© Попов Е., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015
Мало кто знает, что по небу полуночи летает голый мальчик, теряющий золотые стрелы. Они падают в человеческие сердца. Мальчик не разбирает, в чье сердце угодил. Вот ему подвернулось сердце слесаря Епрева, вот пенсионера-коммуниста Фетисова, вот есениноподобного бича Парамота. И грубые эти люди вдруг чувствуют непонятную тоску, которую поэтические натуры называют любовью.
«Плешивый мальчик. Проза P.S.» – уникальная книга. В ней собраны рассказы, созданные Евгением Поповым в самом начале писательской карьеры. Уже тогда они получили высокую оценку. «Как точен в диалоге, как по-хорошему скуп в выявлении искреннего чувства…» – писал об их авторе В. Шукшин. Рассказы 60-х годов снабжены комментариями Попова сегодняшнего. Время, люди, их сердца, таким образом, даны через двойной прицел – прицел голого плешивого мальчика, в глазах которого застыла слеза.
© Попов Е., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015
Время было такое
Предисловие автора
Я родился в 1946 году и теперь стал старый, отчего немного потерял охоту к литературным играм и мистификациям, вдруг оказавшись в мире, где координаты и без меня смещены.
Поэтому прямо приступаю к делу: книга, которая сейчас непосредственно лежит перед вами, некогда представляла собою рукопись, которую я 45 лет назад, в 1970-м, принес в издательство города К., стоящего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан. А потом послал в Москву, столицу СССР, в издательство на букву «М». Тем, кто не знает или забыл, напомню также, что тогда еще существовала на месте нынешней Российской Федерации такая странная страна под названием СССР, занимавшая 1/6 всей земной суши. Страна была хорошая, но правили ею унылые старцы-большевики, от которых никому, в том числе и им самим, не было никакой пользы. Продуктов, джинсов и туалетной бумаги в этой стране не водилось, не говоря уже о свободе слова, которой не было в ней никогда. Зато была государственная цензура, носившая фамилию Главлит, и самоцензура, наполнявшая душу каждого гражданина этого Государства. Вне зависимости от того, пишет он сочинения, издает их или просто рассказывает в курилке анекдоты.
Окончив Московский геологоразведочный институт, я в 1968-м вернулся в родной Красноярск. Однако вовсе не из патриотизма, а потому, что у меня сильно болела мама, Галина Александровна Мазурова, служащая,1918 г.р., и мне нужно было ее опекать. Мой отец, Анатолий Евгеньевич Попов, офицер войск МВД, 1910 г.р., умер в 1961 году, и с тех пор я живу на свои деньги. В молодости успеваешь все, отчего жизнь кажется безразмерной. Я тогда изрядно выпивал, встречался с друзьями и девушками, по утрам ходил с похмелья на постылую службу, где даже сделал небольшую карьеру. Много читал, писал и в общем-то, невзирая (во всех смыслах этого глагола) на тоталитаризм, жизнью был относительно доволен, ибо, как и многие другие, полагал, что раз «царствию Ленина не будет конца», то нечего и трепыхаться. Как доволен ею и сейчас, когда у нас якобы демократия. Как доволен ею был всегда. Потому что земная жизнь – сама по себе чудо, выигрыш в мировую лотерею, а качество ее – вторичный сюжет человеческой трагикомедии, спросите об этом у мертвых, когда встретитесь. И сочинял я тогда эти свои рассказики, составившие книгу «Плешивый мальчик», свободно и весело, вовсе не заботясь о том, что бывает, когда пускаешься на дебют, и как на это посмотрит начальство. Юность сладка еще и тем, что с ежедневным любопытством ждешь, что будет дальше. Писал себе да и писал. Ведь тогда я еще не знал, что:
– в 1971 году умрет моя мама, Царство ей Небесное, вечный покой, и я стану одиноким, взрослым и свободным;
– в 1975 году я окончательно уеду из Красноярска, сначала переберусь в Дмитров Московской области, а практически уже с 1979 года поселюсь в самой Москве;
– в 1976 году у меня будут напечатаны в самом интеллигентном журнале того времени «Новый мир» два коротких рассказа с предисловием Василия Макаровича Шукшина, отчего я мигом обрету известное на всю читающую и пишущую страну литературное имя, но что самого меня публиковать практически все равно не будут;
– в 1978 году познакомлюсь с Виктором Ерофеевым, Василием Аксеновым, и мы начнем делать неподцензурный альманах «Метрополь», составленный из отвергнутых журналами рукописей и ставший причиной последней разнузданной идеологической кампании эпохи советского социализма. Что меня за ранние таланты примут в Союз советских писателей (рекомендатели А. Битов, Г. Дробот, Н. Евдокимов, Г. Семенов), откуда исключат ровно через 7 месяцев 13 дней. Что я случайно, средь шумного бала в мастерской художника Бориса Мессерера встречусь со своей будущей женой Светланой Васильевой и познакомлюсь с Беллой Ахмадулиной, которая будет свидетельницей на нашей свадьбе в 1981-м;
– в 1979 году Василий Аксенов, Семен Липкин и Инна Лиснянская выйдут из Союза писателей в знак протеста против моего с Виктором Ерофеевым исключения из этого Дома Нечестивых, а меня примет в почетные члены Шведский ПЕН-клуб;
– в 1980 году Ф. Берман, Н. Климонтович, Е. Козловский, В. Кормер, Д. Пригов, Е. Харитонов и я создадим неофициальный Клуб беллетристов, выпустим в США литературный альманах «Каталог» и станем очередными клиентами КГБ, подвергшись квартирным обыскам и получив так называемые прокурорские предупреждения;
– в 1981 году выйдет моя первая книга рассказов «Веселие Руси» с послесловием Василия Аксенова и Владимира Максимова. На русском языке, но в американском издательстве «Ардис», перед которым я и сейчас снимаю шляпу;
– в 1982 году помрет Брежнев, и начнется политическая катавасия, которая приведет к так называемой перестройке и явлению Горбачева в 1985 году;
– в 1986 году главный редактор «Юности» Андрей Дементьев рискнет напечатать в разделе сатиры и юмора своего журнала мой короткий рассказ «Тихий Евлампьев и Homo Futurum»;
– в 1987 году по инициативе легендарного Игоря Виноградова в «Новом мире» у меня наконец-то выйдет огромная подборка рассказов;
– в 1988 году меня восстановят в Союзе писателей;
– в 1989 году у нас со Светланой родится сын Василий, и в Москве при поддержке В. Маканина и Евг. Сидорова выйдет моя книга «Жду любви не вероломной» («Советский писатель», редактор Ольга Ляуэр), что в дальнейшем у меня выйдет в России множество книг, потому что я всю жизнь писал и пишу, потому что ничего другого делать не умею и не люблю. И эти книги будут переведены на множество языков, а я посещу в качестве автора множество всяких стран от Англии до Финляндии (по алфавиту);
– в 1991 году в результате первого коммунистического путча окончательно накроется медным тазом Советский Союз и начнется то, что продолжается до сих пор.
Ну, а что я тогда УЖЕ знал, вы узнаете из этой книги.
Понятно, что «Плешивый мальчик» в 1970 году был издательством немедленно отвергнут, хотя НИЧЕГО ТАКОГО ОСОБЕННОГО в этой книге, разумеется, нет. Ни призывов к свержению коммунистического строя, ни «чернухи», ни «порнухи», ни «политики». Просто проза. НИ-ЧЕ-ГО, КРОМЕ ПРОЗЫ. И я совершенно не виню в этом государственных служащих, редакторов Ваньку и Маньку. Просто, граждане, ВРЕМЯ БЫЛО ТАКОЕ, и виноваты в этом не только коммунисты или Ванька с Манькой да какой-нибудь Лазарь Пафнутьич из Союза писателей, а все мы без исключения, включая автора этих строк. Именно МЫ, персонажи советской блатной песни под названием «Цыпленки тоже хочут жить», позволили сделать с нашей прекрасной страной черт знает что. И если вся эта тоталитарная мерзость когда-нибудь повторится, то в этом опять же будем виноваты только мы, которые как были дураками, так дураками и остались.
7 ноября 2015 г.
Плешивый мальчик
Младший Битков и старший Клопин
Ему купили кеды.
Китайские кеды на рифленой белой подошве с белыми резиновыми кружочками по бокам, на которых – кольца, стрелки, иероглифы – торговый знак фирмы «Два мяча».
Он стрелой летел через весь город, прижимая покупку к груди. Он застучал засовом в деревянную дверь, и ему показалось, что прошел уже век, день и час.
Пока где-то в глубине дома не завозились.
И на крыльцо вышел небритый мужчина, который очень обрадовался, увидев мальчика.
– Сынок, – сказал он, – фью-у-ить.
А перед этим, незадолго до этого теплого осеннего вечера в ихнем маленьком городке случилось нечто неожиданное, взволновавшее умы и сердца граждан: в городке появились стиляги. Местная газета в подвальной статье «Плесень» писала: «Любимым развлечением этой компании являются танцы, причем не где-нибудь в клубе или на площадке, а на квартире, где единственным освещением является шкала радиоприемника, извергающего дикие звуки. На столе у них водка, лук и черный хлеб. Посмотрев на них, на их брюки-дудочки, на их тарзаньи прически, под которыми нет ни одной мысли, хочется спросить: «Откуда они?»
– Откуда они? – говорили жители.
– Откуда они? – строго глядя в притихший класс, сказал завуч, появившийся в шестом «А», чтобы провести урок географии. – Так сказать! Так сказать! Вы, ученики, все читали в газете про плесень, которая, э-э, стиляги!
Там, вы знаете, что там поминается Клопин, то есть Костя Клопин, выпускник этого года.
А брата его Вадима, ученика шестого «Б», вы, конечно, знаете, чш-ш, и знаете, что это тоже большой разгильдяй. Видимо, старший братец уже научил его, так сказать. Я займусь. А вы должны сделать вывод: Костя Клопин уже совсем было поступил в Политехнический институт, потому что сдал на пятерки. Но комиссия, прочтя статью, сказала: «Зачем нам такой стиляга-студент?» Ай, очень нехорошо. А вы бы стали делать как стиляги? Ты бы, Битков, стал танцевать в темноте? – обратился он к мальчику.
Все посмотрели на него. А он вскочил, бодро хлопнув крышкой парты, и отрапортовал:
– Никак нет!
А потом долго и с удивлением слушал завуча, образный рассказ учителя по географии:
– Красавец сибирских лесов пятнистый тигр вышел на беспредельный простор Паранойской долины…
Слушал и думал о том, что появление завуча на урок состоит из трех циклов: сначала самшитовая указка с выжженым «ПРИВЕТ ИЗ КРЫМА», потом – пузо, обтянутое синим пиджаком, а потом – большая умная голова, набитая знаниями и диковинными рассказами по географии.
– И тигр беспокойно нюхает воздух и думает – чем может поживиться он среди Паранойской долины…
И что это за долина такая – он не знает. И где она – он не знает, не знает и сейчас – ставьте ему двойку.
Ему купили кеды. Ему дали денег, он купил кеды и прибежал домой, а обрадованный, по обыкновению слегка выпивший папаша встретил его на крыльце.
Но он не слушал папашу, он скорее в дом, он скинул худые свои рыжие ботинки, напялил кеды и рывком зашнуровал их – чудно и горизонтально, как видел однажды у баскетболистов в кинохронике.
Пьяненький папаша хотел ему рассказать.
Хотел рассказать ему про свои несчастья, что он купил бутылку портвейна, а тут пришел родственник Иван, шофер с мясокомбината.
И выпил полбутылки.
И съел еще столовой ложкой банку какао со сгущенным молоком, которую папаша приготовил для сына, съел, приговаривая:
– Кохве очень вкусное. Я это кохве всегда с удовольствием ем…
Шофер – вор поросячьих ножек с мясокомбината.
Но он не слушал, он шнуровал кеды, и папаша улегся на кровать. Прикрыл голову газетой и захрапел.
А над комодом, на котором стояли духи, шкатулки и альбом для фотографий, висело зеркало.
И он залез на комод и стал рассматривать кеды в зеркало. Штаны набегали на кеды, а кеды были матовы, от них пахло резиной, клеем, загадочным Китаем.
И он округлил глаза и понял, что это не кеды, а стильные корочки-на-микропорочке, а на голове у него кок, и не школьные, а брюки-дудочки, и сейчас зазвучит музыка. «От Сибири до Калуги все танцуют буги-вуги», и заколышется его рубаха навыпуск с обезьянами, и заколышется его галстук с голыми женщинами. И он смотрел в зеркало и видел, как он уже с чувихами в Парке культуры и отдыха им. Горького, и народные дружинники режут уже брючки его ножницами и бреют голову с коком, и джазовые ударные, и «BAR» и «Visky». И он кинулся к папаше, сорвал с него непрочитанную газету, растолкал и объявил гордо:
– У меня кеды как у стиляги. Я теперь буду танцевать буги-вуги.
Папаша смотрел на него одним глазом, и физиономия его со сна сделалась багровой и синей.
Муха еще жужжала, осенняя муха в наступившей тишине.
– Хто? Как у стиляги? – недобро спросил он. – Ты? Буги-вуги? Да я эти кеды стиляжные к черту топором порублю!
Сын пулей кинулся на улицу, папаша за ним, свернув по дороге комод, несколько стульев, так что зазвенело разбитое зеркало и еще какое-то стекло.
Он летел по родной улице, которая была тихая улица и вся заросла свинячьей травкой, полынью, ромашками, а сзади «топ-топ-топ» и «Стой, сукин сын!».
– Если я – сукин сын, так ты – мой отец, – огрызался он на ходу.
Кеды все-таки обувь спортивная, поэтому, когда попозже он осторожно вернулся домой, тот уже остыл и молча сметал в жестяной совок зеркальные остатки.
…А смертельно обиженный на весь свет старший Клопин, Костя, поступивший в Политехнический институт только на следующий год, устраивался в этот теплый осенний период на работу слесарем на паровозо-вагоноремонтный завод, продолжая по вечерам упорно танцевать в темноте.
1965 г. – 8 февраля 1969 г.
Москва – Красноярск
P.S. Одной из характерных черт прежней власти было то, что она перманентно с кем-то боролась. В основном со своими же гражданами. Вот сейчас, на протяжении лет, читаешь это и думаешь – ну что, Власть, жалко тебе, что ль, было, если твои явно ЗАКОНОПОСЛУШНЫЕ граждане иной раз станцуют в темноте, потискают девочек и выпьют водки, убудет, что ль, от учения Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина-Хрущева-Брежнева-Андропова-Черненко-Горбачева? А вообще-то этот рассказ не о том, это – о нежности. Почти все рассказы, собранные в этой книге, о чувствах, а не идеях. Которые в основном и, пожалуй, без исключения гроша ломаного не стоят.
«Плесень» – поскольку у нас была страна с централизованным снабжением, то появившийся в одной из центральных газет фельетон «про стиляг» был немедленно воспроизведен в газетах практически каждого крупного города, но под тем же названием.
Польза и вред радио
А деда Проня как-то приехал в тележке, на кобыле собственной в Красноярск рано утром, летом, когда молочная застойная тишина на улицах, и ставни заперты, а изнутри гайки на болты ставенные накручены: в опасении бандитов, людишек лихих.
Эти болты зимой промерзают насквозь, и на гайке снежные перышки, и не страшно думать, когда печку натопишь до гуда реактивного, что за окном, за ставнями этими синяя ночь, крепостью водке равная, морозная ночь, не страшно, потому что только болт этот, промерзший, настывший и соединяет тебя с миром.
Ну, деда Проня лошаденку привязал к заплоту, а сам присел рядом по нужде, зная, что в такую рань некому его, старика, за поведение непотребное ругать-хаять.
И вдруг слышит он клекот ужасный, будто вороны на свалке за мясокомбинатом падло клюют. Их там, монахов птичьих, видимо-невидимо, а обитель ихняя – ручейки желтой крови да внутренности сгнившие, в которых живут белые черви – лучшая наживка для хариуса.
Дед, когда клекот-шум услыхал, то понял, что это радио, про которое уже полгода твердили в деревне, что вот есть в Красноярске такое «радио» и в него все слышно.
И ставни уже заскрипели, двери захлопали, народ вышел строить социализм, потому что было время первых пятилеток и индустрия огненным крылом махнула по России.
А дед был в сапогах хромовых. Сапоги гармошкой, штаны с напуском, косоворотка, тонким кожаным ремешком подпоясанная, а поверх всего – плюшевый длинный пиджак и самое главное – цепь золотая через пузо, а на цепи здоровенные часы-луковицы, просто загляденье часы были.
И слушал дед радио, рот разиня, а солнце все жарче припекало, но он не вытирал пот, который пропитал усы его, бороду, глаза залил. Понимал дед все, что говорила черная тарелка, а что она говорила – этого дед не знал.
А площадь наполнилась народом, и народ спешил и толкал худую лошаденку, которая виновато хватала вислыми губами чахлые травинки, что пробивались через булыги мостовой.
И был среди прочего народа мазурик в мятой большой кепке, босиком, в майке, из-под которой выпирали острые лопатки – он приподнялся к деду и стибрил у него часы-луковицы и цепь тоже. После этого он скрылся в толпе, завернул в переулок и, хоть никто не гнался за ним, чесанул со всей силы, лупя босыми пятками по пыли, и перевел дух только в ресторане «Дыра», где спросил пива с водкой, закусил соленой рыбкой и, растрогавшись, запел: «Из-под гор горы едут мазуры».
Толпа уже большая собралась. Все на деда любуются, кобыляка старого, что на забор с абзару влез, а он все слушает тот голос московский, волшебный. Потом очнулся – хвать за часы и видит: поздно дело, пусто место.
– Кто тикалки спер? – орет.
А народ-то, знай, хохочет.
А народ-то, знай, хохочет.
– У, лярвы городские, язви в душу вас, печенку гроба мать, – завопил дед и кинулся на загорелых парней, девок в красных косынках и просто кумушек, что всю площадь кедровой шелухой захаркали.
Но видит – не пойдет здесь дело: нет среди этого народа воров. Черный стал, онемел от горя. Сел в тележку и покатил обратно в деревню. Нахлестывает лошаденку да матюкается.
И с той поры радио ему, как серпом по одному месту. Из-за него он и дяденьку моего, Ивана, так затаранил, что тот из дому сбежал, поступил на рабфак, выучился и стал радиоинженером, довольно известным среди специалистов.
Вот и непонятно, чего от этого случая больше вышло: пользы либо вреда. Проню-то раскулачили.
Январь 1966 г.
Красноярск
P.S. И здесь о чувствах, а вовсе не о классовой борьбе, пропади она пропадом.
Вчера, готовя рукопись к печати, я обнаружил на полях этого рассказа древние карандашные пометки редактора с забытой мною фамилией. По-моему, его звали Ванька, и он сам был писатель тоже. Такие, например, как:
«О каких временах это писано? О купеческих?»
«Отвратительно. Автор в дерьме копается! И что за интерес ему в этом?»
«Эх! Нашел же автор над чем зубы скалить!»
«Что они, чумные люди, что ли, которые идут строить социализм?»
«Под Щедрина работает автор, только поздновато хватился».
Уверяю вас, что подобной живописью были разукрашены и многие мои другие рассказы из этой книжки. Но счетов ни с кем не свожу и после драки кулаками махать не желаю. Тем более что я в этой драке победил.
…с абзару – это словосочетание из местного сибирского диалекта, и на чистый русский приблизительно переводится как «в запальчивости».
Веселие Руси
Плохо кончилась для старика эта престранная история с самоубийством. Еще утром он вычитал в газете, что алкоголизм у нас уже несколько прекращается и вся задача теперь состоит в том, чтобы выпускать вместо поллитровок «читушки» да «косушки»; прочитал, пронят был душевностью той статьи до слезы, а к вечеру взял да и опять надрался.
Это огорчило его жену, старушку Марью Египетовну, которая получала пенсии тридцать два рубля и брала постирушки от соседских квартирантов – молоденьких тонкогубчиков, по первому году служивших летчиками гражданской авиации.
Летчики вовсю занимались любовью, ходили в рестораны и на концерты, катались на такси – вот почему требовали у прачки рубах снежно-белых, с твердым крахмальным воротничком, чтобы черный галстук, впиваясь в эту белизну, давал окружающим понятие о молодцеватости, аккуратности и силе этого юного человека. Получив узел со свежим бельем, летчики напевали:
– Он, он меня приворожи-и-и-ил, па-ре-нек, паренек крылат-а-тай!
А старика привели двое собутыльников. Они прислонили его к двери, сильно постучали в окошко и убежали, опасаясь крепкого разговора с Марьей Египетовной и, кроме того, имея жгучую охоту еще где-нибудь подшабить денег да выпить, потому что были они молоды, как квартиранты-летчики, работали: один токарем, другой слесарем-сантехником, и хотели уж окончательного хмеля, чтоб ничего не было странно.
Когда Марья Египетовна распахнула дверь, старик не упал, как надо было ожидать, а пробежал, растопырив руки, как бежит петух с отрубленной на чурке головой в последнюю секундочку перед падением и предсмертной дрожью.
Пробежав, свалился на домотканую дорожку и заснул. Во сне он всхрапывал, матерился, слюнные пузыри лопались в уголках губ.
– Старая ты б… – сказала ему старуха, когда он очухался, – паскуда старая, алкоголик, нажрался, сука…
– Ты меня не сучи, – угрюмо, но робко отозвался старик. – Не на твои пил, меня ребята угостили…
– А-а, ребята! А что-то как я на улицу выйду, никто мне не подносит, а тебе что вчера, что сегодня…
– Да кому ты нужна, старая проститутощка, – старик никак не мог выговорить последнее слово, поэтому повторил его еще раз, – да-да – проституточка старая.
Старуха знала средство. Она распустила серые жидкие волосы, очески которых наполняли гребешок и липли на желтоватую эмаль водопроводной раковины, она завыла, заойкала, запричитала; она вспоминала свою молодость и жалела, что не вышла замуж за нэпмана Струева Григория, она билась головой о чугунные шишечки старой кровати, и соседка, накинув вигоневый платок, уже летела на вопли по снежной тропинке. «Ах, Марья Египетовна, бедная, вот уж наградил господь…»
– И чего орешь, чего орешь, – медленно, заунывно начал старик, – я тебе зла не сделал, разве я тебя бил когда?
– Бил, бил, а то как не бить, – живо вскинулась Марья Египетовна.
– Эко, ну и поучил разок, дак чо, один раз всего. Довела.
Махнул рукой, плюнул и побрел на улицу, потому что соседушка обняла старую, что-то шептала ей на ушко.
Старик навалился грудью на калитку и тупо рассматривал искрящиеся снежинки. Прошло, давно прошло то время, когда он мог что-то вспоминать, на что-то рассчитывать, надеяться.
Если б он поднял голову, то увидел луну, а может, и искусственный спутник «Луна», который кончиком иголки чертил черное небо, не задевая звезд.
Но он вдруг вспомнил, что есть у него в заначке бутылка «Московской», где еще грамм триста оставалось.
Проваливаясь в сугробы, добрался до сарайчика, где раньше держали скотину, пока разрешали держать в городе, а сейчас фиг с маслом там обитал.
Разрыл по-собачьи сугроб, звякнул зубами о горлышко, забулькал. Ох, хорошо.
Поначалу жалеть старуху стал. Вернулся в дом смирный, смурной, махорочки скрутил, но та уже приподнялась, ободрилась, учуяла запах свежего спиртного и по-новой завела волынку.
– Молчать! Молчать! – завопил он, гроханув кулаком по столу. – Ты меня, стервоза, загубила, ты меня своим писком вечным довела, что хоть в петлю лезь! И полезу. К чертовой бабушке тебя!
– Лезь, лезь. Хоть сейчас. Это тебя к чертовой бабушке!
И опять выскочил на улицу. Хмель бродил по жилам. Было весело. Сорвал бельевую веревку и к сарайчику.
Но когда уже наладил все: петлю, табуреточку, крюк – скушно помирать стало.
– Э-э нет, – вслух сказал старик.
Он разрезал веревку на два куска. Одним обмотался вокруг пояса, из другого сделал петлю на горло и повис на стенке, как большая, мятая, трепаная и не раз теряемая кукла.
Да-да, и вы бы сказали, что он висел, как кукла посреди того, что творилось и творится кругом.
Он висел, ожидая шагов, шума, чтобы свесить голову набок, высунуть язык и выпучить глаза.
Дождался. Старуха, у которой сердце остановилось при виде раскрытой двери сарайчика, мешкала, топотала ногами, а соседка, снедаемая любопытством, заглянула в сарайную черноту и такой вопль издала, что уже через полчаса затарахтел около дома мотор трехколесного милицейского мотоцикла, и сквозь тарахтенье, пропадая в сугробах, спешил к сараю, где уже собрались разнообразные фигуры, оперуполномоченный Лутовинов.
А «Скорая помощь» еще не приехала.
Пистолет – наголо, и желтый кружок света от карманного милицейского фонаря, сделанного в Китае, уперся в искаженное лицо самоубийцы.
И уполномоченный смело, без колебаний подошел к трупу, а труп взял да и обнял его за шею, хотя, как я уже об этом говорил в самом начале, ничего хорошего из этого не вышло.
Милиционеру бедному стало плохо, очень плохо. Его увезли в больницу на прибывшей за самоубийцей «Скорой помощи», он стонал и блевал, его кололи шприцами и совали в зубы черную пипку кислородной подушки.
А старик получил пятнадцать суток. Лутовинов сам об этом попросил слабым голосом своих товарищей, когда они, накинув поверх синих мундиров белые больничные халаты, принесли больному шоколад, ранетки и апельсины, купленные на специально отпущенные для этого казенные деньги.
Старик получил пятнадцать суток.
Днем деда водят колоть лед на проспекте Мира, а на ночь запирают в каталажку. У него уже есть два новых дружка. Один все время поет: «Пусть она крива, горбата, но червонцами богата, вот за это я ее люблю, да-да…»
А другой говорит, шепелявя:
– Скажи мне свое «фе», и я скажу, кто ты!
Приходила как-то Марья Египетовна. Принесла мясных пирогов в целлофановом кульке.
Горевала, притихла, жалела, но не особенно. А старик иной раз бормочет новым дружкам на перекуре, залепив слюной цигарку:
– Не по правде это. Я понимаю. Я раньше образованный был. Я все понимаю. В книжках еще писали – «Веселие Руси». Я все понимаю.
31 января 1965 г.
Красноярск
Р.S. Ну вот чего бы, спрашивается, прежней власти было не расценить этот рассказ как вклад молодого писателя в борьбу с алкоголизмом? Ведь напечатали же в 1988 году, в разгар горбачевско-лигачевской антиалкогольной кампании гениальную поэму Вен. Ерофеева «Москва-Петушки» в журнале «Трезвость и культура». Мало того, что не добрая, глупая была та власть. Сама рубила сук, с которого в конце концов навернулась. Ханжи, у которых при прочтении в рукописи слова «блевать» начиналась идеологическая истерика…
«читушка» («чекушка») – стеклянная емкость водки размером в 0,25 л.
…спутник «Луна» – это моя скромная дань в идеологическую копилку столь модной тогда «космической темы». Я до сих пор считаю, что человечеству в космосе делать нечего, пока на земле такой бардак.
Обстоятельства смерти Андрея Степановича
Буду рассказывать, как помер наш завхоз.
Прямо в поле при исполнении служебных обязанностей, ткнувшись головой в стол с гиревыми весами и амбарной книгой личного забора, в складе, состроенном из лиственничных дерев бичом Парамотом.
Парамот этот, или Промот, был известен всей экспедиции – звонкий был мужичок, что уж тут и говорить. Он зарабатывал в сезон тысячу двести – тысячу пятьсот новыми, проматывал их за неделю, главным образом из-за желания угощать каждого встречного-поперечного и ездить в трех такси: в первом – кепка, во втором телогрейка, а в третьем сам Парамот своей собственной персоной – голубоглазый и русый и, так сказать, со следами всех пороков на лице.
Да, да – голубоглазый юноша, русый, со следами всех пороков на лице, что позволило ему объявлять себя внучатым племянником Сергея Есенина, поэта.
А еще в прошлом году, осенью, летал Парамот на самолете Ил-18 из Якутии в Москву мыться в Сандуновских банях. Взял он с собой также двух друзей – двух бичей – взрывника Ахметдянова и пацанчика – бича Володю Пучко, которому по паспорту числилось семнадцать лет, а по морде было не менее двадцати пяти.
А так как по паспорту числилось ему семнадцать, а по облику двадцать пять подходило, то многие понимали, дело это явно темное и, очевидно, связано с ежегодным призывом в Советскую армию, понимали, но с пониманием своим оставались наедине, рассуждая, что пусть живет человек по своему хотению, если это у него так получается.
И сели друзья в быстрокрылый лайнер, и помчал он их прямо в Сандуновские бани, но попался им на пути ресторан «Узбекистан», где, восседая на низеньких пуфах, и провели они день, вечер и кусочек ночи, после чего оказались в Дорогомилове у ласковых московских шлюх, где провели ночи остаток – выпили, московских шлюх тел вкусили и заснули здоровым сном, чтобы утром проснуться на неизвестной улице в неизвестной подворотне, естественно, и без гроша в кармане.
Тогда они отправились на Ярославский вокзал и, похмелившись водой из искусственного родничка – фонтанчика, забрались в товарный вагон, где уже было немножечко угля. И отправились друзья опять к местам добровольного проживания. Ахметдянов и Володя злились – черные слова они выплевывали в душу Москвы, Матери России, а Парамот ничего не боялся и скалил зубы – нравилось ему ужасно, что его девицу звали Римма. Давно он хотел такую. Он даже придумал новый припев к песне, которую знал с детских лет:
Слова эти никчемные, но сладкие, красивые и волшебные он произносил энергично, помогая себе сжатием в кулак пальцев правой руки, и было это очень верно, потому что все в жизни Парамот делал энергично и порывисто, а любимая фраза его произносилась так: «Какая разница! Дело прошлое! Кап-пи-тально!»
Ну, а покойник – завхоз Андрей Степанович – считался его задушевным другом, и это совсем не соответствовало истине, потому что встречались они как хорошие знакомые и собутыльники, и только, а сердца их прямой связи между собой не имели.
Но все-таки Парамот был очень огорчен скорой завхозовой смертью, и к огорчению этому примешивалось некоторое количество вины из-за пса Ботьки, из-за пса, из-за которого вышел у Парамота с завхозом спор за день до этого самого прискорбного смертного случая. Пес этот стал к концу лета чрезвычайно хорош, хотя мать его – сука Тайга – отказалась от детеныша вскоре после его рождения, а все из-за того, что к сосцам ее присунули двух щенят породы лайка, а так как она сама была породы лайка, то полюбила их больше, чем Ботю, который являлся сыном дворняжьего кобеля и к лайкам имел половинное отношение.
Андрей Степанович с утра выпил бутылку «Москвича» и, около склада своего стоя, терпеливо целился в небо, а помощник бурового мастера со станка ЗИФ-600 Харлампиев Коля должен был в это небо кинуть свою собственную фуражку, чтобы Андрей Степанович смог доказать твердость своей руки и меткость своего глаза. Спор был прост: четыре дробинки на фуражку, или в противном случае завхоз обязан выдать Коле литр водки.
Грянул выстрел, и Харлампиев водки не получил. А вот тут-то и явился Парамот – прямо с работы, с канав, которые он взрывал и чистил от лагеря километрах в пяти, недалеко – пришел, а при ноге у него вышеупомянутый Ботька, суки сын.
– Бойся! – крикнул Парамот и тут же пояснил: – Это я шучу, а на самом деле – отбой, гвоздики, какая разница!
И начал было Парамот врать о том, как взрывал медведя аммоналовой шашкой и как тот за это чуть не разорвал Парамота вместе с кишками и аппендицитом, когда подошел завхоз и сказал, что он в пса положительно влюбился.
– И ежели ты мне его отдашь, как друг другу, то я сделаю с Боти капитального охотника.
– Глухо. Ага. Глухо, – равнодушно отвечал Парамот, – я Ботю собственноручно кормил тушенкой и я его самостоятельно пущу на котлеты и суп, потому что душа моя горюет по свеженькому мясцу.
– А ты говядинку бери, говядинка есть у меня на складе, и приличный кусманчик можешь оторвать.
– Твоя говядина синяя, Андрей Степанович, ты ее не красил, а она сама синяя, и ты жри ее собственноручно и сам страдай, а про Ботьку забудь. Его буду есть я, а не ты. И все. Крест. Глухо дело, глухо, как в танке. Какая разница – дело прошлое. Капитально.
Очень он обиделся, завхоз, на Парамота, а Парамот боялся, что завхоз унес обиду эту и в гроб. Вот почему из кожи вон лез, чтобы сделать что-нибудь приятное хотя бы для тела Андрея Степановича.
Парамот первым заметил Андрея Степановича, когда тот, отягощенный земными заботами, прилег соснуть вечным сном головой на амбарную книгу. Парамот видит – дверь склада открытая, внутри – темь, потому что кругом белым все бело от снега, накануне выпавшего.
И зашел Парамот в склад, где завхоз уже спал вечным сном на амбарной книге, а что вечным сном, а не по пьянке, видно было хотя бы потому уже, что глаза завхоза приобрели стеклянный блеск, и серый цвет, и выпуклость, а цвет лица совсем бело-желт стал.
И виднелись в глубине, в амбарном полумраке различные съестные припасы – ящики с тушенкой, сахар, мука, соль, уксус, перец, шоколад, и только водку не мог углядеть Парамот – прятал ее Андрей Степанович так ловко и незаметно, что и сам часто находил не там, где надо.
А Парамоту вдруг сделалось страшно.
И не мертвеца, а того, что его, человека вне места и вне времени, могут засудить за убийство душением из-за водки или по какому другому случаю.
– И как Карла будешь потом тыщи лет тачки катать не за фиг.
И он тогда ушел и в мою палатку пришел, а также просил у меня одеколону, чтоб выпить, но у меня одеколону для него не оказалось, и тогда Парамот намекнул мне, что наш завхоз умер, и я ему полностью поверил, глядя на его физиономию, и пошел взять у маршрутного рабочего Лиды из Иркутска одеколону, а она дала, только не одеколон, а духи «Огни Москвы»… Огни эти я и выдал потрясенному до основ Парамоту.
А сам пошел к складу, где уже началась та странная возня, хлопоты, переговоры, плач и опять хлопоты, которые всегда сопровождают похороны, свадьбу и рождение ребенка – явления жизни самые простые и примитивные.
Дальше нужно было транспортировать труп на базу, для чего и вызвали по рации шофера Степана с машиной «ГАЗ-51», вызвали, заказав привезти заодно и ящик «Москвича» на полевые поминки.
Парамот с духов «Огни Москвы» совершенно и не закосел даже и даже задумчив не стал, зато с необыкновенным проворством стал колотить из пиленых досок гроб, и мысли не допуская, что его приятеля могут повезти в грузовике без тары, как какую-нибудь мясную тушу.
А повариха Ольга Ивановна, которой в настоящее время уже остригли наголо голову и выслали из Якутии за распутное поведение, а куда – неизвестно, она напекла блинов три высокие горки и сварила ведро киселя из концентрата.
И мы подняли кружки в честь завхоза Андрея Степановича, который ничем, ну ничем совершенно не выделялся среди других людей: врал, чем-то мелким всегда гордился, а в Якутию попал в незапамятные времена за анекдоты, а после реабилитации прижился здесь, различными лавчонками заведовал, приворовывал, попивал, нас обсчитывал по рублевке, а то и по красненькой – обычный этот человек лежал вот теперь в некрасивом гробу, который сколотил для него Парамот на все руки бич, в гробу под пихтовыми ветками лежал и не волновался.
А то, что снег к тому времени выпал, так я об этом уже писал, но когда заколачивали гроб – на десять метров мало что можно было различить, потому что новая порция снега с неба поступила – замело, запуржило и хлопья мохнатые и сечка – все вперемешку на землю под косым углом падает.
Степан за рулем – неторопливый вялый человек, а рядом Парамот, как сопровождающий, такую роль исполняя, а в кузове Андрей Степанович – в надежном ящике.
Загудел мотор, захлопал, заурчал, и желтые горизонтальные секторы света от фар вобрали в себя снежинки и медленно задвигались параллельно земле.
Так вот. Горы крутые в Якутии. Ветер с них дует все вниз. Едут. Парамот, плачем заливаясь, рассказывает равнодушному Степану про достоинства Андрея Степановича.
– Понял, – уныло отвечает Степан, которому все равно, бара-бир, которого ничем не удивишь, который знает и понимает все, что творится вокруг, и в чем он ни малейшего участия даже мыслью принимать не хочет. А Парамот – тот другой, впрочем, это я уже повторяюсь, ведь вы уже достаточно хорошо его знаете.
И был у них на пути полуответственный подъем, и машина его еле взяла. Казалось, что не едет она, а на месте стоит – вот до чего крут подъем был.
И они наверху заглушили мотор, выпили немного водки, а потом глядят, а гроб-то и исчез, выпал, что ли, из-за крутизны.
И они тогда, матерясь, пошли вниз по метели и нашли гроб среди вихрей снежных – аж по другую сторону ручья.
И поперли они его в гору, гроб, употели, а когда закинули в кузов его и Парамот стал смотреть на него, то в глазах у него, все увеличиваясь, и больше и крупнее стала отражаться желтая луна.
– Э-ей, Степа, а гроб-то это что-то вроде как бы не наш, – обмирая сказал Парамот.
Сплюнул Степа и потащил Парамота в кабину, а Парамот стал вырываться, рвать ворот и дико кричать под лунным светом, освещающим белую некрасивую землю.
…………………………………………………………………..
И казалось, что слышно в метели, как скрипит и стучит тот громадный и безжизненный механизм, которым управляется земля: у-ухи, э-эхи, тук-тук-тук, у-ухи, э-эхи.
Ноябрь 1967 г.
Алдан – Красноярск
Р.S. Когда меня раньше спрашивали, из жизни или из головы написан тот или иной рассказ, я, как любой другой советский человек, перед начальством темнил. Дескать, не помню. Да все я прекрасно помню даже сейчас! Этот рассказ был написан в поселке Томмот, что на Алдане, где я проходил геологическую практику в качестве техника-геолога. И практически все его персонажи, равно как и сюжетные коллизии, списаны с натуры. Если хотите, можете считать этот рассказ очерком. Опять же – нравов.
Сергей Есенин – великий русский поэт, закончивший жизнь самоубийством на почве советской власти и алкоголизма. При послевоенном коммунизме был властями запрещен, однако к моменту написания этого рассказа вновь стал национальной гордостью, так что похожесть на него какого-то бродяги воспринималась надутыми рецензентами как кощунство и глумление «над всем, что нам дорого». Еще была хорошая фраза: «Знаете, есть вещи, над которыми нельзя смеяться». А по мне так таких вещей нет, «все мы, все мы в этом мире тленны», без исключения.
Рукопись, состоящая из одного стихотворения
Однажды на улице Засухина решили снести и разрушить все старые деревянные дома, чтобы на их месте построить лабораторное здание Политехнического института.
Для этого приехали трое рабочих и выкопали восьмиметровый шурф – узкий и длинный, а когда выкопали, то явился некто из ИТР и, слазив в шурф, вылез оттуда с образцами песков и глин, составляющих разрез четвертичных отложений этой местности.
Столпившиеся к этому времени у копающегося шурфа окрестные жители стали робко теребить ИТР за рукав, пытаясь узнать результаты исследования, а некоторые даже зазывали его в дом, обещая напоить водкой и угостить мясом.
Но он оказался циничным, гордым и желчным человеком, показал собравшейся публике шиш и уехал, сопровождаемый плохими взглядами, на машине «ГАЗ-51», посадив и рабочих в машину, а сам сев за руль.
И не сразу на следующий день, а эдак денька через два, через неделю на улице Засухина появился еще один какой-то начальник, но уже не горный инженер, а исполнитель.
Он переписал всех жильцов в книжку и сказал, что снос и разрушение домов действительно состоится и на месте их деревянного убожества будет сиять стеклами новый лабораторный корпус Политехнического института, а сами они получат равноценную благоустроенную жилплощадь из расчета 9 квадратных метров на человека в новом экспериментальном северо-восточном районе – с ваннами, с унитазами, чего они отродясь не видали.
Выслушав это известие, многие заплакали, потому что им было жаль старых своих гнезд, а многие стали кричать от радости, потому что хотели скорее иметь ванну, унитаз, горячую воду и не ходить за водой на колонку, которая до того иногда зимой обледеневала, что ее приходилось обливать бензином и жечь. Некоторые заплакали, некоторые засмеялись, но записаны были на бумажку исполнителя, человека, прибывшего оттуда, где решают, что сносить, а что строить, все поголовно.
Ну и что – записанные, они вскоре действительно получили новые квартиры в новом микрорайоне. Конечно, было много и недовольства, были и неурядицы. Некоторым дали не тот этаж, что они хотели, некоторых не устраивала жилплощадь – мало казалось после своей, объемистой, а нашлись и такие, что вообще озлобились – дескать, ездить, тащиться из этого самого микрорайона чрезвычайно далеко до мест, где они привыкли действовать – до работы, до рынка, до аптеки, до кино.
Но все переселенцы без исключения были рады горячей воде, и в особенности – газу. Газ они поджигали и так и сяк, и большим языком и малым, и пустили бы, наверное, дом на воздух, если б не ходил каждый день по новым квартирам, по новым людям, инспектор горгаза и не учил, как нужно с газом правильно обращаться. То есть в общем итоге все все-таки довольны остались.
И разговор, а вернее не разговор, а рассказ, пойдет далее о том, как поступили жильцы с принадлежавшей им много лет деревянной недвижимой собственностью, собственностью, которой они, переехав на государственные квартиры квартиросъемщиками, отнюдь не лишились.
Распорядились жильцы этой собственностью совершенно по-разному.
Одни просто бросили все. Плюнули – и все. Дескать, черт с ним, с домом.
Другие продали дома на дрова, по дешевке.
Третьи же, которым повезло более всех, продали дома, как дома, за настоящие деньги.
Покупали общественные организации – например, колхозы, чтобы, привезя бревна в деревню, устроить там магазин. Покупали и отдельные граждане, чтобы, перетащив бревна за город и собрав их, иметь по дешевке дачу.
Все в общем как-то распорядились своими домами и получили от этого деньги, кто больше, кто меньше, по-разному. Промахнулся лишь один Васька Харабаров, что выглядит очень странно, если учесть, что Василий пять лет сидел в тюрьме за какие-то дела, все знал и ничего не боялся.
Он и крутился, он и вертелся – все хотел, чтобы как получше. Ему когда на дрова предлагали продать, то он не согласился, и это, конечно, с одной стороны правильно.
Но вот зачем он отказался, когда артель «8-е Марта» хотела брать его пятистенку под медпункт – это непонятно.
Крутился, вертелся да и довертелся-докрутился, что больше предложений не поступало, а дома на днях должны уже были сносить.
Но недаром Василий имел столкновения с Законом и столь долгое отсутствие от родных мест. Выход из затруднительного положения нашел и притом – блестящий.
Там у одних во времянке жили два молодых специалиста. Они приехали из Москвы, но положенной им как молодым специалистам квартиры не получили. Не получили они и оклада в 150 рублей плюс 20 % надбавок, о котором мечтали все долгие студенческие годы, кушая маргарин. А получили они оклад 100 рублей плюс 20 % надбавок, а также город, куда они прибыли, им не нравился из-за своей промышленной копоти, патриархального уклада жизни и якобы свирепого сибирского хамства жителей.
Их тянуло в Москву. Им зачем-то хотелось опять в институт, хотелось сидеть в университетском садике на Манежной, ныне 50 лет Октября площади, хотелось в шашлычную «Казбек» у Никитских ворот, хотелось в кино «Метрополь», хотелось даже в библиотеку имени Ленина, куда они вообще-то ходили крайне редко.
Им-то Василий и предложил купить его строение.
А когда они вежливо отказались, заявив, что денег у них таких нет, чтобы покупать дома, то он и их посвятил в свой план.
Он им сказал, что возьмет лишь малую толику того, что на самом деле стоит дом, и они оформят купчую, а если они будут иметь купчую, то исполком обязан будет и им выделить квартиру.
И они сначала посмеялись, а потом задумались – а вдруг им не удастся так скоро с места распределения совершить побег, как они думают.
И они заплатили Василию Харабарову почти все деньги, что были у них, и переселились в его пятистенку, ожидая чьего-либо прибытия, чтоб и им дали ордер, чтоб и им переселиться в северо-восточный район, состоящий исключительно из стекла и бетона.
А был вечер, и на руках у них была купчая от нотариуса, что они Харабарову заплатили деньги, и не знали они, что Харабаров и их обманул, и еще одного товарища, которому тоже продал дом, и обманул еще и государство, получив от него квартиру за дважды проданный дом.
Они под вечер пришли на новую собственную жилплощадь, почти ничего с собой не взяли, кроме водки, и устроились, водку попивая и дожидаясь утра, чтобы объявить официальным лицам, что они – домовладельцы и им тоже обязаны дать новую квартиру в новом микрорайоне, где кирпич, где стекло, где бетон. Они были бодры и полны мыслей, они говорили о том и о сем, многое ругали и многое хвалили, и постепенно пьянели, закусывая исключительно луком. И они вышли ночью из духоты, которая образовалась в избе из-за того, что они докрасна натопили бывшую Васькину печку. И увидели – звезд мириады на небе, а на земле – отсутствие света, и дома – одни полуразрушенные бульдозерами, другие целехонькие еще, но мрачные, пустые, черные, а некоторые и не дома, а фундаменты со снятыми домами, полные многолетнего сора и свежего серого, набившегося в фундаменты снега.
– Мне что-то страшно, – сказал один молодой специалист, – я боюсь, что нам не дадут квартиру.
– Это может быть, – подал голос второй специалист, продолжавший смотреть на звезды, – а нам с тобой не один ли фиг?
– Только денег жалко, – подытожил первый, и пьяные молодые специалисты вернулись в купленную по дешевке избу.
И они пили и дальше и больше, и уже видели себя в сияющем новом экспериментальном микрорайоне, и уже они обосновались якобы в этом городе на вечное поселение, обживались в нем, заводили на каждого по семье, становились уважаемыми старожилами города и нянчили внуков, и выступали в качестве почетных пионеров, людей, помнящих наше грозовое время, на пионерских сборах грядущих лет.
И один из них тогда другому говорит:
– А ты знаешь, что у меня рукопись, состоящая из одного стихотворения, посвященная тебе?
– Нет, – ответил другой.
И они встали, и они положили руки на плечи друг другу и стали смотреть друг другу в глаза.
Но тут раздался страшный удар. Дом зашатался, и штукатурка, осыпаясь, стала больно ударять молодых специалистов по голове. И они поспешили выбраться из очага поражения наружу, где бульдозер из СМУ-2 с утра пораньше ворочал дома, увеличивая и создавая площадь новостройки.
При этом они потеряли свой важный и взволнованный вид, а рукопись, состоящая из одного стихотворения, которую один из них этой же ночью пьяный посвятил другому, погибла.
1 февр. 1969 г.
Красноярск
Р.S. А вот этот сюжет, рассказывающий о том, как молодежь в рамках развитого социализма решала квартирный вопрос, мною целиком придуман. А напечатан он был лишь через 10 лет после написания в рукописном альманахе «Метрополь», который в отличие от «одного стихотворения» не погиб, а даже наоборот: был опубликован и переведен в США и других капстранах, за что меня, собственно, и вышибли из Союза советских писателей, куда незадолго перед этим приняли. История теперь уже давняя, теперь уже даже смешно, как пушкинскому малышу, который «обморозил пальчик». А тогда – и в 1979-м, и в 1969-м было немножко печально ощущать, что все мы, видать, так и помрем при социализме. А вообще-то рассказ слабоват: проба пера, так сказать.
Харабаров – такова была фамилия известного тогда почти как Евтушенко поэта. Я ее взял совершенно случайно, однако мне и это на всякий случай поставили в вину.
…на Манежной, ныне 50 лет Октября площади, – теперь эта площадь опять Манежная, и есть слабая надежда, что в этот раз – навсегда.
…положили руки на плечи друг другу и стали смотреть друг другу в глаза, – в дальнейшем один американский славист после опубликования этого рассказа и перевода его на различные языки обнаружил в нем гомосексуальные мотивы. Товарищ не прав, не прав товарищ.
Плешивый мальчик
Я припрятал от жены девять металлических рублей, девять кружочков, напоминающих о металлических зубах тетки, зазевавшейся как-то утром над водопроводным люком, где белая вода все бьет, бьет в трубы, бьет, да никак не может вырваться.
За углом был гастроном, куда привезли вино по восемьдесят четыре копейки пол-литра, очень славное вино – крепостью четырнадцать градусов.
Считайте:
Я купил десять бутылок – сто сорок градусов и шестьдесят копеек сдачи.
Я раскупорил десять бутылок и слил вино в канистру, которая не пахла бензином, керосином, тавотом – веществами смазочными, машинными, механическими; она пропиталась смуглой «Лидией», водкой, дешевым коньяком «Арагац», криками: «Эй, поди сюда», тюльпанами и гвоздикой.
Считайте:
Десять пустых бутылок – это рубль двадцать плюс прежние шестьдесят копеек равняется – рубль восемьдесят, равняется – четыре бутылки пива, да еще сдачи тридцать две копейки, а пиво лей в канистру, мешай, чтобы жгло желудок чище черного молотого перца!
Считайте:
Четыре пустые бутылки плюс сдача – это две бутылки пива, шестнадцать копеек небрежно подкинуты в руке, а пиво в канистру, да как можно быстрее, потому что две пустые бутылки да шестнадцать копеек сдачи – это еще бутылка пива и три копейки сдачи.
Три копейки – это медленный завтрашний день. Задняя площадка перенабитого трамвая с собачьей руганью, стихами и дрожащим студнем кассового аппарата, в котором бренчат три копейки. Они не хотят скатываться в узкую щель, они парят над серым алюминием кассовой фурнитуры, как автомобиль на воздушной подушке. Но при чем здесь это?
Я скрипнул калиткой и вытер ноги о рваную мешковину, что прилипла к крылечку, я плотно прикрыл дверь, и никто, кроме моей собственной жены, меня больше в этот день не видел.
Я начал дело поспешно: налил полулитровую пивную кружку своей восхитительной бурды, включил проигрыватель и поставил пластинку:
Я пил. Бурда вливалась в меня, как кровь донора, окурки в пепельнице напоминали длинные вареные макароны или пескарей, собравшихся неясной стаей к извивающемуся на острие крючка червячку.
Я был хитрый. Я знал, что не допью всего, и поэтому, собрав остатки сил, спрятал великолепную канистру в мусорный ящик – великолепное собрание великолепных окурков, великолепных разбитых блюдечек и восхитительной картофельной шелухи, – я был счастлив и дремал, не забывая время от времени подниматься и переводить адаптер проигрывателя.
Галстук висел у меня на спине, как проститутка, на рубашке было шесть пуговиц, фосфоресцирующих, как кошачьи глаза. «В мать бога!» Я вставал и переводил адаптер, и грустная мелодия била по сонным нервам, и белая кисея застила глаза, и была луна, и
Таким-то меня и застала жена. Она уложила меня на скрипучую беспокойную кровать с панцирной сеткой, она гладила мои рыжие волосы, она плакала, она даже рада была, она плела сеть древнюю, как пряжа Пенелопы.
– Ну, вот ты и проснулся, – сказала она, смеясь, когда я проснулся, – а я вот что припасла…
И она показала мне бутылку водки.
И мы выпили эту бутылку на кухне под мою пьяную икоту, и запах акации, и ночное пение подгулявших граждан, и
Я встал. Я опять был щедр и полон сил, я достал из тайника заветную канистру, я лил бурду в две пивные кружки жестом Бога, а она всплескивала руками, славословила меня и целовала.
И тут я со смущением признаюсь в некотором минутном провале, эдаком пятне на карте Загадочного. Может быть, она плакала – необязательно слезами, какая пошлость!! Может быть, она плакала – женским нутром, женским теплым телом, листьями липы и ночным небом с оспой звезд. Кто знает!
Но потом мы лежали, мы устали. Нам нужны были только мы.
А в мире было неспокойно. Там кашляли, чихали, скрипели дверьми и тесными ботинками, досматривали кино, сплетничали, молились, лгали.
И никто не знал, что по небу полуночи летел голый плешивый мальчик. Его звали Амур. Он был пьян. Он качался в воздухе и терял золотые стрелы. Они падали на землю косые и вертикальные, как дождь.
Декабрь 1965 г.
Красноярск
Р.S. Полагаю без ложной скромности, что этот рассказ не потерялся во времени и пространстве. Я целиком ввел его в пьесу под тем же названием. Там действие происходит в сибирском городском дворе, где среди прочей пьяни и рвани проживает диссидентствующий писатель-конформист по фамилии Утробин. Именно «Плешивого мальчика» он и читает в самый неподходящий для того момента дворовой публике, состоящей из грубого слесаря Епрева, обрусевшего француза Шенопина, пенсионера-коммуниста Фетисова, шашлычника Свидерского, местного стиляги Стасика и др. Публика рассказ осуждает за декадентщину и натурализм, после чего главный герой, летчик Коля, только что вышедший из тюрьмы, где он сидел за угон самолета, и решивший жениться на девке, из-за которой он этот самолет угнал, стреляется из чужого пистолета. Но вовсе не под впечатлением такого сильного художественного произведения, а просто так, то есть из-за любви. Пьеса эта почти пятьдесят лет пролежала в моем столе, но сейчас ею – тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, – заинтересовалась великая Генриетта Яновская, главный режиссер московского ТЮЗа. Так что – приходите на премьеру, если бог даст…
Я раскупорил десять бутылок и слил вино в канистру – чтобы меня не обвинили в том, что я украл рецепт коктейля «Плешивый мальчик» у покойного Венедикта Ерофеева, замечу, что этот текст написан на пять лет раньше поэмы «Москва – Петушки». Просто все это тогда в воздухе висело, и Венедикту бог дал работу сгустить такое разреженное пространство до концентрации гениальной прозы, которая переживет века, уже один век пережила.
Укокошенный Киш
Вне культуры
1
Проснувшись однажды утром в двенадцать часов дня, он умылся, вытерся начинающим грязнеть белым вафельным полотенцем, походил-походил да и завалился, трясясь с похмелья, обратно на постель.
Лежит, лежит и смотрит вверх, в беленый потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.
Лежит, лежит и, представьте себе, какую-то думу думает. А что тут, спрашивается, думать, когда и так все ясно.
Что ясно? Да ничего не ясно.
Ясно только, что лежит себе, существуя, смотрит в потолок.
Думу думая? Хе-хе. Дума эта – какие-то обрывки, рваные веревочки: несущественно, позабыто, позапутано. Да еще вдобавок как на качелях – вверх-вниз, вниз-вверх, вверх-вниз – похмелье вдобавок. Попил он, умывшись, воды, а ведь всякому известно, что похмелье простой водой не изгонишь.
Бедный человек: он точно погиб бы в это дневное утро от похмелья, от дум без мысли, от серости – в комнате и за окном, от того, что в доме водятся клопы и тараканы, он бы умер, и никто бы ничего бы никогда бы и не вспомнил бы про него, он бы умер, но тут из рваных веревочек связалось нечто – эдакая мозговая петля.
Некая мысль вошла в его бедную голову.
– А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас какие-нибудь такие стихи?
2
Между прочим, и не удивительно вовсе, что мыслью о таком действии закончились его мозговые страдания. Скорее странно, что он раньше не вспомнил, забыл, как любит иной раз черкануть перышком по бумажке.
Тем более что за день до этого, в пятницу, он ехал в троллейбусе на работу, ехал и прочитал случайно у случайного соседа в газете через плечо, что сейчас все поэты овладели стихотворной формой, но им в их стихах не хватает смысла и содержания.
Какая это была газета, он не знал, кто такую статью сочинил, он не знал, а может быть, и вообще что-нибудь напутал в утренней троллейбусной сутолоке, может быть, и не было никогда и вообще такой статьи, но всплыли в похмельном мозгу читанные или воображаемо читанные слова, и он сказал вдруг:
«А не написать ли мне сейчас стихи». Точнее, он сказал: «А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас какие-нибудь такие стихи».
И он тут вдруг решительно встал, походил и решил, что прямо сейчас вот он сядет за стол и напишет какие-нибудь такие не очень плохие стихи со смыслом, содержанием и формой.
3
Сначала он все еще колебался немного. Думает:
– Ну, куда это я лезу опять, свинья я нечищенная?
Думает:
– Может, лучше пойти посуду в ларек сдать да похмелиться?
Сомневался, как видите, но страсть к сочинительству и голос литературной крови взяли верх – он сел за стол.
И за столом уже сидя, кстати вспомнил, что по воскресеньям ларек «Прием – посуда» как раз приема-то и не производит по вине проклятой конторы «Горгастроном», установившей такие неправильные правила, чтобы по воскресеньям и субботам не сдавать пустой посуды, хотя если по воскресеньям и субботам не сдавать, то когда же, спрашивается, ее сдавать, коли весь день проводишь на работе?
– Что это? Глупость или осознанное вредительство? – спросил он самого себя, и не знал.
Посидел. Встал. Пошел. Воды попил из-под крана. Вернулся. Сдвинув немытые обсохшие тарелки, сел, а твердые остатки вчерашней пищи вообще просто-напросто сбросил на пол.
Посидел немного, подумал. Никакая идея о стихах его головушку не осеняет, никакой образ в его головушку бедную нейдет. Бедный! Какой уж там смысл, какое уж там содержание, форма, когда в головушке будто волны морские, когда в головушке и в ушах прибой, и создает невидимый ультразвон, отчего – ни смысла, ни формы, ни содержания – ничего нет.
Понял:
– Так дело не пойдет. Надобно бы мне чего-нибудь откушать.
И сварил он себе на электроплитке рассыпчатой картошечки сорта «берлихенген», и полил он картошечку рафинированным подсолнечным маслицем, и, выйдя в сенцы холодные, подрубил себе капустки собственной закваски из бочки топором, и покрошил он в капустку сладкого белого лучку, и полил он капустку, лучок все тем же высокосортным маслицем.
Покушал, закурил и опять к столу.
Тут литературное дело пошло не в пример лучше, но еще не совсем. Написал следующее:
«Глаза мои себе не верят»…
А дальше что писать – не знает, что писать. Не верят – ну и хрен с ними, коли не верят. Зачеркнул, обидевшись.
4
Опять встал. Размял отекшие члены, походил, послонялся, радио включил.
А там какие-то, по-видимому неописуемой красоты, девушки поют песню под зазывный звон электроинструментов:
– Тю-тю-тю, дю-дю, рю-ю-ю.
И так замечательно пели, наверное, неописуемой красоты девушки, так старались, что он с удовольствием выслушал их пение до конца и, полный радости, полный оптимизма, полный новых сил, полученных от слушания замечательной мелодии, хотел даже захлопать в ладоши, но вовремя опомнился и вернулся к столу продолжать начатое. Вовремя опомнился, и слава богу, потому что как-то нехорошо бы вышло, если бы он еще и в ладоши стал хлопать при создавшейся ситуации.
Но полный воспоминаний, он сидя задумался, водя машинально карандашом, а когда глянул на лист, то просто сам покраснел от возмущения. Покраснел, ибо было написано следующее:
– И так ведь можно черт знает до чего дойти, – думает.
Зачеркнул решительно все, так что осталась сплошная чернота вместо ранее написанных строчек.
Тут-то и слышит, что кто-то в дверь стучится – тук-тук-тук.
Озлобился.
– Нипочем, – решил, – не открою. Не открою! Хоть пропади вы все пропадом к чертовой бабушке, кому я нужен и кто стучит. Хоть бы и ты, моя жена, подруга дней моих убогих! Убирайтесь к черту, – показывал он двери шиш, – я хочу написать стихи, а то мне завтра на работу. И ежели из ЖЭКа кто – убирайся, и ангел – убирайся, и черт – убирайся! Все вон!
Так, представьте себе, и не открыл.
5
Потому что поплыли, поплыли странные, почти бывшие, белые видения-призраки. И не с похмелья уже, потому что оно в волнениях незаметно как-то почти ушло, оставив после себя нечто – сухой остаток и горечь на губах. Поплыли церковные купола и колокола, птица битая, Ильинка, Охотный, пишмашина «Эрика» и к ней пишбарышни, швейная машинка «Зингер», шуба медвежья, боа, люстры, подвески, бархат, душистое мыло, рояль, свечи.
– Ой, ой, – думает, а сам пишет такое:
Поставил он точку, уронил голову на слабозамусоренный стол с бумажками, крошками, со стишками, уронил голову и заплакал.
Да и то верно. Ну что это он – чокнулся, что ли, совсем? Ну что он? Зачем он такую чушь пишет? Ведь ему же завтра на работу, а он так ничего путного и не придумает, не придумает, хоть тресни.
Ну, если он на работе не очень хорошо работает и имеет прогулы, если жена его пилой пилит, а он ее очень любит, то почему бы ему хоть здесь-то, здесь-то хоть не блеснуть, почему не написать бы что-нибудь эдакое такое звонкое и хлесткое, чтоб самому приятно стало, чтобы он мгновенно возвысился и перестал примером проживаемой им жизни производить неприятное впечатление. Написать бы ему что-нибудь, а то ведь он, ей-богу, напьется сегодня опять, несмотря на отсутствие финансов.
И тут опять стук в дверь – тук-тук-тук.
– То не судьба ли стучится, – думает, – или если жена и ЖЭК, и черт и ангел – нипочем не открою, убирайтесь все вон.
Так, представьте себе, и не открыл опять.
6
Потому что поплыли опять перед глазами странные, почти бывшие, белые, мохнатые. Снега? Снежинки? Двух этажей каменных дома, цокот копыт, снег, горечь на губах, и купола, и коляска, и прохожий.
– Кто он, кто он?
Кто он – странно близко знакомо лицо его, нос его, облик его, походка его, жизнь и страдания его – кто он?
– Он – Гоголь, – крикнул он и в лихорадке, в ознобе написал следующее:
7
Счастливый и озаренный, автор вышеприведенных гениальных строк несомненно сотворил еще бы что-нибудь гениальное, он даже собирался это немедленно сделать, но тут, к сожалению, на специально приготовленный для этой цели новый и тоже белый лист бумаги упала чья-то серая черная тень.
– Ах же ты гад, ах ты змей, ах ты барбос ты противный, подколодная гадюка, сволочь и сукин же ты рассын! – кричала женщина, которую ему и узнавать не надо было, потому что женщина являлась его законной супругой и явилась с побывки у мамы.
Жену он любил беззаветно и безумно, но с удовольствием отравил бы ее монохлорамином, если б ему когда-нибудь совесть позволила совершить убийство.
– Долго ли сие будет продолжаться! – вопила женщина. – Это стоит мне поехать на два дня к маме, так здесь с ходу пьянка и бумажки. Отвечай, ты один спал?
– С ходу только прыгают в воду, – дерзко отвечал он с кровати, потому что опять уже находился на кровати и смотрел в потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.
– Я, я, я знаю, – на прежней ноте реактивно вела жена, разрывая в клочья, на мелкие клочья и Гоголя, и купца, и зачеркнутое нехорошее, и разрывала, и рвала, и прибирала, и пела, и убирала, и пол мыла, и суп варила, и в тарелки наливала, и мужа за стол сажала, и про житие и здравие мамы рассказала, и его опять ругала:
– Ты почему долго не открывал, негодяй?
– Ну, извини, – сказал он.
– А я к маме уеду, – пообещала она.
– Да? Ну и хрен с тобой. Уезжай к свиньям.
– Вот я уеду к маме, ты дождешься, – заныла жена.
А мама у ней, надо сказать, замечательная старушка. Имеет свой дом, садик, козу. Пьет козье молоко и кушает ватрушки. Очень вкусные ватрушки, и очень хорошая женщина, и, кстати, его, зятя своего, очень почему-то любит, несмотря на то, что он весьма часто хочет быть поэтом.
А спрашивается – почему бы ей его не любить? Что он, хуже других, что ли, – высокий, кудрявый, синеглазый.
11 января 1969 г. – 13 апреля 1969 г.
Красноярск
Р.S. Сам я тогда был совершенно не женат, и все описанное есть плод моего «идейно-ущербного воображения». Такой ярлык мне иной раз клеили в редакциях, чтобы не печатать предлагаемые мною рассказы. Не осуждать, никого не осуждать! Время тогда еще для таких рассказов не пришло, а сейчас – как бы обратно назад в коммунизм не уехало.
С ходу только прыгают в воду – любимая фраза моего отца.
Отрицание жилета
…И надо сказать, что раньше я очень и очень верил в жилет. Я искал в жилете остатки человеческого разума, отзвуки гуманистических идей. Сам вид жилета успокаивал меня: длинный ряд пуговиц, отсутствие рукавов, шелковая спинка, хлястик, миленькие остренькие полы, витая массивная цепь серебряных жилетных часов.
Вспоминал Чарли Чаплина с его тросточкой и малолетним Джекки Куганом. Как, покачиваясь, он раскуривает сигарку около мусорного ящика на дне жизни, роняет дырявые перчатки, тщетно чиркая спичкой, пытается уловить какой-то ускользающий смысл.
Ну, а в тот день потери веры в жилет я сначала тихо и спокойно ехал в первом вагоне пригородной электрички.
Там было полно народу. Все куда-нибудь ехали. Вечерело. Ехали домой грибники с полными лукошками – всё женщины, дети, мужики, девки, бабы, малые ребята.
Я, уткнувшийся в многостраничный номер «Недели» – воскресного приложения к известной газете «Известия», поглядывал на грибников с уважением и подобострастием, сознавая их превосходство.
Они встали в 4 часа утра, ходили босиком по росе навстречу солнцу, их ели кровососущие насекомые, а я спал до 12 часов дня, потом пил чай с клубничным конфитюром, потом лежал на берегу, на песочке. Ленился.
И, говоря по совести, я еще боялся, что ужели случись что, то они – грибники, благодаря своей энергии окажутся жизнеспособнее меня, а я погибну.
Слышались слова: «Мы собирали грибки», слышались слова: «Маслята», «Опята», «Белые», «Обабки», «Грузди». Из транзистора неслось пение: «Непогоде вопреки валят лес сибиряки. Ча-ча-ча…»
А я ехал из гостей, с чужой дачи и сидел на желтой и жесткой вагонной скамье. И одет был по случаю гостей неплохо. В хороших башмаках и неплохом венгерском костюме фирмы «Модекс», с галстуком и жилетом, конечно.
Ехал, читал «Неделю».
И напротив меня, тоже на желтой, тоже на жесткой находился какой-то мальчик. Он что-то все вертелся, крутился, поглядывал на грибы и грибников. Поглядит, посмотрит, а потом возьмет да и черканет что-нибудь в своей записной книжечке.
Я хотел с ним разговориться. Вот и говорю:
– Мальчик, ты, наверное, юный натуралист?
– Нет, я просто натуралист, – ответил мальчик, – я – юный писатель. Я – вундеркинд. Критики обвиняют меня в чрезмерной психологической заостренности. Утверждают, будто я нахожусь под влиянием Золя и французской киногруппы «Авангард».
– О! Это очень интересно. А я – молодой писатель. Мое имя тебе ничего не скажет.
– Очень приятно познакомиться, – сказал мальчик.
Ехать стало гораздо веселее. Мы с мальчиком беседовали на литературные темы. Мальчик сказал, что он терпеть не может «Золотые плоды» Натали Саррот, и вообще из всей современной литературы признает только «Трансатлантический экспресс» Роб-Грийе, который он, к сожалению, еще не читал.
Я его горячо с этим поздравил, но в глубине души был слегка уязвлен.
– Ну а как же Сартр? – сказал я, испытующе глядя на юного писателя.
– А что Сартр? Сартр, Сартр, – ворчливо ответил мальчик и стал ворчать, – Сартр, Сартр. Носятся с этим Сартром, как с писаной торбой. Я англосаксов люблю и на них делаю ставку. Сартр. Носятся с ним, с Сартром. Совершенно потеряли всякое чувство меры.
– Ну а Камю? – спросил я, теряя последние надежды.
– Ка-мю?! – озлобился мальчик. – Да если хотите знать, меня лично совершенно не устраивает его теория безысходного отчаяния, ведущая к космическому пессимизму. Пассив. А я хочу активных действий. Если говорить образно, то вот на вас жилет, а рукавов на жилете нету. Так вот, философия Камю – это рукава от жилета настоящей философии.
– Какой настоящей?
– Ну, настоящей. Вы что, не знаете какой, что ли? Настоящей философии.
От таких слов я заробел, и неизвестно чем бы кончился наш спор, но тут к нам подсел еще один пассажир, бывший солдат. Он донашивал военное обмундирование, то есть был в полной форме, но без погон и звездочек.
запел солдат, закурив.
– И мой вам совет, – сказал мальчик, – так жить на земле, как живете вы – нельзя. Нужно либо повеситься, либо начать жизнь по-иному. Вот скажите, вы уже написали роман?
Я тут приободрился.
– Э-э! Нет! Видишь ли, пузырь, настоящий роман сейчас написать невозможно. Это раз. А во-вторых, если еще подумать, сколько времени уйдет на роман – полгода, год, два, три, то становится страшно. Поэтому я пишу короткие рассказы, а также потому, что больше я ничего писать не умею.
– Вот. Вот. Вот вы и пожинаете плоды своих увлечений и философий.
– Но помилуй, кто тебе дал право?..
– А почему мне не нравится ваш разговор, – неожиданно вмешался солдат, – да потому, что я в нем ничего не понимаю.
– Боитесь все, боитесь, а чего бояться, – пилил меня мальчик.
– А также потому он мне не нравится, что он мне что-то напоминает. И я даже могу сказать что, если хотите.
– Нужно не клонить голову долу, а смело смотреть жизни в глаза, – наставлял мальчик, и на этом наша дискуссия о литературе, ее творцах и философах закончилась.
Мы начали слушать солдата, так как тот уже стал тяготиться нашим невниманием. Он заорал:
– Тихо, вы – змеи, ро́маны. Дайте и человеку, наконец, слово сказать.
Дали.
– Я в жизни много видел безобразий, – начал свой рассказ солдат, – но такого, какое я повстречал в городе Алдане Якутской АССР, вы не найдете нигде, точно вам говорю. Я, ребята, стоял в очереди за вермутом разливным или, как говорят у нас в народе, за «рассыпушечкой». Мне что? Мне лишь бы рассыпушечка была, а дальше я проживу. И ведь уже почти достоялся, когда вдруг теребят меня за робу две подруги, ладные такие дивчины, и одеты неплохо, и сами ничего себе, все покрашенные. Теребят и говорят: «Солдат! Возьми нам по стакану рассыпухи, а мы тебе обои за это заплатим натурой». Вы понимаете, что это значит? А это значит, что за стакан рассыпухи они уже на все согласные.
И тут солдат на минуту замолк, чтобы перевести дух. Я с удовольствием смотрел на его говорящее лицо, а мальчик в пол.
– Вы, конечно, знаете, как я люблю заложить за воротник. Вы знаете, потому что я вот, например, и сейчас уже под газом. Но это гнусное предложение глубоко возмутило меня, как гражданина, как бойца и как мужчину. Я вышел из очереди, где мне оставалось всего два человека до продавца. Вышел, чтобы круто поговорить с девчонками и, может быть, даже направить их по правильному пути.
Вышел я, значит, из очереди и что же я, братцы мои, вижу? А вижу я, что эти две профуры, они обои стоят в углу с какими-то поросятами и вино дуют без моей посторонней помощи.
Я подошел к ним, чтобы что-нибудь сказать, может быть даже посоветовать, я все-таки постарше их буду, но только мне один барбос из этих как с ходу звезданет по рогам! Он мне выбил зуб.
И солдат открыл рот, указав пальцем на пустоту в своей челюсти, и, достав красненькую в горошек тряпочку, тряпочку размотал, вынул, предъявил нам желтый кривой зуб.
– Что было дальше? Профуры, было, заржали, но я ихним хмырям мигом накидал таких пачек, что развратницы заткнулись и стали их утаскивать из магазина. Вино кончилось. Я был маленько побит. Через месяц демобилизовался в чине ефрейтора. Вот и весь мой рассказ.
– А вы бы лучше постыдились рассказывать такие гнусные истории при ребенке, – взорвался мальчик, перестав смотреть в пол. – Впрочем, я чувствую, что Лена Мельникова из нашего класса тоже когда-нибудь падет до подобных степеней. Она уже сейчас слишком хороша собой и целуется, с кем попало. Ее на переменах всегда жмут в углу. Я тоже жал.
– Вот это мужской разговор, сынок, – одобрил солдат. – А ты что скажешь, жилет? – обратился он ко мне. – Напялил жилет и заткнулся. Ты лучше что-нибудь скажи, расскажи или спой на худой конец.
– Я? Ладно. Я хотел промолчать, но раз вы просите, я скажу. Я вам вот что скажу, дорогой мой товарищ. По моему глубокому убеждению, всякая рассказанная история служит лишь для того, чтобы сделать из нее какой-либо вывод, резюме. Подвести черту. Это – моя теория. Это – мое глубокое убеждение. А из вашей истории адекватного вывода сделать нельзя, так как слишком сомнительно ваше благородство и моральное превосходство над теми хмырями, слишком слабо обрисованы хмыри и профуры, слишком неясна расстановка сил добра и зла в вашей истории. И все это вдобавок при многозначительной простоте вашего рассказа. Ложная простота! Ложная многозначительность! Ложь и ложь! Совокупность двух видов лжи! Ваш рассказ не может существовать без чего-то главного, резюмирующего. Понимаете? Как мой жилет без пиджака. Ну, вот представьте себе, если бы я тут сидел без пиджака в одном жилете, хорошо бы это было?
– Это верно! – волнуясь, воскликнул мальчик. – Это настолько верно, что я, по моему мнению, должен присоединиться к высказавшемуся товарищу.
– Да что уж там. Это все хреновина, пустое, – добродушно улыбаясь, оправдывался солдат, – я и сам не понимаю, что к чему. Зачем я к ним полез? Подумаешь! Может, эти хмыри были их законные мужья. А слова профур, обращенные ко мне, являлись женской шуткой. Может так быть? Может быть вполне. Э-эх, и всю-то мне жизнь не везет. В школе я курил махорку, в Алдане мне выбили зуб, и вот вы с пацаном сейчас меня ругаете. И правильно ругаете, наверное. И, между прочим, может быть вполне, что и зуб мне правильно выбили. За дело. Не лезь в чужие семьи. Э-эх. Дай-ка я лучше выпью, – сказал он, вынимая из кармана пол-литра водки. Поднес ко рту и хотел пить.
И совершенно точно стал бы пить. Тут и сомнений никаких быть не может. Выпил бы – это как пить дать, если бы не приключилось вдруг ниже описываемое ужасное событие.
А в вагоне действительно случилось вдруг нечто ужасное: защелкало, зашелестело, зашевелилось, засуетилось, забегало, задвигалось.
Как бы это гром с ясного неба на ошарашенную местность и ветер, со свистом рассекающий дотоле спокойные купы деревьев.
– Это щелкунчики, – побледнев, сказал мальчик.
– Яковы? – глухо отозвался солдат, проворно пряча невыпитую водку.
А это контролеры железных дорог в этот именно день и на этом именно поезде устроили вдруг внезапную проверку проездных документов.
Работая компостерами, они шли по двое с двух концов вагона. Зловеще мерцали алюминиевые звездочки на обшлагах их форменных пиджаков. Жалобно стонали гонимые ими огрызающиеся безбилетные. Охали сердобольные грибники.
И вот они уже дошли до нас, и вот они уже встали молча над нами. Встали молча, а потом и говорят в четыре голоса:
– Ваши билеты!
И безбилетники тоже, огрызаясь, перепихиваясь, кривляются:
– Ваши проездные документы.
Нахалы!
Мальчик тут тотчас же встал и присоединился к безбилетной толпе, предварительно объяснив всем, что он – дитё.
Бывший солдат сделал вид, что он очень устал от жизни и давно спит, но его разбудили и тоже присоединили.
А я искал по всем карманам – картонный прямоугольник с дыркой, в одном кармане, в другом, в третьем, в четвертом, в пятом, в шестом, в седьмом, в восьмом – нету!
– Черт побери. Где же он?!
– А вы его, наверное, забыли взять с собой, – сказал один контролер.
– Он его, наверное, потерял при входе и выходе пассажиров из вагона, – сказал другой контролер.
– Вы, наверное, очень опаздывали на электричку и не успели взять билет, – сказал третий.
– Его билет был, наверное, у товарища, а его товарищ сошел на предыдущей станции. Большая жалость, – сказал четвертый.
Потом все четверо некоторое время укоризненно молчали.
Зато не умолкали наглые безбилетные.
– Он его оставил дома на рояле.
– Около белого телефона.
– Совершенно случайно.
– Простите его.
– Помилуйте, товарищи, – возразил я, – неужели вы меня принимаете за студента, дитя или лицо, не отвечающее за свои поступки? Ведь у меня, несомненно, должен быть билет. Я купил его за 25 копеек в кассе пригородной станции.
– Если бы у вас был билет, то он бы был, а так его у вас нету, – справедливо возразил контролер и сделал резюме: – Жилет одел, прохвост, а билет дядя за него покупай.
И он был бы совершенно прав, этот человек, если бы это было действительно так.
Таким образом, и меня они сняли с места и меня поволокли вместе со всеми прочими в голову поезда, вымогая по дороге три рубля штрафу.
– Нет у меня три рубля. За что я вам буду давать, когда я уже брал билет за 25 копеек? Я не студент, не ребенок. Я отвечаю за свои слова и поступки.
– Нету у нас три рубля. За что мы вам их будем давать, у нас нету три рубля, – ныла и толпа, пытаясь раздробить зловещее молчание контролеров.
Эти люди загнали нас в самый передний тамбур, а сами куда-то исчезли.
И наступила тишина, и наступило молчание. Тамбур позванивал и шатался. Сбившиеся в кучу, мы грели друг друга. Нас было человек около дюжины. Не было среди нас веселых, но солидных грибников, не было среди нас обладателей трех рублей.
Малодушные скребли мелочь по карманам, надеясь подкупить неподкупных. Мальчик тихо плакал, заметно повзрослев. Он плакал, но все-таки писал в книжечку карандашиком при никудышном тамбурном совещании. Солдат же выпил наконец и заснул стоя – тихим сном счастливого подростка.
И на его одухотворенное лицо упала уже окончательно наступающая вечерняя тень.
Пошли шепотки.
– Ой! И что с нами будет?
– А будет то, что стащут в милицию и оштрафуют как надо.
– А может, по дороге отпустят. Меня раз отпустили.
– Отпустят, жди.
– Ой-ой-ой.
И тут меня взорвало. Меня, тихого человека.
– Товарищи! Ну, вы-то хоть мне верите, что у меня был билет? Вы понимаете, что я – жертва роковой ошибки. У меня есть билет. Я его брал. И вообще. Мы дожили до счастливых времен, а не верим друг другу, что у нас есть билет. И вообще. Это – безобразие, не верить мне, что у меня есть билет. Вы понимаете это?
– Понимаем, понимаем, – закивали товарищи, не веря мне, – как же тебе быть без билета, коли на тебе жилетка с часами.
– Это – безобразие! – опять вскричал я. – Я чувствую, что даже вы, мои невольные товарищи по несчастью, не верите мне. Но я докажу. Клянусь своим жилетом, что докажу… Пустите меня! – окончательно разошелся я. – Я докажу. Я докажу. Я сейчас на ходу выйду из поезда. Из-за такой незначительной вещи, как билет. Я сейчас на ходу выйду из поезда, а вы убедитесь, что на земле есть еще честный человек, и этот человек – я!
– Да верим мы тебе. Верим. Мы даже видим, что у тебя легкоранимая душа. И жилету верим, – удерживали меня сердобольные безбилетники, поняв мой план и решительность.
Но и удерживая, конечно же, не верили.
Укоряли:
– Постыдились бы так делать. Ведь на вас же жилет.
– Бессовестный самоубийца.
– Нехорошо.
– Это не выход! – кричал мальчик. – В любой ситуации надо оставаться человеком.
– Ты противоречишь себе, – холодно заметил я. – Ты требовал активных действий. Вот они.
При этих словах я вырвался, с невесть откуда взявшейся физической силой раздвинул пневматические вагонные двери и, пнув кого-то напоследок, на ходу вышел из поезда.
Вы никогда не выходили на ходу из поезда? О! Сейчас я вам расскажу, что из этого получается.
Я попал под откос. Я летел, как птица, падал, как самолет и катился, сметая в инерционной агонии пригородную траву, кустики, консервные банки, бутылки, костры туристов и другие мелкие предметы.
Потом закон инерции перестал использовать меня в качестве иллюстрации собственного существования, и я затих, лежа в неизвестной, крайне болотистой, вредной для здоровья местности.
Тут-то я и потерял веру в жилет.
Выйдя из поезда на ходу, с подранной штаниной, с пустотой души и ломотой в членах, я хотел узнать хотя бы, который сейчас час. Полез за часами в карман, а там, ясно, и лежит тот самый картонный билетик, из-за которого загорелся весь сыр-бор. В кармане жилета, жилета, подло, неожиданно и мерзко предавшего меня.
А надо сказать, что раньше я очень верил в жилет. Искал в нем остатки человеческого разума, отзвуки гуманистических идей, сам вид жилета успокаивал меня.
А теперь – все. Лежа в неизвестной мне болотистой, крайне вредной для здоровья местности в жутком состоянии, отдыхая после совершенно несвойственных мне активных действий, я, разумеется, после небольшого размышления, пришел к полнейшему отрицанию жилета.
Подлый предатель! Мой бывший милый, а ныне отрицательный жилет! Какой там длинный ряд пуговок, отсутствие рукавов, шелковая спинка.
Что теперь все это для меня значит, если я окончательно потерял веру в жилет и пришел к полнейшему его отрицанию, когда исчез мой милый островок спокойствия? Грустно мне. Пойду, пойду, скорее пойду по белу свету, посоветуюсь с трудящимися. Может, хоть они подскажут, во что мне теперь начать верить.
23 сентября 1969 г.
Красноярск
Р.S. Этот рассказ обнаруживает неплохое для советских времен знание молодым писателем модных достижений мировой литературы, доступной ему в переводах. И доказывает, что и тогда, если кто-то что-то хотел узнать из упомянутой культуры, то слабую возможность для этого имел, даже если не слушал с утра до ночи Би-би-си и «Голос Америки». Причем география здесь не имела ровным счетом никакого значения. Были и в столице неучи, были и в Сибири интеллектуалы.
«Трансатлантический экспресс» – не могу удержаться, чтобы не упомянуть, что лет десять назад мне бог дал свидеться с великим Аленом Роб-Грийе. На берегу Черного моря в городе Констанца, куда террористы когда-то угнали броненосец «Потемкин», и в Бухаресте, где восставший народ некогда укокошил диктатора Чаушеску. Г-ну А. Роб-Грийе было уже за восемьдесят, но он вовсю хлестал красное вино, и лицо его, где как в капле воды отражалась вся его бурная жизнь, было подвижным и лукавым. Как ни странно, но он даже запомнил мою фамилию, хотя произносил ее с ударением на первый слог. По́пов. Ну да что взять с француза! А кто мне не верит, у меня есть фотография, и был свидетель, поэт Геннадий Айги. Я Роб-Грийе с тех пор уважаю еще больше.
«Золотые плоды» Натали Саррот – все эти «золотые плоды» – скудный урожай советской «образованщины», к которой и я скорее всего отношусь.
Чудеса в пиджаке
Представьте себе на минуту, что вы не тот высокоорганизованный человек, каким вы, несомненно, являетесь в обыденной жизни, а молодой алкоголик, т. Оскин, Аркадий.
Вот вы ночью напиваетесь до чертиков и ведете себя соответственно. Кричите, поете и пляшете, хохоча. А также в процессе пляски пытаетесь выворачивать свои пустые карманы. Карманы выворачиваются, и пьяные окружающие констатируют их абсолютную пустоту.
И вдруг утром ваш старый пиджак, сиротливо висящий на спинке стула, приносит вам неожиданные сюрпризы.
Так вот. Этот самый т. Оскин, проснувшись однажды утром, обнаружил в своем собственном пиджаке десять настоящих рублей.
Событие это очень удивило беспечного Аркадия, потому что денег у него в последнее время и никогда не водилось. Очень-очень это, с позволения сказать, происшествие удивило Аркашу.
– Чудеса, – сказал он, тупо глядя на деньги, – чудеса в моем дырявом пиджаке.
Сказав «чудеса» и повторив «чудеса» т. Оскин встал с постели, чтобы поймать муху, нецелеустремленно ползущую по оконному стеклу. Бросил Аркадий муху навзничь на пол, раздавил он ее крепким каблуком, надел пиджак да и отправился с похмелья на работу, чтобы честно трудиться и заработать денег на жизнь.
Только на работу он не попал, так как человек был необыкновенно слабый. Встретил Фетисова. Показал ему десятку. Тот тоже удивился. Поговорили друзья-приятели о том и о сем, завернули куда надо и так далее. В общем, возвратился т. Оскин домой поздно ночью с пением украинской народной песни «Посияла огирочки близко над водою». Попел немного и одетый бухнулся на постель.
Проснувшись утром следующего дня, он немало изумился нелепости своей жизни.
– Что же это я делаю, подлец! – сказал Аркадий, стоя перед зеркалом и не узнавая себя. – Это же кончится тем, что я окончательно потону на дно, и меня выгонят с работы.
– И правильно сделают, – сказал Голос.
– Ничего себе правильно, – возразил Аркадий. – Ведь я же человек. Человек. Ты меня понимаешь?
И еще что-то продолжал бормотать, ощупывая себя и свою неснятую одежду.
Тут ему пришлось дернуть себя за нос, потому что иного выхода не было. Потому что в том же кармане он нашел те же или другие десять рублей, ту же десятку, тот же красный червонец.
– Ай! – сказал Аркаша. – Ай, что делается! Не понимаю и даже боюсь!
Сказал и посмотрел по сторонам дико.
А по сторонам были одни голые стены. На стенах почти ничего не было. Он-то, конечно, всем всегда говорил, что ему ничего и не надо, но ведь лгал, шельма. С удовольствием ведь завел бы себе на стены какие-нибудь такие приличные вещи, как, например, ковер. Но, увы! Патологическое влечение к алкогольным напиткам это совершенно исключает.
Дико озираясь по сторонам, т. Оскин вышел на улицу и там тоже ничего не понял.
Ездили трамваи. Гуляли знакомые. В магазинах продавали еду и напитки.
Короче говоря, дома он оказался опять очень поздно. Он мычал и плакал, а на земле молодой человек стоял так: поставил ступни под углом девяносто градусов друг к дружке и перекатывался с пятки на носок, а также с носка на пятку.
– Эх, т. Оскин. Разве ж можно пропивать десять рублей дотла, даже если ты нашел их неизвестно по какому случаю? – спросил Голос.
Но ничего не отвечал бедняга. У него и у самого накопилась масса вопросов, требующих немедленного разрешения.
– Что же будет, – вопрошал Оскин, в отчаянии и испуге ломая свои белые пальцы, – разве так можно делать?
И естественно, так и не узнал, можно или нет. А то как же иначе?
Ведь в комнате он был один, кто б ему мог ответить? Голос? Так Голос и так не знал, что к чему.
И, между прочим, зря они оба так уж сильно переживали. Как выяснится в конце этого рассказа, все в конце концов разрешилось благополучно, а Оскин даже получил от этого небольшую пользу – излечился от алкоголизма.
Да-да. Не прошло и недели, как все прекраснейшим образом объяснилось, тем самым доказав, что никаких чудес в жизни и в пиджаке нет и быть не может. Все имеет строгое объяснение и причинно-следственные характеристики.
Да и какие уж тут могут быть чудеса. Уж не думаете ли вы, что если алкоголик т. Оскин каждый день недели находит в кармане по десятке, то значит жизнь полна чудес? Совершенно это неправильное, позвольте вам заметить, представление. И отчасти даже вредное своей легкомысленностью. Что? Вы так думаете? Тогда извините, ослышался, виноват.
Я лично считаю, что жизнь полна занятных историй. И не больше и не меньше. Просто истории и все тут.
И вот с т. Оскиным эта его просто история разворачивалась и продолжалась далее таким образом.
После истерик, восклицаний и вопросов т. Оскин проснулся, ясно, опять с похмелья, но уже довольно спокойным человеком.
Он привычной рукой полез в карман. Не ломал он больше пальцы, не удивлялся он больше, а только крякнул от удовольствия, увидев, что десятка опять на своем месте.
Встал, ушел, пошел, гулял, пришел, лег, спал. Пьяный.
Новый день. Прежняя картина. Тот же пиджак. Та же десятка. Берет десятку. Довольный уходит.
– Эх, Оскин, Оскин, – говорит ему вдогонку Голос, – не доведет тебя это до добра. Впрочем, не бойся. Все кончится благополучно.
А ему даже и на Голос плевать. Видите, до чего обнаглел?
Но чудес нет. Я еще раз обращаю ваше внимание на этот несомненный факт в связи с тем, что на пятый день нахождения сумм т. Оскиным было обнаружено в пиджаке уже не десять, а всего семь рублей. Семь рублей, уже не десять.
Дальше – меньше. На шестой день нахождения – всего лишь три рубля. Трешка. Пропита.
И настает седьмой день недели мнимых чудес. И на седьмой день недели мнимых чудес т. Оскин лезет в чудесный пиджак и извлекает из него шесть медных копеек.
Тут следует заметить, что этот седьмой день был по странному совпадению понедельник. А понедельник, как известно, является днем начала рабочей недели.
Оскин же хоть был и алкоголик, но человек сообразительный. Знал, что можно, а что нельзя. Знал, что неделю можно на работу не ходить, а больше нельзя.
Сообразительный Оскин посмотрел на часы. Часы ничего не показывали. Сообразительный Оскин включил радио. «На зарядку! На зарядку!»
И понял Оскин, что на работу он не опоздал, а если поторопится, то даже и успеет. Может идти на работу.
Чем-то он там наскоро перекусил, на кухоньке что-то скушал, подчистил свои полуботиночки, пригладил свои редкие волосики, алкоголик мой бедный. Сел со своими шестью копейками в автобус и приехал на работу.
На работе Оскин довольно быстро разъяснил интересующемуся начальству, что все пять рабочих дней прошедшей недели находился у постели больного дедушки, находящегося в забытьи. А теперь дедушка умер, и т. Оскин уж на работе, а также просит задним числом как-нибудь отметить его на работе, ввиду утраты дедушки, или дать ему задним числом отпуск за свой счет, если не принимать утрату дедушки к сведению.
Далее разворачивается такая сцена.
– Это очень грустно, товарищ Оскин, что у вас умер дедушка. Не стало на земле еще одного прекрасного человека. Вечная ему память в сердцах. Но скажите, пожалуйста, где те шестьдесят рублей 06 копеек профсоюзных денег, что были доверены вам как уплата профсоюзных взносов для передачи по назначению.
Тут т. Оскин потупился и горько-горько заплакал, прикрывшись рукавом.
– Товарищи, – сказал он, – если бы только я сам был виноват. Ведь это у меня наследственное. Мой папа Василий пил много водки. Пил ее и дедушка Пров. А прадедушка Степан допился до того, что сидел все время на печке и ел сырое тесто. А прапрадедушка Анисим однажды обругал в пьяном виде царский режим, и его за это сослали в Сибирь. Товарищи, коллектив! Помогите мне, если можете. Помогите мне, а деньги я потом отдам.
– Он прав. Он виноват, но не в той мере, чтоб его можно было за это карать, – сказал посовещавшийся коллектив и помог т. Оскину.
Его отдали на принудительное лечение от алкоголизма в прекрасную психиатрическую лечебницу, полную света, воздуха и запаха хвойных деревьев.
Оттуда Оскин вышел помолодевшим и просветленным. Любо-дорого на него теперь посмотреть. Денег в пиджаке он больше не находит, так как пиджак у него сейчас совсем другой, новый, а все деньги он хранит на сберкнижке.
Оскин больше не плачет. Он не разговаривает с Голосом, не ловит чертей, не давит мух и не кричит «что делать?». Он сам теперь знает, что делать. Честно трудиться и хорошо вести себя – вот что нужно делать.
И еще избегать подобных вышеописанных чудес. Ибо они редко доводят человека до хорошего конца, а если и доводят, то только в рассказах, как две капли воды похожих на этот.
25 сентября – 7 декабря 1969 г.
Красноярск
Р.S. Чтобы напечатать этот рассказ при Советах, я раз десять менял его концовку, и, наконец, он вышел весь порезанный, в жутком виде «юморески», в разделе сатиры и юмора «Литературной газеты». Что очень помогло мне в дальнейших хождениях по редакциям, где я говорил, что меня публикует «Литературная газета», так напечатайте же и вы. А мне в ответ, прочитав мой очередной предлагаемый опус, говорили: «Парень ты хороший, талантливый. Вот ты принеси нам что-нибудь другое, мы тебя и напечатаем. А эту антисоветчину ты спрячь, Женюра, и больше ее никому не показывай. Парень-то ведь ты, в сущности, простой, наш, сибирский, и мы тебя за это в гэбуху не сдадим». Везде им эта «антисоветчина» чудилась, как черти алкоголикам в дурдоме.
…допился до того, что сидел все время на печке и ел сырое тесто – фраза навеяна семейными преданиями об одном из моих двоюродных прадедушек.
Бочонок для Цеймаха
Вот ведь как получается, что даже Эдуард Русаков, врач и писатель, мой друг, объявил себя на днях библиофобом.
– Я, – говорит, – сам придумал слово «библиофоб» и в настоящий момент сам являюсь первым убежденным и законченным библиофобом, потому что иначе я пропаду.
Я, – говорит, – покупаю книгу, – продолжает Эдик, – и люблю ее, я читаю и люблю, потому что книга – символ. Но приходит некто, и заходит некто, и лезет в книжные шкафы мои, и просит жалобно: «Дай, пожалуйста, прочту, товарищ!»
И я даю ему книгу, – еле сдерживая готовые вырваться рыдания, заканчивает Эдик, – и больше не вижу ее никогда, мою любовь. Ибо взятые на прочтение книги не возвращаются на полки свои. «Пойми это», – сказал я себе, – окончательно заканчивает Эдик, – и стал библиофобом. Теперь я не люблю книги и не покупаю книги, а когда покупаю, то мне не жалко, если их у меня крадут, потому что теперь я ненавижу книги.
Сказал, утер вырвавшиеся все-таки слезы и подарил мне пятый том сочинений Эйзенштейна с трогательной надписью: «Евгению – от Эдика, библиофоба».
Вот ведь как оно получается. Кража книг у знакомых и в общественных библиотеках приняла столь фантастические размеры и масштабы, что я не мог пройти мимо и самолично казнил одного книгокрада.
Вот ведь как оно получается – некто Вадик Цеймах, мой закадычный приятель, взял у меня как-то на один день почитать «Избранное» Эдгара По.
И не вернул мне «Избранное» никогда.
Отговаривался он вначале тем, что он, дескать, книгу действительно брал, но потом возвратил, принес, когда меня не было дома, положил «Избранное» на кухонный стол, а там, дескать, были в это время тот-то и тот-то, вполне может быть, что это именно они и взяли, а он не брал, и не только не брал, а даже и не знает, о чем там написано, потому что книжку эту он не читал, а сразу же отдал ее мне, не выходя из дому, и еще я сказал: «Ну, хорошо», и положил книжку туда-то и туда-то, и тут Цеймах замолкал и смотрел на меня совершенно безумным взором.
И я еще тогда поклялся жестоко отомстить ему, и я с блеском, о, с каким блеском я выполнил обещанное!
Вот ведь как оно получается. В один прекрасный день я поутру приехал на трамвае в городской ломбард и представил ломбардовскому служащему семейную хрустальную вазу.
Восхваляя дороговизну и физические свойства хрустальных ваз, я получил под нее десять рублей одной-единственной красной бумажкой. Получил после пререканий, после нежеланий ту вазу брать – столь громоздкий предмет, после обещаний, клятв – вазу с ближайшей получки выкупить и тем самым вернуть ее своей семье и освободить место в ломбарде.
Не выкупил, кстати, и до сих пор, и до сих пор страна Ломбардия шлет мне безответные угрожающие письма.
Тут же в ломбарде я разменял червонец у каких-то людей, постоянно и безмолвно стоящих у двери и смотрящих друг на друга, а вечером меня уже можно было увидеть в пивной «Веселый спутник», где я, махая тремя зелененькими и одной желтой, требовал, чтобы выдали на мой стол еще замечательного пива в толстых стеклянных кружках, да и бубличков соленых побольше. Пил. И пил, заметьте себе, также приглашенный мной Цеймах, Вадик.
Всем известно, что пиво обладает странной особенностью долго не задерживаться в организме пьющего его человека. Вот мы и вышли с Вадиком на морозный двор, где ветерок, звездочки синие на небе, и говорю я тут:
– Мне очень интересно, что это за дверь рядом с той, из которой мы только что вышли. Видимо, она ведет в какой-либо, кое, нибудь, таки, ка подвал.
– Это – очевидно, – отвечает Цеймах, открывая интересующую нас обоих дверь и, смело сделав решительный шаг, исчезает с моих глаз.
Я же, довольный, что все обошлось без особого шума, осторожно спускаюсь в подвал и вижу Цеймаха, распростертого и бездыханного на полу, около огромной бочки, съехавшего в подвал по лотку, предназначенному для подъема и спуска аналогичных бочек.
– Хорошо, друг. Вива, Цеймах, – говорю я и ставлю его, еще не пришедшего в себя, в ту самую бочку, около которой он лежит бездыханный и упавший, и закрываю его крышкой, и набиваю обручи, и говорю следующие жестокие слова Цеймаху, очнувшемуся, стоящему во весь свой двухметровый рост в бочке и дышащему через специально приготовленную мной во избежание человекоубийства резиновую медицинскую кишку.
– Цеймах, – торжественно говорю я, – Цеймах, чей взмах меня не осеняет. Прежде всего – справка. Ты будешь здесь всего один день, сутки, всего 24 часа, но за этот день ты познаешь весь ужас унижения, отчуждения и нахождения в бочке с пивом.
Я перевел дух. У меня дрожали руки. Цеймах жалобно молчал.
– Помни, Вадик, что за время твоего нахождения в бочке с пивом твое прекрасное тело начнет гнить, и по нему поползут пятна тления. И ты будешь 24 часа, да, о! – двадцать четыре часа ты будешь находиться в жидкости, состоящей из пива, воды, миазмов и твоих слез. Ты знаешь, почему я поступил столь жестоко и казню тебя?
– Да, – чуть слышно ответил Цеймах. – Я оскорбил тебя. Я взял у тебя Э. По «Избранное» и до сих пор не несу. Я оскорбил тебя. Ты поклялся отомстить мне и вот мстишь, как в рассказе «Бочонок Амонтильядо».
– Цеймах, – сказал я, чувствуя, что слезы уже проделали соленую дорожку в моих щеках, – Цеймах, ха-ха, и вдобавок все будут знать об этом. А я сейчас уйду, потому что здесь до того чрезвычайно много селитры, что я могу расчихаться и заболеть, а так как температуры у меня не будет, то мне не дадут бюллетень и запишут прогул, потому что завтра на работу я, расчихавшись, не пойду. Держись, друг. Ха-ха. Я ухо-жу, Цеймах. Я поклялся жестоко отомстить, и вот тебе моя месть.
…Заплакал тогда Цеймах, упал головой на пустые пивные кружки, заполнившие наш стол, и весь в слезах сознался в краже, и обещал мне отдать «Избранное» Э. По немедленно, как только протрезвеет.
Но ведь и до сих пор не отдал – что за мерзавцы живут на свете! Ведь какой хороший писатель Эдгар По! Неужели мне больше никогда не суждено прочитать что-либо из его произведений? А ведь как хочется. Взял бы сейчас книжечку да читал бы, покуривая, вместо того чтобы писать разную чепуху, подобную вышенаписанной.
17 января 1969 г.
Красноярск
Р.S. Эдуард Русаков (р. 1942) – мой близкий друг, бывший врач-психиатр, ныне один из самых известных сибирских прозаиков.
Цеймах – я как-то упустил тогда из виду, что эта фамилия – еврейская, потому что мне это до сих пор все равно, кто какой национальности. «Не мог он турка от еврея, как мы ни бились, отличить», – это про меня сказано.
…а вечером меня уже можно было увидеть в пивной «Веселый спутник» – «Веселый спутник» – название советской еженедельной увеселительной радиопередачи вроде какой-нибудь нынешней телевизионной «Смехопанорамы» Евгения Петросяна.
Вива, Цеймах – скрытое зубоскальство над известным лозунгом «Вива, Куба!». Кубу, неизвестно за что, тогда сильно полюбили многие советские люди.
Рассказ «Бочонок Амонтильядо» – видите, какие книжные страсти бушевали тогда в России, в то время как сейчас, в эпоху ГАДЖЕТОВ, хорошие печатные книжки, увы, мало кому нужны? Видите, какой «пир духа» вершился уже тогда в так называемой провинции задолго до того, как в столице наступила «перестройка» и возникло это неблагозвучное словосочетание, авторство которого приписывают М.С. Горбачеву.
…чепуху, подобную вышенаписанной – ну, почему же так сразу? А может, это постмодернизм, и я его предтеча?
И стоя в очереди
И стоя в очереди, какой-то человек злобно рассказывал, как всего раз за всю жизнь он купил в магазине хорошее сливочное масло.
– А было это в городе Красноярске в одна тысяча шестьдесят четвертом году, когда стоило оно уже три пийсят за кило, – злобясь еще больше, почти сатанея, высказался он, – и было оно белое-белое, как сало.
– Вот то-то и оно, – косясь на белый глаз злобного, опасливо вступил некий старичок, – масло которое хорошее, дак до того оно капризное, до того как стэрвочка заводская, хе-хе, что положишь его в помещение на бумажку – глянь, а оно уже и растаяло до состояния густых слез.
– А вот еще, – явно волнуясь, начала немолодая и много повидавшая женщина. И волновалась она не зря – история эта была центральной в ее жизни, и рассказывала женщина эту историю каждый день, включая и тот день, когда эта история приключилась, каждый день, потому что каждый день хоть немного да стояла в очереди, а если очереди не было, так она сама очередь находила. И рассказывала она всегда хорошо – ясно, взволнованно. Да и чем же она, к примеру, отличалась от народной артистки, к примеру, республики, которая лет двадцать подряд каждый день грустит со сцены о золотых временах и утраченных идеалах? А? Чем? Силой таланта и актерской откровенностью? Ну, нет. Получку только ей, милочке квартирно-магазинной, платить некому – вот что за такие представления, и все.
Она бы и сегодня рассказала все, как есть, про себя, все так, что все и приободрились бы и человеками себя почувствовали, но, видимо, не суждено ни им, ни вам узнать, что же было вот еще, потому что после слов «А вот еще…» в магазине-гастрономе № 22 «Диетпитание» начисто потух свет.
И стало тихо.
Стало тихо, как становится тихо везде на земле, где внезапно потухнет свет.
И все старались не шуршать, чтоб на них что-нибудь не подумали, но не думали они, кто на них будет думать, кто? Ведь ни думающих, ни тех, о ком они думали, нету. Не видно их во тьме гастронома № 22 «Диетпитание», скрыла их тьма диетическая совсем.
Продавец бы свечурку пошел зажег, а ему тоже стало страшно – ай кто длинной лапой да как накроет бутылку «Московской», а на закуску не кусочек, а копилочку с надписью «Доплачивать до 5 коп.»…
Ну, тишина прямо стала как в кладбищенском склепе. И длится эта тишина и две минуты, и три, и пять, и темнота не рассеивается, потому что, видно, некому ее рассеять.
А за окном темь с фонарями.
А под окном шастают, шаркают прохожие, но никто в магазин не заходит – там в окнах топь теми – там темно, там, может, вовсе и не торгуют сегодня, там с утра, может, был учет, в обед – переучет, в полдник – ревизия, а сейчас их всех уже в тюрьму увезли, там, может, деньги растратили и пьянствовали в ресторане «Парус» с командированными.
И вдруг резкий неприличный звук, исторгнутый из чьего-то ослабленного темнотой, тишиной и оцепенением тела, будто бы решил все. Внезапно зажегся свет. Вдруг все оказались в странном новом мире гастронома № 22 «Диетпитание», где:
…кассирша защищала аппарат «Националь» от темного хищения, как Ниловна Пашку, когда он собрался в кабак, обняв его так, что выступающие детали аппарата глубоко вошли в ее большую и наверняка белую грудь, обтянутую слегка серым японским свитером за 42 рубля;
…продавщица – «душой исполненный полет». Она одной рукой слабо цеплялась за консервы «Окунь-терпуг в томатном соусе», расположенные на дальнем прилавке, другой – тормозила стопку лотерейных билетов на ближней витрине. Пузом, начинающим полнеть, она вминала в стенку внутреннего прилавка куб масла, а расшиперенные ноги ее касались проволочных ящиков. Левая – ящика с ряженкой, правая – с варенцом.
И все, еще стараясь не шуршать, еще держались – кто за открытый карман, кто за сумку: кто за что – вот как, например, крайняя, почтенного вида женщина неописуемой красоты, которая расстегнула на груди зеленую дорогую свою кофту и погрузила пальцы правой руки в межгрудевую теснину, где кошелек прыгал от сердца, как камень под гору, и сетка-авоська съехала через запястье, через предплечье и локтевой сустав до плеча и там только остановилась, покачиваясь.
И все уже были красны, все-все, и хотя обязательно должен был оказаться человек красный более остальных, его не оказалось. Совершенно очевидно, что на него подействовала мысль о том, что в темноте распространяются только звуковые колебания, но отнюдь не световые.
Я молча оглядел очередь, всех по очереди, включая продавца и кассира, и молча направился к выходу, сопровождаемый плохими взглядами всей очереди, включая продавца и кассира.
И тут продавец и покупатель, масла, кассир, банки, бутылки, полубутылки, полуулыбки, тюбики, кульки, бочечки и бочонки, лотерейные билеты, гражданочка, петушок на палочке, касса «Националь», плавленый сыр «Дружба», коньяк «Виньяк», вымпелы, грамоты, таблички, оконное безшторие, поленница колбасы и швабра, приткнувшаяся в углу, – все, ну все, ну все-все-все, вы слышите? – все стало друг другу взаимно вежливо и друг и товарищ и брат, и никто не заметил, что я, помня, что последнее время по состоянию здоровья нуждаюсь в кефире, воротился с крыльца и тихо стал опять в самый конец очереди.
17 сентября – 8 декабря 1967 г.
Красноярск
Р.S. …резкий неприличный звук произвел на первых несостоявшихся восточных издателей этой книги такое же шоковое впечатление, как в свое время на западных издателей – последняя глава «Улисса», где Молли Блюм произносит свой внутренний монолог на фоне начавшегося у нее «обычного женского». Создается впечатление, что ханжи всех стран, времен и народов «родились запечатанными» (Петроний).
Ниловна, Пашка – персонажи революционно-христианского сочинения М. Горького «Мать», экспрессивно, на грани китча экранизированного Всеволодом Пудовкиным. Мне этот немой фильм до сих пор нравится. Там, на фоне жуткой драки, появляется хладнокровный титр, символизирующий, пожалуй, всю нашу новейшую историю – «В трактире становилось все веселее».
…поленница колбасы и швабра – из этого рассказа также можно узнать, что тогда продавали в советских провинциальных продовольственных магазинах. Увы, колбаса вскоре оттуда исчезла.
Славненький мирок
Я давно бы уже рассказал вам историю о том, как у меня с головы слетела шапка, когда я переезжал в новую квартиру на пятом этаже.
Кабы не боялся, что все примут меня за сумасшедшего и будут надо мной смеяться.
Потому что в последнее время некоторые чрезвычайно приучились смеяться над некоторыми рассказываемыми историями, считая, что они – суть плод ума умалишенных.
Ну, а уж над сумасшедшими смеялись всегда – раньше, теперь, и – будут. Это, так сказать, вековая традиция, освященная веками.
А с другой стороны, если скрыть рассказываемую уже мной историю, то я, получается, думаю, что меня посчитают за психа, то есть сам есть уже автоматический двойной псих.
Ничего не понимаю! Но из двух зол выбираю, ясно, меньшее, поэтому и слушайте, в чем суть дела.
А суть дела в том, что, получив новую квартиру на самом пятом этаже, я решил не-е-медленно же переезжать, чтоб ее не заняли ночью, к моему огорчению, чужие люди.
«Да-да. Немедленно и как можно скорее», – говорил я сам себе, стоя посередине новой квартиры на пятом этаже нового дома.
И ведь действительно хотел немедленно, и поехал бы, и переехал бы, но тут мне на голову упал мокрый кусок сухой штукатурки.
Я поднял голову и покачнулся, но не оттого, что был ударен штукатуркой, а оттого, что мокрый потолок новой квартиры на пятом этаже не пускал меня переезжать в новую квартиру.
– Эй, – слабо крикнул я.
– Чего-с изволите, – гаркнул мне прямо в ухо молодецкий голос.
Я обернулся и увидел тощего и небритого грязненького молодого человека с полным набором слесарного инструмента в руках, в карманах, под мышками, в сумке и в зубах.
– Чего не хватает? – переспросил молодой рабочий. – Цепочка? Унитаз? Пробка? Ванна? Кран течет?
– Потолок течет! – как и в первый раз, так же слабо крикнул я опять.
– О! Это у усих тэчэ, тэчэ и тэчэ, – перешел вдруг рабочий слесарь на украинский язык. – У усих…
– А долго ли будет течь этот самый потолок?
– Нет. Он будет течь лишь до тех пор, пока не высохнет, – признался слесарь и, строго глядя мне глаза в глаза, стал зачем-то опять нахально кричать:
– Цепочки! Унитаз! Пробки! Ванна! Кран течет? Батарея течет?
Слесарь оказался сантехником, и слесарь-сантехник оказался прав. Лишь только высохли в квартире потолки, то сразу же в квартире перестало с потолков течь.
Я вот, например, приходил в новую квартиру, свободно гулял по ней, и меня никогда больше не било штукатуркой по голове.
Я вот, например, высовывался в окно, смотрел с пятого этажа на панораму окружающего меня города, и мне очень хотелось в этой квартире жить.
А для этого нужно было в квартиру переехать.
Ну, вот я и поехал…
Ехал я в грузовике, ехали там же все мои друзья, брат, мама, девочка, кошка.
Подъехали.
А ехали – блестя стеклом. По весенней улочке, с полным кузовом принадлежащего нам дрянного добра – сундук, зеркало, шкаф, комод, гнутые венские стулья и тому подобное.
Попадавшиеся нам на пути пешеходы хотели любить нас, но не могли, потому что мы ехали на новую квартиру, а они – нет.
Попадавшиеся нам на пути прохожие махали нам, мне рукой, и мы в ответ тоже махали рукой, своей, тоже.
Ну вот – приехали-с-орехами, с вещами.
Вещи. Открывающийся кузов.
А я тем временем взлетаю наверх в новую квартиру на пятом этаже нового дома, распахиваю окно, отсырелые рамы, и смотрю вниз.
Что же вижу я внизу?
Это – город. Домики-гномики. Рукав реки. Голубой. Люди. Ножками топ-топ-топ. Среди домиков-гномиков.
Пыли на улице нет, потому что весна.
Грязи на улице нет, потому что весна только началась. Только.
Нет. Того, видите ли, нет, этого, видите ли, нет. А что есть на улице?
Грузовик, являющийся при взгляде сверху игрушкой. Игрушечкой.
И там – суетящиеся. Открывающие борта.
Закрывающие и открывающие рты.
Собирающиеся подниматься.
Тащить. Ставить. Работать. Петь. Плясать. Пить. Падать.
И тут я сорвал в восторге с головы свою черную шапку и кинул вниз, чтобы накрыть, как в сказке, его, мой, этот веселый красивый славненький мирок.
А дальше все вышло и получилось уже довольно нехорошо, так как шапка полетела не как надо, то есть прямо, чтобы закрывать собою мне на утеху мой славненький мирок, а, описав дугу, влетела в раскрытую вследствие тепла форточку второго этажа.
Немало озадаченный, смущенный, огорченный, я пошел на второй этаж и стал проситься, чтобы отдали шапку.
Скажу сразу. Шапку не отдали. Не отдали до сих пор. Не отдадут никогда.
Потому что в ответ на просьбу голос из-за двери сказал:
– Ты, подлец, сшиб у меня аквариум с тремя гуппиями и мечехвостым самцом, и ты еще просишься, негодяй! Ты что, судиться со мной хочешь, рептилия?
Тихий, задумчивый, не возбужденный, спустился я окончательно вниз, но уже без шапки.
И никто, кстати, не заметил ничего. Какая там летящая шапка, какая там панорама, рукав реки, какие там домики-гномики, когда разговор в связи с разгрузкой вещей из грузовика шел такой:
– Давай! Давай! Заноси левее! Кантуй на себя! Да не так! Вы чередуйтесь, что ли! Ой, упарился! Тихо-тихо-тихо! Стекло расшибем!..
Славненький мирок.
22 апреля – 13 июля 1969 г.
Красноярск
Р.S. …кинул вниз, чтобы накрыть, как в сказке, его, мой, этот веселый красивый славненький мирок. Хотите верьте, хотите нет, но я в те времена был обвинен начитанной редакторшей издательства Манькой, окончившей вечерний университет марксизма-ленинизма, в «бергсонианстве». БЕРГСОН (Bergson) Анри (1859–1941), франц. философ. представитель интуитивизма и философии жизни. Подлинная и первонач. реальность, по Б., – жизнь как метафизически-космич. процесс, «жизненный порыв», творч. эволюция; структура ее – длительность, постигаемая только посредством интуиции, противоположной интеллекту. Большой энциклопедический словарь, М., 1998.
А может, редакторша была права, может, ее правильно в этом университете научили? Ведь, как я слышал, с лауреатом Нобелевской премии Бергсоном полемизировал сам наш великий лысый Ленин. Впрочем, «сами мы не местные, университетов не кончали».
Было озеро
Если бы вы, читатель, спросили любого из жителей села Невзвидово, что в Красноярском крае, на берегу реки Качи, впадающей в красавец Енисей, спросили бы: «Товарищ, каково название озера, расположенного к северо-западу от вашего села?», то вам никто бы ничего совершенно не ответил бы, потому что этого озера давным-давно нет.
А то, что существовало здесь озеро, так это всем ясно. И образовалось оно, как образуются все озера на свете – был сначала Мировой океан, а от него остались озера.
А жители вот отчего не помнили: видимо, была какая-то дискретность в поколениях – старшие знали да забыли, а младшие и не знали, и никто им об этом не рассказал, а также пили в деревне очень много самогону и бражки.
Ай, и зря забыли, зря. Ведь немало волшебных историй связывалось с озером в стародавние времена, ну а уж не волшебных и того больше.
Может, именно здесь обитала русалка, которая покорилась портному и жила с ним супружеской жизнью на казенной квартире, а потом увела его к себе в омут, так что сгинул портной на веки вечные.
Может, здесь спасался сначала гигантский мезозойский зверь, тот самый, что в настоящее время оказался за границей, в Шотландии на озере Лох-Несс.
Может быть, здесь, наконец, подвизалась известная всем золотая рыбка, которая с помощью старухи окончательно затуркала несчастного застенчивого старика и привела его обратно к разбитому корыту. Может быть, и здесь, хоть в сказке и сказано, что дело происходило, дескать, на каком-то там «синем море», может быть, здесь, потому что, что есть озеро, если не подсохшая часть Мирового океана?
Может, может, может, но вот уж то, что гибло в безымянном озере бессчетное количество народу и животных – это такой ясный и неоспоримый факт, такая верная историческая и статистическая справка, что от нее довольно трудно отмахнуться.
И зимой тонули, и весной, и летом, и осенью.
Известно, что крутили в этом озере воду таинственные водовороты. Таинственность их заключалась в том, что никак не держались водовороты на месте: сегодня здесь крутит, завтра там, а послезавтра вообще черт знает где.
И угадать даже не пытались. Портки кинут в высокие травы, и ну купаться, а потом портки кто-нибудь чужой уж в дом приносит и по дороге еще шапку сымает. И родные плачут-заливаются. А если у рыбака, а их раньше водилось немного на озере, лодка крепкую течь дает, то тоже пиши пропало. К берегу гребет он, ан – не гребется, чудесно, и не гребется. В лодке воды все прибывает. Глядишь, а челн уж и на дно пошел. Рыба пойманная, которая живая – вся на глубину хвостом виляет, а которая дохлая – та кверху пузом, а рыбачок вроде бы к берегу саженками наяривает, а тут опять же круговерть водяная в силу вступает, и гибнет человечек беспощадно и до конца.
А к осени все больше утки губили. Особенно собак. Охотник хлоп со ствола. Утка на воду хляп. Собака за ней хлюп. И ни утки, ни собаки. Один охотник изумленный в скрадке на плотике чумеет, и дым у него со стволов сизыми кольцами выходит.
Утке-то все равно, потому что она – убитая и тонет уже, как предмет, а собачке – одно губительство, гибель ей приходит при отправлении служебных обязанностей, и многие собачьи головы с мучением смотрели в последний раз вертикально в небо и на хозяев, пропадающих и тоскующих на своих дрянных плотиках.
И зима тоже к несчастью. Допустим, выйдут с колотушками ловить сома и некоторое время успешно ловят, потому что рыбы, надо сказать, тонны в озере находились. Всякая порода: и щука, и сом, и карась, и карп, и язь с подъязьком – всех, конечно, можно перечислить, да уж больно много места займет это перечисление, да и не это важно в конце концов.
Так вот. Допустим, выйдут зимой с колотушкой ловить сома по прозрачному льду, темному от озерной тиши и глубины. И вот уже ОН, серый, усатый, подплывает, родной, к лунке, чтобы цвикнуть маленько воздуху, прислоняется снизу усатой мордой ко льду и глядит выпученными генеральскими глазами, а вот тут-то и бьет его мужик через лед колотушкой по балде, и вся компания любителей свежей рыбы немедленно отправляется на озерное дно, потому что на месте удара образуется искусственная полынья, и от нее идут по льду водяные радиусы. Гибнет народ, хватаясь за края ледяные, гибнет, да еще и руки об лед режет.
А по весне все больше женщины и девушки тонули. Из-за весенней неясности береговой линии, а также потому, что белье стирать – исключительно привилегия женского роду, да и стирка была раньше не та, что сейчас, когда в кнопку – тык, ручку покрутил и получай чистые портянки. Не-е. Раньше, бывало, кипятят. Парят. На доске бельишко шыньгают, а уж потом и полоскать надо. Где? Да на озере.
Саночки загрузят – и туда, а лед уж и вскрыт почти, потому что весна. Рассядутся прачки в кажущейся безопасности, растопырятся, шмотки по воде распустят, руки накраснят, а потом глядишь, а они уж на льдине-острове на середину выплывают. И тут им обязательно надо разогнуться, распрямиться, встать, а льдина остров малый, она этого не любит, переворачивается по длинной оси, да еще придает бабе-жертве ускорение – путем битья ее льдом плашмя по черепу, чтоб незамедлительно шла на дно.
Ясно, что такое озеро стало быстро немило невзвидовцам, и они постепенно с ним перестали вообще дело иметь, а когда из села уехали все вольные рыбаки – кто в Улан-Удэ, а кто и еще подальше, на Чукотку, то и вовсе об этом естественном водоеме люди стали начисто забывать, и тут-то вот и наступил затяжной период дискретности поколений.
А тем временем озеро, скрытое от глаз и мыслей людских завесой нелюбопытства, стало мелеть, хиреть и постепенно окончательно исчезло, испарилось, как испаряется постепенно весь Мировой океан.
И вот тут-то и обнаружилась под конец еще одна странность, страннее той странности, которая присуща была озеру на весь период его существования. А была та странность, которая присуща была озеру на весь период его существования, такова, что никогда трупы погибших людей и животных обнаруживаемы не были, и не было дна у озера, потому что багор или веревка с грузом до дна никогда не доставали, а ныряльщики-измерители тонули сами, так что через определенное время с начала существования жертв появилась традиция: погибших в озере не искать, а считать их пропавшими без вести.
И если разобраться в том факте, что озеро никого никогда не отпускало и высохло в конце-концов, то ведь, если разобраться по уму, там должны были оказаться на высохшем дне всякие кости, угли, неизвестные отложения и, может быть, даже небольшое месторождение какого-нибудь полезного ископаемого, связанное с костными останками.
Нету. Был я там.
Взору последнего человека, оказавшегося намеренно на месте бывшего озера (говорю вам, что был я там) и знавшему, что это бывшее озеро, а не еще что-нибудь бывшее, представилась невзрачная, малохудожественная и непленительная картина. Однообразная, слегка вогнутая чаша с углом наклона стенок от одного до трех градусов, в центре которой, в пупке почти не блестел маленький, неизвестный издали предмет.
Я, конечно, подошел, и, конечно, разглядел и увидел, что это всего лишь не что иное, как желтая пуговка от кальсон, желтая, с четырьмя дырками и даже с волоконцами истлевших ниток, которыми пуговица прикреплялась к вышеупомянутым прогнозируемым кальсонам.
Я, конечно, и гадать даже не стал, что здесь произошло и почему, если брать с научной точки зрения, а просто-напросто стал эту историю рассказывать всем знакомым людям, вот вам, например, имея целью, чтоб вы немножко смутились, если живете в своем ясном прозрачном прекрасном и новом мире.
И мне уже один тут как-то доказывал, что они все превратились в леших, ведьм, кикимор и ушли в лес, но это явная неправда, потому что лес вокруг озера вырублен давным-давно, еще до катастроф.
И решил я эту темную историю записать, потому что рассказываю я ее, рассказываю людям, а народ-то сейчас такой пошел: возьмет кто-нибудь да и пропечатает всю озерную трагедию в газетах и журналах и, самое главное, получит еще причитающийся явно мне гонорар, если, конечно, на нашей одной шестой планеты или даже на остальных пяти шестых еще выдают деньги за подобные небылицы, хотя, как я это специально подчеркиваю, вся вышеизложенная история являет собой чистую правду до последней буквы, а вовсе не ложь.
Ноябрь 1967 г.
Енисейск – Москва
Р.S. …желтая пуговка от кальсон – примечательно, что со страшным подозрением воспринималась тогда в редакциях не только детализация реалий, но и мифологизация действительности, которая рассматривалась мелким начальством как уловка для того, чтобы тихонько пукнуть в присутствии советской власти и тем самым унизить ее. Редактор Ванька долго допытывался от меня, почему на месте деревни нашли именно пуговицу, именно от кальсон, подмигивал мне, говоря, что уж он-то понимает этот «тонкий намек на толстые обстоятельства». Врал Ванька! Я ведь и сам этого до сих пор не понимаю. Я совершенно согласен с тем, что самоцензура была гораздо страшнее, чем цензура по имени Главлит, ведь эта контора теоретически должна была охранять и вымарывать только тайны. Хотя… вся наша жизнь была тайной, и главная из них – почему все-таки Россия не оскотинела окончательно за 74 года коммунистического правления.
Шыньгают. Парят. Рассказ этот, как вы заметили, написан сказом, с употреблением просторечных выражений. Один из рецензентов исчеркал первые его страницы синим карандашом, переправляя «неряшливый стиль» на «литературно-грамотный», а потом устал, о чем и написал на полях, велев мне сначала хотя бы научиться грамотно писать, а лишь потом лезть в редакции со своей графоманщиной. Все это я пишу исключительно для того, чтобы подбодрить молодых литераторов.
Укокошенный Киш
Что за замечательные часы подарил мне к моему двадцатитрехлетию мой друг Ромаша! Они настолько замечательные часы, что я их смело вставляю в этот рассказ.
Вот они. Позолоченные и походят на золотые, они показывают день, час, минуту и секунду. Они называются «Восход», а на тыльной стороне имеют гравировку. И знаете, что там выгравировано? Не знаете и не узнаете никогда, потому что я этого никогда не расскажу, а также потому, что эти часы с меня недавно сняли.
И вот надо же – такие замечательные часы с меня недавно сняли. Сняли начисто, а сейчас еще хотят с работы, что ли, увольнять. Не знаю. А впрочем, не буду забегать вперед, читайте сами, как было дело.
По служебным надобностям я, пока еще совсем почти еще молодой специалист, окончивший Московский геологоразведочный институт им. С. Орджоникидзе, попал путешествовать в промышленные города и поселки заполярной тундры и лесотундры Кольского полуострова со своим начальником.
И попал я в город, который назову условной буквой X., чтобы его никто не узнал.
Прекрасен город X.!
Он славен своими никелевыми рудниками! До сих пор вспоминаю его с большим удовольствием! Что за дивный город вырос в заполярной тундре Кольского полуострова! Его надо было бы тоже назвать Дивногорском! Пускай бы было в Советском Союзе два Дивногорска! Разве это плохо?!
Дома с башенками, дома строгих и нестрогих линий, с выдумкой, изюминкой и прочим всем. Архитектурно-стилевое единство города проявляется в каждом его доме, улице и кирпиче. Фонтаны есть. Статуя неизвестного оленя. Вот какой город этот город X.!
Впрочем, нам с начальником довольно некогда было любоваться архитектурно-мемориальными красотами заполярного красавца. Мы приехали по важнейшей служебной надобности и весь день просиживали в приемных различных начальников, а также были на заседании, где рассматривали какие-то чертежи, развешенные на стене.
После окончания дня мы отправлялись прямо в двухместный номер гостиницы горкоммунхоза и там от усталости буквально падали с начальником с ног в свои деревянные кровати и засыпали там до утра сном много и хорошо поработавших мужчин.
Лишь изредка у меня, как у более молодого товарища, доставало сил выйти из гостиницы и посетить кино, кафе, ресторан «Белые ночи» или клуб.
– Ага. Вот оно в чем. Здесь все начинается, – мог бы смекнуть более сведущий в житейских делах человек, чем вы, читатель. И он бы оказался совершенно прав.
Дело в том, что действительно «вот» и в тот печальный моей жизни день, когда с меня сняли часы, я решил было пойти посмотреть в клубе Дома металлурга новый югославский фильм, как позднее выяснилось – детектив под названием «Главная улика».
Звал я с собой, конечно, с уважением и начальника. А он взял да и отказался.
– Ты иди, – говорит, – ты молодой. Посмотришь.
А я вижу, что он уже сейчас заснет, и говорю:
– Ну, я пошел.
Он же глаз раскрыл, и мне очень ласково:
– Иди, иди. Ты – молодой, а я это кино уже видел. Там одна баба вроде бы кого-то убила, а может быть, и нет. В общем, придешь расскажешь.
И точно – баба. Актерка.
Убила, падла, молодого, прекрасного, замечательного певца популярных песен, который, несмотря на молодость, погряз в разврате и картежной игре, а также пожертвовал СЕМЬ миллионов ихних югославских денег на землетрясение и его жертвы. Сам был из бедной семьи.
У него девки по квартире голые ходили, он машину спортивный «Фиат» в карты проиграл, дочку швейцара довел до аборта, у друга украл и пел шлягер-песню, которую тот, в свою очередь, переделал с Грига «Песня Сольвейг».
Ну, это я опять, как везде говорится, забежал вперед. Что это меня все вперед тянет, когда нужно все по порядку?
Вот. Пришел я в кино, в клуб Дома металлурга, где я никого не знаю. Встал в фойе тихонько к стеночке и наблюдаю, как гуляют по залу парочками взволнованные девушки, чинные, медвежьего облика горняки со своими расфуфыренными супружницами и шныряет по фойе шпана в расклешенных брюках, шпана, поглядывающая (отметьте себе это) на мои позолоченные часы, сверкающие в полутьме фойе, как мое сердце, любящее Ромашу, мне эти часы подарившего.
Тут меня кто-то по плечу хлоп. Улыбается. Смотрю – да это мой друг Валера, буровик, у которого я в Москве в общежитии полгода на полу без прописки графом жил. Давно мы с ним не виделись. Обнялись, расцеловались.
– Давай выпьем за встречу, – говорит Валерка.
– Давай, – говорю я, – то есть нет, – говорю я, – я, Валера, в отличие от прежних времен, сейчас почти не пью – разве что по праздникам или вот, как сейчас, за встречу.
И действительно, я там, на Кольском полуострове, совсем ничего спиртного не употреблял да и сейчас не пью, и вообще я сразу же после института гусарить бросил. Я так понимаю, что студенты всю жизнь пьют от бедности и от неправильного, э-э-э, образа жизни, что ли? Не пил, в общем. Тем более что там, на Кольском, там водка «Московская» – петрозаводская и делается, по-моему, черт знает из чего. Фу, бр-р-р, бл-ю, ух, – как вспомню вкус ее, запах и оттенок.
Как вспомню, что вынул через секунду после нашей встречи мой друг Валера-буровик, работающий в заполярном городе Х. на руднике мастером буровзрывных работ, из внутреннего кармана своего прекрасно сшитого палевого добротного демисезонного пальто зеленую бутылку с надписью «Московская» и с клеймом «Петрозаводск», так у меня сразу захватывает дух и мне хочется замены всех спиртных напитков на земле какой-либо благородной химией. Или хочется предупредить неопытных: «Граждане! Будьте благоразумны! Не пейте петрозаводскую водку!», или сказать: «Петрозаводские! Будьте тоже людьми! Делайте водку, как ее делали всегда порядочные люди!»
Да! Видите, какие я тогда испытал ощущения, если даже сейчас так разволновался.
А в общем-то все было просто. До начала сеанса оставалось двадцать минут. После слов Валеры «Давай выпьем за встречу» мы пошли в буфет, где тихо выпили за встречу пол-литра водки и шесть бутылок пива, тихо разговаривая о жизни. Валера сказал, что он получает двести пятьдесят шесть рублей, считая и десять процентов полярных надбавок, которые он заслужил себе за полгода. Я же сказал, что получаю сто тридцать рублей и ничего не боюсь, чему доказательством мои часы. От часов Валера пришел в восторг (отметьте себе это) и, захлопав в ладоши, сказал, что с аванса купит себе такие же, если будут к тому времени в магазине.
Потом мы плавно перешли в кинозал, и вот мы сидим уже в кинозале клуба Дома металлурга и смотрим кино, взявшись за руки крест-накрест.
– Убит певец Алекс Киш! – говорят с экрана.
– Киш – сын Солнца, – говорю я.
– Киш? Это ты врешь. Киш – это Коэффициент Использования Шпура, – говорит Валера. – Киш – это просто. Буришь шпур. В шпур – динамит. Поджигаешь шнур. Пш-бум-бам. Хоре. Собирай руду, плавь с нее металл.
– Киш – сын Киша. Киш – Кыш.
Вот ведь, пропадла! Неужели же она его убьет?
– Я в БВС работаю. БВС – это буровзрывная служба.
– Нам как спецодежду лайковые перчатки дают, шпуры заряжать.
А на экране все идет своим чередом. Ищут два следователя, один в клетчатой кепке, кто Киша-певца укокошил.
Думали сначала, что адвокат. Тот вроде все кругом на личной машине крутился, а потом думали на того дурака, что Сольвейг переделал, а Киш украл, а потом запутались – смотрят, что-то не то. Ничего им не понятно, а понятно, что тот, кто Киша укокошил, болел малярией. Ищут, значит, кто болеет малярией, а кто, спрашивается, может сейчас болеть малярией, когда она как болезнь почти канула в прошлое?
– А где ваши ребята, – спрашивает Валера, – где Мороз, где Длинный?
– Боб с Морозом в Красноярск распределились. Чуть коньки не отбросили. Там зима, знаешь какая была – тридцать, сорок, пятьдесят. В пальтишках лазили на работу. Мороз плеврит схлопотал.
– А сейчас где, слиняли, что ли?
– Оба слиняли, Мороз в Москву, Длинный в Баку.
– А Якут что, где?
– Где Якут. Известное дело, где Якут, в Якутии. Письмо получил. Он – начальник партии. Он пока не надерется, с него толк есть.
– А Тришка?
– В ящике.
– В Казахстане?
– А фиг его знает где.
– А этот, рыжий?
– Какой рыжий?
– Ну, тот, что носки сушил.
– А, тот, тот – старший научный сотрудник.
А тут-то и оказалось, что следователь заметил у одной актерки какую-то баночку на старинном рояле. А другой следователь не заметил. Тогда они пришли к ней в квартиру, когда ее душил муж-адвокат, которого раньше подозревали в убийстве. В баночке оказалось лекарство от малярии. Актерка сидела почти совсем голая. Они ее и арестовали. Малярией болела актерка, и на руке ее был свеж еще порез от ножа, которым она укокошила Киша. Актерка – его бывшая, старше его на восемь лет любовница – пришибла пацана из ревности к его другим любовницам и что денег у ней мало. Поймали ее, а тут и другие тоже плачут, там кто голые, кто полуголые – певицы, модельерши – всех хватает.
И в зале еще не зажгли свет, но зрители уже стояли, стоя приветствуя замечательную игру актеров, имена которых замелькали на экране.
Стоя приветствовали, одновременно увлекаемые неведомой силой к выходу.
Так и уходили, влекомые, повернув голову к экрану, где мелькало на красно-зелено-голубом фоне «Жан, Джорди, Беата».
Причем табачный дым поднимался уже, как ни странно, к потолку и, как ни странно, виден был, несмотря на темноту.
Зажегся свет. Тут все себя стали вести по-разному, поскольку находились в различных состояниях.
Подростки, пробираясь бочком около стеночки, злобно распихивали зрителей, отправляясь и спеша неизвестно куда.
Девочки, парно взявшись паровозиком, трогали друг друга за грудь через подмышки.
Мужики смотрели друг на друга, связанные круговой порукой, одуревшие были их лица от голых и полуголых, а жены их беседовали исключительно друг с другом, но неизвестно о чем.
Старички и старушки шли, сохраняя умильное выражение лица и как бы окончательно утратив видимые глазу принадлежности своего пола.
Девушки не сопротивлялись больше жманью веселых кавалеров в хорошей одежде.
И какая-то женщина выбежала на середину, остановив поток, увлекаемый к двери неведомой силой, и крикнула, подняв правую руку, а обращаясь, по-видимому, к подругам:
– Представьте себе. Я не устаю видеть этот фильм. Я видела это несколько раз и не устаю видеть.
И еще какой-то сидел в ложе старого клуба, где кресла обтянуты старым подновленным синим бархатом, и строго смотрел в опустевший белый экран, какой-то с усиками и черными бакенбардами, в железнодорожной форменной фуражке, – важный, величественный, неприступный.
А когда уже притушили свет, то оказалось, что всем в общем-то на это дело, на убитого Киша начихать. Все довольные и возбужденные стеклись к выходу, оставляя нас с Валерой одних, плачущих, сидящих.
Но не все же нам сидеть, плакать.
– Давай выпьем еще, что ли, – говорит Валера, – за упокой души Коэффициента Использования Шпура.
– Ты не понимаешь, старик, – заныл я, – ведь этот фильм нечто большее, чем обычный банальный детектив. Он бичует возвеличивание идолов из молодежи. Он показывает, как слава приводит их к падению и печальному концу, бичует их распутный образ жизни.
– В «Белой ночи» и выпьем, – решает Валерка.
– А тебе в смену когда завтра?
– Завтра. Шахта, – отвечает Валера. – В… в пять пятьдесят вечера, третья смена. Понял?
– Понял, – слезливо отвечаю я, – но не могу. Извини. Завтра утром – в рудоуправление. Я в НИИ. У нас это строго. Пить – ни-ни. НИИ.
Ну, а впрочем-то, конечно, в «Белую ночь» и еще куда-то, где через соломинку и прочие безобразия: помню только – полосатенькая такая юбка чья-то и негр браслетами тряс, ручными. Звали вроде бы Мгези, а может, и нет, а может, и не негр вовсе, и не юбка. А в общем-то – это все не так уж и важно, где, что и как. Я вот думаю, что, может быть, даже не играет роли и описание просмотренного мною фильма про Киша.
Важно, что сняли тогда, в тот же день с меня мои замечательные подаренные часы.
А так как рассказ этот не просто рассказ, а детективный, называется детективным, то вот и догадайтесь – кто? Кто снял мои часы с меня?
Помните, я велел вам отметить себе шпану в клешах?
Так вот – она – нет.
Она бы, может, и могла, но в Заполярье летом, как известно, летом ночью день. Все светло. Мы шли из темного пустого кинозала клуба Дома металлурга в «Белую ночь» в 23 часа 30 минут местного времени, а на нас солнце с неба светило. Нет, снять часы шпане летом в Заполярье очень трудно.
Детектив есть детектив. В нем все может и должно быть. Уж не друг ли Валера, пригретый мной на груди, подло снял? Ведь он тоже отмечен (его глаза заблестели, увидев мои часы).
Да нет! Что вы! Как можно! Помилуйте! Валера? Снять?
Полгода жил я у него графом в общежитии, и мы ели картошку из одной алюминиевой сковородки двумя алюминиевыми вилками, украденными в столовой Дорогомиловского студгородка г. Москвы. Да к тому же он получает сто шестьдесят плюс районный коэффициент один и пять плюс десять процентов «полярки». Какое уж там красть, снимать часы у друга!
Теперь все торжествуйте!
Остается самое нелогичное, как это может и должно быть в детективе, потому что в детективе может быть все.
Часы с меня снял МОЙ НАЧАЛЬНИК!!!
Торжествуйте, ибо в детективе может и должно быть все. Часы ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СНЯЛ С МЕНЯ МОЙ НАЧАЛЬНИК УСАТОВ Ю. М. Снял с меня Юрий Михайлович также плащ, пиджак, рубашку и ботинки. Носки и брюки оставил. В носках и брюках он положил меня спать на деревянную кровать, когда я белой заполярной кольской ночью ворвался к нам в номер гостиницы городского коммунального хозяйства и, хохоча и плача, рассказал ему про Киша, Валеру, Петрозаводск, негра Мгези, работу, шпуры, МГРИ, а также хотел мыться в ванне.
Вот. Снял с меня часы, а теперь говорит (сказал утром), что уважает меня как молодого специалиста, и что, дескать, это на первый раз, и всякое другое такое, что смотри-де я, что если так себя буду иногда вести, то как бы мне в один прекрасный день не распрощаться с нашим золотым замечательным НИИ, который послал меня в командировку на Кольский, платя командировочные, квартирные и сохраняя по месту работы заработную плату.
Вот так Киш. Вот так Валера. Спасибо! Удружили! А я торжественно при всех заявляю, что больше так не буду.
Май 1970 г.
Пос. Никель Мурманской области – Красноярск
Р. S. Этот легкомысленный рассказ, который не печатали из-за «мелкотемья и обывательского взгляда на действительность», практически списан с натуры и является ярким образцом «натурализма», который вместе с «формализмом», «мифологизацией», «сгущенным изображением теневых сторон» и пр. тоже не устраивал тогда литературную власть, капризную, как беременная («перестройкой»?) девка.
Ромаша – мой близкий друг, знаменитый сибирский поэт, прозаик, драматург и культуртрегер Роман Солнцев (1939–2007) действительно подарил мне тогда очень красивые часы, которые я вскоре утратил по пьянке.
«Киш – сын Солнца» – кажется, так называется один из рассказов Джека Лондона. Джек Лондон, может, и не ахти какой писатель, да получше будет многих нынешних.
Коэффициент Использования Шпура. ШПУР, цилиндрическая полость диам. до 75 мм, дл. до 5 м, пробуренная в горн. породе для размещения заряда взрывчатого в-ва и др. целей. – БЭС, М.,1998.
Плеврит – эту болезнь схлопотал лично я во время холодной зимы 1968/1969 г., после чего мне врачи запретили работать в тайге. Воспользовавшись этим печальным случаем, я тут же уволился из той геологосъемочной экспедиции, куда меня послали работать «по распределению» и где платили всего 120 рублей в месяц. Ведь это тоже миф, что советские геологи были богатые. Если ты шесть месяцев сидишь в тайге или тундре, получаешь ПОЛЕВЫЕ, твоя зарплата копится, и осенью ты имеешь шанс привезти домой относительно кругленькую сумму. У геологов не денег было больше, чем у других ИТР, а свободы. Вскоре я поступил в ЦНИЭЛ МЦМ (Центральную научно-исследовательскую экономическую лабораторию Министерства цветной металлургии) на должность старшего научного сотрудника с окладом 240 рублей, где сидел в кабинете и, делая вид, что работаю, сочинял вот эти рассказы. Но потом и оттуда ушел. И уж больше никогда и нигде не работал, в том смысле, что никогда никуда не ходил на службу к указанному часу. Ходить на службу к указанному часу писателю нельзя ни при каких обстоятельствах. Как вору в законе.
Ящик – имеется в виду так называемый «почтовый ящик», т. е. закрытое оборонное предприятие с повышенной секретностью и большой заработной платой, которая скрашивала служившим там инженерам все прелести добровольного пребывания за колючей проволокой. Как началась «перестройка», многие из этих предприятий «встали», и высокооплачиваемые «оборонщики» перестали получать зарплату вообще, отчего многие из них занялись бизнесом, иногда вполне успешным.
Начальник партии. Был такой глупый анекдот: чукча встречает геолога и спрашивает: «Ты кто?» «Начальник партии», – отвечает геолог. Чукча снимает с плеча карабин и убивает его, бормоча: «Чукча хитрый, чукчу не обманешь, чукча знает, что начальник партии наш дорогой Леонид Ильич Брежнев».
Носки сушил – вонючие носки на батарее отопления в общежитии на ул. Студенческой (Москва), д. 33/1. Душ у нас тогда был всего один на весь студенческий городок, и там я однажды подхватил лобковых вшей.
Больше так не буду – я действительно много пил до 1983 года, но когда стал ездить на машине «Запорожец», то пить стал гораздо меньше. А потом и «перестройка» наступила. За ней – старость. Напьешься иной раз, конечно, не без этого. Вот недавно в Румынии на столе плясал вместе с поэтом Мирча Динеску. И это нехорошо, потому что вид пляшущего на столе старика производит отвратительное впечатление и является дурным примером для молодежи.
За жидким кислородом
Свиные шашлычки
Разные люди посещали уютный ресторанчик при станции Подделково Московской железной дороги, разные люди просиживали там минуты, часы и дни, разные, но хорошие.
И станция тоже была ой-ё-ёй какая красивая – прямо завитушечка. Имела станция начищенный, средних размеров колокол, медный, в который никогда не колотили, числились там старинные часы с жесткими стрелками и выпученными цифрами, а также дежурный в красной шапке – строгий и нелюдимый, а вот, напротив, станционный милиционер Яшка-синяя фуражка был очень простой и общедоступной личностью: он даже иногда детям грецкие орехи рукояткой револьвера колотил.
И канал Москва – Волга настолько близко к станции подходил, что летом видна была палуба теплохода, полная веселых оптимистов, и пустое верхнее пространство проходящей баржи, где трепыхалось по ветру матросское белье, и босоногие фигуры, устроившись в штабелях колотых дров, исполняли на полуаккордеонах популярные песни и танцы – чаще всего «Я никогда не бывал», ту самую, что поет оперный и эстрадный певец Муслим Магомаев.
И электрички – вжик-вжик – серые длинные крысы серые тени на серый заасфальтированный перрон лепят; пс-пс-ы – резиновые двери и ту-ту-ту бу-бу-бу-ву-ву – покатили на Москву.
Да, да. Именно на Москву, и ни в какую другую сторону, потому что была эта станция для электричек конечная, так что если кто и хотел ехать еще дальше от Москвы, то обязан был сесть в простой поезд с проводником, кипятком, паровозом, трубой и дымом, и народ действительно садился – все больше с фибровыми чемоданчиками да котомками – и отправлялся неизвестно куда – не то к Питеру поближе, не то к Воркуте: северная в общем-то оказывалась дорога, а не в теплые страны.
Вот так. А район-то, который к станции прилегал, сам по себе корнями уходил в дикую древность, когда татары были сильнее русских и от них строили крепости с монастырями, валами, рвами и крепкими воротами. Строили как крепости, понятно, напрасно, но польза вышла через несколько веков в виде памятника древней культуры – «Крепость-монастырь Подделково – охраняется государством» – и расовой принадлежности жителей Подделковского района, в которых, как в капле, частично отражался спорный тезис некоторых товарищей, что русских в России больше не осталось и мы все метисы, а кто называет себя русским и утверждает, что его родила русская женщина, так тот нахально врет или заблуждается, хорошо не продумав существо вопроса или вовсе не обращая на него внимания.
Ясно, что район, имеющий в центре и повсеместно сумму памятников старины русской, не может быть так уж сильно развитым в промышленном отношении, но наш район брал своей ученостью: кроме научно-исследовательских институтов в подвалах церквей, где копались архивариусы, окончившие Московский историко-архивный институт, здесь функционировала крупнейшая атомная станция для мирных целей, которая заменяла торф, уголь, бензин, соляр и дрова, а требовала только воду, графит и немножко урана-235.
А макробиологическая станция с морскими свинками, дельфинами, черепахами и собачками настолько была известна всему миру, что часто улицы древнего, а оттого и несколько скучного городка оживлялись иностранцами – совсем похожими на нас людьми, но ничего не понимающими по-русски.
Техникумы, ФЗУ, институты, ШРМ – об этом и говорить не приходится. И так ясно, что куча их у нас. Упомяну только, перед тем как перейти к основным событиям моей грустной истории, еще об одной достопримечательности района – психоневрологической лечебнице полузакрытого типа на 1200 мест.
Она тоже прогремела на весь Союз именно потому, что там применяли новые лекарства, новые методы лечения и общежития больных и еще – воздух, неповторимый по акцессорным химическим элементам подмосковный воздух, лес и близость спокойной воды мигом выпрямляли слишком искривленные мозги людей, страдающих, увы, очень распространенным в наше умное время недугом.
А из методов – вот, например, последнее, что там придумали ученые-врачи: О-С-Б, или Общественный Совет Больных.
И больные от этого так обрадовались, что сразу же затеяли выпуск стенной газеты в двух экземплярах под названием «За здоровый ум», где осторожно, но смело критиковали отдельные грубые действия отдельных санитаров, а после выпуска газеты пошли еще дальше – сами, весело, с песнями, заново отремонтировали всю больницу и покрасили ее в лазурный, глаз радующий цвет, так что психоневрологическая лечебница стала одним из приметных красивейших зданий станции, но ведь не это важно – важно, что труд многих постоянных обитателей больницы вылечил совсем, вчистую, так что их даже стало немногим меньше, чем тысяча двести, и имелись свободные койки; да и на оставшихся труд наложил особую печать мудрости и спокойствия, что позволяло им легко переносить свое ненормальное состояние. Вот какое целебное действие оказалось у лечения Общественным Советом и трудом!
Сам видишь, друг и недруг читатель, какое обилие тем и сюжетов предлагают начинающему литератору станция Подделково и прилегающий к ней район. Но не буду я писать ни о волшебном действии атома, ни о морских свиньях, ни о старине, ни о сумасшедших. Мне бы чего-нибудь попроще, как в песне поется, читатель! Ведь еще до сих пор не перевелись, к сожалению, грустные случаи, которые рождают грустные истории, подобные нижеописанной, а когда они все переведутся, то я и про это напишу, и про архивариусов, и про веселых студентов. Поэтому не сердись, а прочитай, как послушай, мою грустную историю про ресторанчик при станции Подделково под названием «Подделково», про драматические события, происходившие в его стенах и в зале районного суда, в зале с выездной сессией, прокурором, тремя корреспондентами различных газет и массой взволнованной публики.
А ресторанчик этот непосредственно на железнодорожном вокзале и помещался. Нужно было толкнуть тугую вокзальную дверь и пройти через комнату с желтыми деревянными скамейками, где полуспали путешественники, где, кроме всего прочего, висел телефон-автомат, из которого можно было за 15 коп. позвонить прямо в центр, в Москву – сердце России. А потом нужно было открыть еще одну дверь, стеклянную, со швейцаром, и пройти за стол, и сесть, и нюхать запах того кушанья, отведать которого все сюда и приходили – блюдо «Свиные шашлычки» – гордость и изобретение ресторана, или, если быть точным и объективным, директора его – незаменимого и талантливого Олега Александровича Свидерского, о котором я все расскажу, но немного позже, потому что нужно сначала рассказать про шашлычки, из-за них ведь весь сыр-бор загорелся.
Среди множества основных достоинств шашлычков резко выделялись главные: относительно умеренная цена порции и незабываемый вкус. Ну, вот вы сами посудите, чудаки, где ж еще поблизости от Москвы вам выдадут на шестьдесят четыре копейки столько соблазнительных по виду и запаху натуральных кусков мяса, да еще и политых острейшим оранжевым соусом, да еще и с лучком, да еще иногда и с лимончиком! Эх! При простом перенесении на бумагу воспоминаний об испытанных вкусовых ощущениях рот пишущего эти строки наполняется высококачественной густой слюной.
– Главное здесь то, что порция приличная, ой приличная – прямо на удивление, – нервно говорили понимающие люди, говорили, влажным глазом контролируя правильность сгружения официанткой Нелли стальных тарелочек да со стального подносика да на нарядный стол, разукрашенный пивными бутылками и прибором СГП – соль, горчица, перец.
А нервными понимающие лица стали не от объективных причин, а от того, что пили казенную, а не ресторанную водку, ибо, как известно, ресторанная водка в ресторане необычно дорога. К тому же если представитель администрации в лице официанта заметит подмену ресторанных интересов казенными, то немедленно, хотя и незримо, потребует оплаты за нейтралитет в сумме полтинника или целкового.
Ах, что там водка. Это грустно. Я лучше еще про шашлычки: источали они тонкий земной мясной дух, хрустели и таяли на зубах и языке едоков, были они совершенным воплощением приготовленного свиного мяса. И не зря ведь и не раз захмелевшие почитатели свиных шашлычков вызывали аплодисментами директора и чудесного изобретателя Свидерского раскланяться, поговорить и выпить с трудовым народом, проводящим свой досуг в ресторанчике и тем самым на практике решившим острую проблему свободного времени не раз, но никогда выполнить это не удавалось, потому что жил Свидерский своей работой где-то в глубине ресторана, за котлами, плитами, кастрюлями, автоклавами, сундуками, в кабинете, среди шуршащих счетов, накладных, фактур, среди почетных грамот, сейфов и красного вымпела, говорящего о первом месте.
Всех видели – официанток Нелли, Римму, Шуру, Таню и Наташу, буфетчицу Эсфирь Ивановну, сменных швейцаров-друзей Кемпендяева и Козлова, даже поваров иной раз видели, а вот директора – никогда.
Ну и ладно.
И знали посетители – тихо, хорошо, деловито и прохладно в заведении, а вот какая напасть мучает слаженный, дружный, сработавшийся с точностью часового механизма коллектив – никто этого не видел, никто об этом не знал, какое «знал», никто об этом и не догадывался даже.
А суть напасти была в том, что ресторанные возчики всегда попадались «Подделкову» как на подбор: отборные пьянчужки, матерщинники, ворюги, бабники – кто во что горазд, а в общем, отборные дряннейшие образцы человеческой породы.
Поведение последнего из них, некоего Ордасова, повторяло и дополняло поведение его десяти предшественников: лошадь его зазеленела и качалась от голоду и от побоев. На кухню забежит Ордасов, сразу нужно схватить ему первый попавшийся шампур с шашлыком, пива требует одну бутылку, вторую, третью, а если выйдет на двор по нужде или по делу судомойка или другая какая женщина, так обязательно начнет Ордасов хватать ее за места и делать ясные предложения, в которых фигурирует чердак ресторанной конюшни и сено, которое там хранится, и мягкость этого сена. А если по каким-либо причинам соблазнительные дела ему не удаются, то Ордасов немедленно пускает в ход мат и обидные прозвища – в частности, он придумал унизительное в наших условиях слово «ложкомойка» по отношению к трудящейся женщине.
Хотя, может, это кой-кому и не понравится, но коллектив явно вздохнул с облегчением, узнав, что возчик Ордасов продал наконец кому-то на сторону куб сливочного масла, а деньги пропил, за что и был взят под стражу работниками ОБХСС, на допросе рыдал, во всем признавался и вскоре отправился куда положено.
И вот в ясное, погожее утро, когда пробуждается природа, когда только защебечут птички, когда роса все еще увлажняет асфальт, когда в ресторане уже начинали суповую закладку, а соусник Витя уже застегивал желтые пуговицы своего белого халата, когда все только начинается, – все отметили внезапное появление во дворе неизвестного молодого человека, неизвестной, высокой и печальной наружности. Одет он был странно, но не очень: техасские штаны московского производства, добрые туристские ботинки за шесть рублей и серая лавсановая рубаха, правый рукав которой был расстегнут.
Все удивились появлению печального незнакомца, а молодой человек, покопавшись в штанах, вынул кнут, подошел, постучал кнутовищем в окошко и сказал:
– Аггы? Угу!
Все замерли, видя необычное поведение, слыша странные слова, а молодой человек покружил еще по двору, потом пинком доброго ботинка растворил тяжелую дверь конюшни, вывел лошадь Рогнеду, выкатил телегу на две оси – и в мгновение ока хомут уж на вые, телега за Рогнедой – в общем, ходовая часть ресторана на ходу.
– Это возчик новый! – крикнул соусник, и все сотрудники высыпали во двор.
И зеленела трава, зажелтели уж одуванчики, и даже Рогнедин навоз весьма видимо выпускал теплый пар, а новый возчик уже знакомился с новыми товарищами по работе.
– Я Аникусця, и я буду у вас восцык, на лосцадке буду во-о-сцы-цек, на лосцадке буду «тпр-р – но». Аггы?
– Угу, – отвечали растроганные. А потом новый возчик сделал вот что. Опустил ворот рубахи на правое плечо, так что расстегнутый рукав полностью закрыл его правый кулак, затопотал на месте и запел:
– Паровоз путь идет, не путяди куда дёт! – И крикнул: – Бабы! Мято, мято!
– Убогонький он, вот что, убогонький он у нас, – так поняли жалостливые официантки эту сцену.
– Ну что, Аникуша, работать пора, – раздался ласковый и вместе с тем строгий голос.
И всё взвихрилось, и всё засуетилось, и все побежали к котлам и автоклавам, к кастрюлям, шампурам и сковородкам, к картофелечисткам, теркам, сифонам, соусникам, мясорубкам, дуршлагам – потому что Свидерский Олег Александрович, сам товарищ директор, вышел на железобетонное заднее крыльцо ресторана.
И подошел, четко ступая, к Аникуше, и сказал ему следующие слова:
– Аникуша! Работай хорошо и не воруй, и ты будешь жить хорошо.
Так сказал Свидерский, и Аникуша опустил голову, загрустил, но через секунду обрадовался, накидал полную телегу пустых ящиков и торжественно выехал через зеленые ворота работать.
Вот когда ресторан достиг наконец настоящего расцвета, когда боевая обойма коллектива была укомплектована качественным новым патроном с хорошим капсюлем и достаточным количеством пороха, с боевой, хотя и маленькой, свинцовой головкой.
И даже шашлычки стали еще вкуснее, еще совершеннее, и неуклонно ширился круг их любителей, и за короткое время в ресторане станции Подделково перебывало множество народу.
Были физики с атомной станции. Строгие, в очках, в нейлоновых рубашках с короткими галстучками и по сути очень простые ребята: анекдоты рассказывали, а один из них, наверное молодой, да ранний, спел довольно сомнительную песню идейно-ущербного содержания, хотя глаза его оказались чудесными и оказывали явное доверие нашим идеалам, просто молодой был паренек, не устоялся еще в идеологическом отношении… Ели и хвалили…
Были макробиологи, и от них почему-то нисколько не воняло животными, а ведь разнообразные черепашки имели с учеными непосредственные связи и были ими чрезвычайно любимы. Хорошие люди, но какие-то больно мягкие, ласковые, все точно как дама из ихней же компании, которая сказала такие слова:
– Это надо же. Нет, вы представьте себе. Товарищи! Витя, Алик – это же надо – в такой глуши, за восемьдесят километров от Москвы, и такая кухня, такой сервис! Вы знаете, что я русская, но я приехала в Москву из Баку и там ела шашлыки. Так вот: я вспоминаю свою солнечную родину и, кажется, готова заплакать и раскрыться, как лилия под дождем.
И друзья ее – Витя, Алик с лысой башкой, Эммочка и Эммануил – чокнулись со звоном казенной «Московской» и ели, и хвалили.
Были и заезжие студенты из Москвы, представители нового поколения отцов и детей. Зашли, отведали, ахнули, ели и хвалили, а сами настроили электрогитары, а сами были уже без бород, но уже с длинными волосами и в расклешенных брюках и в японских свитерах. Ну а когда они слаженно заиграли «биг-бит», все тогда узнали, что ни за что за это их осуждать не надо и что не только штанами и прическами определяются качества человека, как об этом писал когда-то поэт Евтушенко. И что джаз тоже очень хорошая вещь, ибо он не вредный, а и классическую музыку мы тоже знаем и уважаем, но в определенном применении к модерну, нет, нет, вы не подумайте, что категории наизнанку, нет, вовсе не так, ведь мы живем в эпоху новизны, в период физматов и ф. м. ш., во время физиков, которые все понимают и ироничные. Вот как примерно играли заезжие студенты, как потом выяснилось – студенты-геологи, и народу на их игру набежало видимо-невидимо, и все ели и хвалили.
И даже председатель ОСБ, больной Лысов, изобретатель вечного двигателя, отпущенный как-то теплым летним вечером врачом, ему сочувствующим, на свободную прогулку, забежал в ресторанчик и в углу, за столиком, где слева зеркало, а справа копия с картины Сурикова «Боярыня Морозова», беседовал с незнакомым физиком о прошлом и будущем своего изобретения. Был сам Лысов невысок, и с залысинами, и с усталым лицом глупого человека. Он в психбольницу не сразу попал, а через полушубок. Он полушубок украл на базаре. Он бы до самой смерти своей двигатель разрабатывал и выводил философское доказательство его существования, потому что жизнь вокруг он и раньше понимал как уже действующий вечный двигатель. И не знал только, двигатель какой у такого вечного двигателя. И он делал свою модель после работы, мастер, надо сказать, хороший был Лысов, но он потом спер полушубок на базаре и получил несколько месяцев, а там уж он стал кричать и нести всякую чушь; в частности, и про двигатель всем рассказал, администрации, и его тогда направили на принудительное лечение, простив ему полушубок, и тут Лысов и сделал карьеру, венцом которой был почетный и приятный пост председателя Общественного Совета Больных.
Крепко поспорили сумасшедший и физик, и говорит физик больному Лысову:
– Слушай, старик, ты же умный человек, старик, ты же знаешь, что идея вечного двигателя бессмысленна и на ней ошибались лучшие умы, ты же где-то не можешь не понимать своей малости перед лицом мировой науки.
Заплакал председатель Лысов, обнялся с физиком и признался наконец во всем, в том, что двигатель он хоть и построит, это точно, но сам в его длительное существование и работу не верит по одной простой причине, потому что детали и приводные ремни изотрутся и нужно будет ставить новые, и, следовательно, двигатель хотя и заработает, но уже не будет вечным. Говорили они, плакали от жестокости и суровости науки, но ели и хвалили.
А возчик Аникуша сидел во время этого расцвета на кухне и, раздвинув глубокомысленно рот, объяснял любопытным, как он любит сильно кошек, собак, рыбок, птичек, а также цветочки и траву. В свободное от работы время носился по предприятию, прыгал, скакал, блеял, причем забегал в самые заповедные уголки – кладовую, холодильник, да что холодильник: он в святую святых забегал, в директорский кабинет, и тоже там прыгал и скакал, даже если Свидерский был с посетителями – и странно, не очень-то сердился Олег Александрович на богом обиженного своего сотрудника, хвалил его, ласкал. Вот ведь как один маленький человек может помочь понять обществу другого, большого. Все вдруг увидели, что очень добрый, немолодой и усталый человек, директор ресторана Олег Александрович Свидерский, много повидавший в жизни, где-то в чем-то пострадавший от нее, вот почему ставший мудрым и нелюдимым и все-таки остающийся своим, родным и талантливым.
А усерден был Аникуша не в пример прежним возчикам: работал с утра до полуночи, даже на ночь иногда умещался у себя в конюшне, и не баловался, не пил, не крал, в карты не играл, не сыпал на раскаленную плиту перец, не жался по углам, так что даже странно было видеть такое хорошее поведение у обыкновенного дурачка.
И еще. Замечали некоторые, что иногда исходит от Аникуши странное сияние. Не такое, как, скажем, от Христа или от угодников – постоянное и от головы. Нет – прерывистое, напротив. И не от головы вовсе, а от пупка. Р-раз – и мелькнет. Да-да. Прерывистое такое и откуда-то снизу, ну от пупка, что ли. Но на это явление внимания не обращали: мало что непонятного может происходить с блаженным человеком, да и мало ли что привидится, если простоять целый день у раскаленной плиты, да повертеть свиные шашлычки проклятые на шампурах, да посуды гору перемыть – тяжелая работа по обслуживанию, что ни говори, и мало ли что может почудиться усталому человеку.
Но как же изумились все, когда всё кончилось и объяснилось очень даже просто.
Приехала милиция. Запечатала ресторан, и Свидерский, бедный-бледный-белый, окинул прощальным взглядом детище свое и шагнул в беспросветную темь «черного ворона», где уже дожидался его некто с пистолетом на боку. И повез «воронок» директора по засыпающим улочкам прямо в изолятор, где побрили его, облачили его и разоблачили его, гражданина Свидерского, 1915 года рождения, русского, не имеющего, нет, не участвовавшего, не привлекавшегося, – разоблачили в ужасном и омерзительном преступлении, а именно: оказалось, что известные всей округе шашлычки и не свиные вовсе, а из обыкновенной собачатины. Жучки, тобики, пальмы, рексы, джеки, тайфуны, белки – всех взял Свидерский Олег Александрович, всех переработал в мясной концентрат.
Нет, ты это можешь представить себе, дорогой читатель! – маразм сей и мерзость сию, чтоб на таком большом году существования советской власти этот сукин сын, этот седоватый подлец в компании с подобными себе гнусными омерзительными личностями, окопавшимися в милом подмосковном ресторанчике, с тобиков шкурки снимал и мясо – ё-моё – собачатину, пакость – в разделку пускал, негодяй!
И еще стыд один, что гурманы-то наши, любители вкусных ощущений, в заблуждение были введены. «Шашлычки, шашлычки», а коснись что, так они и кошек, наверное, за милую душу бы слопали, только подавай. Тоже ценители – свинью от пса отличить не могут.
Хотел было я в утешение обманутой публике поведать историю, которую мне одна бабушка на базаре в городе К. рассказала о себе, как она собачьим салом щенка Кутьки за зиму от харкотинки-чахотинки пять человек избавила и что вообще от туберкулеза собачьим салом лечат, но когда увидел на суде, какие у свидетелей-мордоворотов морды, то от такой идеи сразу и начисто отказался, опасаясь насмешек, а может быть, и побоев от таких сильных людей, которые взросли на собачьих шашлычках и ничего не боятся.
И Аникуша тоже исчез. Сначала думали, что он правая рука был у главного шашлычника, а потом поняли – он Свидерского за руку поймал и глотку ему стальной милицейской лапой зажал. Конечно же, он оказался старшим лейтенантом милиции Взглядовым. Поймал, изобличил и сфотографировал даже отдельные темные дела на микропленку с микровспышкой. Вот откуда сияние-то шло таинственное, эх вы, охламоны-жулики, куриная слепота.
Был, конечно, громовой процесс в старом здании суда, на старой улице, со старым прокурором во главе. Сбежалось пол-Подделкова, и также иногородние приехали, любители шашлыков.
Каялся Свидерский и плакал сучьими слезами, но и тени сочувствия не появилось в глазах публики. Кто-то требовал для него высшей меры наказания – расстрела, и хотя ясно было с самого начала, что под вышку человек за собачек никогда не пойдет, всем очень нравилась эта идея.
И даже адвокат, и тот зачем-то все время заостренной спичкой в зубах ковырял. И что хотел он этим сказать – неизвестно, но можно догадаться, если хорошенько подумать: защищаю я тебя, Свидерский, усердно, но потому лишь, что это моя работа, такова моя грустная должность на нашей земле, защищать такого подонка от заслуженной кары.
И получил Свидерский и не много и не мало: как раз столько, сколько полагается по нашим законам, и сгинул злостный изобретатель под всеобщий шум, и великие семена смуты и скепсиса посеял он в беззаботных сердцах безобидных гастрономов.
А ресторан, между делом, давно распечатали и обновили крепкими работниками. Появился официант Боря, 45-го года рождения, белобилетник, любивший рассказывать посетителям, как он три года подряд поступал в Московский геологоразведочный институт им. С. Орджоникидзе, новый экспедитор, новый кассир, новый возчик, ну и без нового директора, конечно, не обошлись, по фамилии – Зворыкин. Не в пример прежнему был весел, шумлив, любил, распустив вислое брюхо, присаживаться к посетителям, почтенным гостям и потчевать их историями из собственной зворыкинской жизни.
Но вот шашлычки при нем ну совершенно в упадок пришли. Стали они слишком серые, слишком бурые, слишком тусклые и гораздо меньше стали, как будто съежились от позора за внешний вид. И не хотелось их даже и в рот-то брать, а спрашивается, куда деваться? – приучил Свидерский так народ, что он без шашлыка и дня прожить не мог.
А нового директора вскоре тоже замели, что звучит очень странно, особенно если учесть, что бомба два раза в одно и то же место никогда не падает. Случайно выяснилось, что с каждой порции он имел 4 грамма мяса себе в карман и из этих граммов составил себе состояние во много тысяч. Правда, при обыске их нашли всего две, но не исключена возможность, что он остальные тысячи тоже где-нибудь пристроил: может, просто взял да и закопал в саду под яблонькой, а вернется из лагерей поздоровевший от физический работы, крепкий, и скажет, что я, дескать, пойду червячков для рыбалки накопаю, и выкопает, и заживет в уединении, спасая душу размышлениями о несовершенствах человеческого характера – жадности и глупости. Тоже гусь хороший!
И вот наступило новое лето. 1967 год. Зелень. Сирень городок затопила. Цветение сирени море – крыши только и торчат, а люди, подобно неведомым морским личностям, шныряют в тинной прохладе улиц.
Окна распахнуты настежь в ресторанчике «Подделково» при станции Подделково Московской железной дороги, распахнуты и затянуты марлей от мух.
Вентиляторы жужжат, сидят люди, вентиляторы жужжат, и под это жужжание люди уже который месяц разбираются, который из двух директоров хуже был. За Свидерского обычно заступался сцепщик Михеев, который стал частым посетителем ресторанчика после того, как получил в соцстрахе хорошие деньги за сломанную на работе ногу. Вот и сейчас его голос вырвался из вентиляционного шума и перекрыл ресторанный гуд:
– Я считаю, что Свидерский хоть и сучара был, язва, прости господи, собаковод, но кормил он прилично – и много было, и вкусное, а тебе не все равно, кто пес, а кто свинья?
– Зворыкин тоже гад, вор, прямо сказать надо, так ведь он давал настоящее мясо, хоть и мало.
– А, много ты знаешь…
– Да уж…
И неизвестно, чем бы в конце концов кончился этот нелепый спор, но тут как раз вентиляторы жужжание свое прекратили, потому просто, что их выключили для небольшой экономии электроэнергии ввиду понизившейся температуры в зале, и из динамика грянули звуки новой, только входившей в моду песни, которую исполняли под аккомпанемент различных электровеселых инструментов молодые люди-67, в расклешенных брюках и в пиджаках без воротников, звуки песни, которая, по образному выражению радиодиктора, стала гвоздем сезона, символом-1 нашего яркого лета, лета молодых, лета-67:
Возвращайся. Я без тебя столько дней!
Возвращайся. Трудно мне без любви твоей.
И т. д. Про юго-западный ветер сирокко. В общем, знаете вы эту песню, конечно. И, окажись вы – чудом – в тот момент в ресторанчике станции Подделково, вы немедленно стали бы подпевать невидимым радиопевцам, как это сделали все спорщики, немедленно позабыв о преступных директорах, двух негодяях-67, а может, к ним только и обращаясь. Все пели серьезно, вытянув шеи и втянув животы, самозабвенно пели, не жуя и не занимаясь, кроме пения, никакими другими делами, и на этом мы грустно прощаемся с развеселым рестораном и удаляемся от него, чтоб рассмотреть удивительные дела, которые творятся в других уголках нашей Родины, а то вот, например, в Якутии, на севере, тоже удивительная история приключилась: упал человек, кочегар с пивзавода, в пивной чан да и пролежал там без малого месяц, пока его не заметили, а как узнало об этом население, так целый месяц не только пиво, но и водку не пило, опасаясь встретить там умершего в растворенном виде и тем самым оказаться причастным к людоедству. Ну, разве не удивительно!
Надо бы написать и об этом, да, боюсь, трудно будет напечататься.
Март 1968 г.
Москва
Р.S. Тоже довольно натуралистическое, несмотря на сказовый стиль, описание Савеловской ж.д., самой странной российской железной дороги, ведущей в никуда, и старинного города Дмитрова, который я часто посещал в студенческие годы, чтобы выпивать и беседовать со своим близким другом, поэтом и врачом Львом Тараном (1939–1991). В этом городе и я потом жил года два, а прописан в нем был аж до 1986 г.
…в зале районного суда, в зале с выездной сессией, прокурором, тремя корреспондентами различных газет и массой взволнованной публики – история с шашлычками действительно была, а все остальное – мое разнузданное воображение. СССР не Америка, и в 1967 году подобного суда, разумеется, быть не могло.
Атомная станция для мирных целей – Объединенный институт ядерных исследований в г. Дубне. Его одно время возглавлял великий физик итальянского происхождения Бруно Понтекорво (1913–1993), бежавший в 1950 г. вместе со всеми своими секретами к Сталину.
Лечебница полузакрытого типа – сумасшедший дом в г. Яхроме, где работал Лев Таран.
…нахально утверждает, что его родила русская женщина – скрытая полемика с известным стихотворением советского поэта-дворянина К.М. Симонова (1915–1979). Выяснилось, кстати, что автор трижды им переписанного текста нынешнего нашего гимна С.В. Михалков (р. 1913 г.) – тоже дворянин, его давний предок был постельничим при каком-то царе. Везет же дворянам! А мы вот эта… разночинцы, черная кость…
Лавсан – аббревиатура слов «Лаборатория высокомолекулярных соединений Академии наук», торговое название полиэтилентерефталата и полиэфирного волокна, некогда модный синтетический материал. Тогда считалось, что хлопок уже отжил свой век и дальше все всё всегда будут носить «из синтетики». Недавно, кстати, видел во Франкфурте демонстрацию против меховых шуб, сделанных из шкур добрых убитых животных.
…в период физматов и ф.м.ш. – модные в те времена физико-математические школы и факультеты. Это сейчас все кругом какие-то всё больше экономисты, юристы, менеджеры.
…которые все понимают и ироничные. Пересмотрите знаменитый тогдашний фильм «Девять дней одного года», и вам станет более ясно, о чем я тогда говорил, подпуская словесного тумана.
…упал человек, кочегар с пивзавода, в пивной чан – реальный факт эпохи пьяного социализма, «свободная вещь», как выражался в подобных случаях лучший русский писатель ХХ века Андрей Платонов (1899–1951).
…стала гвоздем сезона, символом-1 нашего яркого лета, лета молодых, лета-67 – странное это было лето, на следующий год Брежнев танки в Прагу ввел, евреи срочно в Израиль засобирались, физики стали диссидентами, лирики принялись пить портвейн в немыслимых количествах, создавая «вторую культуру». Мой будущий старший товарищ, грядущий подельник по альманаху «Метрополь» и крестный моего сына В.П. Аксенов (р.1932) пить, наоборот, перестал и приступил к тайному сочинению одного из лучших своих романов «Ожог».
…боюсь, трудно будет напечататься – «всегда догадлив был» (М. Булгаков (1890–1940), «Мастер и Маргарита»). Про этот рассказ мне написал в частном письме великий мэтр и редактор суперпопулярного тогда журнала «Юность», выходившего миллионными тиражами, друг М.А. Булгакова В.П. Катаев (1897–1986). Что он разочарован концовкой рассказа и моей неизящностью, переходящей в грубость, хотя мои опусы и «показались ему интересными». Поразительно, что письмо это, адресованное совершенно неизвестному ему сопляку, приславшему рукопись не в журнал, а на его домашний адрес в Лаврушинском переулке, было написано от руки, а не напечатано на бланке, как это водилось у всех советских литературных чиновников. За это и многие его сочинения я В.П. Катаева уважал и уважаю до сих пор. Вот уж кто умел слова ставить в правильном порядке! Печататься в «Юности» он мне не предложил, а, наоборот, посоветовал, хорошо зная советскую реальность, «не бросать основного места работы». Я завет мэтра, кажется, выполнил.
Страдания фотографа У́ченого
У́ченый Григорий Гаврилович с давних лет воевал в рядах бойцов идеологического фронта, а попросту говоря, работал фотокорреспондентом в нашей газете «К-ский комсомолец» и был все время очень даже известный человек не только в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, но и за пределами его окрестностей, так что все кругом, даже дети, звали его по имени-отчеству и лишь иногда, по делу – товарищ У́ченый.
А странная фамилия досталась Григорию Гавриловичу при дележе наследства старого мира.
Или, вернее, от дедушки по имени Иван, отчеству Иванович, а по фамилии Сученый, которую тот получил от барина своего, средней руки господина за то, что служил на псарне и сам непосредственно занимался вопросами случки сук, за которых непосредственно и отвечал. Барин же, когда холопу гадкую фамилию придумал, немного развеселился от грусти тогдашней жизни и вызвал Ивана Иваныча, Ивашку, в белокаменные палаты, чтобы новые биографические данные ему сообщить.
И даже хотел компенсировать моральный ущерб рублем на водку, но Иван Иваныч от суммы отказался, потому что его жег классовый гнев. Тогда барин послал слугу на конюшню, где стихийного борца крепко выпороли, после чего тот упился в трактире купца Мясоедова немедленно, но уже на свои трудовые деньги.
А чуть-чуть погодя, после того как царь Александр Второй, тот самый, что однажды продал американцам Аляску, якобы освободил в 1861 году крестьян, жизнь Иван Ивановича стала немножко лучше, но фамилию ему менять все равно никто не стал, потому что не то это было время, чтоб менять фамилии всем простым людям.
И тогда родился у него сын по имени Гаврила. Родился он на несжатой еще к тому времени полосе, в полуденный зной, во время горячей жатвы. Мать просто бросила серп и отошла на самое короткое время в сторонку, а вернулась уже не одна, а с ребенком, которого крестили потом в светленькой деревенской церкви (события-то все, надо сказать, сначала происходили на европейской части территории России, ибо переезд семьи Сученых в Сибирь произошел в незафиксированный момент одного из социальных катаклизмов, время от времени сотрясающих нашу державу).
На крестины явился из любопытства даже барин, который к тому времени очень иссох и посинел от постоянной грусти и пьянства. Он опирался на клюку, скалился и подарил новорожденному «на зубок» рубль, впоследствии оказавшийся фальшивым. Очевидно, и тот рубль, который ранее предлагал эксплуататор верному псарю, тоже был из неучтенного металла, так что Иван Иванычу нужно было очень радоваться по такому случаю, но он вскоре умер, заснув зимой не там, где надо.
А сынок его Гаврюша незаметно укрепился на земле и достиг такого благополучия, что даже ходил одно время в хороших смазных сапогах и «антиресном таком спинжачке», и картузик у него завелся, ясно, с лаковым козырьком и двумя черненькими пуговками. Говорили, что он обделывал одно время какие-то темные делишки, но не по своей вине, а по причине, что барин на крестинах сглазил. Но это факты непроверенные, и стала их уже проверять полиция, когда грянула империалистическая бойня 1914 года, отчего Гаврила Иваныч Сученый угодил в царские окопы, где и встретил Великую Октябрьскую социалистическую революцию 1917 года совсем немолодым человеком.
Из горнила революции он вышел незаметно помолодевшим и без заглавной буквы «С». Просто «У́ченый». И характер его занятий тоже немножко изменился.
«ТИР – У́ЧЕНЫЙ. 10 ЗАЛПОВ ПО ВРЕМЕННОМУ ПРАВИТЕЛЬСТВУ» – свидетельствовала зазывная надпись над дощатым заведением около городской бани, которое он открыл незамедлительно после объявления нашей партией курса «новой экономической политики».
Один художник-реалист, а по тогдашним временам – безработный, красиво нарисовал Гавриле Ивановичу за небольшую мзду портреты девяти министров и еще зачем-то – царя Николая. Так что за мелкую копейку всяк мог в них стрельнуть, а также это развивало глаз. Художник любил нанимателя и часто приходил подновлять пробитые мелким свинцом полотна, пока его не взяли рисовать с натуры каких-то важных людей. Гаврила Иванович первое время функции реставратора исполнял сам, и вскоре физиономии угнетателей приобрели такие фантастические очертания, что поток любителей меткой стрельбы значительно схлынул. А беда, как известно, одна не приходит, подружку за собой ведет – вскоре Гавриле Ивановичу при случайном выстреле случайно поранили глазное яблоко, и он окривел. Одноглазым Гаврила Иваныч существовать не захотел и вскоре умер, оставив после себя на земле сына Гришу, основного героя моего рассказа…
… который я пишу ночью на кухне, уложив жену и ребенка Альфреда спать, и собираюсь рассказать я эту историю обстоятельно и подробно, потому что она не только интересна, но и поучительна, как интересно и поучительно все то, что изменяет жизнь человека в лучшую или худшую сторону. Правда, сам я не профессиональный писатель в полном смысле этого слова, а молодой рабочий, но я довольно культурный, если не сказать больше, и историей страданий фотографа У́ченого занимаюсь потому, что это мое «хобби», а сейчас у всех есть свое «хобби», что по-английски значит «вторая профессия» или «желание», и когда я полностью закончу описание страданий, то пошлю его в какой-нибудь толстый журнал и попрошу совета, как дальше жить, а когда мне редактор пришлет ответ в фирменном конверте, где будет отвергнута просьба о напечатании, то я эту часть своей переписки покажу знакомым, только потому лишь, что отказ будет вежливый, и они ничего не поймут, а меня зауважают и будут со мной по разным интересным вопросам советоваться, а я на основании этого, глядишь, еще один рассказик накатаю, и у меня будет уже два рассказика, и я пошлю их в другую редакцию, и опять получу красивый конверт, и у меня накопится много-много красивых конвертов, и это будет – коллекция, а следовательно, еще одно «хобби», а чем больше «хобби», тем богаче духовный мир советского человека. Но «тсс», как читал я в книге, – «наш герой заждался нас»…
…так вот. Младший У́ченый получился совсем не таким, как папаша, по нэпачеству не пошел, и все заведение с портретами продал некоему столяру, у которого было три жены и ни одного ребенка. На вырученные деньги он приобрел на барахолке самую лучшую фотокамеру, а именно аппарат фирмы «Кодак», построенный в далеко зареволюционные годы. Именно благодаря этой камере, а также стараниям бывшего владельца фотоателье «ГРАФ РИПЕР-ПИПЕР» Замошкина У́ченый превзошел науку фото, побегав годик в фотомальчиках.
Ну, а потом прошло много-много лет, и вот воля моя как рассказчика переносит цепь событий прямо в фотолабораторию «К-ского комсомольца», освещаемую изнутри красными фонарями. 1959 год. Первое апреля. Сидит на кожаном стуле Григорий Гаврилович У́ченый и строго смотрит на приказ об увольнении по собственному желанию. И, конечно же, в жизнь бы не поверил Григорий Гаврилович в такой приказ, потому что он читал в книжке «Золотой теленок», что так шутят. Но, увы, это оказалось жестокой правдой. И уволили его не за пьянство какое-нибудь, и не за аморальное поведение, и не за прогулы даже, а по одной простой причине: больно паскудно стал У́ченый за последнее время фотографии лепить, прямо безобразие: даже иногда глянцевать не заботился, ну как же так можно? И черт его знает, почему раньше это сходило, а теперь вдруг ни в какие ворота не полезло.
И не поверил Григорий Гаврилович в такой приказ, и пришел на следующий день в редакцию газеты «К-ский комсомолец» и там встретил молодого человека с голубым университетским ромбиком на лацкане пиджака и желтого цвета журналом «Юность» в руках.
И сказал молодой человек такие слова:
– Поверьте, это мне так немного неприятно, что как-то так, быстро, не спросясь, не поняв, не подойдя. Видите…
И держал он себя очень стеснительно по причине двойственного своего положения.
– Нет-нет, не огорчайтесь, – задумчиво отвечал У́ченый, – вы – молодежь, у вас в нашей стране впереди великая дорога, а мы старики должны помогать вам и выручать вас по мере сил и способностей.
– Не огорчайтесь, – еще говорил У́ченый, – ибо древние писали, что неприятность – это скорлупа ореха, скрывающего неудовольствия. А впрочем, я за вас не боюсь и думаю, что вы с моим делом управитесь.
А ведь и верно. Что бы было молодому человеку с университетским значком и вправду не управиться с делом Григория Гавриловича, продукция которого подобно говядине, разделанной в торговой сети, четко делилась на сорта и категории.
Был у него ПОРТРЕТ, то есть лицо человека различной профессии. А также ГРУППОВОЙ ПОРТРЕТ, где фотокор из хитрости в один ряд никого не ставил, создавая глубину изображения, чтобы не обозвали халтурщиком.
И еще ЭТЮДЫ НА ЧЕТВЕРТОЙ ПОЛОСЕ – «Славный денек» или «Объяснение» с подписями, содержавшими лирические многоточия. «В живописнейшем месте ельника под городом К., на берегу речки Игручая скоро расположатся светлые корпуса Дома отдыха колхоза им. Шеманского. Если его построят, то здесь отдохнут и поправят здоровье сотни сельских тружеников и членов их семей. Ну а пока лес отдан… лыжникам, рабочим городских предприятий, пенсионерам. Ведь сегодня… воскресенье!»
Итак, было уже второе апреля, и Григорий Гаврилович вышел на апрельский тротуар и задумался, а так как пиво у нас в городе К. очень трудно достать, почти невозможно, то изгнанник отправился на колхозный рынок, где человек неизвестной национальности по фамилии Иванов из среднеазиатского колхоза «Первый Май» успешно торговал в розлив сухим вином.
И вот там-то У́ченый и встретил давнишнего друга, которого все звали Сын Доктора Володя или Фазан. С ним они когда-то давно вместе изучали хитрое дело мастера Дагера.
Друзья обсуждали разные мелкие проблемы, например полное отсутствие всякого пива в городе К. Фазан сказал, что это все потому, что умер Карл Францевич, наступила преждевременная кончина Карла Францевича, старшего мастера пивзавода.
– Хороший человек был, царство ему…
– Немпо он был ведь, да? Немец Поволжья?
– Угу. В сорок первом к нам попал…
…И я на секунду прерываю свой рассказ, чтобы почтить Карла Францевича, кудесника К-ского, точно хороший он был человек, хотя и утверждал непосредственно перед кончиной, что является побочным сыном Санценбахера, того самого, что еще в Одессе пиво варил, что чистой неправдой оказывалось, если рассудить…
А также поговорили они и о том, как меняются времена. Вот совсем недавно торговали в городе К. вином а-адни грузины, а теперь ведь и не найдешь их при спиртном – все ушли в строительные организации.
– Веление времени, – растрогались фотографы.
– А ведь меня, Сын Доктора, тоже «ушли», – честно сказал У́ченый.
Фазан немедленно заказал еще вина.
– Не могу смотреть, как эти мальчишки… – Невысказанная сердечная боль заставила старого бойца махнуть рукой.
– Может, Гриша, ты кого не того снял, – робко допытывался Сын.
– Да не в этом дело, – уже суетился У́ченый.
…И действительно дело было не в том, а в чем – я логического вывода сделать не могу, и в этом моя слабость, хотя в качестве оправдания я могу выдвинуть две причины: первую – что я мало читал классиков, а вторую – что мой сын Альфред неожиданно проснулся и хочет пи́сать. И обе эти причины можно ликвидировать только по истечении некоторого времени…
И грустные друзья долго еще беседовали в окружении винных бочек, пока не решили, что У́ченому лучше всего остаться здесь же на базаре, в фотографии, где суют голову в дыру и которой в последнее время заведовал драгоценный Фазан, он же Сын Доктора Володя, он же Гунька, он же Гурий Яковлевич Сыбин.
И хотя далека была эта работа от родной, газетной, – У́ченый и здесь не огорчался и слегка даже нашел себя.
Потому что имелись в базарном фотоателье различные увлекательные композиции: дева у колодца, казак на коне, тройка, а также синее море, на берегу которого в беседочке миловалась пара, освещаемая зеленой луной, а вдаль тем временем уплывала неизвестная морская посудина по названию «Стелла». Все эти заманчивые пейзажи писались масляной краской на холсте, и посетителю нужно было только голову в дыру, специально для этого вырезанную, сунуть. А впрочем-то, зачем я вам подробно так объясняю устройство фотографии той? Ведь вы же бываете иной раз в наших маленьких городках, когда у вас нет срочных дел, и сами все прекрасно знаете и видели. И новое место работы моего героя вовсе вам не в диковинку, не правда ли?
Ну, поперву дело хорошо шло, а все потому, что У́ченый, от природы выдумщик, изобрел две новые необычные композиции. Одна из них являла собой необъятные сельские просторы, засеянные не то соей, не то кукурузой, на всю свою площадь. И на фоне этих растений существовал неизвестный человек в белом пыльнике и белом картузе, с портфелем под мышкой, в коричневых штиблетах. Кто он? Агроном ли? Председатель ли? Или просто русский администратор – не знал никто из людей, этим вопросом интересующихся.
Но очень эту композицию полюбили приезжие не председатели, конечно, упаси бог, а рядовые колхозники, сбывающие излишки сельскохозяйственной продукции, колхозники, которых за такие операции в то время не очень-то жаловали, как это недавно выяснилось.
А вторая тоже хорошая композиция была, со знаменем. Собрались в одном месте представители трудящихся разных видов и национальностей: сталевар с клюкой, дед с пшеничными усами, много горняков, а также пионер с барабаном, делающий салют, – изобретено это все было для семейного фото.
И сама фотография под конец стала представлять в некотором роде идиллическое предприятие, олицетворяющее абстрактный гуманизм и связь прикладных изделий с народом.
Молчаливо уважали колхозники Григория Гавриловича, который, накрыв голову черной шалью и строго отставив зад, кричал про вылетающую птичку, выражали ему свое одобрение и торговки ливерными пирожками, расположившие свои сундуки по радиусам во все стороны от фотоателье и тем собравшие немало покупателей и бродячих псов, рассчитывавших на легкую поживу. И воробьи копошились там в прели, выклевывая овсяные зернышки из навоза. И даже некоторые наши поэты-романтики забегали, чтобы что-нибудь подсмотреть, а потом написать стихи о святой простоте и утраченных идеалах.
И так хорошо все шло, что в скором времени наверняка назначили бы Григория Гавриловича заведующим фотографией колхозного рынка.
Но нет ничего вечного на земле. Нету. Кончились однажды и счастливые деньки базарной фотографии.
А все из-за зловредного этого «К-ского комсомольца», который, таким образом, вторично обидел Григория Гавриловича. Напечатали они статью под названием «Суррогат искусства», где было говорено на фотографию много упречливых слов, после чего все композиции и их радетеля убрали из фотографии вон.
И опять отправился товарищ У́ченый к человеку неизвестной национальности по фамилии Иванов, где и повстречался в новый трудный для него час с Сыном Доктора Володей, который к тому времени был переведен из фотографии на какую-то большую должность при кладбище от горкоммунхоза.
– Что, Гриша, годы идут, а нас все… – засмеялся Сын.
– К месту говоришь, хорошо, правильно, – одобрил У́ченый.
– Пошарили, или как?
– Точно. По статье.
– Газетной?
– Угу. И по собственному.
И Иванов крутил, крутил крантик винный, крутил, а потом больно осуждающе на друзей смотрел, потому что их деньги карманные уже все к нему перекочевали, а эти люди нехорошие, знай, стоят, рассуждают, без совести, без стыда совсем, понимаешь, качаются, и милиционер на них смотрит, а это позорит, потому что и так начальство про ларек сомневается, и про Иванова сомневается, вот такие дела, уй, лучше б шли вы домой, люди, раз друг друга больше угощать не можете!
А Гунька, верный друг, уже предлагал У́ченому занять скромную, но почетную должность фотографа по мертвецам.
И выкатилась слеза из правого глаза Григория Гавриловича, и обронил он только: «Эх, Фазан, многим я тебе обязан, старый ты дружище мой!»
Фазан тоже плакал, не стыдясь своих слез, но не искренне. «Эх-ма, жизнь – тьма, а держаться человека надо…»
И тогда отдали они неприступному посланцу солнечных стран ручные часы «Победа», принадлежавшие У́ченому, и на них выпили столько вина, что началась первая весенняя гроза и грохотал гром, и шумел воздух, а они шли по улице и пели, и ливень хлынул, и влюбленные уже прятались в телефонные будки, стеклянные телефонные будки, а друзья шли простоволосые, шли и спрятались в подворотне, где и нашли меня. А так как давно не ценили меня за гордость и сочинительство, то после короткого разговора набили мне морду.
Уважая товарища У́ченого, как концентрат жизненных метаморфоз, я подал-таки «на суд», чтоб им с товарищем дали по пятнадцать суток.
Но Григорию Гавриловичу выдали всего трое. Вот и хорошо сделали, потому что человек он уважаемый, а также – герой моего рассказа, и вмешиваться в его судьбу я не имею никакого права. Жаль только, что подлец Сыбин почему-то опять вышел сухим из воды, но, с другой стороны, кто ж будет с мертвецами всякие административные действия проводить? Так вот посмотришь на божий свет и увидишь, что всякая тень имеет свои светлые крапинки.
Итак, вступил У́ченый в свою новую должность, предпоследнюю. А должность эта заключалась в том, чтобы заснимать усопших прямо в гробах, придавая им с помощью фотографии вид торжественный и суровый, и чтоб скорбные родственники тоже горевали на снимке; на одном жена, на другом детишки, на третьем жена и детишки вместе. А если была у покойного мать жива, то У́ченый и с ней делал снимок, но матерей обычно не было, потому что они умирают раньше тех, кого родили.
А отцы и подавно.
Кстати, помог У́ченый и мне в трудный для меня час – запечатлел папашу моего, когда тот распрощался со всеми земными делами. И я на фотографию эту не могу смотреть без рыдания.
– Эх, – думаю, – и пес же ты, Григорий Гаврилович, хорошо ты меня когда-то изобразил – суровости и печали у меня во взоре много. Да и от бати тебе тоже спасибо. Знал бы батя, что такой солидный внушительный министр из него получился после смерти, так он, наверное бы, даже раньше умер.
Однако в моральном отношении здорово сдал Григорий Гаврилович, а все потому, что связался с лабухами, музыкантами, которые за гробом идут. Очень уж они через свою профессию стали большие циники и скептики. Именно от них шло множество слухов не только про покойников, но и про живых людей, а именно: что мертвецов часто ПОТОМ в гробах находят живыми, дескать – рвались-рвались на свободу они, а ПОТОМ только и померли. И я раз сам слышал, как некто Зуев, оттуда же, с кладбища объяснял в магазине объединившимся с ним на троих грузчикам из РОСБАКАЛЕИ:
– Точняк я говорю, не свищу, ну – падла буду. Не верите вы, не верите, а вот на моих глазах было в сорок девятом году. Тащим мы жмурика по проспекту Сталина. Петя тогда у нас работал, которого машиной в високосный год прошлый задавило вместе с заведующим аптеками. На корнете играл Петя – светлой памяти был человек, поняли? Несем по городу, чин чинарем. Родственники плачем на тротуарах народ останавливают – все по порядку. И вдруг покойник встает и говорит: «Откуда?» И материт с гроба в гроба мать твою и мать, и дочку, и жену и всю общественность. Ох уж и радости-то было. Позвали и нас, музыкальную команду, на поминки, на воскрешение, значит, и напоили допьяна, а уж и играли мы в тот день лучше оркестра кожзавода. Вот. Единственный раз мы людям радость доставили и сами развеселились до скончания веков.
И вот эти-то люди и повлияли на доселе безупречного Г.Г. У́ченого, что и с ним всякие темные дела стали твориться. Одна история даже в газеты попала, хотя случай был так же прост, как и темен. Пришел У́ченый на квартирку одну, в глухом флигельке, на хулиганской улице расположенную, и когда заснял старушку-пеструшку покойницу, то она восстала из гроба и говорит товаркам своим: «Ай ли увидим теперь, какая я в гробу скоро лежать буду в белых тапочках. Побачимо!» И товарки тоже выражают свою радость и одобрение этому факту, а У́ченый смотрит в зеркало и видит, что волос его стал сед весь до корня, а ему кричит старушка, чтоб он с фотографиями не тянул.
С этого дня совсем на нет сошел товарищ У́ченый, и уже стал он называть покойников «жмурики», и уже грустно глядел на него из-за кладбищенской ограды Сын Доктора Володя, прикидывая – куда это катится человек, и стал уже люто ненавидеть Григорий Гаврилович халтурщика-фотолюбителя, обычно из студентов, который крался за похоронной процессией косогорами, возникал около заборов и трансформаторных будок и, щелкая ФЭДом, зарабатывал себе на брюки и кусок мяса с подливкой. Но и это еще не все: дошел герой повествования нашего до того, что как-то проехал на колбасе городского трамвая с барабанщиком Колей, которому было ровно 62 года, проехал, хотя это совсем уж ни в какие ворота не лезло, потому что Коля был бородатый и притачал к спине огромный свой инструмент. А Григорий Гаврилович увешан был камерами и блицами, а день был воскресный, хотя с утра дождливый, и народ стоял по тротуарам в столбняке, видя такую фантастику, в таком стоял столбняке, что трамвай, если бы захотел, мог забрызгать грязью самое лучшее в городе К. шевиотовое пальто. И бог весть что бы еще приключилось с товарищем У́ченым, если б не настал декабрь 1961 года и сам Н.С. Хрущев не зашел случайно в московское отделение Союза художников и не увидел бы там всякие неправильные картины. А как услышал наш город его простые слова об идеологии и прочих писателях с художниками, тут-то и Григорий Гаврилович очнулся от своей плохой жизни и сказал сам себе: «У́ченый, разве ты не слышишь, как задушевно и тревожно Никита Сергеевич говорит, ведь он вроде бы как под знамена собирает старых бойцов идеологического фронта – самого ответственного участка борьбы с империализмом. Так, что ли? В стороне? Не-е, шалишь, мы мирные люди, но наш бронепоезд…»
И, напевая про себя еще другую песню, ту самую, что пели у нас на городском смотре художественной самодеятельности:
направился в редакцию «К-ского комсомольца», где не был уже ровно сто лет.
И пришлось ему в редакции шапку снять по жуткому совпадению: восково-пихтовый запах окутал помещение, и на редакторском столе стоял гроб соснов, а в нем покоился тот, чьи черты еще недавно принадлежали молодому обладателю ромба, молодому читателю желтой «Юности», в общем, ой-е-ей – фотокор, фотокор газеты лежал безвременно почивший перед своим кладбищенским коллегой.
– Почему, почему? Молодой ведь такой, – дрогнули уголки губ У́ченого.
– Несчастный случай соколика нашего Женечку погубил, – объясняя, плакали уборщицы, – с парашютом, бедолага, неправильно прыгал.
А У́ченому внезапно мерзко и страшно сделалось. Он покружил по комнате и понял, что дышать становится все труднее, что на дыхание теперь потребно больше воздуху, просто больше воздуху, и он подошел к окну, и распахнул его, и увидел громадный океан пустоты, да, пустота была кругом, и он не мог понять – существует ли город К., и существовала ли вообще когда его жизнь, фотографа У́ченого.
Но себя немедленно превозмог и все-таки заснял товарища. И все немедленно поняли, что он опять будет работать в родной газете. Этому способствовали и другие факторы: например, что он здорово насобачился на мертвецах, и от этого повысилась его фотографическая техника, а также что он совершенно за последнее время изменил свой быт и ничего плохого от себя не допускал…
Вот и подходит конец сочинению моему, писанному фиолетовыми чернилами на белой бумаге. Дальше даже как-то скучно становится сочинять мне, коренному рабочему незначительного разряда и поэту в душе. Умер и Григорий Гаврилович в один прекрасный день, как умерли все люди, жившие до него, и как рано или поздно умрут все люди, жившие после него, в том числе и мы с вами, дорогой читатель. Хоронили Григория Гавриловича со знаменем. Я сначала хотел написать, что за гробом шли только общественность и Фазан, но потом вспомнил, что Гурий Сыбин умер как-то до этого. А-а, вспомнил я, что за гробом среди прочих шел сынок Григория Гавриловича, которому как раз исполнилось шестнадцать лет и который совершенно не знал, что из него в конце концов получится.
Февраль 1967 г.
Красноярск – Москва
Р.S.Один художник-реалист, а по тогдашним временам – безработный.
Коммунистам почему-то сильно не нравились художники-формалисты, хотя те на советскую власть внимания почти не обращали. Здесь намек на то, что такая обстановка сложилась уже в начале 30-х. А до этого «формалисты» вроде Малевича, Кандинского, Шагала, Родченко и др. временно правили бал, создав то самое «революционное искусство», которое сейчас на всяких аукционах толкают за немыслимые деньги.
…желтого цвета журналом «Юность». Про «Юность» я уже писал чуть выше. Добавлю, что до явления миру российской «второй культуры» в среде неизвестных молодых литераторов напечататься в «Юности» было так же почетно, престижно и практически невозможно, как сейчас получить на халяву грант или какую-нибудь из бесчисленных теперешних премий типа Букеровской. Зато в «андеграунде» уже тогда пренебрежительно говорили: «Ну, этот рассказик – не то, его и в «Юности» можно напечатать».
…полное отсутствие всякого пива в городе К. Многие нынче, слава богу, и представить себе не могут такое, чтобы где-то не было пива и на ларьке висела криво наклеенная бумажка с надписью «Пива нет». Мерзкое пиво, которое варили в Советском Союзе «от Москвы до самых до окраин», тоже было дефицитом. «Ссаки кобыльи, а не пиво», – как выразился при мне один из потребителей в пивнушке с неофициальным названием «Яма», что существовала тогда на Пушкинской, ныне Б. Дмитровка, улице, и попасть в эту пивнушку можно было, лишь отстояв утомительную очередь, где многие нехорошо, ернически отзывались о советской власти.
…по фамилии Иванов из среднеазиатского колхоза «Первый Май» успешно торговал в розлив сухим вином. Очевидно, здесь интуитивно и провидчески воспроизведен стихийный символ грядущего наступления мусульманства на иудео-христианскую цивилизацию, что стало актуальным лишь в конце прошлого века, а не в его середине.
…неизвестный человек в белом пыльнике и белом картузе, с портфелем под мышкой, в коричневых штиблетах. Думаю, что здесь – намек на низвергнутого в 1964 году политического деятеля Никиту Хрущева (1894–1971).
«Побачимо!» Украинские слова были крепко вплетены в сибирскую речь, отчего есть надежда, что бывшие коммунисты, управляющие теперь Украиной и Россией, как-нибудь договорятся насчет Донбасса и Крыма.
«Мы мирные люди, но наш бронепоезд…» Продолжение: «стоит на запасном пути». Эту советскую песню помнили в начале третьего тысячелетия только два человека, я да мой крестный сын, литератор и художник, Д.А. Пригов (1940–2007), видный деятель советского эстетического подполья, один из основоположников московского концептуализма, ставший по случаю свободы классиком.
…существует ли город К. – существует, существует, слава богу, до сих пор, куда он денется?
За жидким кислородом
Вот-вот. Так оно и было. Утро, зима, паутина белая на деревьях, скрл-скрл снег, мороз щеки драит, холод под пальто зябкое лезет. А у нас хорошо. Жарынь такая разлилась: лампы паяльные – пламя синее гудит, горелки газовые фырчукают – волнами тепло ходит, Абиссиния прямо.
И надо быть совершенной свиньей, такой, как наш начальник товарищ Тумаркин, чтобы погнать нас на мороз, да и не за теплым предметом каким, ну, вроде свиных вареных сарделек либо пол-литры. Нет! За жидким кислородом он нас послал в сорокаградусный мороз, он, человек, задница которого уже сейчас насквозь прогрела мягкое и удобное кресло кожаное, с подлокотниками.
Грустно мне делается, когда высветится на экранчике мозга моего этот бидон проклятый, то есть баллон кислородный, синей краской крашенный (нарочно синей, чтоб холоднее было. Это и наука доказывает).
Ах, что бы теплое было. Хоть котенок, хоть каши горшок, а то ведь в этом жидком кислороде температуры отрицательной раз в десять, наверное, больше, чем на улице сейчас.
Я-то отлично помню, как принесли в класс такой кислород на урок химии и полила им учительница тетя Котя живую веточку березовую и стала она (веточка) такая уж хрупкая, ломкая, а нам так грустно сделалось, что и по сей час в нас эта грусть, как остаточная деформация.
Конечно, он может, Тумаркин-то, собака, что кресло свое уже проплавил сейчас насквозь, напрочь; может гонять за четыре квартала в мороз сорокаградусный. «Чш-чш, – говорит, – вы члены нашего маленького коллектива», а сам, поди думает: «Лаборанты вы есть и сучары без высшего образования».
Наш НИИ хитрый такой. Другие есть – проволокой опутанные колючей в три ряда, собаки кругом по кольцу, как троллейбусы, бегают, тихо бегают: не лают, не играют, цепью не бренчат – ученые: только свист легкий и выдает их – трение, значит, кольца о проволоку.
У нас такого в заводе нету. Прямой наш-то, без заплотов колючепроволочных, без собак. Так себе: стоит флигелек, а кругом студенты бегают – философы, историки да прочая шваль, а во флигелечке этом институтик наш научно-исследовательский, простой совсем, открытый, так сказать, всем ветрам. Только зайти туда постороннему человеку никак невозможно, а почему – это уж, извините, секрет, гостайна, а я подписку давал о неразглашении.
А так-таки дрянной наш институтик, заваль завалящая. Был бы порядочный, так дали бы нам с Сашей машину или мотороллер, на худой конец, чтоб мы четко и слаженно – одна нога здесь, другая там – доставили кислород в жидком агрегатном состоянии для использования в мирных целях.
Конечно, будь мы хоть какого к науке касательства – совсем бы другое к нам отношение. Вон есть заочники-студенты у нас в лаборатории. Они умные все, лица у них добрые, очки выпуклые – во блеск! Только я не хочу таким быть, и Саша тоже не хочет. От аналогичных, говорит, занятиев человека плешь да чахотка одолевают. Мы с Сашей как в шестом классе сели за одну парту, так с нее же и вылетели вместе на первом курсе Технологического института, когда началась та путаница с преподавателями, когда разразилась над нами гроза и «беспрерывно гром гремел».
А все из-за Куншина. Был у нас в школе такой малый. Сын мясника с колхозного рынка. Ходил всегда в черном френче, на котором имел накладные карманы, и физиономия его уже тогда, это в восьмом-то классе, спокойно тянула лет на двадцать пять, на «с толком прожитые» двадцать пять, когда и морщины страдальческие по лбу, и под глазами пустоты синие.
А в институте у нас математики менялись. Сначала был Аркадий Иванович, который усы носил рыжие и до беспамятства любил логарифмическую линейку и график «Игрек равняется синус эн альфа». Нас не обижал, но исчез быстро: месяца не проучил. Тогда поставили нам злого человека из Тамбова. Только-только этот человечек какой-то университет окончил. Молодой был, а уже холодный: все боялся, что мы у него невзначай те несколько лет сопрем, что нас в возрасте различают. Ух и лютовал! Ты ему «вы», а он тебе «ты». Мы его за тупость да за упрямство тамбовским волом всегда звали.
А третий долго не появлялся. Мы уж было совсем заволновались, а может, совсем пропали математические педагогические кадры. Ой, беда, ай нехорошо!
Только видим, что в один прекрасный день заходит в аудиторию не кто иной, как наш старый приятель Куншин. «Давайте познакомимся, – говорит. – Я – ваш новый», – говорит. И прочее, что в таких случаях полагается.
– Что за черт, – я Саше докладываю, – как же это может быть Куншин, когда Куншин в двадцатой школе два раза на второй год оставался и из болота мелкой науки, стало быть, еще не выбрался, а уж про университет и говорить нечего.
И Саша тоже – глаза вспучил, кадык гоняет и понять ничего не может. Накатилось беспамятство на нас. Понимаем ведь, что не Куншин это. Куншин лодырь был, да еще тупой-тупой. А новый-то наш – пиджачок снял, а под пиджачком у него рубаха белая, рукава на резинках, и формул на доске, о господи, мириады, прямо больше, чем алкашей в отделении на седьмое ноября.
И с этого дня пошла наша жизнь студенческая вкривь и вкось. Ходит Куншин проклятый и учит нас дифференцировать да интегрировать. Уж и светом зеленым у нас в глазах близить стало от неведения, когда не выдержали мы, поприжали его в темном углу и спрашиваем:
– Ты Куншин или нет?
– Какой-такой, – говорит, – Куншин?
– А вот такой, обыкновенный, – говорим, – а ну-ка сними рубаху, у тебя на спине шрам должен быть.
Тот брыкаться стал. Хоть парень и крепкий был, но в несчастном беспамятстве своем стянули мы с него рубаху белую, разодрали при этом малость случайно, и видим: елки-палки – есть шрам!
Вот тут-то и опешили мы.
– Так ты, стало быть, Куншин все-таки!
А он шумит, грозит. Народ криком собрал, голосом нас выдал. Отвели нас в деканат. Собрание на другой день сделали. Треугольник группы – староста, комсорг да профорг – вето на нас наложили, и полетели мы из вуза, едва крылышки расправить успели.
Да, дела. И, главное, спрашивают нас и удивляются: зачем да почему скандал учинили. Может, пьяные были: тыры-мыры, тыры-пыры. Нет, вот и не пьяные. Тогда почему же? Э-э-э-э, а просто, все это, дорогие товарищи, просто, как, извиняюсь, колумбово яйцо, просто они – хулиганы и лодыри. Хотели его они, понял, советского преподавателя запугать, чтоб он им быстро-ловко зачетик поставил, а только не вышло у них ничего, потому что подонки современные они. Он их, эту плесень…
Ну, а мы-то уж молчали. Неловко как-то признаваться было. Ах ты, распроклятый Куншин, что второй, что и первый. Сотрудники сатаны. После этого печального события стали мы думать, как нам армии избежать. Вы уж извините нас, подлецов, но больно неохота три года «ать-два» делать и «налево» и «кругом», «марш» тоже. В общем, как ни крути, а у меня мать-старушка, у меня на иждивении, а я соответственно ее кормилец, а у Саши случайно чахотка появилась, даже раз кровь горлом шла, а все от недоедания и переутомления в науках. И стали мы СОВСЛУЖИ за семьдесят пять рублей в месяц минус всякое нам уважение, ввиду нежелания продолжать каким бы то ни было путем систематическое высшее образование.
И вот шли мы улочкой морозной за кислородом проклятым и что-то повеселели.
Черт с ним, с морозом, когда рукавицы с шапкой есть и кровь молодая. Ай, да черт с ним! Я Сашу толкнул, а он отскочил, ногой трах-тарарах по дереву, и клочья мне за шиворот – белые, колючие, холодные. «Ой, хи-хикс!» Раздовольнехонький. Тут уж я тепло больше экономить не стал. Снежок лежалый из сугроба выхватил и Саше прямо в харю. Призадумался он.
Так-то вот с шуточками и прибауточками народными добрались мы до подстанции, где газы жидкие в неограниченных количествах по безналичному расчету выдают.
Девушка там работала. Нина. Ее нехорошие люди проституткой звали, но нам такая формулировка ее поведения ой-е-ей как не нравилась. Дура-то она была, уж это точно. А все остальное от глупости: пергидроль, мушка самодельная на физии, клипсы – чего не натворишь. Так ОН же потом, кобель, закурит немецкую сигаретку с фильтром. «Да, вот какая такая стервь», – говорит, а глазенки-то уж бардачные у него, у него самого. А остальные, что слушают, что рты поразевали: «Ну-ну… Это ж нужно… Прямо тсс, как не комильфо…»
Вот убивал бы гадов таких из автомата без малейшей жалости. Я Нинке галантно говорю:
– Здорово, полупочтеннейшая скиадрома.
А Саша губами «сип-сип-сип».
А Нинка:
– Ой, я усохну.
– Не сохни, – отвечаю, – кислород давай по безналичному для нужд.
А Саша:
– Да – э-э… девушка…
А она:
– Ой, я совсем усохну.
Кран открыла, шланг в баллон, дымится кислород. Дым белый, шип змеиный от кислорода идет, а она и не смотрит и не слушает, она на нас взирает, какие мы молодцы-петушки, Васи Теркины с мороза. И мы уже уходили, уже баллон с двух сторон за стылые ручки взяли, а она вдруг на крыльцо выбежала. Шаль набросила, рукой машет, а мне вдруг так горько стало, так больно. Думаю, пропадешь ты зазря, дура красивая, пропадешь…
Но я себя одернул, отнеся причину этой тихой грусти за счет тяжести баллона, за счет сорокаградусного мороза и вообще за счет этого чертова дня.
И тронулись дальше, захрустели по снегу. Молча идем, что-то думаем. Думающие люди-то мы, слышь? На все можем «нигил» начепить, а можем и не начепить. Это уж как возжелается.
Но смех-то смехом, а холод кусает, гадюка. Ручки эти будто в отрицательном пламени грели, прямо совсем отрицательно раскаленные, и, чтоб не нанести повреждения наружному кожному покрову, зашли мы погреться в гастрономический магазин, и Саша сел на баллон, чтобы не смущать народишко, который знай себе и знай снует и снует по магазину. Подходит мужичок в шапке. Одно ухо вверх, другое – вниз, как у овчарки нечистых кровей.
– Чо несете, ребята?
– А то несем, что тебе знать не положено.
– Тогда давай по рублику, что ли?
– Мы, может, сегодня масштабом выше, – закобенились мы поперву.
– Не свисти, – строго заметил мужик, и нам пришлось согласиться, что ж делать, не обижать же человека.
Саша хотел «гитлера» – емкость в 0,75 литра, «Я видите ли, вина давно не пил. Хочу. А то все водка да водка». Но мы с мужиком его устыдили – ты русский, говорим, или турок? Сейчас мороз, и надо водку пить, кто водку не пьет – изменник прямо идеалам. Внял Саша. Приобрели «гуся», пол-литра за два восемьдесят семь, и на пять копеек закуску «хор Пятницкого», или, по-официальному, «килька маринованная». И ходу в столовую напротив, туда, где вывеска висит «Спиртные напитки распивать строго воспрещается». Я стаканы организовал и два «лобио». Это – блюдо такое кавказское: фасоль, подливка жгучая, перец черный сверху, и все-то удовольствие стоит одиннадцать копеек.
Хватили мы по граненому, потыкали лобио, размякли, и начал мужичок свой рассказ:
– Я раньше сапожник был частный, потому что инвалид с войны. Имел около висячего моста мастерскую – будку фанерную под заголовком «МАСТЕРСКАЯ ЗАРЕЦКОГО. МОМЕНТАЛЬНЫЙ И ПОДНЕВНЫЙ РЕМОНТ ОБУВИ», имел инструмент сапожный и гармонию, собственноручно вывезенную из города Берлина в сорок пятом году, когда вы, значит, на свет-то и повылазили.
После множества событий в жизни нашего общества стал я вольнодумом: на одной стене повесил портрет Хрущева, на другой – Мао Цзэдуна и любил, сев в уголок, подмигивать то одному, то другому: знай, мол, наших.
И жил я безбедно и безоблачно, пока в один прекрасный день не явилась поутру дамочка с красными губками и заплаканными глазками, и туфелечка у ей в шпиличке сломана.
Но виду я не подал. Набрал в рот гвоздей медных, голову наклонил, набычился. Ремонтирую. А вот когда уж готово все было, тут я ее и осмелился. Спрашиваю: «Где же вы так туфельку подпортили?» А она и до этого мрачная была, а при словах вопросительных вдруг как зальется слезами: «Ах, все равно он негодяй, мерзавец…» Дала мне пятерку и убежала. А я-то с нее хотел один рубль поиметь…
И вот высунулся я в дверь, распрямился. Вижу, цокает она далеко-далеко. Косыночка развевается. Грустно так стало. Запер предприятие, взял гармонь, мужику по морде дал, который хотел меня заставить в такой грустный для меня час его вонючие ботинки чинить.
Водки взял. Пошел в рощу березовую. Иду меж дерев, наигрываю. Тихо. Пиджак на одном плече, душе сладостно так, аж плачу, сам себе играю, сам и плачу. Хорошо было. Ни о чем не жалею.
И дошел я до какой-то стены и стал там жить. Хлеб да огурцы на газетку положил, водочку попиваю да наигрываю. Только не дали мне спокою там. Под самую ночь пришел какой-то и погнал меня к маме – хотел вообще брать, да видит – калека, отпустил.
Я тогда на опушку пошел и там уснул, а утром солнышко пригрело, взбодрилась душа моя, рванул я меха и выхожу с опушки, потому что магазины в восемь открывают. Туман стелется еще. Солнце в нем дыры делает, и посреди этой обстановки встретил меня поэт один, мигом про меня стихи сочинил, воодушевившись, и мне же их прочел. Что-то помню, чушь там какую-то:
– И вся Россия, как гармошка…
Вот так гулял я неделю и все спать приходил к той самой стене, и сказали мне добрые люди такие слова, что за этой стеной атомный завод, а я, значит, через месяц умру, оттого, что у меня кровь свернется. И испугался я, потому что у меня тысяча двести скоплена на сберкнижке, а умру я через месяц. И раскинул я себе гулять по сорок рублей в день. Как гулял – не буду вам рассказывать, не дело это перед смертью, а только сегодня последний денечек мой.
Была взята еще водка, но лобио мужик есть отказался.
– Последний день мой, – завопил он, – желаю патиссонов.
И сильно пнул баллон с кислородом.
Выпили. Соляночки похлебали с маслинами. Сорок копеек проклятая стоит, но раз уж последний день – можно человека уважить.
И неизвестно откуда музыка взялась. Заиграла, запела. Я удивился. У меня всегда так: как выпьешь, музыка сразу «тренди-брень». Это я объясняю гипнозом алкогольного состояния, локальной ослабленностью организма в башке.
Мужик стал грустный и добрый.
– Давай споем, что ли? Ребята, а? Робертину Лоретти. ЖИ-МА-Й-КА!
И мы с Сашей подпевали, а потом взяли бутылку и, кажется, еще одну, и у буфетчицы выросли усы, а вскоре исчезли, и Саша все удивлялся – когда ж она побриться успела, вроде и не уходила никуда, а бутылки, тарелки, ложки и стаканы сами собой написали слово «МИР», а если прочесть назад, то получалось «РИМ». Появилось множество знакомых лиц, и главное из них – Куншин с академическим портфелем, Куншин, который попил с нами кофе, рассеянно почитал газету, но потом исчез так быстро, что я забыл спросить с него объяснения за давешние шутки с преподаванием математики.
Мужик-то все просил, чтоб ему гармонь дали, «да на ангела моего, жизнь мне переменившего и тем убившего посмотреть». Он немного порыдал, сокрушаясь о своей близкой смерти, но затем вдруг стал сухим, желчным и раздражительным. Высокомерно так заявил:
– Но, но, но, молодые люди. Я знаю вас, молодые люди. У вас в баллоне не что иное, как атом. Тот, кто познал атом через забор и привез из Берлина гармонию, может разгадать вас, сопляки.
И тут я встал и в восторге рыдающем сказал:
– Врешь, отец. Ты – отец. Мы – дети. Это есть не атом, а величайшее благо, газ жизни – кислород.
– Э-э, нет, – упрямился мужичок, – мне пятьдесят пять лет, а меня никакая физика, никакая химия не возьмет…
– И я дарю этот газ жизни всем присутствующим, включая дам, – галантно добавил я.
И все стали во фрунт: и буфетчица, и судомойка, и кассирша, и посетители, и ложки, и стаканы, и бутылки пустые, и бутылки полные – все замерло.
А правофланговым был Саша.
Достал я наш синий баллон, р-раз, р-раз по крантику, и повалил белый кислородный дым и разрумянились лица. «Ура, – все кричат, – слава, – все кричат». Целуются все.
Армию я свою взял, всех, кто во фрунт стоял. Бутылки, буфетчицы, низкорослые вилки, мусорные урны, два районных битла – все в движение пришло.
Только одно по сердцу резануло: Нинки нет с нами. Она ведь не дура теперь, раз такая армия, а впрочем…
Дошли мы до НИИ нашего, армию в окопы, а сами вызываем Тумаркина – начальника.
Я ему говорю:
– Во избежание пролития, давай с тобой один на один, как богатыри, по принципу Куликова поля.
Тот понимает, что конец ему и всей его лавочке настал, такую чепуху мне порет, кулачонками грозит.
Тут уж осердился я:
– Ах, ты так. Тогда смотри: вот нас три колдуна. Мы руками трогать не будем ни тебя, ни заведение твое, которому так кислород требуется, а для чего – это мы сами знаем.
– Да-да, – высунулся мужичонка, – никакая физика, никакая химия…
– Трогать не будем, а скажем лишь три слова, из которых одно нецензурное, и ты увидишь, что будет.
И мы сказали три слова, из коих одно цензурное, и зашатался дом, и молнии хлестать крышу стали, и все кирпичики, перекрытия разные стали превращаться из атомов в одну огромную молекулу, и я с радостью увидел, что это – этиловый спирт. А сотрудники все, кто хорошие – превратились в голубей и полетели парить, напевая про себя песню Исаака Дунаевского «Летите, голуби, летите», а кто были плохие – превратились, стыдно сказать даже, в дерьмо, и Тумаркин был, извиняюсь, самая большая кучка. Новый удар, гром, Куншин появился, построилось в каре наше войско, я рукой махнул, да вдруг и упал бездыханный.
Ох, как башка-то утром разламывалась, господи боже ты мой! Мать плачет, ты, говорит, совсем дурной сын стал, непослушный. Раньше ты не такой был. Ну, я слез мамашиных выносить не могу, ведь и у меня сердце есть, огромное сердце. Я говорю:
«Это мать, ничо, это так, случайно». А у самого аж помутнение в глазах, ничего не понимаю.
Надел штаны, пальто и вышел на улицу. Трудовой народ кувать идет, и я вместе с ним. Только вдруг что-то как закружит меня, как толкнет.
– Ага, – соображаю – остаточная деформация.
Народ на меня несколько с опаской смотрит, а вообще-то доброжелательно, как на родного.
А навстречу мне и сам Саша. Важный, степенный, в очках. Деформация у него всегда пластическая. Остановились мы и так хорошо заговорили, что все беды за экран, за море-окиян уплыли, и безденежье хроническое наше, и бедокурство наше. Вот мама только все упрямилась, головой качала седенькой, укоряла нас, да потом и сама развеселилась: «Черт с вами, ребята. Ох, и озорники ж вы мои». И так хорошо мы о чем-то заговорили, что народ даже шаг притормозил: завидно ему стало, что не спешим мы кувать, а вот стоим, по-человечески беседуем и в трамвай не лезем, пуговиц своих-чужих не рвем, не суетимся…
И, чтоб не смущать народ, пошли мы туда, где еще вчера наш НИИ стоял, где мы лаборантничали за семьдесят пять рублей минус всякое уважение.
Смотрим, ай, а он и сегодня на месте. И зазывает начальник нас к себе в кабинет, где кресло его, задницей вчера окончательно расплавленное, за ночь закристаллизовалось в форме того же кресла, и зачитывает приказ об увольнении по статье 47 КЗОТ за халатное отношение, нетрезвый вид и прочие каверзы.
Тут мы с ним немножко поборолись и добились, чтобы он изменил формулировку на «по собственному желанию», отчего и друзьями с Тумаркиным расстались, руки нам жал, напутствовал.
И вот идем по улице, думаем, куда пойти – учиться? Или работать? Кто его знает… А может, к сапожнику в пай? Он-то поди не умер еще, его ведь никакая физика, никакая химия не берет.
Легок на помине и сапожник появляется, вполпьяна уже, а может, и на старых дрожжах, со вчерашнего… Сообщает:
– Русский народ, вишь, по двум законам живет. Один – бу сделано, а второй – …с ним. «Пить не будешь больше?» – «Бу сделано». – «Уволим, ежели что еще такое». – «А ну и… с ним». – «Холодно. Пальто надо купить». – «Бу сделано». – «Эх, холода настали, а нету пальта». – «Ну и… с ним». Поняли, пацаны? Мы-то пока по второму закону поживем, а потом можем и по первому, это уж как возжелается.
И идем мы той же улицей, что вчера за жидким кислородом шли. Потеплело малость, снежок реденький стелется. А я все думаю: ну вот уволили нас – это ладно, но – НИИ-то наш, распроклятый научно-исследовательский, взрывался вчера или нет – хоть убей не помню.
А больше никто об этом не думает.
Поэтому одинок я на свете, как штырек проигрывателя посредине черной, черной, чернеющей пластинки.
Декабрь 1965 г.
Москва
Р.S. …горелки газовые фырчукают – волнами тепло ходит, Абиссиния прямо.
Этот рассказ тоже написан «сказом» да еще и с привлечением русского фольклора и городского жаргона. Естественно, что редактор мне его тоже весь исчеркал в рамках советской «литературной учебы».
«…как алкашей в отделении на седьмое ноября» – а вот это он, пожалуй, сделал зря, когда приписал на полях моей рукописи против такой реалистической фразы «Мелкие булавочные уколы против Советской власти!» Это, брат редактор, нехорошо, от такого редакционного заключения «Сибиром пахнет», по выражению В.В. Розанова (1856–1919). От таких вот редзаключений мне и пришлось тогда уезжать из Красноярска, чтоб ненароком не посадили.
Скиадрома – это что-то из кристаллографии, что ли? Совершенно забыл, может, мои коллеги по первой профессии геолога откликнутся и внесут ясность в мой замутненный временем ум.
…мигом про меня стихи сочинил, воодушевившись… «И вся Россия, как гармошка…» Я тогда тоже сочинил стихи. Вот они.
А что, может быть, и неплохо. Может, конечно, похуже, чем у моего друга поэта В. Салимона (р. 1950), но я же был тогда так неопытен, так неопытен…
« – Давай споем, что ли? Ребята, а? Робертину Лоретти. ЖИ-МА-Й-КА!» Имеется в виду популярный шлягер тех лет «Ямайка» в исполнении суперзнаменитого тогда во всем мире мальчика-вундеркинда Робертино Лоретти. Его наши сначала хвалили за «Песню разносчика газет», где вундеркинд звонко горевал о судьбе своего сверстника при капитализме, но потом на него обиделись, когда он повзрослел и «в одном из своих бесчисленных интервью, данных буржуазной прессе, грязно отозвался о советских девушках». Недавно он побывал в преображенной из СССР России, но успеха уже никакого не имел. Только старухи-шестидесятницы целовали его в телевизор, когда бывшего «Робертину» по этому телевизору все же показали, пожилого мужика. «Sic transit Gloria mundi». «Так проходит мирская слава». Это касается решительно всех, безо всяких исключений.
Ящик Фетисова
Ящик Фетисова
Публикация с предисловием Евг. Попова
Многие не знают, что иногда рядом с нами живут замечательные, но никому не известные люди.
Я пишу эту фразу не только потому, что мне ее очень хочется написать, но главным образом из-за того, что у нас, в полуподвальном помещении, долгое время жил и лишь недавно умер Н.Н. Фетисов, который называл себя писателем, а ему никто не верил.
Это был прекрасный и оригинальный человек золотой души. Люди его часто спрашивали:
– Николай Николаич, а на кой ты живешь в подвале?
А он отвечал, застенчиво улыбаясь:
– Да мне и тут хорошо.
Имелись у него, конечно, и недостатки, что уж тут скрывать. Но ведь это и скрывать не надо, потому как совершенно справедливо заметил не помню кто – люди не ангелы.
Нервничал. Зафырчит, бывало, что-нибудь такое закричит во дворе, понимаете ли.
А также, к сожалению, пил Н.Н. Фетисов довольно много водки. Ловко так пил – пол-литру высадит и лишь тогда опьянеет.
А также лежало во всей его судьбе несомненно что-то явно роковое, потому что он, как я уже об этом слегка сообщал, недавно умер.
Естественно, что все его вещи забрали родственники – дядя Вася Фетисов и Марфа (не знаю, кто она ему).
Но, несмотря на то, что вещей у него и так было очень мало, я после их ухода тоже пошел полюбопытствовать – не осталось ли случайно кой-чего мне на память – и… наткнулся на деревянный, кубического облика… ящик, полный… грязных бумажек, которые оказались… литературным наследием покойника. Долгое время я ничего из обнаруженного не мог понять, так как написано все было химическим карандашом по обмусленным бумажкам.
Но уж больно любопытно стало мне. Целый ряд вопросов стал передо мной.
1) Мог ли писать Фетисов?
2) Что такое мог написать Фетисов?
3) Не изобразил ли он как-нибудь меня?
Поэтому я приложил максимум усердия и вскоре был вознагражден за свой воистину титанический труд: кое-что прояснилось. А именно: прежде всего мне стало понятно, что я открыл никому доселе не известного ГЕНИАЛЬНОГО МАСТЕРА ХУДОЖЕСТВЕННОГО СЛОВА, который, несмотря на то что умер, имеет право на бессмертие.
Я прочел, с трудом разобрал его роман «Похождения Псеукова» и замер, и ахнул от мастерства и философской глубины Фетисова, как ахнете и замрете вы, прочитав.
Автор настолько смело, но с прирожденным тактом и хитринкой бичует сексуальные излишества, что поневоле забываешь о том, что действие романа происходит неизвестно черт знает где. Кажется – Фетисов занес осуждающий кулак над всеми нашими любителями «легкой» жизни.
Совершенно другим по плану и замыслу произведением является поэма о двух сердцах «Торжественное обещание». Автор с легкой грустинкой и, может быть, даже… с прирожденным смущением вспоминает свою молодость и неудачную любовь. Автор как бы предостерегает всех нас и говорит нам: «Молодежь! Не швыряйтесь любовью и молодостью!»
А про сатирический рассказ «Космические безобразия» я вообще молчу, потому что Фетисов проявил себя в нем сатириком, достойным пера Ф. Рабле и М.А. Булгакова.
Как видите, я разобрал всего три из произведений Николая Николаевича, а ведь ящик-то полон! Он полон до верхов, дорогие товарищи!
Конечно, очень грязные у Фетисова бумажки в ящике и поэтому противно их разбирать. Но, как шутят у нас в Сибири: «Однако ничо! Разберемся!»
Ради широкого круга читателей я, сосед Фетисова и, говоря без ложной скромности, его лучший друг, пойду и на это.
К сожалению, место, отводимое мне редакциями, истекло, и только поэтому я не смогу побольше рассказать вам что-либо из короткой, но невыразимо ярко-прекрасной жизни Н.Н. Фетисова.
Но я думаю и надеюсь, что широкому кругу читателей будут настолько интересны представленные образцы творчества гениального мастера, что я еще кой-чего опубликую из его оставшегося ящика, полного доверху литературным наследием. А уж тогда заодно сообщу побольше всяких сведений о писателе чисто биографического характера. А сейчас пожелаем же доброго пути первым публикуемым произведениям недавнего покойника.
Евг. Попов
Город К., стоящий на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан.
17 февр. 1969 г.
I. Похождения Псеукова
(авантюрный роман Н. Фетисова)
Глава 1
Альфонса и Бетси
– Скажите, вы не знаете, случайно, некоего г-на Псеукова? – спросил Альфонса на светском рауте одного тучного приземистого господина с моноклем в левом глазу.
– Нет, нет, а что?! – Голос незнакомца дрожал от напряжения.
– А то, – сказал Альфонса, своим стальным взглядом пронзая Незнакомца и буквально пригвождая его к полу, – что вы… вы и есть… Псеуков?
– Нет, нет, я вовсе не Псеуков, – отступая говорил господин, – Вы ошибаетесь, мой добрый Альфонса. Эй, слуга! Мою карету сюда!
– Что ж. Нет, так… нет, – усмехнулся Альфонса, присоединившись к танцующим.
Взгляд его жгуче-черных глаз упал на кузину Бетси. Он подошел к ней и положил руку на ее горячее бедро.
Ее полураскрытые влажные губки затрепетали, юная грудь под корсетом напряглась, она прильнула к Альфонсе и прошептала в каком-то волшебном забытье:
– Мой! Навсегда!
Глава 2
Некий господин, он же…
По древнему городу Киеву, весело цокая копытами, скакала лошадь. На ней сидел некий господин в платье европейского покроя и с развевающейся бородой.
Лошадь обгоняла дивчин и парубков, дружной гурьбой спешащих на вечернее гуляние в дом m-lle de Elegance, известной всем француженки.
Господин весело приветствовал молодежь, разукрашенную монистами, снимая и надевая свой английский цилиндр. А так как ехал он на коне, то приехал в дом m-lle первым.
Он спешился и подошел к хозяйке дома, чтобы по обычаю предков поцеловать ее прелестные пальчики.
Но, не удержавшись, положил свою крепкую мужскую руку на ее трепещущее бедро и со стоном муки впился в ее раскрытые, ослепительно алые губки долгим поцелуем.
M-lle de Elegance, вся уже трепещущая, крикнула в каком-то волшебном экстазе, лихорадочными движениями расшнуровывая корсаж:
– О, мой златокудрый бог! О, мой…
– Тихо, не называть фамилий, – заметил господин, снимая фальшивую бороду и увлекая m-lle в пароксизме страсти на случившийся рядом диван в стиле Чиппиндейл.
Глава 3
Бетси находит друга
Гремел огнями и музыкой пышный бал высшего общества. Кружились в вихре танца пары в смокингах и фраках. А у окна одна, печально о чем-то задумавшись, стояла девушка, дама неземной красоты, в которой читатель без труда узнает Бетси.
Внезапно она вздрогнула, почувствовав присутствие мужчины за спиной.
– Кто вы и что вам нужно? – не оборачиваясь, глухо спросила девушка-дама.
– Я ваш друг, доверьтесь мне, – сказал высокий атлет в черном домино.
Бетси обернулась и посмотрела на него детски-доверчивым взглядом.
Мужчина, влекомый к ней неведомой силой, положил руку на ее волшебные полушария, вздымающиеся над корсетом и, тяжко задышав, вонзился в Бетси хищным поцелуем.
Бетси, прижавшись к нему всем своим дрожащим, как в лихорадке, телом, обняла его за упругий торс и прошептала как в сказке:
– О, мой кумир! О, мой владыка!
Глава 4
Поединок
Уж давно свивались они в клубок на прекрасном ложе старинной работы.
Свет красной лампы едва освещал измученные лица и прекрасно-обнаженные тела любовников, которые как бы слились в одно тело, которые как бы были сама Страсть, сама Нега в их лучшем проявлении.
Когда все затихло и любовников прошиб любовный пот, Бетси, вся еще влажная от любовного пота, положила свою прелестную кудрявую головку на плечо партнера и прошептала, стыдливо отводя свои очаровательные глазки от его не прикрытого простынями тела:
– Милый, я хочу еще…
Глава 5 (в которой многое становится ясным)
Соперник и соперница
Альфонса весь самое бешенство, куря гаванскую сигару, ходил по своему кабинету, устланному текинским ковром, и ломал тонкими холеными пальцами диковинные гигантские спички, присланные ему друзьями из далекой заснеженной Малороссии. Перед ним, прижимая к глазам кружевной платочек, мокрый от слез, сидела на низенькой скамеечке француженка, в которой читатель может без труда узнать m-lle de Elegance.
– Pseukoff, – говорила дама, не прерывая рыданий, – он – мой бог! Он – негодяй!
– Я отомщу этому животному, – крикнул Альфонса, прижав руку к костюму, где давно билось его пылкое, взволнованное сердце. Дама перестала рыдать и стала нервно пудрить свои пухленькие щечки.
– Он давно путает мне все карты, – не унимался Альфонса. – Он помешал моему акту с княжной Жужу, он почти силой овладел моей подругой леди Эдит, а сейчас он… с Бетси, с моей кузиной Бетси, и, может быть, именно сейчас, – сделал он упор на последние слова.
Альфонса подошел к m-lle de Elegance и упер в нее взгляд стальных с поволокой глаз.
M-lle de Elegance внезапно поднялась и в каком-то беспамятстве повалилась со скамеечки на пол, протянув руки навстречу Альфонсе.
Последний поднял ее, прижал ее, горячую, к своему, обиженному Псеуковым сердцу и напрягшемуся телу, и впился в ее бурно вздымающуюся и уже обнаженную грудь долгим поцелуем. Не разделяясь, они перешли на какую-то роскошную мебель, обитую кожей. Раздался треск нежной шелковой ткани, и перед Альфонсой предстали прелестной формы бедра, чуть подернутые золотым пушком…
Глава 6… и последняя
А через несколько дней в маленькой церкви Сан-Доминика на каком-то там черт его знает каком бульваре кой-кого венчали.
Эпилог
Обе пары жили долго и умерли почти в один день. Так им и надо. Так себя вести, как они себя вели – совершенно недопустимо.
Конец
II. Торжественное обещание
(поэма о двух сердцах сочинения Н. Фетисова)
1
Шли морозной крупчатой ночью.
Как в старой, как в жуткой сказке скрипел снег, «скырлы, скырлы».
Я боялся мыслей своих и голову поднять, потому что все кругом в кристаллах – кристаллы снежные на деревьях, снежинки на шапке ее, на ресницах ее, а под ногами «скырлы, скырлы».
– Знаешь сказку про медведя и липовую ногу? – спросил я.
Но она ничего не ответила, лишь ресницами полыхнула.
О, снег на ресницах! Белые кристаллы, которые ранят и трогают бедное сердце!
– Обещаем друг другу, – прошептал я.
– Быть! Быть свободными друг от друга, – прошептала она.
И снежинки таяли.
2
А потом я хохотал.
О, как хохотал я, когда она, маленькая, миленькая, со смешными косичками, приходила ко мне, умоляла и плакала, а потом осмелилась кулачком по столу хлопнуть.
Робкое сердце. Все так же хохоча, вынул я из верхнего правого ящика письменного стола бумажник свиной кожи, где черной китайской тушью по белой бумаге было вырисовано наше торжественное обещание.
Ах, как хохотал я.
3
А теперь я плачу. А почему – не скажу!
Так выпьем же, милые, за любовь!
III. Космические безобразия
(сатирический рассказ Н. Фетисова)
Едучи однажды в троллейбусе, некий гражданин собирал с народа деньги, чтобы за всех заплатить, передав деньги шоферу и получив за переданные деньги билеты. Делал он это потому, что касса, конечно, не работала, новомодная касса-автомат, куда кидаешь деньги, дергаешь за ручку и получаешь отрезанный билет для предъявления контролеру.
Собрав деньги, гражданин обнаружил всеобщее замешательство, ибо он не знал, кто передавал и сколько передавал, и среди народа уже многие запутались: слышались крики: «Кто передавал? Я пятнадцать не передавала. Я на два мне шесть копеек сдачи. Нет, не, не так – вы имя будете должны, а с их три копеечки им…»
– Ага, понятно. Растрата, – уныло сказал гражданин и на ходу вышел из троллейбуса.
Тотчас и шум стих, и троллейбус остановился.
И вышел из специально отведенного для него помещения рослый водитель, молча, не глядя на пассажиров, прошел к задней двери и там сказал угрявому подростку, робко державшемуся за никелированный поручень:
– Это ты помогал ему створки открывать, сука, – сказал он угрявому подростку, – так полезай за ним.
И он выпихнул подростка из машины, но, пока возвращался к себе, чтобы снова сесть за руль и ехать дальше, до конечной остановки, до железнодорожного вокзала, оба они – и растратчик и угрявый парень вошли на транспорт через не успевшую закрыться дверь и тихонько встали в уголочке.
– Безобразие! Это же форменное безобразие! Когда только кончится это космическое безобразие! Ведь все они коллективно виноваты вместе – и гражданин-растратчик, и грубиян-шофер, и подросток, и прочие, кто молчит, а в особенности касса-автомат, – про себя возмутился я.
Ладно. Пришел-таки троллейбус на вокзал, я вышел из троллейбуса и пошел в справочное бюро, чтоб узнать – ну когда же наконец придет поезд из Казани.
А там за стеклом, за столом около четвертого телефона немолодая измученная девушка и говорит в телефонную трубку нечто, что я через стекло никак услышать не могу.
Она, видите ли, по трубке. Говорит и говорит. С кем? Я ведь ее очень хочу спросить через стекло – когда же придет наконец поезд из Казани? Мне надо, когда придет поезд из Казани, а она говорит в трубку. О чем?
Я жду. Очередь ждет. Все кричат, я молчу. Я – гордый.
– Девушка, а здесь ли справочное окно? – зычно вопрошает некий коренной сибиряк в овечьей шубе, смело протиснувшийся вперед.
– Здесь, здесь, – дружно отвечает очередь.
– Я это знаю, – объясняет зычный сибиряк, – я это прекрасно знаю, но знает ли это вот она?!
И он указывает пальцем на ту, должностную, которая внимания этому не уделяет, которая по трубке телефонной знай себе спокойно говорит.
– А вот мы сейчас к начальнику вокзала, – зловеще сообщает кто-то, – пускай он нам и ответит, скажет: работает справка на железной дороге или не работает.
Нет, куда уж там. Она и мускулом лицевым не дрогнула, и все по трубке, по телефону, все по трубке, по трубке.
– Да к туёму начальнику и не проберёсся, – радостно ухмыляясь, объясняет бритоголовый молодчик, – он с двенадцати до двух принимает.
– Безобразие! Полное безобразие! Это – ужасно! Полная инертность должностного лица, равнодушные и несколько циничные замечания очереди. Я форменно изнемогаю, – опять про себя возмущаюсь я.
Я знаю, что сейчас же выйду из очереди, так и не дождавшись сообщений о поезде из Казани.
Я знаю, что прочитаю на стене такое объявление:
ОЧЕНЬ ПОЛЕЗНЫЙ ДЛЯ ЛИЦА
НЕМЕЦКИЙ КРЕМ «ФЛОРЕНА»
ОЧЕНЬ ПОЛЕЗНЫЙ ДЛЯ ОСВЕЖЕНИЯ ЛИЦА
НЕМЕЦКИЙ КРЕМ «ФЛОРЕНА»
ПОКУПАЙТЕ КРЕМ «ФЛОРЕНА»!!!
– Дай-ка я куплю себе такой замечательный крем, – скажу я себе, – ведь он пахнет свежестью и устранит зуд моей кожи.
Я подойду к полумедицинскому парфюмерному ларьку и скажу. Я скажу: «Ай-я-яй», потому что ларек будет открыт, а продавщицы в нем не будет. Будут – крем немецкий «Флорена», одеколон «Матадор», одеколон «Тройной», лезвия «Нева», лезвия «Балтика», лезвия «Цезарь», зубные щетки, пудры, лекарства, снадобья, помады, духи, игральные карты, платочки и опять крем немецкий «Флорена», а вот продавщицы, вот продавщицы-то в ларьке как раз и не будет.
– Безобразие! Халатные р-ракалии! Полнейшее безобразие! Свинство! Космическое свинство! Халатность, небрежность, пренебрежение и хамство, – крикну я про себя.
Я, кстати, долго еще буду везде по городу ходить и везде обнаружу беспорядок и безобразия. То меня обольют водой из открытого окна, а может быть, и чаем, то пьяный будет блевать на углу, будто пил что-то плохое, а не водку, то сломается светофор на перекрестке, то мальчишки, совсем еще в сущности дети, будут играть на лавочке в «очко», а когда я им сделаю замечание, пошлют меня к матери и скажут к какой. Потом я замечу еще, что день уже клонится к вечеру, а стало быть, мой рабочий день тоже закончен. Я пойду домой. Там я строго и вместе с тем ласково посмотрю на домашних, поем супу и сяду читать какую-нибудь увлекательную книжку, какой-нибудь роман, ну, например, «Сталь и шлак» писателя Попова.
Если же вы меня спросите, если вы крикните про себя: «А кто же ты сам есть такой?», то я с удовольствием вам о себе немножечко расскажу.
Мне тридцать два года. Сам я – служащий. Высшего образования не имею, но работаю давно, в лаборатории. Тридцати двух лет, но уже почти весь лысый. Беспартийный. Работу свою люблю, но не очень. Женщин не люблю, но иногда люблю. В данный момент временно исполняю обязанности начальника лаборатории. Мой начальник уехал в командировку в Бугульму. Возвращаться будет через Казань. Мне скучно. Очень люблю порядок. Весь день хожу по городу и наблюдаю со скуки порядок. Отчетливо понимаю, что и со мной самим не все благополучно – ну что это такое – в рабочее время хожу по городу и лезу не в свои дела. «Это же безобразие! Это же нехорошо! Скверно!» – иногда шепчу я про себя.
И тогда мне кажется, что я-то и есть самый главный негодяй и мерзавец.
Р.S. Будут – крем немецкий «Флорена», одеколон «Матадор», одеколон «Тройной», лезвия «Нева», лезвия «Балтика» – то есть весь убогий советский ассортимент. К вышеприведенным текстам выдуманного мной гения Фетисова это тоже относится. Хотя многие звезды бывшего андеграунда могут со мной не согласиться.
Племянник гамбургского дяди
Из дневника Н.Н. Фетисова
В прошлый раз я ознакомил читателей с тремя произведениями НОВОГО ГЕНИАЛЬНОГО МАСТЕРА ХУДОЖЕСТВЕННОГО СЛОВА, никому неизвестного, ныне – покойника Н.Н. Фетисова.
О том, насколько его творчество вызвало отклик широких кругов читательских масс, свидетельствует тот факт, что я получил за период, истекший со времени опубликования, такой ворох писем, что не могу его унести за раз в своем служебном портфеле.
Всех интересует всё.
Лыс ли, брит ли был Фетисов или с бородой. И кем был Фетисов, кроме как гениальным мастером? И сколько лет ему было, пока он не умер? И умер ли вообще Фетисов? И где достать еще его каких произведений?
На эти и еще на тысячу вопросов отвечая, я, Евгений Попов, собираюсь, планирую положить свою скромную жизнь.
Да, я это говорю вполне серьезно, не в бреду и не во сне. Если нужно, я положу свою скромную жизнь, но донесу до читателей горячее дыхание слов Фетисова, раскрою читателям его вдохновенный и поучительный облик.
В прошлый раз я обещал читателям сообщить побольше сведений о Фетисове чисто биографического характера.
Думал я, думал, как бы это мне половчее сделать, да тут-то меня и осенило. Осенило, что гораздо лучше меня это сделает… сам Н.Н. Фетисов, хоть он и покойник. Да-да. Сам мастер!
Потому что среди стихов, рассказов, повестей, критических статей, пьес, сценариев, романов и драм, находящихся в ящике Фетисова, я случайно обнаружил пухленькую тетрадочку без корочек, которая сразу же отрывок из его дневника, относящийся условно к 196… году, по-моему.
Ради широкого круга читательских масс я опять проделал гигантскую работу и все-таки расшифровал окончательно дневник, написанный, к слову сказать, довольно невнятным почерком.
Расшифрованным я поделился с родственниками Фетисова – дядей его Василием Епифановичем и Марфой. Но они несколько обескуражили меня, заявив, что не то в это время, не то чуть позже Н.Н. Фетисов лежал в психоневрологической лечебнице, и следовательно, весь дневник есть не что иное, как бред сумасшедшего.
Лично я с ними в корне не согласен и вот по каким двум причинам:
1. Если бы Фетисов писал этот дневник в невменяемом состоянии, то врачи из психушки изъяли бы написанное и приобщили к его истории болезни, а этого не случилось, стало быть, здоров был Н.Н. Фетисов.
2. Судя по ясности и уму некоторых фраз, изложенных в дневнике, ясно, что писал его ГЕНИЙ, а вовсе не сумасшедший. Что – две большие разницы, как говорят в городе Одессе.
…Чувствую, что мое краткое предисловие несколько затянулось. В самом деле, кому интересно, что думают или говорят про мастера всякие там, не в укор сказано, василии и марфы, наверняка они что-нибудь неправильное говорят. Ибо, видимо, недолюбливали они Николая Николаевича, что ли? А может быть, завидовали его таланту и теперь, увидев его растущую известность, злобятся на него.
Не знаю! Да, по совести говоря, и знать не хочу! Заканчиваю предисловие, даю вам возможность лучше узнать Н.Н. Фетисова и еще больше его полюбить.
Дневник в основном читается легко, но некоторые личные имена требуют пояснений. Саша – это А.Н. Пнин, известный художник, лауреат многих премий, кавалер ряда орденов, живет в Москве. Борис – Б.А. Горчаков, однокашник Н.Н. Фетисова, ныне пенсионер, инвалид 3-й группы, живет в Ханты-Мансийске. Личность человека, именуемого начальником, мною, к сожалению, не установлена.
Итак, окончательно заканчивая свое краткое, но затянувшееся предисловие, я надеюсь, что каждого из вас чрезвычайно взволнует этот документ, имеющий еще одно название, которое я постеснялся выносить в заголовок публикации. Название это «Дневник интеллигентного человека».
Евг. Попов
…13 апреля 196… г. Пнин необыкновенно талантлив. Его ждет большое будущее. Этот тихоня далеко пойдет!!!
20 апреля 196… г. Видел Пнина. Похудел, побледнел чрезвычайно. Наверное, опять много пьет. Жалко! Гибнет человек!
21 апреля 196… г. Саша стал какой-то нервный. Говорят, что от него опять ушла жена. Бедняга – не везет ему! Зато в остальном у него полное счастье. Неделю назад опять получил орден. В этот раз «Знак Почета». Везет людям! Надо напомнить ему о себе!
23 апреля 196… г. Встретил своего институтского товарища – Горчакова Б.А. Надо же – заведует кладбищем! Как судьба распоряжается – просто удивительно! Выпили в склепе. Проснулся утром в гробу. Со страху обмочился…
24 апреля 196… Пытался оттирать штаны, но ничего не вышло… Какие-то белесые… Ходил в баню. Там продавали квас.
25 апреля 196… г. Начальник что-то на меня сегодня очень хмуро посмотрел.
26 апреля 196… г. Сегодня подвергся унизительной процедуре – у начальника нашего отдела исчезли деньги из пальто, 8 коп. Подумали, конечно, на меня, обыскали при всех сотрудниках. Римма Язеповна тоже была средь них. Какой ужас! Она мне больше никогда не даст.
27 апреля 196… г. Весь вечер до утра играл в карты. Били – три раза. Александр Петрович ударил по щеке и в пах. Остальные разы били все, поголовно. Какие жестокие люди!
29 апреля 196… г. Сегодня обнаружилось, что я немного болен одной болезнью.
Стыдно и горько! Уже лечусь!
30 апреля 196… г. Вот уж и первый седой волос – бегут года!
1 мая 196… г. Был на демонстрации. Сердце наполняется воздухом гордости, когда видишь, что идешь вместе со всеми мимо руководителей, которые стоят на трибуне.
3 мая 196… г. Получил из химчистки брюки. Все осталось!
6 мая 196… г. Оказывается, Маяковский был еврей! Не ожидал. Но все равно его очень люблю, вернее, его стихи.
8 мая 196… г. Читал книжку Василия Аксенова «Пора, мой друг, пора». Кой-что не понял. Например, «гуляла» ли с другими мужчинами Актриса, когда ее «друг» Валька ездил на тракторе?
17 мая 196… г. Бабушка говорит, что у меня в Гамбурге есть дядя. Он – немец. Бабушка умерла.
18 мая 196… г. Часто стал встречаться с Горчаковым Б.А. Зову его просто – Боря. Он теперь здорово пьет. Совсем запился. Пьем вместе, у него. Он теперь как только выпьет, то все плачет – боится, что скоро посадят. А ведь так и будет. Не воруй!
19 мая 196… г. Вчера видел Сашу. Он проехал в машине. Такой важный, представительный, а лицом все тот же Сашук!
20 мая 196… г. Пошел в бассейн. Там меня обидел один молодой человек, хулиган. Я нырнул из душа купаться, а он ухватил меня за ногу. Но я в долгу не остался. Определил в гардеробе его ботинки и тщательно вымазал их экскрементами.
21 мая 196… г. Был на именинах. Там случился забавный случай. Один гость пукнул. Все смутились, а я – нет! Вот что значит выдержка и умение вести себя в обществе!
22 мая 196… г. Жалко Бориса – совсем опух. Скоро, наверное, посадят. А не воруй!
23 мая 196… г. Всю жизнь я живу трудом своих рук и этим горжусь!
10 июня 196… г. Борису дали пять лет, и мой начальник отдела говорит, что он еще легко отделался. Я на свою беду, чтобы размять молчание, сказал, что знаком с Борисом. Слава богу, что мне никто не поверил!
11 июня 196… г. Сегодня собрались все старые товарищи. Жаль, что меня не было.
12 июня 196… г. Видел Пнина. Он меня узнал. Угостил американской сигарой. Наш начальник очень меня ревновал. Все крутился-крутился вокруг. Поражаюсь его нахальству!
13 июня 196… г. Был в театре. Смотрел «Мещане». Не помню кого, кажется – Толстого. Взял билет за 60 коп., а пробрался на первый ряд. Оттуда все-все видно. Особенно, если ОНА сядет. Есть очень красивые артистки. Их видно издалека.
15 июня 196… г. Есенин, оказывается, тоже еврей. Обычный рязанский еврей.
16 июня 196… г. Борис подал на пересуд. За него хлопочем мы, его старые друзья, Саша, я, Куншин, Коля Сапожков, адвокат Гольдберг Абрам Моисеевич.
17 июня 196… г. С начальником наши отношения становятся все хуже и хуже. Он воткнул мне в стул иголку, и я больно уколол левую ягодицу. Знала бы эта бессердечная скотина, каких трудов мне стоило весело захохотать. Ведь у меня там нарыв, еще с 1954 года. Или с 1956-го. Тогда был съезд партии против культа личности Сталина. Сталин был плохой, а Ленин – хороший.
18 июня 196… г. Был в гостях у Саши. Он живет богато, но мне не завидно, нисколько. Саша подарил мне продуктов. Я отказывался, но, конечно, взял. Все-таки жизни Саша не понимает. Ну его к свиньям!
19 июня 196… г. Бориса освободили. Удивляюсь куриной слепоте советской власти!!
20 июня 196… г. Хотя у меня и очень мало свободного времени, я его все отдаю женщинам. Лето! Тепло!
21 июня 196… г. Помню Бунина. Прекрасный писатель. Еще мальчонкой как-то прочитал его рассказ про художника и девочку, которую он трогал рукой. Это произвело на меня такое впечатление, что я не мог заснуть почти до утра. А утром все же заснул.
Прекрасный писатель! Где бы мне еще Арцыбашева достать?
23 июня 196… г. Видел новую Сашину картину. Очень красивая. На ней изображена простая крестьянка, а какая прекрасная – ее лицо дышит строгостью и простотой и как бы высечено из гранита. Но понравилось не все. Например, то, что она одета в жакет. Это зря! Лучше бы она была голенькая и со снопами.
24 июня 196… г. Вчера видел Бориса. Его, оказывается, правда выпустили: он говорит, что был праздник и он попал под амнистию. Везет же людям!
25 июня 196… г. Жарко. Наши отношения с начальником становятся все хуже. Сегодня хотел я ему сказать, что он дурак, но он меня опередил.
26 июня 196… г. Пошел в баню, но она оказалась выходная. Ну и что ж – потерплю немножко!
27 июня 196… г. Хотел сходить в музей, но ничего не вышло. Спал одетый.
28 июня 196… г. Говорят, что скоро будет война. Не думаю, чтоб уж так скоро.
29 июня 196… г. Борис совсем опустился. Стоит на Красной площади с рупором и зовет командировочных на экскурсии.
30 июня 196… г. И за что меня только женщины любят?!!
1 июля 196… г. Слышал вчера прелестный анекдот. Хотел записать, но забыл, а сейчас не помню и о чем даже, что-то изящное, по-моему. Нет, не помню.
2 июля 196… г. Был в гостях у Саши. Он мне очень обрадовался, хотя виду и не показал. Ели лангустов – очень вкусные, хотя и похожи на наши раки. Саша рассказал мне про Францию, Англию и США, что он там везде был и видел много безобразия в области морали и половой распущенности.
3 июля 196… г. Лето! Как я мечтал весной: «Скорей бы лето – все вокруг потеплеет, и дамы наденут короткие платья». Ах, дамы! Люблю лето!
5 июля 196… г. Сегодня был впервые по-настоящему счастлив. Лена сказала, что ей не нужно от меня никаких денег.
6 июля 196… г. Познакомился в бане с одним чудесным человеком. Он торгует мясом на рынке. Были с ним в пивном баре. Время прошло незаметно, в спорах об искусстве. Он утверждает, что Чайковский был педерастом, а я же считаю, что он просто композитор. Договорились вместе пойти на какой-нибудь концерт. Пошли бы сразу, но было уже поздно, даже пивной бар уже закрыли. Зовут его Федором. Фамилию не помню.
7 июля 196… г. Федор оказался педерастом. Как Чайковский. Я ему сразу сказал, что со мной у него ничего не получится, не на того напал. Он сказал, что нужно было сразу сказать, т. е., когда были в пивной, он бы, дескать, тогда не платил там, а расходы разделили бы на 2 части. Я сказал, что это – низко, потому что он меня пригласил, а не я его. Весь этот разговор происходил в Концертном зале им. Чайковского же, куда мы все-таки пошли. И вот получается зря пошли. Я ему сказал, что если его еще раз увижу, то выбью ему все штифты. Он меня понял и мгновенно исчез. Какие же есть еще на свете низкие люди!
9 июля 196… г. Был опять у психиатра. Грозится упечь в больницу. А я не боюсь! Про дядю молчал, как в рот воды набравши.
10 июля 196… г. Что психиатры – те же люди! Что и все!
12 июля 196… г. Из газет узнал, что Сашу критикуют за его творчество партия и правительство. Видать, есть за что критиковать, раз критикуют. Они зря критиковать не станут. Конечно, жалко его, а не рисуй чего не надо. Интересно, отберут ли у него квартиру?
13 июля 196… г. После долгой разлуки встретился с Борисом. Он живет с секретаршей таиландского посольства.
Очень был грустный, потому что есть слух, что она живет с китайцами.
14 июля 19… г. Что такое – выпьешь водочки, и ее уже нет!
15 июля 196… г. Сашу помиловали – говорят, что он прекрасный художник и четко чувствует пульс времени. Я с этим полностью согласен.
21 июля 196… г. Иногда себя чувствуешь как мальчишка. Так и хочется напроказить!
23 июля 196… г. Очень интересуюсь, что за дядя живет у меня в Гамбурге. Кто он? Миллионер? Скотопромышленник? А может, просто клерк? Ничего не знаю, знаю только, что он – немец.
24 июля 196… г. Когда-то обещался прислать посылку. Чего же пришлет? Надо черкануть ему пару слов!
30 июля 196… г. Не шлёшь! Ну и не надо!
4 августа 196… г. Пришла. Посылочка наконец-то пришла. Но вот беда – в ней почти одно сало и шерстяные носки. Почему?
6 августа 196… г. Был в кино. Фильм про любовь. Называется «Три камелии». Там Софи и Мари-Антуан. Какие-то дураки!
8 августа 196… г. Осень наступает! Уж.
9 августа 196… г. Водка еще никого не доводила до добра. Вино и пиво – тоже. Но не пить вообще-то тоже плохо.
10 августа 196… г. Мне на работе дали очень интересную тему – подсчитать коэффициент интеграции. Волнуюсь, но думаю, что справлюсь. Перелистаю конспекты и справлюсь. Интересно, похвалит ли меня начальник, если я справлюсь?
11 августа 196… г. Мне главное – смодулировать!
13 августа 196… г. А что, если брать не дисперсию, а просто стандарт, т. е. корень квадратный? Так ведь проще будет, наверное?
14 сентября 196… г. Целый месяц угробил на проклятый коэффициент. Ночи не спал, отрывая сон от себя. Что-то будет?!
15 сентября 196… г. А что может быть? Наверное, премию дадут! А то какую путевочку.
16 сентября 196… г. Купил себе галстук. Нужно следить за модой, а то пропадешь.
17 сентября 196… г. Завтра, завтра показываю начальнику данные. Победа или поражение? Аве, Цезарь! Моретаре те салютанте!
18 сентября 196… г. Показал нашему начальнику результаты подсчета коэффициента интеграции… Ну и сволочь же наш начальник. Хам!
19 сентября 196… г. У ней такая нога! Изящная, стройная, как деревце! И за что только меня бабы любят?!
20 сентября 196… г. Давали получку. Мне недодали 5 руб. Я вернулся и говорю, что вы ошиблись, а она сказала, что не нужно ловить ворон, а считать деньги, и денег мне не отдала. Я плакал, как дитя, потому что рассчитывал на эти 5 руб. купить себе чижа. Пусть, думаю, поет – и мне занятно, и ему хорошо.
21 сентября 196… г. Пошел к невропатологу, а тот сказал, что нужно идти к психиатру. Все врачи заодно!
22 сентября 196… г. Видел Бориса. Он сидел в кафе-шашлычной «Эльбрус», а меня туда не пустил швейцар, потому что – очередь. Но я не растерялся и, постучав в стекло, привлек внимание Бориса через стекло. Поговорили, через стекло, но плохо. С ним были две дамы, но есть надежда, что не с ним, а просто так сидели. Они показывали друг дружке кольца и броши, а также пили из бутылки и стакана. Как нравы упали! А ведь у каждой из них есть, наверное, один-единственный человек на земле, который их любит…
23 сентября 196… г. Думал о дяде. Почему, например, я его никогда не видел? Правда, вроде кто-то всегда приезжал, из другого города меня драть, когда я был мальчишкой… Может, он?
24 сентября 196… г. Что-то наш начальник притих.
25 сентября 196… г. К нам на работу поступили две новые машинистки. Совсем девчонки. Такие маленькие-маленькие.
26 сентября 196… г. Видел по телевизору Сашу. Он говорил речь про искусство, что нету беспартийного искусства. Мне показалось, что он слегка выпивши.
27 сентября 196… г. Видел Бориса. Он чрезвычайно элегантно одет, а на вопрос, где работает, ответил элементарной грубостью. Иди ты, говорит на… Очень хорошо, что мы с ним друзья, а то я мог бы обидеться!
28 сентября 196… г. Интересно, что это за такой Театр одного актера? Если актер один, то это, видимо, правильнее называть МОНОЛОГОМ, а театр-то здесь при чем? Не знаю, но надо сходить, когда будут деньги.
29 сентября 196… г. Познакомился с чудесной женщиной. Застал ее у нас во дворе около мусорного ящика за отправлением естественных надобностей. Договорились сходить завтра в Музей западного искусства, а потом где-нибудь вместе поужинать. А что, если это…? Лето прошло. Осень наступила. Зима скоро, а я… не унываю!
30 сентября 196… г. Были в музее. Он оказался закрыт, и говорят, что его откроют только завтра. Но нас это не обескуражило: сидели на скамейке около бассейна «Москва» и смотрели, как резвится и ныряет в зеленой воде молодежь (среди них даже была часть очень хорошеньких. И бюст, и все прочее – как полагается). Потом ужинали в «Пирожковой» около Library name of Lenin. Она съела 3 пирога с мясом по 10 коп. и выпила 2 чашки бульона. Одна за 18 коп., а другая – побольше, а следовательно, и подороже – за 22 коп. Итого – 70 коп. Неплохо для начала, особенно если учесть – за все она заплатила сама. Я есть отказался, боясь прослыть у ней в глазах жадным до ее денег, если они у ней, конечно, есть, в чем я почти не сомневаюсь. Вечер закончился половым актом.
1 октября 196… г. Ее зовут Нинель. У меня уже была одна Нинель, когда я был помоложе. Хотя я и сейчас не особенно стар.
2 октября 196… г. Сочинил стихи. Очень хорошие. Жалко, что потом забыл.
3 октября 196… г. Сегодня слышал про Сашу такое, что никак нельзя этому не поверить. Что он купил в Малаховке дачу и там неделю назад по морозу босиком гонялся с топором за женой. Откуда у него жена? Ведь он вроде бы развелся? А топор у него откуда?
5 октября 196… г. Нинель оказалась дрянью, не буду ничего объяснять. Все затаю в себе, внутри. Лечусь не уколами, но таблетками.
7 октября 196… г. Наконец-то после долгого отсутствия я вновь встретился с Сашей. Обрадовались оба. Я рассказал ему, что был в Панораме Кутузова. А он мне: «Жаль, что ты там не остался!» Я спрашиваю: «Почему?» А он в ответ, что она, дескать, недавно горела. Вместе посмеялись над этой забавной шуткой.
8 октября 196… г. Бьются холодные волны о гранит Центрального телеграфа.
9 октября 196… г. Встретил даму неописуемой красоты, очень нарядную: пальто «джерси», глаза подбитые. Уронила свой милый газовый шарфик под мои ноги. Могла бы завязаться любовь, но не было денег.
14 октября 196… г. Столько много перенес приключений за этот год, что думаю – не заняться ли мне литературным творчеством?
15 октября 196… г. Не заняться ли фотографией? Я вчера видел журнал фотографии, так там есть такие прекрасные, с позволения сказать, «фотографии», что я даже заволновался.
16 октября 196… г. Ура! Я снова здоров, мобилен и свободен.
17 октября 196… г. Я служить, конечно, готов, но уж больно это грустно делать за 92 руб. в месяц.
18 октября 196… г. Сегодня наконец написал небольшое произведение. Вот оно.
Дрожжи
(небольшое произведение)
– Дрожжишки е?
(Еврей заплакал.)
– Ах, нет, а то б я продавал!
Надо будет его продолжить, чтоб была поэма или лучше роман в стихах, а то после Пушкина никто еще не написал ни одного хорошего романа в стихах.
19 октября 196… г. Сил моих нет – как утром проснусь, так все про дядю думаю. Кто же он наконец? Судя по салу, скотопромышленник. Тогда при чем здесь носки?
20 октября 196… г. А может, он их просто украл?
29 октября 196… г. Да, в нашей семье точно был один вор. Я его помню совсем мальчонкой. Я был мальчонкой, а он пришел в майке, и ему на кухне дали супу. Точно.
2 ноября 196… г. Главное – это не проговориться об этом психиатру, а то мигом пришьют клептоманию.
11 ноября 196… г. – Почему я вас как ни встречу, вы все курите? – спросил меня мой начальник.
– Так ведь вы же к нам в комнату не заходите, – удачно ответил я.
Глаза начальника потеплели. Он, кажется, хотел меня потрепать по шевелюре, но у меня ее, к сожалению, нет.
13 ноября 196… г. Сегодня у меня удачный день. Я сочинил много афоризмов. Вот они:
«Любовь – это прекрасно!»
«Люблю Жизнь! Это – высшее, что подарила нам природа!»
«Да здравствует Жизнь! И все формы ее Проявления!» «Кто рано ушел, тот раньше придет». «Говорящий «я не художник» – уже не художник!» «Говорящий «я не писатель» – уже не писатель?» «Говорящий «я не мастер, а подмастерье, а он – мастер» никогда не будет мастером. Истинно всю жизнь будет в подмастерьях ходить».
14 ноября 196… г. Прочитал афоризмы случайному прохожему. Тот плакал как дитя и сказал, что уже очень давно так не плакал. Попросил 20 коп. Я дал. Жалко мне, что-ли?
20 ноября 196… г. Собственно, кто я?
21 ноября 196… г. А ведь где-то я уже видел того самого прохожего, что плакал за 20 коп. Уж не начальник ли это мой?
23 ноября 196… г. Или дядя гамбургский?
29 ноября 196… г. Все сладострастные видения:
30 ноября 196… г. «Вышел на улицу. Лунная ночь облила меня всего, залила лунным светом. Я поглядел в ближайшее незавешенное окно какого-то замка и замер от наслаждения. Это была Она – мой Бог, мой Талант, мой Кумир – баронесса-балерина Ариадна Жомбль».
1 декабря 196… г. Три вещи интересуют меня. Куда зимой пропадает всяческая любовь – раз. Почему мой начальник все время на кого-то похож – два. И третье – кто же мой гамбургский дядя в конце концов?!
2 декабря 196… г. Или вот еще:
10 декабря 196… г. Дождется мой начальник, что я ему когда-нибудь скажу: «Ты тупица, болван! Как понять не можешь, что наука в состоянии все подсчитать!»
11 декабря 196… г. Вчера встретил Бориса. У него опять какие-то неприятности, но я не понял какие, т. к. думал о другом. Имею же я право подумать о чем-нибудь своем, например, о своем дяде.
21 декабря 196… г. Сегодня встал очень рано, а потом, к сожалению, опять уснул.
22 декабря 196… г. Ходил в зоопарк. Видел там гуся-сухоноса, который гнездится на земле. В кладке 5–8 яиц.
23 декабря 196… г. Можете считать меня сумасшедшим, но наш начальник явно мне кого-то напоминает…
24 декабря 196… г. Доход – 97 р.
Макс. – Пил. – 1 руб.
Ост. – 5 руб., Шв. – 3, Мор. – 20 р.
Лен. –15, Ян – 1 – итого 45 р. отдай, хотя я могу 9 руб. Пил., Ост., Шв. – взять на себя? Хотя хрен. Лучше у ларька сторожить или где-нибудь мести вокруг чего-нибудь.
26 декабря 196… г. Видел Сашу. Его показывали по телевизору. Я смотрел на него «глазами клоуна», и слезы текли у меня по щекам, потому что у моего телевизора не работает звук! Интересно, что он говорил? Наверное, что-нибудь умное. Он у нас еще в школе всегда был умочка!
27 декабря 196… г. Встретил Бориса и сказал ему: «Эх, Борис, Борис». Он на меня замахнулся рукой, чтоб ударить, но я его обманул: схватился за сердце, и он меня пожалел: не побил, а даже дал 5 руб. на лекарства. Я эти деньги отложу, пригодятся!
28 декабря 196… г. Чувствую, что еще в этом году меня ждут большие сюрпризы.
29 декабря 196… г. Начальник! Как странно посмотрел он на меня! И вместе с тем ласково!
30 декабря (вечер) 196… г. Трясусь, как с похмелья. Ожидаю необычного.
31 декабря 196… г. Так оно и есть! Пускай мой психиатр Кулебакин считает меня психом, но завтра же или еще лучше сегодня я пойду и расскажу ему, что я узнал. А может, и не пойду, а то еще упрячет, дурак, меня в сумасшедший дом. Дело в том, что мой начальник оказался ни кем иным, как моим ДЯДЕЙ!
УРА!
ВИВАТ!
На мой же вопрос, почему он так долго валял дурака, дядя ответил, что хотел испытать меня и закалить мою волю. Сало же в свете таких событий объясняется очень легко. Дядя послал мне сало, узнав, что я его (дядю) разыскиваю. Гамбург ни при чем. Дядя не немец. Бабушка умерла. Теперь, только теперь я достигну гармонии с окружающей природой. Ибо в дяде совмещены и начальник мой, и гамбургский дядя, и любовь моя. Он, кстати, обещает сразу же после Нового года тоже сделать меня каким-нибудь начальником. Конечно, меньше, чем он сам. Это ясно. Но все-таки начальником, с окладом 180 руб. Таким образом, в этот декабрьский предновогодний последний день Нового, то есть Старого года я, как я уже об этом говорил, устроил сразу три вещи: нашел пропавшую зимнюю любовь в сердцах, понял дядю и начальника, что они одно и то же лицо. То-то я думаю, а кого это мне начальник наш напоминает? А оно, оказывается, вон кого. А главное, конечно, не это, а пропавшая зимняя любовь. Любовь! Со страхом и стыдом я произношу это слово, вглядываясь вдаль!
Р.S. В начале конца перестройки этот текст где-то был напечатан, и ему дали без моего ведома подзаголовок «Дневник «шестидесятника». Я был недоволен. Я «шестидесятников» люблю, многих из них знал лично. Зачем обижать людей? Здесь – явное влияние раннего Достоевского, а может – позднего Гоголя. Ваньке и Маньке отдельное спасибо из прежнего будущего, ставшего теперешним настоящим, что не сдали меня тогда в КГБ за их любимого Ленина. А только ругались, что я его поминаю всуе.
Снова Фетисов
(отрывок из книги рассказов Н.Н. Фетисова «Мифы и сказки бывшей Древней Греции»)
За последнее время мною получен целый ряд писем со всех концов и уголков, расположенных на карте нашей необъятной Родины.
В письмах читатели совершенно справедливо задают вопрос, почему и куда исчезло со страниц газет и журналов имя недавно дебютировавшего в литературе ГЕНИАЛЬНОГО МАСТЕРА ХУДОЖЕСТВЕННОГО СЛОВА покойного Н.Н. Фетисова.
Причем река писем четко делится на два рукава. Одни читатели утверждают, что Фетисов больше ничего не написал и больше у него нет никаких произведений.
А мои заверения, что ящик Фетисова полон произведениями до верхов (см. публикацию «Ящик Фетисова»), называют «блефом» (П.Н. Аукер из Таллинна) или «окололитературной мистификацией» (А. Копилин, Красноярск).
Другие же высказывают и предположения, и сомнения. Они думают, что Николай Николаевич Фетисов сочинил что-нибудь неподобающее и за это ему дали по его писательским рукам.
Отвечаю, что нет. И первое – нет. И второе – нет.
Впрочем, сначала второе.
Неужели же вы, дорогие товарищи Е.Ц. Харцер (Одесса), Коля Журавлев (Магадан), братья Кудиновы и Боря Егорчиков (Москва), думаете, что я, Е. Попов, лучший друг и душеприказчик покойного, позволил бы расшифровывать из сундука и пустить в печать что-либо сомнительное в каком угодно отношении? Неужели вы думаете, что пошел бы на это я, которому Николай Николаевич прошептал, умирая: «Ты, Женька, смотри… тово…» Конечно же, нет! Нет! И даже абсурдно предполагать такое. Поразмышляйте хорошенько, и я думаю, что вы согласитесь со мной. Да и не писал Николай Николаевич литературы того сорта, о которой вы между строк ведете разговор, если говорить в открытую.
А слова маловеров, утверждающих, что ящик Фетисова иссяк, вызывают у меня лишь тихую улыбку. Маловерам я могу повторить еще раз: «Ящик полон. Он полон до верхов, дорогие товарищи!»
Откровенно говоря, я думаю, что письма подобного рода инспирированы неблагодарными родственниками Николая Николаевича – дядей Василием Константиновичем и Марфой. По-видимому, эта парочка достаточно хорошо спелась. Я уже писал как-то, что однажды они докатились до того, что пытались уверить меня в том, что Николай Николаевич являлся душевнобольным. Действительно нужно потерять всякое чувство меры, чтобы доказывать это мне, который знал и любил Фетисова, как родного, с восхищением следил за его нелегкой жизнью, стоял за гробом писателя, когда тот умер.
Не верьте им, дорогие читатели. Они все врут.
– Так в чем же все-таки дело? – спросит всякий истинный почитатель гениального мастера.
Ларчик, товарищи, как всегда, открывается просто.
Дело в том, что к рукописям Фетисова имею доступ я, и только я. Это обусловлено двумя причинами. Во-первых, только я могу разобрать дрожащий почерк писателя, вдохнуть в его произведения жизнь, разобрав их и перепечатав на машинке. А во-вторых, я не допускаю к драгоценному архиву никого из посторонних, потому что вот допусти к драгоценному архиву того же дядю Васю Фетисова или Марфу, так они рукописи пожгут, испоганят, а потом, пожалуй, скажут, что так и было. Или еще чего хуже – напечатают что-нибудь где-нибудь под своими собственными неграмотными именами.
А я так никогда не поступлю.
Таким образом, к рукописям имею доступ я, а я все это время был очень занят.
– Чем же это вы, интересно, были заняты? – может спросить меня, бледнея от гнева, какой-нибудь ярый поклонник творчества нашего мастера, – что может быть важнее, чем напечатать еще что-либо из произведений Николая Николаевича? Или вы, может быть, тоже «писатель»?
Отвечаю, что я не писатель, а просто сосед Фетисова и его лучший друг, а занят я был тем, что пробивал на студии фильм по авантюрному роману Фетисова «Похождения Псеукова».
И, кажется, пробил, так что умолкните, злые и недовольные языки!
Могу сообщить под большим секретом, что этот фильм будет еще в большей степени, чем роман, бичевать излишества, в большей степени, но с таким же прирожденным тактом и народной хитринкой. И вообще, в фильме будет полностью сохранен дух Фетисова. Я за этим послежу. Условное название фильма пока «Тени полусвета», но я думаю, что мы с режиссером придумаем что-нибудь получше. В фильме уже почти согласились принять участие все лучшие актеры нашего кино. Но кто будет играть Псеукова, лучше и не спрашивайте. Это пока секрет.
Фильм будет. Все будет в порядке. Ведь сценарист этого фильма я, а согласитесь, кто лучше меня знает творчество Николая Николаевича? Ясно, что никто.
Кстати, сразу же, во избежание сплетен и недомолвок, которые наверняка могут возникнуть из-за клеветы дяди Василия, Марфы, а также зарубежных радиостанций, сообщаю, что я действительно получил за сценарий «Теней полусвета» много денег, но они все пойдут на увековечивание памяти Фетисова в родном городе в виде мемориальной доски на стене его дома. Или я открою на эти деньги народную библиотеку его имени.
Теперь немного относительно сегодняшней публикации «Бог Дионис, царь Мидас и я».
Как мне стало ясно из бумаг, это не что иное, как отрывок из задуманной (а может быть, и написанной) Николай Николаевичем книги рассказов «Мифы и сказки бывшей Древней Греции».
К сожалению, из скорей всего громадной по объему книги я расшифровал пока всего один, предлагаемый вашему вниманию рассказ.
Чувствую, что книга по своему масштабу и подлинно народному эпосу превосходит все подобные сочинения других авторов.
Черт побери! Не устаешь восхищаться непрестанным мастерством Фетисова! Ломаешь голову, ну как это ему удалось совместить все: и живую обрисовку образов, и эпический размах повествования, и насущные проблемы нашего дня.
Ведь в самом деле – и Дионис, и Мидас, и сам рассказчик выглядят в рассказе как живые.
А тонко воссозданный колорит Древней Греции, а тема патриотизма, решенная образом Мидаса, потерявшего связь с родной Фригией!
Особо хочется остановиться на элементе автобиографичности в рассказе. Это я делаю для тех читателей, которые привыкли вульгарно отождествлять «эго» рассказчика с «эго» автора. Не нужно так делать. Я скажу, что Николай Николаевич если и имеет «эго», то это его «альтер эго», или второе я.
В самом деле, ведь смешно же считать, что Фетисов, подобно герою рассказа, окончил Московский библиотечный институт. Никогда он никакого института не кончал. Его учила сама жизнь.
И никогда он не руководил Домом народного творчества. Всем известно, что Николай Николаевич работал регистратором в городской больнице № 1. Он там наблюдал страдания больных.
Потом, третья глава рассказа происходит в г. Новомакедонске. А такого города у нас в СССР нет. Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на географическую карту.
И, чтобы окончательно сломить неверие неверующих, что Николай Николаевич и герой моего рассказа не одно и то же лицо, я замечу еще, что в рассказе речь идет о молодом цинике, спалившем Дом народного творчества. «Я родился во время Второй мировой войны с немцами», – говорит он.
А Н.Н. Фетисов был человек пожилой. И родился он скорее во время Первой мировой войны, чем Второй.
Итак, все сомнения разрешены, все невыясненные вопросы выяснены, все улажено, и вот он, рассказ, перед вами. Читайте его, наслаждайтесь творчеством гения. Наслаждайтесь творчеством недавно умершего гения. Что может быть приятней и полезней в наши дни, чем наслаждаться творчеством внезапно умершего гения!
Евг. Попов
Бог Дионис, Царь Мидас и я
1
Как то известно, царь Мидас был в древнегреческой мифологии богом производительных сил природы, богом буйного сока, циркулирующего во всех растениях, во всех, но главным образом в виноградной лозе, из плодов которой делали и посейчас продолжают делать различные алкогольные напитки.
В древнегреческие времена существовал и культ Диониса. Культ – это значит, что его сильно боялись, уважали, почитали Диониса, поклонялись Дионису, совершали связанные с его именем обряды.
Такие, например, как различного вида жертвоприношения – благодарственное жертвоприношение, умилостивительное жертвоприношение, искупительное жертвоприношение.
По случаю Диониса в ходу были также магические жесты, формулы, молитвы и другие примеры человеческого мракобесия, направленные к явному возбуждению суеверия среди масс населения. Примеры, как в зеркале отражающие неправильный социальный строй древнегреческого общества.
И вообще. Из всех культов культ Диониса особенно отличался своим исступленным и оргаистическим характером. Бог-то он бог, но хорошенькая же шушера окружала бога Диониса. Все эти сатиры, силены, вакханки.
Сатиры, они всё по той же мифологии считались полубогами. До богов они не дотянули, во-первых потому, что их было много, а во-вторых, что имели они довольно отвратительный на любой вкус козлиный облик – козлиные рога, козлиные уши, козлиные ноги, козлиный хвост.
Даже то, что сатиры играли на дудке, не прибавляло им благородства, потому что играли сатиры мерзко. Пьяные, зеленые, трясущиеся от алкогольных напитков, они вечно преследовали своей любовью целомудренных нимф – наяд, ореад и дриад, которые являлись женскими духами соответственно вод, гор и деревьев.
А взять, к примеру, силенов. Они тоже считались фантастическими существами, спутниками бога Диониса. Пьяные, лысые, они ездили на ослах, и вид у них, в отличие от сатиров, был весь конский – конские ноги, конский хвост, конские уши.
И ведь именно они, силены, повлияли на формирование личности бога Диониса: научили его пьянствовать, разводить пчел, играть на дудке. Но избави нас какой-нибудь другой бог от подобных спутников!
Не хочется грубить и писать резкие фразы, хочется писать мягко и вежливо, но что касается вакханок, то эти опьяненные вином женщины имели такой низкий моральный уровень, что их определение и описание кратко и просто – это были шлюхи.
И вот, вся лихая компания во главе с богом с утра до ночи и ночью пьянствовала, орала, танцевала непристойные танцы, дудела в дудки и флейты, гонялась за наядами, ореадами и дриадами. А народ их уважал, а народ их почитал, а народ их в культ возводил. Так они и жили.
2
И крутился там среди прочей пьяни некий царь Мидас, тоже порядочный сукин сын.
Он называл себя царем, а поскольку все это происходило очень давно, то он с тех пор так и считается, видите ли, «легендарным фригийским царем».
– Что же это за страна такая, Фригия? – позволили бы мы себе спросить царя и не получили никакого вразумительного ответа.
Он говорил бы, наверное, так:
– Вроде бы это была Фригия – Малая Азия, Анатолия, западный полуостров Азии, почти что нынешняя Турция. Омывалась Черным, Мраморным, Эгейским и Средиземным морями…
– Не слишком ли много морей, Мидас?
– Да, да. Многовато, а также проливами Босфорским и Дарданеллами.
Вот. Видите. Восточная граница у него почему-то проходила через Батуми, население непонятно чем занималось. Вроде сплавом продуктов по воде. Занималось сплавом продуктов по воде, а реки, из которых наиболее значительной была Кзыл-Ормак, являлись несудоходными. Странно получается. И вообще, если Батуми, так пускай будет Батуми. Это в Грузинской ССР. Если Турция, так пускай будет Турция. Если Малая Азия, так Малая Азия, а вот насчет Фригии – вопрос, таким образом, все же остается открытым. Ну и черт с ней, с Фригией.
И пускай этот самый Мидас называл себя царем Фригии, если ему так уж это нравилось, и пускай его считают легендарным царем Фригии, если это так принято. Это, в конце концов, их дело.
Неважно даже и то, что однажды Мидас присутствовал при музыкальном состязании покровителя подрастающей молодежи бога Аполлона с Паном – богом лесов и покровителем стад. Оба играли на свирелях, и Мидас спьяну сказал, что музыкальная культура Пана ушла значительно вперед, за что обозлившийся Аполлон дал Мидасу ослиные уши, и Пан ничем ему помочь не мог, так как сам, будучи пьяным, после хвалебных слов собутыльника уснул мертвецким сном.
Но неважно это все, не в этом дело.
А дело в том, что Мидасу в периоды просветления часто приходили в голову весьма замечательные мысли. Поэтому, видимо, не зря память о Мидасе сохранилась в сердцах народа. Видимо, имели смысл жизнь и страдания Мидаса. Да и остальные, Дионис с компанией, были все-таки, что ни говори, необыкновенные существа. Ведь народ кого попало богом считать не будет.
Так вот. Однажды, в минуту просветления, Мидас вдруг увидел, что живет он очень плохо.
Страна Фригия почти не существует, так как находится неизвестно где. Сам Мидас – вдали от родины. Эмигрант. Денег нету. Очень и очень плохо. Мидас задумался.
Мидас думал о том, что, конечно, можно и дальше жить так же, то есть пьянствовать, играть на дуде, бегать за нимфами и спать с вакханками, просыпаясь от крика «Эвоэ».
Но Мидас, хоть и сукин же был сын, но имел все же некоторую царскую гордость.
И поэтому ему в голову пришла уж совсем дикая фантазия.
Ему вдруг представилось, что как бы это было хорошо, если у него вдруг стало очень много денег, то есть золота. Чтоб у него было золота больше, чем у любого другого.
– Вот бы мне, если бы, чтоб я как что возьму в руки. Или вообще. Прикоснусь, так чтоб любой предмет, он сразу бы превращался в золотой, в монету, – сказал опухший от водки Мидас и заплакал, как дитя.
Плакал он настолько долго, что бог Дионис, случившийся рядом, пожалел беднягу и, с целью, чтоб он не портил веселья остальной бражке, наградил его свойством, о котором вслух мечтал пьяный плакса.
Но всем известно, что уж если кому не повезет, так это – навсегда.
Пример тому – Мидас.
Он в золото превратил очень много предметов, пока не захотел чего-нибудь покушать и попить.
Каково же было изумление несчастного, когда и пища и питье при его прикосновении обратились в золото. Он уж и так и сяк. Он пробовал пить и кушать прямо ртом, не помогая себе руками, но из этого, ясно, ничего не вышло. Кругом было сплошь одно золото, а хотелось кушать.
Мидас завопил, пришел Дионис и, мигом оценив сложившуюся ситуацию, повелел, чтобы положение вещей вернулось в свое прежнее состояние.
Дионис, утешая Мидаса, приглашал его выпить или побегать за нимфами, но бедняк отказывался. Он в ответ лишь трясся. У Мидаса случился инсульт.
С инсультом Мидас слег и лежал в течение долгого времени. Конец Мидаса вообще печален. После инсульта он так и не оправился. Все время проводил в постели, лежа пластом. Старые друзья отвернулись от Мидаса. Ведь у них одно было на уме – выпивка и промискуитет.
Родственников и слуг у Мидаса не осталось. Приходил из сострадания какой-то пустынник, который относился к своим добровольным обязанностям по уходу за Мидасом крайне неаккуратно. Лишне говорить, что он был все время пьян как стелька на последние мидасовы денежки. Мидас впал в крах и нищету. Единственная ценная вещь осталась у него – больничное судно из драгоценного нефрита, последний подарок отвернувшегося друга – бога Диониса. Да и то, в драгоценном сосуде вечно кисла мидасова моча. Вскоре царь весь покрылся язвами и, не вынеся подобной жизни, умер.
И пускай этот трагический случай, произошедший в Древней Греции, послужит хорошим жизненным уроком любителям выпивки и легкой жизни всех времен и народов.
3
Только вы, пожалуйста, не думайте, что на этом и заканчивается мой рассказ. Это была бы грандиозная ошибка с моей стороны, если б я закончил рассказ смертью Мидаса.
В самом деле, что там за Мидас, Аполлон, Дионис, Пан? Они жили настолько давно, что, может быть, их вообще не было. Может быть, все эти ихние истории придуманы в ванне развращенными бездельниками.
Я считаю, что писатель должен писать только о себе. Я вам про себя хочу рассказать. Мидас и Дионис кончились, поэтому и для меня настало время.
Я родился во время Второй мировой войны с немцами. У меня недавно сгорел Дом народного творчества. Я окончил Московский государственный библиотечный институт. Приехал в сибирский город Новомакедонск, где получил однокомнатную квартиру с телефоном. Номер телефона 2–54.
Я, к своему большому сожалению, окончил библиотечный институт, поэтому теперь меня гнетут интеллектуальные заботы. Вопросы добра и зла меня гнетут. Чести, конечно. Совести. Думаю также, принимать или не принимать гармонию, связанную со слезой ребенка.
Это очень усложняет мою жизнь. Приходится думать о греках, о римлянах. А на что они мне?
Дом народного творчества у меня сгорел. Я был его директором.
Сам я, граждане, долгое время проживал в безверии и фанатизме, а потом у меня сгорел Дом народного творчества, и я поверил сразу во всех богов.
Меня, как Дом народного творчества сгорел, сразу же из него выгнали. Выгнали, несмотря на то, что я руководил им, будучи молодым специалистом. Здесь налицо явное нарушение Кодекса Законов о Труде. Меня не имели права выгонять. Я должен был усердным трудом заслужить себе очищение.
Сейчас я вынужден работать библиотекарем в Доме офицеров с окладом 60 рублей в месяц, чего я страсть как не люблю.
Я после пожара и своего позора поверил во всех богов, и боги дали мне божественную возможность превращения.
То есть получается так.
Слушайте внимательно.
Дело в том, что все, к чему я ни прикоснусь, превращается в искусство.
Понимаете?
Все, к чему я ни прикоснусь, уже есть искусство.
…вот я вижу – она стоит на пустынной набережной, и плечи ее поникли, и длинные черные волосы разметались по плечам. Это – трагедия. Это – искусство…
…или с балкона я услышал пение инвалида. Инвалид пел песню Шуберта. «Лучи так сладко греют», – пел инвалид и приводил коляску в вечное движение собственными руками. Инвалид ехал по асфальту. Потом он забылся и отпустил рычаги. Но рычаги сами заходили, и коляска двигалась, потому что, слава богу, еще действовали законы инерции…
…а мальчик с девочкой. Они дожидались своей очереди стричься в парикмахерской. Было тихо. И вдруг неожиданно громко и странно зевнул мальчик, дожидающийся своей очереди стричься в парикмахерской. А девочка сказала. «Мяу, мяу, бяу, бяу», – сказала девочка…
…а вот так
Ведущий: На берегу реки разыгралась ужасная драма.
В воду упал человек.
У него, может, где-нибудь осталась мама.
Он, может, хотел жить целый век.
(Появляется другой ведущий и бьет первого по роже. И вообще все друг друга бьют по роже. Темно. Занавес.)
Понимаете?
И, между прочим, все не так уж и плохо. Иногда выйдешь на улицу – белый печной дым труб поднимается вверх. Солнце. На улице чисто, морозно. Хорошо.
Вы понимаете, я все больше духом прикасаюсь. Вот я слышу плач, но вижу только, что прелестно искривлены губки плачущей.
Да что тут губки – моя собственная жизнь вся пошла наперекосяк, а мне и на это плевать, ибо это – тоже искусство.
Видите, какой я значительный человек? А ведь сам нахожусь где-то ниже середины социальной лестницы. А если брать лестницу экономически-социальную (по получке), то там я и вообще на первой ступеньке.
А мне плевать. Вы представляете, я к чему ни прикоснусь, то все – искусство.
И самое главное. Сам я не пишу ничего, и не творю, и не созидаю. Зачем? Коли мое прикосновение все обращает в искусство, что я тогда, спрашивается, буду жрать? Это раз.
А второе – столько много искусства тоже ведь ни к чему.
И третье – человек я не боевой. Чтобы обратить мое искусство обратно в жизнь, мне нужно тратить чрезвычайное количество энергии и заводить знакомство с местными новомакедонскими журналистами и начальниками. Пить с ними водку. А я этого не хочу. На водку уходит много денег, и болит голова.
Поэтому целыми днями сижу я у себя в библиотеке и ровным счетом ничего не делаю.
Все время думаю. Думаю, что если Дионис бог, а Мидас царь, то кто же тогда я? Ведь мое прикосновение все обращает в искусство. Кто же я-то тогда есть такой?
И тогда я горделиво посматриваю на окружающих, ожидая, когда же наконец и они признают во мне какого-либо властелина.
А Дом народного творчества у меня сгорел очень просто. Я как-то сплю ночью в своей квартире. Вдруг звонок по моему телефону 2–54, и говорят:
– Это вы? – говорят.
– Я, – отвечаю.
– У вас Дом народного творчества горит.
– Я вас привлеку к административной ответственности за телефонное хулиганство, хулиган, – сказал я и повесил трубку.
А утром проснулся и думаю: ой-ё-ёй, а что как он и взаправду горит?
Встал, оделся, умылся, позавтракал, пошел, а там уж одни головешки.
И крутятся среди дымящихся развалин милиционеры, врачи и еще какие-то неизвестные мне представители общественности.
Выгнали, конечно. Но я особенно не огорчаюсь. «Живите, экономно расходуя свои силы», – сказал один мой товарищ, исчезая под колесами наехавшего на него трамвая.
Р.S. Больше комментировать мне решительно нечего. И так все ясно, что книжка эта тогда не могла быть напечатана ни в коем случае. По совокупности независящих ни от кого обстоятельств. Говорю же, ВРЕМЯ БЫЛО ТАКОЕ. А с времени какой спрос, когда оно – объективная реальность.
Приложения
Послесловие Александра Кабакова
Евгений Попов и его народ
Романтическая традиция наполнила литературу героями в высшей степени благородными, отважными и безрассудными, готовыми на любые подвиги ради чувств (в большой степени искусственных) и принципов (большей частью умозрительных). Сражения с ветряными мельницами составляли существенную часть их литературной судьбы, на эти свершения уходили все данные им авторами силы.
Между тем человечество большею частью состояло и состоит из людей умеренных, осторожных, благоразумных, сдержанных в страстях и руководствующихся здравым смыслом. На одного Дон Кихота приходится сотня Санчо Панс – они и есть народ. Когда же народ, подстрекаемый интеллигентными, но вообще-то безумными Дон Кихотами, тоже пускается в смертельную битву с ветряками, наступает большая беда. Рассыпаются в труху мельничные крылья, срываются со своих мест жернова, мука исчезает из лавок, а народ, тот самый мирный и добронравный народ, предается единственному занятию – поиску виноватых, их истреблению и бессмысленным после этого размышлениям, что же теперь делать…
Писатель Евгений Попов – многолетний и преданный певец народа, влюбленный в здравомыслие и неповрежденный рассудок, которых после победы над мельницами в мире почти не осталось. Не его, Евгения Попова, вина, что в большую часть времени, на которое пришлось его сочинительство, здравый смысл объявлялся безумием, бездарно изобретенные принципы провозглашались общеобязательными, а фальшивые чувства – безусловно свойственными человеку. Такое выворачивание основ жизни сделало персонажей писателя Евгения Попова странными чудаками, Санчо Панса угодил в ЛТП или просто в психушку, а если и избежал такого конца, то навсегда погрузился в сражение с тем великаном, который все валит и валит наших людей, многих уже свалил и, того гляди, последних изведет…
А писатель Евгений Попов все ищет и ищет в таком народе сохранившиеся от народа прежнего добро и веру – ищет и находит, вот ведь что удивительно!
И летит по нашему хмурому, резко континентальному небу плешивый мальчик, как без пафоса называет Евгений Попов купидона.
И прекрасность жизни побеждает, как всегда – неизвестным науке способом.
Все сочинения писателя Евгения Попова суть одна народная драма: история о том, как госчудовище Ивана-дурака одолеть пыталось, а Иван-то, не будь дурак, хватил стакан для храбрости, объехал чудовище на кривой козе, да еще и наподдал с тылу – на-ка, возьми меня, я есть простой народ неприкасаемый. Ниже грузчика не назначишь, дальше Сибири не сошлешь, а мы тут и так в Сибири бичуем, в прекрасном городе К. на великой реке Е.
Евгений Попов – не просто народный писатель, он создатель истинно народной литературы, главная идея которой состоит в том, что здравый смысл народа всегда в конце концов одолевал, одолевает и будет одолевать безумие власти, что любой бич свободнее любого начальника.
Я понимаю, что говорю, когда объявляю писателя Евгения Попова народным и даже сугубо национальным писателем – это звание им безусловно заслужено. Именно национальным, поскольку наши Санчо Пансы и Дон Кихоты читают его в общей живой очереди.
Короче – как теперь многие говорят – короче.
Короче, у всех нас есть общий писатель, и зовут его Евгений Попов.
2015 г.
Александр Архангельский
Поповские штучки. Прозаик Евгений Попов в роли литературного патриарха
Когда Евгений Попов появился на писательском горизонте, времена стояли не то чтоб суровые, но серьезные стояли времена. А он в литературу 70-х пробирался пританцовывая, похохатывая, словно бы вообще случайно здесь оказался и все у него понарошку. Рассказики какие-то короткие не пойми про кого, то ли про бомжей, то ли про советских мещан, то ли про интеллигентов; интонация заливистая, полузощенковская, полуолешевская, полуалешковская; заходы и зачины ернические: «В городе К., стоящем на великой русской реке Е.»…
Правда, содержание этих рассказиков было непропорционально тоскливым, философичным и подозрительно лирическим; ранний Попов насмешливо писал про горечь жизни, про невстречу счастья, про все то, о чем и рассказывает обычно большая русская литература. Стоящая на великом русском поэте П., чуть менее великом русском прозаике Ч. и гениальном прозаическом поэте Т., которого все почему-то помнят исключительно по «Муму». Вместо «Дыма» и «Накануне».
Неизвестно, как складывалась бы дальше литературная биография Евгения Попова, но тут подвернулся альманах «Метрополь». У советской власти был такой обычай: в круг сгонять писателей, стилистически предельно далеких, но ей одинаково чуждых. И выворачивать смысл их творчества наизнанку, придавая ему несвойственное звучание.
Отчасти это относится и к Евгению Анатольевичу Попову. Напечатавшись в запретном альманахе и претерпев за это, он стал литературно ассоциироваться с Вик. Ерофеевым, человечески ему приятным, писательски предельно далеким. Но что касается до несвойственного звучания… тут все ровным счетом наоборот. Загнав Попова в метрополевский загончик, советская власть, великая и могучая Софья Власьевна, ввела расхристанную поповскую прозу в жесткие идеологические рамки и тем самым проявила ее истинное содержание.
Не расхристанное. Не ерническое. Не пустое.
И пускай его первая книжка, в 1981-м полузапретным образом вышедшая в американском «Ардисе» (шлейф набоковских первопубликаций!), назвалась инерционно «Веселие Руси»; нет, теперь только глупец мог вчитать в рассказики Попова алкоголическое бормотушное – от слова «бормотать» – содержание. Умник получил социальный ключ к иронической прозе; ключом этим вскоре пришлось воспользоваться.
Когда пришла пора громокипящей перестройки и «Ардис» прогнали со двора, Евгений Попов от рассказиков перешел к романчикам. В саратовской «Волге», ныне безвременно почившей, а тогда одной из самых ярких и продвинутых журнальных структур, была обнародована его «Душа патриота», в тексте которой мелькала тень Ерофеева Виктора, а в подтексте – Ерофеева Венедикта. И как «Москва – Петушки» окончательно обнаружили в эти годы свое гоголевское, пронзительное, исполненное предельного лиризма звучание, так внешне издевательская «Душа патриота» прозвучала душевно и патриотически.
И тут Попов, едва ли не впервые в своей литературной биографии, позволил себе полностью обнажить прием. Он обнародовал тургеневско-антитургеневский роман «Накануне накануне», резко предварив запоздалый и пошлый римейк своей прозы, сорокинский роман «Роман». Затем сочинил «Роман с газетой», где превратил цитаты из советской прессы в змеевидную удавку, которая сжимает горло русской литературы и русской жизни. Стал демонстрировать постмодернистам, что и модернисты любить умеют, что есть ценностей незыблемая скала, которую не отменит никакое начетничество, оно же цитатничество. Начал бурно переводиться. Мудро высказываться.
И постепенно закрепил в сознании литературной среды свой новый образ. Не беспоповский, а патриарший. Солидный. При всей очевидной насмешливости.
Ранний Попов был похож на перчатку, вывернутую наизнанку. Все, что было внутренним, на поверхности выглядело внешним. Все, что казалось внешним, на самом деле было внутренним. Теперь изнанка – с изнанки. Лицевая сторона – с лица.
Что, наверное, замечательно.
И во всяком случае абсолютно естественно.
2003 г.
Из ранее написанного о творчестве Евгения Попова
«Мне бы хотелось, чтобы читатель запомнил, затвердил у себя в памяти имя писателя, создавшего этот ключ силою своего воображения: Евгений Попов! Я уверен, что он еще даст о себе знать и более мощно, и более полно».
Владимир Максимов, 1980 г.
«Евгений Попов принадлежит к новому поколению русской прозы. 33-летний колоритный сибиряк пишет о подлинной жизни современного русского народа со всеми ее отчетливыми мерзостями и таинственными воспарениями. Он искусный мастер, и за его плечами чувствуется не только знание народной жизни, но и близость к мировой культуре суперреализма, к европейской классике и русскому авангарду. Уверен, что впереди у этого крепкого парня, такого русского и такого античного по своей природе, большой литературный путь».
Василий Аксенов, 1981 г.
«Если бы меня не съединяли с Евгением Поповым многие уже годы совершенной и счастливой дружбы… затем – годы неразлучного утешительного добрососедства, позволяющего вместе смеяться и превозмогать печаль… более того: если бы я никогда не видела и его пригожей, давно знаменитой бороды… если бы я ничего не знала о нем и только прочла хотя бы одно из его сочинений… – вот что было бы. Я бы возликовала и сказала так: Евгений Попов – замечательный, ни с кем не схожий, очень русский писатель, имеющий не местное и узко отечественное, но обширное, отрадное всеобщее человеческое значение…»
Белла Ахмадулина, 2001 г.
[1] Перевод не знаю чей – вроде самого Н. Фетисова – Е.П.