– Ну вот, Анюта, наши места! – произнес высокий горбоносый мужчина лет тридцати пяти, откатывая дверь купе спального вагона и пропуская спутницу.
Спутница, отводя от лица сухой белокурый локон, неуверенно скользнула в полутемное пространство, душноватое и таинственное, какими всегда бывают купе перед отправлением поезда. Прежде чем сесть на диванчик, погладила его чуть дрожащей ладонью, бледной в полумраке, будто разбавленное молоко. Потрогала столик, прежде чем поставить на него маленькую лаковую сумку. Молодая женщина держалась не совсем так, как ведут себя обычные пассажиры, привыкшие к устройству и быту поездов. Она была как будто слепая или абсолютно не верила своим глазам, прозрачным и влажным, будто тающий лед. Мужчина сноровисто вынул из чемодана ее халатик, косметичку, отороченные мехом плюшевые тапки – все новое, без единой пылинки из прежней жизни, и, убрав багаж, взял ее руки обеими своими. На безымянных пальцах пары блеснули одинаковые, тоже новенькие, обручальные кольца.
– Все хорошо, Анюта, все хорошо, – заговорил мужчина, грея бескровные жилки и косточки спутницы.
– Мне не по себе, Вань, – глухо проговорила молодая женщина. – Я сейчас должна быть на кладбище…
Тут поезд дернулся, в окне, между гобеленовыми шторками, поплыли похожие на гигантские загипсованные ноги колонны вокзала. На остром лице пассажирки отразилась паника, взгляд заметался от окна к неплотно закрытым купейным дверям, где водянистое зеркало тоже показывало уплывающие прочь привокзальные копченые постройки, бетонные заборы с линялыми граффити, уступы жилых многоэтажек. Мужчина поспешно обнял спутницу и, чувствуя сопротивление, как если бы она внутри вся была прутяная, спрятал ее голову у себя на груди.
– Тш-тш-тш… Все хорошо… Мы женаты, мы едем в свадебное путешествие… – приговаривал он, поглаживая ее сухие растрепанные волосы. – Про кладбище забудь.
* * *
Кладбище, о котором шла речь, было знаменито на всю страну артефактом девяностых – так называемой Аллеей бандитской славы, все еще величественной, хотя уже немного обветшавшей. Здесь лежали герои криминальных войн, хозяева того достопамятного десятилетия, когда разновидности размножающихся рублей сменяли друг друга, будто поколения мушек-дрозофил, когда по улицам раскатывали распираемые шансоном «мерины» и «бэхи» – похожие на гигантские катушечные магнитофоны до тех пор, пока из приспущенных окон не высовывались стволы, чтобы превратить бойцов враждебных группировок в свежие трупы. В те времена все простые инженеры и школьные учителя этого славного города знали имена Кабанчика, Вована Ферзя, Саши Китайчонка. Теперь авторитеты мирно покоились в своих посмертных имениях, обнесенных античными колоннадами, с которых кое-где свисали, полные позапрошлогодних листьев и дождевых дрожащих слез, клочья паутин. В траурных вазах еще цвели жесткие рыжие настурции и рваненькие фиалки, но их уже заглушала принесенная новыми ветрами сорная трава. Памятники представляли собой главным образом глыбины черного гранита с гравированными портретами дорогих умерших – очень напоминавшими их же изображения на ментовских ориентировках. Памятники потускнели, потеки на полированном камне, оставленные дождями и покрытые пылью, напоминали брошенные сушиться женские колготки.
Главной достопримечательностью Аллеи бандитской славы были статуи. Пресса в свое время с удовольствием проехалась по дотошно вызолоченным на каменных шеях широченным голдам, по мобильникам и брелокам от «мерсаков» в тяжелых каменных руках. Но волна публикаций прошла, а мобильники и голды остались. Было что-то общее, что-то почти невинное в выражении округлых, блестящих курносыми носами, каменных лиц; было что-то ученическое в предъявляемых статуями предметах благосостояния (I have a pan, I have an apple из начальных уроков английского языка). Только один из каменных покойников казался взрослым человеком.
В свое время он ходил в большом авторитете, и, соответственно, погоняло его было Командор. Скульптор, изваявший Командора двенадцать лет назад, прежде специализировался на гранитных, бронзовых и гипсовых Ильичах, потребность в которых никогда не уменьшалась, а только росла – точно в стране буквально каждый месяц возникал новый городишко или заводик, которому требовался перед проходной или райкомом собственный вождь. Благодаря такому творческому опыту автор придал Командору характерный, устремленный с постамента в будущее, ленинский шаг; правая рука скульптуры, вскинутая указать трудящимся путь в коммунизм, как бы остановилась на полпути, потому что зажатый в ней мобильник (очень реалистично выполненный в граните лопатообразный Siemens с боковой антенной и большими, как горохи, толстенькими кнопками) как бы внезапно зазвонил. Несмотря на примесь В. И. Ленина, сходство скульптуры с оригиналом, по общему мнению пацанов, было поразительное. Скульптору удалось передать скос тяжелого лба, наплывы щек, а главное – хищную, волчью связь между крупным оскалом и положением острых, прижатых к черепу ушей. У статуи был секрет, известный только самым ближним братанам: под каменным пиджаком, искусно выточенный и скрытый заполированной полой, находился пистолет «Глок», выполненный, как и сам Командор, в две натуральные величины. Разумеется, оригиналы пистолета, мобильника и ключей от «мерсака» были положены Командору в дубовый, с дворцовой роскошью сделанный гроб.
В отличие от большинства бандитских захоронений мемориал Командора выглядел ухоженным: никакие осадки не заляпали скульптуру, никакие кладбищенские отдыхающие из числа еще живых не замусорили поставленную прямо под стопудовый взгляд Командора чугунную скамью. На этой скамье во всякое время года можно было видеть сутулую блондинку с неправильным лицом, словно нарисованным косметикой на пустом месте. Блондинка представала перед глубоко высверленными в граните глазами статуи регулярно раз в сутки.
* * *
Анечка не была официальной и законной женой Командора, хотя прожила с ним два года и восемь месяцев. Командор учился в той же школе, что и она, и закончил ее на медные тройки, когда Анечка, отличница и умничка, перешла в четвертый класс. Завалившись на Анечкин выпускной с полной спортивной сумкой бухла и с букетом кровавых роз для любимой училки, он увидел ее, тоненькую, как стрекозку, в радужном и жестком платьице, сшитом из капроновой занавески. Увидел и просто взял себе.
Поначалу Анечка была рада-радешенька переехать из продымленной заводом родительской панельки в центр, в просторную квартиру с видом на Главпочтамт и главный городской фонтан, вокруг которого гуляла принаряженная молодежь. Дом был полная чаша: невиданный высоченный холодильник кряхтел от обилия деликатесов, у Анечки едва ли не у первой в городе появилась итальянская, восхитительная и хвоистая, будто новогодняя елка, норковая шуба. Однако денег у нее не было ни копейки. Анечка таскала понемногу из карманов Командора, когда он после своих трудов и отдыха прибывал, источая страшный дух, словно перегретый грузовик, и падал поперек кровати, размазав плоскую щеку по шелковой подушке. Выходить из квартиры в город Анечке не рекомендовалось. В прихожей на низенькой, чуть ли не детской, табуретке всегда сидел здоровенный задастый охранник – Саша, либо Гоша, либо Леша: их, будто зверей в зоопарке, запрещалось кормить. Однажды в кармане кожаной куртки Командора Анечка нашла незнакомую голду, облепленную словно давленым изюмом. Потом красное с куртки и голды мазалось повсюду, никак не смывалось горячей водой; мыльная пена, падавшая с рук, была как в кастрюле во время варки мяса. Но уйти Анечка не могла: она догадывалась, что Командор просто не представляет ее свободной от себя и при этом живой.
Однако судьба распорядилась иначе. В один погожий апрельский денек, когда Командор, зевая и почихивая на солнышко, вышел из офиса и уселся в «мерсак», машина как-то несолидно подпрыгнула и вспухла огнем. Невероятным образом ключи от «мерсака», отброшенные взрывом либо последним бессознательным движением Командора на озарившийся лед, остались невредимы. Видимо, пацаны, положившие эти ключи Командору в гроб, представляли дело так, что покойный «шестисотый», превратившийся здесь в покореженный остов, там возродится, оденется прежним лаковым блеском и повезет хозяина по райским кабакам.
Командора хоронили в закрытом гробу. Для траурного кортежа перекрыли главный проспект, называвшийся, естественно, проспектом Ленина; перед катафалком тащился открытый грузовичок, откуда под колеса последнего Командорова транспорта бросали охапками белые розы – и после проползания скорбного бандитского парада вся эта роскошь оставалась на проезжей части раздавленная, напоминавшая переваренные доллары, чем и была в действительности. Зеваки стояли вдоль проспекта, будто темный лес, загадочный и недобрый. Анечка сидела в катафалке подле гроба, бессмысленно уставившись на угловую бронзовую завитушку. На кладбище порывистый ветер, задиравший пегую бороду деловито служившего батюшки, казался Анечке дуновением свободы.
Не тут-то было.
На другое утро после похорон к заспавшейся Анечке, впервые ночевавшей в квартире без охраны, явился адвокат. Был он похож одновременно на курицу и яйцо: узкоплечий, с большими женскими бедрами и яйцеобразной, совершенно лысой головой, на которой для обозначения глаз крепились очки. Разложив перед собой свои бумаги, поглаживая их короткими ручками-крылышками, адвокат объявил вдове последнюю волю покойного. Оказалось, что Анечка, не состоя с Командором в зарегистрированном браке, по закону не может претендовать ни на какое наследство. Однако, по счастью, Командор оставил завещание. По нему Анечке отходила данная квартира со всей обстановкой, автомобиль «Ауди» тысяча девятьсот девяносто первого года выпуска и ежемесячное содержание в размере пятисот долларов США. Единственное условие: вдова должна приходить к надгробному памятнику Командора каждые сутки.
– На нашу адвокатскую фирму и лично на меня возложен контроль за выполнением условия, – пояснил маленький лойер, помаргивая золотыми очочками. – Обратите внимание, уважаемая Анна Валерьевна: если вы пропустите хотя бы раз, немедленно наступают последствия, весьма для вас нежелательные. То есть придется на другой же день выселить вас отсюда на улицу. И никаких больше денег, разумеется. Сегодняшние сутки уже идут в зачет, так что собирайтесь, едем на кладбище.
* * *
Так и повелось. В тот день, скромно постояв позади озябшей Анечки перед грудой заледенелых венков, звеневших как эоловы арфы на знобком ветру, адвокат вручил ей первый плотненький конверт с долларами. Всю весну, все лето и начало осени либо маленький лойер, либо его помощник, унылый тип с длинными вялыми волосами, из которых торчали белые, как мыло, круглые уши, сопровождал Анечку к месту упокоения Командора. Вместе они наблюдали, как воздвигается мемориал, как одевается в камень могила, напоминавшая во время работ залитое дождями старое костровище. Наконец, настал момент, когда Анечка увидела каменного мужа. Гранитный Командор смотрел на нее из-под нахлобученного лба, и похолодевшей Анечке почудилось, будто в глубоко высверленных зрачках таится стеклянистая, злая, совершенно бессмертная жизнь.
– Ну вот, теперь он сам за вами присмотрит, – с облегчением объявил маленький лойер.
– Как присмотрит? – испугалась Анечка. – В нем что, видеокамера?
Адвокат пожал покатыми плечиками, что вышло похоже на выдавливание тюбика.
– Техника не стоит на месте, – произнес он туманно. – И помните, Анна Валерьевна: достаточно одного пропуска. Мы сразу будем знать.
Сперва Анечка считала, что завещание Командора дает ей спасительную передышку, прежде чем она устроит жизнь как-то по-другому. Она размышляла, идти ей на работу или поступать в университет, – и в этих необязательных мыслях незаметно прошел год. Оказалось, что найти хорошее место с приличной зарплатой без друзей и знакомых совершенно нереально. Анечка постояла пару месяцев за прилавком косметического бутика и надышалась фальшивыми парфюмами, оставляющими в ноздрях свои ингредиенты, как краска с фальшивых банкнот остается на пальцах, после чего даже запах жареной картошки долгое время казался Анечке поддельным. Чуть дольше она продержалась в секретаршах у директора типографии продувного типа с воспаленной коммерческой жилкой, печатавшего с пленок заказчика в собственную пользу левые тиражи и не выпускавшего со складов тиражи издательства, пока не сбудет свой контрафакт. Однажды, в отсутствие предусмотрительно смывшегося шефа, разгневанный издатель отхлестал Анечку по лицу стоявшим у нее уже неделю подкисшим букетом. На этом ее трудовая биография закончилась.
Куда ей было деваться? Чтобы купить квартиру, требовалось полжизни. О возвращении к родителям не могло быть и речи: там оставалась сестра и у сестры родилась двойня. Казалось бы, Анечка могла просто-напросто жить в свое удовольствие и не работать, но от ежедневной кладбищенской обязанности у нее не было отпусков. Каждый раз с наступлением лета ей страстно хотелось на море. Море снилось ей по ночам – сине-зеленое, дымчатое, мреющее в полукольце воздушных гор. Но видеть его Анечка могла только по телевизору, главным образом в рекламе шампуней и шоколадок Bounty, которые она поедала в несметных количествах, разбрасывая по кожаному дивану испачканные бумажки.
Поводок, на котором держал ее Командор, был длиной в триста километров: именно на такое расстояние Анечка, боязливый и неловкий драйвер, могла отъехать от дома, не рискуя опоздать на свидание со статуей. В радиусе трехсот километров, помимо самого областного центра с его растянутыми, будто рукава у кофты, заводскими пригородами, имелись два городишки: Каменск и Талда. Никогда в обычной жизни Анечка не отправилась бы на экскурсию в подобную дыру, а теперь ездила каждую неделю и знала наизусть достопримечательности: два почти одинаковых Дворца культуры, затейливый, точно сложенный из пряников, Каменский драматический театр, талдинский Троицкий собор, похожий на перестроенную под богослужения русскую печь. Полумиллионный Краснокурьинск, далеко распространявший специфический едкий запах цветной металлургии, был уже за границей. Иногда Анечка в каком-то отчаянном хмелю устремлялась по шоссе на краснокурьинские оранжевые дымы, вытекавшие, как фанта, из заводских медеплавильных труб, но близящаяся точка невозврата заставляла биться сердце, точно оно вот-вот взорвется, и Анечка, всхлипнув, поворачивала назад.
Таким образом, Анечкин мир сделался маленьким и плоским, вроде пиццы, с тремя городами, одним лесопильным поселком и одним озерцом, полным тины и мальков: в нем Анечка в разгар жары купалась вместе с сопливыми поселковыми мальчишками. Теперь море снилось ей в виде зеленого студня, в котором колыхалась сплошная масса водорослей, сопящая от шевеления волны; из-за них отяжелевшая морская гладь напоминала рваную сеть. Большой окружающий мир в сознании Анечки приобретал черты все более фантастические; при этом самым реальным был объект в высшей степени странный – сама статуя. Анечка так и не выяснила, есть ли в памятнике видеоаппаратура. Но ощущение собственной видимости перед гранитным Командором было настолько явственным, что Анечка первое время сидела на чугунной скамейке неестественно, будто в салоне у фотографа. И потом, когда она попривыкла и озлилась, ощущение не исчезло. Статуя словно генерировала поле – поле зрения мертвеца, накрывавшее скамью и метров пять траурной аллеи, выложенной темно-багровыми яшмовыми плитами. В этом поле свет, солнечный либо электрический, заметно тускнел, точно зрению покойника, в отличие от живых, нужно было не освещение, а, наоборот, темнота.
* * *
Если видеокамера работала, то в адвокатской фирме уполномоченные люди смотрели интересный фильм. Они видели Анечку, потупленную, стоявшую перед статуей ровно минуту и уходившую, не поднимая глаз; видели плачущую, с искаженным опухшим лицом и страдальческим оскалом, натянувшим на шее старушечьи жилы. Видели ее кривляния, высунутый язык, грозящий статуе костлявенький кулак. Адвокаты наблюдали Анечку тусклую, в бесформенном балахоне до пят, наблюдали ее же в задравшейся мини-юбке и рваных колготках в сеточку, хлопающей себя по оттопыренной заднице и пучившей в поцелуе грязно намазанный рот. Было время, когда бандитская вдова ударилась во все тяжкие. В промышленном центре как раз пооткрывались ночные клубы, обвившие бетонные строения резкими, как электросварка, бегущими огоньками. Там Анечка, нарядившись в вульгарные тряпки, хлебала коктейли и снимала себе гуманоидов, роковым образом похожих на охранников Сашу, Гошу и Лешу – иногда даже плативших ей по пятьдесят долларов за ночь. Утром, обнаружив рядом с собой чужое белое тело несколько свиных очертаний, Анечка понимала дурной и больной головой, что счастья нет и не будет. Ей удалось вовремя остановиться: чтобы выполнять условия Командора, нельзя было попадать ни в какую клинику и уж тем более в ментовку.
Теперь Анечка по-настоящему чувствовала себя женой Командора – гораздо больше, чем прежде, когда Командор был еще не каменный, а живой. Иногда она вдруг принимала отчаянное решение не ехать на кладбище: вот не ехать, и все. Плача и бормоча, она пихала вещи в чемодан, чтобы уйти куда угодно – на вокзал, на уличную скамью, в то безразмерное пространство отчаяния и обиды, которое создается воображением повздоривших влюбленных. Потом, опомнившись, бросала прямо на полу развороченные тряпки, хватала на улице немытое «Ауди», с безумными глазами, как у понесшей лошади, мчалась сквозь ночь, ловя на себе косые взгляды бомбил; успевала к половине двенадцатого, без четверти двенадцать, без пяти двенадцать.
Командор, в свою очередь, начал ей звонить. Все чаще на дисплее Анечкиного мобильника определялся знакомый номер – ЕГО номер, значившийся в списке контактов как Husband. Анечка убеждала себя, обомлев с распухающим от зуда мобильником на мятной ладони, что, скорее всего, телефон Командору в гроб положили без «симки», а теперь либо адвокаты, либо братки пугают ее, вставив сим-карту в другой аппарат. Может, хотят отобрать квартиру или просто поиздеваться. Но когда она, раскрыв телефон, орала в него «Алло!» – ответом ей была такая огромная и черная тишина, точно она приложилась ухом к дыре, ведущей в небытие. Тишина говорила «Ааааааааааа» совершенно без голоса, только бесконечно глубоким горлом, готовым проглотить человеческий разум. С каждым таким звонком Анечка словно получала инъекцию небытия, и уже в голове у нее открывались черные области, не дававшие связывать мысли.
Последний Анечкин бунт случился на девятом году ее крепостного вдовства. Подкопив денег, тщательно выверив авиарейсы, она полетела в Париж. Самолет был как сон; то и дело ныряя в жужжащую дрему, Анечка словно вываливалась из боинга и потом тяжелым хмельным усилием вновь оказывалась в салоне, будто неслась затяжными скачками над равниной ночных посеребренных облаков. В аэропорту Шарль де Голль, поражавшем огромными крытыми пространствами, Анечка почувствовала себя мухой, ползущей по потолку. Маленькое синенькое такси с табличкой на горбатой крыше повезло ее к Лувру. На все про все у Анечки было примерно пять часов. Слишком тепло одетая для иностранного февраля, Анечка тащила ноги в меховых ботинках вдоль бесконечного дворцового фасада и не могла поверить, что вот эта блеклая вода, словно исчезающая вместе с отражениями и рябью в блеске голого солнца, и есть Сена. Статуи здесь были ярко-белые, все до одной незрячие; на мраморных головах иногда торчали острой короной проволоки для защиты от птиц. Анечка очень устала, но чтобы присесть, надо было что-нибудь заказать: она не видела нигде обыкновенных бесплатных скамеек, а в многочисленных кафе, выставивших на тротуары не просто пластиковую мебель, а красивые столики, покрытые скатертями, было дорого и как-то страшно. За этими столиками сидели люди, много людей: пожилые носатые господа с газетами, стриженые старухи в веселеньких шарфиках, неопределенного пола молодежь, побросавшая в кучу свои рюкзаки. Глядя на них, глядя на толпу, Анечка чувствовала себя чужой им всем – гораздо больше чужой, чем если бы она осталась дома, чем если бы она умерла.
Она едва не прозевала время, когда надо было ехать в аэропорт. На пути в Шарль де Голль такси попало в пробку из здешних маленьких автомобилей, похожую по сравнению с российским скоплением могучих джипов и отечественного металлолома на стадо коз, – но абсолютно непрошибаемую для заклятий и молитв. Что Анечка пережила, стиснув руки на коленях и глядя перед собой сухими страшными глазами, не дай бог пережить никому. Она успела на рейс в последний момент. Во время обратного полета, замерзая в пропотевшем платье под тоненьким пледом, Анечка поняла, что ненавидит Париж. Дома мело, курились сугробы, темные сосны на кладбище качались в снежном дыму. По каменному Командору словно текло молоко, и Анечке почудилось, будто статуя вот-вот шагнет с постамента и разобьется.
Теперь жизнь начала неостановимо уходить из бандитской вдовы. Ежемесячные пятьсот долларов, бывшие когда-то очень неплохими деньгами, уже едва обеспечивали насущное. Старушка «Ауди» побарахлила и встала: на дорогой и бессмысленный ремонт у Анечки не хватало средств. Теперь и Каменск с Талдой превратились в смутную мечту. Автомобиль ржавел под Анечкиными окнами, из-под колес росли, пробивая старый асфальт, стеганые лопухи. Примерно то же самое происходило и с самой Анечкой. Так было до тех пор, пока однажды, сидя на скамейке перед обласканной солнышком статуей, она не заметила краем глаза высокого мужчину, снимавшего ее навороченным фотоаппаратом из-за куста сирени.
* * *
Иван Ветров, он же Хуан Игнасио де Уэрта, происходил из семьи потомков испанских коммунистов, бежавших в СССР от Франко, своего родного языка он почти не знал. В паспорте его стояла русская фамилия, образовавшаяся тогда, когда антифашистов тоже начали на всякий случай потихонечку сажать – особенно тех, в ком текла слишком густая и яркая, сладкая для специалистов с Лубянки, дворянская кровь. Несмотря на происхождение, Ветров был не особенно хорош собой – слишком черняв, слишком костляв, его лицо с выпирающим горбатым носом было в странных голодных ямах, точно нехватка строительного материала, испытанная и отцом, и матерью в советском детском доме, отпечаталась в генотипе. Однако Ветрова это не волновало: его настоящим лицом, его зрением и способом мыслить была фотокамера. Иван Ветров был весьма известный фотохудожник, мастер женского портрета. В его работах проступало то, чего женщина, служившая моделью, ни при каких обстоятельствах не могла увидеть в зеркале. Некий почти мираж с доминированием какой-нибудь одной реальной черты: заломленной брови, непослушной пряди, узкого, прошитого морщинками, изысканного рта – облик неожиданный и нетронутый, как если бы женщину никогда не снимали на паспорт. Виясь вокруг модели по полу, по стенам, чуть ли не по потолку, Ветров щелчками фотокамеры с невероятной точностью выхватывал драгоценные мгновения истины, обыкновенно затираемые кусками простого времени. Его фотосессии походили на обряд поклонения, на танец паука вокруг попавшейся мухи. Женщина, чувствуя себя вовлеченной в некий интимный процесс и познанной в этом процессе, испытывала желание сказать о себе еще больше. Довольно часто это заканчивалось постелью.
Известность фотохудожника Ивана Ветрова росла, выставки его проходили в Париже, Бостоне, Нью-Йорке. Но главным талантом дона Хуана было понимание женской натуры. Он знал, например, простые вещи: всякая женщина почти всегда плохо себя чувствует, всякая женщина от всякого своего собеседника что-то скрывает. Выше красоты – вернее, того, что принято считать красотой, – дон Хуан ценил в женщинах дар желать: мужчину ли, новый автомобиль, поездку на курорт – неважно. Он видел, что мужчины, несмотря на свою амбициозность, гораздо равнодушнее к жизни. И женщины желали дона Хуана – он же не видел никакого повода им отказывать. Вокруг него кипели страсти: его любовницы, как только добирались друг до друга, принимались выяснять между собой, которая лучше – по признакам, по большей части отражавшим их заблуждения; от дона Хуана прекрасные донны требовали судейства. Но дон Хуан не мог им дать именно этого: судейства и суда. Он был бы и рад выбрать наконец из всех одну, но не находил причины, почему та, а не другая. Он слишком серьезно относился к жизни и судьбе – этот выродившийся кавалер с хрустящими суставами и ранней сединой цвета холодных углей; ему действительно нужна была причина, гораздо более высокая и веская, чем молодость и красота. Среди его любовниц была пятидесятипятилетняя неудачливая актриса, носившая в растянутых мочках тяжелые сапфировые серьги в тон выцветающим глазам и гадавшая за деньги на картах; она научила его, что женщина, познавшая отчаяние, бесценна. К ней дон Хуан относился особенно трепетно, но разрыва во времени преодолеть не мог. Он ждал знака судьбы – подозревая, что дон Гуан из старинной испанской легенды, послуживший моделью для Пушкина и Байрона, был на самом деле не охотником, а дичью.
* * *
Отрешенная вдова, которую Ветров увидал, приехав поснимать Аллею бандитской славы для своего, набирающего популярность, блога, вызвала буквально бешенство верного Nikon’а – будто в фотоаппарате билась целая стая готовых вылететь птиц. Те золотые мгновения истины, которые Ветрову приходилось выцеливать из разных, иногда немыслимых физических положений, роились вокруг понурой фигурки, точно мошкара. Дон Хуан допускал, что, выскочив из кустов с фотоаппаратом наперевес, он больше всего походил на сумасшедшего. Не слушая растерянного лепета, даже толком не представившись, он утащил, увез кладбищенскую находку в студию – с чувством, будто украл надгробную статую. Эта смущенная женщина, поставившая черную сумку, почти котомку, прямо на затоптанный пол у входной двери, содержала в себе даже на первый взгляд целую, а в перспективе была неисчерпаема. Ее доминантой были глаза, что случается гораздо реже, чем думают производители туши для ресниц. Наснимав на пленку и на цифру целое богатство и мечтая остаться наконец наедине с файлами, Ветров легко отпустил осунувшуюся модель домой или куда она там собралась на ночь глядя. Однако файлы были таковы, что дону Хуану скоро стало понятно: эта женщина на самом деле не ушла и никогда не уйдет. Испугавшись, что кладбищенская находка дала ему, чтобы отвязаться, неверный телефонный номер, дон Хуан принялся ей звонить в четыре утра.
Он взял ее штурмом, каким-то безумным фламенко, занесшим их не на кровать, а на старый и тучный, астматически хрипевший под ними кожаный диван. Потом, лежа подле влажного тела, напоминающего худобой и стеклянистостью какое-то дивное насекомое, дон Хуан догадался, что крепость вовсе не взята, по-прежнему маячит фатой-морганой на горизонте, и брать ее предстоит осторожно, медленной изучающей лаской, которая, бог даст, продлится целую жизнь. Сперва дона Хуана тревожило, что ему выпало разрушить великую женскую скорбь: он краем глаза заметил даты на постаменте у статуи и поразился сроку траура по такому брутальному животному. Потом он услышал настоящую историю Анюты, и у него отлегло от сердца. Ветров знал немало трагедий, происходивших с хорошими и слабыми людьми, которых перемены девяностых заживо вычеркнули из списка живущих, – из них трагедия Анюты была самой женственной и взывала к лучшим силам недюжинной натуры дона Хуана. Это и была та самая причина, основание выбора, с которым не поспоришь. Дон Хуан объявил Анюте, что проблемы закончились. Квартиру он унаследовал, деньги зарабатывал. Он перевез Анюту к себе, разрешив собрать в черную котомку только документы и кое-что из ее усталой одежды на первое время, перевез, по иронии судьбы, наискось через проспект, с видом из окон на зеркально-синюю, цвета окалины, башню офисного центра и на угол прежнего Анютиного дома, выпиравшего из тряпичной листвы, будто старый комод.
Имя будущей жены будило у дона Хуана романтическое волнение и как бы подтверждало его идентичность. Он, однако, вздрогнул, услыхав, как в действительности зовут гранитного покойника, чьи фамилия, имя и отчество, высеченные на постаменте, были совершенно обыкновенными, ничего о владельце не говорящими. Разумеется, дон Хуан и не думал приглашать в гости эту толстоногую статую с мордой как обледенелый корнеплод. Тем не менее он понимал, что обстоятельства сошлись, сюжет запущен и вопрос только в том, когда ожидать визита Командора. При мысли об этом визите в волосах у дона Хуана шевелился песок. Это заставило его максимально поспешить со свадьбой. Бывшая актриса, дрожа серьгами и плача без слез лиловыми морщинками, его благословила.
То, как Анюта вела себя перед свадьбой, кому угодно показалось бы странным – кому угодно, только не дону Хуану. Под разными неуклюжими предлогами Анюта исчезала каждый день на два, на три часа – дон Хуан отлично знал, куда и почему ее несет. Он понимал, что переживает женщина, уходя от одного мужчины к другому. В этот опасный период всегда возникает зыбкий ренессанс прежнего чувства – вспышка воспоминаний, боли и вины, которыми бывший, если окажется умен, сумеет воспользоваться. Дону Хуану в этом смысле опасаться было нечего: его Анюта бегала к Командору на кладбище. Бегала ежедневно, как привыкла делать годами. Даже наутро перед регистрацией, тихонько выскользнув из постели, уронив на кухне заплясавшую с плоским громом сковороду, она исчезла, и исчезла надолго: приглашенный на дом стилист едва успел уложить ее растрепанные кудри, в которых застряли, будто дохлые мухи, цветки кладбищенской сирени. Дон Хуан не сердился. План был такой: после ЗАГСа и церкви неизбежный ресторан, а уже назавтра поездом в Москву, оттуда самолетом в Испанию, в Коста-Дорада, к морю.
* * *
Дон Хуан выбрал для начала поезд потому, что опасался: резкий отрыв от пятачка земли, к которому Анюта привязана как к единственной реальности, может вызвать у нее тяжелый шок. Он уповал на то, что пейзаж за вагонным окном, являя спокойную череду совершенно обыкновенных домов, полей и перелесков, поможет Анюте освоиться за пределами круга, очерченного злой посмертной волей Командора. Уже через час после отправления поезда стало понятно, что дон Хуан ошибся. Анюту жестоко ломало, она стучала зубами и скалилась, дрожа под двумя одеялами. Дон Хуан попробовал было осторожно, нежно заняться с ней любовью, но Анюта вся была болезненная, в острых мурашках, будто ощипанный заживо цыпленок. Дон Хуан попытался ее покормить, заставил пойти в вагон-ресторан, но Анюта обмирала без сил в шатких межвагонных тамбурах, где близко под ногами, задувая грохочущим ветром, бежали бурые шпалы, а в ресторане разбила тарелку и расплакалась. Дон Хуан старался ее отвлекать, развлекать, но ближе к вечеру, когда в окне на фоне черных елок и заката отразился желтый купейный светильник, он и сам поддался тягостному чувству. Что-то подсказывало дону Хуану, что Командор появится сегодня. Не имея другого оружия, дон Хуан держал под рукой расчехленный, готовый к съемке фотоаппарат.
Они уже почти заснули, когда раздался этот звук. Казалось, гигантский кузнечный молот бьет все ближе и ближе по полу вагона, прошибая хрупкую, несущуюся в ужасе коробочку до самого полотна. Анюта резко села на постели, как в фильмах садятся в гробу покойницы. Дон Хуан, встретившись с ее прозрачным электрическим взглядом, бросил ей халатик, сам запрыгнул в джинсы. И тотчас дверь купе, нестерпимо вспыхнув зеркалом, отъехала прочь.
Каменный Командор стоял в коридоре, видный по плечи, за ним, будто длинный черный ворс, шевелилась темнота. Статуя на секунду поплыла, точно ее окатили водой, показалась убеленная птичьим пометом гранитная макушка, и Командор шагнул в купе, отчего стакан в подстаканнике задребезжал, будто железный советский будильник.
– Ну, привет, че, – раздался глухой и трудный голос, звучавший словно из пещеры.
Дон Хуан вскочил ногами на предательски мягкий диванчик, пытаясь из-за каменного болвана разглядеть, как там Анюта. Его голова оказалась еле вровень с пыльным и шершавым плечом Командора.
– Что тебе надо?! Я тебя не звал! – выкрикнул он, запрокинув голову и глядя в глубоко высверленные глаза, в которых явственно блестело что-то оптическое. Не то от головокружения, не то по каким-то иным причинам, дону Хуану показалось, будто Командор носит сильные очки.
– Не звал он! А я тебя спрашивал, нет? – прогудел Командор, ухмыльнувшись рябым гранитным ртом.
Текучая мимика статуи напоминала медленное, одышливое кипение загустевшей каши: крупинки гранита шевелились, будто серая гречка. Дон Хуан трясущимися руками вскинул Nikon и щелкнул. Тотчас каменный мобильник полетел к нему в постель, будто метеорит, и в руке у статуи неведомо как возник громадный, зеркально отливающий левой плоской щекой гранитный пистолет. Бездонная черная дырка пристально смотрела дону Хуану в переносицу, и ему показалось, будто это каменное орудие может выстрелить не хуже настоящего.
– Че, не стоял никогда под стволом? Так постоишь у меня, чмо недоделанное, – гулко проговорил Командор, приближая к дону Хуану свою каменюку. – Ладно, короче: тема не к тебе, а к Аньке моей. Ты можешь сбегать пока в туалет, разрешаю.
– Анюта теперь моя жена. И никуда я не уйду! И не трогай ее! – сорванным голосом крикнул дон Хуан, явственно ощущая, как на затылке, в том месте, откуда должно было вылететь, расплескивая мозги, маленькое каменное ядрышко, шевелятся пряди волос.
– Да? Ну ладно. Уважаю… – Командор нахмурился и сунул каменную пушку себе в бочину, куда она погрузилась, вспучив гранит толстым пузырем. – Ань… Ты, это… Привет, в общем…
Тут Командор приотодвинулся, и дон Хуан увидал, что Анюта сидит в постели, прижимая к груди скомканный халатик, и улыбается жалким сощуренным лицом в ниточках морщин.
– Вася?.. Это правда ты?.. – проговорила она еле слышно.
– Ну, – подтвердил Командор. – Дура, че, не лезь под одеяло, я тебя на камеру снимаю, поняла, нет?! Ну-ка быстро вылезла, села прямо!
– Какая камера, ты, герой мультфильма?! – заорал дон Хуан, проскакивая, чуть не выронив сердце на пол, под каменным локтем и бросаясь к Анюте. – Ты зачем явился, в гроб ее загнать?
– Слышь, Ань, твой-то новый, он совсем тупой. Пушкина прочитал, а жизнь, по ходу, не понимает совсем, – пророкотал Командор, и в гулком каменном голосе прорезалась вальяжная гнусавость, которой авторитет, вероятно, обладал при жизни. – Объясняю: камера. Тут вот, – Командор повел неправдоподобно заструившейся рукой у себя перед глазами, в которых, теперь уже совершенно явственно, сверкнула оптика. – Голова у меня открывается, типа бар, прикинь. Сам я это придумал и сам за это отбашлял. Я же, Ань, хотел, чтобы было красиво: вдова на могиле каждый день и все такое. А тебе за это тоже красивая жизнь: деньги, квартира, тачка – че еще женщине надо? Кто же знал, что так повернется. Инфляция, блин, по беспределу, скоро пятьсот баксов кошке на прокорм не хватит. И еще этот твой таракан, типа муж, опустить меня решил: мол, ничего нам не надо, все свое есть. Думает, я за ним пришел, ага. Нужен он мне. И без него подсадили ко мне Ильича, знал бы, другого гения позвал статую строгать. Ильичей-то этих много, сами по себе они пустые, как бутылки. Но вот главный у них, который настоящий… Из-за него красного хочется, крови хочется, ну, или хоть флагов, на худой конец. Я из-за него, из-за падлы, очень опасный. Таракану своему разъясни, пусть не борзеет, а то поведусь. Ствол у меня теперь ни один мент не заберет.
– Можно подумать, ты крови не лил, ангел какой! – зло парировал дон Хуан, сжимая Анютину ледяную руку, чувствуя, как по ней от плеча пробегает судорога, точно у подопытной лягушки под током.
– Лил, но по понятиям. Никто из правильных людей не мог сказать, что Командор – фуфло. А сейчас хули мне в том… – Гнусавый голос Командора внезапно упал. – Совесть у меня проснулась, вот чего. Только я, типа, упокоился, как она на дыбы. Я, пока жил, и подумать ни о чем не успел. А после моей жизни трясет меня, чисто с похмелья. Ильич еще этот вроде сивухи… Короче, Анька, ты зла не держи. Мог бы, переписал завещание, но я теперь без прав, я же мертвый. Лойер этот позорный, камеру когда берет, хоть бы голову мне от говна вытер. Только обломается он квартиру у тебя забирать. В завещании написано как? Чтобы ты у памятника была раз в сутки. А памятник – это я и есть. Ладно, уезжаешь ты с тараканом своим, ну, дело твое. Сам буду приходить, я теперь не гордый. Лойер камеру возьмет, пленочку посмотрит, а там ты регулярно, дата и время, пожалуйста. И пятьсот баксов тоже тебе не лишние…
– Так ты что, каждые сутки будешь приходить со своими спецэффектами?! – воскликнул дон Хуан, чувствуя, как ужас, подлинный ужас, давит, будто пятка, на задохнувшееся сердце.
– Ну, – Командор вдруг как-то очень узнаваемо сощурился, и дону Хуану померещилось, будто из гранитной челюсти выдвинулась, вроде как пепельница из дверцы автомобиля, клиновидная бородка. – А ты сможешь мне помешать, товарищ?
С этими словами Командор простер правую руку над своим гранитным мобильником, и каменюка, валявшаяся на сбитом одеяле, булькнула и прыгнула вверх. На секунду забыв обо всем, дон Хуан опять схватился за Nikon: то, что попадало в кадр, тянуло на бурю в Интернете. Не удержавшись, он онемевшим указательным пролистал файлы. На мониторе не было никакого Командора: смутно рисовалось купе, наполненное разводами тьмы, как если бы струйки копоти тянуло в вентиляцию. Вскинув глаза, дон Хуан увидел ту же волокнистую тьму, утекавшую в дверь. Неуверенно бухнул тяжкий шаг – один, другой, точно Командор, плюща поезд, спускался по нему, будто по железной лестнице.
Потусторонний гром внезапно пропал, оборвавшись каким-то полым жалобным звуком. Тотчас как ни в чем не бывало застучали вагонные колеса, в окне поплыли желтые огни, прошла освещенная стройка, потянулся городок. Анюта сидела, стуча зубами и бессмысленно мигая, халатик, по-прежнему смятый на груди, точно вмерз в потеки льда.
Дон Хуан схватил Анюту, прижал ее к себе, прижался сам, чувствуя, как потихоньку разгоняется общий кровоток.
– Вань… Я тебе разве нужна с таким приданым? – слабым голосом проговорила Анюта.
– Нужна, и даже вопроса такого больше не задавай, – тихо ответил дон Хуан. – Мало ли что в жизни случается! Жизнь – странная штука, в ней бывают необъяснимые явления. Проживем, сколько проживем. И все равно счастливы будем. А Командор – ну, что Командор? Шум, гром, камнями кидается, так ведь и все, по существу. Совесть у него проснулась – ну и пусть побегает теперь.