Они лежали на холодной ноябрьской земле и ждали сигнала. Солнце, казалось, раздумывало – показаться из-за кромки леса или не вставать вовсе.
Володя смотрел на ту сторону канала, за границу Заповедника, через панорамный прицел, снятый много лет назад с подбитого транспортера. Карл лежал рядом на спине, тыкая палочкой в нутро старинного коммуникатора.
Наконец по тропинке между холмов показался усиленный наряд пограничников. Один шел впереди, а двое, тащившие пулемет и контейнеры с пайком, шагали, отстав на три шага. Пограничники ходко миновали распадок и, лишь немного снизив скорость, начали подниматься на сопку.
Граница охранялась людьми только днем, ночью же здесь было царство роботов. Но этой ночью китаец и индус пробили защиту, поэтому наряд уже ждали на вершине сопки.
Еще пятнадцать минут, и спутник снова глянет сюда равнодушным глазом, пятнадцать минут – вот что у них есть. Они ползли к этому часу не три километра, как кому-то показалось бы, а три года.
* * *
Все началось с Карла. Он попал в Заповедник не так давно.
Тогда все сбежались смотреть на немцев, которых пригнали большой партией, – одни мальчишки, девочек не было. И вот товарищ Викентий, Вика Железнов, привел к ним в барак Карла. Сначала на него смотрели свысока – новососланных не любили, у них было превосходство людей, выросших в обществе технологий. Такие мальчики часто были не приспособлены к простому труду и искали кнопки управления на обычных предметах вроде ножа или лопаты. Однако Карл сразу стал наравне с другими заготавливать топливо и безропотно носил воду в пластиковых канистрах. Тогда Володе было, впрочем, не до него – в тот день он познакомился с Таней-англичанкой и через час после знакомства пошел за ней в рощу. У него ничего не получилось – и этот позор казался важнее всей революционной борьбы.
Только через несколько месяцев, внимательно присмотревшись к соседу, Володя понял, какая горит в глазах Карла священная ненависть.
Однажды немец запел в бараке – причем задолго до подъема. Товарищи ворочались во сне, а Карл тихо выводил:
– Что это значит? – спросил Володя, и Карл стал пересказывать слова. Это была песня про Заповедник, про эти места, где, куда ни кинешь взгляд, топь и пустошь вокруг, где птицы не поют, а деревья не растут и где они копают торф лопатами. Где периметр закрыт и колонна по утру выйдет на развод, а потом потянется хвостом, и каждый будет думать о родителях и теплом куске хлеба, и не обнять никого, и шаг за периметр – смерть, но надежда горит красным огнем целеуказателя, и однажды они шагнут за периметр и скажут «Здравствуй!» тому, другому, миру.
– Только мы можем переплавить ненависть в любовь, и этот процесс называется «нежность». Нежность – вот что спасет мир, – шепотом сказал Карл. Рядом кашляли во сне другие мальчики, и слова звучали странно.
– Нежность? – Володя не верил в нежность. Он уже знал, во что превращается человек после нескольких лет Заповедника.
Во время Большого Восстания они поймали охранника. Несколько товарищей опознали его – хотя охранник переоделся и номер на груди был подлинным.
Его опознала Таня, которую он водил в казарму, и еще двое – те, кто видел, как он убивал. Охранника били по очереди, и, умирая, он вдруг стал страшно улыбаться разбитым ртом с черными провалами вместо зубов. Володя встретился с ним взглядом и понял, чему рад умирающий. «Вы такие же, как мы, – шептали разбитые губы. – Значит, все правильно, вы такие же, и, значит, моей вины ни в чем нет».
Потом пришли каратели, и уже сами восставшие в своих оранжевых комбинезонах корчились на бетонных полах.
Володе тогда повезло – он бы погиб со всеми, кто пошел на казармы «Аркада», лег бы у этих арок, выщербленных пулями. Ему было одиннадцать лет, но брали и таких – все дело в том, что он заболел и остался в бараке. Именно поэтому он остался в живых, и его даже не подвергли санации. Но зависть к тем, кто участвовал, не оставляла его. Штурм казарм «Аркада» помнили все в Заповеднике. После этого упростили режим, оранжевый цвет формы сменился коричневым, и теперь порядок поддерживали они сами. Торфяная масса уходила по транспортеру, а раз в неделю периметр пересекал состав с продовольствием.
Осталось главное правило – Заповедник был свободен от сетевых коммуникаций. Ни одного устройства с кнопками, ни одного процессора на его территории не было – так, по крайней мере, считалось.
* * *
Наутро Володя собрал друзей, и они выучили слова немецкой песни. Коричневая колонна жителей Заповедника теперь уходила на работу под ее скрытую ярость. Не вдумываясь особо в смысл, они горланили:
Песня клокотала в каждом горле, и движения сами собой делались плавными и сильными, как во сне.
Как во сне или в детстве.
Володя плохо помнил свое детство – горячий бок домашнего водогрейного агрегата, какие-то консервы удивительного вкуса… И темная улица, по которой уходил отец на завод. Он доводил его до угла, а дальше их дороги разделялись. Володя торопился в школу, а отца подбирал заводской автобус. Потом все кончилось.
Они не попрощались тогда – только мигнул и погас фонарь, отразившись в витрине аптеки.
Наверное, это был такой же стылый ноябрьский день, когда пришел сигнал.
Детские сны о прошлом давно стали в Заповеднике валютой – их воровали, ими обменивались. И кое-кто начинал рассказывать чужую историю, уже веря, что это случилось с ним. Каждый помнил что-то свое, и у всех воспоминания были детские, рваные, многие и вовсе сами придумывали себе прошлое в Большом Мире, хотя родились в Заповеднике.
А пока по ночам у них шла учеба – все только дивились, как поставили дело сосланные немцы. Занятия часто превращались в споры – вплоть до мордобоя, – чтобы наутро все снова встретились друзьями. Вернее – товарищами.
Карл, как судья, обычно сидел молча. Меньше его говорил только напарник Дуна индус Мохандас. Мохандас держался особняком. Первый компьютер он увидел в пятнадцать лет, два года назад. Но жизнь всегда твердила ему: «Нет, ты индус, и оттого компьютер – твой ручной зверек». Тогда Мохандас начал учиться и с помощью странных мнемонических правил запоминал команды и коды. Напарника-китайца Мохандас не любил, находя в нем излишнюю жестокость. Китайцы, о которых он знал и которых он видел, делились на жестоких и не очень. Вторых Мохандас считал конфуцианцами, а вот первые его просто пугали. Он помнил истории о том, как китайские императоры отдавали осужденных детям. И не было мучительнее казни, потому что дети еще не знают разницы между добром и злом.
Когда Мохандас увидел Большое Восстание и то, как подростки ловят своих охранников, он перестал верить в существование конфуцианцев. А вот дети были тут везде. Но его дело было укромное, машинное – и именно его извращенная логика помогала решить неразрешимые, казалось, тайные задачи Заповедника.
Из старожилов Заповедника в спорах задавали тон два брата. Ося и Лева были близнецами, но при этом совершенно непохожими.
Лева яростно сверкал очками:
– Можно прожить еще четверть века – и ничего не изменится. Ничего, кроме того, что мы потеряем силу. Мы протухнем, сопреем и сами превратимся в торф.
– А не протухнет ли сама идея?
Тогда Володя отшутился, сострил, но толку от этого было мало. Сомнения оставались. Особенно тревожны они были ночью: все было понятно до того момента, пока не будет взят контроль над Сетью. Но что потом? Одно было ясно: Большой Мир должен быть спасен, даже если он будет сопротивляться.
– Буржуа превращались в придатки своих компьютеров, – кричал в ночном сумраке Лева, а Карл молчаливо кивал. – Буржуа редко выходят из дома. Они, по сути, труба, соединяющая линию доставки и канализацию. Гражданский мир убивает человека. – Нервно ходил на горле кадык, и Лева хватал себя ладонями за шею, чтобы не дать ему вырваться на волю. – Когда у настоящего гражданина, подлинного гражданина, рождается ребенок, то он убит уже в первую минуту своей жизни, потому что он станет таким же придатком, как и родители.
Высший акт любви – это убить убийцу. Спасти идущих нам вслед, и тогда… тогда наступит эра нежности. Нашим ровесникам мы не нужны – они уже отравлены. А вот те, кто родится сегодня или через месяц, еще испытают нежную заботу революции.
– А победив дракона, не превратимся ли мы сами в зверя в чешуе? – мрачно спрашивал Володя, но Ося обычно в этот момент показывал ему кулак.
– Граждане не сделают ничего: они привязаны к своей виртуальной реальности. Вот если им вырубить Сеть, то они выйдут на улицы, – говорил Лева.
– А зачем нам эта масса люмпенов?
– Люмпены вымостят нам дорогу своими телами.
– А зачем нам дорога? – возражал Железнов. – Пусть сидят по домам. Пока они не выходят из своих квартир, мы их можем просто сократить в нашем политическом уравнении. Они не нужны нам и не могут нам помешать.
– Но потом мы все равно лишим их этого замкнутого уютного мира, и они выйдут на улицы… – В воздухе, как гроза, вызревало какое-то решение, компромисс, но Володя все равно не до конца понимал его.
– Мы перехватим контроль над Сетью и погасим их медленно, – вступила Таня. – Это будет нежное насилие – ведь они должны умереть просто для того, чтобы не отравить будущие поколения.
– Новая революция – это движение электронов. Они – власть, – сурово говорил Вика Железнов, которого Карл уже называл просто Викжель.
– Не электроны… Автоматический стрелковый комплекс рождает власть! – Это был уже китаец Дун.
– Да, но сумеем ли мы ее удержать?
– Это не наша забота, поверь, Володя, – отвечал Викжель. – Мы останемся навеки восемнадцатилетними.
Викжелю Володя верил, потому что и он и Володя были среди пятерых, знавших тайну. Только пять человек в Заповеднике знали, что аппаратура из казарм «Аркада» вовсе не превратилась в горелый пластик и что спутниковая станция связи ждала своего часа.
А накануне этого ноябрьского утра, посередине ночи, этот час пробил, электрический петух клюнул в темечко старый мир и разнес его вдребезги.
Теперь это все кончится – кончится холод торфяных болот, и кончится старый мир, убивающий души. Зима не бывает вечной.
Главной в их деле была одновременность – и она проявилась в ночном писке почтовой программы. Китаец Дун вылез из своей норы – в глазах у него еще мерцал свет компьютерных экранов – и сказал, что их ждут за периметром.
Они отрыли ружья и выдвинулись к каналу. За ним, в Большом Мире, тоже начиналась эра возвращения нежности, но именно они станут главной деталью в этом, взрывателем в бомбе, пружиной в часах революции. Они выходят в Большой Мир, о котором так много спорили по ночам в бараках.
* * *
Старший пограничного наряда вдруг остановился. Володя в свой панорамный прицел хорошо видел, как он взмахнул руками, а потом беззвучно упали его подчиненные. Володя оторвался от прицела:
– Пора, товарищи…
За ним начали подниматься ожившие кусты – отряхивался от веток передовой отряд. Они были на острие атаки, и Володя бежал впереди всех – молча, экономя дыхание. Лодки, брошенные в ледяную рябь канала, стремительно надувались, и вот первый боец ступил на другой берег. Чужие машины уносили их по трассе – туда, откуда уже невозможно вернуться в Заповедник.
Отряды разошлись веером, принимая город, что стоял на болотах, в мягкие и нежные лапы. Сервера, подстанции, антенны – вот что нужно контролировать. Вчера было рано, завтра будет поздно.
Володя представлял себе, как это было сто лет назад, – тогда революцию здесь делали такие же, как он, и тоже, наверное, тряслись по этой улице в своих танках. Интересно, сколько у них было вертолетов?
Он помнил наизусть страницы учебников по тактике, которые попадали в Заповедник, но теперь все было по-настоящему – и неожиданно.
Скоротечный бой у самой цели привел к тому, что они потеряли транспорт и остаток пути проделали пешком.
Снега не было. Только холодный колючий ветер вдоль улицы парусил куртки и рвал заледеневшее оружие из рук. В их группе осталась всего дюжина бойцов, но выбирать задание не приходилось.
Викжель развел мосты, и пути в центр города у полицейской Дивизии особого назначения уже не было. Серверный центр ждал их, как огромный мрачный зверь, притаившийся в засаде. И они быстро шли по пустой улице, и наконец тепловизор показал, что спецназ впереди, прямо у входа. План казарм с точками – огневыми постами. Точки вспыхивали, пульсировали, по голограмме ползли буковки сообщений.
Революция начиналась – в эфирном треске, щелчках и писке электроники.
Отряд на мгновение сбавил ход, но тогда Карл вдруг вытащил коммуникатор, воткнул шнур в динамик и запел на своем языке. Язык знал не всякий, но всякий знал слова этой песни, наполнившей улицу:
Динамик, болтавшийся на шее, хрипел и дребезжал, но слова подхватили, каждый на своем языке: «Это есть наш последний», – вторил им Володя. Они пробежали по обледеневшему асфальту перекресток и рванулись ко входу в Серверный центр. Осталось совсем немного, но тут на улицу выкатился полицейский броневик и хлестнул пулями по отряду.
Карл споткнулся и, зажав слова Эжена Потье в зубах, как край бинта, рухнул с полного шага на асфальт.
«Главное – не останавливаться, – кося глазом, подумал Володя. – Власти нет, есть воля к нежности и счастью других». Цель – ничто, движение – все, и он видел, как разбегаются полицейские, будто чуя их ярость.
Кто-то сзади еще закончил последний куплет, и они с разбегу вломились в здание. Теперь их было одиннадцать. Хрустя битым стеклом, они разбежались по залам, выставили в окна стволы, а индуса с китайцем отправили в недра компьютерного подвала, в царство проводов и кристаллической памяти.
Володя и Таня устроились в комнате неизвестного отдела, постелив на пол какие-то плакаты со счастливыми семьями. Матери и дети тупо глядели в потолок, предъявляя кому-то сберегательные сертификаты на счастливое будущее. Бумажным людям было невдомек, что счастливое будущее рождалось сейчас, среди бетонной крошки и осколков оконного стекла.
Наступила неожиданная тишина, и даже – неожиданно долгая тишина. Старый мир не торопился воевать с ними, а может, Дун и его индийский друг уже сделали свое дело.
Володя задремал и проснулся оттого, что его гладила по плечу Таня.
– Что, началось?
– Нет, пока все спокойно. Я о другом: как ты думаешь, мы продержимся две недели?
– Если мы даже продержимся один день, то все равно войдем в историю.
– Это будет история новой любви. Любви, очищенной от прагматики и технологии, – настоящей, а не электронной. – Она дышала ему в ухо, и было немного смешно и щекотно.
Володя взял ее за руку и потянул к себе, но только Таня склонилась над ним, стены дрогнули.
По пустой улице к ним катилось прогнившее буржуазное государство. Полицейский броневик плюнул огнем, повертел зеленой головой и снова спрятался за углом.
Что-то было знакомым в пейзаже. Ах да – на углу была аптека, и зеленый крест светился в сумерках.
«Надо было послать ребят, чтобы запаслись там чем-нибудь… – запоздало подумал Володя. – Но врача у нас все равно нет, придется выбирать самое простое».
Цепочка полицейских приближалась. Вдруг сверкнуло белым, и Володю отбросило к стене. Это в соседней комнате разорвалась ракета.
Когда Володя разлепил глаза, тонкая пыль висела в комнате и окружающее плыло перед глазами в совершенной тишине. Таня лежала рядом, смотря в потолок и улыбаясь – точь-в-точь как девушки на рекламных плакатах. Только у Тани на лице застыла улыбка, а куртка набухла кровью.
Таня ушла куда-то, и лежащее рядом тело уже не было ею. Настоящая Таня ушла, ушла и унесла с собой всю нежность.
Запищал коммуникатор. Это Дун торопился сказать, что Сеть под контролем и теперь можно уходить. Но как раз в этот момент Володя понял, что можно не торопиться. Коммуникатор попискивал, сообщая о том, что революция живет и город охвачен огнем. Они взяли электронную власть в свои руки, а значит, через несколько дней им подчинится и любая другая.
Торфяная жижа поднялась, и болота неотвратимо наступают на бездушный старый мир. Володя представлял, как тысячи таких же, как он, ловят сейчас в прицел полицейский спецназ. И каждый выстрел приближает тот час, когда нежность затопит землю.
– Уходи, Дун, уходите все. Мы сделали свое дело. Все как тогда, сто лет назад. Мы взяли коммуникации и терминалы, и теперь революцию не остановить.
Володя раздвинул сошки стрелкового комплекса и посмотрел через прицел на наступавших. Те залегли за припаркованным автомобилем. Запустив баллистическую программу, он открыл огонь. Сначала он убил офицера, а потом зажег броневик. Зеленый крест аптеки давно разлетелся вдребезги.
Теперь и фонарь, освещавший внутренность комнаты, брызнул осколками.
Его накрыла темнота, но было поздно. Полицейский снайпер попал ему в бок, стало нестерпимо холодно. Очень хотелось, чтобы кто-то приласкал, погладил по голове, прощаясь, как давным-давно прощался с ним отец, стыдившийся своих чувств.
Но это можно было перетерпеть, ведь революция продолжалась.
Она и была – вместо всего несбывшегося – высшая точка нежности.