Плешивый мальчик. Проза P.S. (сборник)

Попов Евгений Анатольевич

Укокошенный Киш

 

 

Вне культуры

 

1

Проснувшись однажды утром в двенадцать часов дня, он умылся, вытерся начинающим грязнеть белым вафельным полотенцем, походил-походил да и завалился, трясясь с похмелья, обратно на постель.

Лежит, лежит и смотрит вверх, в беленый потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.

Лежит, лежит и, представьте себе, какую-то думу думает. А что тут, спрашивается, думать, когда и так все ясно.

Что ясно? Да ничего не ясно.

Ясно только, что лежит себе, существуя, смотрит в потолок.

Думу думая? Хе-хе. Дума эта – какие-то обрывки, рваные веревочки: несущественно, позабыто, позапутано. Да еще вдобавок как на качелях – вверх-вниз, вниз-вверх, вверх-вниз – похмелье вдобавок. Попил он, умывшись, воды, а ведь всякому известно, что похмелье простой водой не изгонишь.

Бедный человек: он точно погиб бы в это дневное утро от похмелья, от дум без мысли, от серости – в комнате и за окном, от того, что в доме водятся клопы и тараканы, он бы умер, и никто бы ничего бы никогда бы и не вспомнил бы про него, он бы умер, но тут из рваных веревочек связалось нечто – эдакая мозговая петля.

Некая мысль вошла в его бедную голову.

– А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас какие-нибудь такие стихи?

 

2

Между прочим, и не удивительно вовсе, что мыслью о таком действии закончились его мозговые страдания. Скорее странно, что он раньше не вспомнил, забыл, как любит иной раз черкануть перышком по бумажке.

Тем более что за день до этого, в пятницу, он ехал в троллейбусе на работу, ехал и прочитал случайно у случайного соседа в газете через плечо, что сейчас все поэты овладели стихотворной формой, но им в их стихах не хватает смысла и содержания.

Какая это была газета, он не знал, кто такую статью сочинил, он не знал, а может быть, и вообще что-нибудь напутал в утренней троллейбусной сутолоке, может быть, и не было никогда и вообще такой статьи, но всплыли в похмельном мозгу читанные или воображаемо читанные слова, и он сказал вдруг:

«А не написать ли мне сейчас стихи». Точнее, он сказал: «А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас какие-нибудь такие стихи».

И он тут вдруг решительно встал, походил и решил, что прямо сейчас вот он сядет за стол и напишет какие-нибудь такие не очень плохие стихи со смыслом, содержанием и формой.

 

3

Сначала он все еще колебался немного. Думает:

– Ну, куда это я лезу опять, свинья я нечищенная?

Думает:

– Может, лучше пойти посуду в ларек сдать да похмелиться?

Сомневался, как видите, но страсть к сочинительству и голос литературной крови взяли верх – он сел за стол.

И за столом уже сидя, кстати вспомнил, что по воскресеньям ларек «Прием – посуда» как раз приема-то и не производит по вине проклятой конторы «Горгастроном», установившей такие неправильные правила, чтобы по воскресеньям и субботам не сдавать пустой посуды, хотя если по воскресеньям и субботам не сдавать, то когда же, спрашивается, ее сдавать, коли весь день проводишь на работе?

– Что это? Глупость или осознанное вредительство? – спросил он самого себя, и не знал.

Посидел. Встал. Пошел. Воды попил из-под крана. Вернулся. Сдвинув немытые обсохшие тарелки, сел, а твердые остатки вчерашней пищи вообще просто-напросто сбросил на пол.

Посидел немного, подумал. Никакая идея о стихах его головушку не осеняет, никакой образ в его головушку бедную нейдет. Бедный! Какой уж там смысл, какое уж там содержание, форма, когда в головушке будто волны морские, когда в головушке и в ушах прибой, и создает невидимый ультразвон, отчего – ни смысла, ни формы, ни содержания – ничего нет.

Понял:

– Так дело не пойдет. Надобно бы мне чего-нибудь откушать.

И сварил он себе на электроплитке рассыпчатой картошечки сорта «берлихенген», и полил он картошечку рафинированным подсолнечным маслицем, и, выйдя в сенцы холодные, подрубил себе капустки собственной закваски из бочки топором, и покрошил он в капустку сладкого белого лучку, и полил он капустку, лучок все тем же высокосортным маслицем.

Покушал, закурил и опять к столу.

Тут литературное дело пошло не в пример лучше, но еще не совсем. Написал следующее:

«Глаза мои себе не верят»…

А дальше что писать – не знает, что писать. Не верят – ну и хрен с ними, коли не верят. Зачеркнул, обидевшись.

 

4

Опять встал. Размял отекшие члены, походил, послонялся, радио включил.

А там какие-то, по-видимому неописуемой красоты, девушки поют песню под зазывный звон электроинструментов:

– Тю-тю-тю, дю-дю, рю-ю-ю.

И так замечательно пели, наверное, неописуемой красоты девушки, так старались, что он с удовольствием выслушал их пение до конца и, полный радости, полный оптимизма, полный новых сил, полученных от слушания замечательной мелодии, хотел даже захлопать в ладоши, но вовремя опомнился и вернулся к столу продолжать начатое. Вовремя опомнился, и слава богу, потому что как-то нехорошо бы вышло, если бы он еще и в ладоши стал хлопать при создавшейся ситуации.

Но полный воспоминаний, он сидя задумался, водя машинально карандашом, а когда глянул на лист, то просто сам покраснел от возмущения. Покраснел, ибо было написано следующее:

«И даже честные матросы Давно не носят уж капроны…»

– И так ведь можно черт знает до чего дойти, – думает.

Зачеркнул решительно все, так что осталась сплошная чернота вместо ранее написанных строчек.

Тут-то и слышит, что кто-то в дверь стучится – тук-тук-тук.

Озлобился.

– Нипочем, – решил, – не открою. Не открою! Хоть пропади вы все пропадом к чертовой бабушке, кому я нужен и кто стучит. Хоть бы и ты, моя жена, подруга дней моих убогих! Убирайтесь к черту, – показывал он двери шиш, – я хочу написать стихи, а то мне завтра на работу. И ежели из ЖЭКа кто – убирайся, и ангел – убирайся, и черт – убирайся! Все вон!

Так, представьте себе, и не открыл.

 

5

Потому что поплыли, поплыли странные, почти бывшие, белые видения-призраки. И не с похмелья уже, потому что оно в волнениях незаметно как-то почти ушло, оставив после себя нечто – сухой остаток и горечь на губах. Поплыли церковные купола и колокола, птица битая, Ильинка, Охотный, пишмашина «Эрика» и к ней пишбарышни, швейная машинка «Зингер», шуба медвежья, боа, люстры, подвески, бархат, душистое мыло, рояль, свечи.

– Ой, ой, – думает, а сам пишет такое:

«Сидит купец у телефона а далеко витает крик то его отец тоже купец старик поднимает крик почему его сынок – купец уж не такой как он сам раньше – молодец и живет не придерживаясь старого закона про отцов и детей и про козы и овцы и проказы лютей у молодого гостинодворца по сравнению с отцом старым который торговал исключительно войлочным и кожевенным товаром».

Поставил он точку, уронил голову на слабозамусоренный стол с бумажками, крошками, со стишками, уронил голову и заплакал.

Да и то верно. Ну что это он – чокнулся, что ли, совсем? Ну что он? Зачем он такую чушь пишет? Ведь ему же завтра на работу, а он так ничего путного и не придумает, не придумает, хоть тресни.

Ну, если он на работе не очень хорошо работает и имеет прогулы, если жена его пилой пилит, а он ее очень любит, то почему бы ему хоть здесь-то, здесь-то хоть не блеснуть, почему не написать бы что-нибудь эдакое такое звонкое и хлесткое, чтоб самому приятно стало, чтобы он мгновенно возвысился и перестал примером проживаемой им жизни производить неприятное впечатление. Написать бы ему что-нибудь, а то ведь он, ей-богу, напьется сегодня опять, несмотря на отсутствие финансов.

И тут опять стук в дверь – тук-тук-тук.

– То не судьба ли стучится, – думает, – или если жена и ЖЭК, и черт и ангел – нипочем не открою, убирайтесь все вон.

Так, представьте себе, и не открыл опять.

 

6

Потому что поплыли опять перед глазами странные, почти бывшие, белые, мохнатые. Снега? Снежинки? Двух этажей каменных дома, цокот копыт, снег, горечь на губах, и купола, и коляска, и прохожий.

– Кто он, кто он?

Кто он – странно близко знакомо лицо его, нос его, облик его, походка его, жизнь и страдания его – кто он?

– Он – Гоголь, – крикнул он и в лихорадке, в ознобе написал следующее:

«Однажды один гражданин вышел на улицу один на одну улицу и видит идет кто-то идет сутулится не то пьяный не то больной в крылатке – а улица была Арбат где хитрые и наглые бабы – сладки и падки на всякие новшества и деньги они сначала думали, что это тень Гюи де Мопассана но подойдя к прохожему лишили его этого сана лишь увидев, что вид его нищ волос – сед, одет довольно плохо в крылатке а так как они были падки только на новшества на деньги и на тень Гюи то они и исчезли отвалили чтобы вести шухер-махер со смоленской фарцой а вышедший однажды на улицу гражданин сказал – Вы, приятель, постойте-ка только не подумайте, что я нахал но хоть и вид Ваш простой и сами Вы – голь не есть ли Вы Николай Васильевич Гоголь. Тут какой-то посторонний негодяй как захохочет – Ха-ха-ха. Хи-хи-хи. Голь. И еще – Ха-ха-ха. Гоголь, пьешь ли ты свой моголь? Гоголь тихо так просто и грустно говорит – Да это действительно я. Я подвергался там оскорблениям. Вот почему мое сердце горит, и я не мог примириться со своим общественным положением. Я ушел из памятников и стал обычный гражданин, как Вы, вышел и вот сейчас себе найду подругу жизни. Да Я хочу жить так, потому что книжки свои я все уже написал, и они все в золотом фонде мировой литературы. Я же устал. Я устал. Я же хочу жить вне культуры».

 

7

Счастливый и озаренный, автор вышеприведенных гениальных строк несомненно сотворил еще бы что-нибудь гениальное, он даже собирался это немедленно сделать, но тут, к сожалению, на специально приготовленный для этой цели новый и тоже белый лист бумаги упала чья-то серая черная тень.

– Ах же ты гад, ах ты змей, ах ты барбос ты противный, подколодная гадюка, сволочь и сукин же ты рассын! – кричала женщина, которую ему и узнавать не надо было, потому что женщина являлась его законной супругой и явилась с побывки у мамы.

Жену он любил беззаветно и безумно, но с удовольствием отравил бы ее монохлорамином, если б ему когда-нибудь совесть позволила совершить убийство.

– Долго ли сие будет продолжаться! – вопила женщина. – Это стоит мне поехать на два дня к маме, так здесь с ходу пьянка и бумажки. Отвечай, ты один спал?

– С ходу только прыгают в воду, – дерзко отвечал он с кровати, потому что опять уже находился на кровати и смотрел в потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.

– Я, я, я знаю, – на прежней ноте реактивно вела жена, разрывая в клочья, на мелкие клочья и Гоголя, и купца, и зачеркнутое нехорошее, и разрывала, и рвала, и прибирала, и пела, и убирала, и пол мыла, и суп варила, и в тарелки наливала, и мужа за стол сажала, и про житие и здравие мамы рассказала, и его опять ругала:

– Ты почему долго не открывал, негодяй?

– Ну, извини, – сказал он.

– А я к маме уеду, – пообещала она.

– Да? Ну и хрен с тобой. Уезжай к свиньям.

– Вот я уеду к маме, ты дождешься, – заныла жена.

А мама у ней, надо сказать, замечательная старушка. Имеет свой дом, садик, козу. Пьет козье молоко и кушает ватрушки. Очень вкусные ватрушки, и очень хорошая женщина, и, кстати, его, зятя своего, очень почему-то любит, несмотря на то, что он весьма часто хочет быть поэтом.

А спрашивается – почему бы ей его не любить? Что он, хуже других, что ли, – высокий, кудрявый, синеглазый.

11 января 1969 г. – 13 апреля 1969 г.

Красноярск

Р.S. Сам я тогда был совершенно не женат, и все описанное есть плод моего «идейно-ущербного воображения». Такой ярлык мне иной раз клеили в редакциях, чтобы не печатать предлагаемые мною рассказы. Не осуждать, никого не осуждать! Время тогда еще для таких рассказов не пришло, а сейчас – как бы обратно назад в коммунизм не уехало.

С ходу только прыгают в воду – любимая фраза моего отца.

 

Отрицание жилета

…И надо сказать, что раньше я очень и очень верил в жилет. Я искал в жилете остатки человеческого разума, отзвуки гуманистических идей. Сам вид жилета успокаивал меня: длинный ряд пуговиц, отсутствие рукавов, шелковая спинка, хлястик, миленькие остренькие полы, витая массивная цепь серебряных жилетных часов.

Вспоминал Чарли Чаплина с его тросточкой и малолетним Джекки Куганом. Как, покачиваясь, он раскуривает сигарку около мусорного ящика на дне жизни, роняет дырявые перчатки, тщетно чиркая спичкой, пытается уловить какой-то ускользающий смысл.

Ну, а в тот день потери веры в жилет я сначала тихо и спокойно ехал в первом вагоне пригородной электрички.

Там было полно народу. Все куда-нибудь ехали. Вечерело. Ехали домой грибники с полными лукошками – всё женщины, дети, мужики, девки, бабы, малые ребята.

Я, уткнувшийся в многостраничный номер «Недели» – воскресного приложения к известной газете «Известия», поглядывал на грибников с уважением и подобострастием, сознавая их превосходство.

Они встали в 4 часа утра, ходили босиком по росе навстречу солнцу, их ели кровососущие насекомые, а я спал до 12 часов дня, потом пил чай с клубничным конфитюром, потом лежал на берегу, на песочке. Ленился.

И, говоря по совести, я еще боялся, что ужели случись что, то они – грибники, благодаря своей энергии окажутся жизнеспособнее меня, а я погибну.

Слышались слова: «Мы собирали грибки», слышались слова: «Маслята», «Опята», «Белые», «Обабки», «Грузди». Из транзистора неслось пение: «Непогоде вопреки валят лес сибиряки. Ча-ча-ча…»

А я ехал из гостей, с чужой дачи и сидел на желтой и жесткой вагонной скамье. И одет был по случаю гостей неплохо. В хороших башмаках и неплохом венгерском костюме фирмы «Модекс», с галстуком и жилетом, конечно.

Ехал, читал «Неделю».

И напротив меня, тоже на желтой, тоже на жесткой находился какой-то мальчик. Он что-то все вертелся, крутился, поглядывал на грибы и грибников. Поглядит, посмотрит, а потом возьмет да и черканет что-нибудь в своей записной книжечке.

Я хотел с ним разговориться. Вот и говорю:

– Мальчик, ты, наверное, юный натуралист?

– Нет, я просто натуралист, – ответил мальчик, – я – юный писатель. Я – вундеркинд. Критики обвиняют меня в чрезмерной психологической заостренности. Утверждают, будто я нахожусь под влиянием Золя и французской киногруппы «Авангард».

– О! Это очень интересно. А я – молодой писатель. Мое имя тебе ничего не скажет.

– Очень приятно познакомиться, – сказал мальчик.

Ехать стало гораздо веселее. Мы с мальчиком беседовали на литературные темы. Мальчик сказал, что он терпеть не может «Золотые плоды» Натали Саррот, и вообще из всей современной литературы признает только «Трансатлантический экспресс» Роб-Грийе, который он, к сожалению, еще не читал.

Я его горячо с этим поздравил, но в глубине души был слегка уязвлен.

– Ну а как же Сартр? – сказал я, испытующе глядя на юного писателя.

– А что Сартр? Сартр, Сартр, – ворчливо ответил мальчик и стал ворчать, – Сартр, Сартр. Носятся с этим Сартром, как с писаной торбой. Я англосаксов люблю и на них делаю ставку. Сартр. Носятся с ним, с Сартром. Совершенно потеряли всякое чувство меры.

– Ну а Камю? – спросил я, теряя последние надежды.

– Ка-мю?! – озлобился мальчик. – Да если хотите знать, меня лично совершенно не устраивает его теория безысходного отчаяния, ведущая к космическому пессимизму. Пассив. А я хочу активных действий. Если говорить образно, то вот на вас жилет, а рукавов на жилете нету. Так вот, философия Камю – это рукава от жилета настоящей философии.

– Какой настоящей?

– Ну, настоящей. Вы что, не знаете какой, что ли? Настоящей философии.

От таких слов я заробел, и неизвестно чем бы кончился наш спор, но тут к нам подсел еще один пассажир, бывший солдат. Он донашивал военное обмундирование, то есть был в полной форме, но без погон и звездочек.

– Чайный домик словно бомбоньерка В венчике своих душистых роз, —

запел солдат, закурив.

– И мой вам совет, – сказал мальчик, – так жить на земле, как живете вы – нельзя. Нужно либо повеситься, либо начать жизнь по-иному. Вот скажите, вы уже написали роман?

Я тут приободрился.

– Э-э! Нет! Видишь ли, пузырь, настоящий роман сейчас написать невозможно. Это раз. А во-вторых, если еще подумать, сколько времени уйдет на роман – полгода, год, два, три, то становится страшно. Поэтому я пишу короткие рассказы, а также потому, что больше я ничего писать не умею.

– Вот. Вот. Вот вы и пожинаете плоды своих увлечений и философий.

– Но помилуй, кто тебе дал право?..

– А почему мне не нравится ваш разговор, – неожиданно вмешался солдат, – да потому, что я в нем ничего не понимаю.

– Боитесь все, боитесь, а чего бояться, – пилил меня мальчик.

– А также потому он мне не нравится, что он мне что-то напоминает. И я даже могу сказать что, если хотите.

– Нужно не клонить голову долу, а смело смотреть жизни в глаза, – наставлял мальчик, и на этом наша дискуссия о литературе, ее творцах и философах закончилась.

Мы начали слушать солдата, так как тот уже стал тяготиться нашим невниманием. Он заорал:

– Тихо, вы – змеи, ро́маны. Дайте и человеку, наконец, слово сказать.

Дали.

– Я в жизни много видел безобразий, – начал свой рассказ солдат, – но такого, какое я повстречал в городе Алдане Якутской АССР, вы не найдете нигде, точно вам говорю. Я, ребята, стоял в очереди за вермутом разливным или, как говорят у нас в народе, за «рассыпушечкой». Мне что? Мне лишь бы рассыпушечка была, а дальше я проживу. И ведь уже почти достоялся, когда вдруг теребят меня за робу две подруги, ладные такие дивчины, и одеты неплохо, и сами ничего себе, все покрашенные. Теребят и говорят: «Солдат! Возьми нам по стакану рассыпухи, а мы тебе обои за это заплатим натурой». Вы понимаете, что это значит? А это значит, что за стакан рассыпухи они уже на все согласные.

И тут солдат на минуту замолк, чтобы перевести дух. Я с удовольствием смотрел на его говорящее лицо, а мальчик в пол.

– Вы, конечно, знаете, как я люблю заложить за воротник. Вы знаете, потому что я вот, например, и сейчас уже под газом. Но это гнусное предложение глубоко возмутило меня, как гражданина, как бойца и как мужчину. Я вышел из очереди, где мне оставалось всего два человека до продавца. Вышел, чтобы круто поговорить с девчонками и, может быть, даже направить их по правильному пути.

Вышел я, значит, из очереди и что же я, братцы мои, вижу? А вижу я, что эти две профуры, они обои стоят в углу с какими-то поросятами и вино дуют без моей посторонней помощи.

Я подошел к ним, чтобы что-нибудь сказать, может быть даже посоветовать, я все-таки постарше их буду, но только мне один барбос из этих как с ходу звезданет по рогам! Он мне выбил зуб.

И солдат открыл рот, указав пальцем на пустоту в своей челюсти, и, достав красненькую в горошек тряпочку, тряпочку размотал, вынул, предъявил нам желтый кривой зуб.

– Что было дальше? Профуры, было, заржали, но я ихним хмырям мигом накидал таких пачек, что развратницы заткнулись и стали их утаскивать из магазина. Вино кончилось. Я был маленько побит. Через месяц демобилизовался в чине ефрейтора. Вот и весь мой рассказ.

– А вы бы лучше постыдились рассказывать такие гнусные истории при ребенке, – взорвался мальчик, перестав смотреть в пол. – Впрочем, я чувствую, что Лена Мельникова из нашего класса тоже когда-нибудь падет до подобных степеней. Она уже сейчас слишком хороша собой и целуется, с кем попало. Ее на переменах всегда жмут в углу. Я тоже жал.

– Вот это мужской разговор, сынок, – одобрил солдат. – А ты что скажешь, жилет? – обратился он ко мне. – Напялил жилет и заткнулся. Ты лучше что-нибудь скажи, расскажи или спой на худой конец.

– Я? Ладно. Я хотел промолчать, но раз вы просите, я скажу. Я вам вот что скажу, дорогой мой товарищ. По моему глубокому убеждению, всякая рассказанная история служит лишь для того, чтобы сделать из нее какой-либо вывод, резюме. Подвести черту. Это – моя теория. Это – мое глубокое убеждение. А из вашей истории адекватного вывода сделать нельзя, так как слишком сомнительно ваше благородство и моральное превосходство над теми хмырями, слишком слабо обрисованы хмыри и профуры, слишком неясна расстановка сил добра и зла в вашей истории. И все это вдобавок при многозначительной простоте вашего рассказа. Ложная простота! Ложная многозначительность! Ложь и ложь! Совокупность двух видов лжи! Ваш рассказ не может существовать без чего-то главного, резюмирующего. Понимаете? Как мой жилет без пиджака. Ну, вот представьте себе, если бы я тут сидел без пиджака в одном жилете, хорошо бы это было?

– Это верно! – волнуясь, воскликнул мальчик. – Это настолько верно, что я, по моему мнению, должен присоединиться к высказавшемуся товарищу.

– Да что уж там. Это все хреновина, пустое, – добродушно улыбаясь, оправдывался солдат, – я и сам не понимаю, что к чему. Зачем я к ним полез? Подумаешь! Может, эти хмыри были их законные мужья. А слова профур, обращенные ко мне, являлись женской шуткой. Может так быть? Может быть вполне. Э-эх, и всю-то мне жизнь не везет. В школе я курил махорку, в Алдане мне выбили зуб, и вот вы с пацаном сейчас меня ругаете. И правильно ругаете, наверное. И, между прочим, может быть вполне, что и зуб мне правильно выбили. За дело. Не лезь в чужие семьи. Э-эх. Дай-ка я лучше выпью, – сказал он, вынимая из кармана пол-литра водки. Поднес ко рту и хотел пить.

И совершенно точно стал бы пить. Тут и сомнений никаких быть не может. Выпил бы – это как пить дать, если бы не приключилось вдруг ниже описываемое ужасное событие.

А в вагоне действительно случилось вдруг нечто ужасное: защелкало, зашелестело, зашевелилось, засуетилось, забегало, задвигалось.

Как бы это гром с ясного неба на ошарашенную местность и ветер, со свистом рассекающий дотоле спокойные купы деревьев.

– Это щелкунчики, – побледнев, сказал мальчик.

– Яковы? – глухо отозвался солдат, проворно пряча невыпитую водку.

А это контролеры железных дорог в этот именно день и на этом именно поезде устроили вдруг внезапную проверку проездных документов.

Работая компостерами, они шли по двое с двух концов вагона. Зловеще мерцали алюминиевые звездочки на обшлагах их форменных пиджаков. Жалобно стонали гонимые ими огрызающиеся безбилетные. Охали сердобольные грибники.

И вот они уже дошли до нас, и вот они уже встали молча над нами. Встали молча, а потом и говорят в четыре голоса:

– Ваши билеты!

И безбилетники тоже, огрызаясь, перепихиваясь, кривляются:

– Ваши проездные документы.

Нахалы!

Мальчик тут тотчас же встал и присоединился к безбилетной толпе, предварительно объяснив всем, что он – дитё.

Бывший солдат сделал вид, что он очень устал от жизни и давно спит, но его разбудили и тоже присоединили.

А я искал по всем карманам – картонный прямоугольник с дыркой, в одном кармане, в другом, в третьем, в четвертом, в пятом, в шестом, в седьмом, в восьмом – нету!

– Черт побери. Где же он?!

– А вы его, наверное, забыли взять с собой, – сказал один контролер.

– Он его, наверное, потерял при входе и выходе пассажиров из вагона, – сказал другой контролер.

– Вы, наверное, очень опаздывали на электричку и не успели взять билет, – сказал третий.

– Его билет был, наверное, у товарища, а его товарищ сошел на предыдущей станции. Большая жалость, – сказал четвертый.

Потом все четверо некоторое время укоризненно молчали.

Зато не умолкали наглые безбилетные.

– Он его оставил дома на рояле.

– Около белого телефона.

– Совершенно случайно.

– Простите его.

– Помилуйте, товарищи, – возразил я, – неужели вы меня принимаете за студента, дитя или лицо, не отвечающее за свои поступки? Ведь у меня, несомненно, должен быть билет. Я купил его за 25 копеек в кассе пригородной станции.

– Если бы у вас был билет, то он бы был, а так его у вас нету, – справедливо возразил контролер и сделал резюме: – Жилет одел, прохвост, а билет дядя за него покупай.

И он был бы совершенно прав, этот человек, если бы это было действительно так.

Таким образом, и меня они сняли с места и меня поволокли вместе со всеми прочими в голову поезда, вымогая по дороге три рубля штрафу.

– Нет у меня три рубля. За что я вам буду давать, когда я уже брал билет за 25 копеек? Я не студент, не ребенок. Я отвечаю за свои слова и поступки.

– Нету у нас три рубля. За что мы вам их будем давать, у нас нету три рубля, – ныла и толпа, пытаясь раздробить зловещее молчание контролеров.

Эти люди загнали нас в самый передний тамбур, а сами куда-то исчезли.

И наступила тишина, и наступило молчание. Тамбур позванивал и шатался. Сбившиеся в кучу, мы грели друг друга. Нас было человек около дюжины. Не было среди нас веселых, но солидных грибников, не было среди нас обладателей трех рублей.

Малодушные скребли мелочь по карманам, надеясь подкупить неподкупных. Мальчик тихо плакал, заметно повзрослев. Он плакал, но все-таки писал в книжечку карандашиком при никудышном тамбурном совещании. Солдат же выпил наконец и заснул стоя – тихим сном счастливого подростка.

И на его одухотворенное лицо упала уже окончательно наступающая вечерняя тень.

Пошли шепотки.

– Ой! И что с нами будет?

– А будет то, что стащут в милицию и оштрафуют как надо.

– А может, по дороге отпустят. Меня раз отпустили.

– Отпустят, жди.

– Ой-ой-ой.

И тут меня взорвало. Меня, тихого человека.

– Товарищи! Ну, вы-то хоть мне верите, что у меня был билет? Вы понимаете, что я – жертва роковой ошибки. У меня есть билет. Я его брал. И вообще. Мы дожили до счастливых времен, а не верим друг другу, что у нас есть билет. И вообще. Это – безобразие, не верить мне, что у меня есть билет. Вы понимаете это?

– Понимаем, понимаем, – закивали товарищи, не веря мне, – как же тебе быть без билета, коли на тебе жилетка с часами.

– Это – безобразие! – опять вскричал я. – Я чувствую, что даже вы, мои невольные товарищи по несчастью, не верите мне. Но я докажу. Клянусь своим жилетом, что докажу… Пустите меня! – окончательно разошелся я. – Я докажу. Я докажу. Я сейчас на ходу выйду из поезда. Из-за такой незначительной вещи, как билет. Я сейчас на ходу выйду из поезда, а вы убедитесь, что на земле есть еще честный человек, и этот человек – я!

– Да верим мы тебе. Верим. Мы даже видим, что у тебя легкоранимая душа. И жилету верим, – удерживали меня сердобольные безбилетники, поняв мой план и решительность.

Но и удерживая, конечно же, не верили.

Укоряли:

– Постыдились бы так делать. Ведь на вас же жилет.

– Бессовестный самоубийца.

– Нехорошо.

– Это не выход! – кричал мальчик. – В любой ситуации надо оставаться человеком.

– Ты противоречишь себе, – холодно заметил я. – Ты требовал активных действий. Вот они.

При этих словах я вырвался, с невесть откуда взявшейся физической силой раздвинул пневматические вагонные двери и, пнув кого-то напоследок, на ходу вышел из поезда.

Вы никогда не выходили на ходу из поезда? О! Сейчас я вам расскажу, что из этого получается.

Я попал под откос. Я летел, как птица, падал, как самолет и катился, сметая в инерционной агонии пригородную траву, кустики, консервные банки, бутылки, костры туристов и другие мелкие предметы.

Потом закон инерции перестал использовать меня в качестве иллюстрации собственного существования, и я затих, лежа в неизвестной, крайне болотистой, вредной для здоровья местности.

Тут-то я и потерял веру в жилет.

Выйдя из поезда на ходу, с подранной штаниной, с пустотой души и ломотой в членах, я хотел узнать хотя бы, который сейчас час. Полез за часами в карман, а там, ясно, и лежит тот самый картонный билетик, из-за которого загорелся весь сыр-бор. В кармане жилета, жилета, подло, неожиданно и мерзко предавшего меня.

А надо сказать, что раньше я очень верил в жилет. Искал в нем остатки человеческого разума, отзвуки гуманистических идей, сам вид жилета успокаивал меня.

А теперь – все. Лежа в неизвестной мне болотистой, крайне вредной для здоровья местности в жутком состоянии, отдыхая после совершенно несвойственных мне активных действий, я, разумеется, после небольшого размышления, пришел к полнейшему отрицанию жилета.

Подлый предатель! Мой бывший милый, а ныне отрицательный жилет! Какой там длинный ряд пуговок, отсутствие рукавов, шелковая спинка.

Что теперь все это для меня значит, если я окончательно потерял веру в жилет и пришел к полнейшему его отрицанию, когда исчез мой милый островок спокойствия? Грустно мне. Пойду, пойду, скорее пойду по белу свету, посоветуюсь с трудящимися. Может, хоть они подскажут, во что мне теперь начать верить.

23 сентября 1969 г.

Красноярск

Р.S. Этот рассказ обнаруживает неплохое для советских времен знание молодым писателем модных достижений мировой литературы, доступной ему в переводах. И доказывает, что и тогда, если кто-то что-то хотел узнать из упомянутой культуры, то слабую возможность для этого имел, даже если не слушал с утра до ночи Би-би-си и «Голос Америки». Причем география здесь не имела ровным счетом никакого значения. Были и в столице неучи, были и в Сибири интеллектуалы.

«Трансатлантический экспресс» – не могу удержаться, чтобы не упомянуть, что лет десять назад мне бог дал свидеться с великим Аленом Роб-Грийе. На берегу Черного моря в городе Констанца, куда террористы когда-то угнали броненосец «Потемкин», и в Бухаресте, где восставший народ некогда укокошил диктатора Чаушеску. Г-ну А. Роб-Грийе было уже за восемьдесят, но он вовсю хлестал красное вино, и лицо его, где как в капле воды отражалась вся его бурная жизнь, было подвижным и лукавым. Как ни странно, но он даже запомнил мою фамилию, хотя произносил ее с ударением на первый слог. По́пов. Ну да что взять с француза! А кто мне не верит, у меня есть фотография, и был свидетель, поэт Геннадий Айги. Я Роб-Грийе с тех пор уважаю еще больше.

«Золотые плоды» Натали Саррот – все эти «золотые плоды» – скудный урожай советской «образованщины», к которой и я скорее всего отношусь.

 

Чудеса в пиджаке

Представьте себе на минуту, что вы не тот высокоорганизованный человек, каким вы, несомненно, являетесь в обыденной жизни, а молодой алкоголик, т. Оскин, Аркадий.

Вот вы ночью напиваетесь до чертиков и ведете себя соответственно. Кричите, поете и пляшете, хохоча. А также в процессе пляски пытаетесь выворачивать свои пустые карманы. Карманы выворачиваются, и пьяные окружающие констатируют их абсолютную пустоту.

И вдруг утром ваш старый пиджак, сиротливо висящий на спинке стула, приносит вам неожиданные сюрпризы.

Так вот. Этот самый т. Оскин, проснувшись однажды утром, обнаружил в своем собственном пиджаке десять настоящих рублей.

Событие это очень удивило беспечного Аркадия, потому что денег у него в последнее время и никогда не водилось. Очень-очень это, с позволения сказать, происшествие удивило Аркашу.

– Чудеса, – сказал он, тупо глядя на деньги, – чудеса в моем дырявом пиджаке.

Сказав «чудеса» и повторив «чудеса» т. Оскин встал с постели, чтобы поймать муху, нецелеустремленно ползущую по оконному стеклу. Бросил Аркадий муху навзничь на пол, раздавил он ее крепким каблуком, надел пиджак да и отправился с похмелья на работу, чтобы честно трудиться и заработать денег на жизнь.

Только на работу он не попал, так как человек был необыкновенно слабый. Встретил Фетисова. Показал ему десятку. Тот тоже удивился. Поговорили друзья-приятели о том и о сем, завернули куда надо и так далее. В общем, возвратился т. Оскин домой поздно ночью с пением украинской народной песни «Посияла огирочки близко над водою». Попел немного и одетый бухнулся на постель.

Проснувшись утром следующего дня, он немало изумился нелепости своей жизни.

– Что же это я делаю, подлец! – сказал Аркадий, стоя перед зеркалом и не узнавая себя. – Это же кончится тем, что я окончательно потону на дно, и меня выгонят с работы.

– И правильно сделают, – сказал Голос.

– Ничего себе правильно, – возразил Аркадий. – Ведь я же человек. Человек. Ты меня понимаешь?

И еще что-то продолжал бормотать, ощупывая себя и свою неснятую одежду.

Тут ему пришлось дернуть себя за нос, потому что иного выхода не было. Потому что в том же кармане он нашел те же или другие десять рублей, ту же десятку, тот же красный червонец.

– Ай! – сказал Аркаша. – Ай, что делается! Не понимаю и даже боюсь!

Сказал и посмотрел по сторонам дико.

А по сторонам были одни голые стены. На стенах почти ничего не было. Он-то, конечно, всем всегда говорил, что ему ничего и не надо, но ведь лгал, шельма. С удовольствием ведь завел бы себе на стены какие-нибудь такие приличные вещи, как, например, ковер. Но, увы! Патологическое влечение к алкогольным напиткам это совершенно исключает.

Дико озираясь по сторонам, т. Оскин вышел на улицу и там тоже ничего не понял.

Ездили трамваи. Гуляли знакомые. В магазинах продавали еду и напитки.

Короче говоря, дома он оказался опять очень поздно. Он мычал и плакал, а на земле молодой человек стоял так: поставил ступни под углом девяносто градусов друг к дружке и перекатывался с пятки на носок, а также с носка на пятку.

– Эх, т. Оскин. Разве ж можно пропивать десять рублей дотла, даже если ты нашел их неизвестно по какому случаю? – спросил Голос.

Но ничего не отвечал бедняга. У него и у самого накопилась масса вопросов, требующих немедленного разрешения.

– Что же будет, – вопрошал Оскин, в отчаянии и испуге ломая свои белые пальцы, – разве так можно делать?

И естественно, так и не узнал, можно или нет. А то как же иначе?

Ведь в комнате он был один, кто б ему мог ответить? Голос? Так Голос и так не знал, что к чему.

И, между прочим, зря они оба так уж сильно переживали. Как выяснится в конце этого рассказа, все в конце концов разрешилось благополучно, а Оскин даже получил от этого небольшую пользу – излечился от алкоголизма.

Да-да. Не прошло и недели, как все прекраснейшим образом объяснилось, тем самым доказав, что никаких чудес в жизни и в пиджаке нет и быть не может. Все имеет строгое объяснение и причинно-следственные характеристики.

Да и какие уж тут могут быть чудеса. Уж не думаете ли вы, что если алкоголик т. Оскин каждый день недели находит в кармане по десятке, то значит жизнь полна чудес? Совершенно это неправильное, позвольте вам заметить, представление. И отчасти даже вредное своей легкомысленностью. Что? Вы так думаете? Тогда извините, ослышался, виноват.

Я лично считаю, что жизнь полна занятных историй. И не больше и не меньше. Просто истории и все тут.

И вот с т. Оскиным эта его просто история разворачивалась и продолжалась далее таким образом.

После истерик, восклицаний и вопросов т. Оскин проснулся, ясно, опять с похмелья, но уже довольно спокойным человеком.

Он привычной рукой полез в карман. Не ломал он больше пальцы, не удивлялся он больше, а только крякнул от удовольствия, увидев, что десятка опять на своем месте.

Встал, ушел, пошел, гулял, пришел, лег, спал. Пьяный.

Новый день. Прежняя картина. Тот же пиджак. Та же десятка. Берет десятку. Довольный уходит.

– Эх, Оскин, Оскин, – говорит ему вдогонку Голос, – не доведет тебя это до добра. Впрочем, не бойся. Все кончится благополучно.

А ему даже и на Голос плевать. Видите, до чего обнаглел?

Но чудес нет. Я еще раз обращаю ваше внимание на этот несомненный факт в связи с тем, что на пятый день нахождения сумм т. Оскиным было обнаружено в пиджаке уже не десять, а всего семь рублей. Семь рублей, уже не десять.

Дальше – меньше. На шестой день нахождения – всего лишь три рубля. Трешка. Пропита.

И настает седьмой день недели мнимых чудес. И на седьмой день недели мнимых чудес т. Оскин лезет в чудесный пиджак и извлекает из него шесть медных копеек.

Тут следует заметить, что этот седьмой день был по странному совпадению понедельник. А понедельник, как известно, является днем начала рабочей недели.

Оскин же хоть был и алкоголик, но человек сообразительный. Знал, что можно, а что нельзя. Знал, что неделю можно на работу не ходить, а больше нельзя.

Сообразительный Оскин посмотрел на часы. Часы ничего не показывали. Сообразительный Оскин включил радио. «На зарядку! На зарядку!»

И понял Оскин, что на работу он не опоздал, а если поторопится, то даже и успеет. Может идти на работу.

Чем-то он там наскоро перекусил, на кухоньке что-то скушал, подчистил свои полуботиночки, пригладил свои редкие волосики, алкоголик мой бедный. Сел со своими шестью копейками в автобус и приехал на работу.

На работе Оскин довольно быстро разъяснил интересующемуся начальству, что все пять рабочих дней прошедшей недели находился у постели больного дедушки, находящегося в забытьи. А теперь дедушка умер, и т. Оскин уж на работе, а также просит задним числом как-нибудь отметить его на работе, ввиду утраты дедушки, или дать ему задним числом отпуск за свой счет, если не принимать утрату дедушки к сведению.

Далее разворачивается такая сцена.

– Это очень грустно, товарищ Оскин, что у вас умер дедушка. Не стало на земле еще одного прекрасного человека. Вечная ему память в сердцах. Но скажите, пожалуйста, где те шестьдесят рублей 06 копеек профсоюзных денег, что были доверены вам как уплата профсоюзных взносов для передачи по назначению.

Тут т. Оскин потупился и горько-горько заплакал, прикрывшись рукавом.

– Товарищи, – сказал он, – если бы только я сам был виноват. Ведь это у меня наследственное. Мой папа Василий пил много водки. Пил ее и дедушка Пров. А прадедушка Степан допился до того, что сидел все время на печке и ел сырое тесто. А прапрадедушка Анисим однажды обругал в пьяном виде царский режим, и его за это сослали в Сибирь. Товарищи, коллектив! Помогите мне, если можете. Помогите мне, а деньги я потом отдам.

– Он прав. Он виноват, но не в той мере, чтоб его можно было за это карать, – сказал посовещавшийся коллектив и помог т. Оскину.

Его отдали на принудительное лечение от алкоголизма в прекрасную психиатрическую лечебницу, полную света, воздуха и запаха хвойных деревьев.

Оттуда Оскин вышел помолодевшим и просветленным. Любо-дорого на него теперь посмотреть. Денег в пиджаке он больше не находит, так как пиджак у него сейчас совсем другой, новый, а все деньги он хранит на сберкнижке.

Оскин больше не плачет. Он не разговаривает с Голосом, не ловит чертей, не давит мух и не кричит «что делать?». Он сам теперь знает, что делать. Честно трудиться и хорошо вести себя – вот что нужно делать.

И еще избегать подобных вышеописанных чудес. Ибо они редко доводят человека до хорошего конца, а если и доводят, то только в рассказах, как две капли воды похожих на этот.

25 сентября – 7 декабря 1969 г.

Красноярск

Р.S. Чтобы напечатать этот рассказ при Советах, я раз десять менял его концовку, и, наконец, он вышел весь порезанный, в жутком виде «юморески», в разделе сатиры и юмора «Литературной газеты». Что очень помогло мне в дальнейших хождениях по редакциям, где я говорил, что меня публикует «Литературная газета», так напечатайте же и вы. А мне в ответ, прочитав мой очередной предлагаемый опус, говорили: «Парень ты хороший, талантливый. Вот ты принеси нам что-нибудь другое, мы тебя и напечатаем. А эту антисоветчину ты спрячь, Женюра, и больше ее никому не показывай. Парень-то ведь ты, в сущности, простой, наш, сибирский, и мы тебя за это в гэбуху не сдадим». Везде им эта «антисоветчина» чудилась, как черти алкоголикам в дурдоме.

…допился до того, что сидел все время на печке и ел сырое тесто – фраза навеяна семейными преданиями об одном из моих двоюродных прадедушек.

 

Бочонок для Цеймаха

Вот ведь как получается, что даже Эдуард Русаков, врач и писатель, мой друг, объявил себя на днях библиофобом.

– Я, – говорит, – сам придумал слово «библиофоб» и в настоящий момент сам являюсь первым убежденным и законченным библиофобом, потому что иначе я пропаду.

Я, – говорит, – покупаю книгу, – продолжает Эдик, – и люблю ее, я читаю и люблю, потому что книга – символ. Но приходит некто, и заходит некто, и лезет в книжные шкафы мои, и просит жалобно: «Дай, пожалуйста, прочту, товарищ!»

И я даю ему книгу, – еле сдерживая готовые вырваться рыдания, заканчивает Эдик, – и больше не вижу ее никогда, мою любовь. Ибо взятые на прочтение книги не возвращаются на полки свои. «Пойми это», – сказал я себе, – окончательно заканчивает Эдик, – и стал библиофобом. Теперь я не люблю книги и не покупаю книги, а когда покупаю, то мне не жалко, если их у меня крадут, потому что теперь я ненавижу книги.

Сказал, утер вырвавшиеся все-таки слезы и подарил мне пятый том сочинений Эйзенштейна с трогательной надписью: «Евгению – от Эдика, библиофоба».

Вот ведь как оно получается. Кража книг у знакомых и в общественных библиотеках приняла столь фантастические размеры и масштабы, что я не мог пройти мимо и самолично казнил одного книгокрада.

Вот ведь как оно получается – некто Вадик Цеймах, мой закадычный приятель, взял у меня как-то на один день почитать «Избранное» Эдгара По.

И не вернул мне «Избранное» никогда.

Отговаривался он вначале тем, что он, дескать, книгу действительно брал, но потом возвратил, принес, когда меня не было дома, положил «Избранное» на кухонный стол, а там, дескать, были в это время тот-то и тот-то, вполне может быть, что это именно они и взяли, а он не брал, и не только не брал, а даже и не знает, о чем там написано, потому что книжку эту он не читал, а сразу же отдал ее мне, не выходя из дому, и еще я сказал: «Ну, хорошо», и положил книжку туда-то и туда-то, и тут Цеймах замолкал и смотрел на меня совершенно безумным взором.

И я еще тогда поклялся жестоко отомстить ему, и я с блеском, о, с каким блеском я выполнил обещанное!

Вот ведь как оно получается. В один прекрасный день я поутру приехал на трамвае в городской ломбард и представил ломбардовскому служащему семейную хрустальную вазу.

Восхваляя дороговизну и физические свойства хрустальных ваз, я получил под нее десять рублей одной-единственной красной бумажкой. Получил после пререканий, после нежеланий ту вазу брать – столь громоздкий предмет, после обещаний, клятв – вазу с ближайшей получки выкупить и тем самым вернуть ее своей семье и освободить место в ломбарде.

Не выкупил, кстати, и до сих пор, и до сих пор страна Ломбардия шлет мне безответные угрожающие письма.

Тут же в ломбарде я разменял червонец у каких-то людей, постоянно и безмолвно стоящих у двери и смотрящих друг на друга, а вечером меня уже можно было увидеть в пивной «Веселый спутник», где я, махая тремя зелененькими и одной желтой, требовал, чтобы выдали на мой стол еще замечательного пива в толстых стеклянных кружках, да и бубличков соленых побольше. Пил. И пил, заметьте себе, также приглашенный мной Цеймах, Вадик.

Всем известно, что пиво обладает странной особенностью долго не задерживаться в организме пьющего его человека. Вот мы и вышли с Вадиком на морозный двор, где ветерок, звездочки синие на небе, и говорю я тут:

– Мне очень интересно, что это за дверь рядом с той, из которой мы только что вышли. Видимо, она ведет в какой-либо, кое, нибудь, таки, ка подвал.

– Это – очевидно, – отвечает Цеймах, открывая интересующую нас обоих дверь и, смело сделав решительный шаг, исчезает с моих глаз.

Я же, довольный, что все обошлось без особого шума, осторожно спускаюсь в подвал и вижу Цеймаха, распростертого и бездыханного на полу, около огромной бочки, съехавшего в подвал по лотку, предназначенному для подъема и спуска аналогичных бочек.

– Хорошо, друг. Вива, Цеймах, – говорю я и ставлю его, еще не пришедшего в себя, в ту самую бочку, около которой он лежит бездыханный и упавший, и закрываю его крышкой, и набиваю обручи, и говорю следующие жестокие слова Цеймаху, очнувшемуся, стоящему во весь свой двухметровый рост в бочке и дышащему через специально приготовленную мной во избежание человекоубийства резиновую медицинскую кишку.

– Цеймах, – торжественно говорю я, – Цеймах, чей взмах меня не осеняет. Прежде всего – справка. Ты будешь здесь всего один день, сутки, всего 24 часа, но за этот день ты познаешь весь ужас унижения, отчуждения и нахождения в бочке с пивом.

Я перевел дух. У меня дрожали руки. Цеймах жалобно молчал.

– Помни, Вадик, что за время твоего нахождения в бочке с пивом твое прекрасное тело начнет гнить, и по нему поползут пятна тления. И ты будешь 24 часа, да, о! – двадцать четыре часа ты будешь находиться в жидкости, состоящей из пива, воды, миазмов и твоих слез. Ты знаешь, почему я поступил столь жестоко и казню тебя?

– Да, – чуть слышно ответил Цеймах. – Я оскорбил тебя. Я взял у тебя Э. По «Избранное» и до сих пор не несу. Я оскорбил тебя. Ты поклялся отомстить мне и вот мстишь, как в рассказе «Бочонок Амонтильядо».

– Цеймах, – сказал я, чувствуя, что слезы уже проделали соленую дорожку в моих щеках, – Цеймах, ха-ха, и вдобавок все будут знать об этом. А я сейчас уйду, потому что здесь до того чрезвычайно много селитры, что я могу расчихаться и заболеть, а так как температуры у меня не будет, то мне не дадут бюллетень и запишут прогул, потому что завтра на работу я, расчихавшись, не пойду. Держись, друг. Ха-ха. Я ухо-жу, Цеймах. Я поклялся жестоко отомстить, и вот тебе моя месть.

…Заплакал тогда Цеймах, упал головой на пустые пивные кружки, заполнившие наш стол, и весь в слезах сознался в краже, и обещал мне отдать «Избранное» Э. По немедленно, как только протрезвеет.

Но ведь и до сих пор не отдал – что за мерзавцы живут на свете! Ведь какой хороший писатель Эдгар По! Неужели мне больше никогда не суждено прочитать что-либо из его произведений? А ведь как хочется. Взял бы сейчас книжечку да читал бы, покуривая, вместо того чтобы писать разную чепуху, подобную вышенаписанной.

17 января 1969 г.

Красноярск

Р.S. Эдуард Русаков (р. 1942) – мой близкий друг, бывший врач-психиатр, ныне один из самых известных сибирских прозаиков.

Цеймах – я как-то упустил тогда из виду, что эта фамилия – еврейская, потому что мне это до сих пор все равно, кто какой национальности. «Не мог он турка от еврея, как мы ни бились, отличить», – это про меня сказано.

…а вечером меня уже можно было увидеть в пивной «Веселый спутник» – «Веселый спутник» – название советской еженедельной увеселительной радиопередачи вроде какой-нибудь нынешней телевизионной «Смехопанорамы» Евгения Петросяна.

Вива, Цеймах – скрытое зубоскальство над известным лозунгом «Вива, Куба!». Кубу, неизвестно за что, тогда сильно полюбили многие советские люди.

Рассказ «Бочонок Амонтильядо» – видите, какие книжные страсти бушевали тогда в России, в то время как сейчас, в эпоху ГАДЖЕТОВ, хорошие печатные книжки, увы, мало кому нужны? Видите, какой «пир духа» вершился уже тогда в так называемой провинции задолго до того, как в столице наступила «перестройка» и возникло это неблагозвучное словосочетание, авторство которого приписывают М.С. Горбачеву.

…чепуху, подобную вышенаписанной – ну, почему же так сразу? А может, это постмодернизм, и я его предтеча?

 

И стоя в очереди

И стоя в очереди, какой-то человек злобно рассказывал, как всего раз за всю жизнь он купил в магазине хорошее сливочное масло.

– А было это в городе Красноярске в одна тысяча шестьдесят четвертом году, когда стоило оно уже три пийсят за кило, – злобясь еще больше, почти сатанея, высказался он, – и было оно белое-белое, как сало.

– Вот то-то и оно, – косясь на белый глаз злобного, опасливо вступил некий старичок, – масло которое хорошее, дак до того оно капризное, до того как стэрвочка заводская, хе-хе, что положишь его в помещение на бумажку – глянь, а оно уже и растаяло до состояния густых слез.

– А вот еще, – явно волнуясь, начала немолодая и много повидавшая женщина. И волновалась она не зря – история эта была центральной в ее жизни, и рассказывала женщина эту историю каждый день, включая и тот день, когда эта история приключилась, каждый день, потому что каждый день хоть немного да стояла в очереди, а если очереди не было, так она сама очередь находила. И рассказывала она всегда хорошо – ясно, взволнованно. Да и чем же она, к примеру, отличалась от народной артистки, к примеру, республики, которая лет двадцать подряд каждый день грустит со сцены о золотых временах и утраченных идеалах? А? Чем? Силой таланта и актерской откровенностью? Ну, нет. Получку только ей, милочке квартирно-магазинной, платить некому – вот что за такие представления, и все.

Она бы и сегодня рассказала все, как есть, про себя, все так, что все и приободрились бы и человеками себя почувствовали, но, видимо, не суждено ни им, ни вам узнать, что же было вот еще, потому что после слов «А вот еще…» в магазине-гастрономе № 22 «Диетпитание» начисто потух свет.

И стало тихо.

Стало тихо, как становится тихо везде на земле, где внезапно потухнет свет.

И все старались не шуршать, чтоб на них что-нибудь не подумали, но не думали они, кто на них будет думать, кто? Ведь ни думающих, ни тех, о ком они думали, нету. Не видно их во тьме гастронома № 22 «Диетпитание», скрыла их тьма диетическая совсем.

Продавец бы свечурку пошел зажег, а ему тоже стало страшно – ай кто длинной лапой да как накроет бутылку «Московской», а на закуску не кусочек, а копилочку с надписью «Доплачивать до 5 коп.»…

Ну, тишина прямо стала как в кладбищенском склепе. И длится эта тишина и две минуты, и три, и пять, и темнота не рассеивается, потому что, видно, некому ее рассеять.

А за окном темь с фонарями.

А под окном шастают, шаркают прохожие, но никто в магазин не заходит – там в окнах топь теми – там темно, там, может, вовсе и не торгуют сегодня, там с утра, может, был учет, в обед – переучет, в полдник – ревизия, а сейчас их всех уже в тюрьму увезли, там, может, деньги растратили и пьянствовали в ресторане «Парус» с командированными.

И вдруг резкий неприличный звук, исторгнутый из чьего-то ослабленного темнотой, тишиной и оцепенением тела, будто бы решил все. Внезапно зажегся свет. Вдруг все оказались в странном новом мире гастронома № 22 «Диетпитание», где:

…кассирша защищала аппарат «Националь» от темного хищения, как Ниловна Пашку, когда он собрался в кабак, обняв его так, что выступающие детали аппарата глубоко вошли в ее большую и наверняка белую грудь, обтянутую слегка серым японским свитером за 42 рубля;

…продавщица – «душой исполненный полет». Она одной рукой слабо цеплялась за консервы «Окунь-терпуг в томатном соусе», расположенные на дальнем прилавке, другой – тормозила стопку лотерейных билетов на ближней витрине. Пузом, начинающим полнеть, она вминала в стенку внутреннего прилавка куб масла, а расшиперенные ноги ее касались проволочных ящиков. Левая – ящика с ряженкой, правая – с варенцом.

И все, еще стараясь не шуршать, еще держались – кто за открытый карман, кто за сумку: кто за что – вот как, например, крайняя, почтенного вида женщина неописуемой красоты, которая расстегнула на груди зеленую дорогую свою кофту и погрузила пальцы правой руки в межгрудевую теснину, где кошелек прыгал от сердца, как камень под гору, и сетка-авоська съехала через запястье, через предплечье и локтевой сустав до плеча и там только остановилась, покачиваясь.

И все уже были красны, все-все, и хотя обязательно должен был оказаться человек красный более остальных, его не оказалось. Совершенно очевидно, что на него подействовала мысль о том, что в темноте распространяются только звуковые колебания, но отнюдь не световые.

Я молча оглядел очередь, всех по очереди, включая продавца и кассира, и молча направился к выходу, сопровождаемый плохими взглядами всей очереди, включая продавца и кассира.

И тут продавец и покупатель, масла, кассир, банки, бутылки, полубутылки, полуулыбки, тюбики, кульки, бочечки и бочонки, лотерейные билеты, гражданочка, петушок на палочке, касса «Националь», плавленый сыр «Дружба», коньяк «Виньяк», вымпелы, грамоты, таблички, оконное безшторие, поленница колбасы и швабра, приткнувшаяся в углу, – все, ну все, ну все-все-все, вы слышите? – все стало друг другу взаимно вежливо и друг и товарищ и брат, и никто не заметил, что я, помня, что последнее время по состоянию здоровья нуждаюсь в кефире, воротился с крыльца и тихо стал опять в самый конец очереди.

17 сентября – 8 декабря 1967 г.

Красноярск

Р.S. …резкий неприличный звук произвел на первых несостоявшихся восточных издателей этой книги такое же шоковое впечатление, как в свое время на западных издателей – последняя глава «Улисса», где Молли Блюм произносит свой внутренний монолог на фоне начавшегося у нее «обычного женского». Создается впечатление, что ханжи всех стран, времен и народов «родились запечатанными» (Петроний).

Ниловна, Пашка – персонажи революционно-христианского сочинения М. Горького «Мать», экспрессивно, на грани китча экранизированного Всеволодом Пудовкиным. Мне этот немой фильм до сих пор нравится. Там, на фоне жуткой драки, появляется хладнокровный титр, символизирующий, пожалуй, всю нашу новейшую историю – «В трактире становилось все веселее».

…поленница колбасы и швабра – из этого рассказа также можно узнать, что тогда продавали в советских провинциальных продовольственных магазинах. Увы, колбаса вскоре оттуда исчезла.

 

Славненький мирок

Я давно бы уже рассказал вам историю о том, как у меня с головы слетела шапка, когда я переезжал в новую квартиру на пятом этаже.

Кабы не боялся, что все примут меня за сумасшедшего и будут надо мной смеяться.

Потому что в последнее время некоторые чрезвычайно приучились смеяться над некоторыми рассказываемыми историями, считая, что они – суть плод ума умалишенных.

Ну, а уж над сумасшедшими смеялись всегда – раньше, теперь, и – будут. Это, так сказать, вековая традиция, освященная веками.

А с другой стороны, если скрыть рассказываемую уже мной историю, то я, получается, думаю, что меня посчитают за психа, то есть сам есть уже автоматический двойной псих.

Ничего не понимаю! Но из двух зол выбираю, ясно, меньшее, поэтому и слушайте, в чем суть дела.

А суть дела в том, что, получив новую квартиру на самом пятом этаже, я решил не-е-медленно же переезжать, чтоб ее не заняли ночью, к моему огорчению, чужие люди.

«Да-да. Немедленно и как можно скорее», – говорил я сам себе, стоя посередине новой квартиры на пятом этаже нового дома.

И ведь действительно хотел немедленно, и поехал бы, и переехал бы, но тут мне на голову упал мокрый кусок сухой штукатурки.

Я поднял голову и покачнулся, но не оттого, что был ударен штукатуркой, а оттого, что мокрый потолок новой квартиры на пятом этаже не пускал меня переезжать в новую квартиру.

– Эй, – слабо крикнул я.

– Чего-с изволите, – гаркнул мне прямо в ухо молодецкий голос.

Я обернулся и увидел тощего и небритого грязненького молодого человека с полным набором слесарного инструмента в руках, в карманах, под мышками, в сумке и в зубах.

– Чего не хватает? – переспросил молодой рабочий. – Цепочка? Унитаз? Пробка? Ванна? Кран течет?

– Потолок течет! – как и в первый раз, так же слабо крикнул я опять.

– О! Это у усих тэчэ, тэчэ и тэчэ, – перешел вдруг рабочий слесарь на украинский язык. – У усих…

– А долго ли будет течь этот самый потолок?

– Нет. Он будет течь лишь до тех пор, пока не высохнет, – признался слесарь и, строго глядя мне глаза в глаза, стал зачем-то опять нахально кричать:

– Цепочки! Унитаз! Пробки! Ванна! Кран течет? Батарея течет?

Слесарь оказался сантехником, и слесарь-сантехник оказался прав. Лишь только высохли в квартире потолки, то сразу же в квартире перестало с потолков течь.

Я вот, например, приходил в новую квартиру, свободно гулял по ней, и меня никогда больше не било штукатуркой по голове.

Я вот, например, высовывался в окно, смотрел с пятого этажа на панораму окружающего меня города, и мне очень хотелось в этой квартире жить.

А для этого нужно было в квартиру переехать.

Ну, вот я и поехал…

Ехал я в грузовике, ехали там же все мои друзья, брат, мама, девочка, кошка.

Подъехали.

А ехали – блестя стеклом. По весенней улочке, с полным кузовом принадлежащего нам дрянного добра – сундук, зеркало, шкаф, комод, гнутые венские стулья и тому подобное.

Попадавшиеся нам на пути пешеходы хотели любить нас, но не могли, потому что мы ехали на новую квартиру, а они – нет.

Попадавшиеся нам на пути прохожие махали нам, мне рукой, и мы в ответ тоже махали рукой, своей, тоже.

Ну вот – приехали-с-орехами, с вещами.

Вещи. Открывающийся кузов.

А я тем временем взлетаю наверх в новую квартиру на пятом этаже нового дома, распахиваю окно, отсырелые рамы, и смотрю вниз.

Что же вижу я внизу?

Это – город. Домики-гномики. Рукав реки. Голубой. Люди. Ножками топ-топ-топ. Среди домиков-гномиков.

Пыли на улице нет, потому что весна.

Грязи на улице нет, потому что весна только началась. Только.

Нет. Того, видите ли, нет, этого, видите ли, нет. А что есть на улице?

Грузовик, являющийся при взгляде сверху игрушкой. Игрушечкой.

И там – суетящиеся. Открывающие борта.

Закрывающие и открывающие рты.

Собирающиеся подниматься.

Тащить. Ставить. Работать. Петь. Плясать. Пить. Падать.

И тут я сорвал в восторге с головы свою черную шапку и кинул вниз, чтобы накрыть, как в сказке, его, мой, этот веселый красивый славненький мирок.

А дальше все вышло и получилось уже довольно нехорошо, так как шапка полетела не как надо, то есть прямо, чтобы закрывать собою мне на утеху мой славненький мирок, а, описав дугу, влетела в раскрытую вследствие тепла форточку второго этажа.

Немало озадаченный, смущенный, огорченный, я пошел на второй этаж и стал проситься, чтобы отдали шапку.

Скажу сразу. Шапку не отдали. Не отдали до сих пор. Не отдадут никогда.

Потому что в ответ на просьбу голос из-за двери сказал:

– Ты, подлец, сшиб у меня аквариум с тремя гуппиями и мечехвостым самцом, и ты еще просишься, негодяй! Ты что, судиться со мной хочешь, рептилия?

Тихий, задумчивый, не возбужденный, спустился я окончательно вниз, но уже без шапки.

И никто, кстати, не заметил ничего. Какая там летящая шапка, какая там панорама, рукав реки, какие там домики-гномики, когда разговор в связи с разгрузкой вещей из грузовика шел такой:

– Давай! Давай! Заноси левее! Кантуй на себя! Да не так! Вы чередуйтесь, что ли! Ой, упарился! Тихо-тихо-тихо! Стекло расшибем!..

Славненький мирок.

22 апреля – 13 июля 1969 г.

Красноярск

Р.S. …кинул вниз, чтобы накрыть, как в сказке, его, мой, этот веселый красивый славненький мирок. Хотите верьте, хотите нет, но я в те времена был обвинен начитанной редакторшей издательства Манькой, окончившей вечерний университет марксизма-ленинизма, в «бергсонианстве». БЕРГСОН (Bergson) Анри (1859–1941), франц. философ. представитель интуитивизма и философии жизни. Подлинная и первонач. реальность, по Б., – жизнь как метафизически-космич. процесс, «жизненный порыв», творч. эволюция; структура ее – длительность, постигаемая только посредством интуиции, противоположной интеллекту. Большой энциклопедический словарь, М., 1998.

А может, редакторша была права, может, ее правильно в этом университете научили? Ведь, как я слышал, с лауреатом Нобелевской премии Бергсоном полемизировал сам наш великий лысый Ленин. Впрочем, «сами мы не местные, университетов не кончали».

 

Было озеро

Если бы вы, читатель, спросили любого из жителей села Невзвидово, что в Красноярском крае, на берегу реки Качи, впадающей в красавец Енисей, спросили бы: «Товарищ, каково название озера, расположенного к северо-западу от вашего села?», то вам никто бы ничего совершенно не ответил бы, потому что этого озера давным-давно нет.

А то, что существовало здесь озеро, так это всем ясно. И образовалось оно, как образуются все озера на свете – был сначала Мировой океан, а от него остались озера.

А жители вот отчего не помнили: видимо, была какая-то дискретность в поколениях – старшие знали да забыли, а младшие и не знали, и никто им об этом не рассказал, а также пили в деревне очень много самогону и бражки.

Ай, и зря забыли, зря. Ведь немало волшебных историй связывалось с озером в стародавние времена, ну а уж не волшебных и того больше.

Может, именно здесь обитала русалка, которая покорилась портному и жила с ним супружеской жизнью на казенной квартире, а потом увела его к себе в омут, так что сгинул портной на веки вечные.

Может, здесь спасался сначала гигантский мезозойский зверь, тот самый, что в настоящее время оказался за границей, в Шотландии на озере Лох-Несс.

Может быть, здесь, наконец, подвизалась известная всем золотая рыбка, которая с помощью старухи окончательно затуркала несчастного застенчивого старика и привела его обратно к разбитому корыту. Может быть, и здесь, хоть в сказке и сказано, что дело происходило, дескать, на каком-то там «синем море», может быть, здесь, потому что, что есть озеро, если не подсохшая часть Мирового океана?

Может, может, может, но вот уж то, что гибло в безымянном озере бессчетное количество народу и животных – это такой ясный и неоспоримый факт, такая верная историческая и статистическая справка, что от нее довольно трудно отмахнуться.

И зимой тонули, и весной, и летом, и осенью.

Известно, что крутили в этом озере воду таинственные водовороты. Таинственность их заключалась в том, что никак не держались водовороты на месте: сегодня здесь крутит, завтра там, а послезавтра вообще черт знает где.

И угадать даже не пытались. Портки кинут в высокие травы, и ну купаться, а потом портки кто-нибудь чужой уж в дом приносит и по дороге еще шапку сымает. И родные плачут-заливаются. А если у рыбака, а их раньше водилось немного на озере, лодка крепкую течь дает, то тоже пиши пропало. К берегу гребет он, ан – не гребется, чудесно, и не гребется. В лодке воды все прибывает. Глядишь, а челн уж и на дно пошел. Рыба пойманная, которая живая – вся на глубину хвостом виляет, а которая дохлая – та кверху пузом, а рыбачок вроде бы к берегу саженками наяривает, а тут опять же круговерть водяная в силу вступает, и гибнет человечек беспощадно и до конца.

А к осени все больше утки губили. Особенно собак. Охотник хлоп со ствола. Утка на воду хляп. Собака за ней хлюп. И ни утки, ни собаки. Один охотник изумленный в скрадке на плотике чумеет, и дым у него со стволов сизыми кольцами выходит.

Утке-то все равно, потому что она – убитая и тонет уже, как предмет, а собачке – одно губительство, гибель ей приходит при отправлении служебных обязанностей, и многие собачьи головы с мучением смотрели в последний раз вертикально в небо и на хозяев, пропадающих и тоскующих на своих дрянных плотиках.

И зима тоже к несчастью. Допустим, выйдут с колотушками ловить сома и некоторое время успешно ловят, потому что рыбы, надо сказать, тонны в озере находились. Всякая порода: и щука, и сом, и карась, и карп, и язь с подъязьком – всех, конечно, можно перечислить, да уж больно много места займет это перечисление, да и не это важно в конце концов.

Так вот. Допустим, выйдут зимой с колотушкой ловить сома по прозрачному льду, темному от озерной тиши и глубины. И вот уже ОН, серый, усатый, подплывает, родной, к лунке, чтобы цвикнуть маленько воздуху, прислоняется снизу усатой мордой ко льду и глядит выпученными генеральскими глазами, а вот тут-то и бьет его мужик через лед колотушкой по балде, и вся компания любителей свежей рыбы немедленно отправляется на озерное дно, потому что на месте удара образуется искусственная полынья, и от нее идут по льду водяные радиусы. Гибнет народ, хватаясь за края ледяные, гибнет, да еще и руки об лед режет.

А по весне все больше женщины и девушки тонули. Из-за весенней неясности береговой линии, а также потому, что белье стирать – исключительно привилегия женского роду, да и стирка была раньше не та, что сейчас, когда в кнопку – тык, ручку покрутил и получай чистые портянки. Не-е. Раньше, бывало, кипятят. Парят. На доске бельишко шыньгают, а уж потом и полоскать надо. Где? Да на озере.

Саночки загрузят – и туда, а лед уж и вскрыт почти, потому что весна. Рассядутся прачки в кажущейся безопасности, растопырятся, шмотки по воде распустят, руки накраснят, а потом глядишь, а они уж на льдине-острове на середину выплывают. И тут им обязательно надо разогнуться, распрямиться, встать, а льдина остров малый, она этого не любит, переворачивается по длинной оси, да еще придает бабе-жертве ускорение – путем битья ее льдом плашмя по черепу, чтоб незамедлительно шла на дно.

Ясно, что такое озеро стало быстро немило невзвидовцам, и они постепенно с ним перестали вообще дело иметь, а когда из села уехали все вольные рыбаки – кто в Улан-Удэ, а кто и еще подальше, на Чукотку, то и вовсе об этом естественном водоеме люди стали начисто забывать, и тут-то вот и наступил затяжной период дискретности поколений.

А тем временем озеро, скрытое от глаз и мыслей людских завесой нелюбопытства, стало мелеть, хиреть и постепенно окончательно исчезло, испарилось, как испаряется постепенно весь Мировой океан.

И вот тут-то и обнаружилась под конец еще одна странность, страннее той странности, которая присуща была озеру на весь период его существования. А была та странность, которая присуща была озеру на весь период его существования, такова, что никогда трупы погибших людей и животных обнаруживаемы не были, и не было дна у озера, потому что багор или веревка с грузом до дна никогда не доставали, а ныряльщики-измерители тонули сами, так что через определенное время с начала существования жертв появилась традиция: погибших в озере не искать, а считать их пропавшими без вести.

И если разобраться в том факте, что озеро никого никогда не отпускало и высохло в конце-концов, то ведь, если разобраться по уму, там должны были оказаться на высохшем дне всякие кости, угли, неизвестные отложения и, может быть, даже небольшое месторождение какого-нибудь полезного ископаемого, связанное с костными останками.

Нету. Был я там.

Взору последнего человека, оказавшегося намеренно на месте бывшего озера (говорю вам, что был я там) и знавшему, что это бывшее озеро, а не еще что-нибудь бывшее, представилась невзрачная, малохудожественная и непленительная картина. Однообразная, слегка вогнутая чаша с углом наклона стенок от одного до трех градусов, в центре которой, в пупке почти не блестел маленький, неизвестный издали предмет.

Я, конечно, подошел, и, конечно, разглядел и увидел, что это всего лишь не что иное, как желтая пуговка от кальсон, желтая, с четырьмя дырками и даже с волоконцами истлевших ниток, которыми пуговица прикреплялась к вышеупомянутым прогнозируемым кальсонам.

Я, конечно, и гадать даже не стал, что здесь произошло и почему, если брать с научной точки зрения, а просто-напросто стал эту историю рассказывать всем знакомым людям, вот вам, например, имея целью, чтоб вы немножко смутились, если живете в своем ясном прозрачном прекрасном и новом мире.

И мне уже один тут как-то доказывал, что они все превратились в леших, ведьм, кикимор и ушли в лес, но это явная неправда, потому что лес вокруг озера вырублен давным-давно, еще до катастроф.

И решил я эту темную историю записать, потому что рассказываю я ее, рассказываю людям, а народ-то сейчас такой пошел: возьмет кто-нибудь да и пропечатает всю озерную трагедию в газетах и журналах и, самое главное, получит еще причитающийся явно мне гонорар, если, конечно, на нашей одной шестой планеты или даже на остальных пяти шестых еще выдают деньги за подобные небылицы, хотя, как я это специально подчеркиваю, вся вышеизложенная история являет собой чистую правду до последней буквы, а вовсе не ложь.

Ноябрь 1967 г.

Енисейск – Москва

Р.S. …желтая пуговка от кальсон – примечательно, что со страшным подозрением воспринималась тогда в редакциях не только детализация реалий, но и мифологизация действительности, которая рассматривалась мелким начальством как уловка для того, чтобы тихонько пукнуть в присутствии советской власти и тем самым унизить ее. Редактор Ванька долго допытывался от меня, почему на месте деревни нашли именно пуговицу, именно от кальсон, подмигивал мне, говоря, что уж он-то понимает этот «тонкий намек на толстые обстоятельства». Врал Ванька! Я ведь и сам этого до сих пор не понимаю. Я совершенно согласен с тем, что самоцензура была гораздо страшнее, чем цензура по имени Главлит, ведь эта контора теоретически должна была охранять и вымарывать только тайны. Хотя… вся наша жизнь была тайной, и главная из них – почему все-таки Россия не оскотинела окончательно за 74 года коммунистического правления.

Шыньгают. Парят. Рассказ этот, как вы заметили, написан сказом, с употреблением просторечных выражений. Один из рецензентов исчеркал первые его страницы синим карандашом, переправляя «неряшливый стиль» на «литературно-грамотный», а потом устал, о чем и написал на полях, велев мне сначала хотя бы научиться грамотно писать, а лишь потом лезть в редакции со своей графоманщиной. Все это я пишу исключительно для того, чтобы подбодрить молодых литераторов.

 

Укокошенный Киш

Что за замечательные часы подарил мне к моему двадцатитрехлетию мой друг Ромаша! Они настолько замечательные часы, что я их смело вставляю в этот рассказ.

Вот они. Позолоченные и походят на золотые, они показывают день, час, минуту и секунду. Они называются «Восход», а на тыльной стороне имеют гравировку. И знаете, что там выгравировано? Не знаете и не узнаете никогда, потому что я этого никогда не расскажу, а также потому, что эти часы с меня недавно сняли.

И вот надо же – такие замечательные часы с меня недавно сняли. Сняли начисто, а сейчас еще хотят с работы, что ли, увольнять. Не знаю. А впрочем, не буду забегать вперед, читайте сами, как было дело.

По служебным надобностям я, пока еще совсем почти еще молодой специалист, окончивший Московский геологоразведочный институт им. С. Орджоникидзе, попал путешествовать в промышленные города и поселки заполярной тундры и лесотундры Кольского полуострова со своим начальником.

И попал я в город, который назову условной буквой X., чтобы его никто не узнал.

Прекрасен город X.!

Он славен своими никелевыми рудниками! До сих пор вспоминаю его с большим удовольствием! Что за дивный город вырос в заполярной тундре Кольского полуострова! Его надо было бы тоже назвать Дивногорском! Пускай бы было в Советском Союзе два Дивногорска! Разве это плохо?!

Дома с башенками, дома строгих и нестрогих линий, с выдумкой, изюминкой и прочим всем. Архитектурно-стилевое единство города проявляется в каждом его доме, улице и кирпиче. Фонтаны есть. Статуя неизвестного оленя. Вот какой город этот город X.!

Впрочем, нам с начальником довольно некогда было любоваться архитектурно-мемориальными красотами заполярного красавца. Мы приехали по важнейшей служебной надобности и весь день просиживали в приемных различных начальников, а также были на заседании, где рассматривали какие-то чертежи, развешенные на стене.

После окончания дня мы отправлялись прямо в двухместный номер гостиницы горкоммунхоза и там от усталости буквально падали с начальником с ног в свои деревянные кровати и засыпали там до утра сном много и хорошо поработавших мужчин.

Лишь изредка у меня, как у более молодого товарища, доставало сил выйти из гостиницы и посетить кино, кафе, ресторан «Белые ночи» или клуб.

– Ага. Вот оно в чем. Здесь все начинается, – мог бы смекнуть более сведущий в житейских делах человек, чем вы, читатель. И он бы оказался совершенно прав.

Дело в том, что действительно «вот» и в тот печальный моей жизни день, когда с меня сняли часы, я решил было пойти посмотреть в клубе Дома металлурга новый югославский фильм, как позднее выяснилось – детектив под названием «Главная улика».

Звал я с собой, конечно, с уважением и начальника. А он взял да и отказался.

– Ты иди, – говорит, – ты молодой. Посмотришь.

А я вижу, что он уже сейчас заснет, и говорю:

– Ну, я пошел.

Он же глаз раскрыл, и мне очень ласково:

– Иди, иди. Ты – молодой, а я это кино уже видел. Там одна баба вроде бы кого-то убила, а может быть, и нет. В общем, придешь расскажешь.

И точно – баба. Актерка.

Убила, падла, молодого, прекрасного, замечательного певца популярных песен, который, несмотря на молодость, погряз в разврате и картежной игре, а также пожертвовал СЕМЬ миллионов ихних югославских денег на землетрясение и его жертвы. Сам был из бедной семьи.

У него девки по квартире голые ходили, он машину спортивный «Фиат» в карты проиграл, дочку швейцара довел до аборта, у друга украл и пел шлягер-песню, которую тот, в свою очередь, переделал с Грига «Песня Сольвейг».

Ну, это я опять, как везде говорится, забежал вперед. Что это меня все вперед тянет, когда нужно все по порядку?

Вот. Пришел я в кино, в клуб Дома металлурга, где я никого не знаю. Встал в фойе тихонько к стеночке и наблюдаю, как гуляют по залу парочками взволнованные девушки, чинные, медвежьего облика горняки со своими расфуфыренными супружницами и шныряет по фойе шпана в расклешенных брюках, шпана, поглядывающая (отметьте себе это) на мои позолоченные часы, сверкающие в полутьме фойе, как мое сердце, любящее Ромашу, мне эти часы подарившего.

Тут меня кто-то по плечу хлоп. Улыбается. Смотрю – да это мой друг Валера, буровик, у которого я в Москве в общежитии полгода на полу без прописки графом жил. Давно мы с ним не виделись. Обнялись, расцеловались.

– Давай выпьем за встречу, – говорит Валерка.

– Давай, – говорю я, – то есть нет, – говорю я, – я, Валера, в отличие от прежних времен, сейчас почти не пью – разве что по праздникам или вот, как сейчас, за встречу.

И действительно, я там, на Кольском полуострове, совсем ничего спиртного не употреблял да и сейчас не пью, и вообще я сразу же после института гусарить бросил. Я так понимаю, что студенты всю жизнь пьют от бедности и от неправильного, э-э-э, образа жизни, что ли? Не пил, в общем. Тем более что там, на Кольском, там водка «Московская» – петрозаводская и делается, по-моему, черт знает из чего. Фу, бр-р-р, бл-ю, ух, – как вспомню вкус ее, запах и оттенок.

Как вспомню, что вынул через секунду после нашей встречи мой друг Валера-буровик, работающий в заполярном городе Х. на руднике мастером буровзрывных работ, из внутреннего кармана своего прекрасно сшитого палевого добротного демисезонного пальто зеленую бутылку с надписью «Московская» и с клеймом «Петрозаводск», так у меня сразу захватывает дух и мне хочется замены всех спиртных напитков на земле какой-либо благородной химией. Или хочется предупредить неопытных: «Граждане! Будьте благоразумны! Не пейте петрозаводскую водку!», или сказать: «Петрозаводские! Будьте тоже людьми! Делайте водку, как ее делали всегда порядочные люди!»

Да! Видите, какие я тогда испытал ощущения, если даже сейчас так разволновался.

А в общем-то все было просто. До начала сеанса оставалось двадцать минут. После слов Валеры «Давай выпьем за встречу» мы пошли в буфет, где тихо выпили за встречу пол-литра водки и шесть бутылок пива, тихо разговаривая о жизни. Валера сказал, что он получает двести пятьдесят шесть рублей, считая и десять процентов полярных надбавок, которые он заслужил себе за полгода. Я же сказал, что получаю сто тридцать рублей и ничего не боюсь, чему доказательством мои часы. От часов Валера пришел в восторг (отметьте себе это) и, захлопав в ладоши, сказал, что с аванса купит себе такие же, если будут к тому времени в магазине.

Потом мы плавно перешли в кинозал, и вот мы сидим уже в кинозале клуба Дома металлурга и смотрим кино, взявшись за руки крест-накрест.

– Убит певец Алекс Киш! – говорят с экрана.

– Киш – сын Солнца, – говорю я.

– Киш? Это ты врешь. Киш – это Коэффициент Использования Шпура, – говорит Валера. – Киш – это просто. Буришь шпур. В шпур – динамит. Поджигаешь шнур. Пш-бум-бам. Хоре. Собирай руду, плавь с нее металл.

– Киш – сын Киша. Киш – Кыш.

Вот ведь, пропадла! Неужели же она его убьет?

– Я в БВС работаю. БВС – это буровзрывная служба.

– Нам как спецодежду лайковые перчатки дают, шпуры заряжать.

А на экране все идет своим чередом. Ищут два следователя, один в клетчатой кепке, кто Киша-певца укокошил.

Думали сначала, что адвокат. Тот вроде все кругом на личной машине крутился, а потом думали на того дурака, что Сольвейг переделал, а Киш украл, а потом запутались – смотрят, что-то не то. Ничего им не понятно, а понятно, что тот, кто Киша укокошил, болел малярией. Ищут, значит, кто болеет малярией, а кто, спрашивается, может сейчас болеть малярией, когда она как болезнь почти канула в прошлое?

– А где ваши ребята, – спрашивает Валера, – где Мороз, где Длинный?

– Боб с Морозом в Красноярск распределились. Чуть коньки не отбросили. Там зима, знаешь какая была – тридцать, сорок, пятьдесят. В пальтишках лазили на работу. Мороз плеврит схлопотал.

– А сейчас где, слиняли, что ли?

– Оба слиняли, Мороз в Москву, Длинный в Баку.

– А Якут что, где?

– Где Якут. Известное дело, где Якут, в Якутии. Письмо получил. Он – начальник партии. Он пока не надерется, с него толк есть.

– А Тришка?

– В ящике.

– В Казахстане?

– А фиг его знает где.

– А этот, рыжий?

– Какой рыжий?

– Ну, тот, что носки сушил.

– А, тот, тот – старший научный сотрудник.

А тут-то и оказалось, что следователь заметил у одной актерки какую-то баночку на старинном рояле. А другой следователь не заметил. Тогда они пришли к ней в квартиру, когда ее душил муж-адвокат, которого раньше подозревали в убийстве. В баночке оказалось лекарство от малярии. Актерка сидела почти совсем голая. Они ее и арестовали. Малярией болела актерка, и на руке ее был свеж еще порез от ножа, которым она укокошила Киша. Актерка – его бывшая, старше его на восемь лет любовница – пришибла пацана из ревности к его другим любовницам и что денег у ней мало. Поймали ее, а тут и другие тоже плачут, там кто голые, кто полуголые – певицы, модельерши – всех хватает.

И в зале еще не зажгли свет, но зрители уже стояли, стоя приветствуя замечательную игру актеров, имена которых замелькали на экране.

Стоя приветствовали, одновременно увлекаемые неведомой силой к выходу.

Так и уходили, влекомые, повернув голову к экрану, где мелькало на красно-зелено-голубом фоне «Жан, Джорди, Беата».

Причем табачный дым поднимался уже, как ни странно, к потолку и, как ни странно, виден был, несмотря на темноту.

Зажегся свет. Тут все себя стали вести по-разному, поскольку находились в различных состояниях.

Подростки, пробираясь бочком около стеночки, злобно распихивали зрителей, отправляясь и спеша неизвестно куда.

Девочки, парно взявшись паровозиком, трогали друг друга за грудь через подмышки.

Мужики смотрели друг на друга, связанные круговой порукой, одуревшие были их лица от голых и полуголых, а жены их беседовали исключительно друг с другом, но неизвестно о чем.

Старички и старушки шли, сохраняя умильное выражение лица и как бы окончательно утратив видимые глазу принадлежности своего пола.

Девушки не сопротивлялись больше жманью веселых кавалеров в хорошей одежде.

И какая-то женщина выбежала на середину, остановив поток, увлекаемый к двери неведомой силой, и крикнула, подняв правую руку, а обращаясь, по-видимому, к подругам:

– Представьте себе. Я не устаю видеть этот фильм. Я видела это несколько раз и не устаю видеть.

И еще какой-то сидел в ложе старого клуба, где кресла обтянуты старым подновленным синим бархатом, и строго смотрел в опустевший белый экран, какой-то с усиками и черными бакенбардами, в железнодорожной форменной фуражке, – важный, величественный, неприступный.

А когда уже притушили свет, то оказалось, что всем в общем-то на это дело, на убитого Киша начихать. Все довольные и возбужденные стеклись к выходу, оставляя нас с Валерой одних, плачущих, сидящих.

Но не все же нам сидеть, плакать.

– Давай выпьем еще, что ли, – говорит Валера, – за упокой души Коэффициента Использования Шпура.

– Ты не понимаешь, старик, – заныл я, – ведь этот фильм нечто большее, чем обычный банальный детектив. Он бичует возвеличивание идолов из молодежи. Он показывает, как слава приводит их к падению и печальному концу, бичует их распутный образ жизни.

– В «Белой ночи» и выпьем, – решает Валерка.

– А тебе в смену когда завтра?

– Завтра. Шахта, – отвечает Валера. – В… в пять пятьдесят вечера, третья смена. Понял?

– Понял, – слезливо отвечаю я, – но не могу. Извини. Завтра утром – в рудоуправление. Я в НИИ. У нас это строго. Пить – ни-ни. НИИ.

Ну, а впрочем-то, конечно, в «Белую ночь» и еще куда-то, где через соломинку и прочие безобразия: помню только – полосатенькая такая юбка чья-то и негр браслетами тряс, ручными. Звали вроде бы Мгези, а может, и нет, а может, и не негр вовсе, и не юбка. А в общем-то – это все не так уж и важно, где, что и как. Я вот думаю, что, может быть, даже не играет роли и описание просмотренного мною фильма про Киша.

Важно, что сняли тогда, в тот же день с меня мои замечательные подаренные часы.

А так как рассказ этот не просто рассказ, а детективный, называется детективным, то вот и догадайтесь – кто? Кто снял мои часы с меня?

Помните, я велел вам отметить себе шпану в клешах?

Так вот – она – нет.

Она бы, может, и могла, но в Заполярье летом, как известно, летом ночью день. Все светло. Мы шли из темного пустого кинозала клуба Дома металлурга в «Белую ночь» в 23 часа 30 минут местного времени, а на нас солнце с неба светило. Нет, снять часы шпане летом в Заполярье очень трудно.

Детектив есть детектив. В нем все может и должно быть. Уж не друг ли Валера, пригретый мной на груди, подло снял? Ведь он тоже отмечен (его глаза заблестели, увидев мои часы).

Да нет! Что вы! Как можно! Помилуйте! Валера? Снять?

Полгода жил я у него графом в общежитии, и мы ели картошку из одной алюминиевой сковородки двумя алюминиевыми вилками, украденными в столовой Дорогомиловского студгородка г. Москвы. Да к тому же он получает сто шестьдесят плюс районный коэффициент один и пять плюс десять процентов «полярки». Какое уж там красть, снимать часы у друга!

Теперь все торжествуйте!

Остается самое нелогичное, как это может и должно быть в детективе, потому что в детективе может быть все.

Часы с меня снял МОЙ НАЧАЛЬНИК!!!

Торжествуйте, ибо в детективе может и должно быть все. Часы ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СНЯЛ С МЕНЯ МОЙ НАЧАЛЬНИК УСАТОВ Ю. М. Снял с меня Юрий Михайлович также плащ, пиджак, рубашку и ботинки. Носки и брюки оставил. В носках и брюках он положил меня спать на деревянную кровать, когда я белой заполярной кольской ночью ворвался к нам в номер гостиницы городского коммунального хозяйства и, хохоча и плача, рассказал ему про Киша, Валеру, Петрозаводск, негра Мгези, работу, шпуры, МГРИ, а также хотел мыться в ванне.

Вот. Снял с меня часы, а теперь говорит (сказал утром), что уважает меня как молодого специалиста, и что, дескать, это на первый раз, и всякое другое такое, что смотри-де я, что если так себя буду иногда вести, то как бы мне в один прекрасный день не распрощаться с нашим золотым замечательным НИИ, который послал меня в командировку на Кольский, платя командировочные, квартирные и сохраняя по месту работы заработную плату.

Вот так Киш. Вот так Валера. Спасибо! Удружили! А я торжественно при всех заявляю, что больше так не буду.

Май 1970 г.

Пос. Никель Мурманской области – Красноярск

Р. S. Этот легкомысленный рассказ, который не печатали из-за «мелкотемья и обывательского взгляда на действительность», практически списан с натуры и является ярким образцом «натурализма», который вместе с «формализмом», «мифологизацией», «сгущенным изображением теневых сторон» и пр. тоже не устраивал тогда литературную власть, капризную, как беременная («перестройкой»?) девка.

Ромаша – мой близкий друг, знаменитый сибирский поэт, прозаик, драматург и культуртрегер Роман Солнцев (1939–2007) действительно подарил мне тогда очень красивые часы, которые я вскоре утратил по пьянке.

«Киш – сын Солнца» – кажется, так называется один из рассказов Джека Лондона. Джек Лондон, может, и не ахти какой писатель, да получше будет многих нынешних.

Коэффициент Использования Шпура. ШПУР, цилиндрическая полость диам. до 75 мм, дл. до 5 м, пробуренная в горн. породе для размещения заряда взрывчатого в-ва и др. целей. – БЭС, М.,1998.

Плеврит – эту болезнь схлопотал лично я во время холодной зимы 1968/1969 г., после чего мне врачи запретили работать в тайге. Воспользовавшись этим печальным случаем, я тут же уволился из той геологосъемочной экспедиции, куда меня послали работать «по распределению» и где платили всего 120 рублей в месяц. Ведь это тоже миф, что советские геологи были богатые. Если ты шесть месяцев сидишь в тайге или тундре, получаешь ПОЛЕВЫЕ, твоя зарплата копится, и осенью ты имеешь шанс привезти домой относительно кругленькую сумму. У геологов не денег было больше, чем у других ИТР, а свободы. Вскоре я поступил в ЦНИЭЛ МЦМ (Центральную научно-исследовательскую экономическую лабораторию Министерства цветной металлургии) на должность старшего научного сотрудника с окладом 240 рублей, где сидел в кабинете и, делая вид, что работаю, сочинял вот эти рассказы. Но потом и оттуда ушел. И уж больше никогда и нигде не работал, в том смысле, что никогда никуда не ходил на службу к указанному часу. Ходить на службу к указанному часу писателю нельзя ни при каких обстоятельствах. Как вору в законе.

Ящик – имеется в виду так называемый «почтовый ящик», т. е. закрытое оборонное предприятие с повышенной секретностью и большой заработной платой, которая скрашивала служившим там инженерам все прелести добровольного пребывания за колючей проволокой. Как началась «перестройка», многие из этих предприятий «встали», и высокооплачиваемые «оборонщики» перестали получать зарплату вообще, отчего многие из них занялись бизнесом, иногда вполне успешным.

Начальник партии. Был такой глупый анекдот: чукча встречает геолога и спрашивает: «Ты кто?» «Начальник партии», – отвечает геолог. Чукча снимает с плеча карабин и убивает его, бормоча: «Чукча хитрый, чукчу не обманешь, чукча знает, что начальник партии наш дорогой Леонид Ильич Брежнев».

Носки сушил – вонючие носки на батарее отопления в общежитии на ул. Студенческой (Москва), д. 33/1. Душ у нас тогда был всего один на весь студенческий городок, и там я однажды подхватил лобковых вшей.

Больше так не буду – я действительно много пил до 1983 года, но когда стал ездить на машине «Запорожец», то пить стал гораздо меньше. А потом и «перестройка» наступила. За ней – старость. Напьешься иной раз, конечно, не без этого. Вот недавно в Румынии на столе плясал вместе с поэтом Мирча Динеску. И это нехорошо, потому что вид пляшущего на столе старика производит отвратительное впечатление и является дурным примером для молодежи.