры; электрик Ксенофонт, громыхая стремянкой, налаживал освещение в кабинетах, на лестничных клетках. Студийцы мыли полы и окна, драили латунные дверные ручки, расчищали сцену от хлама и мусора.
Могилевская засела за машинку, треск «Ундервуда» сухими выстрелами разносился по всему театру. Печатались первые приказы, расписание занятий, наряды на внеурочные работы в мастерских, письма, докладные, объявления, еще телефонные разговоры, еще всякое разное.
Рогов выискивал средства на ремонт. Многое обветшало, сцену требовалось перестроить, переоборудовать световую оснастку, расширить сценические карманы. Перебрать кровлю, паркет, подновить кресла в зрительном зале. А что делать с производственными цехами? Нужен костюмер, драпировщик, рабочие сцены. Все нужно. Но деньги — в первую очередь. А их не было. И все само собой становилось на прикол. У Рогова голова шла кругом. Где его прежний вид бравого крепыша с короткой холеной шеей и солидным брюшком: быстрый, неутомимый, никогда не теряющий самообладания и бодрости духа, Рогов сейчас, в эти дни, когда все, казалось бы, на мази, повесил нос. Усох Петр Андреевич от хлопот, кожа на шее некрасиво обвисла. И пиджак, словно с чужого плеча, широк и длинноват стал. Походка дряхлая, движения небыстры, ноги стали побаливать в суставах. Заметил он, что и бодрости духа у него поубавилось.
У артистов таяли сбережения, оставались гроши. Студийцы, решившие сменить профессию, ушли с производства, а вопрос со стипендией повис недвижно в воздухе. Конечно, они здесь при семьях и родных, при своих участках с картошкой и овощами в парничках, с погребами, где от осени до весны — много ли, мало ли — хранятся копчености-солености.
Ко всему еще у Рогова спор с Красновидовым. Олег Борисович требует начинать репетиции, а ремонт отставить. А он, Рогов, упирается. Он понимает, конечно, что если сейчас упустить время с открытием, можно остудить пыл у артистов. Чего доброго, они на безденежье да без работы умотают восвояси, и делу конец. Красновидов прав: убить, не дай бог, сейчас, на разгоне, стимул — равносильно катастрофе. С другой стороны, начать работу в полуразрушенном помещении, открыть сезон и сразу встать на ремонт — серьезно ли это? Стоило бы учесть и то, что сейчас горком партии, исполком, видя и понимая все насущные потребности, готовы помочь театру. Сейчас и средства найдут, и рабочую силу подкинут: давай ремонтируй. Откроют театр — и ищи-свищи тогда ветра в поле.
Ходит Рогов, оглядывает театр со всех сторон — сердце болит, до чего он пришел в ветхость. Не нагрянь Красновидов со своей компанией, рухнуло бы здание, осталась бы одна память о нем. Разве можно до этого допустить? Сколько он мотался по стройконторам да стройуправлениям, просил, молил. Везде «да, да, подумаем», а толку чуть. Лишь в «Главгеологии», совсем уже недавно, подошли по-деловому. Отзвонили в Крутогорск, дали команду своим подведомственным помочь, обеспечить, доложить. Вроде что-то сдвинулось: и смету составили, и подрядчика нашли. Так на тебе, забастовал Красновидов. Но, когда кремень сталкивается с кремнем, высекаются искры. В этом споре Красновидов все-таки склонился на сторону Рогова. При том лишь условии, что на целину Рогов не поедет и, ставя театр на ремонт, отыщет помещение, где актерам будет возможность репетировать, а студийцам заниматься. На том и договорились.
Три раза собирал Рогов депутатские комиссии. Требовал, доказывал. Выгорело. Постановили: помещение бывшей больницы, которая переведена теперь в новое, благоустроенное здание, предоставить театральной студии. Одноэтажное деревянное здание больницы, с множеством комнат и подсобок, вполне устраивало. Сделали внутреннюю перепланировку: в нескольких палатах убрали переборки и оборудовали зрительный зал, остальные палаты после мелкого ремонта приспособили под классы.
На классах появились дощечки с надписями:
«Не шуми: ты в студии», «Опоздал — уходи домой», «На репетиции ни звука о посторонних делах».
Лежнев не ощущал великого счастья от назначения его руководителем студии. Воспитал он за свою жизнь не одно поколение актеров, есть среди них и такие, которыми можно гордиться. Например, Шинкарева. Но если честно признаться, то при большой любви поучать, учить радости особой не испытывал. Почему? Много тому причин, одним словом не объяснишь. Главная из них — по-видимому, — высокая ответственность перед студентом.
Судьба его сложилась так, что двадцать лет он совмещал режиссерскую деятельность с преподавательской — стаж, который позволяет постигнуть разницу между режиссером и педагогом. Не каждый, даже многоопытный, режиссер сможет преподавать уроки мастерства, равно и наоборот.
Лежнев любил студентов за их «всёМОГУщность»: им все доступно, ибо «у них есть талант»; но прекрасно знал он и ту роковую слепоту, которая затмевает истинную суть таланта. «ВсёМОГУщность» студента заключена лишь в юношеском обаянии (а кто в юности не обаятелен?), в завидной прелести святого невежества и превратного знания театра. Минует год, минуют два, и слышит он одни и те же удручающие вопли:
— Егор Егорович, у меня ничего не получается, я бездарен. Что делать?
— Если бездарен — уходи.
— Но я люблю театр!
— И люби его на здоровье. Из зрительного зала.
На это студент не согласен. Даже если он до конца изверился: он заражен театром. Он не знает, что любит какой-то выдуманный им самим театр, уютный, добренький, доступный и легкий, а не реальный, огромный, всепожирающий и беспощадный. И тут же парадокс: Лежнев убежден, что театру надо не учить, а заражать. Но педагогу положено учить. Положено! И он учил, противу своих воззрений, учил добросовестно, не отклоняясь от плана, от курса стандартизированных лекций и практических занятий, послушно следуя инструкциям и установкам. И страдал: он исповедовал не то, что составляло суть его, художника и педагога, его взглядов на искусство.
Анализ привел к выводам, что воспитание дарований (а не просто артистических сил) встает чем дальше, тем больше в противоречие со спросом; массовость производства артистов стала основным пороком вузовской системы. Ну, действительно, прославленный боксер долгие годы присматривается к одному, много — к двум ученикам, отдает им душу, стиль, приемы и выращивает их бойцами, превосходящими своего учителя; Станиславский из десятилетнего существования своего предмхатовского театра отобрал только… шестерых! Лежневу приходится выпускать каждый год по тридцать человек. Что он им даст, кроме диплома? В лучшем случае научит первым шагам хождения по сцене.
Вуз готовит актеров, как ширпотреб. А художник, даже в коллективном труде театра, и н д и в и д у а л е н. Со студентом надо повозиться, терпеливо, внимательно, одному внушить уверенность, с другого ее содрать, заодно содрать и спесь; того нельзя хвалить, этого осаживать, иначе он зажмется, у него появится сценобоязнь, партнерострах. При таком скрупулезном подходе к каждому студенту педагога на весь курс не хватит. Значит, что успел, то и дал. Курс пропускается через мясорубку четырехлетней программы, фаршируется приблизительными элементами, некоторыми премудростями работы над ролью, и неокрепшими шагами актер или актриса идут в театр. Без мастерства. А без мастерства сапожник не сошьет и ночных шлепанцев.
— Вся надежда на вас, Егор Егорович!
Егор Егорович надежды многих и многих не оправдал и в их падении считал себя виновным. Где малодушничал, где потворствовал самотеку, а то и оценки натягивал. Дабы план не сорвать. Надоело ему все это. Не раз он говорил себе: брось, Егор, не плоди калек, сохрани свою совесть спокойной. Год за годом, и воспиталось в нем качество, чуждое его «я», но защищающее от мук: быть скупым на похвалы, бескомпромиссно требовательным, беспощадно относиться к верхоглядству и успокоенности. Слыл среди студентов сухарем. Его побаивались.
В то раннее утро, когда Красновидов пришел к нему в номер, и произошла короткая, но значительная для обоих беседа — были поставлены точки над многими «и». Но когда зашел разговор о руководстве студией, рукопожатия не состоялось.
— Пусть твоя совесть, Олег Борисович, не страдает, я зря хлеб жевать не стану. Ты моложе меня, над новым делом помучился и потерзался вдоволь, накалился — и остужаться не смей. Берись, Олег Борисович. В помощи никогда не откажу.
Красновидов смотрел на Лежнева горестными глазами:
— Егор Егорович, такая тактика называется «сторонний наблюдатель».
Лежнев отмахнулся:
— Кстати, «Разведчицу Искру» я сегодня ночью прочитал. Сочно, без антимоний. Недостатки сам узришь. Принимайся. Найдя глагол, найдешь все остальное. Тупиков не бойся, тупики помогают думать, они, как тишина перед боем, заставляют собраться с силами. На Искру попробуй Ксюшу. Приглядись, органична поразительно. Ну, давай руку — и с богом.
— Руки не дам, — сказал Красновидов, — в наших условиях, Егор Егорович, каждый должен быть использован до предела своих возможностей, ваши возможности я хорошо знаю.
— Рогов, — сказал Лежнев, — Рогов отличный педагог. Он своих ребят знает, любит, он верит в них, они — в него. Я не педагог, далек от любви и не очень верю.
На пункте «студия» не сошлись.
Красновидов был в одном совершенно убежден: будущее театра зависит от молодых. Но их надо растить, воспитывать. У руководства студией должен стоять высокого класса художник — воспитатель, авторитетный и принципиальный. Таким он видел Егора Лежнева. Но пока не был решен вопрос о руководстве театра, мысль эту Красновидов держал в глубокой тайне. В день, когда кандидатура художественного руководителя была утверждена, Олег Борисович незамедлительно внес предложение на перестановку. Рогова назначить директором театра, а Лежнева — руководителем студии.
Самолюбие Лежнева, конечно, взыграло: почему, дескать, не предупредили, не посоветовались? Самолюбие-то взыграло, но и лестно было ему такое назначение не меньше.
«Ну, Красновидов, не ожидал». Естественно! После того колючего вопроса «а ты сможешь?» Лежнев не сомневался, что Красновидов осерчает, может быть, очень тонко и незаметно начнет его всеми имеющимися в распоряжении худрука средствами притеснять. И вдруг — на тебе!..
Поворчал Лежнев, покуражился, чтобы видели, как нехотя он надевает этот хомут, и пошел собирать студийцев.
Едва поздоровавшись, он сказал:
— Начнем, как говорят, с букваря, с арифметики. Есть правила, которые вам следует помнить до конца жизни. Можете их записать. Но сперва в виде наглядного пособия прочту несколько писем, которые мне присылают сверх меры. Вы увидите, как трагически можно заблудиться.
Он раскрыл тетрадь, надел очки.
— Вот, слушайте: «Хочу в артисты. Во-первых, потому, что нет математики. Был бы талант. Хочу стать таким актером, как Николай Черкасов или Чарли Чаплин. Богдан Дударов». Надя Лучкова из села Ракиты пишет: «Хочу быть звездой кино, но не знаю, можно ли с семилетним образованием». А вот Артем Магарадзе из Орджоникидзе шлет кавказский привет, просит зачислить его в актеры эстрадного театра. У него громкий голос и гибкие ноги. Кроме того, он не нуждается в общежитии и даже в стипендии.
Лежнев полистал тетрадь.
— Ну вот еще одно сердечное признание от Таси Белкиной: «Без театра не смогу жить. Хочу прославиться в области драмы, поэтому готовить к экзаменам басни считаю несерьезным делом…» Ну, кажется, достаточно. Вы улыбаетесь? Напрасно. В познаниях своих вы пока ничем от них не отличаетесь, хотя скажу, что Петр Андреевич прививает неплохой вкус к театру. Мы сразу же должны договориться: никаких скидок на то, что Крутогорск, мол, провинция, и здесь можно все попроще, пооблегченней. Этого не будет. Студию превратим в образцовый вуз, где учить вас будут не де-елать роли, а умению ра-аботать над ними. Так как знаю я вас еще плохо, то за исходное примем: все вы имеете нулевую теоретическую подготовку, все вы не заражены штампами и все вы одинаково талантливы. И это хорошо: лучше начинать с неумелыми, чем с испорченными. Этого можете не записывать.
Лежнев вышел из-за стола, потер замлевшую спину, просунув руки под пиджак. Истины, которые он им сейчас диктовал, набили уже ему такую оскомину (сколько лет приходится начинать с одного и того же), что он преподносил их без жара, с одним желанием скорее выложить и перейти…
А что, если с этими ребятами, подумывал он, отказаться наконец от институтских стандартов и педагогических штампов? Опутали они меня по рукам и ногам. Эта пришедшая вдруг мысль подстегнула его, и он, оживившись, продолжал:
— Театр — это магия, вечная тайна, нам предстоит овладеть искусством магии и по возможности раскрыть эту тайну. Театр — это исследование поведения человека и его возможностей. Актер — душевед. Но чтобы изведать душу другого, надо подготовить себя всесторонне. Счастье наше в том, что, занимаясь театром, мы занимаемся всем: от спорта до астрономии, от наблюдения за муравьем до процессов развития человеческого общества. Самодисциплина и режим — основа успешного труда. Творчество требует полной сосредоточенности всего организма целиком. Это понятно?
Сразу несколько человек:
— Понятно.
— Сомневаюсь, но допустим. Новшество нашей студии в том, что, во-первых, учась, будем готовить пьесу для выхода на большую сцену и, во-вторых, возраст студийца не ограничен. Поэтому не удивляйтесь, бок о бок с вами будут и профессиональные актеры со званиями: учиться никому не в убыток. Основа студийных отношений: доверие, уважение и творческая инициатива. Пьянство и опоздания — высшее преступление перед театром. В пять часов вечера — занятия по мастерству, далее следите за расписанием. Надо выбрать старосту студии, он будет величаться заведующим дисциплинарно-творческой частью. Кто?
Назвали Эльгу Алиташову.
— Эльга Алиташова? Очень хорошо. Эльга Алиташова, захватите список студийцев и пойдемте ко мне в кабинет, все остальные могут идти обедать.
Директор и художественный руководитель обходили театр. Состояние театра удручало. Зашли к бутафору. Горбатенький старичок-беженец из фашистской Германии, с мундштуком без сигареты во рту — лепил посуду. На полке стояли готовые чашки из папье-маше; сейчас он трудился над пузатым чайником. За другим верстаком сидел студиец Агаев Ага-али, прикомандированный к реквизиторскому цеху, молодой бровастый черноволосый азербайджанец, умелец мастерить разного рода холодное и огнестрельное оружие. Тут, у верстака на стене, висели его поделки: кинжалы, эфесы, инкрустированные ножны, пистолеты.
— Здравствуйте, Эрнст Карлович. Как поживаешь, Ага-али? — приветствовал их Красновидов, сгибаясь под низким косяком двери и проходя в сводчатое, нишеобразное помещение бутафорско-реквизиторской. — Здесь душно, даже, по-моему, угарно?
— Я топил, Олег Борисович, олово плавил, — доложил Агаев.
— Есть опасность угореть. Темновато у вас. Тут надо соорудить во всю ширь окно.
Он взял в руки чашку, клеенную и расписанную дядей Эрнстом.
— Настоящее художественное изделие! — улыбнулся мастеру. — Не скажу, что это майсенский фарфор, но малявинский мазок проглядывается. Где вы достаете такие яркие краски?
Эрнст Карлович несколько глуховат и потому говорит громко. Речь у него с акцентом, шамкающая, и, когда он раскрывает рот, видно, как мало у него осталось зубов.
— Это сапас, — говорит он, — я прифёс с сапой из Германии. Фарбениндустри фыпускаль краски фысоко-каше-ственные.
Рядом с бутафорской пошивочная. Заглянули и туда. Убогая комнатушка. Три швейные машинки, несколько рулонов солдатского сукна, подбортовка, на манекенах дамский костюм — жакет и юбка, офицерская шинель. На третьем манекене кумачовая косоворотка и через его плечо портки. В пошивочной находилась та самая, «лепообразная», актриса из Магадана.
— Это вы шили? — указал Олег Борисович на дамский костюм.
— А что, не похоже?
— И эту офицерскую шинель?
— Конечно.
— Вы мастер, — Красновидов не нашелся, что еще сказать.
— Спасибо за комплимент.
В зрительном зале собрались артисты. Ждали худрука.
Спускаясь по приставным ступенькам со сцены, Красновидов доложил директору:
— Собираюсь на днях вылететь с группой в тайгу к разведчикам. — Он любил это слово — «разведчик» — с военных времен. — Дадим концерт, посмотрим, как живут, чем живут.
— Дело, — поддержал Рогов и добавил: — И деньги.
— Доставай накомарники, созвонись с Буровым, он обещал маршрут, подскажи, таежник, своим артистам, как им экипироваться.
Завидев в темноте зала актеров, Олег Борисович поприветствовал их и подчеркнуто громко сказал:
— Надо бы нам, наверное, придумать для театра название, а?
— Премьеру бы сыграть сначала, — тихонько отозвался Рогов.
— А что, помечтать нельзя?
Тут послышался дребезжащий голос вошедшего в зал Лежнева:
— Как на кладбище, темно и жутко. Эге-эй, где вы?
Рогов включил верхнюю люстру. В разных местах зала сидело семь человек артистов. Вся труппа.
— А я, — не унимался Лежнев, — ищу повсюду. Дирекция в бегах. Могилевская одна за всех… Здравствуйте, господа артисты, как живете-можете? — Хлопнул в ладоши. — Я к вам вот зачем. Утвердить надо совместный график театра и студии. Мои ребята начнут с азов, но это не мешает им распределиться в пьесах по ролям. Вы к этому готовы?
— Мы готовы, и график есть, — сказал Красновидов, — у Могилевской лежит копия. И не смей курить в зрительном зале.
— Я потихоньку.
— Никак!
— Хорошо, не буду. — Он смял в пальцах папиросу и зажал ее в кулаке. — Могу я наконец доложить руководству? — Лежнев был сейчас в хорошем настроении. — Мы в своей больнице можем разводить пары… Вот так! Эта манси, доложу я вам, Эльга Алиташова, очень деловита. Никогда не встречал манси. Мила. Да, так вот, мы с ней распределили «Свои люди — сочтемся». Удивлены? Есть список. Самсона Силыча по всем статьям играть Уфиркину, мне уж позвольте попробовать Сысоя Псоича. А вот на роль Устиньи я попрошу Красновидову-Томскую. Таким образом, возрастные роли возлагаются на актеров. Остальные? Что ж, рискнем. Остальные, за дефицитом актеров, будут играть студийцы. Экстравагантно и взаимополезно. А? Есть возражения?
— Есть, — сказал Красновидов, подумав. — Уфиркин на Самсона Силыча — в листа. Вам Рисположенский — карты в руки. Устинью… Красновидова-Томская не сыграет.
Ангелина Потаповна насторожилась. Замерла. Замерли и остальные. Вот тебе раз! Вопрос распределения ролей всегда, спокон веку был самым больным и сложным вопросом. До сих пор не выяснено, кто в театре таинственно-неизвестный распределитель актерских судеб? В чьих руках эта черная магия? И вдруг впервые назначение на роль обсуждается в открытую при всех, и никакой магии. Факт, который труппа не могла не оценить как признак истинно откровенного демократизма. Но чтобы так откровенно, без этих «мне бы казалось», «меня несколько смущает» дать отвод, да еще и собственной жене.
— Нет, сыграет! — отрезал Лежнев. — Сдеру с нее все штампы, наигрывать не позволю. Ты к ней, Олег, за совместную жизнь слишком пригляделся. Вот увидишь, дивная будет Устинья.
Ангелина Потаповна, бледная, растерянная, сидела не шелохнувшись.
Красновидов только пожал плечами и продолжал:
— Есть письмо из Управления театров. Обещают прислать режиссера. Если это случится скоро, тогда можно будет Рогова освободить от «Платона», чтобы он целиком занялся театром и подготовкой группы на целину.
— Ну-у-у, — протянул Лежнев, — это ведь в зависимости от того, что нам пришлют. А ну как пришлют такого, что «Платон» пойдет ему, как мне сарафан?
Рогов предложил:
— Начну. А там увидим. Приедет режиссер, так ведь тогда и обсудим еще раз. За глаза-то что можно сказать?
— А что, — спросил Лежнев, — целина — это уже бесповоротно?
— На эту тему поговорим отдельно, — сказал Красновидов. — Вопрос оказался сложнее и важнее, чем предполагалось. Буров торопит.
— Идет, — Лежнев поднялся. — Есть, друзья, хочется, в животе трескотня. А может быть, на обеде мы целину и обсудим? На сытый желудок мысли светлей становятся, неожиданней.
Концертная программа, подготовленная Шинкаревой для гастролей на целине, шефским порядком была показана молодежному активу района в кинотеатре «Сибирь». Жители Крутогорска мигом прослышали, что в городе у них объявились артисты, у которых очень интересные номера. И когда, через несколько дней, по городу были выклеены афиши на два концерта в помещении театра, все билеты были распроданы. Актеры повеселели: столько времени глодала их тоска по зрителю! Молодому театру нужен был резонанс. Резонанс был важен и для тех организаций, которые согласились шефствовать над театром. Актеры стали их подопечными. К ним вернулся вкус к творчеству, к труду. Они охотно отдавали теперь часть времени и работе в театральных цехах. Мастерили реквизит, костюмы, бутафорию. Светлана Семенова оказалась специалистом красить ткани, жестко крахмалить воротнички у мужских сорочек. Красновидов глухими вечерами забирался в чердачное, самое просторное помещение театра, где красили, апплицировали, грунтовали холсты задников и декораций, нашивали на подкрахмаленную марлю деревья и кусты. Там, примостившись в укромном месте у слухового окна, Красновидов набрасывал эскизы для макетов на «Своих людей» и «Платона Кречета». Рисовальщик он был плохой, но приспособился, и выходило приемлемо. Пробовал с наброска сооружать интерьеры, какие-нибудь коленчатые лестницы с перилами, столики размером со спичечный коробок, стульчики, пуфики. Строя макет, он, по существу, занимался и постановочной работой. Мысленно вводил в эти миниатюрные декорации воображаемых действующих лиц, заставляя их двигаться, обживаться. В другом случае, трудясь над макетами к «Разведчице Искре», он поймал себя на том, что проигрывает с будущими персонажами отдельные эпизоды, сцены: драматург воплощался в постановщика. Это помогало ему прослеживать и выверять действенную линию пьесы в пластических решениях, в рождающемся контакте с ожившими персонажами.
В день, когда Красновидов, Марина Рябчикова, супруги Семенова и Берзин собрались к геологам, погода раскисла. Ползущий с Иртыша молочной пеленой туман накрыл город. Когда туман рассеялся, начал лить дождь. Ехать — не ехать?.. Решили не откладывать. Грузовик со скамейками по бортам вез артистов на аэродром. На дороге слякоть, грузовик водило зигзагами. У аэродрома машина неожиданно скакнула на асфальт — все облегченно вздохнули. Чуть проехали — и снова заюлили по грязи.
Вертолеты стояли в стороне от рейсовых «яков» и «антонов». Зачехленные одноместные «Ми-1», похожие на слонов, стояли рядом с зелеными, напоминавшими огромных стрекоз, вместительными «Ми-4». На подходах к вертолетам тоже чавкала грязь. От порыва ветра оглушительно хлопал сорванный с транспортера брезент. Ветер дунул покрепче, брезент свернулся в рулон, и понесло его по аэродрому. У барака, где находился диспетчер, стояла кучка ребят в плащ-накидках и робах. Это буровая вахта. Отдыхали ребята после смены пятидневку в городе, теперь столько же будут вкалывать на кусту. По разговору можно было понять — они обеспокоены: задерживается вылет, а вахта там, на болоте у скважин, измученная, вымокшая до нитки, ждет, когда ее сменят; дела на буровой безрадостные, забурились до отметины «4000 метров», а на газ или нефть никаких признаков. Мертвый куст.
На артистов вахтовики смотрели полупрезрительно. У артистов на лбу не написано, что они артисты: два мужика в шляпах, две молодые бабенки в модных ботиках.
— Не иначе из главка.
— Факт. Ревизия!
— Шантрапа. Зарплату по три месяца не выдают, санусловия жуть…
— Чё им тут надо? На буровую все одно не пустим.
— Не до гостей.
Когда объявили посадку и пассажиры гуськом двинулись к вертолету, пилот крикнул:
— Посадки не будет!
Буровики заспорили с пилотом:
— Ты чё, паря? В шляпах небось заберешь, а нами моргуешь?
— Тушенку будем загружать, никаких шляп.
— У нас вахта, паря! Дожжит, не у надьи, чать, сидят.
— На остатние места посадим. Не всех, — неумолимо хрипел пилот. — И не давите на психику.
— Сади, говорят!
— Не указывай. — Пилот зевнул. — Кройте к диспетчеру.
Диспетчер — дородная женщина в аэрофлотской фуражке — оказалась сговорчивей, выделила дополнительный «Ми-4».
Летели низко. Огромный пропеллер-крест натужно мотался в хлопьях облаков, дождь слезился по иллюминатору и исчезал, сдуваемый потоком воздуха. Артисты, зажатые коробками с тушенкой, сидели, согнувшись, примолкшие. Красновидову при его росте совсем было худо. Он скрючился на коробке, продавил ее, ноги затекли, двигать ими не мог. Терпел. Разговорился с соседом. Вернее, разорался — от шума в кабине говорить было невозможно. Сосед оказался топографом из того самого поселка, куда они получили направление. Когда Красновидов сообщил, что у них есть намерение встретиться с поисковиками, дать концерт, тот сокрушенно помотал головой и обрадовался:
— Концерт? Кому? В поселке только роженицы и больные. Снялись мы. Поселок — тютю. Дай бог найти наших ребят. Садиться будем наугад. Лишь бы не на болото.
— Есть у вас там какая-нибудь база? — кричал ему в ухо Красновидов.
— База е-есть!
Сосед, не жалея связок, орал громче Красновидова.
— Палатки. На двоих одна. На базе сейчас человека четыре, остальные пошли вперед. На просеке, стволы валят. Лафа, а не жизнь.
У соседа была луженая глотка.
— Мы на птичьих правах, товарищ артист, нам даже тушенку не разнарядили.
И влепил непечатное словцо.
— Трое из нас выделены добывать мясо в лесу. Охотятся. Нам говорят теперь… — Он закашлялся. — Хотите, говорят, нефть искать? Ищите, мы за «интузиазм» платить не будем, нам нефть на-гора давай. Только, говорят, напрасно стараетесь, в Сибири она предполагается теоретически, у кого-то в расчетах, у кого — от активной фантазии, а в натуре, что ни скважина — пустая. Мы сейчас дрейфуем, товарищ артист.
И сделал жест, стараясь показать, как они дрейфуют.
— Так что раньше суток народу не соберешь! — горланил топограф. — Ползем на север.
Тарахтел оглушительно винт над головой, металлическая обшивка кабины с угрожающей силой вибрировала, где-то лязгало, что-то скрежетало, гудело в салоне, как в пустой бочке. В обшивке под сиденьем — сквозная дыра, из нее пронзительно дуло. Геннадий Берзин, обнаружив ее, заткнул перчаткой. Сквозить перестало. Иногда виделось, как поодаль из тучи в тучу нырял другой вертолет с несговорчивым пилотом. Потом он вообще скрылся из виду. В болтанке машину вдруг резко роняло, и тогда екало под ложечкой. Марина Рябчикова вскрикивала и запрокидывала голову, ее совсем укачало. Вертолет шел над тайгой. Жидкие, словно обглоданные гигантским зверем, деревца теснились друг к дружке на пятачках, кучно разбросанных по широченной равнине болотной воды. Вода, где ржавая, где белая от плесени, клубилась испареньями; окрест черных, мертвых болот — ни травинки, ни кустика, ничего живого.
Развернулись на посадку. Под брюхом вертолета показалась лежневка — повал стволов, скрепленных железными скобами, на них с полметра грунта. Грунт, конечно, смывает, сдувает со стволов, и машины идут по лежневке, как по ребрам. Трясет нещадно, и скорость, дай бог, километров десять, а то и меньше. Лежневка ведет как раз к мертвому болоту. Чуть в стороне, вразброс, три вышки. А впереди — конец света, шага не ступишь, никакая техника не пройдет. Что там? Неизвестность. Но будут гатить, будут искать нефть.
У кромки болота бревенчатый квадрат — настил. Вертолет опускается на этот квадрат, освобождается от вахтовой смены, от нескольких коробок тушенки (остальные полетят на другой куст). Наделав ветра, раскручивается пропеллер. Машина, дрогнув, подпрыгнула и словно ввинтилась в толщу набухших от дождя облаков.
Четыре парня, вымокшие, измаянные комариным адом, сидели вокруг костра и ели суп с кониной. Последнее тягло — спасение отряда — пало. Теперь весь скарб, всю технику-механику взваливай на плечи и жми-вали с нерадостной песней «нынче здесь, завтра там».
Топограф, летевший из Крутогорска, представил артистов ребятам. Те, не удивившись, запросто пригласили артистов к костру и дали тощего супа, заправленного размокшими сухарями. Рассказали, как пала лошадь, как освежевали ее и решили пустить на мясо. Как услышали, а потом и увидели вертолет, пока обозначали место посадки, он кружил, кружил над бивуаком. Скоро еще несколько человек должны вернуться с охоты. Если повезет, накормят артистов дичью. Может, чего покрупнее уложат. Такого зверя, что и телега понадобится. Охотники-то не ведают еще, что лошадь уездилась. На телеге, забравшись под тент, улегся топограф и заснул. Артисты грели руки о стенки котелков, костер, то и дело затухая, нещадно дымил, вызывая кашель.
— Значит, концерт? — невесело спрашивает бородатый парень.
Он сидит под зонтиком и, видно, здесь за старшего. Во всяком случае, суп варил он. Артисты, конечно, смущены. Они прибыли сюда работать и рассчитывали хотя бы на барак, на обыкновенный красный уголок. А тут… Пока в Крутогорске планировали маршрут, эта разведочная партия снялась, покинула поселок и с одной повозкой — топоры и рюкзаки на себе — махнула по координатам, указанным сейсмологами, километров за пятьдесят на северо-восток. Каким чудом отыскал пилот этот малюсенький, зажатый тайгой и болотами лагерь — не объяснить. Но каким чудом он заберет завтра артистов?
— Да-а, — отвечает врастяжку Красновидов, — концерт. Может быть, все же народ подойдет, соберется?
— Вряд ли, — говорит бородатый. — Дождь зарядил. А впрочем… Голод может загнать, ребята налегке. У нас так: поменьше навьючишься — дальше пройдешь. Иногда рискуют. Для нас, геологов, километраж — что для буровиков метраж. Зачтется. А пока берите топор, рубите хвою, соорудим для вас вигвам… Палатку? С палаткой сложнее. Как с женщинами?
Красновидов сказал бородачу, что одна из них — супруга Берзина.
— Это мы понимаем, — сказал старший. — Одну как-нибудь пристроим. — Он приосанился и бросил злодейский взгляд на Марину Рябчикову. — Вас?
Марина не выдержала взгляда парня, струхнула. И, словно защищаясь, объявила:
— Я буду спать со Светланой.
— Как угодно. — Парень разочарованно пожал плечами. — Только вам втроем тесно будет в одной палатке, не повернетесь.
— Повернемся. — Марина прикончила эту тему.
К вечеру дождь прекратился, но небо было еще пепельно-серым. Тучи плыли низко, почти цеплялись за верхушки тощих, без ветвей, сосен. Темнело. И тогда вернулись охотники. Трофеи уместились в одном рюкзаке. Это считалось не густо. Разогнали костер жарче, начали готовить ужин. По случаю знакомства с артистами лекарь выдал из санаптечки «по двадцать капель».
На поминки коня — еще по двадцать! Не чокаясь, Берзин спросил у супруги:
— Света, тебе Одесса часто снится?
— Редко, — сказала Света.
— Ты мечтала увидеть Сибирь. Любуйся.
— А я что делаю?
Ужинали. Постепенно развязались языки. Бородатый оказался забавным. Капли и присутствие Марины Рябчиковой его вдохновили, он начал представлять артистам геологов, разводил бобы:
— Николай. Фамилию не называю. Она невыговариваемая. Родом из-под Измаила. Образование высшее. Кличка «Доцент». Лирик. Юмор, естественно, не ночевал. В тайгу загнала склонность к перемене мест. Влюблен. Ей тридцать два, ему двадцать четыре. Трофим Путятин. Трофим, не прячься за спины товарищей, покажись. Волжанин. Кличка «Сюзанна». Золотые руки, поэтому он ими ничего не делает. Бережет. Мы их оценили. Как пальцы Шопена, в миллион. Ногти чистит пилочкой. Стасик… Станислав… Стас. Кличка «Гитара». Закончил с отличием. Голова, каких свет не видал. Рост метр девяносто три. Здоров как лошадь. Телегу теперь будет возить он! Имеет права на берданку. В активе два медведя, один из них шатун, другой, скорее всего, наступил охотнику на ухо: напрочь лишен музыкального слуха. Честен. По совместительству лекарь, скряга. Умеет вязать. Варежки. Мечтает стать геологом. Женат гражданским браком.
Остроты бородача воспринимались не бурно, но его это не смущало. За трепом не так терзали комары, убивалась скука.
— Еще один представитель местной фауны: Кузьма Берлага. Бакинец. Фантазер. Верит, что отыщет нефть в Сибири. Верить — его призвание.
Кузьма наконец остановил бородатого:
— Стоп, Вася, будя. Знай меру. Не лазь в святая святых. И кто во что верит — не твое собачье дело. Не дезориентируй людей, не искажай портреты, даже во имя юмора. И вынь гочу из костра. Паленая ткань дурно пахнет. Завтра, кстати, на просеку идти тебе, там ты докажешь, на что способен и где твое истинное призвание.
Кузьма откопал в куче постельных принадлежностей гитару, извлек ее оттуда. Настроил. И без приготовлений, подражая известному эстрадному артисту, запел:
Резко прижал ладонью звучащие еще струны, задекламировал, придумывая с ходу слова:
Сняв ладонь с грифа, ущипнул струну и продолжал вызывающе и нервно:
Кругом носились тучи комаров. Они шли косяком на огонь и сгорали. Этого самосжигания никто понять не мог. Но не все комарье жертвовало собой. Жалили, кровососы окаянные, так, что все тело начинало жечь и лихорадить. Накомарники не выручали. Совсем уже стемнело, от этого пламя костра стало ярче. Лица геологов, стоявших вокруг огня, на фоне темноты казались медными масками, прибитыми к черной стене.
Николай с невыговариваемой фамилией заунывно читал наизусть стихи Есенина и Луговского. А Стас, которому, по утверждению бородатого, медведь на ухо наступил, обладал, оказалось, отменным слухом и голосом. Он без аккомпанемента исполнил арию князя Игоря.
Получилось так, что концерт давали геологи, а артисты сидели зрителями.
Вертолет забрал их лишь через трое суток. И трое суток шли, с небольшими перерывами, дожди. Основная часть партии разведчиков отыскала лагерь в час отъезда артистов в Крутогорск. Пятнадцать человек в обветшавших штормовках, а кто и в пиджачках, в громоздких сапогах-броднях, кои уже прохудились, с опухшими, изжаленными комарьем лицами ввалились в лагерь злые, но неунывающие: не тужите, что кобыла пала, занесем ее в список первопроходцев. Дайте срок — по этим топям пойдут чудо-транспортные составы, невиданной конструкции трактора, пролягут труботрассы. Нефти быть! Из-под земли, хохотали, а достанем.
…Вертолет стоял, успокоив пропеллерный крутень, дожидался, пока артисты закончат концерт, который все-таки состоялся. Оба пилота пришагали в лагерь послушать. Два десятка изыскателей, затаив дыхание, отвлеклись на час от своей непоседливой доли; лица невеселы, суровы и задумчивы, мысли унеслись далеко-далеко, за рубежи тайги и болот, в края, где едят за столом, спят в кроватях, ходят с женщинами под ручку в театр, слушают музыку.
Провожали артистов до вертолета молча, все грустя о чем-то, наказывали передать привет «всему коллективу» от робинзонов с необитаемой земли, которые нефть «из-под земли, а достанут».
Шинкарева и Ксенофонт перетирали посуду, когда на кухню с огромным, в обхват, тортом вошел не замеченный никем Сергей Кузьмич Буров. Ксюша его в первый момент и не узнала даже. Он стоял в дверях и улыбался во весь рот.
— Дар крутогорских кондитеров служителям Мельпомены, прошу принять, как товарищеский пай, и разрешить быть гостем.
Ксюша вытерла руки, приняла, по-русски с поклоном, торт и порывисто — Буров не успел опомниться — с откровенной сердечностью троекратно его поцеловала. Вбежала в фойе-столовую:
— К нам гость! Сергей Кузьмич! — И жестом пригласила его к столу.
— Мое общее здравствуйте.
Буров заметно смущался. Он вошел в разгар обеда и задушевной, как ему показалось, полуделовой интересной беседы.
Заметил Буров, что возле каждого лежала пайка хлеба. Первое уже съедено, на второе по маленькому кусочку рыбы, ложки две картофельного пюре и луковица.
Ксюша поставила перед ним тарелку с супом. Перловка, кружочки моркови, редкие блестки жира на поверхности.
Смущение, возникшее и у сидящих за столом от появления секретаря горкома партии, мало-помалу рассеялось.
Студиец Герасим Герасимов продолжал прерванный было рассказ:
— Так вот. Значит, спектакль идет, все как полагается. Мой выход. И первые слова: «Наконец-то! Теперь все выяснится разом. Но что это? Сплошная темнота, я ничего не вижу. Эй, люди, где вы?» Выхожу. И только сказал «теперь все выяснится разом», как свет потух. Перегорели пробки. А я и продолжаю: «Но что это? Сплошная темнота, я ничего не вижу. Эй, люди, где вы?» И вдруг из зала несколько человек: «Мы здесь!» Тут дали занавес.
И начался хохот. Буров, пожалуй, впервые увидел, что люди могут так неподдельно-заразительно, до изнеможения хохотать. «Может быть, это чисто актерский смех?» — подумал он.
Когда чуть успокоились, Эльга, вытирая слезы, сказала:
— И совсем не так, ой, Герасим, не так то было. Занавес дать не успели. Ты хотел уйти со сцены, было темно, ты потерял направление, шагнул и свалился в зрительный зал. Тебя подняли и перевалили через рампу на сцену.
И снова студийцы — часть их присутствовала на обеде — смеялись, опустив почему-то головы, словно смеяться им было не разрешено: уроки Лежнева!
— Ну, это уж мелочи, — оправдывался Герасимов. — Я просто подумал, что «мы здесь» крикнули из кулисы, а не из зала. Пошел на это «мы здесь», а уж когда упал, тогда догадался, где я.
Теперь хохотал и Буров вместе со всеми.
— Чувствую, что за этим круглым столом, — сказал он, — можно услышать немало забавных историй.
— Стол этот особый, Сергей Кузьмич, — заметил Красновидов.
Рогов добавил:
— За обеденный час успеваем проводить и производственные летучки и месткомовские собрания.
— Кратко! — подчеркнул Красновидов.
После обеда Буров спросил, как дела с бригадой на целину. Красновидов сказал, что через две недели можно отправляться.
— Торопят нас, Олег Борисович, еще одна депеша прислана.
Буров поинтересовался составом бригады и был приятно удивлен, узнав, что бригаду возглавит худрук.
— Мы посовещались и решили, что Рогов сейчас здесь нужнее, — объяснил Красновидов, — все хозяйство на его плечах, ремонт театра, приступает к репетициям «Платона Кречета».
Красновидов еще за столом почувствовал, что Буров настроен с ним поговорить (не за тем же он только и пришел, чтобы пообедать), но в присутствии актеров сдерживался, ждал момента. И сейчас, проходя по фойе, он пригласил Сергея Кузьмича присесть у столика в углу.
Буров охотно согласился, но украдкой посмотрел на часы. Присел и, словно ненароком, сказал:
— Вопрос о концертных ставках для бригады решен положительно. Вы что-то хотите спросить?
Красновидов помедлил:
— Прямо в карьер?
— А что ж, разгон не всегда обязателен.
— Нужен опытный, знающий театр заведующий литературной частью, Сергей Кузьмич. Сейчас на этом месте преподаватель из школы, благороднейший человек, но отрывать его от профессии не хочется.
Буров лукаво посмотрел на Красновидова:
— Да вы уж и так оторвали у нас двенадцать человек, Олег Борисович. Ущерб производству нанесли.
Красновидов смутился, сказал:
— Но они же будут учиться.
— Да, но на производство уже не вернутся. Ущерб.
Красновидов молчал. Буров положил ему руку на плечо.
— Ничего, вы тоже не на пустяк их взяли. Так, значит, завлит?
— Да, крайне нужен. Буров подумал.
— В Тюмени живет писатель Федор Илларионович Борисоглебский. Мой старый товарищ и однополчанин. Энергичный. Заядлый зверолов. В Сибири случай не редкий — обморозил ноги, поневоле стал домоседом. Хотите познакомиться? Человек, на мой взгляд, весьма любопытный.
— С удовольствием. Но как же он… Сюда приедет ли?
— Олег Борисович, актеры, если не ошибаюсь, от века пристрастны к смене мест, Борисоглебский такой же. Позондирую — сообщу.
— Благодарю, — сказал Красновидов.
— Есть у меня к вам, Олег Борисович, один вопрос.
Он помедлил. Красновидов с вниманием ждал, что тот скажет.
— Дело вы, конечно, задумали большое. И чувствую, что невольно становлюсь помаленьку его соучастником, хотя признаюсь, сомнений у меня много, а познаний в театральном деле мало. Что ж, может быть, совместными усилиями мы и то и другое устраним, но пока мне положено быть реалистом, Олег Борисович. Скажите, вас не смущает, что масштабность вашего замысла как бы… не совсем, что ли, вмещается в габариты нашего города?
— Габариты города, насколько мне известно, будут увеличиваться? — в свою очередь спросил Красновидов.
— Да. Но вам потребуются, простите меня за такой технический термин, зрительские мощности, и ведь, наверное, в скором времени. Труд артистов при полупустом, зале принесет им разочарование. Как с этим быть?
— Сергей Кузьмич, когда у вас здесь играл самодеятельный коллектив, зал не был полупустым?
— Тут есть один нюанс, — возразил Буров.
— Какой?
— Публика шла с сознанием, что это играют наши. Наш слесарь, наш инженер, наша учительница. Да и цены местам в первом ряду партера не превышали стоимости, скажем, буханки хлеба.
Красновидов улыбнулся.
— Видите? Хлеб меняли на зрелище, это надо ценить. Мы постараемся, Сергей Кузьмич, чтобы качество нашей продукции было выше стоимости буханки хлеба, простите меня, в свою очередь, за такую торгово-продуктовую терминологию. Но главное, конечно, не это. Театр мы собираемся делать для того Крутогорска, который в недалеком будущем, как вы однажды сказали, появится на всех географических картах. Больше того, театр наш может стать таким, каким он замыслен, если мы точно предугадаем потребности и чаяния зрителя з а в т р а ш н е г о Крутогорска. Следовательно, надо брать из жизни не только то, что она дала, но и то, что она может дать, не протоколировать ее, а открывать. Тюменщина, Сергей Кузьмич, мне представляется страной чудес, краем несметных богатств. Здесь безграничный простор для фантазии художника.
Буров смотрел на возбужденного, стоящего посреди широкого фойе, человека и дружелюбно, как-то по-особому участливо сказал:
— Дорогой Олег Борисович, в вашей романтической тираде есть много притягательного. Вдохновение всегда убеждает, искусство этим и ценно. Меня интересует, в какой мере ваши представления о крае несметных богатств — а это, между прочим, так — совместимы с реальным их воплощением на театре?
Красновидов ждал этого вопроса.
— Очень хорошо понимаю ваши заботы: увидеть плоды, речей вы наслушались всевозможных. Что могу сказать? Будем взращивать. В вашем саду плоды тоже еще не созрели. Понимаю вас и в той части, что вдохновение в искусстве без реальной основы не только бессмысленно, но и вредно.
Он сел, подложив кулак под подбородок. Обдумывая сказанное, внезапно поймал себя на том, что одна мысль звеняще просится на язык, но сдержался. Молчал. И Буров молчал. А мысль звенела: пьесу, пьесу о тюменцах. «Сверкающая быль». Или что-то в этом роде. Как же иначе и заглянуть в завтра, если не средствами театра?
Буров тоже, видимо, пытался сейчас разобраться во всем, что услышал от Красновидова. Тема затронута важная, принципиально важная. Ему действительно в этом новом для него деле было многое неведомо и непонятно. И хорошо, если идея, позиция будущего театра с первых шагов, с самого начала закладки его получит точные определения. Красновидову как художественному руководителю это необходимо в первую очередь. Олег Борисович ждал теперь, что скажет Буров, но тот опять ограничился вопросом:
— Как вы полагаете, от чего зависит успех или неуспех театра?
— Театр, Сергей Кузьмич, живет по закону океана: приливы — отливы. Это почти неизбежно. Оставаться все время на гребне — противоестественно. Тут и общественные, и социальные, и политические причины. Приливы и отливы бывают заметны даже стороннему наблюдателю. Но в театре заводится еще червь. Это страшнее. Червя порой не замечает и сам театр. Ущерб от него огромный. Спохватываются, когда он уже нанесен, и театр встает в тупик.
— Что же это за червь такой? — спросил Буров.
— Штамп и рутина, — не задумываясь ответил Красновидов. — А еще… — Но уклонился от прямого ответа и продолжал: — Обратимся к авторитетам. Родитель, жрец Московского Художественного театра Владимир Иванович Немирович-Данченко, анализируя почти полувековой путь театра, нашел мужество признаться, что между МХАТом новорожденным и МХАТом зрелым лежит большая пропасть.
Он порылся в своей папке, извлек оттуда тетрадную страничку.
— В сорок втором году, находясь в Тбилиси, Немирович пишет своему коллективу: «МХАТ подходит вплотную к тому тупику, в какой естественным, историческим путем попадает всякое художественное учреждение, когда оно не только не перемалывает свои недостатки, но еще укрепляет их, обращает в священные традиции, замыкается в себе и живет инерцией». Одной из причин тупика, — Красновидов положил страничку на место, — я считаю неумение или нежелание пересмотреть свои эстетические и гражданские позиции по отношению к зрителю.
— Это и есть, в общем, та концепция, на которой вы решили построить ваш театр?
— Это не концепция, Сергей Кузьмич, а требование, выдвинутое перед нами жизнью и обществом. Отказать этому требованию, — значит, вновь направить театр в тупик.
Буров, улыбнувшись, покачал головой.
— Вы знаете, Олег Борисович, не могу не признаться, мы, таежники, к сожалению, знакомы с театром лишь по мемуарам да газетным информациям.
— Понимаю, — сказал Красновидов. — А для меня эта тема такая, которая заставляет держаться определенных этических рамок. — Помолчал и добродушно прибавил: — Может быть, даже хорошо, что зрителю либо человеку, далекому от кулис, внутренние катаклизмы того или иного творческого организма бывают неведомы. Трагедия духовных кумиров сильнее всего травмирует сознание их поклонников.
Буров встал, подошел к Красновидову.
— Я вас сегодня закидал вопросами. Это, по-моему, естественно. Думаю, настанет момент, когда мне придется отвечать, а вам спрашивать. Мне важно сейчас послушать и разобраться в тонкостях. Задам еще один вопрос. Можно?
— Ради бога!
— Ответьте неосведомленному: вот вы на первых, как говорится, порах взяли к постановке такие пьесы, как «Свои люди — сочтемся» и «Платона Кречета». Отвечает ли материал, тематика, идея этих пьес поставленной вами задаче — приоткрыть завесу нашего завтра?
Красновидов покачал головой, улыбнулся.
— Нет, Сергей Кузьмич, не отвечает. Так же, как труженики Тюменщины, исследуя сейчас недра, не пользуются еще той сложной и необходимой техникой, которая потребуется, если из недр начнет хлестать нефть. Для наших изысканий и разведки нужен пока такой материал, который помог бы нам подготовиться к освоению высот мастерства. Нам важно с первых шагов найти свой собственный, волнующий нас, вопрос, важно развить в ансамбле актеров особый слух на человеческие судьбы. С традиционной техникой мы не сможем разрешить проблемы в ином ракурсе, ибо все свалится в лучшем случае лишь к острым театральным ощущениям. Необходимо воспитывать в ансамбле, не тронутом порчей театра, способ сценического мышления, вести работу не по принципу, как надо играть, а по принципу, как надо жить. Классика здесь способна помочь и решить эти задачи.
— Спасибо, Олег Борисович. — Буров встал. — Сегодня вы многое для меня приоткрыли. Какой вывод? Скажу. Скептик действительно может расценить все это как несбыточную фантастику, если все-таки не забывать, что театр открываем в Крутогорске, а не в столице; оптимист, пожалуй, скажет: безумству храбрых поем мы славу.
Красновидов, насторожившись, спросил:
— Вы причисляете себя к кому?
Буров помолчал, взгляд его прищуренных глаз стал строгим. Сомнения его не одолевали. Логика, целенаправленность, готовность к трудным шагам в первую очередь самого художественного руководителя говорили о том, что дело затевается по большому счету. Некоторая запальчивость, правда, излишняя убежденность в быстром преодолении всех препятствий, а их на пути попадется так много, и таких непредвиденных. Красновидов не сопоставил еще их с нашими трудностями, размышлял Буров, недооценил того, что все сейчас брошено на поиск и добычу, а театр, как он ни важен, пожалуй, и даже необходим, задача в сопоставлении-то — второстепенная. Через минуту Буров сухо, но определенно ответил:
— Оптимист. С оговоркой.
— Принимаю любую.
— Мы еще многое в этом деле должны обсудить, трезво и по-государственному. Во всяком случае, первое ваше начинание — студия при театре — факт конкретный и немаловажный, вы приобрели для себя постоянный источник питания. Вопрос кадров, думаю, и у вас — первостепенный.
Буров посмотрел на часы.
— На одно заседание я уже опоздал. До свидания, Олег Борисович, и прошу заходить.
КАРТИНА ШЕСТАЯ
Две пьесы пошли в работу. Для изголодавшихся, истомившихся без дела актеров это было событием. По вечерам «мамонты» репетировали «Своих людей». Студийцы с утра занимались в классах, а к семи часам являлись в театр на репетицию. Молчаливые, собранные, гордые тем, что они еще и равноправные создатели спектакля. Лежнев не отнимал у них этого равноправия, как постановщик спектакля не задевал их студенческого достоинства и, хотя эксперимент с объединением студии и театра не был ему ранее знаком, умело транспонировал наработанное в классе в ключ роли, пусть эта роль самая что ни на есть ма-алю-сенькая.
Старик работал без отдыха. Репетировал порой до двух-трех часов ночи. И трудно сказать, где больше выкладывался — на репетициях или на занятиях в студии. Союз студийцев с профессионалами на деле оказался довольно сложным. Естественный накал, напряженность репетиций были приемлемы для актеров, а студийцам нужно растолковывать азбучные вещи. Тут же, при актерах. Остановки, топтание на одном месте расхолаживало, нервировало «мамонтов»; случалось, что едва наживленный, с трудом схваченный образ начинал расплываться, задача от бесконечных повторений переставала увлекать.
Лежневу приходилось терзать свою фантазию. И хотя он каждый раз приносил на репетицию такое количество разнообразных сценических находок, что, казалось, и неумелый заиграет, все же мастерство профессиональных актеров и безграмотные пока еще попытки студийцев играть, «как Уфиркин», совмещались трудно. Трудно давалась очень ответственная роль Липочки, которую Лежнев поручил двум исполнительницам: актрисе Семеновой и студийке Манюриной. Над ролью Устиньи работала Красновидова-Томская.
— Лина! С прошлым покончено! — Лежнев верил в нее, надеясь убрать наигрыш, склонность к дешевому фортелю ради успеха. — Никакой театральщины. Прочь эстрадную манеру работать на публику! И еще. Без рассудка можно только влюбляться, во всем остальном он необходим. Договорились?
Ангелина затаилась, смотрела на Лежнева невеселыми глазами: она не могла забыть день, когда при распределении ролей там, в зрительном зале театра, в присутствии всех актеров, Красновидов выразил сомнение. Оно довлело, это сомнение. Ангелина понимала, что ей вверена роль, каких она никогда не играла. Тут на штампах не пройдет. Но и характер человека изменить почти невозможно. Правда, обстановка, среда в театре создана такая, что и на характер может повлиять благотворно.
Ангелина, по-видимому, сделала серьезные выводы. Поддержки и помощи от мужа она не ждала, но Лежнев, без преувеличения, отдавал всю душу, чтобы роль Устиньи пошла. Он лепил нутро образа, исходя из внешних данных актрисы, именно от нее, от Ангелины, которую знал достаточно хорошо. Она была актрисой, о которой режиссеры говорят: послушна. Все наказы и советы режиссера записывает в тетрадку, пишет биографию образа, добросовестно читает подсобную литературу. Ищет правду. И не находит. Стоит режиссеру скомандовать: идите на сцену и играйте, как все тщательно отрепетированное напрочь исчезает. Музыканты в таких случаях говорят: колки не держат.
Но Лежнев надежды не терял, держал ее во время работы под особым присмотром, а после репетиции Ангелина Потаповна получала от него еще порцию наставлений на завтра. Уставшая от непрерывного напряжения, бежала она в гостиницу, плюхалась на постель и так, чтобы Красновидов слышал, вздыхала:
— Ах, как это здорово. Я впервые чувствую себя нужной.
Павел Савельевич Уфиркин рождал образ Большова драматически напряженным, глубоким, наделял его разнообразием таких красок, которыми не пользовался ни в одной другой роли. Он на работе выздоровел. Обрел дух и бодрость, к нему вернулась живость фантазии, юмор.
У Рогова с «Платоном» было сложнее. У него не хватало времени. Начался ремонт театра. Хозяйственные дела, звонки, приемы, производственные неурядицы — на студию не оставалось порой и часа.
Накануне отъезда на целину Ангелина Потаповна устроила Красновидову сцену:
— Ты не поедешь, Олег!
— Что за новости?
— Пока не поздно, одумайся.
— Поздно.
— Нет! Найди себе замену. «Искра» подождет, ты падаешь с ног.
— Там я на ноги встану.
— У тебя больная спина, что ты делаешь?
— Но и здесь она будет так же болеть.
— Нет! Там тряски, переезды, неудобные постели, если они вообще будут. Хочешь оставить меня здесь одну?!
— У тебя есть Устинья. Постарайся с нею подружиться поближе.
— Я вызову врача, и тебе запретят. Рогов, Буров, все, все, все должны понять, что ехать тебе туда — это самоубийство.
Спор продолжался бы, но вошел взъерошенный и злой, как сто чертей, Лежнев.
— Хотите новость? Ангелина, если боишься оглохнуть, выйди.
— Что еще?
Красновидов редко видел такого Лежнева.
— Олег, ты ясновидящий, ты телепат, скажи, что может быть неожиданней всего?
Красновидов, не находя слов, взволнованно смотрел на Лежнева.
— Не знаешь? Так слушай, дьявол дери, слушай и не падай в обморок. Ангелина, выйди!
— Егор, не надо столько предисловий, — попросил Красновидов.
— Да? Пожалуйста! Управление театров прислало к нам штатным режиссером Стругацкого… — Пауза. — Стру-гац-кого! И в бумаге синим но белому стоит: «На ваш запрос» и так далее «командируем…».
— Где он? — спросил Красновидов.
— Он здесь. В номере шестьдесят седьмом. Спит! Воздушная болезнь. Аллергия. Летательный шок. Просил не будить до особого на то соизволения.
И ушел.
Часов в девять вечера явился Стругацкий, утомленный, с безразлично блуждающими по сторонам глазами, в рубахе апаш, из-под которой виднелась волосатая грудь. Он, как четки, перебирал в руках номерной ключ с бомбошкой на кольце и держал в зубах папиросу. Супругам он слегка поклонился и, прислонясь к стене, молвил:
— Не ожидали? Виноват. Судьбы двигают не только людьми, даже эпохами. Судьбе приспичило — и вот я здесь. Удивлены? Вижу. А я, бог не даст соврать, по вас соскучился. Олег Борисович, что я узнал! Вы — главный? Поздравляю. А как же с режиссурой? Помнится, работая с вами, я этой способности у вас не наблюдал. Актер вы первоклассный, а… Впрочем, Крутогорск, вероятно, место, где никому не будет тесно. Сработаемся.
— После такого предисловия думаю, что нет, — сказал Красновидов.
В словах не было накала, но в подтексте явственно читалось: начал с хамства, чем закончишь?
— Ну-у, вы, как всегда, все сразу — за чистую монету. Грубый объективизм. Я шесть часов пребывал во взвешенном состоянии. Во взболтанном, я бы даже сказал. Смена временных поясов, колики в ушах. Насилу приземлился. А тут еще, ко всему, отсутствие горячей воды и ванны. Нервы, знаете… Ну и воспоминания… Мы с вами, согласитесь, недурно поработали в свое время. А? Ка-акой красавец сгорел, а? И все распалось. Вы ускакали. И так далеко. И не только ускакали, но, хе-хе, и обскакали. Правда, скажу, антр ну, меня предупредили, что в Крутогорске дело пахнет прорывом. Ну и так далее в том смысле, что только опытный мастер может спасти положение.
— Опытный мастер, конечно, вы?
— Судите как хотите, но кандидатуру избрали мою.
Он скрестил руки на груди.
— А я, знаете, люблю прорывы. Спасать — всегда в народе чтится. Спасателей отмечают. А кто, скажите, бежит от почестей?
Красновидов наливался гневом, подумывал, а не выбросить ли его за дверь? Лина сидела с раскрытым ртом: Олег сейчас его ударит.
— Кого я обскакал? — спросил врастяжку Красновидов.
— Меня хотя бы. Но это ерунда. Мелкие укольчики, лотерейный проигрыш. Фортуна! Ее колесо вращается, а люди на колесе. То взлет, то спуск, и всех подстерегает случай.
Красновидов, превозмогая раздражение, спросил:
— Семен Макарович, что вас заставило согласиться приехать сюда, если вы так многое не смогли в себе пересмотреть?
— Я пересмотрел очень многое, дорогой Олег Борисович, во мне старого почти ничего не осталось, кроме привычки курить «Беломор». Вас удивляет стиль моего разговора? Не удивляйтесь, это черта определенного рода художников, умеющих все в жизни воспринимать под ироническим углом. Что заставило меня ринуться к вам? Скажу. Отправляясь сюда, я движим был одним вопросом: сполна ли я избавился от предрассудков? Такая аргументация вас не устраивает?
— Она не устроит, в первую очередь, вас.
— Ну, конечно, в ваших принципах: вся жизнь аккуратно подстрижена и причесана, все шероховатости вон. Все, что против зачеса, — вон, — Стругацкий переступил с ноги на ногу. — Вас резкие индивидуальности шокируют, они у вас попадают в раздел хамов и прощелыг. Да?
— Да.
— Не надо так. Вашего священного прихода я не оскверню, и мы с вами сработаемся. На контрастах. Мы вызовем друг друга на соцсоревнование, на творческую дуэль. Такая дуэль обостряет отношения, но зато наши шпаги высекут крупные и яркие искры. Вспомните святую вражду Микеланджело с Леонардо да Винчи.
И тут Красновидов невесело, нарочито расхохотался. Он знал Стругацкого слишком хорошо, но в отдалении от него какие-то черты, свойства, нездоровое его самомнение поистерлись в памяти, и сейчас он хохотал от разгоревшейся неприязни. Стругацкий вспомнился целиком и стал до конца понятным. Непонятное в людях внушает Красновидову инстинктивную настороженность, глухую необоримую подозрительность к ним. Сейчас все это прошло. Стругацкий дрейфит! Понял, что попал не туда, но пути к отступлению не видит и прет напролом. Он собирался открыть Америку, а она уже открыта. Первопоселенцы осваивают ее, а ему на монумент победителя бронзы не остается. Трус, он еще и растерялся. Вот и выпендривается, зондирует, нуждаются ли в нем и какие лавры осталось ему пожинать.
Совершенно спокойно, просто и бесхитростно Красновидов сказал:
— Уважаемый коллега. Вы произнесли монолог, достойный шиллеровского Карла Моора. Теперь к делу. Вы зачисляетесь штатным режиссером крутогорского театра. Распорядок жизни, труда и поведения вывешен в режиссерской комнате на видном месте. Он обязателен для всех, в том числе и для вас. Оклад вам будет определен в ближайшие два месяца. Если это вас устроит, директор театра заключит с вами трудовое соглашение на постановку студийного спектакля «Платон Кречет». Роли уже распределены. Постановочную группу предложу вам я и потребую в двухдневный срок представить руководству проект финансовой сметы. Тарифы и расценки на постановочно-производственные затраты вы получите у заведующего мастерскими. Засим аудиенция закончена. Желаю вам плодотворного труда.
— Фю-фю-фю, — Стругацкий утопил папиросу в спичечной коробке. — «Не узнаю меж нас Грязного».
— У вас будет еще время его узнать.
— Кому отдать командировку? — спросил, сразу сменив тон.
— Могилевской. Вы ее знаете. В трехдневный срок встанете на воинский учет. Благодарю за приезд и надеюсь, он не окажется бесплодным.
Стругацкий сморщил брови, выискивал, по инерции уже, слова протеста, возмущения, но слова — сейчас он это почувствовал, — даже самые точные или самые резкие, не произведут никакого эффекта.
Красновидов с какою-то забавной наивностью смотрел на остывшее лицо Стругацкого, с которого слетели и фанаберия и кураж; он выжидал, чтобы закрыть за Стругацким дверь. Тот не двигался. Красновидов, с тою же забавностью, указал ему на дверь взглядом.
Стругацкий сказал: «Извините» — и вышел.
Перед зданием театра собралось много народу. Пришли представители общественных и партийных организаций, пришли люди с завода, военные, учащиеся. Буров явился при параде, с букетом цветов. Развернули красное полотнище: «Привет целинникам!» Духовой оркестр не в лад, но изо всех сил поразил тишину раннего июньского утра «Тоской по Родине».
Марш отгремел, капельмейстер ждал указаний. Что-то задерживалось, все посматривали на театральный подъезд. Но двери были закрыты. Прошло еще минут пять. Из служебного входа появилась Могиле века я, торопливо подошла к капельмейстеру, шепнула ему что-то.
Оркестр снова грянул «Тоску». На щербатых ступенях подъездов выстроились посланцы на целину. Их было десять человек. Вид необыкновенный: на всех темно-голубые комбинезоны, сапоги, вещмешки, в руках солдатские плащ-накидки, сумки, чемоданы. Справа по флангу — Красновидов.
Только сейчас, когда он стоял в строю, многие увидели, какого он высокого роста. Заметно было, что у него утомленное лицо, припухшие мешки под глазами. Только губы, твердо сжатые, выявляли бодрость, волю и хорошее настроение.
Замыкающей с левого фланга стояла Шинкарева. Поэт сказал: есть женщины, которых одинаково красят рубище и сапфировая корона. Ксюше комбинезон шел, красили ее кирзовые сапоги, и уж совсем прелестно выглядела цветастая косынка на светлой копне волос. Она стояла именинницей и поминутно встряхивала головой, словно пыталась сбросить, отогнать излишнюю веселость, порхавшую на ее лице. «Тоску по Родине» капельмейстер отмахнул на полутакте. Рогов взял слово.
— Товарищи! Откликаясь на призыв партии и правительства, крутогорцы посылают молодежную группу театра и студии под руководством народного артиста республики Олега Борисовича Красновидова на целину в далекие казахстанские степи. Мы надеемся, что они достойно и с честью пронесут знамя настоящего искусства там, где оно никогда еще не развевалось. Пожелаем им здоровья, не очень тряской дороги и интересных встреч с целинниками.
Ангелина Потаповна, стоявшая в толпе, достала платочек и — вот-вот расплачется — поднесла его к носу. На ступени взошел Буров.
— Позвольте мне, товарищи, от вашего лица выразить слова признательности группе энтузиастов, отбывающих сегодня на самый ответственный участок трудового фронта — к хлеборобам целинных и залежных земель. Вместе с пожеланиями доброго пути трудящиеся города преподнесли своим посланцам небольшой подарок: для них снарядили и отправили на аэродром комплекты кроватей-раскладушек, туристских котелков, одеял, простыней и наволочек, почтовые наборы, медикаменты и библиотеку стихов и прозы.
В толпе зааплодировали.
— Пожелаем, чтобы медикаменты остались неиспользованными, а труд наших посланцев принес бы радость тем, кому доведется побывать на их концертах. — Он повернулся лицом к строю: — Доброго вам пути, дорогие друзья, и благополучного возвращения.
Подошел грузовик. В кузов помогли взобраться женщинам, Герасимова — он ехал на целину с баяном — попросили сыграть отходную, но тут музыканты вновь ахнули «Тоску по Родине», у кого-то не выдержали нервы: «Да заглохните вы на милость, чё заладили». Пустили крепкое словцо, оркестр умолк.
— Олег!
Ангелина Потаповна подошла к мужу, обняла.
— Береги себя, ты нужен… — она не могла накоротке сообразить, кому он больше нужен, — театру.
— Хорошо, Лина. До свиданья. — Он поцеловал ее.
Тугая пауза в прощальный миг. И слов не подберешь, и взглядом не выскажешь.
— Ты меня любишь? — тихо спросила она и опустила глаза.
— Я напишу тебе, — сказал Красновидов и полез в кабину.
— Олег!.. — но Красновидов уже не слышал: заурчал мотор, растянул свой баян Герасим, машина тронулась.
Толпа махала им вслед.
Конец второго действия