#img_6.jpeg
КАРТИНА ПЕРВАЯ
— Завал «Платона», оттяжка премьеры на твоей совести, Олег Борисович.
Раздосадованный директор ходил по кабинету, а худрук сидел на стуле и хмурился.
— Театр на грани банкротства. Запущен в прокат один лишь единственный спектакль! Планируя открытие театра, мы рассчитывали как минимум на три.
Рогов остановился перед Красновидовым, держась рукой за сердце.
— Находись здесь, а не на целине, ты смог бы ускорить выпуск «Искры» и значительно раньше распрощаться со Стругацким. Теперь что?
Расстроенный, он сел за стол, перекладывая с места на место папки, карандаши, ждал, что ответит ему худрук. Красновидов, заметив, как руки директора дрожат и не находят себе места, пододвинул стул поближе к нему, обнял.
— Мне нравится, Петр, твой административный запал. Но позволь объяснить: во-первых, как тебе известно, на целину я поехал не по своей воле. Была установка горкома партии. Поехал, как понимаешь, вместо тебя, Буров отстаивал твою кандидатуру на руководителя группы. Мое же соображение было таково, что в тот момент присутствие директора в Крутогорске было нужнее, чем худрука.
Если бы я этого не учел, открытие театра не состоялось бы и сегодня. Это раз. Второе, птица Стругацкий прилетела к нам с полномочиями, подписанными главком. Отказать ему в работе только за то, что мне не нравятся его глаза, — причина весьма невеская. Хотя я и предполагал, зная его как режиссера слишком хорошо, что с «Платоном» он зарвется. Так все и получилось. Страшнее была угроза срыва «Своих людей». Я свернул репетиции «Искры» и послал Шинкареву на выручку. Устинья была спасена.
Рогов кивнул головой и, смягчаясь, обронил:
— Здесь ты проявил героическую оперативность, Олег.
— То-то же! Открытие театра выбило нас всех из равновесия. После огромного напряжения и естественных опасений, что провал так же вероятен, как и успех, нервы сдали. Больше всего легло на твои плечи.
— Устал я, Олег, — признался Рогов. — «Платон», ремонт, чепе с Устиньей, твое отсутствие, денежные проблемы, генеральные, общественные просмотры, натиск всяких представителей и руководителей, пресса. Наконец, распределение жилплощади. Однокомнатных квартир мало, а у нас чуть не все — одиночки; исполком, жилкомиссии. Одно на другое. И открытие театра и премьера. Устал. Пошаливает сердце.
— Ты вот что, Петр, — дружески посоветовал Олег Борисович, — скройся-ка на неделю, отстранись от дел. Походи на лыжах, отоспись. Давай соберем совет, нам надо распределиться по курсу. Пригласи-ка на вечер Валдаева, Борисоглебского, Лежнева, Уфиркина и Шинкареву, а с завтрашнего дня бери отгул.
— Вечером Лежнев, Уфиркин и Шинкарева заняты в спектакле, — напомнил Рогов.
— Я на спектакле тоже буду.
— Кстати. Сегодня нагрянет группа из «Нефтегеологии», прямо с совещания отдельным самолетом. Им придется отдать директорскую ложу. В зале мест нет.
— Отдай, — довольно улыбнулся Красновидов, — мы с тобой постоим в дверях за портьерой. Отличные места. Люблю иногда спектакли не смотреть, а подглядывать. А после спектакля все-таки соберемся.
— Пожалуй, — смущенно уронил Рогов, — на неделю театр я не брошу, а на пару деньков охотно… Ружьишко мое на стене зависелось. А сейчас такая пора. Поглухаревать бы. Снег, тайга, костерок. Поброжу, отомкнусь чуток.
Стоял Красновидов за портьерой, словно пришитый к ней, слушал затаенную в темноте зала, напряженную тишину, до одури приятные всплески смеха, аплодисменты, и необъяснимое состояние рождалось в нем. Привыкший быть на сцене в плену действия и сотворения образа, в том колдовском полузабытьи, когда зрительный зал хоть и воспринимается, но остается где-то в подсознании, не довлеет, не властвует, Олег Борисович, находясь теперь в зрительном зале, испытывал некий суеверный страх беспомощного созерцателя.
Стоял Красновидов за портьерой в темной дверной нише, и не было у него той заслуженной гордости, что вот, мол, театр рожден, живет, дышит. Словно произошло это все само собой, и он — закоперщик, уставший от блужданий и почти безнадежных попыток удержать себя в вере, что театр будет, — стоит сейчас за плюшевой портьерой вроде бы незваным гостем, чужим и нездешним, отстраненно от всех смотрит исподтишка на сцену, на зрителей. Есть театр! А кем он и как сотворен и сколько ночей из-за него недоспали за чашками чья или прогорклого овсяного кофе с кусочком сахара вприкуску — какая разница?
Дверь из фойе бесшумно открылась, полоска света чиркнула но портьере и исчезла. За спиной Красновидова послышалось сперва дыхание, потом рокочущий прерывистый шепот:
— Маг и волшебник! Гигантище этот Лежнев.
Красновидов догадался: Федор Илларионович Борисоглебский. Уже при коротком знакомстве он нашел в этом бородаче черты, пленившие его широтой души, размахом и глубиной человека с завидным даром даже в плохом узревать задатки доброго и гуманного.
— Который раз лицезрею «Своих людей», — шептал он, — и нахожу все новые и новые грани. А? Что скажете, Боррисыч?
— Будет антракт, — тихо сказал Красновидов, — я бы хотел посоветоваться с вами.
Тот шепнул: «Охотно», и они умолкли оба.
На сцене Большов, мать, Липочка и Устинья. Красновидов видел, чувствовал, как Павел Савельевич Уфиркин от сцены к сцене, играя Большова, нагнетал предощущение какой-то неизбежной беды, точно далекий колокол едва слышно бил тревогу, возвещая о трагическом финале.
Ксюша играла Устинью, словно всю жизнь жила в этом образе. В противоестественных, надрывно-трудных условиях делала она эту роль. Олегу Борисовичу рассказали, как Лежнев с грелкой на печени, с холодным мокрым полотенцем на лбу, небритый, раздосадованный и злой, не мог сосредоточиться, не знал, с какой стороны притянуть фактуру Ксюши к Устинье, созданной им в воображении и уже примененной к Ангелине Томской.
— Ты мне перекосишь весь спектакль! — орал он. — Возьму да и вымараю всю роль к чертовой матери, играйте тогда без Устиньи.
Нет, Ксюша не перекосила спектакль, художественное чутье не изменило ей и на этот раз. Ощутив атмосферу, присмотревшись к действенным посылкам партнеров, она пошла за ними, на ходу осваивая задачи, подсказанные Лежневым, нашла мосты от сцены к сцене. Роль встраивалась. Лежнев смягчался, успокаивался и только на генеральной буркнул:
— Так держать, с горем пополам залезла на коня. Не дрейфь.
Красновидов не сводил с нее глаз. Вспомнился совхоз «Полтавский». Ее дрожащий голос и чистое, без стыда и страха, признание: я люблю вас, люблю всю жизнь, всегда.
За спиной одышливое посапывание Борисоглебского. В арке меж дверью и шторой душно и темно, как в боксе. И слышен Ксюшин голос. И кажется, она разговаривает с ним, наедине с ним.
— Борисыч! — гудел Федор Илларионович. — Очнись, уже антракт. Тебя сейчас задавят, кррассавец ты мой. Пойдем на воздух, на мороз, ты мне ррасскажешь.
Они накинули шубы, сдвинули на лбы пыжиковые треухи. Мороз отменный. Безветренно и снежно. Они прогуливались вокруг театра, и Красновидов, жестикулируя, рассказывал:
— Все чаще и чаще газеты пестрят заголовками: «К поискам нефти и газа в Тюменской области», «Перспектива нефтегазоносности в Западно-Сибирской низменности», «Тюменский эксперимент». Слышу в разговорах: погоди, и ты заболеешь Тюменщиной. Предвижу, пройдет десяток лет, и нам сообщат, что в тюменской земле есть нефть и газ. Что скажете? Фантазия?
— Рреализм, Боррисыч, рреализм, — не раздумывая ответил Борисоглебский, — только к чему клонишь?
— Ну, во-первых, как человек гуманитарных наклонностей, узреваю в этом захватывающую дух романтику. Во-вторых, счастлив, что театр наш находится на Тюменщине, а следовательно, не может оставаться равнодушным наблюдателем. Мы обязаны быть не только частью того большого, что грядет, не только соучастниками, а и рупором, духовным настройщиком этого большого…
— Туманно, Боррисыч, ррасплывчато. Чую, что задумал какую-то ересь. Ррожай, не томи.
Красновидова надо было знать: к идее, которая его обуревает, он старается идти не впрямую, чтобы не спугнуть ее в себе самом, а окольно, ощупью, исподволь, лелея и обдумывая больше то, что лежит о к о л о идеи. Ищет прочную опору, базу, с которой можно решительней и подготовленней на эту идею выходить. Подгонять Красновидова не надо, да и не выйдет. Он сказал:
— Федор Илларионович, я с вами собрался сотрудничать не день и не два, а всегда. Если я пообещал в чем-то открыться, откроюсь. Тугость дум — не значит скудный ум.
Борисоглебский согласно кивнул головой.
— Хочу поразмышлять вот над чем, — продолжал как ни в чем не бывало Олег Борисович и кивнул на здание театра, — мы называем «Арена». Абсолютно естествен вопрос: а почему именно «Арена»? Ведь театральная коробка и арена предусматривают, казалось бы, несовместимые формы действа, и я полагаю, что театр, раз уж он назван «Ареной», призывает нас к новым театральным формам.
— А-а-а, это уже конкретней.
Размашисто вышагивая на протезах, Борисоглебский поднял кверху голову и смотрел, улыбаясь, на снежную мельтешню.
— Это уже пища моим мозгам. А то все прреамбулы, уверртюрры, а фугасе за пазухой. Взррывай меня скорее, а то антракт кончится.
— Не загоритесь ли вы, дорогой коллега, бодрым жанром современной феерии или, скажем, романтической поэмы?
— Фееррии?
Борисоглебский остановился.
— Это и есть твоя несовместимая форрма?
— В замысле, пока только в замысле, — уточнил Красновидов.
— Ссомневаюсь. То, что вы, братия, сотворили в Крутогорске, убеждает, что у вас даже несовместимое совместимо. Значит, фееррия? Кто же будет, по-твоему, феей?
Красновидов лукаво взглянул на Борисоглебского, помолчав, потомив его, ответил:
— Символически — тайга с ее богатствами.
— Хха! Кррасавец, ты бредишь.
— Да, Федор Илларионович, каюсь, всю жизнь брежу. Когда Микеланджело задумал расписать плафон Сикстинской капеллы, все в унисон твердили: Буонаротти бредит.
— Хха, Буонаротти! Ссравнил фунт с пудом.
— Я брежу ренессансом, коллега. И верю в реальность этого бреда.
— Нну, Боррисыч, ты Горыныч. Эдакое с ходу.
— Разговор должен произойти обширный и трудный.
Сквозь открытую форточку из фойе театра донеслись звонки к началу второго акта.
— Пошли, — сказал Борисоглебский, — посмотрим второй акт. Обожаю финал спектакля, каждый раз содррогаюссь.
— Мне нужно ваше предварительное «да», — сказал Красновидов.
— «Да» будет, — ответил тот, — не берри только за горло. Хватка у тебя, ее кажу…
После спектакля за кулисы пришли генералы «Нефтегаза» и ««Геологоразведки». Пожимали актерам руки: «Превосходно, товарищ Уфиркин», «Поздравляю вас, Ксения Анатольевна», «Спасибо, товарищ Манюрина».
Лежнев, усталый, вспотевший, содрал усы, бородку, положил в карман. Принимал похвалы равнодушно, молча. Генералы осторожно пожимали сухонькую, безвольную его руку: «Завидная у вас профессия, товарищ Лежнев», «Не жалеете, что перебазировались в Крутогорск?», «Как вам наши морозы? Крепки? Зато полезно». Вели они себя за кулисами по-хозяйски, нестесненно:
— В театре вечность не был.
— Теперь на Крутогорск нагрянут наши промысловики, факт.
— А чё? Отремонтировали классно.
— Помню, как в фойе разгорелся пожар. Печь-контрамарка стояла средь фойе. Распалили докрасна. Кто-то мокрые валенки поставил и ушел смотреть спектакль. Валенки подсохли — и ни печки, ни фойе, ни валенок.
Гостям не терпелось пригласить артистов в ресторан, распить шампанское, отметить, но вошел в актерское фойе Рогов, объявил:
— Егор Егорович, Павел Савельевич, Ксения Анатольевна, разгримируйтесь и ко мне в кабинет. На часок.
Генералы досадливо стали прощаться: и этот на часок, не те какие-то артисты.
— Рогов! Театр у тебя или монастырь?
— Театр, театр. Пошли, вам за кулисами вообще быть не положено. Зайдет худрук, разнос устроит.
Полуночный совет возглавлял завтруппой. Виктор Иванович Валдаев, взглянув на часы, педантично отметил начало заседания. Вооруженный цифрами, датами, показателями, докладывал кратко. Предупредил собравшихся:
— Такие поздние заседания категорически запрещены, напоминаю.
Пошуровал в бумажках на столе.
— Со дня открытия театра все хозяйство встало на хозрасчет. Приказ директора: беречь каждый рубль. Экономьте не за счет необходимых нужд. Реконструкция студии… — и краткая справка. — На это время кинотеатр «Сибирь» отдает нам помещение в утренние часы. Лежневу составить раздельный график к субботе. В студии надо объявить конкурс: есть заявки. Мы должны думать о пополнении труппы. Если в репертуаре будет пять-шесть пьес, актеры не разойдутся. «Искра». Макеты декораций приняты. Костюмы будут готовы. Автоматов, винтовок и пистолетов нет. Бутафорское оружие неприемлемо. Красновидову побеспокоиться о репетициях.
Борисоглебский перебил Валдаева:
— «Искра» у меня на доработке, ррепетировать можно пока отдельные сцены.
— Не перебивайте меня, Федор Илларионович. Сведения о работе над спектаклем я получаю только от режиссера: он отвечает за все, в том числе и за текстовые доработки. Должна быть строгая дисциплина. Кстати, по вашей пьесе «Оленьи тропы». Она нуждается в сокращении. Восемьдесят две страницы текста нереально. Сцена такого метража не выдержит. Подумайте. Что скажет Егор Егорович?
— А что я должен сказать? — сонно отозвался Лежнев. — Автор рядом, что потребуется, сократим в процессе.
— Нет, — у Валдаева железные нотки в голосе, — эту практику мы отменяем. Пьеса должна доводиться до завершенности не в процессе репетиций, а к началу застольной работы. Вы, постановщик «Оленьих троп», обязаны проследить. Иначе график репетиций будет нарушен. На репетиции надо репетировать, а не заниматься правкой и сокращением текста.
Лежнев обиделся: жандарм в штатском, а не завтруппой.
— Олег Борисович, вы хотели сделать сообщение. Пожалуйста.
Красновидов сказал:
— Пока неофициально, для круга друзей, самых близких. Очень провизорно. Только идея, замысел: создать эпическое действо. Соавторство коллективное под эгидой Борисоглебского. Социально-тематический заказ: сказание о Тюменщине — стране неслыханных богатств. Потребуется арена, в буквальном смысле. Кругообзорность, пантомима, синтетическое использование драматургии, музыки, хора, танца. Хотим приспособить для этого стадион. В весенне-летний период.
Красновидов посмотрел на Шинкареву. На ее лице недоумение, исполненное любопытства и досадливого ощущения непонимания. Он осекся и, помедлив, сухо закончил:
— Понимаю, сейчас обсуждать, решать что-то преждевременно. Это еще даже не проект. Надо учесть реальные силы. Бросить семя — еще не посев. Нужна благодатная почва. — Лежнев улыбнулся: наездился по целине — «посев», «почва». — С Борисоглебским мы постараемся продумать все до деталей, но без ваших предложений на этот счет не обойтись.
Минуту все молчали.
Валдаев поднялся за столом, посмотрел на часы.
— Половина первого. Завтра напряженная работа. Олег Борисович задал задачу. Вероятно, он не сказал всего, что задумал. Естественно. Мы наметили заслушать обзорный доклад худрука о перспективном плане на ближайшие два года. Думаю, что идея создать спектакль о тюменской земле очень важна и найдет место в его докладе в более стройном, конкретном изложении. У кого есть что сказать?
— У меня, — отозвался Лежнев.
— Прошу.
— Манюрина беременна. Вторую неделю играет Липочку в корсете. Нужна дублерша, иначе Манюрина замучает наследника.
Засмеялись.
— Дублерша есть, — сказал Красновидов, когда смех поутих, — на эту роль Семенова была распределена в первом составе.
— Она же занята у тебя в «Искре», — заметил Рогов.
— …на ввод, — продолжал Красновидов, — дается пять репетиций. Семенова занята у меня в двух сценах. «Своим людям» — зеленая улица. Виктор Иванович последит, чтобы развести актрису без ущерба.
Лежнев вздохнул, пожелал всем спокойной ночи и пошел домой.
Стали расходиться и остальные.
— Вы осуждаете меня, Ксюша? — спросил Красновидов, когда они вышли из театра.
Ксюша подняла узкий барашковый воротничок на своем драповом с ватиновой подстежкой пальто, опустила пониже на лоб ушанку. Под ногами хрустел снег. Было тихо, вокруг все замерло. Кое-где в домах светились окна, и свет их казался замороженным.
— Нет, — ответила она, — не осуждаю, но мне показалось, что, когда вы стали говорить об арене: кругообзорность, пантомима, все как-то непонимающе удивились, вы это почувствовали?
— Почувствовал.
— И остудились.
— Верно, Ксюша, очень верно. И что? Это выглядело наивно?
— Нет. В вас уже верят. И сейчас поверили. На слово. Но живого отклика пока не родилось. Артисты, — задумчиво сказала Ксюша, — привыкли получать все готовенькое. Голая идея, только заявка фантазии не разжигает, если что-то не касается меня, актера, впрямую.
— Очень мудро вы это подметили. Я их всех сегодня больше насторожил, чем настроил, да?
Они подошли к дому. Четырехэтажное здание — новостройка, где двенадцать квартир выделено для работников театра «Арена», — выходило фасадом на сквер и центральную улицу нового Крутогорска. Двенадцать ордеров — новоселам! Сколько разных приятных забот привалило. Обустроить жилье с горячей водой, встроенным холодильником и газовой плитой. Свой, крутогорский, газ пришел к ним в дом. Трудно добытый, свеженький, местный, как жарко горит, как весело светит его пламя! И сколько оно, это пламя, рождает захватывающих дыхание дум, горячих помыслов, тяжких и радостных, как сама победа над суровой, неподатливой природой.
Красновидов жил на третьем этаже. Ксюша — на четвертом. Они постояли около дверей дома, сбили о скобу на пороге снег с обуви и, не проронив ни слова, поглядели друг на друга.
— Спокойной ночи, — сказала Ксюша и побежала на свой четвертый этаж.
КАРТИНА ВТОРАЯ
Ермолину встречали празднично. В фойе театра установили массивное кресло, вокруг обложили сосновыми ветками, на шахматный столик возле кресла поставили вазочку с доморощенной розой. Были репортеры. Студийцы на приезд Лидии Николаевны хором пропели экспромт. Могиканша растрогалась вконец и не отнимала от носа скомканного в кулаке платка.
— Чем искуплю праздник души моей? Через какую тоску, бесконечные слезы выждала этот день! Душки мои, как я вас всех люблю, всех до единого. — Она приподнялась с кресла, низко, по-русски, поклонилась до полу: — Спасибо вам, мои милые.
— Прошу всех в артистическое фойе, — объявил Рогов.
В закулисной части театра — приготовления к товарищескому ужину. Шинкарева, подвязавшись белым передником, в косынке «фик-фок на один бок», хлопотала у стола. Дирекция — слыханное ли дело — разрешила шампанское. За кулисами!
Красновидов вручил Ермолиной роль с автографом на уголке титульного листа. Ермолина с нами, подумал он, да мы же горы теперь своротим. Пожалуй, он один до конца осознавал, какая это была победа — Ермолина у них в труппе. Теперь он почти не сомневался, что уроненное знамя они поднимут. Они реабилитируют театр. А дальше? Ксюша сказала: вы никогда ни на чем не останавливаетесь. Наверное, она права.
Лежнев и Уфиркин, парадно одетые, взяли Ермолину под руки и с подчеркнутой учтивостью препроводили к столу. Репортеров за кулисы не пропустили.
Утро и в театре, и в студии начиналось с репетиций. Ровно в десять на табло: «Тихо!» С этой минуты все кругом замирало, говорили вполголоса, ходили бесшумно, телефоны накрывались, чтобы не трезвонили громко. Любое нарушение дисциплины в эти часы вырастало в ЧП. Заведующий труппой брал на заметку малейший срыв установленной атмосферы репетиционного дня.
В дирекционной части театра оставалась одна Могилевская. С горькой ухмылкой она вспоминает теперь, как приехала в Крутогорск. Рыболовные снасти привезла. В тайгу по грибы ходить собиралась, думала, хоть здесь тряхнет стариной и рольку-другую еще сыграет. И вот! От стола не отходит, на небо глядеть забыла. Бывали дни, когда на плечи Могилевской ложились обязанности и секретаря, и директора, и заведующего репертуарной частью. Помнит заповедь: «Люби театр, кем бы ты в нем ни был». Любит и тянет все, чем ни нагрузят: принимает посетителей, записывает, кто и по какому поводу звонил, фиксирует сведения из производственных мастерских, печатает суточные наряды на репетиции и спектакли, собирает поденные отчеты цехов о выполнении плана, перепечатывает для актеров роли, готовит директору сведения о кассе, на оплату разовикам, донесения и отчеты в область. Рапортички в местком, в партбюро, художественному руководителю. Три раза в день надо побеспокоиться о Борисоглебском, отнести бутерброд, бутылку кефира: не напомнишь — не поест. Заявки, телеграммы, письма…
Красновидов приступил наконец ко второй части «Разведчицы Искры». И Валдаев и Ермолина, хотя и чувствовали себя новичками, многое глубоко и серьезно, видно было, продумали уже задолго до репетиций. Ермолина искренне призналась:
— Ну, дружочки мои, волнуюсь, как институтка. Каждая роль — вот точно последняя. И всегда — белый лист: ничего не знаю, ничего не умею. Всегда заново. Не вру, хоть убейте.
Она не кокетничала. Большой художник всегда трепещет перед новой работой. Коварное «я все знаю, все умею» изгоняет беспощадно. Непосредственность. И отвага. Все остальное — в процессе труда.
И еще она сказала, обращаясь к молодым и студийцам:
— Не глядите на меня так, будто молиться собираетесь. Такая же, как вы. И ошибусь, и обижусь на режиссера, и расплакаться могу. Давайте-ка вместе посмотрим, что происходит, какие манки набросал Олег Борисович, какие капканы расставил. Вместе. И, бог даст, одолеем. Я вот уже и подстраховала себя чуток.
Лидия Николаевна полистала тетрадь, нашла нужные страницы и прочитала биографию Искры, которую она измыслила, знакомясь с пьесой и ролью:
«Искра — это я. Я еще до войны — профессиональная разведчица. Я — во время войны. Образ, характер, профессия, привычки, склонности, социальное происхождение, воспитание, симпатии и антипатии; непроницаемость в чертах лица, во взгляде, молниеносная реакция, бесстрашие Искры. Измыслила скупым, точным, будоражащим воображение языком».
После этого она раскрыла роль. Энергично вобрав носом воздух, словно вдохнула в себя душу образа, еще не осязаемого, бесплотного, но зримого каким-то внутренним оком — что-то похожее на явление во сне.
— Я должна, — сказала она в некотором полузабытьи, — внимательно присмотреться к актрисе, играющей мою молодость. Влезть в ее существо, чтобы стать ее продолжением. Мы с Шинкаревой должны быть одним целым, иначе зритель раскусит наш фокус, он увидит ДВА персонажа под ОДНИМ именем. Тогда задача режиссера станет ошибкой, непоправимой ошибкой… И еще. — Лидия Николаевна извлекла из ридикюля конверт. — Это от Веры Тимофеевны. Звонила я ей. Володя-администратор, кстати, очень услужливый юноша, был у нее. И вот…
Она вручила конверт Красновидову.
Олег Борисович все это время зорко наблюдал за Ермолиной. Больше года прошло, как они вместе играли в «Любови Яровой»: она Любовь, он Кошкин. Незабываемые мгновения. Словно у горячей жаровни стоишь, будто прибавляется тебе творческого огня. И удивительная биологическая метаморфоза: Ермолина на сцене молодеет. Голос ее — в жизни глуховато-надтреснутый — звенит, как колокольчик, чарует своим обаянием; покоряющая женственность в движениях, в глазах, в ласковости красивых выразительных рук.
И вот она снова рядом. Еще не начала репетировать, а уже чувствуется, что жаровня распалена.
Красновидов вскрыл конверт и прочитал вслух:
«Многоуважаемый Олег Борисович. Рада Вам помочь, но боюсь, что к тому, о чем я поведала при нашей встрече, мало что смогу добавить, тем более в письменной форме. Приехать, к сожалению, не могу. Дела. Я повторяюсь, но скажу, что пьеса, в общем, написана с хорошей, с точки зрения самого материала, профессиональной осведомленностью. Меня, конечно, Вы нарисовали чересчур героической. Может быть, для сцены так и нужно, а на самом деле все было будничней. Рядовая работа. Опасная, трудная и, прямо скажу, не женская.Желаю успеха. В. Т.»
Затем для ознакомления сжато даю Вам такую справку. Наступление Красной Армии летом сорок третьего года подняло оккупированную часть населения на партизанскую войну. Наиболее значительная операция партизан именовалась «Рельсовая война». Дружина Бойкого занималась подрывными действиями на железных дорогах. Моя связь через линию фронта проходила с его помощью. Бойкий в моей конспиративной работе сыграл неоценимую роль. Жалко, что в Вашей пьесе он только упоминается, это очень колоритная фигура и по-настоящему героическая личность. Самым трудным тогда в городке, возле которого я Вас подобрала, было не вызвать никаких подозрений. Только в таком случае я могла рассчитывать на доверие. Как завоевывалось это доверие? Я должна была «честно» служить вермахту: выдавать им антигитлеровцев, вылавливать партизан и подпольщиков. Как это делала? «Выловленные», которых я в действительности укрывала, заносились в списки как уничтоженные.
Пленного раненого старшину С. мне приказали расстрелять самолично. Старшина С. был занесен в список уничтоженных. Я выходила его, уберегла от плена, переправила с помощью партизан через линию фронта. Кончилась война. И начались неприятности. Акция «расстрела», оказалось, лежит на мне пятном: свидетель жив. Это старшина С. Он случайно разыскал меня. По заметке в газете. И «разоблачил» перед детьми. Пришлось бывшему старшине раскрыть и секрет «расстрела», и каким образом он избежал плена, и как был переброшен в тыл к нашим.
И еще. Фамилию Флейшера обязательно измените, достоверность от этого не пострадает.
Вот, пожалуй, все, что могу сообщить.
Письмо по целому ряду фактов проливало дополнительный свет на сюжет пьесы. Какие-то сцены нуждались в переделках.
— Виктор Иванович, — обратился Красновидов к Валдаеву, — изменить немедленно у себя в роли фамилию Флейшера… На Тышлера, и ну его к черту.
Ермолина сказала:
— Для меня очень ценная деталь: «рядовая работа, трудная и не женская». Такой и надо ее играть.
Красновидов подтвердил:
— А как же иначе? Героизм — результат. Результат играть нельзя, к нему надо прийти. Через поступки. Роль старшины С., а по пьесе Ивана Кумейко, надо переписать. Дорофею Лукьянову придется посидеть с Борисоглебским, подумать над этим образом.
Шинкарева и Ермолина жили не разлучаясь. Бывало, Ермолина зазывала Ксюшу домой, они садились друг против друга.
— Давай-ка, душка моя, вот что. Я возьму твою роль, а ты мою. Ведь мы с тобой одна и та же Искра, так?
Они менялись ролями, читали, слушали друг друга, находили единую интонацию, голосовую тесситуру, оговаривали биографию Искры, ее манеру ходить, причесываться, смотреть, брать и держать предметы, выискивали особенности характера, которые обе актрисы должны будут одинаково подчеркнуть. Так, в терпеливом, придирчивом поиске рождалась единая психологическая характеристика образа, их внешняя похожесть.
Зрел в роли Максима Кучерова Роман Изюмов. Красновидов относился к этому актеру с особым пристрастием. Излишняя требовательность порой явно бросалась в глаза, но Роман неукоснительно подчинялся. Безотказно, самоотрешенно работал. Ни тени обиды на придирки режиссера. Не оспаривал, не разглагольствовал. Проминал роль со всех сторон, придумывал этюды, разыгрывал их в разных вариантах. Осваивал ассоциативный метод. Красновидов частенько напоминал и всем исполнителям: идите на роль не налегке, а с мешком ассоциаций — скорей придете к цели.
Ермолина сразу приметила Романа Изюмова и выделила его среди остальных. Актриса старой школы, она считала внешность первейшим достоянием. «Гибель актеру, — высказывалась она иногда в кругу друзей, — если он с искрой божьей, а ноги короткие, плечи узкие, голова огурцом и рот на боку. Не находка, конечно, если и ростом — сажень, и кудри русые, и голос — мед, а за душой ничего, на уме девчонки, ресторан да пиджак в клетку. Этот Изюмов всем взял. Будет толк! А уж горяч! Облей водой — не остудится. Подфартило нам на Кучерова».
Зайдя как-то к Олегу Борисовичу в кабинет, Лидия Николаевна, поговорив о том о сем, спросила:
— Изюмов у вас на договоре?
— Нет, — ответил тот, — в штате, по первой категории.
— Заслуживает вполне. Фамилию я бы ему сменила, немного сахар-медович. Но актер отменный.
Красновидов улыбнулся:
— Сам не налюбуюсь. И фамилия мне нравится: с изюминкой.
— Вот и сотворите себе, батенька, преемника. Вырастить одного великого куда как полезней для искусства, чем два десятка ремесленников.
— Ну, чтобы великого, так не замахиваюсь, а настоящего — неплохо бы.
Валдаев врастал в образ Тышлера тягостно. Рубашечный герой, поднаторевший на пьесах Островского, Писемского, Мамина-Сибиряка, психологию гестаповца понять не мог. Умозрительно еще куда ни шло. Воплотиться, стать фашистом доподлинно — задача. А Красновидов требовал воплотиться, ухлопал на Тышлера неделю драгоценного времени, а воз не двигался. Доходило до того, что Валдаев клал роль на стол и говорил:
— Баста. Сдаюсь. Не фашист! Убей — не сыграю.
Красновидов терял терпение, готовый разразиться бранью: заштамповался, набил мозоли на Разлюляевых да Кнуровых, вот и ни с места. Но усмирялся и непроницаемо спокойно:
— Давай-ка, Витя, разберемся, что к чему. Фашист — это не обязательно зубовный оскал, нож в руке, автомат в другой, кованый сапог и «доннерветтер», «швейнехунде», «круцевикс». Такой не страшен. Такой — дурак. От него и фашизму толку мало. И нам такого играть неинтересно. Фашист, Витя, это идеология, политика. Огромная истребительная машина. Тышлер — хитрый винтик в этой машине. Над ним много поработали, прежде чем получился такой Тышлер. Найди отвертку к этому винтику, развинти его, отдели от машины, и ты повредишь систему. А для этого положи каждый винтик на ладонь и рассмотри как следует. Изучи! Когда изучишь — постигнешь образ. И уже силой своего дарования одухотворишь, вскроешь нам Тышлера. И разоблачишь.
Валдаев обложился военно-политической литературой. Окунулся в ужасы лагерей, пыток, допросов, массовых расстрелов.
Эмоциональный настрой мягкого, жизнелюбивого от природы человека постепенно, с трудом изменялся, приобретал иные признаки, которые в чем-то уже были сродни характеру, мировоззрению фашиста.
Красновидов эти дни часто бывал у него на квартире и просиживал допоздна. Он не мог не заметить, что сдвиги в работе над образом произошли.
Валдаев чертыхался:
— Грязнее дела не встречал. Кошмары снятся: застенки, «шванцпарады», рыцарские кресты, черт бы их. Гитлера во сне видел. На танке. Строчил из пулемета и орал: «Хайль, хайль», черт бы его.
Жена, Элла Ивановна, потчевала их обливными пирожками с яйцами, чаем и мороженой клюквой.
— К черту пирожки! — взрывался Валдаев. — И клюкву к черту! Я Тышлер или не Тышлер?!
— Тышлер, Витенька, Тышлер, — пугалась Элла Ивановна. А он на полном серьезе орал:
— Тогда сырого мяса мне! Кружку баварского, сакрамент нох айнмаль!
— Ну вот, — вконец огорчалась Элла Ивановна, — он и со мной уже как солдафон.
Глаз у Виктора Ивановича становился порой водянистым. Он вроде бы обесцветился, опустел, во взгляде ощущалась холодная бесстрастность, в интонациях появились ноты неуверенности, панического страха, это уже «туда». Появилась надежда: вот-вот.
Но выходили на сценическую площадку и… ни одного попадания. Снова садились за стол, снова копались, спорили.
— Не идет! — Валдаев безвольно разводил руками.
— И не пойдет, — добавлял Красновидов, — пока ты не плюнешь на Тышлера-фашиста и не найдешь существо Тышлера-человека.
— Тышлера-человека, говоришь? — спрашивал Валдаев, будто проснувшись от кошмарного сна.
— И не иначе.
— Черт возьми, я же чувствую, что играю вообще бяку, вообще гада, сволочь. А?
Ермолина подлила масла в огонь:
— Ты, Витюша, забываешь одно: прежде чем дикую лошадь объездить, на нее надо залезть.
Валдаев потер утомленные от очков глаза, откинулся на спинку стула и начал раскуривать трубку. Потянуло «Золотым руном».
— Спасибо. Я, кажется, понял.
— Мы все рады, что понял. Для актера «понял» означает — сделал. А перерыв, между прочим, еще не объявлен, — мягко намекнул Красновидов, — студиец Дорофей Лукьянов тоже курящий.
Валдаев заткнул трубку большим пальцем.
— Всю первую картину сначала! — скомандовал режиссер. — Специально для Валдаева. После перерыва садимся за второй акт.
У Бурова совещание. Экстренное. Почти стихийное. Но непрошеных гостей нет. Вместительный кабинет забит до отказа. Стоят в дверях, сидят на подоконниках, на ковре, стоят вдоль стен. Геологи, буровые мастера, сейсмики, топографы, вышкомонтажники. Притопали из тайги, с лесопросек, из разведпартий, от буровых с дальних профилей, кто на вертолетах, кто на попутных тягачах. Усталые, промерзшие. Времени в обрез, но много наболевшего, неотложного. Среди них приткнувшиеся в углу Красновидов, Борисоглебский и Рогов. У них свои заботы. Но возникший в кабинете секретаря горкома партии разговор впрямую коснулся задуманной пьесы о газонефтедобытчиках, и это, пожалуй, важнее самой причины их прихода сюда. У Борисоглебского на коленях портативный магнитофон.
Духота. В открытую форточку врываются морозные струи, но воздух не свежеет, не разряжается от дыма и запаха отопревшей кожи дубленок, кирзовых сапог. Говорят, перебивая друг друга, но по-деловому, скупо, репликами.
Буров без места. Стоит посреди кабинета:
— В районе поселка Семнадцать опорной скважиной вскрыты битуминозные породы с содержанием битума до восьми процентов. Что скажут геологи?
— Рассчитываем получить прямые нефтепроявления.
С подоконника:
— Столько лет ползали по тайге впустую. Ни проектов, ни материалов, ни людей.
Чей-то промерзший, прокуренный бас:
— Самодеятельностью занимались.
Бородатый, лет сорока:
— Приезжал к нам на буровую из «Главгеологии». Сунул нос, повертелся, покуражился: «Свертываться!» Как так? Я бурю. Мне выговор. Все равно бурю. Меня снимают. А тут ударил первый фонтан. Небольшой, литры, но это же нефть?!
— РБ-9 предполагает суточный дебит одной скважины пятьсот тонн.
— Предполагает! Ну, допустим. А толку? Кругом болота. Как вывозить?
— РБ-9 дала фонтан внезапно, кто же думал?
— Кому положено, тот и думать должен.
— Поставить в обкоме вопрос: немедленно мобилизовать все силы на транспортировку. Ведь миллионы рублей полетят на воздух.
— Заложить трубопровод.
Краснолицый в каске, напяленной на ушанку:
— Испугаются затрат. Скажут: дай сперва промышленную норму, а тогда…
С подоконника:
— Во-во. Про белого бычка. И получится — газ, нефть будут, а использовать не сможем.
— Сергей Кузьмич, надо обустраивать быт. Люди так дальше жить не могут.
— С теплицами надо решить вопрос. На двенадцатом в столовке зимой свежие огурцы!
— Местные колхозы надо взять под надзор «Главгеологии». Тогда и огурцы, и молоко, и картофель. Капуста, если хорошо обихожена. До каких пор возить все это за тысячи верст?
— Пригласить артистов на буровые. Пусть выступят.
— В балке? Или на свежем воздухе?
— Надо клубы строить. Дичаем.
— Массово-политическая работа неудовлетворительная.
— Ее вообще нет.
— Бани нужны. Неделями на базе не бываем, а по уши в грязи круглый день, закоростели.
Начальник разведотряда, худой, с ввалившимися щеками, простуженный, сипит:
— А что же нам тогда говорить? Разведчики зимой в палатках месяцами сидят, без завоза продуктов, белья, медикаментов, три месяца не получают зарплаты. Десять лет топчем тайгу, оконтурены огромные площади. Явные показатели на нефть.
Начальник разведки закашлялся, прикрыв шапкой рот.
Буров дождался, пока все высказывались, а потом взял слово:
— Подведем черту. Ваши беспокойства справедливы, требования законны. Теперь уже ясно, что в Сибири нефть есть. В Крутогорском районе общее количество полученной нефти превышает две тысячи тонн. Определены горизонты, которые дадут по крайней мере двести тысяч тонн; годовой дебит нефти в нашей области может равняться числу с восемью нулями. И все-таки далеко не все еще убеждены в практической целесообразности сибирских открытий. Маловеров много. И, к огорчению, от них в основном зависит, когда, где и как начать добычу. Маловеров, перестраховщиков убедят только миллионы тонн уже поднятой нефти.
Он медленно вышагивал на маленьком пятачке ковра, окруженный взволнованными, сердитыми и обескураженными ребятами.
— Поднимем — тогда деньги, средства, техника и все остальное организуются сразу. По закону рентабельности. А сейчас — ножницы: мы рискуем здоровьем, силами, даже жизнью и верим. Иные рискуют лишь финансовыми затратами и не верят. Риск на риск. Один умный человек сказал: тому, кто участвует в деле, все потемки, тому, кто смотрит со стороны, все ясно. Пока что, скромно говоря, литры. Литры никого не убедят. Большие надежды возлагали на РБ-7. Пожар, вспыхнувший на буровой, — потеря большая. Пламя слизнуло вышку, уничтожены ценные показатели. При опробовании скважины допущена непозволительная ошибка. Что ж, бывает. Но объективно сам выброс вселяет веру: Крутогорская платформа может стать ведущей нефтеносной… Теперь. Культура и быт. Это первоочередная статья. Средний возраст жителей новых поселков — двадцать четыре — двадцать шесть лет. Все это в основном мастера, большинство с высшим образованием, некоторые становятся авторами крупных научных разработок. Отсутствие духовных и культурных ценностей здесь скоро станет причиной бегства из этих поселков. Надо больше заглядывать в глубину нравственных, психологических преобразований человека будущего. Нам от этой проблемы не уйти, и мы ее всеми силами решим. Люди пришли сюда не за длинным рублем, они и дома зарабатывали не меньше. Их влечет необычность, новизна, эксперимент, масштаб. Перспективные возможности Сибири измеряются континентальными масштабами. Это можно сравнить с открытием новой Северной Америки. И не к лицу нам называться провинциальной глухоманью. Провинция — понятие не нравственное. В дальнем уголке можно жить по-столичному, а в крупном городе провинциально прозябать. Обустройство базовых поселков — задача государственного значения.
— Такое уже слыхали, остается только заняться этим.
— Бесспорно. Но решать задачу нам.
Только когда все вышли из кабинета, Буров обратил внимание на примостившихся в углу Борисоглебского, Красновидова и Рогова.
— Послушали? — спросил, закуривая.
— Насладились, — Борисоглебский поставил магнитофон у ножки стула.
— Записывали?
— Ссыграть хотим этих ребят, восспеть в эпопее.
Буров улыбнулся иронически-снисходительно:
— На одних заседаниях материала для эпопеи вы, пожалуй, не соберете.
Борисоглебский наступал:
— Ррейд задуман, Сергей Кузьмич. Вот на этих железодерревянных конструкциях, — он постукал костяшками пальцев по протезам, — пойду в тайгу, в самое пекло, веришь?
— Верю, Федор Илларионович. Тебя тайгой не испугаешь.
— То-то. Отгрохаем феерию. Вылепим эдакий тюменский монумент в двух актах без антракта.
— «Арена» расширяет границы?
Буров заговорил о важности создания театра в дни, когда крутогорцы напрягают последние силы, чтобы наконец отрапортовать партии и народу о новой кладовой нефти и газа.
— Слышали? Истосковались люди по духовной пище. Зовут вас, ждут. Летают к вам на спектакли из медвежьих углов, простаивают у касс и не могут достать билета.
Борисоглебский обратился к Олегу Борисовичу:
— Скажи, чего растерялся? — И, не дав ему раскрыть рта, начал выкладывать цель их прихода. — Есть задумка. Артисты отправятся в тайгу к разведчикам. А? Здорово? Где возможно выступят, расскажут о себе, о театре. А попутно будут собирать материал. Интереснейшая тема, поверь на слово. Я возглавляю группу, по ледовому Иртышу, по зимнику как раз снаряжается автотракторная колонна. До Ханты-Мансийска. От Иртыша нас подберут тягачи «АТээЛ» — и до базы. Поддержишь?
— А если «АТээЛы» не подберут, — предостерег Буров, — замерзнут.
— Где наша не замерзала? Мы с тобой на фронте не замерзали? А у них что, иная плоть? Жиже кровь? Здесь, ко всему, романтика, таежное царство. Учти, половина из нас — местные: Эльга, Герасим, Лукьянов, Агаев, Манюрина.
— Манюриной скоро рожать, — напомнил Рогов.
— А мы ее брать не будем, пусть рожает на здоровье, это я так. Экипирруемся за счет «Главгеологии», пусть рраскошелятся. Им скоро деньги с неба в ладоши польются. Ты только помоги, Сергей, оповещением. Загодя. Мы тебе гррафик, а ты по гррафику радиограммой — туда. Начбурам, геологам, ну и так далее. Пусть потеснятся, а один балок, где возможно, чтобы для нас… Сскажи, фотографировать везде разрешено?
Буров был нескрываемо озабочен. Такой рейд и для испытанных людей таит кучу неожиданностей. Морозы, трудные, дальние от жилья трассы артистам будут не под силу, мало ли чего… Хорошо, если на «АТээЛах», размышлял он, а если на розвальнях? Но разве Борисоглебского переубедишь? Скрепя сердце обронил:
— Нешто тебе вообще можно что-нибудь запретить? — С тревогой добавил: — Но если что… Кто будет нести ответ?
— Все будем, все. — Борисоглебский не признавал отступлений. — И ты, и я, и Красновидов. Добро?
Буров пожал плечами, но запретить все же язык не повернулся.
— Теперь напррягись, — не остывал Борисоглебский, — вопрос второй. Олег, выкладывай, что ж ты все молчишь?
То ли потому, что он впервые оказался на таком совещании среди людей незнакомой доселе профессии, то ли тема задуманного действа одолевала его уже так, что он начинал забываться, но он даже и не слышал разговора завлита с секретарем. И думал-то, пожалуй, совсем о постороннем, его то уносило в будничную многолетнюю даль, то окунало в нынешний день, и прошлое и настоящее спутывалось в один клубок. Вставали перед глазами иззябшие, остроскулые лица таежных трудяг, слышались прокуренные надсаженные голоса, тяжелый топот кирзовых сапог, наследивших в кабинете у секретаря. И кого же они, эти ребята, ему напомнили?.. Вспомнил! Окопную братву, разведчиков с автоматами и кинжальными штыками на боку. Фронт. Они в бою. И эти… И смерть, ему показалось, от них не дальше, чем тогда, в окопах. И победа их будет, возможно, стоить победы Девятого мая…
Фантазия понесла Красновидова, и кабинет Бурова на какой-то миг обернулся театральной сценой; разыгрывалась захватывающая дух драма: лес, бой. И эти вот таежные ребята в полушубках и кирзовых сапогах, задубелые, злые, с воспаленными от мороза и усталости глазами, лежат в окопах. Огонь. Взрыв! И с рокотом вырывается в поднебесье гигантский, силою в сто атмосфер, фонтан. Нефть!!! Крики «Ура!» Где это? На передовой? Прорван фронт? Прорван!
Бой длился четверть века. Бойцы коченели в сугробах, тонули в болотах, гибли от комаров и гнуса, валили лес, рыли траншеи, бурили версты, сотни верст, в теле непокорной промерзшей земли, жевали без соли конину, лосятину, хлебали, тошня, болотную гниль. Забытые, заброшенные, без вести пропавшие… Взрыв. Скрежет и лязг. И в небо летят невесомые макароны стальных скважинных труб. Плюется земля и не пускает в недра, сопротивляется. Врешь! Распахнутся, земля, твои недра, потечет из чрева твоего черная кровь. Будут ребята, обезумев от радости, умываться, бултыхаться в потоках ее.
Пир.
На пиру в бутылях нефть. Не спирт. На этикетках: «3-й куст, буровая №…», «5-й куст, начбур…», «8-й куст, геолог…» Первый тост — символический глоток за нефть. Второй тост — за нефть. Третий, пятый, десятый — только за нефть, за нее, голубушку. Пейте, герои.
Жаркий пламень, разжегший воображение художника, формировал образы, строчки, мизансцены. Новый феномен заслонил «Искру», почти готовым рвался уже на сцену, к зрителю: загорись, ощути себя, зритель, в этом феерическом пламени. Это про вас, ребята. Узнаете? Вспоминаете? Вы дымили в кабинете у Бурова. Требовали, решали, отстаивали… Узнаете?
— Олег! — гаркнул Борисоглебский. — Ты где?
— Я здесь, — очнулся Красновидов.
— Выкладывай.
Олег пошел напропалую:
— Филиал нам нужен, Сергей Кузьмич. Вопрос стоит о выходе театра «Арена» на арену в полном смысле слова.
— От вас всего можно ожидать.
Буров не удержался от улыбки.
Но Красновидов был серьезен и предельно взволнован, словно стоял перед альтернативой: жить или умереть.
— Скажите, Сергей Кузьмич, проект крутогорского стадиона типовой? — спросил он.
— В принципе да, — ответил тот, еще не понимая, куда он клонит, — с небольшими дополнениями. Первое мая хотим отметить на стадионе.
— С дополнениями — в затратах? — спросил Красновидов.
— Именно.
— Новые дополнения исключены?
— Если они необходимы и не исказят архитектурно-инженерного замысла.
— Не исказят, — решительно сказал Красновидов. — И затраты невелики, а окупятся с лихвой.
— А в чем суть? — спросил Сергей Кузьмич.
— Суть в том, чтобы приспособить стадион и для театрализованных действ.
Красновидов встал. Он волновался.
— Построить специальные конструкции для поддержки сценического квадрата на высоте примерно пяти-шести метров от земли. Легкие, из прочного металла. Декоративно они должны хорошо смотреться и безупречно, бесшумно действовать. Сценическая площадка должна быть прозрачной.
Буров расширил глаза:
— Прозрачная сцена?!
— Представьте.
Красновидов пришел к Бурову с готовым проектом. Сделаны расчеты по масштабам, подсчитано, во что это приблизительно выльется по финансовым затратам. Но главное — это прозрачная платформа сцены. Она ему уже снилась, он мысленно видел на ней декорации, всю оснастку будущего спектакля. Подсвеченная снизу и со всех сторон рассеянным светом прожекторов, она будет ощущаться невесомой, парящей над землей, позволяющей достигать художественных эффектов, каких не осуществить на сцене, с трех сторон закрытой от зрителя. Простейшие мизансцены в этих условиях воспримутся ярче, убедительней, жанровые приемы действа прочтутся по-особому оригинально. Иной формы воплощения задуманной постановки он уже не представлял.
Красновидов бросил взгляд на Бурова, проверяя, какое впечатление он произвел на секретаря новой своей затеей, продолжал уже более уверенно:
— В осенне-зимний сезон спектакли, естественно, будут идти в закрытом театре, в весенне-летний — на двух площадках.
Буров выслушал Красновидова со смешанным чувством. Глубокое почтение к горячему, неутомимому человеку, доходящему в делах, касающихся театра, до самозабвения, и искреннее желание и в этот раз оказать поддержку. Но аппетит художественного руководителя уж как-то не сообразовывался с реальными возможностями. Парить в облаках прекрасно. Но надо иногда опускаться на землю. Актеры в напористости не уступают геологам, подумалось ему. Ценная черта, необходимая — не знать преград в своих дерзаниях. Святое побуждение всех мечтателей, приводящее их часто к разочарованиям.
А наши таежные искатели? Ничем они не отличаются от Красновидова, признался самому себе Буров. Та же ситуация. Десять лет мечтаем о миллионах тонн нефти, видим ее уже у себя на ладонях, диссертации пишем, воспеваем эти миллионы в стихах. А пока что? Литры и бесплодное мыканье по тайге, мучительные каждодневные разочарования и надежды, надежды.
Буров не мог покривить душой, идея Красновидова понравилась ему. Будь другие условия, он подписался б под нею двумя руками. Но сейчас, когда на обустройство маленького поселка со слезами выколачивались доски, гвозди, железные печурки, когда люди живут еще в землянках, в пещерах под речным обрывом, справляют там свадьбы, рожают детей, здесь замысливается уже прозрачная плексигласовая сцена. Первого мая стадион должен быть открыт, но со строительством затяжки, в бюджете дефицит, транспорт без конца перебрасывается на другие, более неотложные, объекты.
Буров старательно искал, как помочь Красновидову. Просто отказать — значит выбить из-под человека почву, он над этой идеей поди ночей не спал, истратился весь. Буров подошел к столу, достал папку, где лежали документы по строительству стадиона, углубился в бумаги. Борисоглебский, Рогов и Красновидов стояли посреди кабинета на наслеженном сапогами ковре, молча смотрели на Бурова. Тот наконец закрыл папку.
— Буду с вами откровенен, товарищи. Дело вы задумали интересное, но неожиданности всегда заставляют задуматься. Оттягивать достройку и заняться сценической площадкой — значит сорвать плановый график, а это, в свою очередь, означает законсервировать строительство как минимум на год: летом вся транспортная техника уйдет на другие объекты. Без техники ваш замысел за лето не осуществить. Нам просто не подпишут смету, а без денег вы ни туда и ни сюда. Мы накануне открытия промышленной нефти. У нас, правда, «накануне» понятие растяжимое, это может случиться сегодня, а может и через год. Вам, коммунистам, не надо объяснять, как важно для страны, чтобы нефть пошла как можно скорее. Говорить сейчас о немедленном осуществлении вашего плана — преждевременно. Остается что? Вынашивать замысел и ждать. Найдем вам помощников, подключим архитектурно-строительное управление. Будем надеяться, что через год-полтора ваш замысел осуществится. Повторяю: будем надеяться.
Он подошел к Красновидову, обнял его по-простецки.
— Расстроились очень?
— Очень, — не скрыл Красновидов.
— А мы здесь, Олег Борисович, живем ожиданием долгие годы. Но это не убило нашей настойчивости, наоборот, укрепило ее. Стали мудрее и уверенней. — Он помолчал секунду, с любопытством спросил: — Олег Борисович, вопрос непросвещенного, а как же вы предполагаете с такой площадки, на стадионе, доносить до зрителя текст? Ведь не услышат.
— Это вопрос десятый, Сергей Кузьмич, — безразличным тоном ответил Красновидов. — Японцы продали Советскому Союзу партию микрофонов на полупроводниках. Отличные усилители — и умещаются в боковом кармашке. Надо их только раздобыть.
— Итак, арена?! — с некоторой театральной аффектацией воскликнул Буров.
— Арена, — удрученно кивнул Красновидов.
— Аррена, черт ее возьми, — зарокотал Борисоглебский. — А мы-то на тебя, танкист, надеялись.
— Надежды могу оправдать лишь по мере своих возможностей, Федор Илларионович, — ответил Буров. — Сроки и финансы выше моих возможностей. Но компаньоном вашего дела все же прошу меня считать.
— Ла-адно, — широко повел рукой Борисоглебский, — еще никто не знает, когда мы пьесу-то закончим, тут сроки тоже властвуют над нами. Хорошо, коли сразу завяжется. А нет? Верно, Олег?
— Бывает, — сказал Красновидов и присел. Вступило в поясницу.
Борисоглебский напомнил:
— А экспедицию нашу поддержи. Поспособствуй, оповести таежников. Даешь слово?
— Даю, — сказал Буров, — с условием, что все у вас пойдет дисциплинированно. Законы тайги суровы и беспощадны, ты знаешь.
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
Зима бесновалась. Улицы Крутогорска стали непроезжими из-за сугробов. Метель застила свет, резала глаза снежной сечкой. Ртутный столбик на термометрах опускался все ниже. Строители, задыхаясь от холода, не прекращали кладку, сварку, монтажные работы. Бульдозеристы рыли котлованы, выворачивали из-под снега мерзлые глыбы грунта. Школьники сидели за партами не раздеваясь.
Под Крутогорском грохотали стосильные «АТээЛы», таща на длинных бревенчатых санях трубы, арматуру. Не нарушая графика проходки, бурились скважины. Вышкари на сорокаметровой высоте, пристегнутые к арматуре, монтировали, возясь с раскаленным от мороза металлом. Рубились просеки. Отмеченные геологами места для новых буровых освобождались от не замерзающей даже в такие холода болотной гущи, и получались навечно замороженные острова, которые станут естественным фундаментом для опорных вышек. Все брошено на поиски большой нефти.
А в Крутогорске по вечерам на фасаде театра ежедневно зажигалась реклама: «Сегодня «СВОИ ЛЮДИ — СОЧТЕМСЯ». В самые сильные морозы спектакли не отменялись, только раздевалка была закрыта. Зрители сидели в тулупах, дохах, медвежьих шубах. Актерам тулупов на сцене не полагалось, они мерзли в своих театральных костюмах, но качества спектакля не ослабляли.
Лежнев пригласил Красновидова в баню («Оторвись на час, омой тело — душа светлее станет»). Пошли. Баню Егор Егорович откопал на краю города, у самого леса.
Небольшой сруб с сенцами. По четырем стенам ромбики застекленных окошек. За узенькой бревенчатой дверью предбанничек с полкой, на которой горой лежат обмылки. И надпись: «Мытый немытого не разумеет, обмылок оставь на полке». По горе обмылков можно представить, сколько здесь перебывало мужского населения.
Геологи, уходя на месяцы в тайгу, в последний раз устраивают себе здесь баню. Прощанье с цивилизацией. Последний приют, а там… Побанятся теперь после возвращения. Они и сруб этот построили, и печь сложили, вмонтировали в нее десятиведерный чан.
Баня без замка: войди всяк страждущий, помойся, постирайся, выпей четушку, подотри, загаси печь, обмылок и стакан оставь на всякий случай: не каждый такой предусмотрительный, как ты. У печки на жестяном квадрате вязанка дров и топор.
В бане тепло. Видно недавно кто-то мылся: следы от сенец до тайги еще не занесло. Сняв шубейки, Лежнев и Красновидов принялись растапливать печь. Кинули в котел несколько ведер снега. Не остывшая еще печь накалялась быстро.
Голые они выглядели смешно, скованно. Ступали по скользкому полу несмело, растопырив руки. Лежнев худой, костистый, весь какой-то прозрачный, на тонких соломенных ножках; Красновидов завидно сложен, узкобедр, без признаков животика, смугл, еще от целинного загара, и плечист.
— Ну и силен же ты, брат, — Егор Егорович шлепал веником по спине худрука, — эк спинища, хоть в домино на ней стучи. Плесни-ка себе на спину-то. Ковш не утопи, не достанешь в кипятке-то.
О делах условились не говорить, отдохнуть от них, и разговор шел пустой, без темы. На лицах благодушие. И подчеркнутый серьез: занимаются важным и не вполне обычным делом.
— Можно с тобой поинтимничать-то? — осторожно спросил Лежнев.
— В бане самое место, — Олег Борисович постоянно чувствовал, что Лежнев ищет случая, чтобы поговорить с ним на личную тему.
— А ты думал, я тебя помыть захотел, пригласив в баню-то? У тебя теперь своя ванная, куда лучше. Поинтимничать и позвал. Сам ведь никогда не поделишься.
Красновидов согласно кивнул головой.
— Вот я и напросился.
— Спасибо.
— Страдаешь?
Лежнев придвинулся на скамейке, положил руку Красновидову на колено.
— Да, — кратко ответил тот.
— Стоит ли, Олег? Так уж ты ее действительно любишь?
— Сильнее, чем тебе кажется, Егор Егорович.
— Тогда молчу. Дело личное, но мне казалось, что вы ровно белок и желток, находились в одной скорлупе, а слитности меж вами не существовало.
Красновидов понял, что они, как в плохом водевиле, перепутали действующих лиц. Поняв, досадливо и грустно обронил:
— Ты прав, слитности не существовало.
В бане становилось все жарче. Дым, пар. Друг друга уже не видели. Ковшик, мыло, мочалку нашаривали ощупью. Лежнев припекся мокрым задом к печке, пронзительно завизжал, а Красновидов, хохоча, поскользнулся и поплыл по мыльной глади к водостоку. Распахнули дверь в предбанник, морозные клубы воздуха добавили дымно-серой темени, они теперь аукались, мылили и окатывали друг друга водой вслепую. Долго молчали.
— Как же теперь думаешь? — спросил наконец Лежнев.
— А что теперь?
Красновидов, сидя на мокрой скользкой скамье, распрямил плечи, приосанился.
— Жизнь хороша и прекрасна. К прошлому возврата нет. Ошибки молодости надо исправлять. И не повторять их вновь.
— Где она сейчас?
— Не знаю. Но уверен, что ей сейчас хорошо и беззаботно.
— Мерзость она, ты меня извини.
Лежнев нахохлился, глаз у него зло смотрел куда-то в угол предбанника.
— Дело прошлое, Егор Егорович… Она ждала лишь случая.
— Томский! — пришло Лежневу в голову. Добавил: — Не люблю я его. Весь дурной театр вобрал в себя.
Красновидов пропустил сказанное о Томском мимо ушей:
— Ей нужен был повод.
— И это говоришь ты?! Сколько вы прожили вместе?
— Лет десять. Как белок с желтком, ты прав, Егор. Мой образ жизни ей чужд. И на театр она смотрела с парадной стороны. В театре надо преодолевать, а не приспосабливаться. Лина — человек ветреный, нестойкий. Она привыкла к затхлости театра, того, умершего.
— Страшно ты говоришь, Олег.
— Я говорю нестрашно. Страшное произошло с Драматическим. Трагедия его гибели ни с чем не сравнима. Если бы он не сгорел, мы бы все протухли там заживо и сами не заметили, как протухли. Ни маститые, ни даже люди высокопринципиальные не смогли уже ничего сделать. Выстояли, как видишь, немногие. Ветвь, выросшая из гнили и пепла.
Лежнев как-то сник. Интимного разговора вроде бы и не получилось. Снова все уперлось в театр. Этот Олег любую нитку вплетает в свой узор.
— Она тебе пишет? — спросил он.
— Одно письмо написала. Как объяснительную записку. Сухо и принужденно.
Он поднялся со скамьи, отдышался.
— Все правильно, милый мой Егор.
Вышли в предбанник. И добавили на полку два обмылка. Когда оделись, Лежнев вытащил из портфеля пару бутылок пива. Стакан, оставленный геологами, пригодился. Сидели на скамье умиротворенные. Красновидов потягивал пиво из горлышка.
— Мое любопытство еще не удовлетворено.
Лежнев чокнулся стаканом о его бутылку. Отпил. Закурил. Начал с подходом:
— В театре секретов не утаишь. Но «Арена», я тебе скажу, и в этом — нечто исключительное. Вот тебе пустячный факт: нет сплетен. Знал бы ты, как глубоко пережили мы это Линкино бегство. Брошенный муж. Худрук. Известный артист. Какая пища для болтовни! А никто. Страдали, как по собственной беде. И ни звука. Оцени.
— Хорошо.
— Да не «хорошо», а оцени. Атмосфера товарищества в театре — твоя заслуга. Говорю без лести, я бы такой атмосферы создать не сумел. Злой я. Нет терпения, не умею ладить с людьми.
— Наговариваешь на себя, Егор Егорович. Нам лучше знать, что ты за личность и какое у тебя терпение. Сколько я тебя знаю, ты всегда на себя наговариваешь. Зачем?
— Комплекс неполноценности.
Лежнев притворно зевнул, отмахнулся. И в упор:
— Ксюшка-то, поди, страдает.
Этой темы Красновидов старался не трогать. Слишком дорого. Трепетно все. И не поддается обсуждению. Но Лежнев не отступал.
— Я старый гриб, Олег, в делах сердечных искушен ой-ой как. Никого не люблю так, как тебя и Ксюшку, потому и болею, можешь поверить.
Помолчал.
— Любишь?
И Красновидов помолчал.
— Люблю, Егор. Вот тебе первому признался. Ни одной женщины еще не любил. Не успел. — И, словно себе в оправдание, уточнил: — Юность была отдана фронту. Молодость — театру. Ну и… ранение.
— Теперь как?
— Болит, проклятая, — помрачнев, сказал он. — Особенно по ночам. Точно гвоздь торчит меж позвонками. Терплю.
— Лечись.
— Некогда. Пока гром не грянет, мужик не перекрестится.
— Ксюша знает?
— Рассказал я ей. Знает.
Он сцепил пальцы на затылке, с задушевностью и искренней теплотой в голосе вымолвил:
— Ксюша — солнечная женщина. Ей можно отдать всю жизнь.
— Ну и отдай!
Лежнев вскочил, поставил стакан с пивом на скамейку, засеменил по предбаннику.
— Платоник! Чего ты рассиропился-то? Оба из одного мира, имя которому Театр, из одного теста, название которому Актер. Одним воздухом дышите, одной страстью одержимы. Ближе этого что еще может быть? Вы созданы друг для друга, черти, весь театр вас благословит. Ксюшка тебе как богом послана, ирод!
Красновидов, ничего не сказав, надел шубу, шапку, схватил топор и размашисто зашагал к тайге нарубить хворосту.
Хороша зима в Крутогорске. Здоровая, ядреная, как сама жизнь.
В разбеге дней, в неспокойных, авральных буднях Крутогорска жизнь театра, словно подчиняясь лихорадочному ритму города, шла напряженно, в неустановленной еще колее. Тут одно наползало на другое, там, напротив, создавалась пустота, которую нечем было заполнить.
Кроеный-перекроеный, несчастливый «Платон Кречет» не увидел света рампы. Студийный эксперимент с участием мастеров, соорудить полнометражный спектакль не удался. Как ни рассчитывало руководство театра и студии включить его в репертуар сезона, этого не получилось.
Мог ли «Платон Кречет» встать в ряд со «Своими людьми»? Нет. Горячих усилий студийцев, стараний самого Рогова, который попытался что-то исправить после Стругацкого, не хватило на то, чтобы спектакль стал вехой нового театра. Жаль труда, жаль тщетных надежд молодежи, но Валдаев как заведующий труппой требовал высвободить занятых в «Платоне» актеров, чтобы срочно приступить к пьесе Борисоглебского «Оленьи тропы», — на одном лишь спектакле театр скоро выдохнется и сядет на мель.
Рогов предложил рассыпать «Платона» на сцены и составить из них концертный вариант, с которым группа студийцев во главе с Борисоглебским отправится в экспедицию к нефтеразведчикам; тем более, что заглавную роль студиец Александр Бушуев репетировал удачно, и лишить его этой работы вовсе было бы непедагогично.
Лежневу предложили составить список распределения ролей в «Оленьих тропах», дать Красновидову на визу и без проволочек приступить к работе. «Разведчицу Искру» готовить к премьере, Борисоглебскому и Красновидову рекомендовано незамедлительно собирать материал для новой пьесы-поэмы о сибирских нефтедобытчиках. Нельзя было на этом этапе оставить без внимания и классику, на постановку был утвержден лермонтовский «Маскарад».
Красновидов сознавал, какой груз ложится на его плечи: выпустить «Искру», сидеть над новой пьесой и репетировать Арбенина в «Маскараде». Ясно, что одному всего не одолеть. Поразмыслив, он пришел к выводу: в новой пьесе ему надо четко разделить работу с Борисоглебским, к постановке ее на сцене готовить сорежиссером Романа Изюмова, а художественно-творческие вопросы театра вверить на время Виктору Валдаеву.
Олег Борисович знал, что Валдаев ради дела готов на любое самопожертвование. Гвардии служитель Мельпомены всегда подтянут, элегантно одет, хорошо настроен, с людьми чуток и строг. И снисходителен. Сам актер, любящий свою профессию, он любит ее и в других. Работает за двоих и всегда все успевает сделать вовремя, в спорах, а их не избежать, сдержан, принципиален, точен в выводах. Театр для Валдаева — единый живой организм со своим сердцем и легкими, со своим хребтом, мышцами и нервами. Все взаимосвязано. Любой вышедший из строя орган отрицательно влияет на весь организм. Валдаев — «скорая помощь», моментально устремляется лечить, исправлять, приводить в порядок. Рука Валдаева постоянно на пульсе театра. Валдаев не хворает, не жалуется, не хандрит. С настроением своим ни к кому не лезет, ни от кого не ждет похвалы, не требует путевок в санаторий, отгулов за переработки в праздники, в выходные дни. В театре с восьми утра, из театра уходит последним. Когда обедает, перекусывает, пьет чай, никто не знает. Дома к полуночи у заведующего труппой начинается основная работа: кто из актеров недогружен, у кого переработка? Как занята в репертуаре молодежь? И чем занята? Каждому молодому — роль, тогда исполнение эпизодов, участие в массовках и бессловесных выходах не будет ущемлять самолюбие. Замены исполнителей, вводы и много-много разных прочих дел. А утром подробный рапорт худруку. И так всю жизнь, безропотно и вдохновенно, терпеливо и неустанно. Если Валдаев в театре, значит, все будет в порядке. Только работай, твори, не трать зря времени.
Красновидов был уверен, что на Валдаева можно положиться.
И как ни перегружен был день артистов, как ни захватывала их круглосуточная отдача новому театру, жизнь брала свое, и труженики Мельпомены кто как мог урывали минуты и для досуга: занимались спортом, ходили в кино, если мороз не был слишком лют, бегали по глубоким снегам на лыжах, справляли новоселья, обставляли свои однокомнатные со всеми удобствами, разыскивали мебель, посуду, покупали шторы, светильники, обзаводились утварью, без которой не обойтись.
Лишь Красновидову и Уфиркину трудновато было заниматься домашним уютом. Первый занят по горло, второй все похварывал да и ленив был шлендать по магазинам, приходилось кланяться студийцам, которые охотно шли на помощь глубокоуважаемому Павлу Савельевичу. Красновидов, тот, кроме раскладушки, так ничем обзавестись и не успел. Чемоданы, нераспакованные которую неделю, стояли в прихожей. Книги, бумаги разложены по подоконникам, шуба и шапка висели на оконном шпингалете.
Шинкарева, встретив Олега Борисовича в коридоре театра, спросила:
— У вас есть вторые ключи от квартиры?
— Нет. А что?
— Дайте мне, я закажу себе и, кстати, вам.
— Зачем, Ксюша?
— Так. А вдруг потеряете.
Ксюша уже знала Красновидова. Времени он не выберет, попросить никого не попросит. Будет до скончания века валяться на раскладушке и читать, стоя у подоконника. Улучив между репетицией и спектаклем время, Ксюша направилась в магазин. Сама еще ничего не имея, кроме двух зеленых табуреток, ухлопав последние сбережения, купила тахту, письменный стол, вешалку. Попросила завхоза театра Ксенофонта помочь ей достать машину. Вдвоем они втащили мебель в квартиру Красновидова. Ксенофонт прибил в прихожей вешалку, Ксюша принесла свою зеленую табуретку и на столе оставила ключи. И записку: «Не сердитесь. Ксюша». Волновалась, знала — устроит ей Олег разнос. Что ж, пусть отругает. А себе? Потом. В получку. Купит и тахту, и стол, и вешалку и много еще всего. Со временем.
И Красновидов ругался. Хотел перенести эти вещи к ней на четвертый этаж. Но потом ему захотелось сделать так, чтобы и ей было приятно, чтобы и она порадовалась. Он накупит ей воз цветов и завалит ими всю ее квартиру! Но тут же вспомнил, что это Крутогорск и за окном сорок пять градусов мороза. Тогда он дал себе слово, что во что бы то ни стало выкроит время, пойдет в мебельный магазин и сделает Ксюше подарок на новоселье. Эта идея привела его в восторг, он осуществит ее как можно скорее. Завтра же. Но завтра у него до трех репетиция «Искры», в три десять встреча с Борисоглебским по поводу пьесы, на семнадцать часов вызваны начальники цехов, художник и Валдаев. В семнадцать тридцать прием артистов по личным делам, в девятнадцать репетиция с Ермолиной, Изюмовым и Валдаевым. И магазин уже закрыт. Красновидов с огорчением подумал, что и послезавтра у него день забит до отказа.
Была отменена встреча с Борисоглебским.
Красновидов купил такую же тахту, обеденный стол, полдюжины стульев, туалетный столик. В хозяйственном магазине накупил тарелок, ложек, вилок и ножей. Но ключей-то у него от квартиры Шинкаревой не было… и отвез все к себе.
Дни летели один за другим, успевай только заглядывать в численник. Шла подготовка к первому прогону. До премьеры оставалось полторы недели.
Лежнев, долго относившийся к затее Красновидова самостоятельно поставить спектакль откровенно скептически, посидев однажды у него на репетиции, сказал:
— Этот возьмет не мытьем, так катаньем.
Еще в Драматическом, в ту давнюю пору, когда Олег Красновидов после института был принят в труппу и получил первую роль, актеры, присутствовавшие на репетиции, окрестили его прозвищем «псих с бритвой».
Прошло время, он научился управлять нервами, ушло напряжение. Но порывистость, неукротимая страсть не убыли. Он приходил на репетицию, тщательно проработав материал на каждый день, приносил готовые решения сцен, акта по всем ипостасям. Никто не знал, как Красновидов тренировал самого себя: анализ режиссерской этики, воспитание воли самовнушением, кропотливое изучение подхода к актеру с учетом привычек его, характера, настроения. Перед уходом на репетицию наставлял себя: не надейся на свою «гениальную память», мол, вдохновение придет — и все подключится. А если не придет? Если ничего не подключится? Будешь сидеть перед актерами и изображать, что устал, выгорел, мол, художник, зашел в тупик, естественное дело. И ты сидишь, сидишь в этом тупике. А репетиция прошла, день канул в Лету. Ты обманул себя и других. Чем? Халатно отнесся к мелочам, они вылетели из головы. Запиши!
Таких каждодневных записей у него набралось на толстую папку. Разное. Раздумья, цитаты. Просто фраза, нужное слово:
«Актер поначалу всегда своей роли боится: выйдет или нет? Посей уверенность — отпадут сомнения».
«Самое страшное в деле МХАТа настанет тогда, когда мы обратимся к пьесам, ставить которые легко и наверняка выгодно» (Немирович-Данченко).
Последнее время листки с пометами стали почему-то украшаться на полях профилями женских головок. Они не похожи ни на кого, но под каждым рисунком надписи:
«Ксюша», «Ксюша — Искра», «Такой я увидел Ксюшу во сне».
А на листках:
«Какая у меня мечта? Открыть сцену с четырех сторон. Вся тайна действа как на ладони, актер освобожден от кулис. За кулисами покой. Отлучить актера от покоя: действуй непрерывно или уходи из игры».
«Лет через пятьдесят театр или совсем перестанет существовать, или примет такие формы, которых мы даже не можем представить. В том виде, в каком он сейчас, — театр доживает последние свои дни». Чехов. (Не дословно.)
И женские головки на полях: «Ксюша», «Ксюша».
Находка в «Искре» линии Шинкарева — Ермолина в процессе работы оправдывала себя. Пожилая Искра — Ермолина перехватывала у молодой Искры нить действия почти незаметно. Во втором акте пьесы было впечатление, что не Ермолина, а Шинкарева выходила постаревшая, убеленная сединами, с походкой усталой и не очень здоровой женщины, с чуть хрипловатым, утомленным голосом и речью немного замедленной, отягощенной думами о пережитом. Даже актеры в какие-то моменты поражались естественности такого сосуществования, сходства и вместе с тем такой разницы.
А в Изюмове актеры заметили, что он мало-помалу становится похожим… на Красновидова. Голос, походка, взгляд, способность мгновенно взрываться и быстро остывать. Актером Изюмов оказался острым, экспансивным. И собранным. Перед выходом на сцену всегда молчалив, замкнут. Студенеет весь, и до конца репетиции никакая сила не выбьет его из рабочего состояния.
Виктор Иванович Валдаев после изнурительных поисков на какой-то пятнадцатой — двадцатой репетиции, будто невзначай, набрел на верный путь. Фашист Валдаева стал наконец человеком, обрел живую плоть. Тихий, внешне подкупающе обаятельный, но в сути своей — робот, душевно пустой, садистски беспощадный, высокомерный. И скрытый страх в глазах и обреченность. Валдаев в эти дни на должности заведующего труппой был невыносим. Тышлер! Подозрителен, бюрократически придирчив, необщителен. Могилевская избегала его, взгляд Валдаева доводил ее до смутного страха, актеры отложили наболевшие вопросы до после премьеры: придет в себя — добрее станет.
Он не снимал немецкого мундира до ухода из театра. Посторонний посетитель, встречаясь с ним, робел, а Валдаев, знакомясь, иногда представлялся: Тышлер.
Дорофей Лукьянов вместе с Борисоглебским переписали роль старшины Ивана Кумейко. Да, собственно, не роль — эпизод, несколько минут присутствия на сцене в первом акте и жестокая схватка с Искрой — во втором, тоже накоротке, почти проходно. Курносый, широколицый сибиряк, недавно еще слесарь шестого разряда, ныне студиец Дорофей Лукьянов под присмотром режиссера играл стремительно, на одном дыхании. У дочерей Искры (Алиташовой, Рябчиковой и Семеновой) найден характер, выверены смысловые нагрузки, линии поведения. Готовя постановку к первому прогону, Красновидов почти не верил: неужто плод его многолетнего труда подходит наконец к завершению? Выстроив спектакль постановочно, он вплотную занялся выверкой идеи пьесы. Она постепенно отслаивалась из вороха материала, концентрировалась на самом важном: непокоренность. Всесилие воли Человека, миссия Человека — миссия Народа.
И еще он думал о нашем солдате. Вот здесь он не скупился на подробности, не игнорировал детали. Но обобщал их. В Искре, в Максиме Кучерове, в старшине Кумейко. Во многом помог собственный опыт окопника.
Не раз вспоминалось состояние бойца во время артиллерийской подготовки. Все в тебе сжимается тугой пружиной: воля, злоба, боль за погибших, память о родных, обо всем, что было д о т о г о, там, что называлось жизнью. Артподготовка! Емкое, внушительное даже в этой сокращенности, слово, исполненное сосредоточенности и святого волнения.
А перед этим — кругом будто все вымерло. Команды шепотом, в траншее звенящая тишина. Молча едят, молча курят в рукав, молча бреются, ритуально извлекается из вещевых мешков смена чистого белья. Еще и еще раз повторяется про себя боевая задача, еще раз проверяются прицелы, наличие боеприпасов. Тишина длится долго, целую вечность, она напрягается, и, кажется, нет больше сил — вот-вот, не дождавшись команды, сорвешься, откроешь огонь, услышишь горячащий кровь грохот орудий. И разрывы. Бесконечные, неисчислимые. И содрогание земли, и пороховой дым. И охрипшее — почти стон, почти вопль: «Ого-онь!..» Состояние, сравнимое разве только с днями, когда актер, после долгих месяцев напряженной работы, оказывается перед фактом: завтра — премьера.
Артподготовка.
Красновидов, готовясь к прогонам, придумал ввести этот термин в театре: еще один психологический допинг, тем более что пьеса военная и военный термин АРТподготовка созвучно расшифровывается, как подготовка АРТистическая.
Это уже известно, актеру всегда не хватает одного дня, начинается нервотрепка, какие-то досадные накладки, срывы. Премьера зачастую становится голгофой для артистов. Чтобы снять напряжение, в распорядке выпуска спектакля Красновидов установил три дня предстартовой АРТИСТИЧЕСКОЙ ПОДГОТОВКИ. На доске приказов была вывешена памятка:
«ВНИМАНИЕ! АРТПОДГОТОВКА, ВЕСЬ АКТЕРСКИЙ СОСТАВ ПОСЛЕ ГЕНЕРАЛЬНЫХ РЕПЕТИЦИЙ ПОЛУЧИТ ТРИ ТВОРЧЕСКИХ ДНЯ. УСПОКОИТЬСЯ, ПРОВЕРИТЬ СЕБЯ ПО ВНУТРЕННЕЙ ЛИНИИ, РАСПРЕДЕЛИТЬСЯ В РОЛИ, СОСРЕДОТОЧИТЬСЯ. ПОМНИТЬ: ПРЕМЬЕРА ДЛЯ АКТЕРА — ПРАЗДНИК».
В дни артподготовки приехали гости из других городов. По Крутогорску были выклеены рекламы:
«Ближайшая премьера «Разведчица Искра». Автор Олег Красновидов. Постановка Олега Красновидова».
В эти дни в апартаментах дирекции, месткома, партбюро необычная тишина. Говорили на пониженных тонах, телефонные разговоры кратки: «да», «нет», «у нас премьера». Театр словно опустел, обезлюдел, замер. Концентрация сил перед важным событием: родится на свет произведение искусства.
И день настал. До поднятия занавеса не часы — минуты.
Актеры в своих уборных. Гримируются, одеваются. Сцена готова, заведующий постановочной частью, реквизитор, бутафор, художник последний раз проверяют, все ли на месте, все ли в порядке.
В театр пришел Красновидов. Свеж. Бодр. Под глазами мешки. Выдают, проклятые: три ночи артподготовки провел без сна. Ни с кем не общался. По вечерам к нему домой заходил только директор. На несколько минут. Мелкие детали, кое-какие вопросы.
Полчаса до начала спектакля. Красновидов внешне спокоен, улыбчив, мягок. Говорит о делах отстраненно, словно он к «Искре» не имеет никакого отношения. И вообще никакой премьеры никогда не состоится. Но актеров проведать необходимо. Традиция.
Зашел в уборную к Ермолиной.
— Все хорошо. Лидия Николаевна?
— Финал покажет, голубчик.
— Самочувствие?
— Вся горю… Не волнуйтесь, голубчик. Гореть — наша доля.
У Шинкаревой.
— Все хорошо, Ксюша?
— Я счастлива… Волнуетесь?
— Очень.
— Хорошо! Вы сегодня именинник. С премьерой вас.
— И вас, Ксюша.
У Изюмова.
— Поздравляю, Роман, с дебютом. Держись. Все будет в порядке.
Роман был уже Максимом. Военная форма, вылинявшая на солнце, соленые разводья под мышками и у воротника. Запыленные сапоги. Ввалившиеся небритые щеки, в глазах злоба и решительность, губы плотно сжаты. Когда Красновидов вошел, он на секунду отвлекся, взглядом показал, что все слышал, и снова отвернулся к зеркалу, смотрел на себя в гриме.
Худрук у студийцев в общей гримуборной. Тишина, расселись по углам, сосредоточены и напряжены. Пугливо смотрят на вошедшего.
— Ни пуха ни пера.
Валдаева беспокоить не надо. Он не любит перед спектаклем ни поздравлений, ни напутственных слов.
Первый звонок. Включено местное радио. Слышен зрительный зал. Словно море шумит, на мгновенье затихает, раздается чей-то кашель, кто-то кого-то окликнул, и снова, как в морской раковине, приятно волнующий шум.
Второй звонок. Помреж объявляет по радио: «Внимание! Поздравляю театр с премьерой. Начинаю спектакль «Разведчица Искра». Занятых в первом акте, в первой картине приглашаю на сцену. За кулисами — абсолютная тишина! Повторяю!..»
Третий звонок. Все на местах.
В зале вырублен свет, видны лишь бледно-синие светящиеся таблички «Выход» на дверях в партере, в бельэтаже, на галерке.
Красновидов оделся и ушел из театра.
Пусть актеры спокойно играют, он умер в них, сейчас им режиссер уже не нужен. Ничего не поправит, ничего не изменит. Они творцы и знают свое дело. Именинник волнуется, ему можно проветриться, посидеть на краешке заснеженной скамейки, подождать в одиночестве, пока спектакль закончится.
Занавес в полной темноте распахнулся.
Раннее-раннее утро.
Дымное небо, подсвеченное снизу восходящим солнцем. На тюль неба спроецированы затейливые облака.
Та-та-та-та. Свист мин.
Овраг. Траншеи.
Та-та-та-та.
По склону оврага, пластаясь, ползет к ближайшему окопу лейтенант Максим Кучеров…
Рождалась «Разведчица Искра».
Нет, не сидится ему на скамье. Замерз, зуб на зуб не попадает. Болит поясница. Поплелся в театр. Тихонько открыл дверь в зрительный зал, встал в нишу за портьерой и смотрел. На сцене Шинкарева. Что-то радостно сжалось внутри. Но стоять за портьерой не было сил, и он вышел опять на улицу. И ходил, ходил, дрожа на морозе. Мысли вразброс. Чего только не лезло в голову: «В зале сейчас Лежнев, Борисоглебский, Уфиркин. Страшно, черт побери. Первый режиссерский опус. Ксюша на сцене. Кто кого создал? Она пьесу или пьеса ее? Ксюша — мое детище! Вот почему сегодня вдвойне возвышенно все и необыкновенно; хожу в одиночку, а мне не одиноко. И страшно и спокойно: она там, рождает живое творение.
Через какую серию тайных анализов, ассоциаций, видений проследовала моя пьеса, пока вышла на сцену? Что мне мешало в процессе работы? Оглядка на публику, на некоего критика, который пренебрежет первоистоком, а зацепится за результат. Я сам знаю, что пьесе не хватает размаха.
А дальше? Что будет дальше, когда закроют занавес?»
Задал он себе вопрос и почувствовал, как воображение остановило его перед пропастью. И толкало, толкало, туда, в необозримую глубину, где тьма и безвыходность, где царит хаос, несовокупность нагроможденных событий и образов, где нет стройного смысла.
Воображение подсказывает: опустись туда и установи порядок, поставь все на свои места, одушеви мертвое, сделай фокус превращения неорганизованного в упорядоченное, упорядоченное одухотвори, наполни кровью. Собственно, займись творчеством…
И так всякий раз. Когда он освобождается от только что проделанной работы, в нем происходит какая-то внутренняя трансформация, которая сопровождается неодолимой потребностью скорее восстановить равновесие взяться за новый труд.
Еще «Искра» не отпраздновала своего рождения, а он уже захлестнут новой работой. Ни вздоха, ни передышки. Гореть — наша доля, так живет Ермолина. Так жить тебе. Так жить твоему театру. Ксюша? Она пойдет за тобой без раздумий. Пламень ее жарок, сердце огромно и щедро.
Красновидов пошел за кулисы. Разделся у себя в артистической. Близился финал пьесы. На сцене Ермолина. Он встал у пульта помрежа и смотрел на сцену из-за декорации. Холодом окатило спину. Ермолина — Искра вершила последний монолог. Актриса поднималась сама над собой. Огонь ее слов вылился в симфонию чувств, в патриотический апофеоз страстного призыва Человека к бессмертным подвигам… Вот только сейчас он пожалел, что не смотрел спектакля, явился, когда все уже кончилось.
Медленно закрылся занавес.
Сквозь маленький глазок в кулисе он посмотрел в зал. И снова по спине пробежал холодок: ни шороха, ни вздоха. Раскрыли занавес. Врубили свет в зале, но зрители пригвождены к своим местам. Что случилось? Актеры приготовились к поклонам, но нет аплодисментов. Провал?!
Казалось, через вечность зал раскололся от скандированных хлопков. Актеры выстроились по рампе. На сцену вызвали постановщика.
Красновидов на глазах у публики расцеловал актеров. Ермолиной и Шинкаревой положили к ногам цветы. И только теперь, пожалуй, поняли фокус. Увидели, что на сцене две Искры.
Ночью, когда все угомонились, разбрелись по своим квартирам, Красновидов, стараясь не стучать, не грохать, с трудом лавируя на лестничных поворотах, перенес на своих плечах к Шинкаревой ее мебель и посуду. Порвал сорочку, взмок, выпачкался в пыли.
Сидел у Ксюши на табуретке и отдувался.
Она подошла к нему, обняла за шею и поцеловала долгим поцелуем, зажигая Красновидова оглушительной радостью, за которой начинается бесконечность.
Упиваясь молчанием, они без слов могли теперь сказать друг другу все. Между ними не стало стены, не стало расстояния, между ними была близость чувств и взаимопонимания, а за этим — весь мир, вся жизнь.
Ксюша запустила ему пальцы в волосы.
— Какие они шелковые.
Красновидов сказал:
— У меня есть вино, мы отметим премьеру.
А Ксюша сказала:
— Я вскипячу кофе.
— Сейчас принесу.
Красновидов вышел. Ксюша переоделась, причесалась, ушла на кухню.
Когда Красновидов вошел с бутылкой вина и коробкой конфет, Ксюша возилась на кухне и пела.
Они целовались, а кофе убежал и залил плиту. Он сидел на подоконнике и говорил:
— Я старомоден?
— Ты настоящий.
Они чокнулись.
— Я знала, что у «Искры» будет успех, — сказала она. — За тебя!
Они выпили.
В третьем часу ночи оделись и пошли гулять. Город спал. Над ними безлунное небо. Оно серебрилось звездами, а звезды, казалось, крошились и множились, превращаясь в млечную пыль. От хруста снега под ногами звенело в ушах. Ксюша оглянулась на дом, где они жили. Светилось несколько окон. Не спали актеры театра «Арена». Отмечали премьеру.
Дошли до студии. Там тоже в окнах свет. Студийцы не отстают. И наверняка Лежнев с ними.
Красновидов поднял у Ксюши воротник, и они долго бродили молча.
КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ
Шесть человек вышли из дому, когда только-только забрезжил рассвет. Снегопад прошел. С крыш и карнизов огромными причудливыми козырьками свисали увалы снега; отрываясь, они грохались оземь, рассыпались непроходимыми сугробами на тротуарах.
Все шестеро одеты по суровой зиме: тулупы, вещмешки. Валенки, унты, пимы — у кого что. Алюминиевые кружки, фляги. Борисоглебский в громадной дохе. С увесистой тростью, а пожитки рассованы по мешкам его пятерки, в которой две студийки, Александр Бушуев, Павел Шилин, тоже студиец, и художник, молодой лобастый усач.
У подъезда стоял газик.
Вышибая из-под колес струи снега, по ось завязая в снегу, машина рванула по мостовой.
У пристани народ. Перебранка. На Иртыше караван. Тяжелые тракторы, к ним прицеплены сани, сделанные из бревен, конусом спереди. На санях техника, горючее, провиант. Два балка наподобие товарных вагончиков. В них устроятся люди.
Мороз жгучий.
На пристани грузовики. Идет загрузка. Начальник экспедиции, сухощавый, сердитый и, по всему видно, измученный до предела всякими нехватками и неполадками, небрежно пожал Борисоглебскому руку, окинул взглядом притихших за его спиной ребят. Почему-то улыбнулся и указал рукой:
— В первый балок. С комсоставом. — Еще раз улыбнулся: — Драть вас некому перед гибелью.
— Сспасибо тебе за доброе слово, Иван. — Борисоглебский ужалил Ивана взглядом. — Погибать будем вместе. Согласен?
— Лады. — И пошел, распахнув полы тулупа, к пристани.
Валил снег, подул ветер, заголосил, засвистел и поднял метель. Неоглядная даль Иртыша затуманилась, и скрылась из виду пристань.
Студийцы, держась поближе к Борисоглебскому, потащились в первый балок. Федор Илларионович, с силой вонзая в снег свою суковатую трость, шагал твердо, с каким-то азартом, уверенно передвигаясь на искусственных ногах. Это придавало уверенности и остальным.
— Мне Ссибирь мила, — перекрикивал он ветер, — своим озорством. Все время кто кого.
Ветер хлестал, валил с ног, бил в спину. Неожиданно завлит обернулся.
— Ребята, — голос стал отечески мягким, — еще не поздно… Кто одумался, говори сейчас.
Вьюга мела, ветром глушило его слова.
— Риск — не всегда благородное дело. Здесь рисковать глупо. Ну? Одумались?
— А вы? — спокойно спросил Александр Бушуев, закрыв лицо варежкой.
— Я пятнадцать лет из тайги не вылезал, мне ее капризы в масть.
— Мы тоже не с Кавказа.
Павел Шилин поддакнул.
— Как женщины? Не кокетничайте! — строго вопрошал Борисоглебский.
Одна, постарше, отмахнулась, с обидой бросила:
— Когда вам невмоготу станет, поможем.
— Я ведь к тому… — он почувствовал себя виноватым, — что актеры вы. Небывалое дело. Голоса, психика. Не той порроды, черрт бы меня побрал.
— Той, той, — опять спокойно и очень веско сказал Бушуев. — Нам играть этих людей и жизнь с них лепить.
Борисоглебский, как саблей, взмахнул тростью:
— Тогда по коням!
В балке теснота. Мешки один на одном до самого потолка. Дымила печка, тепла мало.
Последним залез в балок начальник экспедиции, и караван тронулся. По Иртышу разнесся запах гари, рев тракторов смешался с раскатами ветра, с хрустом тяжелых, грубых саней на снегу.
Долог их путь, трудна дорога. По нефть, по газ поехали — не по грибы.
Борисоглебскому эта трасса знакома. Все Прииртышье и Приобье исходил-изъездил. Помнит, где размещались первые буровые кусты, балки лесников, с которыми он — по имени.
У каждого из шести своя задача. Художник сделает эскизы, зарисовки, портреты буровиков, геологов, трактористов. Бушуев — магнитофонная запись. Девчата — быт: как живут, где едят, что варят, чем развлекаются, как лечат больных. Все записывать: кратко, точно. До мелочей. Студиец Павел Шилин с фотоаппаратом. Каждый кадр — снял и запиши с подробностями: где? кто? что?
Работу по созданию пьесы-сценария Борисоглебский и Красновидов разделили так: образно-художественная сторона Борисоглебскому, сюжетно-конфликтная — Красновидову. Роли пишутся с конкретным прицелом на актера-исполнителя. Экспедиционный материал и все наработанное Красновидовым обсуждается и обрабатывается совместно с участниками спектакля.
Шел караван по Иртышу, по твердому льду-дороге шел медленно, осторожно. А перед ним сплошная снежная завеса, и яркие фары тракторов не в силах просверлить ее своими лучами.
Лежнев вышел с «Оленьими тропами» репетировать на сцене. Пьеса, созданная но повести Борисоглебского, предвещала много интересного и неожиданного: герои-добытчики увидят себя на сцене. Ответственно. И таится в этом пугающая театр опасность: ну, как добытчики себя не узнают? Ну, как мешанина красок, холста, прожекторов, декораций и бутафории обнаружит липу, театр с дурной стороны, где стараются подчеркнуть, приукрасить. Лежнев об этом думал. Знал старик, что в мире театра все необыкновенней, жест, слово, цвет приобретают иное значение, усиливают восприятие и порой уводят от достоверности.
Лежневу нельзя ронять марку. Дело даже не в личном соревновании с Красновидовым. Театру надо идти сейчас только по восходящей. Лежнев уверенности не терял, но за успех своего спектакля тревожился всерьез. Изобретательный, умелый, тонкий мастер, он задумал зрелище, как говорят, на вынос, но без внешних эффектов. Страсти и конфликты взрывал, доводя их до обнаженности и зрелищно-ясной простоты. С другой стороны — не заземлял спектакля, не засорял бытовизмами, мужицкой правденкой, говорком провинциальных работяг. Убрать «дрова» со сцены, решал Лежнев, не загромождать ее намалеванными кедрами, пихтами, не городить нефтяных вышек. Только смех вызовет. Люди! Их души, страсти, поступки.
Лежневу трудно. «Разведчица Искра» заинтриговала, потянула в театр равнодушных и скептиков. Об этом спектакле говорят в кафе, в магазинах, на танцах в клубе, на стройплощадках. Пресса разразилась статьями: «вхождение театра в культурный быт крутогорцев», «утверждаются новые принципы художественного руководства». В одной рецензии автор без достаточных оснований прогнозировал: расформированный некогда Драматический театр берет разгон, и можно надеяться, что недалеко то время, когда его филиал вернется в свои пенаты вместе с обновленным коллективом и готовым репертуаром. Красновидов ответил этому автору сердитым письмом.
Пометка на листке: «Секунда — выигрыш или проигрыш. Не прозевай ни единой секунды». А Красновидов терял их. На текущих делах. Репетиции кончились — художественный руководитель сидел в кабинете, и тысячи мелочей отнимали порой весь рабочий день. Их не бросишь: мелочи в основном творческого порядка, связаны с актерами. Всецело доверяя, люди тянулись к Красновидову с этими мелочами. Ведь не прогонишь, не откажешь. У человека будет осадок, упадет настроение, мелочь может помешать ему в работе. А это тогда уже не мелочь.
Объявлен набор в студию. На конкурс приходили заявления уже от профессионалов. Актеров привлекало условие: совмещать студийные работы с работами на основной сцене.
Вывешено распределение ролей к спектаклю «Маскарад». Красновидову предстоит репетировать Арбенина. Нину поручили Шинкаревой. Им радость — играть дуэтом в одном спектакле.
Однажды на стол художественного руководителя легла докладная записка Валдаева: студиец Герасимов явился на спектакль «Разведчица Искра» в нетрезвом состоянии. ЧП! В присутствии Лежнева, Ермолиной, Рогова и Валдаева Красновидов потребовал от Герасимова объяснений. Тот бил себя в грудь: «Простите… Простите». Ермолина возмущалась с присущим ей темпераментом:
— Эт-того еще не хватало! Молодой человек, вы что? В таком театре. Вам доверили… Это оскорбление! — Старой закалки актриса бескомпромиссно настаивала на исключении Герасимова из студии.
И Валдаев требовал уволить. Рогов поддержал Валдаева. Лежнев молчал, хмурился. Знал: как решит худрук, так и будет. Красновидов понимал: случай экстраординарный, никакие оправдания проступка не зачеркнут. Но уволить?! Вспомнилась поездка на целину: безропотность, товарищеская чуткость в самые трудные моменты, неоднократные выручки в пути, на концертах. Он сказал:
— В театре установилась деловая среда. Взаимоуважение и соблюдение этических норм, если вы заметили, избавили нас от нарушений дисциплины. В таком коллективе напившийся Герасимов не в состоянии послужить кому-то примером. Единичный случай, впервые. Но он нанес ущерб спектаклю.
— И это уже преступление, — вставил Валдаев.
— Да. Поэтому я предлагаю: до спектакля его не допускать. Из студии исключить, но в театре оставить, с переводом на должность рабочего сцены. Уверен, это будет ему суровым уроком.
С такой формулировкой согласились. Бледный от позора Герасимов не знал, как благодарить: «Клянусь, заслужу, оправдаю ваше… В общем, спасибо».
И когда, отсидев в своем кабинете полный рабочий день и расправившись с текущими делами, Красновидов приходил домой, надевал пижаму и садился за письменный стол, тогда лишь он окунался в стихию неописуемо захватывающего труда.
Сценарий-поэма. Некое синтетическое представление с непривычными театральными условностями, которые достигнут эффекта лишь на раскрепощенном со всех сторон сценическом пространстве. Красновидов убежден, что на арене сказочно-неправдоподобное окажется более реальным, человечным, чем традиционная интерьерно-бытовая пьеса, замкнутая в трех стенах. Жизнеспособность любого жанра определяется в конце концов его полезностью, насущными проблемами, которые взволнуют зрителя.
Нет, идея его со стадионом не остывала. Он набрался терпения и ждал. Буров на ветер слов не бросает, это еще Рогов ему говорил. Спектакль на арене он осуществит. При первой же возможности. А пока в трех стенах. Локально. На миниатюрный зал. Лучше, если утка выведет лебедя, чем лебедь — утенка.
Конструировать, определиться в жанре, вживаться в образы, постараться ограничить количество действующих лиц до минимума — множественность образов на голой сцене породит сумятицу, создаст пестроту. Но с условием, если при малом количестве населения каждый персонаж будет предельно обобщенным, а в задуманном жанре образ можно довести до символа. Дело покажет. Борисоглебский прав: с пьесой работы невпроворот.
Комната устлана топографическими картами тайги и болот; папки с фотографиями геологов, вышкомонтажников, бульдозеристов. Летал Красновидов с Ксюшей на ближайший буровой куст, смотрели, беседовали, листали буровой журнал, заглянули в балок, где смена буровиков спала, грелась. Забирались на вышку, начбур пояснял, знакомил с техникой бурения. Начбур, сухой, равнодушный на вид парень, смотрел исподлобья, безнадежно кивал головой на вышку.
— Пока одни метры гоним. Который год. Скважина за скважиной, и все пустые. Тоска берет. О промысле забыли и думать. И там, — он кивнул куда-то в сторону, — изверились. Такие дела.
Подошли буровики, переминались с ноги на ногу, роптали:
— Пошлют и забудут.
— Солярки нет, десятидюймовые колонки кончились — не досылают.
— Валенки прохудились.
— Выручай, брат.
— Не нойте, — остановил начбур безразличным тоном, — дадим нефть, все будет. Пока не заработали, латайте свои валенки, стружки подложите. Такие дела.
Летали они и в областной центр. Встречались с руководством геологии и нефтегаза (нефти еще нет, а руководство уже в полном составе). Там учрежденческая запарка, едва минуту урвешь на разговор: вот-вот невиданно-неслыханное случится. По всем показателям должна быть нефть. Должна!.. Из разговора выяснилось, что на местах верят, надеются, а в министерстве, в Госплане некоторые упорно считают, что в Западно-Сибирской низменности — дело безнадежное и надо сматывать удочки. Геологов, топографов, сейсмологов, шастающих по тайге, величают не иначе как мальчишками, донкихотами, а «мальчишки», седоголовые уже, длиннобородые, забывшие уютные постели, женскую ласку, плюющие на язвенные болезни, на нервное истощение, знай свое — ищут.
Контраст мнений глубоко взволновал Красновидова, расстроил. Но как автора, занятого этой темой, по-своему обрадовал: он нашел подлинно серьезный драматургический конфликт. В «Главгеологии» заинтересовались пьесой. «Что? Спектакль о первооткрывателях? Давайте. Кстати. Скоро начнется… Мир ахнет. Работайте. Одобрим».
Приходили первые радиограммы от Борисоглебского, первые пакеты, оказией, с рукописным материалом, фотопленки, магнитофонные ленты.
«В экспедиции все благополучно, — писал Борисоглебский. — С Иртыша слезли, обосновались на короткое время в поселке неподалеку от буровых вышек. Здоровы, полны энергии. Дали концерт в бараке, сидя на койках (других условий не предвиделось). Получили в подарок бутылку серовато-коричневой жидкости — первый выброс только что пробуренной скважины, некая смесь воды, раствора и признаков нефти. Назови пьесу «Первопроходцы». Звучит».
Красновидов не мог ничего придумать. Согласился.
Ксюша разбирала присланные подарки Борисоглебского, раскладывала их по темам, составляла опись, нумеровала, датировала и подкладывала на стол Красновидову с правой стороны в папке: «Дело» для «Первопроходцев».
Там же лежали переписанные на листки выдержки из докладных записок сотрудников Научно-исследовательского института геологии Арктики.
На одном листке читает:
«В районах севера Сибири установлены и прослежены на сотни километров нефтеносные свиты. В отдельных скважинах получены промышленные притоки нефти и горючего газа».
На другом:
«Многие начатые бурением глубокие скважины ликвидированы. Проектных глубин не достигли. Геологические и разведочные работы брошены незаконченными. Созданные за последние 10—15 лет на ранее совершенно не освоенной территории базы ликвидируются. Таким образом, огромные материальные ценности, в том числе большой жилищный фонд, стоимостью, вероятно, в несколько сотен миллионов рублей, будут утрачены».
Фабула сценария завязывалась так: группа из одиннадцати геологоразведчиков заброшена в глубокую тайгу. Осень. Непроходимые болота. Найдены убедительные показания нефти. Необходимо бурить. Но средств для разработки нет. Ждут технику. Она застряла где-то в пути. Ожидание превращается в пытку.
Сергей Кузьмич Буров доверил Красновидову любопытные сведения, касающиеся доцента одного волжского университета Каширкина, занимающегося изучением палеолита Сибири. Адресуясь к Тюменскому управлению геологии, вышеозначенный предостерегал:
«Собираюсь доказать, что ваше управление зря тратит государственные деньги на поиски нефти, ее севернее шестидесятой параллели быть не может. Это неопровержимо».
И в сюжете сценария появляется прототип Каширкина. Невежда с кандидатским дипломом.
В разведпартию прибывает наконец караван тягачей, доставивший оборудование для буровой. Он высаживает и Каширкина, который заявился с тем, чтобы очно развенчать зарвавшихся фантазеров и свернуть дальнейшие поиски. Общего языка с ребятами не находит, ведет себя вызывающе. Ребята не робкого десятка: «Мы таких не выгоняем, они сами уходят».
В остром споре на тему добычи и транспортировки нефти в сибирских условиях начальник партии превосходит кандидата наук и в знаниях и в опыте, он лучше осведомлен, как нефть искать, как бурить и транспортировать. Кандидат, как любит выражаться один из персонажей — радист, расшифрован, но хорохорится, угрожает.
На столе у Красновидова протокол заседания партийного актива крутогорского горкома партии. Заключительные слова первого секретаря:
«В открытии крупных запасов нефти мы не сомневаемся, и это, нам кажется, дело месяцев. Если оснащение, организация доставки улучшатся, открытие будет сделано быстрее. Партия и Центральный Комитет нам в этом всемерно помогают».
Слова, подсказывающие финальную сцену. Красновидова не смущало, что она прозвучит агиткой, исполненной пафоса торжества открытия великой стройки коммунизма. Жанр агитки он высоко ценил за политическую сущность, неоднократно ратовал в своих газетных статьях за его возрождение.
Когда-то, вспоминалось ему, агитплакат «ПАПА, УБЕЙ НЕМЦА» воспринимался сильнее любого приказа. Плакат средствами художественного языка, преисполненного человечности и гуманизма, вдохновлял, призывал к действию. Боец смотрел на этот плакат, как на святыню. И шел в бой с удвоенной верой и силой.
Красновидова не пугала в финале плакатность языка, силой актерского мастерства он во что бы то ни стало добьется должного воздействия. Его как постановщика такое решение финала и грело и мобилизовывало. А значит, согреет и мобилизует зрителя; если это высокохудожественно, закон взаимосвязи будет соблюден.
За месяц до премьеры Лежнев заменил в «Оленьих тропах» студийца Лукьянова Романом Изюмовым. Тот не тянул роль, ответственность за выпуск спектакля заставила пойти на крайнюю меру. Лукьянов был переведен во второй состав.
Актер яркой индивидуальности, волевой, органичный, Изюмов увидел пьесу несколько с другой стороны и роль повел точнее и, в общем-то, проще, чем она была задумана постановщиком. Лежневу пришлось посторониться.
— Ну-у, я тебе скажу, — делился Лежнев с Красновидовым, — Изюмов далеко пойдет. Смачный парень. — И съехидничал: — Я теперь перепрыгну твою «Искру».
Красновидов ехидства не понял, наоборот, искренне обрадовался.
— Перепрыгни, Егор, перепрыгни. Или ты ревность хочешь во мне возбудить? Напрасно: весь доход — в свой же приход. И с чего мне ревновать, если говоришь, что Изюмов мой? Ты ведь не ревнуешь, что твоя Шинкарева блистает в моем спектакле.
— У-у куда хватил. Во-первых, Шинкарева теперь твоя, черт ты эдакий, во-вторых… — и тут он рассмеялся, как-то неестественно, но очень смешно закрутил руками, — во-вторых, мы, значит, квиты. — Конфиденциально, лукаво прищурив глаз, шепнул: — Счастливчик. Богач. Вот уж поистине ревную. Все хорошо?
Красновидов смолчал.
— Ну и дай вам бог. Такое в жизни не часто найдешь. Здоровье как?
— Богатырское, — бодрясь, ответил Красновидов.
— А позвоночник?
— Позвоночник — это ранение, Егор Егорович, наследство на всю жизнь.
— Болит?
— Не скрою.
— Так подремонтируйся.
— Хм. Тут не ремонтировать — менять надо. А новые позвоночники в Тюмень пока еще не завезли… У меня, Егор Егорович, панацея — лоскут солдатской шинели. Обернусь в него, похожу с недельку — легчает.
— Не шути. По здешнему климату, надо быть к здоровью повнимательней. Мы ведь существа тепличные, чуть что — за микстурой.
— Не надо клепать на здешний климат. По-моему, здоровей его едва ль отыщешь.
— Ну, хорошо, с тобой ведь не поспоришь.
А Красновидову впрямь что-то все чаще становилось от боли невмоготу. На репетиции «Маскарада» ему пришлось извиниться, прервать сцену и отбыть домой. Ксюша встревожилась, побежала за врачом. Узнав, что Изюмов занимался спортивным массажем, она попросила Романа найти время и растирать Олегу спину.
Роман массировал ядрено, разными способами, через неделю-другую полегчало, врач сказал, что двигаться ему не противопоказано, и Красновидов вновь ушел в дела.
Ксюша купила лыжи, теперь они изредка, если Олегу надо было помечтать, сосредоточиться, уходили в лес, бродили на лыжах по тайге. Успокаивающе, миротворно звенел морозный воздух, потрескивал кедрач. Сквозь валежник, укрытый снежными навалами, они пробирались поглубже, там останавливались, слушали тишину; бросив лыжные палки на снег, скрытые от глаз, от всего мира, жарко, упоительно-сладко целовались.
— Ксюша, родна-ая! — кричал Олег. — Я весь переполнен тобой. У меня два сердца, два солнца, две жизни и море по колено.
Стоило обронить словечко о пьесе, о роли, и он, забывшись, принимался брать на голос монологи Арбенина:
И уже на слышал он, как шуршали над головами кроны пихты, не видел белку с мохнатым хвостом, резко скакнувшую с ветки на ветку. Мороз не щипал, и стоял он, Арбенин, не на лыжах, а в кабинете на мягком ковре. Горел камин, коричневатый свет чуть освещал его напряженно-взволнованное лицо. Красновидов до того увлекался, что Ксюша, словами Нины, обращалась к нему:
— «Не подходи… о, как ты страшен!» — И это получалось так искренне и правдоподобно, что Олег, в тон ей, продолжал с такою же искренностью:
— «Неужели? Я страшен? Нет, ты шутишь, я смешон!»
А вечер сгущал уже таежные сумерки. Ксюша целовала его:
— Олег, милый, уже стемнело. Ты посмотри! Мы не найдем обратно дороги.
— «…Любовник пламенный, игрушка маскарада…»
— Все, все! Оставим на завтра, мы спугнем медведя.
Плутая и падая, запинаясь о ветки, они выбирались из тайги.
У Красновидова со сценарием не получалось. Будь Федор Илларионович Борисоглебский рядом, можно было бы и поспорить и обсудить. Любая мелочь ставила в тупик. Сухие, разрозненные дневниковые зарисовки помогали умозрительно, а душа оставалась холодной, перо не оживало в его руках, образы не формировались. Как ни старался он со всей добросовестностью транспонировать замысел стадионного варианта в трехстенные габариты, спектакль все же неотступно мыслился ему в широких масштабах арены под открытым небом. Расчеты экстерьера, мизансцен, как нарочно, не помещались на квадратике театральной сцены.
Он бросил сценарий и, пока Борисоглебский в отлучке, решил построить макет сценической конструкции и декораций для арены стадиона. Красновидов уверовал в реальность современного Амфитеатра; сама эпоха, социальный строй, политическая система вызывают к жизни такую архитектонику театрального вместилища, которая позволяла бы направлять средства искусства и на воздействие и на объединение умов и сердец многотысячной массы.
Не находя покоя, разочарованный, Красновидов принялся за макет: четыре никелированных рычага, похожих на руки огромных атлантов, разгибаясь в локтях, плавно и легко поднимут над землей прозрачный плексигласовый квадрат. Сцена стеклянной гладью зависнет над землей, невесомая. Руки атлантов, как символ созидания и могущества труда, распрямятся и застынут в скульптурном величии, держа над собой сцену, декорации и артистов.
Тайком от Ксюши, когда она играла спектакль или уже спала, он уходил в театр, незаметно поднимался на третий этаж, где кончались служебные апартаменты, выше по крутой чугунной лестничке добирался до чердачной двери, отмыкал ее. И вот он в декорационной.
Здесь, кроме художника-декоратора, редко кто бывает. Весь чердак завален рамами, холстами, связками реек, ведрами с краской. Пахнет огнестойким раствором и столярным клеем.
Там, в глубине, у слухового окна, Красновидов отгородил себе фанерными листами угол, установил двухметровой длины стол. В масштабе один к двадцати пяти начал мастерить привидевшуюся ему конструкцию.
Он рвался к цели почти вслепую, всецело подчиняясь фантазии. Лишь поставил себе как закон: ничего лишнего. Пытался рисовать эскизы, они не получались, он рвал один, принимался за второй, третий, пятый, он психовал, готов был рыдать от отчаяния: закон упорной строгости — «ничего лишнего» — ограничивал его на каждом штрихе. То нарушались пропорции, то раздражала безвкусица; здесь не учтена техника безопасности, там переплетение несущих конструкций будет мешать актерам свободно передвигаться. Декоратор, застигший его за эскизами, только плечами пожимал и отходил.
— Никому ни звука! — приказывал Красновидов.
— Ладно.
Как избитый приходил он домой и, не раздеваясь, падал на кровать. А утром садился за сценарий. В ворохе материалов он не находил той главной пружины, которая раскрутит и приведет в движение всю пьесу.
Изучая документы, касающиеся нефтяной проблемы на Тюменщине, он узрел две противодействующие силы; одна из них по каким-то не понятным ему причинам тормозила ускорение разведки. Не укладывалось, почему? А здесь, ему казалось, и может лежать ключ к секрету конфликта в пьесе.
Красновидов позвонил Бурову, тот пригласил его к себе домой. Вечером, когда Ксюша ушла играть спектакль, они встретились. Вне рабочей обстановки Сергей Кузьмич оставался таким же простым, радушным, общительным. Жил он бобылем. Жену похоронил несколько лет назад и теперь воспитывал двух ребят сам.
Буров провел Красновидова в кабинет. Небольшой письменный стол заставлен мензурками и пузырьками с пробами нефти, завален ствольными образцами пород и топографическими картами, испещренными крестиками, стрелками, кружками и цифрами. В большом деревянном стакане — дюжины две разноцветных карандашей и ручек. На стенах таежные трофеи: чучела глухаря, лосиной головы, волка. На полу огромная шкура медведя.
— Садитесь, Олег Борисович, — и он указал на шкуру, — вообразите, что находитесь в мансийском чуме. Кстати, медведь зверь священный. По убитому медведю справляют тризну, пляшут и оправдываются: ты, мишка, все равно живой, душа твоя с нами, ты просто случайно попался. Дней пять-шесть оправдываются. Бывает, и шаман в чум забредет. Присаживайтесь.
И сам уселся по-турецки.
— Не повывелись шаманы? — спросил Красновидов.
— Повывелись… Не до конца. Вера — штука стойкая.
Разговор подобрался наконец к теме. Буров терпеливо выслушал Красновидова. На лице его можно было прочитать смущение: худрук затронул больное место.
— Видите ли, Олег Борисович, — Буров потянулся к столу, выдернул из кипы зеленую папку. — Моя компетенция в этой сфере равна, пожалуй, вашей.
«О-о, — подумал Красновидов, — сфера, компетенция. Смутил человека, заставил вежливо уклоняться».
— Я что-то невпопад? — спросил он.
— Да что вы, — Буров раскрыл папку. — Я понимаю, что интерес ваш не праздный, вам нужны факты, и вы их намерены использовать в работе над пьесой, так?
— Мне нужно докопаться до основной конфликтной сути, — сказал Красновидов, — в общих чертах она уже сложилась… Мне хотелось бы уточнить следующее: по документам явствует, что, исходя из хозяйственно-экономических соображений, правительство решило разведочные работы на нефть в нашей области свернуть.
— Временно! — уточнил Буров.
— Временно, — повторил Красновидов, — но непосредственные исполнители этого решения слово «временно» опускают, и это создает иную ситуацию, которую здесь, на местах, расценивают как вообще свернуть. Отсюда, естественно, возникает сомнение: дескать, нефти-то просто нет, все попытки ни к чему, закрывай лавочку!
— Тенденция такая есть, — сказал Буров. — И в связи с этим создаются дополнительные трудности. Морального, я бы сказал, свойства.
— Мне это очень важно. Моральная сторона дела непосредственно касается людей и не может не повлиять определенным образом на производственные отношения.
— Неминуемо, — согласился Буров.
— Какая же, по-вашему, причина временной остановки широкого фронта поиска, когда вы почти у цели?
— Если говорить о народнохозяйственных масштабах страны, мне думается, причина здесь в следующем: сейчас значительные силы и ресурсы брошены на освоение целины. Идет битва за хлеб, за увеличение посевных площадей. По значимости это целая революция. Распашка миллионов гектаров нетронутой земли требует огромных финансовых затрат. Передний край. Его надо обеспечить техникой, жильем, десятками тысяч людского пополнения. По цифровым показателям целина себя оправдывает. Она уже дает хлеб. Наши нефтяные районы также в достаточной степени уже разведаны, нефть, бесспорно, есть. Но когда она ударит на всю мощность, то потребуются такие же, если не больше, затраты, какие требует целина. Открытие нефти в Сибири, по существу, тоже революция. Представляете эти сложности?
— Мои догадки, — признался, оживляясь, Красновидов, — как раз возле этого и остановились, вы их подтвердили. И все же, — он подыскивал слова, — не хватает какого-то конкретного факта, детали, которая бы разбудила фантазию.
— Детали?
Буров достал из папки два листа.
— Давайте познакомимся вот с этими документами, возможно, они вам в чем-то помогут. Вот заключение комиссии Министерства нефтяной промышленности СССР о состоянии Крутогорской опорной скважины. — Буров надел очки. — «В результате изучения всех материалов комиссия отмечает, что Крутогорская опорная скважина РБ-7 на левобережье Иртыша начата бурением год назад с проектной глубиной 2900 м. Скважина заложена с целью изучения геологического разреза и перспектив нефтегазоносности мезозойских отложений в верхней части доюрского фундамента. Выводы: в районе Крутогорска на глубине 1305—1309 метров открыта залежь горючего газа с ориентировочным дебитом в несколько сотен тысяч кубических метров в сутки».
Буров пояснил: газ, как правило, тянет за собой нефть — и продолжал читать:
— «Не ослабевающая в течение длительного времени сила открытого газоводного фонтана убедительно доказывает, что скважина вскрыла не отдельную небольшую песчаную линзу, а мощную газовую залежь. Открытие горючего газа в Крутогорском районе имеет очень большое значение». А теперь я зачитаю вот этот документ: «Проведенные буровые работы на Крутогорской площади показали о т р и ц а т е л ь н ы е результаты по газонефтеносности; при испытании все скважины дали воду с растворенным в ней газом без признаков нефти, во всех случаях получена пластовая вода с газом в н е п р о м ы ш л е н н ы х количествах. Выявляющаяся неперспективность требует дальнейшее разбуривание Крутогорской структуры приостановить». — Снял очки, спросил: — Достаточно красноречивый, Олег Борисович, не так ли?
Красновидов согласился.
Сложив листки, Буров бросил папку на стол.
— Вот вам и материал для конфликта. Но это, так сказать, производственно-хозяйственная сторона. А за нею стоят люди. Энтузиасты, горячие головы, которым многого не объяснишь, если они всю эту материю испытали своим горбом, опытом поиска. Им противостоят и другого сорта деятели типа доцента Каширкина, верхогляды и любители осмотреться по сторонам. И такого контрастного мотива в пьесе, мне кажется, тоже не следует избегать. А перевес, я уверен, все-таки останется на стороне донкихотов.
Он задумчиво посмотрел на Красновидова.
— Не кажется ли вам, что первооткрывание становится приметой двадцатого века?
Красновидов ответил не сразу. «Буров, кажется, дал мне в руки ключи от секрета». Он приподнялся со шкуры медведя, с трудом распрямился. Сдерживаясь от боли, заставил себя улыбнуться.
— Спасибо вам, Сергей Кузьмич, я обогатился очень полезными сведениями.
— Рад помочь, — сказал Буров. — Если позволите, задам один вопрос.
— Прошу вас, Сергей Кузьмич.
Буров предложил сигарету, они закурили.
— Скажите, если не секрет, как вы отреагировали на рецензию, где пишут о вероятности вашего возвращения в родные пенаты? Честно признаюсь, этот абзац пробудил во мне ревность.
Красновидов вспыхнул.
— А во мне он пробудил бешенство, уважаемый Сергей Кузьмич. Провокационный абзац, беспрецедентный. Возмутительный! Я ответил рецензенту категорическим протестом. Мы театра еще не создали. Он еще младенец, которого надо долго и терпеливо взращивать. И название его, «Арена», пока еще звучит весьма претенциозно. У нас есть одна заслуга: создан коллектив, который можно воспринимать как общность, творческое единство. Создан нравственный, этический климат, в котором одно удовольствие трудиться. Это очень важно. Театр — искусство не индивидуумов, а контакта. В таком коллективе, как наш, мы решим многие проблемы, которых в других театрах, даже самых уважаемых, не решат. Театр в Крутогорске будет, на это я положу свою жизнь. И не я один, уверен. Здесь много дел, огромная страна Сибирь нуждается в очагах высокой, и только высокой, культуры. Вы посмотрите, сколь плачевно состояние театрального дела у нас в области: в окружном центре Ханты-Мансийске театра нет, в Сургуте театра нет. В Тобольске дивное, сказочно красивое здание, театр-теремок. Сработан сто пятьдесят лет назад без гвоздя, топором да пилой. Стоит и манит. Когда-то подмостки этого театра топтали знаменитые гастролеры, была труппа, губернский люд посещал теремок охотно, благоговейно. Сейчас в этом театре на п р е м ь е р у продается десятка два билетов. Стоит теремок, манит, а зритель не идет, театра, по существу, нет. Надеемся, что наша студия станет источником высокопрофессиональных кадров. Сейчас прошел конкурс, влились новые силы. Этот набор мы оставим при «Арене», но впоследствии отдельные выпуски будем готовить театральными коллективами, которые поднимут театры в крупных городах области.
Красновидов выпалил свой монолог на одном дыхании, сердито и взволнованно. Он будто продолжал конфликтовать с автором рецензии, беспардонно исказившим прогнозы дальнейшего бытия «Арены». Отдышался и, понизив тон, закончил:
— Вот мой ответ на ваш вопрос.
Поход их был тяжким.
Шестерка путешественников на одном месте долго не засиживалась и, если нечем ехать, шла пешком. Десять, пятнадцать километров сквозь таежный лес но компасу и карте. Борисоглебский чутьем выискивал кратчайший путь, знал он те места. Выше всех представлений, как этот феномен воли и выдержки неутомимо топал на своих протезах по лесным чащобам, в снегу форсировал овраги и буерачины. От профиля к профилю.
Бывало, и заблудятся. Тогда выручали лесники-следопыты, прямехонько выводили к поселку либо на буровой куст.
Упакованные в вещмешке смены теплого белья не залежались. Все, что могло обогреть, было надето на себя.
Студийки оказались героическими девицами, фронтовыми санитарками прозвали их. Ни слез, ни хныканья. Простудившегося художника отпаривали горчичниками, поили кипятком со спиртом, пичкали медикаментами. Выходили.
Готовили на кострах еду. И пели песни. Для поддержания духа. На базах отыскивали закутки в маломальски просторных помещениях, готовили сцену, подтапливали печи и варили чай. И ребята не могли допустить при них послабления, держались не менее стойко.
Борисоглебский, отшагавший день-деньской, с ходу, в тулупе, с тростью в руках, не снимая ушанки, выходил на народ и увлекал — за уши не оттянешь. Говорил, словно с кровью выхлестывал каждое слово; бились слова о стены тесной комнатухи балка, ворошили душу; рассказывал, читал отрывки из своих книг, импровизировал на ходу эссе о людях, с которыми вчера еще делил досуг, еду или топчан на ночлеге.
Студиец Александр Бушуев, неутомимый, выносливый, под стать Федору Илларионовичу, давал со своими партнерами-студийцами концерт.
Потом сидели в кругу зрителей, знакомились, расспрашивали, рассказывали, эти — о себе, те — о своем.
— А тут недавно случай был.
Посреди балка встал молодой бородач с обмороженным носом, остроскулый, в штормовочке поверх толстой рыжей фуфайки. В балке шумели, он рявкнул:
— Тихо, дайте расскажу.
Стихло.
— Случай, говорю, недавно был на седьмой. Опускали обсадные трубы — и вдруг выброс, целый фонтан. Скважина гудит, сипит, как паровозная труба.
— Сам видел или кто рассказал? — спросил кто-то с места подначливо.
— Мы на дневке у них стояли, — бросил бородач, — однако тебя там что-то не приметили, понял? И больше, паря, не перебивай, а то стукну. Сипит, говорю, скважина, вода бьет, метаном разит, не подойдешь. И мороз за тридцать, все кругом леденеет. Пар, шум, колготня. Фокин там был, бурильщик. Партгруппорг у них. Кричит: или ликвидируем фонтан, или хана нашему труду. Кто боится, не лезь, кто хочет, айда. И под струю, к устью. И получилось так, что мы-то ротозеи. А тут наш бульдозерист Копылов Сережа — за Фокиным. Тот у расчистки устья, этот, Копылов-то, у буровой молотом как ахнет. Фонтан на них сверху, а они вкалывают. Ну и все… И мы за ними… Однако остановили.
— Долго возились? — вякнул тот, с места.
Бородач осклабился, вытянув шею, срезал:
— Тебя, пижона, не было, а то бы до сих пор валандались.
В поселке под счастливым номером тринадцать в день появления там артистов был праздник по случаю выброса нефти из двух скважин. Буровики явились с куста пьяные от счастья, умытые нефтью, в лоснящихся задубевших (стояли под фонтаном) робах.
Во время своего выступления Борисоглебский поздравил их всех с победой и предложил из номера 13 переименовать поселок в Нефтеград.
На Крутогорский аэродром они спустились на вертолете. Вывалились из кабины, убитые усталостью. Куцый автобус, привезший смену буровиков для отправки на вахту, довез их до дома.
Федор Илларионович уже на следующий после прилета день засел с Красновидовым в кабинете разбирать материал. Целый баул фото, магнитофонных лент, блокнотов, дневники начбуров, геологов (взял с возвратом), графики бурения, списки передовиков и рационализаторов. Вызвали художника. Тот, больной, выложил им ворох рисунков, эскизов, портретов.
И закипела работа над сценарием. Теперь уже сообща.
В эти дни Лежнев объявил артистическую подготовку перед премьерой «Оленьих троп». Трехдневный творческий покой артистам-участникам. Лежнев волновался, но волнения своего не выказывал. Полководцем ходил по цехам, по сцене, въедливо опрашивал начальников подразделений. В рассуждения не вступал. Голоса не повышал. Его понимали по взгляду, по жесту, легкому намеку.
КАРТИНА ПЯТАЯ
Когда Красновидов ощущал, что время слишком быстро бежит, он становился неспокойным. Неудержимо проносящиеся дни вносили в его творческий ритм дополнительную нервозность. Он чувствовал, как его что-то искусственно подталкивало.
Как незаметно минул год! Можно уже подводить кое-какие итоги: поставлено три спектакля, еще два в заделе — «Первопроходцы» и «Маскарад», создана студия и хорошо себя оправдывает. Сколочен надежный, творчески одержимый коллектив. Целина, шефские встречи с производственниками, экспедиция к геологам, на буровые — это уже общественное лицо театра. Стабилизируется финансовое положение.
Возвращаясь назад, Олег Борисович размышлял: какие же все-таки побудительные причины, так, в общем-то, дерзновенно толкнувшие его бросить родной город, сагитировать людей и заложить новый театр, имея во всех отношениях нуль. Да еще и при его слабых организаторских способностях. Так что же? Горечь поражения не давала ему покоя и он решил не сдаваться? Едва ли.
Он помнит, как еще в больнице, узнав о решении расформировать Драматический театр, сам же сказал: строго, но справедливо. Одно, правда, ему тогда показалось: суровый приговор ударил слишком уж неравномерно. Руководство театра отделалось взысканием и устроилось на новых должностях, а актеры? Они взысканий не получили, но вся тяжесть позора легла на них. Так что же? Пожар? Он подействовал сокрушающе, но не побудительно. Возможно, все в комплексе?..
И тут его мысли скакнули на двенадцать-тринадцать лет назад, в войну, когда время не так быстро летело, как сейчас, день казался вечностью, жизнь измерялась часами, минутами и обдумывать жизнь свою приходилось, когда выжить-то не было шансов вообще.
Сидя в залитом водой окопе под орудийным обстрелом, машинально жуя вывалянный в махорке размякший сухарь, он думал: «Пересмотри самого себя, годишься ли на что-нибудь высокое, нужное? Прежде чем заниматься искусством, проверь, какой ты человек, наметь себе программу жизни».
Снаряд угодил в траншею. Жидкой грязью, комьями земли ударило в лицо, захлестнуло смрадом взрывной волны, и он перестал слышать вопли раненых.
«Будь мудрым, не впадай в панику, иначе не стать тебе человеком. Не страшись тяжелых ударов, они в искусстве — естественная среда. И поражений не бойся: искусство без поражений погибнет. Это броня, благодаря ей в искусство не проникнут трусы, а если, не дай бог, проникнут, они, как сорняк, задавят искусство».
Он не слышал команды, он видел, как его рота, потом взвод рванулись из окопов и, пластаясь, поползли по разгвазданной фугасами луговине. И он пополз… в кромешной тишине («Оглох!.. А как же театр?») и видел, как навстречу ему, взводу, роте бегут. Бегут, пригибаясь, и падают, отбросив руки в стороны.
Он спокоен, сосредоточен, и автомат его послушно, прицельно бьет. Он видит рядом своих бойцов, и они старательно делают свое дело, устремив все внимание на цель; их отвлечь от цели может только смерть, но об этом никто не думает — некогда: надо, чтобы навстречу никто не бежал, надо преодолеть луговину и добраться до речного обрыва. И закрепиться. Основательно, чтобы держаться неколебимо. Вот цель! «Пересмотри, артист Красновидов, свою цель и держись ее неколебимо».
Он снова не слышал команды, но увидел, что рота встала в рост и пошла, побежала, а он лежит. И встал, пошел, побежал. Его бодрит сознание, что справа-слева бойцы, его окопники. Его среда. И в этой среде ему легко и нестрашно идти, бежать, рваться вперед, и он совершенно уверен: они доберутся до обрыва реки.
Так, может быть, там, у обрыва, возникла побудительная причина, вселившая год назад веру, хотя в активе был нуль?
Бытие Драматического театра не определило его сознания, оно дремало, томилось; он был н е в с в о е й с р е д е. Рядом, но не вместе со всеми. «Ты не бил в цель, Красновидов. Ты ее не видел, вспомни окопы. Вера, воля твоя, ненависть и жизнелюбие — все было наведено на прицел, на мушку. И ты бил точно, без промаха. И рядом с тобой делали то же. Все шло на единую цель, а целью была Победа. Пересмотри себя, Красновидов. Пока не поздно. Театру надо вернуть жизнь».
Теперь, по прошествии времени, думал ли он хоть втайне, что рождение театра «Арена» — его личная победа? Нет. «Арена» — это победа Рогова и Лежнева, Валдаева и Шинкаревой и всех обитателей «Арены». Теперь он и рядом и вместе со всеми.
Центральную роль в «Первопроходцах» — начальника геологической партии — поручили Роману Изюмову. После премьеры «Оленьих троп» состоялось обсуждение на коллективе театра, и постановщик спектакля Егор Егорович Лежнев доложил, что Роман Изюмов, введенный вместо Лукьянова, показал себя не только как способный актер. Лежнев привел примеры, когда Изюмов в работе над ролью проявил и незаурядные режиссерские способности:
— С таким актером нужно работать прислушиваясь, а не подсказывая ему.
Характеристика достаточно веская, она, собственно, лишний раз подтвердила Олегу Борисовичу его желание пригласить Изюмова в сорежиссеры на «Первопроходцев». Молодому актеру двойная нагрузка, но сил у него много, справится. Когда актер в непрерывном тренинге, он научается так распределять свою энергию, что по каким-то законам психологии ему перегрузки только на пользу.
Уфиркин будет исполнять роль лесника, его жену — учительницу на пенсии — Лидия Ермолина, Валдаеву предстоит работать над образом, написанным с доцента волжского университета Каширкина, Шинкаревой утверждена роль врача. Помимо восьми центральных персонажей четверо студийцев из экспедиционной группы в знак поощрения распределены на эпизодические роли.
На первых порах репетиции носили импровизационный характер, на «рыбьем», не написанном еще авторами, тексте. Только по действию, по событиям.
Найденные на репетициях фразы, диалоги включались в текст сценария. Опыт такого процесса создания спектакля увлек и актеров и постановочную группу.
Были дни «пик», когда Красновидов работал круглые сутки. Ксюша приносила еду ему в театр, и он, стоя где-нибудь за кулисой, наскоро обедал.
Теперь еще параллельно пошли репетиции «Маскарада». Ставил Лежнев, а у него хватка мертвая. Устал не устал — никаких послаблений, и отработай свой кус добросовестно, и отсиди на репетиции от и до по его швейцарскому карманному хронометру.
Молва о новом театре в далеком Крутогорске заметно ширилась. Уход в народ группы артистов из бывшего Драматического театра расценивался теперь как государственного значения шаг. В этой связи указывалось на коллективы, утратившие связь с жизнью, с трудом, коптящие в четырех стенах репетиционного зала, ограничившиеся развлекательством, семейно-бытовым мелкотемьем, безыдейными побрякушками.
В министерстве поговаривали о восстановлении здания Драматического театра на старом месте. Стоял вопрос на коллегии о возвращении труппы Красновидова в родной дом. Это известие докатилось и до Крутогорска, обсуждалось на производственной летучке театра. В протоколе зафиксировано: «Лучших условий для творческого роста театра, как в Крутогорске, не найти. Родной дом здесь, в театре «Арена». Копия протокола была отправлена в министерство.
И вскоре в Крутогорск прислали еще одного представителя из главка. Это был не тот Леша, не разбиравший, где право, где лево. В этот раз инспектировать театр явился человек солидный, с дипломом искусствоведа, разбирающийся в тонкой механике театрального дела, преисполненный желания получить широкое представление о жизни и труде всего творческого организма «Арены». Он добился встречи с художественным руководителем, с директором, состоялась беседа и с заведующим труппой.
Инспектор много записывал, подробно расспрашивал, и видно было, что каждая мелочь вызывала в нем живое любопытство. Но с Валдаевым, видимо, инспектор допустил этическую оплошность: задушевной беседы не получилось. Инспектор знал Валдаева по Драматическому театру, любил как актера, в жизни представлял его почему-то жуиром, любителем театральных анекдотов и преферансистом, а вот как заведующего труппой не знал вообще. Гость старался склонить Валдаева на беседу полуделовую, облегченную, эдакого чайного характера. И когда разговор уже заканчивался, инспектор шутливо коснулся темы, которая Валдаеву показалась бестактной.
— А как вы ответите, Виктор Иванович, тем, кто считает, что у вас не растят, а… ну, что ли, высиживают актеров; приведись-де им попасть в другой театральный коллектив — и они не приживутся, не адаптируются?
Валдаев начал долго раскуривать трубку, начиркал целую горку спичек и тем вывел инспектора из равновесия, он и без ответа все понял. Но слово было сказано. После основательной затяжки Виктор Иванович с присущей ему сдержанностью сказал:
— Я им никак не отвечу, и несколько странно, что вы коснулись этого вопроса. Вам, чувствую, не до конца еще удалось ознакомиться с особенностями нашего театра. Я постараюсь помочь.
Валдаев сделал паузу, пыхнул трубкой.
— Ну, во-первых, было бы справедливее спросить, приживутся ли актеры других театров в нашей «Арене»? Я позволю себе ответить: не все. Но опустим это. В отношении высиживания. Ответьте, пожалуйста, тем, кого это волнует, что мы не инкубатор создали, а театр. На усмотрение злыдней, лезущих к нам с черного хода, продемонстрирую одну лишь сторону нашей жизни. Эти высиженные, как вы изволили выразиться, без оглядки, без принуждения пускаются в казахстанские степи, где не ступала еще нога актера. Там и приткнуться-то негде, не то что концерты давать. Давали. Невзирая на трудности. И здорово. Как в стационаре. Не ныли, не просились домой, не симулировали. Далее. Где, в каком другом театре нашлись добровольцы махнуть в экспедицию по льду Иртыша, по тайге и болотам, без дорог, без просек; бродом, наудалую в поисках зимовщиков, затерянных в дебрях лесных группками в пятнадцать — двадцать человек?..
Он опять пыхнул трубкой.
— Закон — не разглагольствовать о жизни, а помогать ее строить, одухотворять ее — уже органично слился с существом театра… Вот, пожалуй, и все.
Валдаев выколотил пепел из трубки, прочистил ее маленьким ежиком и положил на пепельницу. Инспектор чувствовал себя неловко. Он извинился и, снимая возникшую натянутость, задал еще один вопрос.
— Вы недавно провели студийный конкурс, сообщество ваше пополнилось свежими силами. Скажите, а отсев за этот период был? По линии профессиональной либо дисциплинарной.
— Был, — ответил Валдаев, — по линии, — он надавил на слово «линии», — дисциплинарной. Студиец явился на спектакль в нетрезвом виде. Мы его исключили из студии, сняли с ролей и выходов в театре и перевели на должность рабочего сцены. В течение месяца он сделал три ценных рационализаторских предложения, работает безупречно, выпивать бросил. По-видимому, взыскание мы с него снимем.
— Спасибо.
И они расстались.
И чем популярнее становилась марка «Арены» и заметней вырисовывалось художественное лицо театра, тем больше одолевало Красновидова необъяснимое, но глубокое чувство беспокойства, отдаленно напоминавшего, быть может, то, как любящая мать вдруг замечает, что дитя ее выросло уже из коротких штанишек, стало (так незаметно!) взрослым, самостоятельным, но для матери остается по-прежнему малым ребенком, хрупким, незащищенным. Ее неотступно мучает: как же оно будет жить? Первая буря сломит, малое горе душу сомнет.
Наверное, в сердце художника есть что-то материнское, если каждая новая работа, взлелеянная, всхоленная бессонным трудом, муками поиска, ввергает его в тревожные раздумья: как оно, его детище, будет жить? Какие бури будут трепать-испытывать его на стойкость, выдержку и долговечность? Не себя охранял Красновидов, не свое реноме. Он ложился на амбразуру, оберегая дело, неоценимо-тяжелый труд своих соратников.
И оберегал во имя театра мечту, которая покамест еще на макете, и он и сейчас не очень убежден, что она близка к осуществлению, но он ею жил, ею силен был в каждодневном неутомимом горении.
Он знал: иные поставят лыко в строку: дескать, а как же ты на своей арене насчет жизни человеческого духа? Ведь испарится дух на свежем-то воздухе. И театр, дескать, не футбол, болельщиков не приобретешь. Приобрету, возражал он невидимым скептикам, если театр будет рождать благородные страсти, глубоко вскрывать сущность жизни. Приобрету! И тут же, съедаемый сомнениями, сокрушенно признавался: поднимут, зубоскалы, вой, дадут мне по башке. Он даже поделился этим с Борисоглебским. Тот оказался более категоричным.
— Ты этих щелкоперров побольше слушай, — ярился Борисоглебский. — Они дают направление, а ты делай наоборот, и все будет правильно. Ваша театральная брратия, всякие там Стругацкие — наррод такой. Зубоскальство для них — защитная среда. И любят, ссобаки, удобства, только чтоб не по целине. Без риска. Рискнешь — из кресла вышибут. А без кресла они, как я без трости — три шага пройду и завалюсь, хха!
И даже малая поддержка вновь окрыляла Красновидова, он бежал к своему макету и часами возился с ним. Клеил, выпиливал, из сотен спичек, гвоздиков, фанерных уголков мастерил трибуны, на зеленом сукне монтировал подъемники, лесенки. Тонкими лесками подтягивался плексигласовый квадрат.
А в голове рождались занимательнейшие режиссерские проекты. Он уже видел на этом прозрачном квадрате загримированных актеров, репетировал какие-то не написанные еще сцены, губы его непроизвольно нашептывали реплики, целые монологи, он играл один за всех и слышал дыхание, шелест трибун и видел, как темное небо сыпало звездами на квадрат сцены и они мотыльками сгорали в лучах прожекторов. Только время! Оно сочилось, как песок сквозь пальцы. Уплотнить, уплотнить его, чтобы в сутки вмещалось два, три дня. И где бы занять хоть немножечко сил. Да конечно же у Ксюши!
И тут другая мысль больно ужалила сердце: «А ведь я ей совсем не уделяю времени. И она молчаливо терпит. Когда мы в последний раз были в кино? Неделю назад. Нет, месяц уже прошел, если не больше. Так же нельзя! Я не могу жить без нее, а живу без нее. Что же это?»
Ксюша сама не знала, как много она ему дала. Не знала, что только пламень любви ее и поддерживает в нем силы; выжег всю накипь, всю скверну из его жизни, он стал озаренней, возвышенней думать о ней и о людях. Он любил ее, Ксюшу, всю, во всем. Любил ее голос, глаза, волосы, ее ум, тело — воплощение женственности.
В этот раз он не мог дождаться, когда Ксюша вернется домой со спектакля. И сценарий был не в сценарий, и думать ни о чем не думалось. Ну что ему поделать? Просить прощения? Еще и еще раз поклясться в любви, а потом возвращаться, как всегда, к одному и тому же: дела — и у него нет времени? И все останется по-прежнему, он снова будет т а м, а не с нею. Жалость, угрызения совести от невозместимой утраты будут по-прежнему терзать его и раздваивать.
Она вошла возбужденная, шумная, озорная. Увидев его, сразу смолкла, подошла, обняла, поцеловала, села рядом.
— Ты нездоров? Или что со сценарием? Ты расстроен?
Бесконечными вопросами она хотела сама угадать, что с ним, а он только мотал головой: нет, нет… Нет.
— Почему ты такой сумрачный? Мне нельзя знать?
Красновидов взял ее руки в свои, расцеловал их, прижал к себе, жаркую, манящую, и замер… И уже ни о чем не мог говорить, думать, и все терзания его испарились. Была бесконечная Ксюша, ее ласка, дыхание и невесомая, как пух, нежность. Плавая в неге, он услышал:
— А теперь скажи, что тебя угнетает? Нет, не раздумывай, а сразу скажи как себе.
Отрезвев, Красновидов громко и строго признался:
— Ксюша, я совсем не уделяю тебе времени.
Звонко, переполненная счастьем, Ксюша рассмеялась. Положила ему на глаза указательные пальцы.
— Ты мой незрячий, мой король самоедов.
Сняла пальцы и уставилась ему в глаза.
— Ты отдаешь мне все свое время и еще тебе мало?
— Ксюшка, ты лукавишь.
— Нет!
Теперь она была строгой. Отодвинулась и привстала.
— Ты репетировал «Искру» и уделял все свое время мне. Ездил по целине и был все время со мной. Ты пишешь сценарий и отдаешь всего себя мне, придумал роль врача для меня, репетируешь со мной. Ты Арбенин, я Нина, и мы неразлучно вместе. Мученик мой дорогой, ты уделяешь мне все свое время, жизнь свою отдаешь, и я в этой жизни живу.
Красновидов тяжело дышал, не находил слов, чтобы выразить, чем он сейчас переполнен. Невпопад пробурчал:
— Да-а, мы так давно не ходили в кино.
И Ксюша опять залилась колокольчиком.
— Подумаешь, невидаль! Зато мы каждый день ходим с тобой в театр, ты понимаешь это? В те-а-атр. Что может быть прекрасней? Ну? Успокоился?
Как мало иногда человеку надо, чтобы почувствовать себя вполне счастливым.
— Ты как мамка. Приголубила, слезки прошли.
Он подумал, подумал и рывком встал на ноги.
— Хочешь, открою тайну?
— Очень.
— Одевайся!
Они вышли на улицу. Он вел ее к театру. Ксюшу распирало любопытство, но она ни о чем не расспрашивала. Красновидов опять говорил о сценарии, о репетициях, о театре вообще, он будто и не знал другой темы, любая тема, какую бы он ни затронул, обязательно сопрягалась с театром. Он, как пчела, нес в свой улей взятки со всех цветов.
— И чего бы мне больше всего хотелось? Чтобы люди, отдавшись театру, не грешили перед ним, не поганили бы его пошлостью, бесстрастием, не безобразили бы его лохмотьями штампов…
Он посмотрел на ее профиль, вздохнул.
— А еще хочу знаешь чего? Чтобы все актрисы, во всех театрах были бы такие, как ты. Сияющие внутренним светом, приводящие в трепет одним взглядом, поворотом головы, движением пальца.
И он ущипнул ее за палец.
— А еще хочу, чтобы на земле установили День Мельпомены. Допустим, среду. Или пятницу. И все люди, все, все — и старики, и дети, и академики, и летчики — шли бы в этот день в театр. Как на причастие.
— А в остальные?
— В остальные по усмотрению. А теперь слушай. Мы сейчас придем, и ты увидишь. Что увидишь, то увидишь, а я пока расскажу такое, чего ты не увидишь. Представь: Верона. Арена. Построена полторы тысячи лет назад. Даже раньше. Тридцать семь рядов амфитеатра из белого тесаного камня. Над ареной бесконечное итальянское небо. Оно теплое. И луна. Тоже теплая, розовая. У кассы очередь. Туристы, туристы со всех концов света. И я среди них. К билету, к каждому, в придачу — подушечка, чтобы не подцепить радикулит, и свеча. Зритель проходит мрачными сводами под амфитеатром к арене, поднимается по высоким ступеням, садится на свое место и ждет. Как все. А всех тридцать тысяч. Сегодня идет «Аида». Третий колокол, вспыхивают два, всего лишь два, прожектора-пушки, направленные на арену. И в это время все тридцать тысяч зажигают свечи. Представляешь? Феерическая красота. Оркестр играет увертюру, выходят артисты, и начинается спектакль. Без микрофонов! Муха пролетит — услышишь. Акустика, как в Малом театре, и говорить и петь — одно удовольствие, а играть тем паче. На фальшь, на плохую игру реагируют в тридцать тысяч глоток, на отменное исполнение — тоже в тридцать. Цепная реакция. Вот что есть настоящий театр.
И они подошли к театру. Красновидов кивнул на здание «Арены».
— А это не настоящий.
— Не кощунствуй, — сказала Ксюша, — ты сам говорил, что играть можно в сарае, только хорошо.
— Да, Ксюша, да. И я не оговорился, но это лишь одна сторона: тогда шел разговор о той или иной театральной к о р о б к е. Здесь существенная разница. В годы первой пятилетки мы кричали «ура» трактору, а теперь равнодушно взираем на четырехмоторные самолеты, а метрополитен воспринимаем как насущную необходимость. Насущная необходимость требует и переустройства театральной технологии. Уяснила?
— Почти.
— Теперь заходи.
Он открыл служебную дверь театра.
— Зачем? Так поздно, там никого нет.
— И хорошо. Пошли.
Три марша до верхнего этажа, потом по звонким ступенькам чугунной лестнички. Красновидов отомкнул ключом дверь и, держа Ксюшу за руку, повел ее по чердаку декорационной, ощупью нашел фанерную клетушку.
— Теперь сосредоточься. Я покажу, чем занимался несколько недель подряд втайне даже от тебя.
Он нащупал выключатель, зажег свет…
Схватившись за поясницу, медленно, на гуттаперчевых ногах, двинулся к стене и сполз по ней на пол. Ксюша, вскрикнув, бросилась к нему:
— Что с тобой?
…На стол, где из тысячи мельчайших деталей был построен макет стадиона с конструкцией сценической площадки, упал тяжелый декорационный щит. И раздавил макет. Кусочки трибун, посеребренный рычаг-рука, часть установочной арматуры, склеенной из окрашенных сажей спичек, валялись на полу.
— Погибло дело, — невнятно сказал Красновидов. — Тебе не повезло, Ксюша, это видел только я один.
Ксюшу сокрушало его горе, ей было невыносимо больно за Олега. В безысходности она повторяла только:
— Ты склеишь, ты склеишь…
Красновидов безвольно качал головой.
— Мечту не склеишь, Ксюша… Я не подмастерье. Мечта — вдохновенье. Попробуй склей его.
Они сидели за столом друг против друга, заканчивали сценарий. Красновидов правил, проверял, как текст ложится на исполнителей, Борисоглебский писал. Размашисто, неразборчиво, крупным почерком. Скакал от сцены к сцене, от темы к теме и, порой казалось, запутывался совершенно, не зная, где начало, где конец.
Работал он с частыми перерывами, отвлекался, переходил на посторонние житейские разговоры, потом вдруг, словно с цени срывался, с жаром набрасывался на рукопись.
Сетовал на свое писательство:
— Почему всегда так тррудно? Каждый раз ссадишься за новую вещь — и как дошколенок. Белый лист страшит, рручка трясется, в душе сумятица, и ты ссовершенно ничего не умеешь. Вещь рождается без кожи, ничем не защищенная, всяк ее может рраздолбать, поставить под вопрос, а то и просто стереть в порошок.
Он задыхался от возбуждения, в горле у него клокотало, как у заядлого курильщика, он прокашливался.
— У нас ведь, друг, в Сибири аналогичная история. Покуда мы ррыскали в поисках газа, ссверлили без устали земную твердь, держались исключительно на вере, на интуиции. Нас вместо поддержки костыляли со всех сторон: хватит пускать мыльные пузыри, рразбазаривать миллионы — второго Баку не откроете. Песню сложили, черрти, про буровиков:
А?! Вот ведь, дьяволы, что поют. Теперь и с нефтью то же самое. Зудят, злопыхают, матерят. А она есть, нефть-то, уже есть! Дело за тоннажем, за промышленным количеством. Будет! И тогда эти же зудилы-матерщинники начнут поливать нас не матом, а елеем с патокой: да здравствует, урра, даешь второй Баку. Вот ведь как, Олег. Так что трудись и верь, со мной не пропадешь.
Он усаживался за стол и вновь принимался за сценарий. Работали в спорах. Порой гладко и образно написанное вянет и блёкнет, когда попадает в руки актера.
— Язык сцены имеет свои хитрости, — напоминал всякий раз Красновидов. — Актер любит недомолвки. Недосказанное автором — пища для актерского воображения. Намек, ремарка, легкий штрих актеру порой дороже многих самых убедительных слов.
— Не учи ученого.
Злился Борисоглебский. Делал паузу, набычивался, сопя, над столом. И жестоко марал, переписывал диалоги, целые сцены.
— Ну как? — спрашивал.
Красновидов мысленно проигрывал эту сцену, примеривая к исполнителям, говорил не очень убежденно:
— В таком виде, пожалуй, сыграют.
— Сатрап, — бурчал Борисоглебский, — нассильник. «Пожалуй»!
И бывало, принимался переписывать сцену в третий раз.
Действие первой части (спектакль задуман без антракта с одной световой паузой на музыке) проходит на буровой, установленной в районе Ржавого озера на болоте. По всем показателям этот куст — один из самых обнадеживающих. Ждут мощного выхода нефти. Скважина прошла уже отметку «2000 метров». Последние сотни метров проходки. Бригада бурильщиков работает ударными темпами. Напряженно. На карту ставится все. Здесь, у Ржавого озера, должны наконец распечатать кладовую, открыть нефтяное море, которое удивит весь мир… И в такие горячие дни, когда у вахтовых каждый из пяти был на вес золота (замены нет, доступ сюда далек и труден), помбура заныл. «Сорвалась нерва». Скулит, огрызается, всем недоволен. Собрались буровики на минуту в балке. Обсудили. Изгнали. Прибыл вертолет с новой вахтой — только помбура и видели. А буквально через неделю неожиданно одна из скважин выдала на-гора нефть. Огромной мощности фонтан едва успели приспособить в устье.
У авторов возник спор. Красновидов утверждал:
— Не нужна эта сцена с изгнанием помбура. Частность. Не типично.
Борисоглебский доказывал:
— Знаешь ли ты, ссколько сюда приехало за длинным рублем? Знаешь?
— Знаю.
— Нет, не знаешь. Текучесть у нас огромная, дорогой товарищ. Приедут, поноют: этого нет, в тайге не жизнь — каторга. Лучше меньше заработать, но не загибаться… Не частность, Олег, не единичность. Из-за этого срывались целые экспедиции, замораживалось бурение.
Красновидов согласился сцену изгнания оставить.
— Ты знаешь, меня тут брратцы но перу пытали, почему, мол, для театра пишешь, а называешь свой опус сценарием? Чем отличается, мол, он от кинематографического?
— И что же вы ответили? — поинтересовался Красновидов.
— Ответил: тем, что в нем отсутствует все кинематографическое. Сценарий, сказал, пишется для постановщика. Во всех подрробностях, все, что за кадром, то бишь за рамками сцены. Прравильно ответил?
— В общем, да.
Готовые куски сценария приносились на репетицию.
Считка. Разводка. Примерка на мизансцене. Обсуждение. Утвержденное фиксировалось. Все, что вызывало сомнение, возвращалось авторам на доработку.
И когда в середине марта сценарий был готов и распечатан по ролям, у Красновидова вчерне уже сложился весь спектакль: по сквозной, по образам, мизансценически. И все же чуть что — за советом к своему наставнику Лежневу.
— Егор Егорович, нашла коса…
Лежнев без церемоний, как врач, выслушивал, расспрашивал, не менторствуя давал наказы.
— Множество мизансцен, учти, создает нагромождение. Актеры будут чувствовать себя как в тесной комнате у тещи на именинах. Изюмов играет роль героическую?
— Да.
— Мы разучились играть героев. Тем более современных. Совет: освободи его от бытовизма, отними у него эти бесконечные «однако». Трафарет. Пусть не боится открытого темперамента. Ему можно. Шинкаревой как раз не давай играть героиню, хотя именно она это умеет делать хорошо. По роли она врач. Пусть врач будет скромным, незаметным. И операцию на снегу пусть делает со страху, а не как завзятый многоопытный хирург. Боже упаси! Испугалась, что человек умрет, и сделала. А уж судить — герой она или не герой — предоставь зрителю. И еще: поменьше Сусаниных, которые чуть что, так «чу-у-уют пра-авду». И без этого пафос вещи не оскудеет. Давай!
И он наигранно снисходительно, затаив в кривой губе улыбку, гладил Красновидова по затылку.
— Смелого пуля боится, смелого штык не берет. Но если что, приходи. Слышишь?
Репетиции шли параллельно. На студийной сцене Роман Изюмов доводил первый акт, а второй Красновидов репетировал на сцене театра. Валдаеву перед каждой репетицией приходилось ломать голову, как распределить актеров на две точки. Выкраивал отдельные сцены, эпизоды. У подъезда театра постоянно дежурил взятый напрокат автобус, который перевозил артистов из театра в студию и обратно.
Репетиции «Маскарада» не были отменены, но проводились вечерами, когда Шинкарева и Валдаев, он репетировал Казарина, были свободны от спектаклей.
Через неделю Изюмов закончил работу над первой частью, и все хозяйство «Первопроходцев» обосновалось в театре. Осваивали костюмы, обнашивали, истрепывали новенькие рабочие куртки, штормовки, робы, в которые были одеты почти все исполнители.
Красновидов похудел, осунулся, часто хватался за поясницу. Сон почти не приходил, и ночами, чтобы не огорчать Ксюшу, он мучительно, терпеливо, не двигаясь, с закрытыми глазами притворялся спящим. Но Ксюша чувствовала. И огорчалась. И терпеливо молчала. Понимала состояние Олега, знала по себе, как трудно перед премьерой позволять себе роскошь — спать.
…Первый прогон. При ярком свете прожекторов на сцене буровая вышка, ажурная, строгих, технически естественных форм, уходящая ввысь к колосникам. На заднике дремучий таежный массив, наседающий на маленький пятачок опушки, где расположилось хозяйство бригады буровиков. Щемящая сердце музыка, сквозь мотив прорывается шум леса, хлюп падающих капель дождя. У балка стоят люди, среди них Изюмов — начальник буровой, уставший, нервный, простуженный. Идет далеко не мирный разговор: еще одна скважина пробурена впустую, нефти нет, надо свертывать работы. Куда теперь? Среди буровиков разлад, появились нытики. «Начбур, тебе решать…»
Прогон шел трудно. Из-за технических накладок. Они нервировали актеров, мешали сосредоточиться. Красновидов останавливал репетицию, устраняли неполадки и начинали все сызнова. И потому первый прогон длился целых пять часов!
В паузе между действиями Ермолина, возбужденная, подняв руку в перстнях, произнесла:
— Простите, что отвлекаю. Хотите весть?.. Сестра письмо прислала. Бесноватый-то ваш…
— Это кто же бесноватый? — спросил Уфиркин.
— Господи, да Стругацкий, Паша Стругацкий, анафема. Нашел приют под крышей русского драматического театра в Прибалтике. Каков хлыщ? Уж и пьеску выхлопотал, и в план вставлен. Слыхано ли?
— Вполне закономерно, — угрюмо, точно самому себе, обронил Валдаев.
— Ты в уме, Виктор Иванович? Ермолина затряслась от возмущения.
— Напакостил здесь, пошел туда — и скатертью ему дорожка?
Лежнев буркнул:
— В доме повешенного не говорят о веревке.
Красновидов приказал начать второе действие и не отвлекаться.
Генеральные шли без зрителей. Дирекция театра разрешила присутствовать представителям горкома партии, аппарату отдела культуры и Управления культуры из области. Несколько человек из «Главгеологии» и «Главнефтегаза».
Корреспондентам, фотографам, театральным рецензентам, намеревавшимся заготовить для печати хотя бы «болванки» будущих статей, доступ на генеральную был воспрещен. Этих Федор Илларионович Борисоглебский взял на себя: нечего, дескать, предвосхищать события. Спектакль основную проверку проходит на публике, с него рождается первое его дыхание. Вот, мол, и приходите, милости просим.
Борисоглебский разослал афиши со своими автографами в поселки и таежные закутки, где побывала экспедиция. В знак памяти. Ну и, быть может, кто-нибудь расстарается, выберется на денек в Крутогорск.
После пятой генеральной Красновидов объявил артподготовку.
На последней репетиции Ксюша, отыгравши роль, переоделась, пришла за Красновидовым и почти силком, взяв его под руку, отвела домой.
— Артподготовка, — значит, артподготовка, — строго сказала она дома, снимая с него пыльник и шляпу, — это касается и тебя.
Красновидов с неподдельной грустью сказал:
— Только не меня, милая Ксюша… Каждому свое. Нам, актерам, предстоит начинать, я, режиссер, уже закончил. Все что мог сделал, теперь это ваше.
Он ласково обнял Ксюшу и прижался к ее груди.
— В долгий путь, на радость людям. Играйте каждый раз, как и первый раз…
В эту ночь он совсем не спал. А наутро, как ни силился, подняться не смог. Ксюша побежала за Изюмовым. Роман сделал массаж. Не помогло. От боли в пояснице Красновидова прошибало потом.
— Не надо, — утомленно сказал Олег Борисович, — поверни-ка меня, Роман. На потолок смотреть интересней, чем на подушку… Ксюша, родненькая, сварила бы ты нам кофе для бодрости.
Ксюша вышла.
— Что же это с вами, однако?
Изюмов был встревожен, пристально смотрел ему в глаза.
— Со мной-то?
Красновидов улыбнулся. Изюмов подумал: не скажет правду.
— Со мной, друг мой Роман, старая история. Когда-то один профессор сказал мне: ранение твое, лейтенант, серьезное. Умереть не умрешь, но наследство получил ты на всю жизнь. Не перегружайся, иначе может быть сюрприз.
Он опять улыбнулся.
— Вот, видимо, этот сюрприз мне и преподнесен… перед премьерой… Ладно, Роман, переболит, пройдет. Ты вот что… Если не встану, возьми-ка все на себя. Проверь костюмы для массовки. Там кому-то жали сапоги. Смени. В тесной обуви играть — пытка. Тебе я бы посоветовал не пользоваться капюшоном. Пусть он у тебя остается все время откинутым. Скрываешь лицо, а зрителю надо его видеть. И вообще… Последи. Доверяю. Ты меня понял?
— Так что же, однако, — спросил Изюмов испуганно, — вы не будете на премьере?
— Это не беда. Я ведь, Роман, и на «Разведчице Искре» не был. Только подглядывал. Незаметно, из-за портьеры. Но исполнителям этого знать не надо, слышишь? Ни одна душа в театре не должна знать, что я слег. Учти. Если что, говорить, что я занят, готовлю… это… Арбенина… И чтобы меня не беспокоили. Только после премьеры.
— Премьеру надо перенести, — твердо сказал Роман. — Венчание без попа. Не по обычаю!
— Ни в коем случае! — приказал Красновидов. — Слышишь?
Изюмов кивнул головой, понурился.
— Слышу, — сказала Ксюша, входя с подносом. Она была в слезах. — Слышу вас, Олег, — вдруг перешла на «вы», — мы сделаем все, чтобы премьера была достойна вашего мужества, но я сейчас иду за врачом. Мы примемся лечить вас любыми средствами.
— Хорошо, хорошо.
Он был смущен и недоволен, что Ксюша слышала их разговор.
— Только перед этим мы попьем кофе. И с коньяком. Уговор?
— Не могу вам прекословить, я сейчас сбегаю в магазин.
— Коньяк в шкафу, Ксюша, — Олег Борисович постиг ее уловку, — а в магазине вы врача не найдете.
Врач, чистенький, в отутюженном белом халате, личиком похожий на морского окуня, не осматривая, достал самописку и начал заполнять больничный лист, приговаривая:
— Недельку постельного режима. Вот та-ак. Никаких премьер, вы что?
Извлек из огромного кармана халата блокнот, исписал пять листков.
— А это рецептики. Болеутоляющее и так далее. И банки. Исключительно банки. Сестра забежит, поставит.
Изюмов смотрел на врача, и у него чесались руки вынести этого беленького из квартиры на лестничную площадку. А доктор, складывая блокнот и самописку в карман, приговаривал:
— Вот та-ак. Недельку лежать не двигаясь. Буду заходить. И никаких премьер, — повторил он, вставая.
Красновидов поймал его за руку.
— Доктор, обращаюсь к вашей профессиональной этике: ни звука о моей болезни. Город невелик, сплетня быстрокрыла. Прошу вас. Иначе в субботу я буду на премьере в любом состоянии.
Врач вскинул бровки.
— Как это? Я же вам выписал больничный. Лежите себе.
— Мне больничный не нужен, доктор, — Красновидов говорил раздраженно.
— Не нужен? Как это?
— Так это. Я здоров.
— Здоровы?!
Доктор прищурил глаз.
— Хм. Странно. А зачем же вы…
— Я прошу об одном, — остановил его Красновидов. — Никому ни звука. Вы меня поняли?
Нет, он не понял. Он не понял, зачем это больной потащится на премьеру в таком состоянии. Чудаки эти артисты. Как дети. С капризами. Но просьба сохранить тайну — право больного, и он ее, конечно, сохранит.
Назавтра Ксюша вызвала другого врача.
У касс стояла очередь, билетов в продаже уже не оставалось. Лежали стопки пригласительных, которые разойдутся по рукам перед спектаклем. День был безветренный, теплый. Светило предзакатное солнце. Настроение праздничное, приподнятое. И приятное волнение от нетерпения: скорее бы.
Удивляло, конечно, всех, что Красновидов в дни артподготовки даже не заявился в театр. Рогов посылал за ним Могилевскую, но Ксения Анатольевна, приоткрыв дверь, шепнула: «Он очень занят», и секретарша ушла.
Рогов решил, что делается это ради спокойствия артистов. Всевидящее око худрука дополняет волнение всякими ненужными сомнениями; посмотрел пристрастно — недоумение, беспристрастно — смущение. Пожалуй, правильно, что его нет. «Режиссер умер в актере» — не фраза. Закон. Пусть будет так. И Рогов, прихватив молчаливого нынче, не по обыкновению хмурого Изюмова (волнуется, решил Рогов), пошел с ним осматривать одежду сцены, артистические уборные, где висели — у каждого актера на своем месте — костюмы, лежали у зеркал гримировочные принадлежности. Проверили с помрежем повестки, сигналы.
На площади у театра скапливались грузовики, автобусы, газики, персональные «Победы».
В шесть часов пришли артисты, отметились у помрежа в явочном списке и разбрелись по своим местам.
Ксения Шинкарева держалась из последних сил.
Дома, прощаясь с Олегом, она понимала, чувствовала всей душой, как ему тяжело. Мало того, что, сокрушающая могучий, выносливый организм боль приносит ему нечеловеческие страдания, — он не может присутствовать на премьере! Это казалось ей непереносимым. Но Олег, отпуская Ксюшу на спектакль, крепко стиснул ее руки.
— Не думай обо мне, Ксюшенька, думай сейчас о роли. Это самое главное.
Она села на кровать, склонилась над ним, поцеловала в щеки, в лоб.
— Я люблю тебя, моя самая дорогая на свете. Перенесу все, если ты будешь сегодня умницей и хорошо сыграешь.
— Я постараюсь, родной, постараюсь.
— Роману скажи, чтобы после спектакля зашел. — Он помолчал, превозмогая боль. — Пусть последит.
Ксюша дала ему таблетку.
— Тебе пора. Ни пуха… — Красновидов поцеловал ей руку. — С премьерой!
Ксюша с усилием приподнялась.
— Тебя тоже.
И тихо прикрыла за собой дверь. Проходя по коридору театра, она встретилась с Роговым.
— Придет? — спросил тот.
— Наверное, — ответила Ксюша.
Больше ничего сказать не смогла и, боясь, что не сдержится, опрометью бросилась в артистическую уборную.
Красновидов не в силах уже был бороться с болью, и она стала еще острее. Приходил врач, долго стучался, слышалось из-за двери: «Больной! Кто-нибудь есть дома?»
Красновидов не мог встать с постели, чтобы открыть. Потом стихло. Он пребывал в полузабытьи. Находил силы лишь поглядывать на часы, они у него на руке, а рука на груди, почти у самого подбородка.
Девятнадцать пятнадцать. Первый звонок… И радостно и тревожно забилось сердце. По телу едва ощутимая дрожь. Пять минут до второго звонка. Целая вечность. Можно еще успеть и до театра дойти. Он попробовал встать — ничего не получилось. Если бы его кто-нибудь сейчас приподнял, помог бы дойти, доползти. Полжизни за один вечер! За один лишь миг! Только бы услышать тишину зала, увидеть взрыв света на сцене, а там…
Темное небо нависло над ареной стадиона. Ослепительно ярко метнулись на сцену лучи прожекторов, музыка смешалась с завыванием ветра и шумом дождя, неслышно заработали лебедки, и четыре могучие стальные руки поднимают над землей прозрачный квадрат, на котором покоится ажурная вышка. Парашютом распахнулся над сценой тент, и еще два прожектора, освещая его, врезались в небо. Напоминало световой салют, салют искателям Большой нефти. Тысячи зрителей разразились аплодисментами. Потом почти пугающая тишина. Вот оно! Началось… Красновидов лежал переполненный радостью, небывалой радостью…
Второй звонок. Еще пять минут вечности. Актеры встали, пошли из артистических уборных за кулисы. Молча пошли заряжаться на выход. Он встать не мог, не мог пойти за кулисы… Мысли путались, и какой-то другой Красновидов ему возразил: какие кулисы? Кулис нет. Ты же сломал их, открыл сцену со всех сторон… жизнь не может свободно парить в плену кулис. А и верно, подумал Олег. Стадион! Он открыт уже с Первого мая, а нынче июль. «Первопроходцы» идут на арене… Все выверено, учтено, испытано… Люди, взгляните на макет! Убедились, какая реальность?.. Опять стучатся… Нет сил крикнуть: «Сломайте дверь», нет сил вздохнуть. И что-то горит слева, где сердце, и щемит, обволакивает жаром. Душно.
Третий звонок. Он взглянул на часы: семь тридцать?! Спектакль только должен начаться…
Так, значит, это был сон?! Но почему тогда такая тишина и почему не начинают? В чем дело! Что случилось? Кого-то нет? Кто-то опоздал?.. Надо подняться. Бежать. Туда! Преступно валяться в постели, если там…
Нет. Поздно… Рука с трудом держала карандаш, он тяжелый, как лом.
Дрожащими пальцами успел написать:
«Ксюша, я самый счастливый человек на све…»
Москва — Тюмень — Ханты-Мансийск — Ларёво
1970—1977