Напряженно пыхтя, Афанасий Иванович расстегнул ремни, которыми крепился на запятках брички объемистый кожаный ящик для поклажи.
– Даже рискуя, может быть, показаться вульгарным вором, я решился на этот эксперимент. Вот, Настя, подержи крышку…
Бледные (от волнения) руки дяди Фани нырнули в темноту ящика…
– Вот…
…и извлекли оттуда нечто завернутое в тряпицу. Тряпица была тут же удалена, и к тусклому оку запыленного окошка были поднесены немецкие фарфоровые часы, только что погибшие на полу у двери Настиной комнаты. Они были в полной целости и сохранности и отличались от «тех» только тем, что молчали.
– Что это, дядя Фаня? – прошептала потрясенная Настя.
– Украл! Стащил! Уволок с полки тихо нынче ночью и запрятал в ящик!
– Я про другое.
– Про какое другое?
Не отвечая, Настя медленно села на подножку брички и медленно же обхватила голову руками.
– Что это происходит? Что тут у нас происходит?! Мне сейчас стало… – Она помолчала. – Мне сейчас стало очень вдруг жутко. Эти ваши… видения, а теперь часы.
Обессиленно опустившись рядом, Афанасий Иванович продолжал нянчить на руках необъяснимый феномен.
– Это, конечно, смешно, я понимаю. Может показаться, что я принял угрозы этого мужика всерьез, что я поверил, будто он меня через некоторое время зарежет в «розовой гостиной». А самое забавное, что немного действительно поверил. Поверил! Себе я говорил – когда крал часы, – что я это просто в качестве эксперимента. Ведь они мне виделись так отчетливо. Любопытно посмотреть, что будет, коли их удалить с полки, как это повлияет на видение. Хотел я даже, может быть, посмеяться над моим видением. И за это, кажется, наказан.
– Что значит наказан?
– Как бы тебе сказать… – Дядюшка тряпицею, укрывавшей часы, вытер лоб, загривок, шею. – Я считаю, что мне дан знак.
– Знак?
– Он. Мне сообщается, что западня, о которой мне дали представление двумя способами: при помощи угроз Фрола и моего видения, – эта западня много прочнее, чем я мог подумать.
– Какие слова – западня, знак…
– Можно, Настенька, и по-другому назвать, но только Зоя Вечеславовна показала, что мне не вырваться.
– Она просто не в себе, дядя Фаня, вы сами помните, как она упала тогда, с Фролом. Она несла их к себе в комнату, испугалась музыки и выронила.
Афанасий Иванович то ли закашлялся, то ли слишком саркастически засмеялся.
– Несла! Держала! Испугалась! А где она их взяла?! А, Настя? Часы лежали здесь, в ящике, с того самого момента, как я их украл, с четырех примерно часов утра. В три мне «привиделось» мое убийство, а в четыре я их украл. А потом мучился до восьми, стыдясь к тебе постучать. Я специально кинулся проверять, что с ними, и тебя захотел в свидетели. Потому захотел, что, в частности, боялся, что трогаюсь слегка рассудком моим. Все же очень сильное на меня произвела впечатление та сцена возле камина.
Настя, повинуясь смутному порыву, встала с подножки и отошла к окошку, поближе к свету и подальше от темноватых речей дядюшки.
– Не хочешь ли ты сказать, что Зоя Вечеславовна во всем этом как-то замешана?
– Я уже сказал это. Ты сама видела разбитые ею часы. Я только не знаю, как назвать ее участие, и начинаю содрогаться, когда размышляю над этим.
– Дядя Фаня, тебя стало трудно понимать.
– Не мудрено, раз оно такое трудное, то, что я хочу словами изъяснить. Но ты девушка умная, к тому же и сама кое-что чувствуешь, правда? Не отпирайся, давеча со мной о временах каких-то рассуждала, помнишь, на мостках? Ты еще корила меня за нечуткость и нетонкость. Сейчас во мне этой тонкости хоть отбавляй. Буквально рвется все внутри.
Приступ удушья прервал сбивчивую речь. Опять пошла в ход тряпица. Афанасий Иванович попытался встать, ему хотелось подойти к Насте поближе, ему казалось, что она не полностью его понимает, потому что стоит слишком далеко.
– Да что вы меня корить пытаетесь, дядя Фаня! Я же сразу сказала, что мне жутко стало при виде этих целых часов. Не понимаю почему, а очень жутко. Я, может быть, сама бы на твоем месте украла их. Чтобы проверить. Но главное тут – что проверить, что?
Дыхание Афанасия Ивановича успокаивалось.
– Я еще, сказать по правде, надеюсь, что у этой истории было простое объяснение, и мне весьма стыдно думать о Зое Вечеславовне как о какой-то дьяволице. Бред, наваждение. Хорошенько потрясти бы головой, и все долой!
– А мы этим и займемся.
– Чем это? – с большой подозрительностью спросил дядюшка.
– Мы будем искать «простые объяснения».
– Н-да, хорошо бы.
– И потом, – Настя попыталась придать голосу беззаботно-игривое настроение, – если уж вас так беспокоят ваши видения и угрозы Фрола, уезжайте из Столешина на то время, когда угрозы должны осуществиться.
– Время, время, – Афанасий Иванович нервно постучал по фарфоровому пивовару, и из глубин механизма встала недовольная звуковая тень, – ведь не говорит этот аспид, когда! А ты его еще так отстаивала. Знает небось, а не говорит. Почему, спрашивается, а? Хочет, чтобы я непрерывно кошмарами маялся и в конце концов съехал навсегда.
– Он просто не знает, неграмотный. Мог бы сказать – сказал бы.
– Вот ты опять его защищаешь, опять! А каково мне, тебя не волнует вовсе.
– Эко вы поворачиваете. Не надо. Он всегда говорил, что Афанасий Иванович хороший барин, что убивать он вас никак не хочет. Он мучается, поверьте, свечки ставит, молится.
– Ты его еще и жалеешь. Ведь это меня надо жалеть, а не его, меня зарежут, ты хоть это прими во внимание. Не любишь ты меня вовсе.
– Неправда, ну что вы, дядя Фаня. Я вас больше всех люблю, и мне горько, когда вы бываете нехороший.
Афанасий Иванович помотал головой.
– Станешь тут нехорошим.
– Идем купаться, да? – Саша, жадно зевая, подошел сзади к стоявшему у окна Аркадию, тот глядел сквозь рыхлое сиреневое облако на двери каретного сарая. – Чего ты задумался, Аркадий?
– Да есть от чего онеметь. Тебе не кажется, что в нашем Богом спасаемом имении происходят престранные вещи?
Деликатный Саша пожал плечами.
– Я давно обратил внимание, но это, можно сказать, не мое дело. А, кроме того, у меня тут поле деятельности открылось. Я ехал сюда с определенными надеждами, но чтобы такие богатства!
– Это ты о наших болотах, что ли?
– О них, о них.
– Завидую тебе. Все у тебя разумно и объяснимо, а мне вот какие-то вещи кажутся весьма странными.
– Странен предмет, о котором мы не имеем достаточно сведений, и поэтому…
– Ой, не надо, Сашенька, не надо, давай свернем с этой дорожки. Мы и так уже, пожалуй, превратились в банальную пару персонажей; один, видите ли, боготворит ум, другой в противовес ему живет сердцем, но при этом их неудержимо тянет друг к другу.
– Лед и пламень?
– Видишь, даже тебе понятно.
– Да ладно, идем купаться же.
Василий Васильевич возвращался к себе во флигель, пребывая в неплохом расположении духа. После разговора с профессором у него создалось впечатление, что он в этом разговоре победил. Он шел, дразня свернутой газетой лопухи, и улыбался, что-то бормотал себе под нос, наверное, мысленно добивая призрак своего противника. Он спешил рассказать обо всем супруге, он ощущал себя охотником, волокущим в пещеру хорошую добычу. Галина Григорьевна, пожалуй, уже проснулась и нежится, как всегда в этот час, в постели, завороженно и мечтательно наблюдая возню световых пятен на белом потолке и уносясь женскою мыслью в места, которые кажутся мужчинам несуществующими.
Генералу суждено было ошибиться. Жены не было в постели.
Жены не было во флигеле.
Настроение Василия Васильевича испортилось. Сочная добыча обернулась падалью.
Что бы могло означать это отсутствие? Завтракать – щелкнула крышка часов – еще рано. Ушла гулять?
В тот самый момент, когда генерал ощупывал руками остывшую постель Галины Григорьевны, профессор попал в объятия Зои Вечеславовны. Только переступив порог комнаты. Жена обнимала его страстно, почти исступленно. Евгений Сергеевич был сбит с толку. Не то чтобы он отвык за годы супружества от такого проявления чувств, в их браке подобные проявления просто не был заведены. Союз интеллектов, а не совокупление тел, вот чем должна быть признана их семейная жизнь. А тут объятия, поцелуи, слезы. Евгений Сергеевич всегда (и справедливо) считал, что как экземпляр мужчины сильно уступает жене как представительнице женского пола. Ему эта вспышка телесной приязни с ее стороны была приятна, но и пугала. И испуг усиливался при воспоминании о недавнем припадке.
«Милый! Любимый! Женечка! Родной мой! Что же теперь делать? Жизнь моя!» – такие и подобные им слова продолжали сыпаться на Евгения Сергеевича. Он в порыве особого рода честности попытался отстраниться, как бы показать, что ласки и чувства эти не заслужил. И объяснил, почему так считает.
– Зоинька, я, кажется, все испортил.
– Что ты говоришь, родной?
– Я поссорился с Василием Васильевичем. Он теперь настроен против нашего замысла. Мы не купим эту квартиру.
Зоя Вечеславовна, всегда с легкостью понимавшая суть самых запутанных и специальных вопросов, выказала на этот раз полное нежелание и неумение что-либо понять. Она снова бросилась мужу на грудь и снова забилась в приступе приязни. Это наконец вывело профессора из себя, и он сказал чуть недовольно, гладя, впрочем, жену по волосам:
– Извини, Зоинька, но ты так… говоришь сейчас, будто я в гробу, а ты со мной прощаешься.
Она замолкла и настолько внутренне сжалась, что это почувствовали даже обнимающие руки Евгения Сергеевича. И он тоже внутренне сжался. Он коснулся ее глубокой тайны, почувствовал это и испугался. Зоя Вечеславовна осторожно, но безапелляционно высвободилась из семейственных объятий, отошла к кровати и села на нее, сложив руки на коленях.
– Насчет денег не беспокойся. Они их нам отдадут. Квартиру мы купим. И даже не в Берлине, а в Париже.
– Что с тобой, Зоинька?
– Что со мной будет, я не знаю. И, кажется, уже не узнаю. А что будет с тобою, я не могу сказать.
Еще только приближаясь к выходу из сада, Василий Васильевич услышал человеческий смех. Он доносился со стороны пруда. Какое гулкое место – пруд, подумалось ему, и он выскочил на открытое пространство.
Вот оно что!
Галина Григорьевна стояла (в белом платье, с летним полупрозрачным зонтом, наклоненным на левое плечо) на краю лодочной пристани и хохотала. Развлекали ее молодые люди, сидевшие в лодке у ее ног.
Василий Васильевич, прекрасно понимая, что поступает глупо, побежал вниз по тропинке, страшно ступая мощными ногами и хватая воздух пещерою рта. Бакенбарды тряслись. Он вылетел на мостки, где давеча беседовали Настя и Афанасий Иванович, и вынужден был остановиться, комкая от бессилия одной рукою «Биржевые ведомости», все еще остававшиеся при нем.
Страшная штука ревность. Вдвойне она тяжела, когда ревнуешь любимую и глупую молодую жену к собственному сыну, симпатичному балбесу.
К счастью для генерала, дальнейшие обстоятельства сложились так, что он не выглядел полностью потерявшим лицо. Почти сразу вслед за его покорением мостков скатился от садовой ограды Васька, брат кучера Авдюшки, с сообщением, что «барыня Марья Андреевна всех кличут для дела».
Веслолюбивые студенты наконец заметили, что на противоположной стороне пруда кто-то есть. Тут сгодилась казавшаяся бессмысленною газета. Помахав ею, генерал объяснил гуляющей (гулящей?) и купающимся, что их ждут наверху, в доме.