Семнадцать о Семнадцатом (сборник)

Попов Евгений Анатольевич

Погодина-Кузмина Ольга

Буйда Юрий Васильевич

Ганиева Алиса Аркадьевна

Пелевин Виктор Олегович

Славникова Ольга Александровна

Муравьева Ирина Лазаревна

Садулаев Герман Умаралиевич

Брейнингер Ольга

Секисов Антон

Беседин Платон

Диденко Глеб

Березин Владимир Сергеевич

Панкевич Мария Викторовна

Гер Эргали Эргалиевич

Бочков Валерий Борисович

Герман Садулаев

Выстрел в сердце

 

 

3

Тонкий голубой ледок покрывал мелкие лужицы, натекшие от талого снега по дорожкам парка, на углах и поворотах высились сугробчики грязные, оплывшие, а над коричнево-серой землей раскорячились ветви деревьев, голые и зябкие. Еще выше, над деревьями, плыли крыши домов, купола соборов, желтая игла Адмиралтейства с ангелом на самой макушке, да только ангела этого не видно было с земли. Может, его и нет, может, и не было никогда. В парке шел молодой казак Василий Гринев. Одет казак был тепло и щеголевато, в каракулевый полушубок, а башлык красный, атласный, а под полушубком казачья черкеска бордовая, а штаны синие, с лампасом, сапоги мягкой кожи, на каблуке, а поверх одежды развешано было оружие, блестящее, как на елке игрушки: шашка в ножнах, отделанных серебром, кинжал в позолоченных, револьвер в хрустящей новенькой кобуре. Шпоры бы еще. Но шпоры снял казак. Потому что глупо носить шпоры, когда у тебя нет коня. А прибыли они в Петроград безлошадными.

Спешили с фронта на всеказачий съезд. Сам Василий не был делегатом. Но состоял в адъютантах при хорунжем, которого полк отправил в столицу. Ехали в поезде вместе с пехотной солдатней. И коней в полку оставили. Теперь Василий думал: хорошо, что так. В Петрограде по всем статьям была неустроенность. Продовольствия и для человека было трудно достать, а фуражировать коня сложнее, чем человека. Опять же, на улице холодно. Ветер. То мокрый снег, то дождь, то не пойми что, однако мерзкое и противное опускается с неба на дома, людей, лошадей. И люди прячут себя в домах, а лошади тоже нужно где-то себя спрятать. Но теперь все стало сложно, все нарушено, не было ни удобств, ни порядка.

Гринев помнил, как выглядел Петроград тому назад полтора года. Казак ехал через столицу на фронт. И получил два дня вольных, пока формировалась маршевая рота. Ох и погулял Василий в городе! А было лето, лето теплое, ласковое. И диковинно было, что солнце почти не заходит, светит чуть ли не сутками, а когда и настанет ночь, то белесая и короткая, так что и звезды не успевают вылупиться из небесной кладки, а уже снова утро. Катался казак Василий по реке Неве на теплоходиках с музыкой, гулял по проспектам, захаживал в чайные, с барышнями знакомился. Всюду казака привечали, бывало, в чайной, узнав, что едет молодой казак на войну, устраивали ему овацию и наперебой угощали водкой. Высокий был в обществе патриотизм. А уж как царя-то любили!

Василий удостоился однажды видеть особу Его Императорского Величества. Николай Второй приехал из Гельсингфорса и на вокзале царский поезд встречал ликующий русский народ. Царь вышел из вагона, махал толпам рукой, закурил, а потом окурок бросил на пути между шпал. Гринев тогда спрыгнул на рельсы, подобрал окурок и поцеловал его. И положил в нагрудный карман черкески, ближе к сердцу. Видевшая этот подвиг публика рукоплескала казаку, а когда Гринев пошел от вокзала, то подбегали хорошенькие барышни и целовали его в щечку.

С другими барышнями, которые не только в щечку поцеловать умеют, Гринев тоже встречался. И хороший, утомленный, но радостный, поехал со своей маршевой ротой казак Василий Гринев на фронт. Хотелось ему совершить что-то удивительное, заслужить славу и честь, а если Богу будет угодно, то и пострадать за други своя и умереть было не страшно. Хотя, конечно, лучше было бы не умирать. Потому что в станице ждала казака молодуха жена с малюткой доченькой.

А потом была война. Редкие удалые рейды в конном строю. Редкие, да и все равно бестолковые, встреченные пулеметами и артиллерией умного немца. И долгие, долгие месяцы окопной, блиндажной, лагерной жизни. Ведь и казаков в траншеи засунули. Василий ни разу не был убит, и даже ранения избежал. Но устал зверски от этой дурацкой, тоскливой, вшивой, тифозной длительности никуда не проходящего, не исчезающего, как ему положено исчезать, вязкого, липкого, как слякоть, времени. Словно бы солнце белых ночей постоянно висело над фронтом, все время одно и то же. Но то было плохое солнце, дурное и злое. Устали все.

Начали казаки думать и говорить. За веру, царя и отечество. Так разве трогал немец нашу веру? Верь себе сколько хочешь, молись да кланяйся. И на отечество наше никто не посягал. Сами мы полезли на запад, в чужую страну. А царь, он, конечно. За царя можно и умереть в быстром бою. Но четвертый год кормить вшей – это же ни царю, ни Богу, ни ешкиной матери. А потом и царь отрекся.

Но когда стали приходить социал-демократические агитаторы, казаки все же выгнали их плетьми. Агитаторы говорили: вот, мол, никакая война не нужна трудовому народу, а только царям и министрам и торгашам. Казаки сказали: как же без войны? Если войны не будет, тогда и казаков не будет. Если всюду будет один мир, тогда казаков сделают русскими мужиками. Но не бывать никогда такому. Всегда будет война, и всегда будут нужны казаки. Вот и вы, социалисты, когда власть возьмете, тоже небось начнете с кем-нибудь воевать. Начнете, начнете, никуда не денетесь. Не вы начнете, так с вами начнут. Наши деды воевали, отцы воевали, мы воюем, и сыны наши будут воевать. Вот только война нужна другая, не такая, чтобы с серым скотом в одних траншеях сидеть, а чтобы ярким броском на противника, а там пан или пропал.

Теперь вот приехали на съезд в Петроград, хорунжий выборным от своего полка и при нем Гринев Василий. Казачий съезд заседал в бывшем доме купцов Демидовых на Большой Морской улице. Хорунжий торчал в зале. А Гринев иногда заходил, слушал. Становилось скучно, и казак уходил. Гулял рядом по паркам и улицам, ждал вечера, чтобы сопроводить хорунжего на квартиры. Хотя хорунжий и без Гринева справлялся и часто на квартиры вообще идти не хотел, а шел с другими делегатами продолжать государственные разговоры по темным кабакам холодного Петрограда. А и шут с ним, с хорунжим – думал тогда Гринев. Чай, не дитя, а я ему не нянька. Нужен буду – найдет. И сам проводил свои дни, вечера и ночи по собственной прихоти. В Петрограде было неустроенно, но не скучно. Не так тоскливо, как на вшивом немецком фронте.

Петроград стоял пустой, почти без жителей. Выезжать начали еще с прошлого года, как начались трудности в снабжении города продовольствием и топливом. А после отречения императора хлынули потоком в губернии все, кто хоть какое-то пристанище мог себе найти там, где южнее, теплее, хлебнее и, как казалось, спокойнее. Большие красивые дома стояли пустые или полупустые, часто не топленные. От того, что соседи не топят, каждому отдельному квартирщику труднее было согреть свои комнаты, даже если его жильцы оставались. Закрылись многие магазины, ателье, ресторации. Часто можно было встретить разбитые, неделями не вставляемые стекла, болтающиеся на ветру оконные рамы, вынесенные двери. Уехали дворяне, приказчики, купцы, курсистки, студенты, мещане, банкиры, франты и франтихи, аптекари, врачи, адвокаты – все те, кто ранее составлял блистательный и бессмысленный Петербург.

И вместе с тем Петроград был полон. Забит под завязку, налит до краев людьми, но то были люди иного сорта. Солдаты выгружались целыми эшелонами с фронта. Моряки высаживались с кораблей. Казаки приезжали поездами и в конном строю. Политические деятели всех цветов и мастей. И уголовники всякой породы. Все, чистое и нечистое, повылезло на свет Божий. Но особенно много было в городе делегатов.

Казалось, в Петрограде проводят парад или фестиваль, или карнавал, на манер испанской корриды, всероссийский сбор всех и всяческих съездов. В каждом мало-мальски пригодном особняке заседал какой-нибудь съезд. Иногда собрание или учредительная конференция. Если съезд заканчивался, распылялся, то не спешил освобождать занятый фактической силой и массой своих делегатов особняк, а поселял в нем свой исполком. Исполкомов развелось, как вшей в траншеях. Съезды были весьма разнообразные: казачий, солдатский, матросский, рабочий, крестьянский, и все партии тоже съехались и разные иные общества и сословия; говорят, что в маленьких особняках на Васильевском острове проходили съезды трех толков старообрядческих христиан, четырех толков иудаизма, два мусульманских съезда, съезд портных и парикмахеров, съезд свободных проституток и съезд проституток реестровых, а также съезд в защиту прав низкорослых, сиречь лилипутов. Конечно, финны имели в Петрограде свою конференцию, свою имели горцы, свою же – уральцы, иную совсем имели украинцы, которая потом переехать в Киев была должна, и каждая тварь летела в Петроград, чтобы найти себе пару и обязательно учредить съезд, конференцию и устроить себе свой собственный комитет. Временного правительства среди всей этой демократической роскоши было мало и незаметно, оно смотрелось только как одно из многих прочих собраний, да еще и временное к тому же.

Город был полон не просто людьми, но все люди были вооружены. Раньше только городовой шел с шашкой по улице просто так. Офицеры были при оружии для сбережения своей офицерской чести. А солдаты и матросы шли или строем с командиром, или без оружия. И уж точно не ходили вооруженными рабочие и прочие непонятные люди. А теперь, сколько видел Гринев, у каждого был с собой револьвер, или винтовка, или бомба, или же увешанный винтовкой, револьвером и бомбой человек тащил еще за собой пулемет.

И люди эти не просто так передвигались. Часто они были организованы в отряды и патрули. Когда Гринев думал, что нет порядка, то он ведь думал о таком порядке, чтобы можно было кобыле добыть овса. Такого порядка было мало. Что же касается иного усилия, охранительного, то его было достаточно и даже чересчур. Городовых на улицах совсем не было видно. Слышал казак, что городовых почти всех перестреляли в первые дни после отречения императора. А живые бежали или прятались. Но и без городовых было кому проверять редких мирных прохожих.

Патрули были повсюду. Патрули были на любой вкус и цвет. Были патрули Временного правительства, были казачьи патрули, были суровые патрули из рабочих, свои патрули имела каждая партия, каждый съезд и каждая вообще сколько-нибудь значащая компания первым делом в кабаке учреждала свой собственный патруль с бомбами и обязательно с пулеметом. Патрули ходили по городу и проверяли у граждан документы. Граждане были тоже не лыком шиты, каждый гражданин был обязательно чего-нибудь делегат, а также член исполкома или иного комитета. И у каждого был по этому поводу документ. Иногда патрули встречались и проверяли документы друг у друга. Кровожадности еще было мало, и расходились мирно, довольные тем, что показали один другому свои мандаты.

Гринев увидел гуляющую в парке барышню. И только успел подумать, что это странно, как заметил направляющийся к барышне сомнительного вида, но вооруженный до зубов патруль. Василий пошел очень быстро, почти бегом и едва-едва, но успел, перед тем как патруль остановит барышню, подскочить к ней, натурально запыхавшись, взять ее руку в свою и громко выговорить:

– Ну что же вы, право, так долго! Я чуть не околел, вас дожидаясь.

Девушка все поняла и благодарно опустила глаза, не отнимая своей руки от Гринева. Чуть опоздавший патруль, половина которого была по форме матросами, а другая половина черт знает кем, видно, оделись недавно в разграбленном магазине готового платья, разочарованно, но строго обратился все же теперь к Гриневу, поскольку дама оказалась не бесхозной:

– Предъявите ваши документы, гражданин!

Василий с важностью полез за ворот своего полушубка и достал мандат, выписанный Всероссийским казачьим съездом. И, показывая рукой в сторону Большой Морской, сказал:

– Вона, недалече у нас заседание. В Демидовском. Можем пройти, если желаете.

Полуматросы пройти до казаков не желали. Но спросили на всякий случай:

– А гражданка?

– Она со мной, – ответил Гринев. – Она у нас машинисткой.

Патруль удалился, гремя прыгающим по неровностям земной поверхности пулеметом системы «Максим», который стражи тянули за собой на бельевой веревке, хотя ни ящика патронов к нему, ни снаряженных лент у них не было видно.

Барышня посмотрела на своего спасителя с интересом и поблагодарила, однако весьма сдержанно:

– Какой вы ловкий! Не стоило беспокоиться, они бы мне ничего не сделали. Но все равно – спасибо.

Гринев возмутился:

– Как же вы так одна ходите, да еще и говорите, что ничего вам не будет? Это в такое-то время?

Барышня улыбнулась:

– Время сейчас хорошее. Самое лучшее время. Может, у меня тоже есть бумажка, не хуже вашей? Впрочем, говорю вам, я искренне благодарна за вашу защиту и впечатлена вашей решительностью и находчивостью. Давайте знакомиться?

Казак тут только немного отпрянул и рассмотрел барышню. Что ж, она была красива! Она была удивительно румяна и не худа. Черты лица были изящны, брови тонки, ресницы черны, губки были пухлыми, алыми, а что скрывалось за мехами шубки, о том можно было только догадываться, видя, как вздымается дыханием укрытая воротником грудь. Василий приосанился, погладил тронутые изморозью усы, положил руку на эфес и представился, цокнув как если бы шпорами, хотя шпор не было, ну да ладно.

– Василий Гринев, казачьего полка штабной боец. Прибыл в Петроград на съезд.

Барышня продолжила идти, Гринев пристроился рядом. Барышня кивала:

– Что на съезд, это весьма понятно. Кто сейчас в Петрограде не на съезд? Съехалась вся Россия. Одна разъехалась, другая съехалась. А штабной боец – это кто? Писарь, адъютант или ординарец? Ах, вижу-вижу, простите, конечно же, адъютант. А я Лизавета. Если мы станем с вами близки, то можете называть меня Лиза. Но лучше – Вета.

Гринев испытал смущение, но решил брать быка за рога:

– Милая барышня, Лизавета, конечно, я мечтаю о том, чтобы мы с вами стались теперь как близкие друзья. Разрешите же пригласить вас в ресторацию, я знаю одну рядышком, которая работает даже в наши странные дни.

Девушка засмеялась, остановилась, взялась рукой за ворот полушубка казака, у самого горла, приблизилась так, что лицом к лицу, и сказала неожиданно низким голосом:

– Милый Василий. Зачем ресторация? Это пустое. Давайте сразу ко мне. Я одна. У меня тепло и уютно. Если вы со своей стороны можете материально помочь бедной девушке в наши трудные, голодные и, как вы говорите, странные дни.

Барышня смотрела казаку прямо в глаза. Гринев был ошарашен. Она совсем не походила на продажную девку. Гринев видел много девок в Петрограде. Даже в самом демидовском особняке, где в парадных залах заседал всеказачий съезд, в дальнем дворе работал бордель, и многие делегаты прямо после прений шли к проституткам. Проститутками был полон бывший столичный город. Это неизбежно, когда город занимают солдаты и прочие люди с оружием, другая часть города, которая не вооружена, обязательно проституируется. Если на одной стороне улицы казарма, то на другой бордель.

Но проститутки, которых видел и периодически пробовал казак Василий Гринев в революционном Петрограде, были другими. Не такими, как Лизавета. Проститутки были сплошь худые, тощие, накокаиненные или испитые, лица у них были черны, и чернота проглядывала сквозь любой толщины слой румян и белил. А Лизавета пылала огнем чистой юности. Нет, она не могла быть продажной.

Но так даже лучше, подумал про себя Василий. Ему хотелось заполучить эту барышню, поэтому он решил обмануться. Может, это у нее в первый раз? Может, она не реестровая. Может, она из курсисток, а жизнь сейчас такая, ну что ж, бывает, приходится вставать и на скользкий путь. Может, она не простая, а очень дорогая, из тех, что путаются с поэтами, артистами и купцами. Всякое может быть. Главное – это все сейчас будет мне, будет мое, такая моя казачья удача!

Гринев нащупал в кармане заготовленное на сегодняшний вечер тонкое золотое кольцо. Достал и показал на ладони. Барышня, не спросив позволения, кольцо взяла, посмотрела внимательно при свете дня, убедилась, что украшение золотое, и без стеснения заложила за отворот своей белой перчатки со стороны ладошки. И произнесла весело:

– А вы умеете соблазнить девушку, казак Василий Гринев! Пойдемте же, нам недалеко, на Мойку. Только, пожалуйста, пообещайте мне, что будете вести себя как приличный мужчина.

Гринев ответил серьезно:

– Я очень приличный. Мужчина.

– Нет, я правда прошу. Дайте слово. Что никакого насилия. Я все сама сделаю, вам будет хорошо. Вы будете довольны, это я вам со своей стороны обещаю. А вы пообещайте, что не будете делать ничего такого, чего я вам не разрешу. А будете меня слушаться, даже если это покажется вам… необычным.

Тут бы Гриневу задуматься. Все это было ни на что не похоже. Его вели непонятно куда, чтобы заняться неизвестно чем, да еще и брали слово потворствовать. Но Гринев не думал о том, что сам может быть в опасности. Он думал самонадеянно только о том, что, видно, девушка боится его. Хочет просить его быть мягким и обойтись без некоторых способов в любви, которые и сам Гринев считал противными естеству человека. И легко дал свое слово.

 

2

Дошли до нужного дома на набережной Мойки быстро. Гринев думал, что барышня поведет его во дворы, чтобы зайти с черной лестницы, как это обычно бывало с проститутками, да и не только с ними. Но Лизавета зашла с парадного входа, уверенно поднялась на второй этаж, открыла своим ключом дверь и пригласила Василия войти вслед за ней.

Василий зашел. Ему показалось, что какая-то тень мелькнула, какой-то шорох пробежал в глубине квартиры. Барышня явно жила здесь не одна. В квартире было тепло, ухоженно. Но прислуги не было видно. Кажется, по условиям договора прислуга пряталась и не попадалась посетителям на глаза. Лизавета сама приняла у Гринева его полушубок, повесила в прихожей и свою шубку сняла, повесила рядом. Повела казака сразу в спальную комнату.

Спальня была темная, окно занавешено непроницаемой шторой, но жаркой, в углу ярко пылал камин, весело трещали поленья. Пламя камина было единственным источником света, пока барышня не зажгла свечу, от которой поплыл в воздухе сладкий пленительный аромат. Кровать была широкой и низкой, накрыта зеленой узорчатой тканью восточной наружности. Девушка сказала Гриневу:

– Вы должны раздеться. Совсем.

Казак стал с готовностью снимать с себя оружие, сапоги, но вдруг стушевался. Он вспомнил, в каком печальном образе пребывает его исподнее. Да и то, что под ним. Хорошего мытья и стирки давно не было. Но у барышни все было предусмотрено.

– Сапоги и ножики свои оставьте здесь. И пройдите в соседнюю комнату.

Василий заметил небольшую дверцу, ведущую из спальни. За дверцей обнаружилось небольшое восьмиугольное помещение с полом, выложенным мозаикой, мозаичными стенами и мозаичным потолком. Посередине стояла большая чугунная ванна. Ванна была наполнена подогретой водой. Чтобы вода не остывала, под чугунной чашей поставлена была длинная жаровня с пылающими углями. Василий немедленно разделся догола и погрузил свое тело в воду. Ах, как это было хорошо, как приятно! Гринев подумал, что за одно только мытье можно было отдать золотое колечко. А ведь ожидалось еще кое-что большее. Я счастливый, удачливый, думал про себя казак.

Вымылся, обтерся положенным рядом чистым полотенцем и голый – чего стесняться? – Василий вернулся в спальню. Прилег на кровать, положив маленькую подушку под голову, и стал ждать. Скоро появилась она. Тоже вымытая, наверное, в другой ванной, сколько же тут ванных? Закутанная в шелковый халат. Подошла к Василию и халат скинула с плеч. Осталась совсем нагая, как мать наша Ева. И Василий лежал, как Адам, и змей уже дыбился. Ах, красива была Лизавета! Василий смотрел в оба глаза, не смея даже моргнуть. На петроградских девок Лизавета была совсем-совсем не похожа! Зато похожа была на станичных и на жену Василия телом. А еще барышня была как те статуи, что видел Гринев в Летнем саду в Петрограде. Лицо было точеное, как из мрамора. Груди небольшие, но высокие и упругие, с торчащими, как дуло у пулемета «Максим», сосками, а бедра были особенно хороши, широкие, славные бедра, такими станичницы качают перед взглядами крякающих от восхищения казаков. Василий протянул к Лизавете руки. Но та, взяв с прикроватной тумбы склянку, стала мазать себя маслом, грудь и живот. А потом велела казаку повернуться, лечь спиной кверху.

Василий нехотя подчинился, помня о данном слове. Девушка легла сверху. И начала немыслимые ласки. Она дышала казаку в ухо, кусала за мочку. Грудью скользила по спине. Руками тискала ягодицы и перебирала мошонку. А когда твердым соском проводила меж ног, Василий дрожал от сладкого и запретного. У Гринева мутилось в глазах, пару раз он впадал в беспамятство, потом выплывал и снова мучился нежной мукой. Лизавета развернула Гринева и продолжила свои пытки. Она прижималась щекой к щеке, она брала уд между грудей, а потом ложилась на него животом, она вращала бедрами, сидя на животе казака, и волосы ее, распущенные, скользили по коже, доводя Гринева до исступления. Но когда только пытался он поцеловать ее в губы или проникнуть в лоно, твердо отстраняла казака Лизавета и продолжала свою ведьмовскую игру.

Времени счет потерял Василий. Длилось это, может быть, четверть часа, а может, и целый час. Но потом вскипела мужская сила и взорвалась, исторглась из Гринева вместе с долгим стоном, длинная, обильная, окончательная. Лизавета ловко накрыла это место казака невесть откуда подхваченным вымоченным в горячей воде полотенцем, и Гринев улетел душою к мозаичному потолку, а закрыв глаза, почувствовал себя так, словно снова в утробе мамкиной очутился. Никогда прежде такого с ним не было.

Василий на несколько минут уснул. Провалился в бархатную теплоту. Пробудившись, спросил девушку с детской обидой:

– Почему же ты меня обманула? Не дала! Я ведь тебе – золотое колечко!

Лизавета не расстроилась и не оскорбилась. Стала терпеливо рассказывать:

– Разве тебе не было хорошо, милый? Разве тебе не хорошо сейчас?

Гринев ответил не сразу. Прислушался к себе, причувствовался. Вроде то, что было, – это как если сам себя полюбил, рукой. Но Василий помнил то опустошение и разочарование, ту тоску, которая накрывает мужчину после себялюбия. А теперь было совсем другое. И даже если сравнить с тем, когда девки. И даже… даже с женой не было так. Хотя все и было по-настоящему. Гринев ответил честно:

– Мне хорошо.

– Вот. Зачем же меня портить? Вы, мужчины, не семя в нас вкладываете. Вы свою грусть, боль, тоску, ненависть, обиду, все, что у вас в жизни не получилось, вот это вы в нас хотите втолкнуть. А потом говорите, что у нас лица черны. Так черны наши лица вашей же чернотой. Девушки простые, которые в борделях вас принимают, столько имеют от вас зла, что удивительно, как не помирают в неделю или две. Ты меня почему полюбил? Потому что я светом светилась. А свет мой от того, что непорченная.

Василий сказал:

– Ладно. А если бы я слово нарушил и силой тебя взял?

– У меня на случай бесчестных людей есть поправка к резолюции.

Девушка потянулась рукой под кровать и достала маленький браунинг. Василий подумал: хорошо, что я честный. Потому и счастливый.

А Лизавета продолжила:

– Время сейчас такое, казак. Хорошее время. Все меняется. И семья, и быт, и любовь. Революция – она не только в том, чтобы жить без царя. Она везде. Может, будет так, что отменят все старые предрассудки. И мужчины с женщинами, сколько захотят, смогут любить друг друга так, как я тебя любила. Никому никакого убытка. Ни болезней, ни детей убивать и выскребать из утробы не надо. Чистая радость. Я не просто так. Я этому особенным образом научилась у одной танцовщицы, а та с Индии привезла науку. Будет много любви и счастья. Не будет войны и эксплуатации. Такую новую жизнь мы теперь установим.

Гринев подумал, что это не очень ново. В станице тоже бывало так. До замужества парни с девицами целуются и обжимаются до одури. И, что уж таить, парни часто при этом спускают себе в штаны. Для того и стараются. Но ломать девичество не позволено. Девушка до свадьбы остается цела. А кто там и с кем когда обжимался – про это уговор такой, чтобы после не вспоминать. Но ничего говорить не стал. Слишком ему было тепло и сладко, чтобы говорить.

Настало время уходить. Лизавета принесла Гриневу пару не нового, но выстиранного исподнего.

– Возьми это. Должно быть тебе впору. А свое оставь. Постираю. И, может, кому другому отдам.

Гринев кивнул. Белье было впору. Пахло лавандой. Только совсем чуть-чуть, кое-где, проступали слабо бурые пятна. Видно, не отстиралась кровь.

 

1

Председательствовал на казачьем съезде Митрофан Богаевский, который, хотя и был родом казак и братом Африкану Петровичу, генералу и командиру Забайкальской казачьей дивизии, сам был гражданский и раньше служил учителем латыни в Новочеркасске. Он был хороший голова, вперед не лез, шашкой не махал, да и не было у него шашки, а все высказанное и решенное на съезде правильно по всей форме записывал.

Приняли резолюцию в трех частях. Первое, общая власть в государстве: нехай будет республика. Раз царь отрекся, то и дело с концом. И звать на царство более никого не надо. Табак моченый, конь леченый, девица порченая, да царь развенчанный есть одного порядка явления. Коня не вылечить, девичью честь не вернуть и снятый царский венец никуда нельзя приспособить. Второе, по казачьему управлению: чтобы была своя автономия. Мы от России отделяться не хотим, да и некуда. Но жили, живем и жить будем своим укладом и сами собой управлять, по своей обычной природе. Третье – земля. Землю кацапам, иногородним, мужикам русским не отдадим. У мужиков много своей земли в российских губерниях. Пусть там делят. У них и помещики были, и всякие графы. А у нас не было ни помещиков, ни крепостных. Казаки всегда были сами себе хозяева. И землю казачью не будем ни отдавать, ни делить.

Так объяснил решения съезда казаку Василию Гриневу делегат, при котором Гринев состоял адъютантом, хорунжий. И съезд закрылся, оставив, как положено, после себя исполком. Исполком готовил новое собрание, уже на Дону – войсковой круг. А кто поехал и в Киев, на другой съезд казачества. Гринев и хорунжий решили не возвращаться на фронт. Поехали на юг, домой. А там будет видно. Добрались вместе до Ростова и разошлись. Больше не видел Гринев своего хорунжего никогда.

Пока стоял в Петрограде, Гринев успел повидать Ленина. Ленин выступал перед солдатами. Говорил, что землю отдаст крестьянам, а заводы рабочим. Про казаков не вспомнил. Но Гриневу Ленин понравился. Он был весь живой и, в руке зажимая кепку, воздух рубил так, словно орудовал кинжалом. Гринев подумал, что революция – это для человека хорошо. Потому что и Ленин, и Лизавета. А царь, ну что царь. Был, да весь вышел. Как тот окурок, который Гринев первый год еще таскал за собой, а потом он совсем размок да расползся, и казак его выкинул.

Перед тем как отбыть на юг, Гринев хотел найти Лизавету, повидать напоследок. Он ведь и раньше часто гулял по тем же самым местам и окрестностям, надеясь девушку случайно еще раз встретить. Но не довелось. Гринев не хотел идти на квартиру, чтобы не застать Лизавету при исполнении. А в последний день решился на отчаянный шаг. Нашел тот самый дом, заскочил в парадную, поднялся на второй этаж.

Дверь была выломана, квартира пуста. Василий метался по комнатам. Не было никого, ничего. Ванна стояла, наполовину заполненная холодной грязной водой. Кровать унесли или на дрова порубили. Но в завалившейся набок тумбе Василий нашел свое исподнее, так и не постиранное, да еще и порванное, потому никто не позарился. Василий потянул лохмотья и выпало письмо. Письмо было адресовано ему.

«Милый Гринев! Я думаю, ты будешь искать меня здесь. И, может, найдешь это послание. Со мною все хорошо. Я отправлена по делу революции. Время поднимает нас с мест, как смерч, вырывающий с корнем деревья. Я тебя помню и не забуду. Если есть такая судьба, то мы с тобою еще встретимся на перепутьях великого дела, которое нам всем предстоит совершить. Твоя Вета».

Из Петрограда до Ростова добирались две недели. Ехали поездами. Составы отменялись, задерживались, переформировывались. На вокзалах царил хаос. Вся Россия снялась, завязалась в узлы и тронулась с места, и умом тоже. Особенно много было солдат. Разрозненно и целыми частями оставляли фронт и ехали в тыл. Сдвинутые солдатами прочие люди тоже решили куда-нибудь ехать. Так гунны согнали с насиженных мест готов, а готы зачали давить на остальных германцев, и понеслось великое переселение народов, слизнувшее Рим, как сель в горах слизывает пастушеский юрт.

В губерниях порядку было чуть больше, чем в Петрограде. Сохранялись управы и полиция и все, приличное ходу вещей. И не было нехватки в насущном. На время стало даже больше продовольствия и прочих товаров. Ведь заготовленное для фронта на фронт вовремя отправлено не было. И вывалено было на рынки теми, кто должен был поставить войскам, или теми, кто у них отобрал или реквизировал. Реквизиция – такое было тогда главное слово. Грабили все. Когда прибывала на вокзал часть с фронта целым составом, с оружием, амуницией и прочим складом запасов, то какие-то отряды с мандатами отнимали все. Кому отнимали, куда везли – ничего было не разобрать. Но солдаты не очень сопротивлялись. Даже когда реквизиции проводили горцы из Дикой дивизии, что не утруждали себя составлением документов.

В Ростове купил себе казак хорошую пегую кобылу по сходной цене. Кобыла была тоже из реквизированных. В станицу приехал верхом, красивый. Во дворе встречали жена, отец с матерью, веселились, плакали. Жене в хате отдал сверток с золотом. Она раскрыла, а там кольца, цепи, серьги.

– Ох! Как же я это все на себя надену?

– Дура ты. Зачем надевать? Сбереги где посекретней. Меняй на деньги, которые деньгами будут. Да не зараз, а понемногу. И в городе, у разных менял. И каждый раз будто последнее принесла. Мало ли какие ждут времена.

– А что я? Что я? А ты-то куда денешься?

– Да никуда, тута я пока, тута останусь. Пока.

– Где же ты набрал такого добра, Василий? Не душегубством ли?

– Не вой. Хорошо взял, трофеями. У немцев.

Если по правде, то золото было не трофейным. От немцев больше отступать приходилось. Золото было, если так сказать, реквизировано. Когда Гринев с хорунжим ехали в Петроград, состав сделал большую стоянку в одном малороссийском городе. Казаки пошли гулять. Да и набрели на ювелирную лавку, которую держал еврей. Ну и что же? Повалили, избили приказчиков, взяли жида за бороду, все, что нашли, забрали и поделили поровну. Хорошо получилось. Спрашивая, чтобы выдал еще, хорунжий бил хозяина лавки ногами. Гринев смутился: что же мы так с человеком? Хорунжий сказал: разве это человек? Это жид.

Гринев потом думал, что казаку нужен царь. Когда нет царя, то и закона нет. Если, например, мужик, то у него есть страх Божий. А у казака нет. Для казака страх Божий только в царе, а без царя казак сразу первый вор и злодей. Поэтому, когда победили в Петрограде Советы и вести докатились до казачьих станиц, Гринев обрадовался. Советы – это была настоящая власть. А что Ленин будет новый российский царь, казак в этом даже и не сомневался. Временное правительство было все не то, какой-то бордель с проститутками, а не власть. Советы – это серьезно.

Отец тоже одобрительно говорил о большевиках. Гриневы были середняки. Не беднота, не какие-нибудь иногородние, а настоящие казаки, но не богатые. Отца, когда был молодой, заедала казачья старшина, не давала ходу вверх или в сторону. Отец думал: должно прийти такое время, когда все поменяется наоборот. Оно и пришло. Советы скоро установились и на казачьей земле. Вышел бунтом Каледин, донской атаман, но смяли Каледина. И в конце января 1918 года атаман кончил себя выстрелом в сердце. Но война не закончилась. Война только начиналась. Давили с запада немцы, которые и не думали идти домой, не закончив войну победой. Поднялись противники советской власти со всех сторон. И советская власть тоже поднимала себя, как дрожжи поднимают себя в кастрюле, поставленной на скамью у печи. Росла армия Советов.

Красный атаман, главком Воронов, проходил гриневской станицей, набирал войско. И Василий, испросив благословения у отца, пошел воевать. Он ведь тосковал сильно. И зачем тосковал, непонятно. Жена под боком, дочь, родители. Было что съесть и выпить. А душа не пела. Да и снилась часто барышня из Петрограда, Вета-Лизавета, запала в душу. Было раз, Василий попросил супругу свою:

– Ты бы, голубка моя, разделась донага. Помазала груди маслом. И поласкала бы меня со спины.

Молодуха вытаращила на мужа глаза:

– Ты что, казак, рехнулся? Каким маслом? Лампадным? Постным? Масло переводить? Это так тебя ласкали в твоем Петрограде блядины продажные? И ты решил жену свою законную перед Богом бесовской мерзости научить?

Василию пришлось пойти на попятную и больше про волшебные ласки не поминать. Но не думать не мог. И сны запретить. Вот ведь. Всего разок виделись. А так покорежило молодое сердце.

Воронов заметил новобранца при выезде из станицы, подъехал на своем кауром, спросил:

– Воевал, казак? Кем был на фронте?

– Воевал, атаман. Адъютантом был у хорунжего.

– Да разве положен хорунжему адъютант?

– Так-то не положен, атаман. Но наш хорунжий, как царь отрекся, стал выборным в полку. И делегатом от полка поехал на съезд в Петроград. И я при нем. А до того был как все, казаком.

– Добро, добро. А мне как раз адъютант нужен. Ты, я вижу, ловкий. Иди ко мне адъютантом.

Так стал Василий Гринев адъютантом красного атамана, главкома кубанских казачьих войск Петра Воронова. Пошли воевать, и воевали красиво. Это была новая война, нужная и веселая. Все сбывалось по слову отца, с которым тот провожал сына Василия:

– Ты, казак, иди, повоюй. Мы всегда воевали. Только воевали мы бестолково. За кого и с кем воевали? То с турками, то с немцами, то с японцами. А главный турок, он всегда был у нас внутри. Вот сейчас хорошая будет война, правильная. Чтобы провеять на ветру шелуху от зерна, чтобы самим на своей земле хозяином встать, без чужого начальства. Совсем без начальника человеку нельзя. Но российскому человеку нужен свой начальник. Вот как Ленин, если правда, что о нем говорят. А цари наши, генералы и губернаторы, они все кто? Они российскому человеку турки, еще и хуже. Иди, Василий. Храни тебя Бог.

Повоевав и отбив во все стороны белых бунтовщиков, засели в городе Пятигорске. И то было веселое время. Реквизировали вино и закуску, граммофон в штабе играл, девицы плясали. Девиц пользовали, даже тех, которые артачились. Жалобы кто-то куда-то писал. Письмо напечатали в местной советской газете. И приехал к батьке Воронову сам председатель крайкома Крайний, он же Моисей Израилевич Шнейдерман. Тогда и увидел Гринев снова свою барышню из Петрограда.

Прошло всего чуть более года, а девушку было трудно узнать. Похудела, но не отощав, а заострившись мослами. Носила кожанку и галифе и высокие сапоги. Портупея на ней была с револьвером. Приехала она в автомобиле вместе с товарищем Крайним и называли ее все товарищ Вета. Улучив минутку, Василий к ней подскочил. Она узнала, но виду не подала, шепнула одними губами: «Потом».

Ждал Василий несколько дней, пока Вета нашла его сама. Взяла в автомобиль и отвезла на свою квартиру. Отпустила шофера и сказала:

– У нас час, милый Василий. Пока Моисей Израилевич не вернулся.

Ох, не мылись, не раздевались. Бросились друг на дружку, как тоскливые собачонки. А потом лежали и курили табак. Лизавета шептала:

– Ты мне, Василий, запомнился. Полюбила я тебя. Уж и не знаю почему. Наверное, этому есть какое-то научное объяснение.

– Да и ты мне люба, Вета. Снилась ночами. Иди жить со мной!

– Так у тебя есть своя баба в станице. И детишки небось… да если бы ты и бобылем был. Зачем мне? Я вон с Моисеем Израилевичем теперь.

– Что же ты ему, жена?

– Не жена. Зачем жениться? Теперь время другое. Может, церковный брак и вовсе отменят. А за ним и гражданский. Будет свободное сожительство и кооперация людей разных полов. Или если даже и одного. Я Крайнему официальная боевая подруга. И помощник. С окладом в шестьсот рублей, между прочим.

– Вон оно как!

– Да ты не злись. Ты сам подумай. Сейчас время такое, когда можно все. Когда любой может стать верховным комиссаром или головой целой губернии, а то и Россией управлять. А ты у нас кто? Опять ординарец? Ах, извини. Адъютант, конечно. Какие твои возможности? А Крайний – он целого края начальник. И по партийной линии, и по советской. А мне это нужно, нужно, Василий, милый мой. Не чтобы шляпки и сумочки, это все вздор. А чтобы жизнь изменить. Чтобы влиять. Чтобы начать новое. Для этого нужна власть. И к тому же я – женщина. Женщины любят силу и положение.

– Так, значит, ты Крайнего любишь? Он для тебя сила и власть? А я что же, мальчишка, посыльный? Ни на что не пригоден? Разве что побаловаться разок. Э-э-э-эх!..

Гринев наспех оделся и выбежал из квартиры. И, не дожидаясь вечера, напился вдрабадан. А с утра сидел у главкома. Главком был опухший после ночных кутежей. Главком был невесел. Между Вороновым и Крайним пробежала черная кошка. Воронов жаловался своему адъютанту:

– Вишь, цыпу привез. Для личного пользования. Говорю, дай в штаб, с товарищем познакомиться. Нет, говорит, товарищ Вета – исключительно мой помощник. Знаем мы этого товарища Вету. Слышали. За товарища Вету и за весь ихний жидовский крайком. И меня, казака, атамана, главкома, он поучает. Грозит отстранить. Говорит – он тут власть от Советов. А я тогда кто? Кто я, Василий? Мешок с говном?

– Никак нет, атаман. Вы есть красный боевой командир и советская власть, а мешок с говном – это натурально сам Шнейдерман.

– Вот! Шнейдерман! За что же мы, казаки и русские люди, делали революцию и войну? Неужто за то, чтобы снять с шеи немцев, Романовых этих и прочих баронов и посадить себе на шею жидов?

– Никак нет, атаман. Не за тем мы революцию делали и проливали белую кровь.

– Вот ты скажи, Василий, ты Ленина видел?

– Видел, атаман.

– Ленин – казак?

– Похож на казака, атаман. Говорит так и рукой машет. Чисто казак.

– Вот! Ленин – казак! Из уральских, яицких казаков, древнего корня. Того же, что и Емельян Пугачев.

– Говорят, у Ленина дед – башкир.

– Правильно. А башкиры они кто? Они казаки! Они не немцы и не евреи. Мне бы только добраться. Мне бы к Ленину попасть. Поеду, Василий, в Петроград, к Ленину. Только бы прорваться, ведь стоят кольцом Бронштейны и Шнейдерманы, не пускают казака к своему атаману!

Принесли бутыль самогона, и атаман с адъютантом снова начали пить. Плохо было, что рассорились Крайний и Воронов. Еще хуже было то, что Крайний расстрелял героического командарма Таманской армии Матвеева, а таманцам поднес так, что виноват в казни Матвеева Воронов и что Воронов его расстрелял.

 

0

С руками, связанными лошадиной веревкой, скрученными за спиной, с побитым лицом и телом в кровоподтеках, с чубом, заскорузлым от ссохшейся крови, в рваной клочьями вишневой черкеске кинули Гринева на колени в пыль, посереди майдана, а кругом стояли таманские красноармейцы.

– Скажи, предатель, как ты убивал советскую власть и самых честных большевиков? Скажи при народе. Посмотри людям в глаза!

Василий поднял голову. Глаза от побоев заплыли, видно было плохо. Но различил казак в толпе коричневую кожанку и короткие льняные волосы товарища Веты. Сделал над собой усилие, рванулся и встал. И сказал свою последнюю речь:

– Товарищи мои дорогие. Так получилось, что я, честный казак, стал убийцей своего же товарища и брата. Теперь не воротить, а как все было, я уже рассказывал и еще при всех расскажу. Главком Воронов позвал меня и троих еще из штаба бойцов, и велел везти в тюрьму председателя крайкома Крайнего, членов крайкома Рубина и Савина, которые уже были в штабе главкома арестованы и разоружены. Однако не связаны и не биты. Перед штабом нам поставили два автомобиля, в них шофера. Главком сказал мне: вези их. А куда везти? – я спросил. Вези на подвал. Пора с ними кончать. И мы повезли. А крайком волновался, особенно товарищ Крайний. Я с ним в одной машине ехал. Крайний мне говорит: ты кто такой и куда ты меня везешь? Я говорю, везу тебя в тюрьму по приказу главкома Воронова. А он стал кричать и ругаться. Говорил мне, что я враг революции, что меня самого посадят в тюрьму и расстреляют и чтобы я немедленно вез его в крайком. Я молчал. А он говорит: знаю я тебя, собачий сын, ты на товарища Вету глаз положил и хочешь меня сгубить. А ведь это было неправдой. Но и тут я стерпел. Тогда товарищ Крайний рванул меня за ворот и хотел забрать револьвер. Я револьвер выхватил из кобуры и разрядил в товарища Крайнего, в живот и в грудь. Сзади нас ехали товарищи мои, везли Рубина и Савина. Они как увидели, что я Крайнего кончил, решили, что такой приказ, и своих крайкомовцев тоже перестреляли. Ехали мы подножием горы Машук. Тут мы на обочине мертвецов свалили, а сами вернулись в штаб. Вот и все. А теперь я хочу просить у вас чести. Мой отец послал меня с Богом воевать за советскую власть. Так вы уж не говорите семье, какой был мой конец. Скажите, мол, погиб за народное дело, сражаясь с врагами. И еще, позвольте мне самому привести в исполнение. Подскажите только, как это сподручнее сделать. Дайте с одною пулею револьвер. И пусть священное оружие трудового народа свершит судьбу мою и остановит мою дорогу. А вы идите дальше, идите вперед, будьте верны советской власти и революции и принесите победу красным знаменам, а отцу моему передайте, что сын был честным казаком, а тело мое отдайте жене, отвезите, пусть похоронит. И доченьке моей скажите, что папаня ее любил. И, даст бог, свидимся. Только пусть не торопятся. Пусть живут. Когда еще и жить то, как не сейчас, при полной советской власти и счастье для людей, которое вот-вот повсеместно настанет. Прощайте!

Круг затих. Потом раздались возгласы: пущай! Дайте ему револьвер! Худа не будет! Вышел вперед таманский доктор в серебряных очках и сказал:

– По моему глубочайшему убеждению, самый лучший выстрел – это поражение сердца. Некоторые считают, что убивать лучше в голову, так как этим уничтожается мозг. И правда, мозг – место сосредоточения наших мыслей. Никакой души нет. Как говорил товарищ Маркс – религия есть душа бездушного общества, сердце бессердечного мира, опиум для народа. Вместо поповской души у человека имеется индивидуальное сознание, и запрятано оно где-то в голове. Но вот где именно? Этого пока наука не знает. Может, в темечке, а может, в лобных долях или ближе к вискам? И пока мы точно ни в чем не уверены, можно предположить, что частичное разрушение мозга, притом что сердце продолжает качать кровь в оставшуюся неповрежденной мозговую ткань, не является бесстрадательным. По опыту полевых сражений, самая добрая смерть наступает от пули в сердце. Сердце перестает работать, кровь не поступает в мозг, и человек словно бы засыпает. Конечно, от пули в сердце бывает некоторая боль в груди. Но она затухает быстро, вместе с сознанием, когда прекращается кровопоток. А совсем без боли нельзя. Человек с болью рождается на этот свет и на тот свет выходит с болью, и так в каждую новую жизнь.

Кто-то из круга спросил доктора:

– А какой есть другой свет, какая новая жизнь, если нет поповской души и поповского Бога нет?

Доктор ответил:

– Бога нет. Но есть всемирный закон сохранения. И сознание, которое светилось в этом куске материи, не может пропасть. Или потом ему будет неоткуда взяться. Товарищ Маркс говорил, что есть сознание единоличное, а есть сознание масс, есть классовое сознание. И вот, оставив единоличное тело, сознание соединяется со своим классом. И встречает там своих прадедов, казаков и крестьян. Товарищ Маркс говорил, что нам нужно разбудить классовое сознание. Оно ведь дремало в могилах. А мы теперь пойдем к пращурам и расскажем им, что время пришло. Хорошее, новое время. Когда все возможно. Теперь не только короли и императоры с их герцогами будут жить в балладах и в классовом сознании своего дворянского сословия. А и любой простой человек становится вечен в общем классовом бытии. Такова, товарищи, революция! Поднимутся не только живые, поднимутся мертвые и своим сознанием наполнят живых. И никто уже не умрет навсегда, не сгинет. Дайте же казаку револьвер. Чтобы он с честью ушел, с оружием в сильной руке. И тогда на пороге он узрит свет своего класса и не ошибется, и встретят его товарищи и возьмут в братство и вечный бой.

Зарядили револьвер одним патроном и вручили Гриневу. Гринев посмотрел на круг. Пропала товарищ Вета. Ушла. Не смогла досмотреть. А может, и не было ее вовсе. Привиделась. А что было, так было синее-синее небо над головой, без единого облачка, как запрокинул казак голову и вдохнул его в себя все без остатка.