Давай поговорим! Клетка. Собака — враг человека

Попов Михаил

Клетка

 

 

1

слыш сань спаси меня эта ни прикол сань не знаю как начать помниш мы пашли пить пива вчера или позавчера теперь дни не знаю с тех пор как обрезало ни *** не помню очнулся подвал сколько прасидел где ни*** не знаю потом приходит один говорит пиши все как есть говорит передам твоим сам в противогазе а я в углу за решоткой толстая*** не нравица мне эта гаварит сидеть мне здесь может долго пока пусть ищут меня вот и пишу тебе сань скажи ребятам всем пусть ищут тут подвал дверь железная когда этот открывает в противогазе ступеньки верх видно орать ночью пробовал глуха как втанке решотку шатал но зомурована*** мне сань спаси

Толстяк-редактор бросил исписанный тетрадный листок на стол и поднял глаза на подполковника. Подполковник облизнул сухие потрескавшиеся губы, вынул из кармана еще один листок и молча положил перед толстяком. Тот вытер скомканным платком потный лоб, повернул к себе белый захватанный вентилятор и снова приступил к чтению.

*** дела сань клетка маленькая ноги вытянуть никак жрать дает только саленава воды чуть опять гаварит пиши плоха ищут тебя снова и пишу еще сань нет здес ни параши ни так под себя*** ванища выводить он меня баица сам не крепкий вабще*** сань торопи ребят сань за мной ничего ментовку подключи за мной ничего кто он незнаю говорю денег дам молчит все дам не отвечает чего надо не гаварит шуруй сань шуруй

***сань совсем мне *** приходит

ток по решотке пустил пива колбасы принес на табуретку *** поставил я руку протянул ***знаишь как опять говорю скока бабак тебе скокам*** машину аддам гараж чего нада хоть скажи а он пиши да пиши завтра говорит совсем тебе *** будет уроет он меня сань в башку идет неизвестна какое что мыж со школы с тобой сань пошуруй сань тут еще вот что чевота гремит за стеной вроде метра может транвай ищи сань

— Вы в милиции с этим были?

— Первым делом.

— И что же они?

— У них свои сложности, чтоб дело открыть — от родственников заявление нужно. Ну, и другие есть отговорки.

— Он что, сирота?

— Хуже. Мать… Отец лечится по алкогольному профилю. Сестра с хахалем на югах. Надолго.

Вентилятор отвернулся от хозяина кабинета, тот взял его пухлыми пальцами за затылок и поднес к своему виску. Редкие волосы, тщательно зачесанные на лысину, начали шевелиться, как неприятные мысли. Работнику газеты было чуть больше сорока, но от сидячего образа жизни он безнадежно расплылся, страдал одышкой и сильно потел. Военный пенсионер подполковник Мухин, подходивший уже к концу своего седьмого десятка, выглядел более подтянуто и браво, чем он. Только нос в обильных красных прожилках портил впечатление, наводил на непочтительные размышления.

— А вы, извините, кто?

— Подполковник Мухин. Леонтий Петрович. В отставке. Я в училище у Романа был по военной подготовке. А к вам пришел, чтобы опять-таки на милицейские органы повлиять. Они всерьез дело это не принимают. Лень им. А если пресса, резонанс… Ведь пытают парня. И ведь типическое явление. Помните, в ванной полгода девицу держал какой-то. Да и вам полезно. В том смысле, что громко прозвучит. Вы газета, вы не можете быть в стороне.

Журналист разочарованно отставил в сторону шумную воздуходувку и сделал губами «м-да, м-ня».

— Может быть, вы опасаетесь, что розыгрыш?

— Как вам сказать…

— Руку на сердце класть не буду, но всем им чувствую, что — нет. Не такой парень Роман. Всех розыгрышей — кнопку подложить учителю на стул или, извините, мочи в пиво плеснуть. До такой хитрости ему умом своим не дойти. Парень туповатый.

— А если кто-нибудь от его имени состряпал эти бумажки? По ним как-то слишком видно, что тупой.

Кулак с платком снова прошелся по лбу.

— Орфография тут… не говоря уж о пунктуации. Искусственно как-то…

— Да он так всегда и писал. Для его дел ему орфография не слишком нужна. А уж пунктуация…

— А красные чернила? Чуть не половина слов зачеркнута.

— Ну это уж я, извините, прошелся. Как-никак я педагог. Не мог же я к вам, к прессе, с открытым матом. Все же вы издание массовое. А насчет почерка не беспокойтесь. Я старые тетради Романа носил в милицию, они произвели сличение. Его, говорят.

— Его-то его, — журналист снял очки с толстыми стеклами и помассировал несчастного вида глаза. Подполковник, и без того сидевший прямо на неудобном стуле, еще больше выпрямил спину. Ему было жарко в кителе, хотелось почесать кончик носа. Очень хотелось. Но он не смел. Ему казалось, что этим он снизит свои шансы в разговоре.

Очки вернулись на место, заново вооружая взгляд газетного работника. Пухлая ладонь медленно легла на тощую стопочку исписанных листков.

— А кто этот Саня?

— Саня Бухов. Дружок Ромки Миронова. Такой же грамотей. У них сейчас бригада как бы. Приторговывают. Плохо я знаю их нынешние дела, не то что прежде. Компания не слишком светлая. При деньгах.

— Понятно.

— Он, Саня Бухов, мне и принес эти письма. Ему их, говорит, подбросили в почтовый ящик. Сначала он подумал, что шутка такая глупая. Как и вы подумал. А потом хватился — и он, и ребята, а Романа-то нет. Нигде.

— Сколько дней прошло с того момента, как появилось первое письмо?

— Точно не скажу. Неделя, наверное.

В наступившей тишине жужжание вентилятора стало самоувереннее. Журналисту дело явно не нравилось, но и отказаться от него впрямую он почему-то не мог.

— Хорошо, оставьте это у меня.

— А… э-э… они, это, не затеряются?

— Я сейчас сделаю ксерокопию, а оригинал верну вам.

— Хорошо бы.

Толстяк еще раз снял очки и еще раз помассировал глаза, как бы понуждая их поскорее разглядеть, в чем тут собака зарыта.

— А у вас нет своей версии? Вы ведь знаете ситуацию лучше всех, насколько я понимаю.

— Кто бы мог быть этот истязатель?

— Ну да.

Подполковник разумно покачал головой.

— Нет. Пока. Думал много. Многих примеривал. Но… Слишком заковыристый тип этот маньяк. Насколько берусь судить, обычные бандиты так не действуют. Это не денежное вымогательство.

— Да, пожалуй, это маньяк.

Журналист встал, держа трагические послания на весу.

— Сейчас я приду.

Как только он вышел, подполковник впился ногтями в кончик зверски чешущегося носа.

 

2

Леонтий Петрович Мухин жил в коммунальной квартире, в комнате, состоящей из 20 кв. метров и двух больших окон. Одно выходило лицом в обширный, но чахлый сквер, другое косилось левой своей створкой на трамвайную остановку. Уже давно, лет десять назад развелся подполковник со своей супругой, оказавшейся после размена семейного очага на другом конце города, в большой светлой комнате вместе с младшим ребенком, дочерью Татьяной. Старший ребенок проживал в то время уже отдельно, хотя и несчастливо.

Дети не поддержали безумную разводную идею пятидесятивосьмилетнего в ту пору отца. Их шокировало то, что в таком возрасте он побежал за весьма сомнительной молодой юбкой от престарелой, но верной жены. Их не смягчило даже то, что вскоре подполковник был судьбой жестоко наказан. Рыжеволосая ундина из парфюмерного магазина бросила, и самым оскорбительным образом, ветерана вооруженных сил и любовных игр. Препятствовало примирению то, что после разрыва бывшая супруга Леонтия Петровича серьезно заболела.

С тех пор подполковник жил один. Старая закалка позволила ему без особых потерь преодолеть жестокие житейские перипетии. Прибавилось немного седых волос. И вначале подрагивала левая щека, а потом и подрагивать перестала.

Жил он скромно, не грешил особыми запросами ни в материальном, ни в духовном плане. Имел небольшую пенсию и необременительное хобби. Копировал из книг и альбомов гравюры, изображавшие старинные корабли. Стены его комнаты были в несколько рядов увешаны самодельными изображениями каравелл, бригов, галер, триеров, дракаров, бригантин, клиперов, галеонов, шхун, барок и т. п. Лучшие свои часы Леонтий Петрович проводил за кропотливой работой, вкладывая в возню с тушью, лупой и пером всю свою душу. Любил он постоять у своей «коллекции», чему-то таинственно улыбаясь.

Вернувшись домой, Леонтий Петрович снял мундир и заботливо повесил в шкаф. Заварил ароматного травного чаю, сел к круглому белому столу, застеленному идеально белой скатертью, и разложил перед собой тетрадные листки, испещренные крупными буквами полудетского почерка. Прихлебывая ароматный лекарственный напиток, подполковник подверг очередному мозговому штурму необычные тексты, пытаясь сквозь них рассмотреть отвратительную личину мучителя, садиста, маньяка. Леонтий Петрович ни на секунду не сомневался, что таковой существует. Ни о каком розыгрыше не может быть и речи. Но неплохо бы понять, каковы могут быть побудительные мотивы действий подобного человека. Возможно ли вообще проникнуть в душу, столь полно напитанную тьмою?

В сотый, наверное, раз прочитав написанное рукой истязуемого ученика, Леонтий Петрович решил подвести некоторые итоги.

Что можно с уверенностью утверждать по итогам умственного расследования? Семнадцатилетний юноша по имени Роман Миронов, подвергнутый действию неизвестного наркотика, оказался в некой клетке. Клетка эта расположена под землей, вероятнее всего — в подвале какого-то дома. Но где этот дом? Впрочем, и здесь можно кое-что прояснить. Сомнительно, чтобы такого бугая, как Роман, даже оболваненного химически, удалось бы незаметно транспортировать, не привлекая внимания. Можно было утверждать, что клетка эта находится неподалеку от злополучной пивной. Саня Бухов покажет, какой именно. Кроме того, есть и еще один ориентир — грохот за стенами помещения, где расположена клетка. Или метро, или трамвай, не так много, но больше, чем ничего.

Леонтий Петрович отхлебнул чаю и подошел к окну. Быстро темнело. Из сквера доносились взрывы пьяноватого неприятного хохота. Бродили сигаретные огоньки.

Продолжим.

Что можно сказать о самом мучителе? Человек роста небольшого, можно даже сказать, что он щупл. Комплекс маленького мужчины? Возможно. Один ради самоутверждения становится французским императором, другой истязает туповатого московского акселерата. Теперь противогаз. Это тоже важно. Это может означать: а. — мучитель лично знаком Роману и не хочет, чтобы тот его узнал, б. — в планы мучителя не входит убийство парня, и он боится, как бы Роман не опознал его впоследствии. Во второе хотелось бы верить больше, чем в первое, но первое вероятнее. Надобно повнимательнее всмотреться в тех, кто находится, или находился, поблизости от Романа.

И всматриваться надо поскорее, потому что долго Роман не протянет, писания его прямо-таки сочатся кровью и отчаянием.

Раздался звонок в дверь. Дверь открыла Раиса, соседка Леонтия Петровича, девушка без возраста. Это пришли Бухов с Русецким. Ребята были мрачны, в умеренном подпитии. Оба рослые, коренастые, с шеями ненормальной толщины, с белыми мозолями на костяшках пальцев. У одного черный ежик и черная кожаная куртка — Бухов, у второго ежик рыжий и куртка джинсовая, соответственно — Русецкий.

Шумно ступая огромными остроносыми башмаками, они подошли к столу, с грохотом придвинули стулья, сели, одинаково поставив локти на скатерть.

Леонтий Петрович отхлебнул чаю, почесал кончик носа и спросил:

— Ничего?

Саня Бухов едва заметно, но отрицательно покачал головой. Русецкий нахмурился и покрутил золотую «гайку» на пальце.

— Дурное какое-то дело. Мы со всеми побазарили — никто ничего. Его не за деньги подпалили.

— Согласен. Он и сам об этом сообщает, — подполковник постучал пальцем по листку с письмом Романа.

— Что будем делать? — спросил Русецкий, голос у него оказался неестественно низким и шершавым, сжег каким-то ацетоном голосовые связки.

— Продолжать.

— Что продолжать? — Бухов, потирая левое запястье.

— Искать. Он где-то рядом, неподалеку. Чую, — энергично сказал подполковник, и нос его подергался. — Надо обшарить все подвалы, склады и другое похожее все. Особенно те дома, что стоят возле метро и трамвайной линии. И будьте поосторожнее как-нибудь. Не ходите по одному.

Бухов и Русецкий одновременно исподлобья поглядели на своего бывшего наставника.

— На всякий случай, — улыбнулся тот, — может ведь быть, что это война против всей вашей команды. Тоже надо и такое учитывать.

Саня Бухов опять едва заметно помотал головой.

— Навряд. Но я поговорю с бандитами с нашими.

— С бандитами, — заинтересовался военрук, — а вы кто?

— Мы «отморозки», — просипел Русецкий.

— A-а, ну, в общем, понятно. Но все равно присматривайтесь. Чую я, что гад этот не издалека. Где-то поблизости сидел. И момента ждал. И Ромку он выбрал не случайно. Вот только бы докумекать, чего ему надо.

— Лажа, — поморщился Русецкий, — если не бабки, то что ему еще может быть надо?

— Может, тут, ребятки, не бабки, а баба? — загадочно улыбнулся подполковник.

«Ребятки» переглянулись.

— Надо с Люськой побазарить, — неуверенно прогудел Бухов.

— Кто это Люська?

— Его кошелка.

— Постоянная?

— Ну, как постоянная… сейчас вроде да.

— Скажи ей, Саня, что мне нужно с ней поговорить. Лучше у вас где-нибудь. В знакомой обстановке, значит. А теперь идите, да в оба глядите.

Парни поднялись и шумно двинулись к выходу. Подполковник грустно и мудро посмотрел им вслед. Еще нет и восемнадцати, а какие волчары. Он помнил их по училищу очень хорошо — и тогда уже они были лихими пареньками. Дрались, курили, приворовывали. Как почти все. Нынешняя их жизнь была для него загадкой, он чувствовал, что внутрь они его не пустят, а жаль. Может быть, и пригодилась бы, может, и сработала бы его педагогическая жилка и удалось бы ему отвести эти души заблудшие от дел самых плохих. Эх, мальчишки, искренне вздохнул Леонтий Петрович, на какую жизнь обрекли мы вас. Что стало со страною, что стало с вами. Кто ответит за все это?! Подполковник отвернулся к темному окну, отхлебнул холодного уже чаю и молча сказал: я и отвечу. И на сердце у него стало если и не легче, то чуть-чуть яснее.

Вновь позвонили во входную дверь.

Леонтий Петрович никого не ждал и поэтому удивился. Не к Раисе же гости.

— Леонтий Петрович, вам письмо, — раздался голос соседки.

Неподдельное удивление выразилось на вечно обветренном лице военрука. От кого же могло оно… он уже много лет не получал никаких писем. Еще не успело оформиться смутное предчувствие, а лист клетчатой бумаги уже плясал в дрожащих пальцах.

Леонтий Петрович эта Роман я — дальше шло краткое изложение всего того, о чем повествовалось в трех посланиях «Сане». Потом новости. Таинственный истязатель и не думал оставлять своих упражнений в палаческом искусстве. Омерзительная его изобретательность не знала границ. К пытке неизвестностью, голодом, жаждой, грязью и током прибавилась пытка паяльной лампой, то есть огнем. По мнению автора послания, безумец в противогазе решил зажарить его «как свиню». Желваки на щеках военрука окаменели, застучала кровь во лбу.

— Кто?! — крикнул он вдруг. — Кто?!

В голосе его смешалось такое количество боли и ярости, что могло показаться, что его вопрошание обращено к высшим силам. Оказалось — нет. У вопроса был адресат на земле.

Леонтий Петрович выскочил в коридор.

— Рая!

Всклокоченная женская голова показалась в дверях ванной:

— Кто это принес?!

— Женщина.

— Какая женщина?

Раиса сделала движение рукой, стараясь обрисовать облик, но стал распахиваться халат, и рука не успела закончить работу.

Подполковник не обратил внимания на этот приступ стыдливости.

Женщина, размышлял он. Если в эту историю замешана женщина… может быть, женщина и есть этот самый… общеизвестно, что лица женского пола по части изуверских изысков талантливее мужиков. Отсюда и противогаз.

— Где она?!

Раиса и здесь ничего не успела ответить, подполковник уже отпирал дверь. Даже не переобув шлепанцев, вылетел наружу. Лифта ждать не стал. С четвертого этажа скатился со скоростью двоечника. Но все эти подвиги пропали даром, ничем, кроме равнодушной темноты, улица не ответила на его старание. Искать неизвестно какую женщину, ушедшую в неизвестно каком направлении? Уж лучше подавайте стог, заряженный иголкой.

Обратный подъем занял много больше времени, чем спуск. Лифт кто-то мучил наверху. Колотилось стариковское, отвыкшее от таких порывов сердце подполковника. Неохотно утихала одышка.

Леонтий Петрович взял себя в руки. Что, собственно говоря, проку в беготне? Преследуемый будет только рад, если ему удастся поселить суету в душе преследователя. Нельзя ему давать этого шанса, нельзя. Трезвый анализ, спокойная оценка фактов, наблюдательность. Маньяк должен быть повержен силою мысли и твердостью воли, только тогда победа над ним будет полной и настоящей.

Вернувшись к себе, подполковник сделал несколько глубоких вдохов, как учило одно руководство по дыхательной гимнастике, которому он почему-то верил, хотя ко всем прочим проявлениям восточной бесовщины и медицины относился с глубочайшим презрением.

Наконец, поняв, что он готов к продолжению спокойной умственной работы, Леонтий Петрович решил перечитать послание Романа Миронова. Когда он второй раз дошел до паяльной лампы и «свини», вновь непроизвольно отвердели желваки и возникло труднопреодолимое желание немедленно бежать куда-то, крушить и рушить. С повторным приступом военрук справился легко. Но тут выяснилось, что на клетках тетрадного листка его ожидает нечто поинтереснее паяльной лампы. Там имелся P.S., написанный… не рукой Романа.

Спокойно, Леонтий, спокойно, товарищ подполковник, скомандовал себе бывший педагог и подчинился своему внутреннему голосу как старшему по званию.

Дорогой Леонтий Петрович!

Рад приветствовать Вас. Рад поздравить Вас с началом сотрудничества. Надеюсь, совместными усилиями мы сможем сделать его приятным и взаимопоучительным. Я рад, что наш общий друг Рома наконец удостоверился, что обращаться за помощью к тем, кого он считает друзьями, бесполезно, что это пустая трата весьма драгоценного времени. Кроме того, я с самого начала подозревал, что эти «отмороженные», как их называют, очень быстро наложат в штаны или вывихнут себе мозги и кинутся за помощью к кому-нибудь из старших. Вы, насколько я понял, являетесь Роману не совсем чужим человеком. Так что я рад возможности напрямую протянуть Вам свою руку и еще раз поздравить Вас с началом нашего сотрудничества. Вы, уверен, откликнетесь на послание бедняги и не бросите его в беде.

Разумеется, не подписываюсь. Пользоваться вымышленными именами пошло. Назвать свое настоящее — значит оборвать нашу общую историю на самом интересном месте.

До свидания.

Жду Вашего первого ответного хода.

 

3

— Ну, что вы теперь скажете?!

В этот раз газетный толстяк находился в кабинете не один и это его, кажется, немного стесняло. Две некрасивые девушки возились с бумагами у соседнего стола и слишком умело делали вид, что им наплевать на происходящее вокруг.

Двойное послание — истязаемого и истязателя — попало в струю, рождаемую вентилятором, и заскользил о к краю стола. И пухлая, и сухощавая ладонь упали на нее одновременно.

— Что же вы молчите? Ведь как божий день ясно — такого без широких усилий не взять. Он же вызов бросает не только мне, подполковнику и педагогу. Он обществу прямо в лицо плевок производит.

— Все же надо вам еще разок попробовать обратиться в милицию, — испытывая сильную неловкость, выдавил из себя журналист.

— Да был я сегодня уже в райотделе. Не верят они до конца таким вот человеческим документам. А если верят, то хотят, чтобы дело само как-то прекратилось на нет. А закон дозволяет такой произвольный беспредел. С законом этим — я еще тоже немного разберусь, а пока нужен толчок в общественном мнении. И они сразу не посмеют тормозить расследование.

Журналист откровенно страдал. Вчера еще он попытался с ксерокопированными посланиями Романа Миронова сунуться к начальству. Ему было в связи с этой инициативой выражено крайнее недоумение. Господин Петриченко, было ему сказано, наше издание и так костерят почем зря за то, что мы якобы нагнетаем истерию в обществе. Даже тогда костерят, когда мы работаем с абсолютно проверенными фактами. Какой же реакции нам ждать, когда мы явимся вот с этим? Можно страдать в угоду истине, но не за потворство какой-то сомнительной психопатологической галиматье.

Эту мысль почти дословно изложил подполковнику журналист Петриченко, только «галиматью» заменил на «сомнительный факт». Хотя он и попытался придать своей речи тот же цинический напор и бесчеловечную бодрость, что звучали в голосе главного, его аргументы разбились о монолитную уверенность Леонтия Петровича в своей правоте, как пулеметная очередь о лобовую броню.

Лицо ветерана покраснело.

— Вы же… вы понимаете, что говорите?!

Петриченко скосил глаза в сторону и вниз, как будто ему срочно нужно было проверить, не развязался ли у него шнурок.

— Вы же «Ленинская смена», как же вам не радеть за молодежь и душою не болеть! Я пришел прямо к вам, а вы вот так?! В милиции хотя бы волокита, прямо никто не гонит.

Подполковник резко встал, вырвал из пальцев Петриченко послание-кентавр, спрятал его в карман и сухо заявил:

— Имею честь обратиться в иные издания.

Журналист вяло улыбнулся и развел руками, открывая потные от стыда подмышки.

— Ради бога.

— Нет, вы меня не поняли, — помахал перед его очками своим сухощавым пальцем военрук.

— Отчего же, понял.

— В иные, понимаете, иные издания, где не моргнув расскажу всю нелицеприятную истину о вас. Об вашей «Смене» и об вашем отношении.

— Это ваше право, — стал наливаться кровью Петриченко, — удивляюсь, почему вы сразу в эти «иные» издания не потащили вашу… переписку.

Леонтий Петрович развернулся и уверенным шагом направился к выходу. Обе девицы оторвались от своих бумажек и с ехидным любопытством поглядели ему вслед. Петриченко потащил к себе вентилятор.

Но не сразу ушел подполковник.

— Да, — сказал он, вдруг остановившись, — а ведь вы правы. Как я мог к вам прийти? Одно название какого стоит: «Ленинская смена»! Это как если бы в германском логове после войны продолжали печатать газету «Гитлерюгенд». Учтите, у нас победа демократии на дворе.

И вышел.

Леонтий Петрович не сам придумал этот ужасающий аргумент про «Гитлерюгенд», подслушал на каком-то митинге, но сейчас был в восторге от того, насколько удачно он его употребил.

 

4

Лучшим своим костюмом бывший военрук считал мундир, но, подумав, он решил, что на эту встречу надевать его не стоит. Встреча должна была состояться в месте довольно злачном, то есть в ресторане. Позвонил накануне Саня Бухов и сообщил, что Люська будет доставлена в таком-то часу в ресторан «Белый лебедь». Название заведения показалось подполковнику издевательским, ибо точно такое же носил один из самых страшных лагерей в системе министерства внутренних дел. Но делать было нечего, груздем он уже назвался.

Время, оставшееся до встречи, он провел в научных изысканиях, употребляя для этой цели «Советский энциклопедический словарь» 1984 года издания, составлявший значительную часть его библиотеки. Для начала он открыл его на букву «М», нашел слово «Маньяк» (маниак, от греческого mania — безумие, восторженность, страсть). Человек, одержимый болезненным пристрастием, влечением к чему-либо. Сосредоточенно пожевав губами, почесав кончик носа и несколько раз вздохнув, Леонтий Петрович отправился к букве «С». «Садизм» — половое извращение, при котором для достижения полового удовлетворения необходимо причинение партнеру боли, страдания. Назв. по имени франц. писателя де Сада, описавшего это извращение. Перен. — стремление к жестокости, наслаждение чужими страданиями.

Как человек поживший и бывалый, подполковник никакого особенного открытия из этих заметок для себя не вынес. То, что маньяки и садисты не есть соль земли, было ясно ему и прежде. Только один момент можно было счесть новым — то, что садизм есть извращение именно половое, а не просто стремление причинить кому-то страдание, то есть набить морду или облить кислотой. Что они хотят сказать? что этот сумасшедший мозгляк в противогазе собирается употребить Ромку Миронова для удовлетворения чего-то полового?! Влечения или тяги. Военрук помотал головой, отгоняя видения, чтобы не успеть их увидеть, — чушь! Тут надо сказать, что, как указывалось выше, будучи человеком житейски опытным, он, конечно же, знал о присутствии в жизни разного рода аномальных явлений, сам мог при случае рассказать анекдот из жизни лесбиянок или гомосеков, даже описать в общих чертах технологию этого дела, но в глубине души не верил в их реальное существование. Он считал, что они придуманы с той же примерно целью, с которой сочинена античная, скажем, мифология. То есть не с вполне ясной. Раньше все это не являлось предметом его насущных размышлений. Но когда стало ясно, что Ромка Миронов может быть подвергнут этому мифологическому надругательству, это воспламенило его даже больше, чем известие, что тот уже подвергается «паяльной лампе».

Вскочил Леонтий Петрович и стал нервно расхаживать по комнате. Он решился представить себе, если так можно выразиться, «живую картину» этого бесчинства, но воображение отказалось обслуживать потребность ума.

Слава богу, как раз подошло время отправляться в «Белый лебедь». Надев хорошенько выстиранную белую рубашку, темно-серый заметно поношенный, но недавно побывавший в чистке костюм, повязав очень строгого, даже старомодного тона галстук, подполковник отправился.

Ресторан находился в стекляшке, обнимавшей часть первого этажа стандартной шестнадцатиэтажки. Окна были затянуты темными шторами, на которые дизайнер наклеил десяток вырезанных из мятой фольги гусей. Сквозь узкие щели вырывались на улицу сполохи света и механической музыки.

Войдя внутрь, Леонтий Петрович рекогносцировочно огляделся. Н-да, все в зеркалах, а меж ними дерево. Полумрак, претендующий на то, чтобы быть приятным. Подполковник хорошо помнил, что здесь было не так давно, — грязная тошниловка номер такой-то. Все же есть отдельные светлые черты и у нового образа жизни, подумал справедливый отставник. Хаем мы, ветераны, по большей части огульно, новые времена, а ведь и на ярмарке воровства и тщеславия могут прорасти цветы новой жизни.

Не дали мыслям Леонтия Петровича далеко утечь в этом направлении, возник из-за портьеры парень в хорошем костюме и, не глядя на старика, поинтересовался, что ему нужно.

— Мне бы Саню Бухова.

— Кто это?

Леонтий Петрович начисто забыл кличку, которую ему следовало назвать. Он смущенно покашлял и прищурился, силясь вспомнить ее.

— Ну как же его…

Охранник продолжал смотреть в сторону.

— А, Поднос.

— Понял, — поморщился охранник, и уже через несколько секунд подполковник шел в сопровождении Сани в глубь ресторана. Там в угловом полукабинете был накрыт стол и сидело несколько молодых людей и девиц. Одна из них была той самой Люськой.

— Еле нашли, — сообщил Саня, — у нее кто-то нановяк появился. Уедет, говорит. Даже идти не хотела.

— По-доз-ри-тель-но, — негромко произнес Леонтий Петрович, по-отечески улыбаясь.

Только издалека стол казался накрытым, на самом деле он был почти полностью… короче говоря, новому и уважаемому гостю с трудом набрали тарелку закуски: колбаски кусочек, рыбки, огурец, пару маслин. Плеснули в не первой свежести рюмку теплой водки со дна последней бутылки. Настроение за столом было пасмурное.

Леонтий Петрович с солидным изяществом поднял сосуд и обвел им стол, рассматривая, как через монокль, присутствующих. Русецкий и еще один паренек, совсем молоденький, с воспаленными глазами, подняли свои рюмки и чокнулись с «учителем». Военрук пил мало, но прекрасно чувствовал ситуации, когда отказываться нельзя. И еще со времен своей службы усвоил, что алкоголь — это та среда, в которой быстрее всего сближаются интересы.

Еще о двух вещах надо сказать: о музыке — она плавно лилась из глубины ресторана, и о женщинах — их было две. Обе, на взгляд подполковника, слишком молодые и слишком развратные. Медленно поднося рюмку к губам, он решил сам определить, кто из них Люська. Задача не из элементарных. Обе облеплены косметикой и причесаны для съемок в фильме про юных вампиров. Обе недавно плакали — краски подрасплылись. Позы, в которых они сидели, также были неприятно похожи. Можно было бы дальше продолжать это сравнительное жизнеописание, но Саня Бухов поднял руку и указал Леонтию Петровичу за спину.

— Вон, идет, тварь.

Проглотив водку, положив в рот кусок колбасы, подполковник обернулся. Со стороны дамского туалета к столику приближалась длинная, белобрысая, неустойчивая девица. Пьяна и испугана, сразу догадался военрук. Освежаться удалялась.

Бухов указал ей, куда сесть. Села, силясь изобразить заносчивое презрение. Это бы у нее получилось, если бы она вдруг не икнула.

— Здравствуй, Люся, — вежливо и веско сказал Леонтий Петрович.

Подруга Романа откинулась на спинку полукруглого дивана, двумя коготками вытащила из пачки сигаретину за белый фильтр, не торопясь прикурила и только тогда ответила:

— Здрасьте.

— Ты уже, наверное, знаешь, Люся, почему я хотел с тобой встретиться.

Пожала плечами, а плечи-то, плечи — как цыплячьи локотки. А туда же, водка, табачище, мужики… эх ты, дочка, что ты с судьбою своей беспутной делаешь!

— Спрашивайте, чего надо. Над чем задумались?

— Да над жизнью я задумался, над ней, милой. Над прекрасной и безбрежной жизнью.

Выдохнутый полудетскими легкими дым завился в язвительную спираль.

— Мораль читать будете?

— Не поп я тебе для морали, так что воздержусь. Хотя и сказать есть что. Лучше я вопросами.

Люся полузакрыла глаза, подняла брови и издевательским кивком выразила свое согласие участвовать в обмене мнениями. Русецкий нанес ей легкий подзатыльник и просипел:

— Не дури.

— Ну, ты, — попыталась возмутиться она.

— Ты уже знаешь, Люся, в какую ситуацию попал твой друг Рома. Ситуация загадочная, если не сказать страшная. Вот что он пишет в последнем письме.

Леонтий Петрович достал послание и зачитал его, радуясь, что в нем нет на этот раз ни единого матерного слова, озвучивать которые ему как педагогу в обществе своих учеников было бы неловко.

— Ты поняла?

— Поняла, чего там непонятного.

— Поджаривают его, дура, без булды жарят, поняла? — неожиданно громко сказал Русецкий, занося рыжий кулак.

— Уже сказала я, что поняла. Поджаривают, а я-то что?

— Колись, дура!

— Чего колись-то, чего?!

Леонтий Петрович перехватил руку Русецкого и не без труда вернул на стол.

— Боря хочет сказать, что есть подозрение — ты что-то можешь знать.

Люся нервно забычковала окурок.

— Ничего я не знаю, что я могу знать?! — она вдруг заревела.

— Не надо слез, Люся, рассмотри доводы рассудка. Вы были… близки с Ромой, он мог случайно с тобой поделиться, намекнуть, проговориться, что грозят ему, что в историю попал нехорошую.

— Не делился он со мной, — проревела красотка сквозь прижатые к лицу ладони, — даже сигаретами не делился.

И Бухов, и Русецкий, и третий парень, и обе распричесанные их подружки смотрели на нее без восторга и сочувствия.

— Хочешь, Люся, станем рассуждать логически. Откуда бы взяться этому маниаку и садисту? На пустом месте только прыщ без подготовки вскакивает, а похищения на пустом месте не бывает. У тебя были с Ромой отношения, всякое случается между людьми, когда они спят друг с другом, верно?

Она продолжала глухо рыдать.

— Есть сведения, что у вас как раз случалось всякое. Не слишком ласковым был Рома. Друзья подтверждают. Иной раз сгоряча мог он применить к тебе средство посильнее, может быть, не вполне законное. Обидное даже. Ты могла не понять, что это от чувств особого рода, идущих из любовного корня. Ты могла затаить в своем сердце обиду. Могла ведь? Могла излить кому-нибудь? Могла. И тот, кому ты открыла дверцу души твоей, может быть, и не слишком истерзанной, чуть-чуть превратно тебя понял и по-своему употребил информацию к размышлению. А, Люся? Да что ты все ревешь?

Допрашиваемая отняла вдруг от лица ладони и выпрямилась. Красавица превратилась в чудовище. Обильные слезы развезли черную краску и красную помаду по всему скуластому личику самым неожиданным образом.

— Он сволочь, ваш Рома, сволочь и паскуда, — заговорила она быстро и почти спокойно, — он сам был садист и маньяк. Если б он меня только бил, все немного бьют, это ладно. А то отвезет на такси за город, бросит под дождем в лесу без копейки. Или, бывало, уже в кровати, уже легли: говорит, мол, на минуточку, водички попить, сам — раз за дверь и со шмотками моими куда-то на три дня… а я голая в чужой квартире сижу, трясусь, вдруг кто придет. Да что там… разве расскажешь… он такое иной раз…

Она опять разрыдалась в грязные ладони.

Леонтий Петрович повертел в пальцах пустую рюмку. Бухов хмыкнул, откусывая от огурца:

— Похоже на него.

Подполковник кивнул, характер бывшего воспитанника ему тоже был известен.

— Тем не менее, Люся, или, я бы сказал, тем более у нас есть основания множить свои подозрения против тебя. Серьезные подозрения. Если не только побои в твой адрес, но и изощренное что-то, покушение на месть вполне возможно.

Произошло второе явление взбесившегося макияжа.

— А ты кто такой, старый козел! Что тебе от меня надо? Не знаю я, где этот ваш вонючий, и знать не желаю, век бы его не видать. Не знаю я, не знаю, не знаю! А ты, старый…

Очередной, значительно более акцентированный подзатыльник Русецкого прервал эту возвышенную тираду.

— Ты что, крыса, ты знаешь, кто он, а?

Леонтий Петрович поправил узел галстука и теми же двумя пальцами коротко пробежался по носу.

— Когда мы стояли под Вюрстенгом у бауэра одного, в сорок пятом, весною. На постое. Дочка у него была. Чуть старше тебя, года на два. Пошли мы к ним сена взять для лошадей. Без спросу, конечно. Победители. Лейтенант велел. Молодой был парень, отчаянный… Так вот, тащим мы сенцо, а дочка эта бауэрская как начнет на нас хай поднимать. Мол, воры мы, мол, дерьмо. Дикари мы, мол. Я ей тихо так, вежливо говорю: отойди. Орет. Рвань, скоты… Я снова ей, и опять вежливо, но уже с легким предупреждением: отойди, опасно к нам с такими словами. Орет, плюется. Хозяин — он что, молчит, умный, понимает, кому капут. А она все пуще, и обиднее все, больнее жалит достоинство солдата-победителя. Тогда я принимаю решение, так как старшим являлся в тот момент по команде. Сенцо это опустил, парабеллум трофейный достал, отвел за угол и… одним патроном, за ухо…

Стол в полном молчании внимал военруку. Русецкий и Бухов историю эту слушали не в первый раз, но, как всегда, с трепетом.

— Чем-то ты, Люся, напомнила мне ту смелую немочку.

Закончив речь, Леонтий Петрович встал и со скромным достоинством удалился.

 

5

Как всякий нормальный человек, подполковник Мухин не любил и боялся сумасшедших. С брезгливой опаской он относился ко всему тому, что подпадало под обозначение «дурдом» или «психбольница». Поэтому у него испортилось настроение, когда он понял, что в самом скором времени должен будет посетить районный психдиспансер. Почему? А где он сможет отыскать сведения о маньяке-садисте, любителе осмоленных паяльною лампою мальчиков? Конечно, он был не настолько наивен, чтобы рассчитывать на то, что ему по первому требованию и по самому общему описанию симптомов выдадут историю болезни с фамилией, фотографией и адресом. Кроме того, он понимал, что маньяк этот мог и не стоять на учете, мог не стоять на учете именно в этом диспансере. Мог заболеть совсем недавно.

Леонтий Петрович подошел к обшарпанному двухэтажному особняку с арочными окнами и нелепой лепниной по фасаду, не имея никакого сколько-нибудь связного плана. Здание чем-то напоминало своей неприютностью душу меланхолика. Помедлив на покосившемся крыльце, подполковник решительно взялся за ручку двери. Она распахнулась с неожиданной, ненормальной легкостью, зато возвращалась на место медленно, с усилием, словно намекая посетителю, что у него есть еще время одуматься и вернуться.

Внутренность предбанника скорби соответствовала худшим ожиданиям. Неровно настеленный, нищенски лоснящийся линолеум на полу, серо-зеленая, сама себе неприятная краска на стенах. Скучные стулья с изрезанными сиденьями — можно было подумать, что самоубийцы тут проверяли свои бритвы в ожидании приема. Свет, падавший на все это великолепие из окна в конце коридора, откровенно и уныло клеветал на тот яркий солнечный день, что остался снаружи.

Леонтий Петрович прошелся по коридору, скрипя невидимыми досками под кожей линолеума. Бесплатный массаж. Он был очень внимателен, старался не соприкоснуться ни с кем из посетителей, ибо пребывал в убеждении, что безумие есть инфекционная болезнь и воздушно-капельный способ ее распространения вполне вероятен. Иначе откуда бы такое количество психов среди психиатров? Постоял немного возле регистратуры. Нет, он не собирался заводить карточку — слишком большая плата за право побеседовать со специалистом. Его просто инстинктивно тянуло сюда, к бумажному компьютеру, содержащему все сведения о состоянии безумия в районе. В затененном стекле он вдруг увидел свое отражение и испугался. Какой бравый, какой психически здоровый старикан! Нельзя до такой степени отличаться от среднего здешнего посетителя. Слишком видно, что он явился сюда по необычному, а может быть, и слегка запрещенному поводу. Это может вызвать реакцию отторжения со стороны специалистов. Так шахтеры презирают депутатов, временно спустившихся к ним в забой. Но, поймал себя на прихотливом повороте мысли военрук, не лечиться же я сюда пришел, в самом деле. Поэтому не надо слишком стараться походить на шизофреника.

Но хватит биться в тисках этих мыслительных противоречий, пора бы уже к кому-то обратиться с первым максимально деликатным вопросом. Разумеется, это должно быть лицо в белом халате. Пусть будет вон тот, с такою солидной папкой в руках. Леонтий Петрович, приняв решение, всегда действовал быстро, он подошел к белому халату и тронул его за локоть. Выбранный халат удивленно обернулся, и лицо у него оказалось знакомое.

— Эдуард! — испуганно сказал Леонтий Петрович.

Сотрудник психдиспансера приучен ничему не удивляться.

— Да, — сказал он, — да, Леонтий Петрович, это я.

У него была очень запоминающаяся внешность: высоченный лоб, скрывавший, видимо, абсолютно здоровый мозг, и яркая, огромная, морковного цвета борода. Она была такой тяжелой на вид, что представлялось, что у владельца затылок болит от напряжения. Но значительно более существенным, чем наличие подобной бороды, было то, что Эдуард Семенович являлся женихом Светланы, родной сестры Романа. Они виделись с подполковником всего один раз, мельком, и поэтому Леонтий Петрович счел своим долгом как-то объясниться на эту тему.

— Эдуард… мы с вами на вокзале встречались. Я привозил адрес для…

— Я вас узнал.

Леонтий Петрович почувствовал, что ему не обрадовались, впрочем, он вряд ли должен был ожидать иного.

— Чем могу, Леонтий Петрович?

— Вы уже приехали?

— Позавчера.

— Оба, то есть, я имею в виду, все?

— Да. — Эдуард Семенович с профессиональным спокойствием снес странность вопроса. — Если вам нужна Светлана, то она сейчас дома.

— Нет-нет…

— Так что же?

Леонтий Петрович облизнулся машинально, отчего его обветренные губы стали блестеть, как стеклянные.

— Как бы вам поскорее объяснить…

Эдуард Семенович бросил выразительный взгляд на свой хронометр.

— Вы ведь врач?

Психиатр взял себя за отвороты халата, как бы говоря: что, не видно?

— Это очень удачно, что вы врач. Поверьте. И я вам все сейчас объясню.

— Вам нужна помощь врача?

— Не совсем мне и почти не врача. То есть и мне тоже нужна.

Эдуард Семенович еще раз посмотрел на часы, быстро произвел в уме какое-то вычисление.

— Ладно, идемте.

В конце коридора он открыл четырехгранным ключом безрукую дверь и впустил Леонтия Петровича в узкий, как окоп, кабинет. Кабинет был обставлен бедно: стол, шкаф и табачный перегар.

Врач сел на край стола, как бы демонстрируя этим неофициальность разговора. Гостю предложил стул. Сиденье было порезано. Подполковник остался стоять. Не потому, что его отпугнули порезы. Просто стоя он чувствовал себя сосредоточеннее.

— Вот, — он протянул письма Романа врачу.

Тот быстро пробежал их.

— Это Светин брат.

— Я понял, — сказал Эдуард Семенович, загадочно поглаживая бороду.

— Вот я и решил… может, у вас есть данные. Не лично у вас, а в ведомстве. Гад этот явно из нашего околотка. Психика с отклонением, мог он раньше прибегать к вам? Мог.

Психиатр еще раз прочитал послания из клетки и сказал твердо и неприязненно:

— Это дело милиции. Я против самодеятельности, в таких вещах особенно. Так же, как самолечение, она может быть опасна.

— Самодеятельность? Да чем она может быть… но об этом после. Я в общем тоже… Эдуард… э-э-э…

— Семенович.

— Я обращался. Не хотят они, милиция, браться за это. Нужно, мол, заявление от родственников. Но родственников не было, вы же знаете. Одни умерли, другие на лечении. Вот Светлана теперь приехала. Пускай она и напишет в милицию. Но я вам честно скажу — они очень плохо будут искать. Был способ их заставить — пресса. Я обращался.

— И что?

— И ничего. Говорят, несерьезный материал.

Эдуард Семенович вновь прикоснулся ладонью к бороде, он будто напитывался от нее силой и уверенностью.

— А вы сами, Леонтий… э-э-э…

— Петрович.

— Да, вы сами-то уверены, что это не розыгрыш?

— Ну, знаете, — подполковник несколько раз облизнулся и вытер со лба пот так решительно, будто удалял последние сомнения.

— Понимаете, Леонтий Петрович, у них, я имею в виду и милицию, и прессу, есть основания для того…

— Для чего?! — взвился подполковник.

— Ну, скажем, для того, чтобы не слишком спешить.

— Что значит не спешить?! Вы же врач. Человека истязают. Почти, можно сказать, что у вас на глазах истязают. Не просто человека, а, может быть, будущего родственника. Простите, если забегаю. Тем не менее вы странно очень высказываетесь.

Врачу даже больше, чем это можно было ожидать, не понравился намек на родственнический момент в этой истории. Только профессиональная привычка к сдержанности помогла ему не вспылить. Леонтий же Петрович не считал своим долгом запирать чувства на четырехгранный ключ.

— Дайте мне телефон, — угрожающим тоном потребовал он.

— Зачем вам телефон?

— Вы говорите, она дома? Я ей сейчас все расскажу-изложу. Я ей сейчас такую цитату извлеку…

С самым надменным видом Эдуард Семенович придвинул к подполковнику аппарат и написал на бумажке номер. Ему противно было разговаривать с этим суетливым и обветренным стариком, и он хотел пусть даже таким образом избавить себя от общения с ним.

Светлана подошла к аппарату сразу. Леонтий Петрович без предисловий обрушил на нее всю информацию, которой владел к этому моменту. Речь его была, как всегда, сбивчивой, но впечатляющей. И по мере приближения к финалу, в котором последовало описание жестокосердности психиатра и выражение надежды, что она, сама будучи сестрой, не проявит зловредной лени в деле спасения умучиваемого брата, речь стала вполне громогласной и окончательно безапелляционной. Наконец встала громогласная точка. То, что он услышал в ответ, заставило его сначала покраснеть, а потом сесть.

Психиатр спокойно наблюдал за этой сценой. Он даже не поинтересовался у Леонтия Петровича, что сказала Светлана. Потрясенный старик все сообщил сам.

— Она говорит, что ей плевать на то, что происходит с Ромой. Пусть он хоть сдохнет, ей плевать. Никакого заявления она писать не будет.

Подполковник отнял от уха большую старомодную черную трубку. Она выла так, будто вместе с подполковником тосковала по прерванной связи. Эдуард Семенович взял в руки аппарат, поднес его почти к самому лицу потрясенного военрука, и тот покорно воссоединил бесполезную наушницу с основной частью прибора.

— А еще я дам вам совет, — сказал врач со всею мудростью сорокалетнего мужчины в голосе, — не обращайтесь к психиатрам с этой историей. Они могут вас не так понять.

Леонтий Петрович нахмурился, а потом горько улыбнулся.

— Значит, как я понимаю, отказываетесь помочь, несмотря что парня истязают. Можно ведь считать, что вы отчасти покрываете маньяка. Когда все выплывет на чистую воду, как будет выглядеть ваша репутация?

— Не говорите ерунды. А что касается Светланы, то вы сами прекрасно знаете, почему она не спешит помогать вам.

— Намекаете, что я сам виноват?

— Намекаю.

Подполковник встал, одернул пиджак, поправил галстук.

— Светлана — это еще ничего. Вернее, плохо, конечно. Но можно понять — чувства. Но вот почему вы, вы, давший клятву Гиппократу, норовите отгородиться, — непостижимо.

Физиономию психиатра слегка перекосило, но смолчать он все же сумел.

— Встретив вас здесь, я обрадовался. Думал — удача. Ошибся. Жаль.

 

6

Итак, больше надеяться было не на кого. И власти, и пресса, и ближайшие родственники предпочли остаться в стороне — на том сомнительном основании, что история Романа представляется им не вполне серьезной, смахивающей на неталантливый розыгрыш. Но даже если имеется хотя бы десять процентов вероятности того, что все описанное дрожащей от боли рукой Ромы правда, надобно бить во все колокола, так считал Леонтий Петрович, и чем дальше, тем больше укреплялась в нем уверенность эта.

Психиатр просто сволочь. Он не хочет влезать в поиски помимо всего еще и потому, что не решил, стоит ли ему жениться на Светке. На девчонке из простой и неблагополучной семьи. Он не хочет, чтобы история с Ромкой стала для него семейной. Кстати, он, кажется, и не знаком с парнем. Все, что он знает о нем, он знает со слов сестрицы его. То есть считает его просто дебилом и бандитом. Он небось считает, что если братец его пассии и замурован в какую-то подземную клетку, то замурован по делу, по заслугам. Нечего было путаться со шпаной. Да! Именно, именно! Этот краснобородый Эдик убежден, что все написанное Романом правда, и рад этому. А его, хлопотливого старика, хочет выставить идиотом, чтобы иметь благовидные основания ни во что не вмешиваться. Не исключено (маловероятно, но не исключено), что господину психиатру известно кое-что о личности этого маньяка-мучителя.

Леонтий Петрович ослабил узел галстука и вздохнул поглубже. Проверке будет подвергнуто! И коли выяснится, что все так и есть, на будущей скамейке подсудимых найдется маленькое местечко для уклончивого умника в белом халате.

Подполковник пришел к окончательному выводу, что человек в противогазе — фигура совсем не случайная, что происходит она из ближайшего круга, из числа личностей, посвященных в семейную ситуацию мучимого юноши. Тем неутомимей должна быть внутренняя зоркость, никаких розовых очков. На подозрении все!

Сидеть сложа руки Леонтий Петрович не мог и через час после посещения психдиспансера возглавлял рейд по ближайшим к дому подвалам. Встретился с ребятами возле трамвайной остановки.

— Там мы все вроде просеяли, — махнул рукой Бухов в сторону красных пятиэтажек.

— Грохот за стеной, метро, трамвай… — Леонтий Петрович прищурил один глаз, — пойдем вдоль рельсов.

Кроме Бухова и Русецкого, в экспедиции участвовали еще двое парней. Они были помоложе бывших учеников военрука и не такие пока крутые. Были они братья-близнецы. Звали их «Эй, Толики», и было непонятно — это имя или кличка. Леонтий Петрович как педагог кличек не признавал.

Метода поиска была простая — подойдя к дому, тщательно выявить все двери, которые могли бы вести в подвал. Если дверь принадлежала какому-нибудь складу или магазину, то ее простукивали монтировкой с криками: «Банан, ты здесь?!» Нельзя было исключить возможности того, что изувер устроил пыточную камеру в глубине какого-нибудь редко используемого товарного укрывища. Также примерно поступали с разного рода мастерскими. Взломали двери двух дворницких бытовок. Ничего не нашли, кроме пыльных ломов, стершихся метел, зазубренных дюралевых лопат и вонючих телогреек.

Для рейда, так получилось, выбрано было воскресенье, поэтому на объектах не встретилось ни одного человека.

Противнее всего было обследовать дома с централизованным мусоропроводом. Интересующие поисковиков двери, как правило, здесь были захламлены кучами гниющих пищевых отходов. Вонь, теснота, мухи, крысы. Сверху по грязной трубе с грохотом катится банка из-под сожранных помидоров.

Выбравшись из микроинферно на свет божий, ребята молча закуривали, очищая легкие от угрюмых миазмов. Очень скоро они поняли, что присутствие «учителя» нисколько не облегчает их жизни. Старик был педантичен и неутомим. Там, где они давно бы уже плюнули, он заставлял их идти до самой сути, добираться до самой безнадежной дверки. Они, стоя по щиколотку в гниющих помидорах, должны были прикладывать ухо к шершавому дереву и прислушиваться, прислушиваться и еще раз прислушиваться. Их шикарные сапоги со скошенными каблуками и металлическими носами превратились черт знает во что. На них налипли обрывки газет и капусты, разводы пищевой жижи покрывали их. Раструбы дорогих штанов тоже имели мерзкий окрас. А подполковник все гнал и гнал вперед. Они курили все чаще и становились все сумрачнее.

Конечно, Леонтий Петрович и себя не жалел: где мог, проникал в затхлые дыры первым. На кривой, воняющей крысиной жизнью лестнице он подвернул ногу, застонал, как раненый командарм, понимающий, что не может оставить свой пост. Он перемог боль и, несмотря на надежды ребят, что эта травма положит предел сегодняшним поискам, двинулся дальше, увлекая остальных за собою своим мужественным примером.

В бесхозном подвале разворошили колонию безобидных бомжей. Эти дяди подземелья устроились под девятиэтажкой с некоторым даже комфортом. На сухом цементном полу валялось несколько продавленных матрасов, стояло кресло с отбитыми ножками. С низкого потолка свисала на кривом проводе пыльная лампочка и воровато светилась. По периметру обжитого закута шла толстая черная труба, как будто все здесь живущие были полуобняты удавом.

При появлении подполковника с его бригадой валявшиеся на матрасах кучи тряпья зашевелились, распространяя жалобный запах мочи.

— Встать! — рявкнул Бухов.

Команду эту, кряхтя и покашливая, выполнили все, кроме того, что занимал кресло. Он остался сидеть, вытянув ноги и перегоняя потухшую беломорину из одного угла рта в другой.

Русецкий подошел к нему и, наклонившись, просипел, почти не разжимая губ:

— Встань, дядя.

Щелчком отправив в угол окурок, гордый бомж приподнялся, почесывая волосатую шею. Выражение лица у него было независимое, почти презрительное. Лет под сорок, машинально отметил Леонтий Петрович, из приблатненных. Вон какие ухватки-ухмылки. Продолжить свое физиогномическое исследование ему не пришлось. Русецкий дождался, когда владелец кресла выпрямится окончательно, нанес ему быстрый и, видимо, очень грамотный удар. Бывший зек вернулся в кресло, но уже не гордым лидером подземного царства, а кучею корчащегося человеческого материала.

Подполковник поморщился. Он, боже упаси, не был толстовцем или пацифистом, не считал, что счастье на земле может быть установлено без применения силы. Он просто считал, что всему свое время и своя форма. Ну да ладно.

— Туда дальше можно пройти? — вежливо поинтересовался он у бомжа, стоявшего к нему ближе других. Опухшая щетинистая физиономия сделалась заискивающей, толстые потрескавшиеся губы разверзлись, показывая темную пасть, полную выбитых зубов.

— Тама штена, — прошамкал изгой общества.

Один из Толиков обогнул выступ, и оттуда раздался шлепок ладони о цемент.

— Крыши тама, — сообщил дополнительную информацию бомж.

Леонтий Петрович молча развернулся и молча направился к лестнице, ведущей наверх. Русецкий покидал подвал последним. Минуя беззубого, он равнодушно двинул его квадратным кулаком под ребра, и тот безропотно и беззвучно опустился на свое ложе. Он был рад кулаку как печати, удостоверяющей его право занимать этот уютный подвал.

Наверху опять подожгли табаку. Приключение в подвале немного развлекло ребят, но чувствовалось, что рейд им хочется закончить и идти пить водку.

— Ладно, — сказал Леонтий Петрович в ответ на немую просьбу, — дойдем до конца квартала — и все. Три вот этих домка.

Первый этаж ближайшего был занят детской библиотекой, наглухо запертой по случаю воскресного дня. Но будь она даже открыта, подполковник не стал бы туда врываться. Леонтий Петрович не утратил до конца веру в человечество, он не мог себе представить, что жуткий истязатель мог бы обосноваться в учреждении культуры. Хотя, если вдуматься, сам себе поставил запятую военрук, много есть примеров того, что именно заведения культуры и искусства, разные студии и секции служат рассадниками особо злостных и изощренных надругательств над тем, что звучит гордо, над именем «человек».

Не все, конечно, не все. Леонтий Петрович почувствовал необходимость внутренне одернуть себя. Надо уходить от облыжной критики, нельзя черной краской мазать всех деятелей культуры и просвещения. Нельзя, а хотелось бы, мелькнул напоследок в голове подполковника бесенок. Леонтий Петрович хотел его изловить и наказать, но не успел. Раздался сзади некий свист. Это один из Толиков. Бухов с Русецким уже по пояс спустились в цементную выемку в торце старого дома, намереваясь проверить железную дверь с надписью «ТОО Ответственность». Они вопросительно обернулись. Леонтий Петрович обернулся тоже. Толик выразительно показывал на приземистое старинное здание, когда-то, может быть, служившее конюшнею в усадьбе богатого горожанина. Теперь на этом здании была темная вывеска из рифленой пластмассы: «Вторсырье».

— Ну и что? — сип Русецкого.

— С той стороны дверь, — громкий шепот Толика. Подвальные исследователи среагировали не сразу. Над ними довлело догматическое представление, что подвал может быть только в большом доме. Хотя, собственно говоря, почему бы не оказаться ему под этим приземистым, вросшим в землю памятником непрезентабельной старины. Может быть, кровавый естествоиспытатель как раз и рассчитывал на то, что косное мозгостроение противника не позволит ему отвлечься от слишком прямого пути поисков.

— Какая дверь? — поморщился Бухов.

— Дверь, говоришь? — подполковник поцокал языком. — А ну, пойдем поглядим.

И он решительно, почти не прихрамывая, отправился к палатке вторсырья.

Толик все разведал правильно. В тыловой части здания, укрытая от посторонних глаз пыльными, но развесистыми жасминовыми кустами, имелась двустворчатая дверь. Рядом стояли на земле амбарные, густо заржавевшие весы. По их виду легко можно было понять, что эта точка по приему макулатуры и тряпья не пользуется вниманием населения.

Леонтий Петрович почувствовал, что у него увлажняются ладони. Ах, как здесь все удобно… как бы и на виду, но вместе с тем… Из здешнего подвала не докричишься, даже если вокруг будет кружить дюжина сыщиков со слуховыми аппаратами в ушах. И места много, есть где переодеться в противогаз и лампу паяльную раскочегарить.

Непроизвольно шаг подполковника замедлился, он подкрадывался к дверям осторожно, подволакивая ногу. Молодым помощником передалось настроение военрука. Подобрались, подтянулись. Леонтий Петрович приближался к двери, гипнотизируя ее взглядом своих узко посаженных глаз. Ему казалось, что от напряжения они вот-вот сольются в одно пронзающее око. Тут не к месту вспомнилось, что в училище хлопцы дразнили его «циклопом». Но прочь все отвлекающее!

Замок! Нет замка!!

Таким дверям, как здесь, полагался бы амбарный, навесной, — никакого! Причем стальные уши были заметно смещены друг относительно друга. То есть левая створка была приоткрыта. Внутри кто-то есть. В заброшенном пункте вторсырья в воскресенье!!! Можно ли поверить в такую удачу? Пределом мечтаний Леонтия Петровича было освободить Ромку Миронова, теперь появлялась возможность застукать и самого ублюдка.

Подполковник положил руку на железную ручку. Помощники следили за ним, естественно, затаив дыхание.

Дверь была заперта изнутри. Крючок? Задвижка? Во всяком случае, когда Леонтий Петрович потянул створку на себя, а потом отпустил, внутри что-то лязгнуло.

— Та-ак, — радостно-угрожающе протянул подполковник, — ну-ка, хлопцы, подналяжем.

Бухов и Русецкий взялись за ручку, а Толики ухватились за край створки.

— Взяли? Раз, два, давай!

Юные лица налились кровью, установилось напряженное молчание, скрипели зубы, издавал какие-то звуки атакуемый металл. Но в результате задвижка оказалась не по силам восьмирукому гостю.

— Нет, — сказал Бухов. Русецкий и один из Толиков отпустили дверь, поэтому пальцы второго Толика были слегка придавлены вернувшейся на место створкой. Он хотел взвыть или хотя бы выругаться, но, увидев перед носом кулак Русецкого, просто отошел в сторонку, бесшумно скуля.

— Монтировку надо, — сказал Бухов.

— Лучше лом, — возразил непострадавший Толик.

Не тратя времени даром, отправились на поиски.

Леонтий Петрович озабоченно нахмурился. Он сохранил свойственную его возрасту трезвость, а значит, догадывался, что флигелек вторсырья, несмотря на заброшенный вид, явно является действующим госучреждением и вламывание в него вряд ли будет одобрено властями. Но и отступать было нельзя. Что, устраивать засаду в этих жасминах и ждать, пока насытившийся зверством садюга выйдет подышать свежим воздухом? А может, он постоянно там живет и выходит на улицу в неделю раз за горючим для паяльной лампы.

Не знал, как поступить, военрук, и появившиеся с кривой арматуриной в руках «хлопцы» почувствовали это. Замерли, вопросительно глядя на своего «дядьку». Сложная ситуация. Леонтий Петрович понимал: один неверный, трусоватый шаг — и его влияние на этих юных мордоворотов рассеется. Но понимал он также и то, что один слишком решительный порыв — и придется отвечать на вопросы прокурора. Учитель-пенсионер-подполковник во главе шайки малолетних преступников.

Что делать?

Выручил второй Толик. Он сидел на корточках, прижавшись ухом к теплой железной двери, и отмачивал во рту особо пострадавшие пальцы. Внезапно гримаса легкого физического страдания на его лице сменилась на… он вытащил пальцы изо рта и прошептал, выпучив глаза:

— Там кто-то есть.

— Что-что?

Толик показал больными пальцами на дверь.

— Там, внутри, кто-то плачет.

Это решило дело. Не прикладывая больше уха, сразу вклинились арматурою, яростно сопя. Дверь скрежетала отковыриваемой створкой, но не поддавалась.

— Тихо! — скомандовал Леонтий Петрович. Все выполнили команду, и в искусственной тишине стали отчетливо слышны еле слышные звуки, доносящиеся изнутри. Там действительно кто-то был, и этот кто-то был не один. Вскрикивания, глухая возня. Заметает следы, гад!

— Рома! — крикнул подполковник. — Рома, мы здесь! Держись! Держись, сынок! Вперед, мужики!

Железо вновь вгрызлось в железо. Много было сопения и спешки. Воздух сделался красноватым от измельченной ржавчины.

— Ни хера, ни хера не выходит, Петрович, — в сердцах выругался Бухов.

— Да, крепкая, — подтвердил Русецкий, брезгливо разглядывая грязные ладони.

Нужно что-то делать, нужно что-то делать, билась мысль в мозгу подполковника. Этот гад услышал, что дверь пытаются вскрыть, и может убить Романа как свидетеля, сам уйти подвалами. Леонтий Петрович приник ноздрею и глазом к щели между створками. Звуки, состоящие из сдавленного мычания, взревывания, неопределенных стонов: что он там с ним делает?! Расчленяет и зарывает, чтоб ничего нельзя было доказать?

— Рома, Рома, держись, мы уже близко!

— Машину бы привязать, — сказал Бухов.

— Не подгонишь, — возразил Русецкий.

Страдая от бессилия, Леонтий Петрович расцарапывал правую щеку о шершавое железо.

— Рома, дай знать, ты там?! — тут ему пришла в голову идея: надо сменить адресата своих посланий. — Слушай ты, маньяк!

Слово это, прозвучавшее как-то особенно громко, произвело магическое действие, внутри флигеля все стихло. Леонтий Петрович приободрился: кажется, нащупывается правильная линия поведения.

— Слушай меня внимательно, садюга. Открывай, все равно мы до тебя доберемся, но тогда хуже будет. Мы тебя за (педагог в душе подполковника махнул рукой) яйца подвесим и поджарим, сука, на медленном огонечке. Слышишь меня?! Так вот, лучше открывай. И еще скажу тебе, пидор гнойный, — хоть пальцем Ромки коснешься — сам тебе в ухо паяльник вставлю, понял?!

Леонтий Петрович продолжал петь свою угрожающую песнь, внутри продолжали молчать. Завороженно молчали и «боевики» подполковника. Не то чтобы они пленились блеском его внезапной фени, слыхивали и говаривали сами и не такое, просто, выходя из уст учителя, общеизвестные слова становились подобны грому.

— Что затих, открывай, ну!

В ответ на это предложение изнутри раздался пронзительный поросячий визг. Вернее, похожий на поросячий, очень короткий. Леонтий Петрович отступил от двери, потирая испачканную щеку. Бухов, державший наперевес арматурину, изо всех сил шарахнул в то место, к которому только что припадала эта щека. Удар получился звучный. Русецкий, не желая бездействовать в такой ситуации, поднял с земли кусок цементного бордюра и присовокупил его ударную силу к грохоту железной палки. Сберегший свои пальцы Толик тоже что-то швырнул в дверь.

Леонтий Петрович стоял немного в стороне. Он понимал: несмотря на звучность и мощь этих ударов, пользы от них немного. Не таким образом открывают железные двери. Но останавливать ребят, рвущихся на помощь истекающему кровью другу, он не считал возможным. Пусть колотят. Он подумает пока. Из любой ситуации помимо силового выхода есть и умственный. Думай, думай, голова, раз ты есть.

И тут…

После очередного дикого кирпича дверная створка методически пискнула и медленно, покорно отворилась. Всеобщее оцепенение. Нежели маньяк сдается? Но за дверью не оказалось никого. Ничего не содержащий полумрак. Угадывались очертания каких-то стеллажей, забитых макулатурой и прочим хламом. Бочка железная у самого порога. Может, он за бочкой? Нет. И тихо. Изнутри доносилась, выпирала прямо-таки тишина, словно атакующий грохот распугал все здешние шумы.

Леонтий Петрович поднял руку, чтобы скомандовать — вперед! Но не успел, раздался вой сирены. К флигелю подъехала милицейская машина. И уже через несколько секунд перед испачканным педагогом и его учениками предстало четверо сосредоточенных людей в бронежилетах с короткоствольными автоматами в руках. На вопрос, что тут, черт возьми, происходит, Леонтий Петрович указал на открытую дверь.

— Не здесь, там.

Трое милиционеров, пригибаясь и щурясь, проникли внутрь, один занял позицию у двери, на всякий случай держа под прицелом и подполковника с его ребятами.

Через несколько секунд из глубин, наполненных вторсырьем, появилась странная троица. Два милиционера вели под руки человека в пиджаке и трусах, он еле волочил ноги, глаза его были безумны. Он был почти лыс, только на лбу рос отвратительный волосяной куст.

— Вот какой ты, северный олень, — процедил Русецкий.

Бухов попробовал приблизиться к гаду, но ему не позволил строгий взгляд вооруженного милиционера. Заплетающиеся ноги утопали за угол флигеля.

Из затхлой макулатурной клоаки появился третий милиционер. И, что интересно, он был не один. Но вел он не Романа Миронова. Молоденькая, несимпатичная, заплаканная девица в белом разодранном спереди платье. Одна рука играла роль прищепки, скрепляющей две половины замызганных одежд в районе низа живота, другой рукой она молча размазывала кровавые сопли по полоумному личику.

 

7

В тоске возвращался домой подполковник Мухин. Ребята после геройской поимки насильника, осмотра внутренности приемного пункта и дачи свидетельских показаний отправились снимать напряжение. О продолжении поисков не могло быть и речи, хотя с первого взгляда было ясно, что изловлен не тот маньяк. И учитель и ученики были обуреваемы сложными чувствами. С одной стороны, сделали доброе дело, но, с другой, попали в ситуацию почти дурацкую.

— Куда ни плюнь, везде психи, — сформулировал Русецкий.

— Поймаем столько психов и маньяков, сколько надо, чтобы Ромку освободить, понятно? — наставительно и твердо сообщил учитель, после чего убыл, как уже было выше сказано, в тоске.

Что же это, в самом деле, сталось с районом нашим, если за каждой запертой дверью можно ожидать какого-нибудь извращения? Да что там район, перебила эту горькую мысль другая, еще более горькая и общая, — что сталось с городом, что сталось со страной?!

И лейтенант, снимавший первый протокол с подполковника, не понравился Леонтию Петровичу. Не было в нем того достоинства и основательности, что отличала работников органов в прежние годы. Не было моральной выправки, а когда он благодарил Леонтия Петровича за помощь (он не знал, что она невольна), благодарность его не выглядела вполне искренней. Плевать этому лейтенанту с диковатой фамилией Бялый на то, сколько юных, невинных, глупых, доверчивых девах насилуется в данный момент по подвалам вверенного ему района. По подвалам и чердакам. По подвалам, чердакам и саунам. Да и судьба истязаемого Ромки Миронова не тревожит его похмельное воображение. Нет кровавых юношей в его глазах, так сказать.

Все еще нянча неизбываемую и глобальную тощищу, поднялся Леонтий Петрович в свою квартиру коммунальную, с надеждой думая о смородиновом чае и теплом душе. Они должны были дать толчок мыслительным процессам в истощенной голове.

Что же, решил бесповоротно Леонтий Петрович, завтра же поиски будут продолжены. Тяга к отлыниванию, что начала просматриваться среди дружков Романа, пресечена должна быть однозначно и в самом корне. Видите ли, им надоело, у них там девки и водка и преступные обязанности. Подождут и девки, и водка, и криминальные заботы. Дружба истинная важнее. Леонтий Петрович не верил, что души этих ребят погибли окончательно, и собирался собственным непреклонным примером преподать им, заблудшим, урок правильного отношения к жизни. А может, и к смерти.

Чайник зашевелился на плите, вода готова была к счастливому браку с травой. Леонтий Петрович полез в свой кухонный шкафчик и достал коробку со специально приготовленной смесью.

Пожалуй, хватит, решил он, размышлизмов общего и чувствительного характера. Вернемся на дорогу, отмеченную фактами, фактами и только фактами. Что нового удалось сегодня узнать о носителе противогаза? По крайней мере…

Раздался звонок в дверь.

Вздрогнуло все. И душа, и чайник на плите, и железная коробка в руках, и то, что было в коробке.

Такое предчувствие не могло обмануть. Пришли к нему.

Светлана Миронова, сестра Романа.

Ага, подумал подполковник, что-то стронулось в циничном женском сердце.

Молча пригласил в комнату.

Раиса, демонстрируя такт, мгновенно захлопнула вертикальные створки своей раковины, хотя, конечно, попытается как-нибудь подслушать.

Предложил стул. Ближайший стоял у стола, где был сервирован чай, что повысило ранг приглашения.

Очень все же похожи они с братом. Ширококостная, с телячьей переносицей, лоб чуть-чуть с «неандертальским» козырьком. Но он ее не портил, совсем не портил. В ней была своеобразная, увесистая плебейская грациозность. И глаза сумасшедшей голубизны — с таким разрезом, что даже психиатра могут свести с ума. В брате-бандите все «животные» родовые черты были утрированы сверх меры. Квадратная туполобая орясина с синими буркалами. Игры природы, ничего не поделаешь.

— Что же вы молчите? — сказала Светлана. Голос у нее был нисколько не деланный, не пестованный, в нем от рожденья была мягкая породистость. Все, что она говорила, автоматически приобретало чувственный контекст.

— Удивляюсь, — отвечал подполковник, в самом деле удивленно поднимая бровь, — приход твой… это я вправе задаваться вопросами.

— Не будем, пожалуйста, разводить здесь… что с Романом? Вы узнали что-нибудь новое?

Леонтий Петрович повертел в руках банку, зачем-то принесенную с кухни.

— Новое, старое… Я ясно слышал, ты отмежеваться пожелала от всего. Поэтому удивил меня этот визит. Попытка проявить чувства родственницы?

Светлана резко встала и порывисто прошлась по комнате. Она зацепила край скатерти, отчего опрокинулся деревянный стакан, набитый авторучками и карандашами, они веером рассыпались по столу. Вместе с ними вылетел на белую скатерть веселый таракан, что вызвало в болезненно чистоплотном подполковнике вспышку брезгливого возмущения. Ему страшно не хотелось, чтобы гостья заметила этого третьего участника разговора. Что-то нужно было сделать, пока она, кусая губы, мечется вдоль подоконника. Солдатская смекалка не подвела офицера. Леонтий Петрович схватил стакан и стал им ловить несвойственное его дому насекомое. С третьей попытки — удача.

Светлана с ужасом смотрела за пенсионерской охотой.

— Что вы делаете?!

Леонтий Петрович победоносно накрыл тараканью тюрьму ладонью.

— Да так, вспышка. Что же тебя привело ко мне в этот час, близкий к вечеру?

Сестру Романа передернуло. Ей было все противно в подполковнике. И одежда, и душа, и мысли, и манера говорить.

— Хорошо, — она разжала кулак, который, оказывается, сжимала, — я кое-что вам принесла, но сначала — несколько слов. Я не изменила своего мнения о нем.

— О ком? Говори яснее. — Леонтий Петрович, отставив чайную банку, стал с независимым видом собирать карандаши.

— О Романе. Я до сих пор считаю его поганым ублюдком. И до сих пор убеждена, что он стал таким по вашей вине.

Подполковник оскорбленно дернулся, но не смог принять величественную позу, правой рукой ему нужно было удерживать контроль за перевернутым стаканом.

— Такие обвинения слишком тяжелые, дорогая моя, и нет за ними никакой справедливости. Так можно сказать, что и я…

— Хватит, — громко сказала гостья, — я вас не могу физически выносить дольше двух минут. Меня начинает тошнить всем телом. Я ухожу, а это вам.

На стол упал скомканный лист бумаги.

Светлана решительно направилась к выходу. Вышла. Вернулась. Лицо искажено злостью.

— Я желаю ему, чтобы он поскорее сдох в своей клетке. Не заплачу. И никто о нем не заплачет. Даже вы.

Через пару секунд хлопнула дверь.

Леонтий Петрович развернул скомканную бумагу. Он догадывался, с чем имеет дело, но все равно у него перехватило дыхание, когда он увидел почерк Романа.

Дорогая сестра Света

Ты наверное уже знаешь в какую тяжелую ситуацию я попал. Догадываюсь как ты ко мне относишься. Но войди в мое положение. Ждать помощи больше неоткуда как я вижу. Никому я ни нужен. Может сходишь в милицию все же. Может напишешь как родственница а то дела у меня совсем плохие. Этот человек странный что пытает меня наркоман наверное. Сам видел как он кололся в ногу шприцом. Помоги Света напиши заявление. Свою вину перед тобою я признаю полностью. Рома твой брат.

Леонтий Петрович вытащил из кучи авторучек, лежавших на скатерти, как бревна на лесоповале, красный карандаш и исправил во фразе «никому я ни нужен» «ни» на «не».

Подполковник давно, хотя и не слишком подробно, знал, что именно инкриминирует ему Светлана, и всегда считал ее обвинения чушью. Не только на словах, но и в глубине души. По крайней мере в той части этой глубины, до которой мог добраться, не вступая ни на какую патологическую дорожку. Говорят, есть дураки, которые готовы расковыривать свою психику в поисках ответов на каждую бабью истерику. Так они дураки и есть. Именно истерика была тем главным, если не единственным, способом общения, что использовался Светланой при редких встречах с Леонтием Петровичем. Истерики, правда, бывают разные, шумные, как минуту назад, принимающие форму ледяной вежливости, а то и полного нежелания разговаривать. Но подполковник научился их распознавать под любой шкурой. Распознавать и презирать.

Не хочет ли она намекнуть, что я так близко принял к сердцу дело Романа, потому что чувствую свою вину перед ним? — вдруг спросил себя Леонтий Петрович, и цепочка крупных муравьев пробежала по позвоночному столбу. Подполковник помотал головой и выругался, но состояние «не в себе» осталось в нем. Он не знал, что состояние это имеет научное название «рефлексия», а если бы знал, то это не развеселило бы его. Признавши вину перед Романом (какую?! в чем?!), я и перед нею, кликушею, тоже виноватен.

Почуял, отчетливо почуял, в какую яму сволакивают его эти мысли, Леонтий Петрович и мысленно отмахнулся от них. Чтобы закрепить успех, быстро отправился на кухню, где его должен был дожидаться услужливый кипяток. Две чашечки отвара, две чашечки, шептал он. Но на кухне его ожидала мелкая неприятность — чайник был холоден и тяжел, как танкер в Северном море, и это несмотря на жужжавшую под ним газовую корону.

Немало секунд простоял в неприятном недоумении подполковник перед этим необъяснимым фактом. Особенно задевало то, что чайник перенял приемы этого анонима-насмешника и стал на путь необъяснимых издевательств. А может, это с головою что-то от нервного напряжения сделалось, подумал подполковник. Оторвал руку от мокрой холодной железки и, шепча: «чайник», приложил ко лбу. Лоб был таким же мокрым и холодным, как металлическая выпуклость. Но тут, слава богу, вернулась способность соображать. Скорее всего, это Раиса! Притопала на кухню, видит — вода вся выкипела, налила новой и поставила на конфорку.

Леонтий Петрович облегченно расхохотался.

Эта немудрящая, но полная победа трезвого разума над толпой подползавших сомнений привела подполковника в великолепное состояние духа. Он яростно заварил чай, что-то напевая, схватил подставку, заварник и отправился в комнату. Но не смог это чайное богатство поставить на стол.

Таракан!

Как можно пить чай за столом, на котором развязно обосновалось насекомое! Осторожно опустил Леонтий Петрович заварочный чайник на пол, собираясь свободными руками разобраться с наглой гадиной. В этом согнутом состоянии его застиг звонок в дверь. Совершенно ненужный, а может быть, даже и опасный.

— Может, это вас? — крикнула из коридора Раиса, привыкшая за последнее время к популярности соседа.

— Откройте, Рая, — приглушенно просипел Леонтий Петрович. У него зашумело в голове. Он знал, что распрямляться надо медленно, а то можно потерять сознание.

Вбежавший в комнату Эдуард Семенович застал старого знакомого своей невесты при попытке напиться чаю на полу подле стола. Леонтий Петрович не был среднеазиатским жителем, а Эдуард Семенович работал психиатром, так что легко можно представить, насколько профессиональные мысли могла вызвать эта мизансцена у второго ее участника и какое раздражение у первого.

— Где она? — несмотря ни на что, спросил Эдуард Семенович.

Тут подполковник, как это часто бывает с военными косточками, нашелся и спросил:

— Кто она, сахарница? Еще на кухне, — произнося эти слова, он успел выпрямиться и теперь чувствовал себя на равных с этим ловцом человеческих душ.

— Но она была здесь? — менее атакующим тоном спросил Эдуард Семенович.

— Светлана, если вы ее имеете в виду, уже наговорила мне гадостей, как водится всегда за нею, и кыш отсюда.

— А письмо?

— А-а, — Леонтий Петрович поправил манжеты своего халата, — документ находится у меня.

Психиатр сразу понял, что претендовать на «документ» не стоит. Впрочем, ему, вероятно, было на него плевать. Какое-то другое чувство одолевало его, помимо желания поговорить о визите своей невесты и принесенном ею письме. Он схватился по привычке за ус, а уса не было. Леонтий Петрович аж прищурился, сердясь на свои глаза. Борода осталась на месте, только стала чуть округлее, менее ассирийской на вид стала. Шкиперская, вспомнил подполковник.

— Что у вас с лицом? — тихо поинтересовался он.

— Что? А-а, — Эдуард Семенович хотел было объяснить подполковнику, что придерживается той психологической теории, по которой не рекомендуется слишком зацикливаться на одном собственном облике, ибо этим создастся психомонотонная схема самовосприятия. Короче говоря, чтобы не рехнуться, надо меняться, а внешность поддается изменению легче всего. Но вместо того, чтобы умствовать, бородоносец вдруг разоткровенничался.

— Дело в том, что Света получила утром письмо это дурацкое.

— Отчего же дурацкое?

— Ну, проклятое!

— Отчего же проклятое?

— Да я уж знаю, отчего. Нельзя ей волноваться, поверьте. Ей надо наплевать на этот идиотический розыгрыш, иначе…

— Она что, беременна?

— Кто беременна? — ошалело завертел шкиперской бородой психиатр. — Это она вам это сказала?

— Нет, — честно покачал головой подполковник, — мне она сказала, что я негодяй и что брат ее сволочь.

Было понятно, что Эдуард Семенович согласен с этим мнением, поэтому вынужден молчать.

— Спасибо, что хоть письмо принесла, ибо веду все дела сейчас я.

— Ну да, да, из-за этого мы и поссорились. Я говорил, что его надо, письмо это, порвать и выбросить.

Подполковник дернул ногою, отчего звякнула крышка на заварном чайнике.

— Позвольте! Такие документы рвать, это кто же нас поймет?

— Ну, это вы думайте, что хотите, а я после нашего разговора хлопнул дверью и ушел. Через десять минут, как водится, возвращаюсь мириться, а ее уже нет. — Если говорите, в положении она, — Леонтий Петрович повертел пальцами у виска, — даже десять минут вечность.

Эдуард Семенович шумно задышал, рот его мстительно искривился — ему напомнили о непростительной ошибке, а главное, кто напомнил!

— Вы правы. Я зря тут с вами теряю время. Драгоценное.

С этими словами психиатр вышел.

Хотя последнее слово осталось за гостем, хозяин чувствовал себя победителем. Эх, шкипер, шкипер, благодушно подумал он, обегая взглядом выставку своих «гравюр». Эскадра больше, чем борода. Эта фраза неуловимо исторического окраса приятно щекотнула нёбо. Да, да, когда-то говаривали подобным образом. Париж стоит мессы, например. А в целом — чушь! Какие все-таки есть ненужные глубины в каждом почти человеке, и чего это тянет черпать из них? Мы все пленники библиотек.

— Леонтий Петрович, — пропела неуверенно за дверью Раиса.

— Чего вам, Рая? — бросился подполковник к приоткрывающейся двери. Не хватало еще, чтобы эта глупая курица наткнулась на чайный прибор посреди паркета.

— Это вам, Леонтий Петрович.

— Письмо?

— И опять без штемпеля. Вы теперь один как целая почта, Леонтий Петрович.

— Спасибо, — сказал подполковник и подумал, что не будет сегодня конца приключениям его горькой мысли. Сколько напастей на одного отставника.

— Кто доставил?

— Не знаю, в ящике взяла.

Леонтий Петрович славил руками виски, и без того расположенные друг к другу ближе, чем у большинства граждан.

— А когда именно, скажи пожалуйста, ты его нашла?

Глаза Раисы округлились, и стало заметно, как редко растут ресницы в ее веках.

— Вот сейчас именно и нашла, как гостя вашего провожала, дверь за ним запирала.

Мысль подполковника работала все четче.

— Но не тогда, когда встречала?

— Да нет, нет, — Раиса почувствовала, что, участвуя в этом обмене вопросами-ответами, она, кажется, впутывается в какую-то историю из неприятных, и постаралась быть предельно точной, раз пока непонятно, в какую сторону врать.

— Я каждый раз заглядываю, нам же сейчас то газету кинут бесплатную, то квиток на выборы, так что всякий раз, как дверь открою, гляжу.

— Так, Раиса, — теребя белым продолговатым конвертом кончик своего тонкого нюха, медленно проговорил подполковник, — а теперь припомни совсем чтобы точно. Он сам, имею в виду бородача, захлопнул дверь, а ты потом уж выглянула, чтоб запереть, и вытащила письмо?

Соседка задумалась.

— Как-то сложно вы, Леонтий Петрович, спрашиваете.

— Ну, проще выражаясь, успел бы он незаметно для тебя подложить конверт, пока ты надевала шлепанцы, пока шла по коридору, а?

— Пять раз успел бы, — уверенно заявила Раиса, — я ж не дежурю возле замка. Они же все как пули от вас выскакивают, все дверкою хлопают, как психи. А дверь отходит, сразу сквозняк.

— Ты права, Рая, все они психи.

Леонтий Петрович вернулся к столу, надрывая на ходу конверт.

Добрый вечер!

Хотя, Леонтий Петрович, это обращение, если разобраться, не просто банально, оно неуважительно по отношению к вам, ибо заключает в себе довольно злую иронию. Впрочем, зачем мне притворяться и скрывать отсутствие у меня к вам какого бы то ни было пиетета.

Однако преамбула затянулась. К сути: я пришел к выводу, что самостоятельно вы вашего подопечного отыскать не в состоянии. Да, ни самостоятельно, ни с чьей-либо помощью. Ума у вас мало в голове. Жаль, мечталось о противнике классом повыше. Начинаю, стало быть, игру в поддавки.

Запоминайте адрес: ул. Зеленина, дом 6.

Все тот же недоброжелатель.

Как и при получении первого послания от «недоброжелателя», первою мыслью Леонтия Петровича было: какой отвратительный, подловатый почерк. Может быть, поддельный?

Теперь надо решить, как к этому сообщению отнестись. Ловушка. Не может же он сам на себя наводить. Он маньяк, но ведь не сумасшедший. А может быть, и сумасшедший, и прибабах его с пируэтами. Синусоидой у него настроение колышется, а сейчас подъем совести как раз.

Леонтий Петрович сбросил халат на кровать, вернул подтяжки на плечи, надел китель. Форма не помешает. Когда он твердыми, несмотря на внутреннюю тряску, пальцами поправлял галстук, раздался звонок. Не в дверь, в телефон.

Не пойду, сердито подумал подполковник, любой звонок можно перезвонить, а жизнь человеческую едва ли.

— Это сын ваш, Леонтий Петрович, — крикнула неотступная Раиса.

Очень сильно поморщился подполковник и голосом человека, не терпящего лжи, соврал:

— Нет меня.

— Уже сказала, что вы подойдете.

В звонке этом, Леонтий Петрович знал точно, не могло быть никакой чрезвычайности. Когда давным-давно брошенной им жене становилось хуже, сын (дочь очень редко) добирался до него с телефонными упреками в жестокосердности, причем сам ничуть не веря в полезность этих упреков.

— Чего тебе? — недовольно спросил Леонтий Петрович, — спешу очень.

В ответ услышал обычную басовито-укоризненную песнь.

— Не пойду, лишняя рана для сердца. Для ее сердца, разумеется. Средства вышлю, денег в смысле. Не надо? Ну так что ж…

Этим все обычно и кончалось. Им нужно было от него доброй души, а он мог предложить только денег. Они всегда оскорбленно отказываются. Строят из себя людей тонкой душевной культурности, а его считают толстокожим. Пусть, значит, правильно он решил в свое время держаться со своею шершавой кожей подальше от восторженной этой семейки. От виолончелей и увядших букетов. Не всех они до добра доводят. Здоровье дороже.

Из-за непрошеного вторжения бессмысленных воспоминаний подполковник чуть было не забыл главное — письмо.

Итак, улица Зеленина, дом 6. Он неплохо знал этот дом. Да они, кажется, уже осматривали его с ребятами. Значит, сплюнул подполковник, лажа! Еще один виток издевательств. Но что делать, так или иначе надо идти, даже если один шанс из тысячи. А то ведь не заснешь. Только ребят нет смысла сдергивать с места.

А все-таки я прав, с удовлетворением подумал Леонтий Петрович, именно в нашем районе окопался этот шакал. С самого начала был сделан правильный вывод. Леонтий Петрович почувствовал самоуважение.

В приятных сумерках, укрывших мусорное безобразие родного двора, торопливо миновал подполковник трансформаторную будку, стайку пуделей, гарцующих среди чахлых березок. Прошел мимо двух неодинаковых сиреней, освеженных кратким вечерним, размером в выпуск «Вестей», дождичком. Вблизи ночных растений могло показаться, что дождь пролился одеколоновый. Но не до цветочной дури было ноздрям Леонтия Петровича. Они пытались учуять запах опасности. Не исключена ведь и драка. На этот случай лежал в правом кармане кителя складной охотничий нож. Левой рукой подполковник достал часы, зажал их в ладони, цепочку намотал на пальцы. Вот теперь пусть, разве что у этого гада пистолет или газовый баллончик.

Вот и подъезд, а левее ход в подвальное помещение. Леонтий Петрович огляделся, опасаясь нападения с фланга и тыла. Никакой заметной опасности не обнаружил. Приблизился, подергал дверь, обитую крашеной вагонкой. Заперта так же наглухо, как и при прошлом осмотре.

Сразу же было понятно, что лажа!

Справа за цементной перегородкой грохнула входная дверь.

Рука вытащила ножик из кармана. Нет, всего лишь лохматая псина. Подбежала, обдышала руку с холодным оружием и подалась за появившимся на крыльце хозяином.

Ну, чего ждать? Можно восвояси. Только вот этот листок нужно рассмотреть получше. Листок, кнопкою пришпиленный к вагонке.

Это было очередное письмо.

Позыв нервного смеха заставил подполковника фыркнуть. Чем-то это обилие писаний напомнило ему старую западную комедию, кажется, итальянскую. Только там писала своему жениху невероятно привязчивая баба.

Леонтий Петрович перестал предаваться смакованию непрошеных ассоциаций. Ему вдруг подумалось, что этот кровавый тип, может быть, сидит сейчас в ближайших кустах и нагло наблюдает за ним. Издевательски наблюдает, потирая руки от низменного удовольствия. Ах, как обманул чувствительного военного пенсионера! Подполковник прислушался: из темной лиственной каши, кажется, доносилось легкое хихиканье, такое могут издавать только флиртующие люди. На фоне отсвечивающего пруда рисуются силуэты гулящей молодежи. Надо что-то предпринять. Стоять вот так в тупой задумчивости — позорно.

Ах да, текст!

Войдя в освещенный подъезд, Леонтий Петрович прочитал следующее.

Вы оказались еще глупее, чем я думал. Ну с чего вы решили, что предмет ваших забот сидит именно в подвале, а?! А если на чердаке? А грохот и лязганье, которые слышатся Роме Миронову, издает не поезд метро или трамвай, а лифт?

Все я же.

Такая была подпись.

Конечно, конечно, шептал Леонтий Петрович, комкая оскорбительную цидулу и пряча ее в карман кителя. Об этом надо было подумать, надо!

Подполковник вышел на улицу, задрал голову и, конечно же, увидел девять этажей ярко и беззаботно светящихся окон. И сейчас там, на самом верху, над всем над этим сидя, орет от боли и отчаяния изувеченный Ромка! И никто не слышит. В это трудно поверить. Леонтий Петрович не думал сейчас о конкретных издевательствах и подлой психмеханике, он просто собирался с силами, чтобы отправиться наверх, сделать последний бросок.

Как можно было две недели истязать человека над головами у сотен добропорядочных не глухих граждан? В этом виделось какое-то убийственное надругательство над идеей человеческого общежития. Чердак был оскорбительнее подвала. Ведь они (люди) должны были если не органом слуха, то чувством дослышаться до этого безумия. Что же мы за роботы в конце второго тысячелетия, если такое… Может быть, уже и сами сердца нынешних людей стали из холодной стали выправлять?!

Но хватит эмоций, Леонтий, надо идти, несмотря ни на что.

Твердой походкой неуклонного человека Леонтий Петрович направился к лифту. Кабина стояла внизу. Подполковник не удивился бы, узнав, что она, скажем, отправлена ему навстречу мучителем. После краткого военного совета с самим собой он нажал кнопку с цифрой «8».

 

8

Нижеописываемые события произошли за два месяца до вышеописанных.

— Это я, дорогой.

Анастасия Платоновна, красивая двадцатисемилетняя женщина, осторожно, как щенка, взяла на руки телефонный аппарат и прошлась с ним по комнате.

Все покачивалось.

Полупрозрачный халат в такт ее движениям, шелковая штора в открытой балконной двери под порывами солнечного ветра, сидящие в креслах мужчины — от смеха и удовольствия.

— Чем ты занят, милый? — пела Анастасия Платоновна, меряя платинового цвета босоножками пушистый искусственный ковер. Каждый раз, повернувшись к окну, она прищуривалась — блеск утреннего моря был очень резок.

— Да неужели, родной? И как ее зовут — Марина? Я рада за тебя. Где ты ее ангажировал?

Молодые люди в теннисных костюмах (один был не слишком, правда, молод, под сорок пять) давились от смеха. После слова «ангажировал» они выразительно, но бесшумно чокнулись своими бокалами с апельсиновым соком.

— Что делаю? — чуть курносое личико Анастасии Платоновны сделалось серьезным, а в голосе появилась деловитая нота. — У меня сейчас репетиция. Мною будет заниматься не только Георгий Георгиевич, но и сам Черпаков. Кто такой Черпаков? Честно говоря, не знаю. Но считается, что он гений сценического движения.

Один из веселых теннисистов плеснул соком на белоснежное бедро. Второй утопил восторженный кашель в подушке.

— Но ты не волнуйся, радость моя, — голос говоруньи вернулся в беззаботно-заботливое состояние, — я не ропщу и доли своей не хаю. Об одном тебя прошу: не позволяй Мариночке пользоваться моим купальным халатом. И еще — когда я вернусь, познакомь меня с ней. А то я могу подумать что-нибудь нехорошее.

Поставив телефон на журнальный столик, Анастасия Платоновна взяла свой апельсиновый завтрак в руки и закинула ногу на ногу. Фигура у нее была если не идеальная, то хорошая, к тому же она отлично изучила свои сильные и слабые стороны и умела произвести настолько выгодное впечатление, насколько это было ей необходимо.

Тот мужчина, что утихомиривал хохот подушкой, вернулся в исходное положение и, вытирая обильные слезы, спросил:

— Ну и что, познакомит? С Мариночкой?

Анастасия Платоновна отхлебнула сока и посмотрела прищуренным зеленым глазом в сторону сверкающего залива.

— Да нет у него никого.

— А вдруг заведет? — спросил второй собеседник, Георгий Георгиевич, обладатель чрезвычайно густого волосяного покрова.

— В том-то и дело, что не заведет. Хотя, конечно, пытается. Вернее, пытается доказать мне, что у него кто-то есть.

— Как это? — Георгий Георгиевич, видимо, ни на минуту не забывающий о том, как он шерстист, почесал грудь.

— Однажды, когда я ему вот так же позвонила с гастролей, он дал мне послушать, как сладострастно дышит в трубку его пассия.

— Ну и?.. — заинтересовались оба собеседника.

— Даже несмотря на это сопение, я не поверила, что у него имеется настоящая любовница.

— Это уж перебор, Настенька, согласись? — сказал смешливый и усмехнулся.

— Нет, — Анастасия Платоновна сделала еще один аккуратный глоток, — я сразу почувствовала — что-то тут не так. И, представьте, оказалась права. Приехав домой, раскопала один ящичек… собственную дачу я знаю лучше этого археолога. И нашла там кассетку с записью. Понятно какой?

— Теперь да, — сказал весельчак, удаляя сухие слезы из уголков глаз.

— Впечатление хотел произвести, — усмехнулся Георгий Георгиевич.

— Но и это еще не все.

— Говори, говори! — опять оба и опять одновременно потребовали присутствующие.

Оторвавшись от зрелища за окном, Анастасия Платоновна обвела собеседников рассеянным, но дружелюбным взглядом. Ей приятно было находиться в центре внимания. Даже такого, не совсем джентльменского.

— Приезжаю я как-то домой без предупреждения… Так вот, приезжаю, а он в койке с девицей.

— Скандал?

— Нет, Георгий Георгиевич. Скорее наоборот. Я цинично приготовила завтрак. На троих. Но у этой мидинеточки случилось сужение пищевода. От нервов. Она в панике исчезает. Я веду себя как ни в чем не бывало. Законный супруг мой начинает со мной объясняться, хотя никто его об этом не просит. Знаете эти мужские рыдания, мольбы. Все достоверно, но при этом… короче говоря, к концу разговора я пришла к уверенности, что и в этом случае было что-то вроде «кассеты». Вы понимаете меня?

Волосатый, во время этого рассказа задумчиво расчесывавший правое колено, переметнулся на левое.

— Здесь, — улыбнулась Анастасия Платоновна, — как вы понимаете, будучи людьми почти тонкими, даже не важно, имел ли место собственно физиологический акт. Великодушно считаю: лучше, если бы был.

Не настолько плохо я отношусь к своему мужу, чтобы лишать его этих маленьких радостей. Это, знаете, как во время спектакля. Герой должен пить вино, и я всегда желаю артисту, чтобы у него в графине было именно вино, а не подкрашенная вода, я доходчиво объяснила?

— Ну-у, пожалуй, — заметил Черпаков и допил свой сок.

— Так вот, я держусь той точки зрения, что даже в том случае, если половой акт совершился между моим мужем и его психиологической натурщицей, в высшем смысле ему не удалось согрешить против моего «культа». Про культ — это его собственные слова.

— Да, — почему-то очень мрачным голосом сказал Георгий Георгиевич, — кажется, он сильно вас любит.

— Но он ничтожество, — воскликнул весельчак Черпаков, — именно таких и топчут. Такие постоянно подставляют щеки и тем самым вводят в соблазн кулаки.

— То, что ничтожество, может быть. Но тут трудно понять три вещи.

— Целых три? — Анастасия Платоновна снова оторвалась от моря в пользу человека.

— Зачем вы вышли за него замуж? Зачем вы продолжаете оставаться его женой? И третье — зачем вы все это рассказываете нам, а?

— Начнем с третьего.

— Почему не по порядку?

— Потому, что на первые два вопроса ответить трудно.

— Я так и думал, — заметил весельчак.

— А рассказала я вам это для того, чтобы развеселить. Мужчинам почему-то очень нравится, когда их собратьев по полу выставляют в идиотском виде.

Сказав это, Анастасия Платоновна решительно допила сок.

— А теперь мне пора переодеться. Не могу же я показаться на корте в этом блядском наряде.

Теннисисты спускались в лифте в молчании. Только перед самым выходом в прохладный мраморный вестибюль Черпаков негромко сказал:

— Сука.

Георгий Георгиевич пожал плечами и вздохнул глубоко и грустно.

— Это было бы слишком просто.

 

9

Почему именно восьмой? Потому, что дом девятиэтажный. Надо иметь возможность осмотреться. Исходя из предыдущего опыта своей борьбы с маньяком, Леонтий Петрович не слишком верил в то, что на чердаке его ждет окончательное разрешение загадки. Но готовым-то надо быть ко всему.

Двери лифта неуверенно разъехались. Сдвинув брови и сжав челюсти, подполковник вышел на площадку.

Пуста.

Равно как и пролет лестницы, уводящий вверх.

Освещение отвратительное. Искусственные сумерки. Непонятный и неприятный запах.

Леонтий Петрович больше прислушивался и принюхивался, чем смотрел. Может быть, подсознательно рассчитывая услышать, как стонет пытаемый, или уловить миазмы, которые должна испускать его клетка.

Площадка девятого этажа отличалась от площадки восьмого только тем, что была еще хуже освещена. Леонтий Петрович здесь остановился, отдышался. Волнение давало себя знать. Правая рука по собственной инициативе нащупала рукоятку ножа в кармане.

Лестница здесь не кончалась, она устремлялась дальше вверх еще одним пролетом, совершенно уж темным и грязным. И где-то там, наверху, заворачивала за квадратную колонну лифта. Тишина стояла такая, что ее можно было счесть искусственно подстроенной. Леонтий Петрович так и сделал и собрался было уже подниматься, но тут ожил лифт. Что-то екнуло у него в железном сердце, и он с восьмого этажа отправился вниз.

«Сейчас вернется сюда», — уверенно подумал подполковник.

Как ни странно, так и получилось. Когда постанывающая кабина вплотную приблизилась к девятому этажу, подполковник прижался спиной к стене и вытащил нож. Оставалось только нажать кнопку, чтобы выпустить лезвие.

«Это ловушка», — мелькнула мысль, но не овладела сознанием.

Опять досадливый скрип двери. На площадку вываливается очень крупный мужчина. Правая рука у него выставлена вперед, в ней что-то железно отсвечивает. Леонтий Петрович нажимает кнопку, теперь и его рука вооружена. Но, тут же выясняется, зря. Мужчина пьян, а в руке у него сверкает не нож и тем более не пистолет. Ключ!

Мужчина сделал несколько тяжелых шагов к двери, прижался к ней, как к родной земле, подышал на обивку и начал медленно нашаривать скважину замка. Не сразу, но нашел. Дверь распахнулась, и хозяин всем телом упал внутрь. Дверь, словно разумное существо, пытается закрыться, но ей мешает хозяйский каблук.

Леонтий Петрович возвращает лезвие на место. Он испытывает некоторое облегчение. Все-таки приятно сознавать, что не все в этом мире подстроено заранее, что бывают случайности, хотя бы и пьяные.

Ну, теперь наверх.

Левой ногой одолевая ступеньку за ступенькой, осторожно приставляя к ней правую, шурша кителем по нечистой стене, Леонтий Петрович поднялся до середины глухого, пыльного, темного пролета. Каждую секунду ожидая, что на него вывалится безумная харя с окровавленным ртом.

Интересно было выяснить, что темнота впереди не сплошная, как ожидалось. На стене лежала полоска неяркого света. Как будто из неплотно прикрытой двери. Леонтий Петрович подумал о лампочке под потолком пыточной камеры. Еще плотнее сжались его челюсти.

Теперь о каком бы то ни было отступлении не могло быть и речи.

Поднявшись еще на несколько ступенек, подполковник увидел эту неплотно прикрытую дверь. Судя по всему, открывается вовнутрь. Медлить нет смысла, если кто-то там есть, то он не мог не слышать приближающихся шагов. Он наготове.

Набрав в грудь побольше воздуха, Леонтий Петрович резко толкнул дверь ногой. Взвизгнули ржавые петли. Пришлось толкнуть еще раз.

За дверью была небольшая безоконная комната.

Внутри все оказалось точно так, как описывалось в полуграмотных воплях Романа Миронова. Четверть примерно комнаты занимал цементный постамент, огороженный толстенными стальными прутьями. Концы их были вмурованы в пол и потолок. С лестничной площадки в комнату надо было спускаться по двум невысоким ступенькам. Под потолком лампочка в сетчатой ловушке.

Но никакого Романа там не было.

— Что же это такое?! — тихо проговорил Леонтий Петрович. Он думал, что пределы, до которых может дойти один человек в издевательствах над другим, давно достигнуты. Оказывается, нет.

Но куда он перетащил истекающего кровью парня? И как это можно было сделать незаметно?

Внимательным, опытным взглядом ощупывая «камеру», Леонтий Петрович находил все новые доказательства того, что в писаниях Романа речь шла именно о ней. Но одновременно у него зародилось сомнение в том, что Роман Миронов провел здесь хотя бы одни сутки.

Вон в углу стоит паяльная лампа, «пол» клетки засыпан солью и покрыт темными пятнами. Следы, может быть, крови? И вонища! Но вместе с тем… Леонтий Петрович помотал головой, словно отгоняя наваждение.

Что-то здесь не так! Но что?!

И где Роман сейчас? Четвертован и затоплен в пруду?

Облит бензином и до неузнаваемости обожжен где-нибудь на свалке?

Но кто тогда писал эти письма?

Подойдя к решетке, Леонтий Петрович подергал за прутья. Да, толстенные. Не расшатаешь, особенно с голодухи. И откуда она здесь, эта клетка? Часть архитектурного замысла? Конечно, сделали ее не для изуверских целей. Просто сварили, заляпали бетоном и забыли.

За стеной громыхнул лифт, зажужжали его шестеренки и блоки, кабина поплыла вниз. Физиономию Леонтия Петровича перекосило. Это ложь! Как можно было этот звук принять за шум электропоезда?!

Чушь, какая-то мучительная. Невозможно поверить в то, что здесь содержался несколько недель человек и подвергался пыткам. Но вместе с тем нельзя еще пока полностью отмахнуться от всего этого.

Леонтий Петрович еще раз дернул за прут и тут заметил, что в углу клетки что-то лежит. Книжка. Маленького формата, в мягкой обложке. Подполковник присел, поднял ее с грязного цементного пола. На обложке нарисованы бабочки, затрепанная книжка, читаная-перечитаная. Подполковник напряг глаза. «Коллекционер». Какого дьявола она здесь? Забыта или подброшена? Подполковник был не в силах размышлять, ибо испытывал острое желание действовать. Необходим следственный эксперимент, чтобы решить окончательно, находился в этой клетке Роман Миронов или нет. Вспомнилось подполковнику его собственное удивление, как это целый девятиэтажный дом мог не почуять, что на чердаке вершится омерзительное насилие. Да что там почуять! Они должны были услышать!

Подполковник посмотрел на железную дверку — даже если ее плотнейшим образом закупорить, вряд ли она способна погасить настоящий сильный крик.

Конечно же, нужен следственный эксперимент.

План составился в голове подполковника мгновенно. Необходимо немедленно отыскать Бухова с Русецким, пусть они забираются в конуру эту и орут, а он будет прислушиваться. Сразу же и окончательно будет ясно, претерпел ли хотя бы одну пытку в этом узилище Ромка Миронов или его письма лишь элемент в цепочке непрерывного вранья.

К счастью, ребята оказались на своем обычном месте. Напряжение подвального похода они сняли, и предложение поучаствовать в чердачном эксперименте им неожиданно понравилось. За ресторанным столиком они успели заскучать. Их девицы с радостью согласились им сопутствовать.

Таким образом, уже через десять минут лифтовая кабина, набитая возбужденными молодыми людьми во главе с отставным подполковником, шумно приближалась к месту возможного преступления.

Следственный эксперимент был поставлен немедленно. Бухов с хрипло хихикающими девицами должен был подняться в камеру, чтобы по команде снизу «орать благим матом». Сам Леонтий Петрович с Русецким, взятым ради объективности опыта, проникли в квартиру сильно пьяного джентльмена. Он за это время уполз в глубь квартиры по коридору и лежал теперь виском на холодном кафельном полу своего туалета. Кроме него, в квартире никого не было.

— Давай! — скомандовал Леонтий Петрович Бухову и, когда тот побежал наверх, прикрыл дверь чужой квартиры.

Уже через несколько секунд стало ясно, что производимый эксперимент приносит ощутимые результаты. Половина жильцов из всех квартир, от девятого до первого этажа, высыпала на лестничные площадки — кто с тесаком, кто с монтировкой, кто держа своего рычащего кобеля за ошейник.

Выглянув в глазок, Леонтий Петрович холодно констатировал:

— Признаться, имеет место неудача.

Русецкий, тупо разглядывавший своего учителя, вдруг предложил:

— А давайте мы тоже покричим. Может, Саня нас тоже услышит.

Не успел отговорить его Леонтий Петрович, ведь исследовательская ценность этого крика была равна нулю. Могучий «отморозок» задрал голову, и из горла его полилось хриплое, угрюмое гудение. Жалобно косясь на своего ученика, Леонтий Петрович приложил ладонь к щеке и затравленно подумал: «Господи».

Хозяин ангажированной для эксперимента квартиры, с трудом оторвав висок от кафеля, начал страдальчески подвывать незваному гостю.

 

10

Капитан, отложив подписанные подполковником бумажки, густо прокашлялся в кулак.

— Ну что, довольны?

— А вы? — Леонтий Петрович и не чувствовал себя виноватым, и не собирался таковым притворяться.

— Что «а вы»?

— А то, что виною сегодняшнему прискорбному факту ваше халатное поведение.

Капитан прокашлялся еще раз.

— То есть я так понимаю, Леонид Петрович, прекращать своей самодеятельности вы не желаете.

— Не только не желаю, но и вправе не чувствую. Судьба, судьба человеческая меня заботит. А вот вас заботит не знаю даже и что.

Милиционер встал, прошелся по кабинету, загнал осторожными ударами ботинка в угол кабинета неудачно стоящий стул. Он подбирал слова, имеющие сделать его точку зрения максимально внятной.

Леонтий Петрович в это время не молчал.

— Знаю, что вы мне тут произнесете. Что у вас закон, что коли начать преступать по каждому поводу, то ого-го… Может быть. Но тут же не любой повод, тут, повторяю, судьба, причем молодая. Как может быть не ясно?! Вам же просто лень или все равно. Но когда я докопаюсь до корня, вам же будет мучительно стыдно. И тогда я не стану скрывать вашего имени, товарищ Рычков. Нет, не стану. На детей ваших пальцем станут показывать, это вы понимаете?

Капитан резко повернулся, положил ладони на стол и заорал, приблизив лицо к уху подполковника:

— Да ты заткнешься когда-нибудь, старый козел?!

Леонтий Петрович нисколько не испугался. Он начал приподыматься со своего стула, угрожающе подергивая носом.

— Раз вы сердитесь, капитан, значит, вы не правы, — тихо, но очень укоризненно произнес подполковник.

— Что-о? — голос у милицейского чина перехватило.

— А то! Я боевой офицер, и таких, как ты, вот таких капитанов и негодяев, я расстреливал своею собственной рукой, — Леонтий Петрович продемонстрировал, какой именно. Сообщение это было сделано ровным и твердым голосом, отчего приобрело много внушительности.

Капитан сразу отвечать не стал. Вернулся на свое место, поскреб переносицу.

— Значит, так, товарищ Мухин. Имеющихся у меня против вас фактов достаточно, чтобы завести уголовное дело. Например, о злостном хулиганстве. Делаю вам последнее предупреждение. Последнее. Если вы не прекратите своего дурацкого следствия, я приведу свое предупреждение в исполнение, невзирая на ваши немалые заслуги в прошлом и ваш возраст. Покой целых домов надо как-то охранять.

Подполковник встал, привычным движением одернул китель.

— Думаю, не далее как завтра утром вы получите официальное заявление от родственницы Романа Миронова об исчезновении. Посмотрим, как вы будете задерживать с началом следствия после оного.

Выйдя из малоприятного кабинета, уже стоя в коридоре, Леонтий Петрович обернулся и поставил точку в разговоре:

— И напрасно вы меня называете Леонидом и Леонидом Петровичем. Имя у меня более редкое, но от этого не менее отечественное. Леонтий.

Ощущение одержанной моральной победы продержалось у Леонтия Петровича недолго. Несмотря на то, что ему удалось добиться от «ментов», чтобы они сразу отпустили «ни в чем не виноватых» ребят, он понимал, что история с чердаком не слишком возвеличивает его образ мудрого учителя в глазах Бухова, Русецкого и остальных. Кажется, в порыве справедливых чувств он стал на мгновение несколько смешон. Этого никакой вожак, даже ведущий своих людей в направлении самой доброй и высокой цели, допускать не должен. Как теперь вернуть прежнее расположение и уважение «отмороженных» пацанов? И перед этими девчонками неудобно. Как они самозабвенно вопили, как старались помочь. Не то что эта, как ее, Люся.

О своем невидимом враге Леонтий Петрович думать не хотел. Приказывал себе не думать. Не сейчас. Потом. Надо сначала выспаться. Ситуация ведь не просто усложнилась. Появился в ней непонятный, трудноопределимый оттенок. С одной стороны, враг доказал свою непобедимость по части изобретательности, но с другой, подполковнику перестало казаться, что Ромке угрожает смертельная опасность. И о мучениях его он стал думать как о чем-то отчасти условном.

Может, это естественное очерствление души. Даже к войне люди привыкают. Хотя очерствление не может быть естественным. Не должно! Долг каждого честного человека бороться с ним. Если не на жизнь, то хотя бы на совесть. Так что завтра…

Но оказывается, до «завтра» Леонтию Петровичу предстояло еще одно испытание. У подъезда стоял человек. Фигура его была освещена плохо, но достаточно для того, чтобы подполковник рассмотрел в ней что-то неприятно знакомое.

 

11

За месяц до вышеописанных событий.

— Признаться, Настя, я не большой любитель таких приключений, — сказал Георгий Георгиевич, умело ведя свою «тойоту» по узким улочкам дачного поселка.

— Да, — подтвердила Лолик, пухлощекая, со вздернутым носиком, подружка Анастасии Платоновны, сидевшая на заднем сиденье, — недаром говорят: милые бранятся — только тешатся.

— Все претензии к себе, дорогому, Георгий Георгиевич, — отвечала Анастасия Платоновна, хищно поднятой рукою указывая последовательность поворотов. Поселок был старинный, по обе стороны асфальтовой дорожки тянулись монументальные, высоченные заборы, а над ними высились еще более высоченные хвойные облака.

— Не я затевала вчера этот спор. Но у меня есть правило: проговорилась — проделывай. Соответственное отношение и к словам всех прочих. Вот здесь помедленнее, рытвина. Ах нет, уже заасфальтировали.

Машина остановилась возле высоких зеленых ворот, в них встроена была калитка с глазком.

— Прямо крепость, — не удержался Георгий Георгиевич.

Анастасия Платоновна хихикнула. Лолик посмотрела на нее с интересом, кажется, подружка ее искренне рада тому, что происходит. По крайней мере весело возбуждена.

— Итак, я еще раз напоминаю вам условия пари. Вчера я в вашем присутствии сообщила моему мужу Васечке день и час своего возвращения домой, после чего заявила вам, что, вернувшись в этот назначенный день и час, я застану у него в постели любовницу. Пока я все правильно излагаю?

— Пока да, — сказал Георгий Георгиевич, поглаживая баранку и топорща усы.

— Делаю я это не только из «любви к искусству», но и преследуя цель практическую. Я хочу доказать вам, моему начальнику и моей подруге, что все мои несколько экстравагантные рассказы о семейной жизни — не плод больного воображения. Надеюсь, после этого прекратятся эти отвратительные перешептывания у меня за спиной.

— Как бы не наоборот, — вздохнула Лолик.

— И если я окажусь права, то вы, Георгий Георгиевич…

— Помню, помню, — быстро сказал тот, — за мной еще никогда не ржавело.

— Вспомните, сколько было свидетелей разговора, — улыбнулась Анастасия Платоновна, открывая дверцу машины.

— Это ее дача? — спросил Лолика Георгий Георгиевич, вытаскивая ключи.

— Да. Вернее, отца. Но он уже умер. Недавно, правда. Большой был человек.

— Ну, это-то я знаю.

— Понятые, пора, пора, — пропела снаружи Настя.

Участок (огромный, наверное, в пол гектара) был благородно запущенным парком. Ни одного квадратного метра, к которому рука человека прикоснулась бы с корыстной целью. Кустищи жасмина, сирени, два гамака натянуты меж сосновыми стволами. К дому вела выложенная красным кирпичом дорожка. Дом двухэтажной, солидной, несовременной постройки, не коттедж какой-нибудь. Дверь веранды полураспахнута как бы с вызовом, мол, мы вас ждем.

Анастасия Платоновна хмыкнула, ставя ногу на ступеньку.

— Ну что вы остановились, идемте, идемте, — обернулась ко все более мнущимся гостям.

Внутри дома играла музыка. По мысли Георгия Георгиевича, имевшего, естественно, разнообразный житейский опыт, неосторожные любовники должны были бы тихо дрыхнуть, преступно насладившись друг другом. Внезапная супруга застает их в полной тишине, разметавшихся на семейном ложе. Такой рисуется картина нормального адюльтера. Хотя здесь и адюльтер какой-то извращенный.

Когда все трое вошли на кухню, то застали там мужа Васечку орудующим у газовой плиты.

— О, — беззаботно сказал он, — а я как раз кофеек.

Он был в халате, из-под которого торчали худые жилистые ноги, кривоватые. Вообще невысок ростом, костист, широкоплеч. Шишковатый лоб. Очки в золотой оправе весело блеснули, когда он поворачивался к гостям.

По кухне плавал уютный запах кофе. Георгий Георгиевич почувствовал облегчение. Успел сплавить! Молодец, шишколобый. Зачем, правда, человеку лишний скандал. И Настеньку не придется насильственно переводить в основной состав.

— Привет, милый, мы только что с самолета. Георгий Георгиевич любезно согласился меня подвезти.

— Садитесь. Сейчас мы будем его пить, — дружелюбно сказал честный муж, принюхиваясь к своему вареву.

Георгий Георгиевич и Лолик уселись в плетеные кресла к круглому столу. Подружка смелой спорщицы тоже вздохнула свободнее. Все эти семейные сцены так утомительны. Даже чужие семейные сцены. Просто нельзя было отказать шефу, когда он попросил поехать вместе с ним.

— Может быть, омлет? — поинтересовался хозяйничающий у плиты. — Я мигом. В нашей семье кухня — моя вотчина.

— Нет, нет, — замахал руками Георгий Георгиевич, — кофе более чем достаточно.

Анастасия Платоновна с иронической улыбкой наблюдала за происходящим.

За спиной у сидящих скрипнула отворяемая дверь, по стенам промелькнули искаженные квадраты стеклянных отсветов. Гости снова оцепенели. Потом, сделав над собой усилие, Георгий Георгиевич обернулся и, увидев большого рыжего кота, чуть нервно рассмеялся.

— А, — наклонилась к нему Анастасия Платоновна, — это ты, Марсик. Ты хорошо себя вел?

— Он хорошо, — серьезно ответил муж, орудуя кофеварочными приспособлениями.

— Знаешь что, милый, давай я все-таки накрою сама, а ты зови свою гостью, она, наверное, уже проснулась.

Василий кивнул.

— Наверное. А вот и она сама.

Застекленная дверь в глубине кухни снова открылась, и на пороге появилась заспанная и растрепанная девица. Очень заспанная. Она внимательно, но явно ничего при этом не понимая, рассматривала находящихся на кухне.

— Привет, — сказала ей Настя, — что с тобой, Вер, ты как будто меня не узнаешь.

Та наконец что-то поняла. Например, то, что вышла к людям в самом легком нижнем белье. В лице ее стал медленно изображаться ужас.

— Я все понимаю, дорогуша, — продолжала щебетать Анастасия Платоновна, — мы немного неожиданно, но нельзя же в таком виде. Вот и Георгий Георгиевич здесь, и Лолик. Помнишь, я тебе о ней рассказывала. Иди прими душ. Наверное, уже знаешь, где он. Иди, Верочка, иди.

Заспанная и перепуганная девица стала проваливаться сквозь стеклянную дверь в явном намерении исчезнуть как следует. Навсегда или даже более того. Наконец она справилась с дверью и зашлепала босыми ногами по ступеням деревянной лестницы, уводящей на второй этаж.

— Слушай, — обратилась Анастасия Платоновна к мужу, — чем ты ее опоил? Я никогда не видела Верку такой. Она невменяемая.

— Опоил? — муж равнодушно пожал мосластыми плечами. — Ядом любви, конечно.

 

12

— Позвольте, я сниму пиджак? Чудовищно душно.

Леонтий Петрович сделал скупой приглашающий жест: ради бога, мол. Не жалко.

Петриченко не без труда стащил с пухлых и потных плеч влажный пиджак и аккуратно повесил на спинку стула. Хозяин комнаты подозрительно и неприязненно наблюдал за его действиями. Он был не рад визитеру. Зачем явился, да еще почти ночью?

— Позвольте, я сяду?

Человеку, снявшему пиджак, сесть не запретишь. Леонтий Петрович мрачно кивнул. Сам остался стоять, прислонившись к подоконнику. Решил пока говорить как можно меньше. Пусть потный демократ тащит телегу разговора самостоятельно. Однако как он устраивается! Надолго. Может, стоило в самом начале указать ему на дверь? Но встретились внизу, а там, в подъезде, дверь общественная.

— Вы, наверное, удивлены моим появлением?

Леонтий Петрович выразительно пожал плечами.

— Не сочтите мое желание подняться сюда наглостью. Просто разговор у нас может получиться не только серьезный, но и длинный. Не для подъезда.

Сейчас достанет платок и начнет вытирать пот, тоскливо подумал Леонтий Петрович. Платок, действительно, появился и был брошен на осушение залысин.

— Наша последняя с вами беседа произвела на меня, Леонтий Петрович, очень сильное впечатление.

Подполковник хотел саркастически хмыкнуть, но сдержался.

— Я человек не бесчувственный, как это могло вам показаться. Не циничный, хотя и прожженный газетчик. Просто… просто я так до конца и не смог поверить в то, что письма, вами представленные, подлинны. А в нашем деле как? Если не загорелся, то и других не зажжешь. Одним словом, не сумел я убедить начальство в необходимости этой публикации. Но когда вы ушли… — Петриченко вспотел заново и некоторое время занимался уборкой головы. — Стала, знаете, совесть помучивать. А вдруг все же письма подлинные. Пусть только на двадцать процентов сохраняется вероятность, что мучитель этот существует, — нельзя сидеть сложа руки, верно?

Подполковник сменил опорную ногу, оставаясь немигающе внимательным.

— А когда у человека просыпается совесть, она побуждает его к действию, верно? Какая у меня была возможность проявить себя в этом смысле? Короче говоря, решил я провести собственное журналистское расследование. Ежели окажется, что история эта хотя бы отчасти подтверждается фактами, я смогу с горящим сердцем пойти к начальству, и тут уж ему будет трудно отвертеться.

Вид Петриченки сделался вдруг сдержанно победоносным, несмотря на продолжающееся потоотделение.

— Вот, — он полез в карман пиджака и достал оттуда сложенную вдоль газету. Это была «Ленинская смена».

— Пока, конечно, это не совсем то, чего вы хотели, но все же, все же, все же… — самодовольный палец потыкал в набранную муравьиным шрифтом заметку. — Взгляните.

Леонтий Петрович взял газету.

— Ниже, ниже, вон там. Это просто сообщение, что Роман Миронов, 18-ти лет, ушел из дому такого-то числа и исчез. Всем, кто видел юношу 185 сантиметров ростом, нос искривленный, волосы вьющиеся, телосложение спортивное и так далее, просьба сообщать туда-то и туда-то.

Петриченко с напряжением следил за реакцией подполковника. Тот читал заметку долго и безэмоционально, как будто перед ним был очерк о поездке в Сыктывкар.

— Ну, согласитесь, это все-таки кое-что, а? Ну согласитесь, Леонтий Петрович?

— А зачем вы пришли ко мне? — прервал вечер одностороннего молчания подполковник. Петриченко заулыбался. Сфинкса удалось разговорить. Человек, начавший задавать вопросы, рано или поздно станет на вопросы отвечать.

— А вот здесь все просто. Не могу я бросить дело на полдороге. Теперь я убежден: почти все, что вы мне говорили, правда. Все, что написано в письмах Ромы Миронова, тоже правда. Ужасающая, но правда. Надо сделать эту историю достоянием гласности. Но тут мало одной моей веры, мало того искреннего порыва, которым руководствуетесь вы. Нужны доказательства для маловеров. Пока мне удалось настоять только на этом, — Петриченко еще раз указал на заметку.

— Так чего вы хотите от меня? Конкретнее.

— Хочу сделать вас моим союзником. Или, вернее, хочу работать вместе с вами. Признаю для начала, насколько ошибся в оценке вас как личности. Вы человек высоких моральных качеств. Говоря языком плаката. В известном смысле, я у вас в долгу. Не говоря уже о Роме.

Леонтий Петрович оторвался от подоконника. Да, ему были приятны льстивые речи Петриченки, но при этом подполковник не переставал считать гостя продажным писакой. Что же ему все-таки надо?

Одно, по крайней мере, ясно: выгонять его сейчас неразумно. Да и невеликодушно. Все же человек кается. Возможно, и непритворно. Но эта шутовская клетка за лифтом! Начавшее было выправляться сердце ветерана вновь огорченно задергалось. Ведь рассказать откровенно журналисту о ней значит признать, что он был отчасти прав в своих сомнениях, а стало быть, и несколько чрезмерен в только что высказанных восторгах.

— Без вашей, Леонтий Петрович, помощи мое профессиональное расследование мало что даст. Гроша оно ломаного не стоит, ведь вы, как я сумел выяснить, посвящены в эту историю даже глубже, чем сочли нужным сообщить нам. Это ваше право, — предупредительно поднял руки журналист, обнажая черные от пота подмышки. — Поверьте, я могу быть вам полезен. И вдвоем всегда легче. Клянусь, мы распутаем эту историю. Расхлебаем эту кровавую кашу.

— Да-а, история эта гораздо запутанней, чем вы можете догадываться, дорогой мой товарищ из прессы, — с загадочным видом сдвигая брови, произнес Леонтий Петрович. Он тянул время, потому что никак не мог решить, рассказывать ли этому кающемуся негодяю, каким издевательским образом извернулось течение дела.

— А начинать распутывание лучше не насухую, — в руках Петриченки оказалась бутылка коньяка. Дорогого на вид. Подполковник был почти равнодушен к алкоголю, считая, как и Аристотель, пьянство добровольным сумасшествием, но понял, что в данной ситуации чай был бы неуместен.

— Ну что ж, — начал было он, но продолжить фразу не сумел, ибо увидел, что пухлая редакторская лапа, поставив бутылку в центр стола, потянулась к перевернутому карандашному стакану. Тут же подполковник вспомнил, кто у него сидит в этой импровизированной клетке, и нервно вскрикнул:

— Нет!

— Что «нет»?! — озадаченно замер гость.

— Не из этого же… Там, на кухне, шкаф. Со стеклышками. Возле плиты… просьба сходить за посудой. Рюмки, нож…

Разумеется, Петриченке эта просьба показалась странной, но он счел за благо не высказываться по этому поводу. Собственно, и так было ясно, что старикан со странностями. Журналист встал и пошел на кухню. Как только он скрылся за дверью, подполковник кинулся к столу, комкая газету, схватил стакан, занес бумажный ком для удара. Таракана не оказалось. Вернувшийся с рюмками гость застал хозяина в странной позе — с занесенными руками. В одной стакан, в другой изуродованная газета. Взгляд вперен в стол.

— Что-то случилось?

Леонтий Петрович только покосился в ответ. Что он мог объяснить? Честно говоря, исчезновение насекомого нарушителя из абсолютно надежной деревянной камеры подействовало на него не менее сильно, чем бегство истерзанного Ромкиного образа из пределов составившейся в сознании мучительной клетки.

— Наливайте, — прохрипел он.

Петриченко не заставил себя ждать. Оранжево-маслянистая жидкость бесшумно наполнила граненые водочные стаканчики. Гость достал из кармана пиджака теплый лимон, но нарезать не успел. Хозяин, освободив руку от газетного комка, неучтиво осушил свой стакан. И опять Петриченко не стал высказываться. Просто продолжил приготовление лимона. Леонтий Петрович подцепил согнутыми стариковскими пальцами одну из первых долек и, зажмурившись, бросил в рот.

— Дело вот как, — сказал он, закусив. После этого последовал рассказ о событиях, происшедших после того, как он со скандалом покинул кабинет Петриченки. Леонтий Петрович ничего не утаил, никаких деталей, даже обидных для себя. Не утаил и сомнений по поводу достоверности обысканной клетки, а стало быть, и серьезности всей истории.

— Так что вот. Как вас, кстати, по имени и по батюшке?

— У меня довольно странное имя.

— Мне все равно какое. Но надо же знать.

— Евмен Исаевич.

— Евмен?

— Отец историк был. Античник. Евменом звали одного из полководцев Александра Македонского.

— Ага, ну что же… так я хочу закончить мысль. Нельзя не видеть, что отчасти правы были ваши сомнения. Есть, есть какая-то обидная непонятность в истории с Ромкой.

Журналист налил еще коньяку собеседнику и поднял свой стакан, пододвинув другой рукой блюдце с лимоном.

— Давайте выпьем.

— За что?

— Ну-у… давайте — это наш студенческий тост шутливый — за психическое здоровье.

Тост Леонтию Петровичу не понравился, хоть и студенческий. И не понравилось к тому же то, что он не смог сразу себе отдать отчет, что именно в нем раздражающего. Но выпил. Съел лимона, продолжая копаться в себе.

Заговорил Евмен Исаевич.

— Напрасно вы думаете, если думаете, что это ваше признание моей негативной проницательности меня радует. Очень ведь может быть, что рассказанное вами — всего лишь свидетельство того, что дело обстоит еще хуже, чем рисовалось в начале.

— То есть?

— Не хочу вас пугать. Но несерьезность вашей клетки может означать, что Роман находится в другой. По-настоящему страшной. Подсовывая вам эту, на чердаке, мучитель просто уводил вас в сторону от истинного пути. Роман, скорее всего, истекает кровью в другом, значительно более укромном месте. До которого трудненько будет добраться.

— Сумасшедший какой-то тип, — вздохнул Леонтий Петрович и сам себе плеснул коньяку.

— В действиях любого, самого экзотического садиста имеется своя логика. Наша задача понять ее, только тогда есть шансы на успех.

— Я сам к такому же пришел. Только по логике можно догадаться о нем, о садюге. Собирался даже литературку кой-какую подчитать. Де Сад, Перен.

— Перен?

— Да, в энциклопедии указаны. Но где же времени сыскать? Сначала эта беготня по подвалам, потом конфуз на чердаке. И, по большому счету, никакой зацепки.

Потомок античника, прищурив один глаз, жевал лимонную дольку. Вид у него получился задумчивый.

— Хотя как же! — воскликнул вдруг Леонтий Петрович и тут же вытащил из кармана кителя найденную в клетке книжку с бабочками.

— Это оттуда, из-за решетки.

— Это было…

— Да, валялось на полу в клетке. Конечно, я ухватился. Вещдок.

Петриченко покрутил переданный ему томик в руках.

— Джон Фаулз. «Коллекционер». Неплохой, надо сказать, писатель.

— Я думаю, вот почему «коллекционер»: взгляните… э-э… Исаевич…

— Евмен.

— И тем не менее, взгляните на стены. Намек.

— Я уж смотрел, у вас прямо выставка, вызывающая зависть. И со вкусом каким.

— За вкус спасибо, только ведь не выставка, а «коллекция», — Леонтий Петрович поднял палец, — намек, откровенный намек. И как я мыслю дальше: человек этот, садист то есть, осведомлен о моих пристрастиях и занятиях. Может быть, даже бывал в доме. Иронию он выставляет свою этой книгой. Мол, знаю я тебя, нумизмата старого.

Петриченко, улыбаясь, покачал головой.

— Ирония в этом вещдоке, конечно, заключена, но не на то направлена, на что вы думаете.

— А на что?

— Понимаете, здесь, в романе в этом, описывается ситуация, похожая на ситуацию с нашим Романом. Там тоже похищают человека с непонятной целью и запирают. Только не парня, а девушку.

— Вот оно что?

— Да. Надо признать, что наш противник не чужд культуре, почитывает. Скорей всего, садист он идейный. Ход этот с «Коллекционером» не лишен изящества. Своеобразного, конечно.

С этими словами Петриченко открыл книгу и на внутренней стороне обложки обнаружил…

— Как в библиотеке! — воскликнул Леонтий Петрович.

— Похоже, но тут другое, — Евмен Исаевич вытащил из наклеенного карманчика листик тончайшей бумаги, сложенный вчетверо. Это был не библиотечный формуляр, это было…

— Послание, — прошептал Петриченко.

 

13

Георгий Георгиевич Кулагин обладал абсолютной транспортной памятью. Машина, как по гирокомпасу, шла по узкому каналу дачной дороги. Виды вокруг были уже не избыточно летние, а отчасти осенние. Покорно отсвечивали мелкие лужи, подвергшиеся прикосновению невнимательного августовского солнца. А вот и цель путешествия. Знакомые ворота. Было заметно, что Георгий Георгиевич волнуется. Несколько глубоких вздохов, массирование надбровий. Выбравшись наружу, озабоченно похлопал себя по карманам полупальто. Подошел к воротам, вернулся, закрыл машину. Опять подошел к воротам. Постоял немного. Внезапно угрожающе улыбнулся — видимо, явилась мобилизующая мысль — и нажал кнопку звонка.

— Вы?!

Муж Анастасии Платоновны был искренне удивлен. Но ни в голосе, ни в движениях ни тени паники. Как будто ничего опасного не произошло. Хочешь притворяться — ладно, притворяйся, очкарик. Посмотрим, насколько тебя хватит. Георгий Георгиевич внезапно изменил свой первоначальный план и отказался от лобовой атаки.

— Проезжал мимо, дай, думаю, зайду на кофеек.

— Всегда к услугам, — пожал плечами хозяин и отступил в сторону, давая возможность пройти гостю. Георгий Георгиевич решительно вошел, внимательно оглядываясь по сторонам.

Какой огромный все-таки участок. Как много укромных мест. И листья еще почти не облетели. В глубине, за темными тихими липами, угадывались какие-то дощатые строения. Гараж? Сарай?

— Проходите, проходите, — хозяин, изогнувшись, толкнул дверь. Вот наконец и она, та самая кухня. Вот и дверь на скандальный второй этаж.

— Садитесь. Я мгновенно.

Газовая горелка загудела, как сгущенный пчелиный рой. Муж Анастасии Платоновны, поймав дужку очков возле виска, внимательно рассматривал кофейные банки и коробки. Казалось, он полностью сосредоточился на этом занятии. Какова, однако, выдержка. Георгий Георгиевич в свою очередь рассматривал его. Итак, мужчина лет сорока, подтянутый, уверенный в себе. Насколько он старше Насти? А насколько старше я? — внутренне усмехнулся Георгий Георгиевич. И нервно забарабанил ногтями правой руки по крышке стола.

— Пожалуй, для утреннего часа лучше всего подойдет этот. Настоящий колумбийский.

— Скажите, Василий, а вы давно здесь живете?

Хозяин обернулся, помедлил с ответом, видимо, мысленно измеряя глубину подтекста. Усмехнулся.

— Довольно давно. Навряд ли вам это известно, так вот: вначале я был просто сторожем на этой даче. Я, знаете, из очень небогатой семьи, так что, поступив в аспирантуру и оставив основную работу, вынужден был подрабатывать. Уж не помню, кто мне посоветовал эту должность. Она меня замечательно устраивала. И деньги, и кров. Почему вы куртку не снимете?

— Это полупальто.

— Почему не снимете ваше полупальто?

— У вас не жарко.

— Да, август в нынешнем году с октябрьским оттенком. Сам я привык к спартанской обстановке, — ведя рассказ, бывший сторож мастерски орудовал у плиты, на него было приятно смотреть. — Одно только исключение — кофе, это моя непреодолимая слабость. Но, согласитесь, человек без слабостей — это уже и не вполне человек.

На стол легли два тонких блюдца, на них стали две не менее тонких чашки. Струя кофейного аромата лизнула ноздри Георгия Георгиевича, и он как бы очнулся, ибо до этого сидел, полностью превратившись в слух. Менее всего он интересовался рассказом кофевара, он пытался уловить звуки жизни, происходящей в глубинах дома.

Хозяин уселся во второе плетеное кресло.

— Ну, я ответил на ваш вопрос?

Какой-то мгновенный луч солнца сверкнул на золоченой переносице. Гостю, чтобы избежать необходимости что-то говорить, пришлось взяться за чашку. Сделав несколько глотков, он пришел в себя.

— И с Настей вы здесь познакомились?

— Извините, Георгий Георгиевич, тут вы уж вторгаетесь в сферы… Ну да ладно. И это вам поведаю, хотя интерес ваш, кажется, не вполне бескорыстен. С Настей я познакомился здесь. И здесь же ее соблазнил. Впрочем, это еще вопрос, кто кого… Например, Платон Григорьевич, батюшка Насти, считал как раз наоборот. Я ведь оказался здесь, будучи уже лет тридцати семи от роду. За спиною имел два до крайности нелепых брака. Лучшей жизненной школы, как вы знаете, не существует. Накладывает тиснение на душу. Одних девушек это отталкивает, и таких, слава богу, большинство. Других — натуры от природы утонченные и извращенные — наоборот, притягивает.

Муж Анастасии Платоновны с наслаждением отхлебнул из своей чашки. Разговором он, безусловно, тоже наслаждался. Георгий Георгиевич искал в этом наслаждении мазохистский отсвет и, как ему казалось, находил. Хотя, с другой стороны, откуда можно было знать, откровенен ли этот тип, может, он плетет историю, не имеющую ничего общего с реальностью.

— Однажды зимою приехала Настя сюда. Что-то у нее там в городе случилось. Жизненная неудача, говоря языком казны. Решила она уединиться. Но что такое уединение молоденькой, хорошенькой, познавшей интересные стороны жизни женщины? Для нее бегство от одного мужчины означает поиски другого.

Георгий Георгиевич почувствовал здесь намек в свой адрес, но сделал вид, что не понимает.

— Тем более что дача была нетоплена. Платон Григорьевич не посещал свой загородный дом зимою. Вот она, я имею в виду Настю, и пришла ко мне в сторожку.

— Сторожку?

— Ну да, вы ее, по-моему, неплохо рассмотрели, когда шли к дому. Там, за липами.

Сказать было нечего, Георгий Георгиевич потянулся к чашке.

— И вы ее соблазнили?

— Нет, разумеется. Не в этот раз. Тогда мы только разговаривали. Долго. Пили, извините за выражение, кофе. Потом она стала приезжать регулярно. Видимо, я сильно контрастировал с тем, кто стал причиною ее разочарования в жизни. И однажды это произошло. Потом стало происходить регулярно. Естественно, она забеременела.

— Ясно.

— Я был в отчаянье.

— Почему?

— Я мог лишиться места. Чем обычно кончаются такие контакты барских детей с прислугой.

Послышался непонятно откуда доносящийся звук. Георгий Георгиевич напряг свой слух.

— Но Платон Григорьевич решил по-другому?

— Платон Григорьевич решил эту ситуацию не так, как я мог ожидать.

Непонятный звук донесся снова. Если бы гость был внимателен, он бы различил следы беспокойства на челе хозяйского добродушия.

— Он заставил нас пожениться.

— Что значит «заставил»?

— Вы не знали Платона Григорьевича.

— Бог миловал.

— Вот именно. Он был не просто большой начальник, но и громадный человек. Глыба из самых матерых.

Звуки стали повторяющимися. Хозяин полностью овладел собой и продолжал вести разговор самым непринужденным образом.

— Хотите еще? В нашей ситуации он повел себя как сказочный царь. Дочь капризничает, за принцев идти не хочет, ну и пусть тогда выходит за первого, кто постучит в ворота города.

— Смешно.

— Не слишком. Меня вообще никто не спрашивал.

— Могу себе представить.

— Вряд ли. Вряд ли, дружище. Кофе, как я понял, вы больше не хотите.

— Сыт. — Георгий Георгиевич провел ребром ладони по горлу.

Хозяин продолжил свой рассказ:

— Брак, рожденный под столь сильным искусственным давлением, не может быть гармоничным. Вот вам и объяснение всех несообразностей нашей совместной жизни с Настей. Ведь вы приехали сюда, чтобы что-нибудь разузнать по этому поводу, а не из тяги к моему кофе.

Георгий Георгиевич не смог скрыть смущения.

— А жаль, ведь кофе я варю отменно.

— Вы что, не слышите эти звуки, они же человеческого происхождения?!

— Слышу, конечно. Это отопительная система нервничает. Такое бывает довольно часто. Обычно там все устраивается само. Но, кажется, на этот раз без моего вмешательства не обойтись. Пойду взгляну.

Он встал.

— Вы меня дождетесь или вам уже пора? Провожу.

— Нет, я вас дождусь. Хочу проверить, как вы завариваете чай, — попытался сострить Георгий Георгиевич.

Когда хозяин покинул кухню и хлопнула дверь веранды, гость вскочил со своего места и бросился к той двери, что вела на второй этаж. На четвереньках почти, чтобы его нельзя было увидеть с улицы, он вскарабкался по крашеным ступеням и замер, прислушиваясь сквозь шум своего дыхания. Он был уверен, что Настя здесь. Она сама ему сказала, что едет сюда.

Сначала он ей не поверил. Нервное их объяснение счел маловажной размолвкой. Пугает.

Одну за другой он в бешеном темпе колотящегося сердца обыскивал комнаты. Он был уверен, что звуки, доносившиеся на кухню, исходят отсюда, сверху. Из уст связанной Анастасии Платоновны. Почти выплюнувшей свой кляп. Судя по тому, что она рассказывала о своем муженьке, он способен и не на такое. Тем более что безумно в нее влюблен. И как врет, как врет! Он, видите ли, вынужден был жениться, уступая воле цековского самодура! Небось выл по ночам от счастья. Не дай бог показать, как он жениться хочет. Чтобы с нею, с Настенькой… Георгий Георгиевич не удержался и представил себе Анастасию Платоновну соблазнительно развалившейся на тахте, а потом жестоко скрученной мужниными веревками в пыльном углу, и застонал от совокупного отчаяния.

Но где же она? Каждая комнатушка предъявила свое подлое алиби.

И в общем-то непонятно, почему этот кретин бросился на улицу, когда звуки доносятся отсюда.

Вчера вечером Георгий Георгиевич, разжевав свою гордыню, обзвонил всех ее подруг и знакомых. Нигде нет! Значит, где, если нигде? По его просьбе звонили и сюда. Она не подходит. Кофеман сообщает, что Анастасии Платоновны нет-с, и давно-с. Не сразу, но Георгий Георгиевич сообразил, что она связана и спрятана. Ведь она сама говорила, что очкарик знает о ее новой и столь счастливой связи. Видимо, почувствовал, что это нечто серьезное, и принял свои меры. Меры мужа. И дурака. И подлеца.

Пора возвращаться.

Со всею возможной бесшумностью и быстротой спустился обследователь второго этажа на кухню. Мужа своей возлюбленной он увидел у мойки. Тот наполнял чайник. В первый момент Георгию Георгиевичу стало неудобно, а потом он внутренне махнул рукой. Что тут теперь скрывать?!

— Как ваше отопление?

— Уже в порядке. Почти. И сейчас я вас угощу чаем. Тут я себя специалистом не считаю. Поэтому будете диктовать, как вы любите.

Установив чайник на огне, Василий снял и протер очки. Грудь его слегка вздымалась. Судя по всему, отопление он осматривал весьма торопливо.

— Скажите, а Настя действительно талантливая манекенщица? Мне казалось, что ноги у нее слегка коротковаты для подобной работы. Да и разворот плеч…

— Вы правы. Если бы я не знал, чья она дочь, я бы не взял ее к себе. Да и так, взяв, старался выпускать как можно реже. Но, согласитесь, способность кривляться на подиуме — не самый главный талант в женщине.

— Но она и на кухне не любит и не умеет «кривляться».

— В любимой женщине и это можно снести.

— Любимой? — брови аспиранта удивленно возвысились над верхним краем оправы.

— Любимой, — твердо и наступательно заявил Георгий Георгиевич.

— С ума сойти.

— До такой степени любимой, что я не остановлюсь…

Опять донеслись невесть откуда давешние звуки.

Не невесть. Сторожка! Это веранда рождала такой странный акустический эффект.

Георгий Георгиевич решительно кинулся к выходу. Переворачивая стол и круша кофейный сервиз.

Василий кинулся следом. На крыльце он попытался схватить гостя за рукав, но не удержал. Потерял равновесие и покатился в жухлую траву. Несмотря на это, к дверям деревянного строения он успел первым. Потому что точно знал, куда именно нужно бежать. К тому же возлюбленный Анастасии Платоновны зацепился ногою за бордюр, разодрал штаны. Это, правда, лишь прибавило ему ярости. Когда он подбежал к сторожке, скрытный хозяин уже крестообразно стоял на пороге.

— Я вас туда не пущу.

Из-за двери доносились непонятные, но все же явно человеческие шумы.

Георгий Георгиевич, презрев дальнейшие объяснения, пошел в лобовую атаку, но был отброшен резким грамотным ударом в подбородок. Облизнувшись — нет ли на губах кровоподтека, он полез в карман и достал оттуда пистолет.

— Всего лишь газовый, — шумно дыша, сообщил он, — но будет достаточно. Я жду.

Помедлив несколько секунд, сволочь-муж отошел в сторону.

— Подальше, подальше. На пять шагов.

А то еще шарахнет чем-нибудь. Удостоверившись, что Василий отошел на достаточное расстояние, вооруженный кутюрье ворвался в сторожку.

Вот что он увидел: посреди небольшой комнаты с занавешенными окнами и крашеным полом стоит табурет. На нем сидит седовласая старуха в длинном ситцевом платье, в белых носочках и тапочках, и поет тихонько так, надтреснуто, но мелодично:

Горит свечи-и о-га-ро-чек, Греми-ит неда-альний бой, Нале-ей, дружок, по ча-роч-ке, По на-шей фрон-то-вой.

 

14

— Итак, он предлагает встретиться.

Евмен Исаевич покрутил в руках бумажку.

— Предлагает. Да. И вам надо на эту встречу пойти.

— Еще бы.

— Но не одному.

— Что имеете в виду? — подозрительно оглянулся подполковник на журналиста.

— Я имею в виду, что такой случай нельзя упустить. Допустим, он вас не обманет и явится на встречу — в чем я сильно, кстати, сомневаюсь, учитывая его поведение до сих пор. Так вот, если он явится, — его нельзя упустить, а не упустить его можно только взяв.

— Как это?

— Скрутить, связать, оглушить, ранить.

Леонтий Петрович отхлебнул коньяку из своего стаканчика.

— Но даже если он совсем дохляк и я его оглушу-скручу, как я докажу милиции, что он это он?

— Надо сделать так, чтобы не было никакой милиции.

Подполковник перевел взгляд с послания садиста на посланного ему судьбой помощника.

— А как такое сделать?

— На встречу надо явиться со своими людьми. Вы можете к кому-нибудь обратиться с такой просьбой? Дело ведь отчасти рискованное.

Леонтий Петрович еще отхлебнул коньяку.

— Не люблю я милицию. Почти всех. В последнее время два столкновения. На известной вам отлично почве. Из-за Романа.

— Может быть, он как раз на это и рассчитывает. На то, что вы не посмеете поднять шум в общественном месте. Как он там написал — кафе «Ромашка»?

— И ребят подводить не хочу. Один раз уже очень сильно получилось.

— Это каких ребят, Леонтий Петрович? Тех, что…

— Дружков Романовых, они мне тут немного помогали с поисками, а я им опять конфликт с властями? Нет.

— Тогда положение безвыходное. Я, конечно, мог бы пойти…

Леонтий Петрович окинул критическим взором гостя.

— Вы толстый.

— Да и не очень смелый, — вздохнул тот.

— Вот что я сделаю, — просиял вдруг подполковник, — я позвоню психиатру.

— Зачем? И какому?

— Эдуарду. Светкиному хахалю.

— Может, лучше все-таки с «ребятами» как-нибудь осторожно поговорить?

— У меня совесть не повернется.

Хлопнув себя по коленям, Леонтий Петрович взял со стола листок с посланием садиста и отправился в коридор к коммунальному телефону.

— Больше некуда, — пробормотал он под нос, закрывая за собой дверь.

Судя по доносившимся из-за двери звукам, переговоры проходили не вполне гладко. Петриченко занялся в это время гравированными стенами. Отчего-то вид старинных кораблей вызвал в журналисте приступ жалости к хозяину комнаты. Оставив изображения кораблей, Петриченко перебросил внимание на те приметы подполковничьего быта, что ускользали пока от осмотра. Не перечисляя деталей, сразу вывод: Леонтий Петрович был сторонником спартанского образа жизни. Никаких следов старческой немощи или неаккуратности. Но, вместе с тем, ничего интересного. Хотя, кто может что-нибудь определенное сказать об интересе такого человека, как Петриченко.

Вернулся подполковник. Вид обиженно-обескураженный. Результат получился хуже, чем он мог ожидать. Чтобы не набрасываться сразу с неприятными вопросами, журналист сказал:

— Знаете, Леонтий Петрович, у вас есть чувство корабля.

Подполковник по-стариковски медленно сел на стул.

— Она меня называет гадом, тут я привык. Но брат. Родной ее брат. Она же пальцем не шевелила, когда я ей талдычил. Заявление не могла снесть в милицию. Только завтра собирается. Что за люди! Какая ненависть! А она ведь иссушает. Вы как работающий с людьми должны это знать.

— Н-да, клубочек, видно, здорово запутанный, — Петриченко снова полез в карман пиджака и опять достал коньяк. Только не бутылку теперь, а фляжку.

— Снять надо вам напряжение. И осадок.

Подполковник насупленно вздохнул.

— Наливай.

Выпили, крякнули.

— Но все-таки, Леонтий Петрович, на совсем пустом месте не могла же она образоваться, эта ненависть. Была, догадываюсь, была причина. Вы уж меня извините, нашел я ма-аленькую зацепочку. Совсем крохотную, но неувязку. С чего и начался у меня настоящий интерес ко всей этой истории.

— Что-то я запутался, какую вы имеете зацепочку и перед кем.

Петриченко самодовольно покачал пальцем перед своей лоснящейся физиономией.

— Вы мне что сказали во время нашей первой встречи? Самой первой.

— Встречи?

— Да, именно. Что у Романа Миронова на излечении от алкоголизма находится отец. Сказали?

Леонтий Петрович ничего не ответил, только опасливо покосился на собеседника.

— А я в первый же день расследования выяснил, что не отец, а, наоборот, мать. И сразу, сразу догадался, что тут много, мно-ого психологии зарыто. Как собак. Эта оговорка была хоть и случайная, но очень не случайная.

— Отец у него помер.

— Это мне тоже преотлично известно. А вот отчего мать у Романа пьет и лечится, а?

— Считаете и намекаете, что я ее довел?

— Я бы вам такие вещи не посмел говорить. Особенно в гостях. Это вы сами так считаете, хоть и пытаетесь от себя это скрыть.

Отчего-то это очень развязным образом произведенное разоблачение не обидело подполковника. Он, кажется, испытал даже что-то вроде облегчения.

— Не сложилось у нас как следует. От своей прежней старухи я ушел. Как-то сошлись с Зинаидой. Приходила ко мне сюда регулярно. Намекала об браке, но это же смех смехом, верно? Пошел я однажды ее проводить. У нас с ней по-хорошему все было, не по-скотски. Подходим к дверям ее квартиры, а там оттуда рев детский. Даже не рев, вой какой-то.

Петриченко слушал с огромной жадностью.

— Светка-вертиподол, как всегда, по подругам шлендать. Хоть было велено за братом смотреть. А он, Ромка то есть, проснулся, и страшно же ему. Он в крик. Очень, очень запало это мне тогда.

— А он, извините, Ромка, сын не от вас?

— Чего глупость молоть. Когда мы сошлись с Зинаидой, ему уже больше года было.

— Понятно, понятно, еще раз извините.

— Про что я?

— Про крик Романа.

— Да. Кричит, понимаешь. Запало. Я ведь педагог еще. По натуре. И когда эти письма стали приходить, как-то аукнулось у меня в душе. Болью аукнулось. Не мог я мимо миновать эту историю, хотя мы давно никто никому.

Журналист потер виски.

— Ну, что-то подобное я и подозревал. Теперь на место встают некоторые детали. Не любила, стало быть, сестрица Света братца младшего. Частенько он, судя по всему, рыдал в пустой квартире.

— Пожалуй, часто. Но не это вина настоящая. Позже все произошло.

Хрустя стулом, переменил тучный гость позу и занялся водой на лбу.

Леонтий Петрович улыбнулся загадочно и значительно. Он медлил с продолжением, как человек, уверенный в том, что ему есть что рассказать. Сейчас он откроет рот — и публика будет потрясена.

— Так что вы имеете в продолжение сказать?

— Аж дрожите весь вы, — усмехнулся Леонтий Петрович, — что за тяга до чужих секретов? Или профессиональное?

Пристыженный Петриченко потянулся к бутылке.

— Светку вы видели, Евмен Исаевич?

— Нет.

— Ну так можете поверить мне на слово, еще та кобылица. И довольно рано стала на путь на этот. И я… — подполковник затянулся воспоминанием, как приятным сигаретным дымом, — поскольку бывал в дому в ихнем и на хороших правах, иногда мог себе позволить легкое приголубливание, так сказать. Но не придумывайте чего-нибудь.

— И в мыслях…

— Так вот, однажды, когда Ромке было что-то лет десять, а Светлане, соотносительно, шестнадцать-семнадцать, заметил он как-то выходку одну мою. По меркам взрослым невинную вполне, но на детский глаз, может быть, и жуткую. Хотя дети рано начинают обо всем догадываться, но, как велит педнаука, кой с чем спешить не надо. Ознакомляя. Я лишь коснулся зрелой молодой плоти опытной рукой… ну да ладно. Слишком я оправдываюсь.

Журналист подло-понимающе покивал.

— А тут случись вещь очень скверная. Через месяц где-то. Подростки-переростки с соседнего двора как-то заманили Светлану в подвал, ну и…

— Изнасилование?

— Коллективное, — звучно произнес Леонтий Петрович, — про это трудно мне говорить. Почему-то. Но факт, что после истории этой возненавидела она Романа. У нее много было шоков в связи с изнасилованием, и один прямо против брата. Говорит, что это он, мол, гаденыш, во всем виноват.

— Странно, — откинулся на спинку стула Петриченко, — ей-богу, странно. Может, подсматривал он как-нибудь подло? Дети любопытны. После вашего рассказа в истории этой мраку не стало меньше.

Хозяин разлил остатки напитка.

— Скажите, а этот, психиатр, посвящен в данный факт?

— Еще бы. Из-за этого у них постоянные внутренние неувязки. Она к нему попала с депрессией как к врачу. Он увлекся пациенткой. Видная, дородная. Стал ее «вытаскивать», такое его выражение. У нее срывы. То она от него уходит, то остается. А он бороду подстрижет и терпит. Любит.

Петриченко встал и похлопал себя по сытым бокам пьяными руками.

— Хорошо мы с вами угостились, Леонтий Петрович.

— Чего там хорошо. Такой глыбе, как вы, одному было бы не чересчур. Да и мы, педагоги, не шиты лыком, а?

Кое-как натянул журналист пиджак на плечи. Духота не спадала.

— Знаете что, господин подполковник? Я поговорю тут с парой ребят. Не с вашими, а с нашими. Найдутся любители, я думаю, романтики погонь и захватов. Прищучим мы этого извращенца.

— Погодите. Еще один звонок.

Хозяин мрачно-сосредоточенно встал и вышел в коридор. Гость снова сел. Так легче было ждать. На его лице довольно отчетливо проявлялось движение обуревавших его мыслей. Он выпячивал нижнюю губу, щурился, дергал ноздрями. Петриченке явно нравилось думать то, что он думал.

А в коридоре что-то бубнил в телефон Леонтий Петрович. Второй его сегодняшний разговор получился еще короче первого.

Когда он вернулся в комнату, журналист не стал маскировать своего жгучего любопытства.

— Ну как, Леонтий Петрович?

— А никак. И даже хуже.

— Вы насчет завтрашнего договаривались?

— Насчет.

— И не договорились.

Подполковник только поморщился.

— А кто это был, если не секрет?

— Кто, кто! Сын.

 

15

У Леонтия Петровича не было похмелья. Проснувшись, он почувствовал себя собранным и спокойным. Но было нестерпимо стыдно за два вчерашних звонка. Зачем это нужно было делать? Зачем?! Итак ведь было ясно, что с той стороны помощи ждать нельзя. Делать нечего, надо как-то дальше жить с этими нелепыми пятнами на биографии.

Встреча в кафе «Ромашка» была назначена ровно на одиннадцать часов. Подполковник встал и совершил утренний туалет. Тщательнее, чем обычно. Долго рассматривал шелушащуюся физиономию в тусклом коммунальном зеркале, размышляя, что предъявить садисту во время встречи: угрюмое спокойствие, холодную брезгливость или мрачную корректность.

Не выбрал. Вышел из ванной сердитым на свое лицо. Но тут сразу же позвонил Петриченко и, проявляя сверхъестественную обязательность, сообщил, что все в порядке.

— Что именно и в каком именно? — не сразу сообразил подполковник.

— Договорился с двумя крепкими парнями. Они близко приняли к сердцу вашу проблему. Придут сегодня в кафе. Ну и я там, конечно, буду.

— Значит, ровно в одиннадцать? — с военным оттенком в голосе спросил подполковник.

— Так точно.

Если было бы перед кем не скрывать своего удовлетворения, Леонтий Петрович не удержался бы и сообщил, что есть все-таки на свете неплохие люди. Но даже Раисы в этот час не было в коридоре.

Вернувшись к себе, занялся подполковник экипировкой. По одежке не только встречают, по ней доверяют, боятся и даже любят. Отсюда: костюм выходной? костюм на каждый день? мундир? или легкая рубашка с коротким рукавом, заправленная во фланелевые брюки? От мундира отказался он сразу. Надоело ему с подполковничьими звездами на плечах выслушивать нотации разных там капитанов. Опасность попасть в отделение по результатам операции была весьма велика. Легкомысленное летнее одеяние было отвергнуто за его легкомысленность. Выходной костюм в чистке. Остается, стало быть, то, что остается. Но тогда к повседневному костюму необходима свежайшая сорочка. Белье тоже, вплоть до носков. И туфли надо надраить до военно-морского блеска.

Нож Леонтий Петрович оставил дома. Опять же ввиду возможных последствий. В прошлый раз не обыскали, в этот могут и обыскать.

Из дому вышел за сорок минут до начала операции. Жара еще только устанавливалась. В тени лип и сиреней, которыми когда-то благоразумно засадили дворы, было прохладно. По тротуарам кружила поливалка, придавая блеском своих механических струй легкомысленный оттенок утреннему часу. Впрочем, это не ощущения Леонтия Петровича Мухина. Они были у него другие. Более привязанные к предстоящему мероприятию.

Покружив по родным дворам, настроившись окончательно, подполковник вошел под своды условленного кафе.

Девять столиков на гранитном полу. Никаких, конечно, скатертей. Стойка с кофеваркой в глубине. Хлыщеватый бармен на фоне богатой коллекции иностранных этикеток. И никого больше. Вот как оборачивается встреча в «людном, общественном месте».

Леонтий Петрович взял чашку кофе. Потом добавил к ней рюмку коньяку. Для конспирации. Пусть думают, что он утренний не вполне опустившийся алкоголик, а не человек, пришедший на опасное свидание.

Столик выбрал тот, на котором стоял пластмассовый стакан с увядшими салфетками. Уселся так, чтобы держать всю окрестность под зрительным контролем. Взглянул на часы. Без семи.

Открылась входная дверь, и в кафе вошли двое парней. Один в коже, другой в вельвете. Не богатыри на вид. А может, это еще не петриченковские парни? Пива взяли. Дорогого, «Туборга». Четвертая власть. Жирует нынешний журналюга, даже такой вот молокосос. И вся жизнь общественная находится под прессом прессы. Дальше эту внутреннюю филиппику Леонтий Петрович продолжать не стал, честно вспомнив, что в данном случае представители средств массовой информации являются его союзниками, причем бесплатными.

Опять дверь открывается. Опять внутри екает у подполковника.

Сам. То есть Евмен Исаевич. Сегодня он одет легкомысленно. Шлепанцы, свободная рубашка, шорты. Черные очки. Пляжный вид. И то сказать, погода в Москве нынче ялтинская.

Петриченко тоже купил себе пива. Тоже дорогого, но не «Туборга». Не обращая внимания ни на подполковника, ни на своих парней, сел отдельно. Леонтия Петровича почти восхитила конспираторская выучка толстяка. Впрочем, ничего удивительного, если им приходится водить собственные расследования. Надо уметь маскироваться. Но мы тоже ниточкой шиты не белой. Не обнаружим перед барменом знакомства. Вполне этот бармен может оказаться подкупленным.

Без одной минуты. Взгляд подполковничьих глаз впился во входную дверь. И каждая тень, набегающая на нее с улицы, приподнимала волну волнения в душе педагога.

Ровно одиннадцать. Это открытие застенчиво подтвердила невидимая радиоточка.

Однако последователя де Сада и Перена все нет.

Леонтий Петрович вспомнил о кофе и коньяке.

Пожалуй, то, что они стоят нетронутыми, выглядит несколько подозрительно. Необходимо чего-нибудь беззаботно отпить. Но невозможно оторвать глаза от двери, невозможно опустить взгляд. Уже две минуты двенадцатого часа. Сейчас сюда войдет чудовище. Как совместить два необходимых дела — слежение и маскировку? Надо действовать на ощупь!

Палец довольно быстро доковылял до блюдца (а его все нет), звякнул потревоженный алюминий. Указательный и средний уперлись в фаянсовую стену и стали огибать ее в поисках ручки.

А если не придет?

Пальцы обогнули чашку полностью и не обнаружили никакой ручки.

Этого не может быть!

И только подполковник собрался пожертвовать секундой внимания, чтобы разобраться, в чем тут дело, как за дверным стеклом появился человек. Помедлил, высматривая что-то внутри. Неужели уйдет?! Струсит в последний момент?

Слава богу, нет!

Вошел.

Худой, длинный. Клетчатая нечистая рубаха. Непреднамеренно потертые джинсы. Слипшиеся волосы…

Леонтий Петрович отвел взгляд. Подходи, подходи поближе, тут я тебя рассмотрю.

Стоит! Стоит неподвижно, гад! Определяет, нет ли засады. А засада ведь есть, есть!

Кажется, ничего не почуял. Приближается — медленно, но к нему, Леонтию Петровичу Мухину, подполковнику в отставке.

— Здравствуйте.

Леонтий Петрович как бы нехотя повернул голову в сторону вежливого господина.

— Извините, — садист сглотнул взволнованную слюну. Кадык съездил вверх-вниз. Вид кадыка неприятно поразил подполковника. На нем росло несколько длинных седых волос. Почему в поле зрения в основном горло? Место, куда, может быть, придется впиться пальцами? Или страшно посмотреть в глаза ему?

— Извините, я, кажется, к вам.

— Присаживайтесь, — глухо сказал подполковник.

Садист сел. И тут уж был осмотрен полностью. И не понравился. Впрочем, такие люди навряд ли могут быть симпатичными. Кроме порочно кривого носа, лишая на виске, слезящихся глаз, грязного ворота рубахи, было в нем что-то уклоняющееся пока от описания. Старательно и даже мучительно искал Леонтий Петрович нужное слово и не находил. Подполковник почувствовал сильную игру желваков на щеках и усилием воли прекратил ее.

— Вы ведь… подполковник Мухин, да?

И голос какой мерзкий. Липкий, заискивающий.

— В отставке, — четко и с достоинством ответил военрук.

— Вот и хорошо. Ровно в одиннадцать часов я должен передать вам… — извращенец полез в карман джинсов и стал там добывать что-то, и чем дольше добывал, тем гнуснее осклабливался.

— Вы опоздали на семь минут, — сухо объявил подполковник.

— Да-а? Ну, у меня часов-то и нет совсем. Вот.

На стол рядом с кофейной чашкой легла сложенная вчетверо, помявшаяся в кармане, может быть, уже и пропотевшая стопка бумажек.

— Что это? — для начала Леонтий Петрович прикоснулся к подношению только взглядом. Рука пока брезговала.

— Это? — омерзительный тип поднял редкие блеклые брови, обнаруживая искреннюю озадаченность.

Не дожидаясь ответа, военрук двумя пальцами подтащил к себе содержимое джинсового кармана. Гость в тот же момент взял с блюдца чашку с остывшим кофе. За ручку взял. Поднес к губам и затянулся легким наркотиком.

Леонтий Петрович оцепенел от такой наглости. И оцепенение его усугубилось, когда он увидел, что дверь кафе открывается, впуская Светлану. Она вошла мощно и страшно. Неся в чертах своего прекрасного лица непонятную угрозу.

В несколько шагов она пересекла кафе и, не произнеся ни единого слова, вцепилась крепкими пальцами в шею с волосатым кадыком. Кофе потек изо рта негодяя на подбородок. Молча, угрюмо, деловито Светлана начала трамбовать пойманным подлецом ни в чем не виноватый стул. Человек в грязной рубашке удивленно подчинялся этим движениям, заботясь только о том, чтобы из чашки, оставленной в вытянутой руке, не выплеснулось ни капли.

 

16

Георгий Георгиевич Кулагин поставил на поднос чашку из дорогого фарфора с бледно дымящимся напитком и покинул кухню, оборудованную по последнему слову бытового счастья. По сверкающему янтарному паркету добрался до спальни. Она напоминала пещеру. Уютную, конечно. Сквозь толстые шторы проникали лишь самые недостоверные сведения о великолепном утре. На широкой ампирной кровати, в правом верхнем ее углу, собравшись в компактный комок, лежала Анастасия Платоновна.

Неуверенно сев на пуф рядом с ложем, Георгий Георгиевич сказал:

— Выпей, Насть, это, — в полумраке дымок над чашкой стал заметнее, — выпей, это травки. Хорошие травки. Полегчает.

Эта застенчивая реклама не произвела на Анастасию Платоновну никакого впечатления. Все время вздыхавший Георгий Георгиевич дал себе слово сдержаться и не вздыхать. И не сдержал слова. Руке надоело держать поднос. Чашка начала скользить по нему. Пришлось поставить поднос на прикроватную тумбочку. И очередной вздох разорвал грудь кутюрье.

— Я ведь не спрашиваю, где ты была. Видишь, не спрашиваю. Если захочешь, скажешь. Да мне и неинтересно. Ведь я почти знаю. Да что там «почти», просто знаю. И мне, понимаешь, все равно. Веришь ты мне или не веришь — и это тоже все равно.

Георгий Георгиевич переместился с пуфика на кровать.

— Мне тебя жаль. Обидно видеть, как ты себя изводишь. Я не такой кретин, чтобы поверить во все твои байки о том, как ты к нему равнодушна. С самого начала мне эта твоя сверхэмансипированность показалась странноватой. Я ведь, как это ни странно, не такой уж и дурак. Но я решил: раз ты хочешь играть в эту диковатую игру, — бога ради. Положился на время. Оно если не вылечивает полностью, не возвращает первоначальную форму, то хотя бы обызвествляет, — ему было непросто выговорить это слово, пришлось помотать головой.

— Так вот, я был согласен на некоторое количество известки в наших отношениях. Но гашеной. И казалось, еще вчера, что я был прав. Движение в нужном и нормальном направлении идет. Вы же уже развелись, Настя! Мы же вот-вот пожениться должны! Через две недели.

Анастасия Платоновна перевернулась на спину, слегка приподнялась на слабых руках и прислонилась к спинке кровати. Лицо у нее было размытое, глаза наполовину сонные, наполовину безумные.

— Молчишь почему, Настя? — в голос Георгия Георгиевича прорвалась капля ехидной горечи. Правая рука терзала косматую растительность на груди.

— Ответь мне что-нибудь. Скажи хотя бы, что я не прав. Что ты на самом деле презираешь этого аспиранта с прибабахами. Кстати, как это ему удается оставаться аспирантом в сорок лет?

Собеседница закрыла глаза.

— Да черт с ним и его аспирантурой. Я хочу сказать, что это именно ты придумала историю про мстительную плебейскую тварь, которая для того, чтобы отомстить Платону Григорьевичу за бесконечные солдафонские унижения, решила перенести военные действия с идейного фронта на семейный. Эта низкопробная гадина думала, что, став зятем, станет на равную ногу. Это ведь почти дословно твои слова, Настя.

Она равнодушно кивнула.

— Почти.

Эта лунатическая небрежность чрезвычайно задела Георгия Георгиевича. Он был уверен, что хотя Анастасия Платоновна молчит, но слушает при этом заинтересованно. Он начал хватать воздух ртом и расцарапывать грудь обеими руками. Во время этого приступа немого возмущения Настя спустила ноги с кровати и вставила их в комнатные туфли. Потом немного неровной походкой направилась в сторону ванной. Жених остался сидеть в темноте спальни на белой кровати, напоминающей чем-то айсберг в полярной ночи. Выдержав всего несколько секунд, отправился вслед за невестой. За время короткого преследования успел сказать довольно много глупостей.

— Хорошо, пусть так. Пусть никакой логики. Пусть хотя бы… Скажи только, что там между вами произошло? Я как жених могу этого требовать или не могу?! Мне плевать на эти тонкие и дикие материи, но фактически, фактически? — моя невеста верна мне или нет?

Неустойчивая манекенщица равнодушно скрылась в ванной. Послышался шум отворенной воды. Руки, раздиравшие грудь, перебрались к горлу и принялись его сознательно ощупывать.

— Со мной нельзя так обращаться, — вдруг взвизгнул жених, — я известнейший человек. Я один из лучших модельеров в этой стране. И не только в этой. Если бы ты знала, какое количество людей заискивает передо мной, боится меня, мечтает со мной познакомиться. Если бы ты знала, сколько баб, и не чета тебе, и помоложе, и посвежее, отдали бы все что угодно, чтобы попасть в мою постель. Меня знают…

Он бросился в кабинет, вернулся с пачкой каких-то бумаг и начал их швырять под дверь, приговаривая:

— Вот это из Милана. Это из Болоньи. Это вообще из Шри-Ланки. И вот ни в один этот город ты со мною не поедешь, сложная моя девочка.

Георгий Георгиевич смолк и прислушался. Из ванной доносились какие-то звуки. Анастасия Платоновна что-то делала помимо того, что принимала душ, занималась чем-то непонятным в процессе его потребления. Звуки были очень знакомые. Жених приблизил свое волосатое ухо вплотную к двери. Неужели рыдает? Одно из двух: или рыдает или блюет. Второе предпочтительнее.

— Настя! тебе плохо? Открой!

Может быть, вскрывает вены? Нет, чушь! Это не бывает так громко.

Через некоторое время Анастасия Платоновна появилась перед испуганным женихом. В купальном халате, в тюрбане из свернутого полотенца. Проследовала обратно в спальню и уселась на пуф перед зеркалом. Всмотрелась в собственное отражение. В темноте. Георгий Георгиевич услужливо включил свет.

Обстоятельно изучив сегодняшнее состояние своего облика, невеста занялась его косметическим ремонтом с помощью богатейшего парфюмерного развала, имевшегося перед зеркалом.

Господин кутюрье почувствовал, что у него с сердца скатывается самый квадратный камень. Когда женщина начинает проявлять интерес к своей коже, она не безнадежна. Георгий Георгиевич устроился за спиной у невесты на расстоянии, которое ему диктовала еще не выветрившаяся обида. Пусть прихорашивается. Помолчим.

Стоило ему принять это решение, как невеста заявила:

— Я тебе верна.

Еще несколько минут молчания. За это время была изменена линия правой брови. Из оптимистически выгнутой она стала приглушенно удивленной.

— А как наши планы?

— Какие, милый?

— Матримониальные.

— Они, — вторая бровь послушно выгнулась по приказу владелицы, — они остаются неизменными.

Георгий Георгиевич встал, прошелся. Было видно — удовлетворен, но не вполне.

— Но я-ты должна меня правильно понять, Настя, — так вот, я хотел бы…

— Какие вы все, мужики, мразь, — негромко сказала невеста, возясь со второю бровию.

— То есть?

Анастасия Платоновна резко обернулась на своем пуфе, причем так, что полы ее халата распахнулись, ловя взгляд мужчины, стоящего напротив.

— Мразь, мразь. Но ты можешь не волноваться. Теперь уже все. Имеется в виду — с моим мужем. Бывшим. Ты проявил несвойственную тебе прозорливость, не веря в мое пренебрежительное отношение к его изменам. Я с ума сходила. Всерьез боялась сойти с ума от ревности. Причем я не понимала, зачем это ему надо. К тому же он как бы не всегда доводил их до конца, всегда оставалось что-то вроде надежды, что это шутка, игра такая злая. На какое-то время я смогла себя убедить, что его измены — это такое сложное, ненормальное проявление его страсти ко мне. Уродливой, убогой, но все же любви. Долго я носилась с этой сказкой. Всерьез надеялась когда-нибудь объясниться. Я была готова даже простить ему подпольную, животную ненависть к моему отцу. Я отца обожала-боялась и боялась-обожала. И оказалась в состоянии выбора между мужем и отцом. Никому не пожелала бы.

Георгий Георгиевич не отрывал несколько идиотического взгляда от говорящих губ.

— Так вот, я сделала выбор. Правда, смерть облегчает такие вещи. Я готова была стать на его сторону. Вчера вечером я наконец собралась с силами и поехала к нему. Как ты видишь, не задумываясь предала тебя. Я была уверена, что в этот-то раз найду слова, которые все расчистят, и если у него есть хотя бы капля искреннего ко мне отношения, это даст нам шанс.

— Капля? — у Георгия Георгиевича перехватило горло. — Но у меня же к тебе… и ты бы бросила меня не задумываясь, если бы он…

— Не задумываясь.

Анастасия Платоновна поправила халат и вернулась к прерванному сеансу.

Кутюрье надрывно захихикал в прижатые к лицу ладони. Затих. Сорвал ладони с перекошенного лица, но заговорил на удивление спокойно:

— А почему он, собственно, проживает на твоей даче, бывший твой муж?

— А это не наша дача, ведомственная. Осенью его вышвырнут оттуда. Как собаку. Но… ты не это ведь хотел спросить. Ты хотел узнать, что я там за диво дивное увидала вчера, если дошла до того, что облевала всю твою голубую ванную. Ну, что же ты?

— Что «что же»?

— Почему ты не спрашиваешь?

Георгий Георгиевич потер виски.

— Спрашивать-то я спрашиваю. Знаешь, я ведь тоже там как-то бывал. Когда мы еще не решили быть вместе. Чувствовал, что ты мечешься. Заподозрил, помчался… А там сидит в сторожке безумная старуха и песенки военные поет.

Анастасия Платоновна опять крутнулась на сиденье.

— Какая еще безумная старуха, что ты несешь?!

— Сидит и поет «Горит свечи огарочек».

— Да не старуха, а…

 

17

— Ну?!

Место действия: неизбывная коммунальная комната Леонтия Петровича. Действующие лица: подполковник, Евмен Исаевич Петриченко, его редакционные друзья (стоят у двери, руки за спину) и куча перепуганного человеческого шлака на стуле. Слезы, сопли, испуг в глазах, в движениях, в голосе. Ничтожество.

— Я уже все рассказал.

Петриченко спрятал в карман свой платок и неуверенно спросил у подполковника:

— Может, не врет?

— Это что же — поймали, а он не он?!

Журналист подергал своими маленькими усиками.

— Все-таки я склонен считать, что этот маньяк — человек неглупый. Не явился бы он на такую встречу.

— Но вы же сами говорили, Евмен Исаевич.

— Или, по крайней мере, не так бы явился.

— Удивляюсь вам.

— Я допускал такую возможность, было, не отрицаю. Но теперь вижу, что зря допускал.

Подполковник и сам уже понял, что эта падаль не годится в настоящие злодеи. И потом, этот запах застарелого перегара, он стал бурно исходить из тела, когда пойманный понял, что попал в скверную ситуацию. Пьющий человек никогда не провернет такую сложную комбинацию и даже не задумает. У него нет сил сосредоточиться.

Леонтий Петрович почесал кончик носа. Что бы там ни было, исконного гада все равно надо искать! Он схватил похмельного обманщика за щуплое плечо и повертел перед его носом скомканным посланием.

— Кто тебе дал это?

— Я же уже говорил. Парень вчера на остановке. Дал денег и сказал, что даст еще.

— Много денег?

— Уже кончились.

— Парень, говоришь? — вступил в разговор Евмен Исаевич.

— Парень. На остановке.

— Такой небольшой, худощавый, да?

— Нет, наоборот, громила, — допрашиваемый развел руки, показывая, видимо, ширину плеч громилы.

— То есть как? — возмутился Леонтий Петрович. — Рома совсем не так его описывал. Их что, целая шайка?

— Могло просто быть два передаточных звена, — задумчиво сказал Петриченко, снимая очки, — наш контрагент весьма-а осторожен.

Тяжело дыша, подполковник налил себе заварки в чашку и жадно выпил.

— Знаете что, давайте не будем пока гадать, давайте прочтем сначала письмо, «послание» это. Думаю, многое прояснится само собой.

Леонтий Петрович, не говоря ни слова, протянул письмо Петриченке. У него не было сил что-либо Читать сейчас.

 

18

Дорогой мой Леонтий Петрович,

вы никогда не задавались вопросом — сколько все-таки слюны у подрастающего поколения? Оглянитесь вокруг, и душа ваша извержениями человеческой носоглотки уязвлена станет. Заплевано все и вся. Я не про идеалы, они в конечном итоге для того и предназначены, чтобы на них плевать. Я о ни в чем не повинных тротуарах, о мрачных и скользких тамбурах электричек, о лестницах в домах наших, в больницах и прочих госучреждениях. Гнусные и одновременно беззаботные следы общественной невоспитанности. Я не зря говорил об определенном возрасте. Ибо достаточно редко встретишь пожилого бронхиально настроенного джентльмена, публично очищающего свои дыхательные пути от омерзительной мокроты. Только опустившийся не по своей воле инвалид позволяет себе это, и как ему (брезгливо, правда, отвернувшись) не простить эту слабость. Но эти бесчисленные кобели и кобылицы! До какой же отвратительной степени они не скрывают чрезмерной работы своих слюнных желез. Современный молодой человек — это существо, сплевывающее почти всегда без надобности физиологической, а стало быть, хотя бы отчасти извинительной. Современный молодой человек — это существо, не стыдящееся своего животного происхождения. И не только особы пола мужского, но и пола, который мы привыкли видеть со ртом наглухо закрытым, а в некоторых странах даже и с закрытым лицом.

Но слюна — это лишь метафора, как даже вы, наверное, догадались. Или, если хотите, одна из трансценденталий нашего общественного мироустройства. Не остановлюсь на слюне, придется мне осветить еще кое-какие стороны прозреваемой мною реальности, дабы вы могли понять смысл моих действий, до сих пор, верно, кажущихся вам и жестокими, и бессмысленными.

Посмотрим вокруг себя еще раз: вся природа, особенно беззащитная городская, несет на себе следы бешеного напора со стороны племени молодого и плохо нам знакомого. Скажите честно, когда вы в последний раз видели не изувеченный телефонный аппарат, не обезображенную надписями стену или забор. Кто это сделал?! Они! Они, молодые, угрюмые и политически индифферентные. Можете вы представить себя или другого не менее заслуженного и недалекого ветерана громящим своими форменными ботинками стекла троллейбусной остановки? Ответьте, ответьте мне, педагог и офицер, когда вы в последний раз пользовались услугами электрички, сиденья которой не были изувечены самыми лютыми порезами, а стекла не сокрушены необъяснимыми ударами? А вопли?! Не приходилось ли вам, человеку пожилому и своеобразно заслуженному, а стало быть, заработавшему бессонницу и холецистит, просыпаться в черной ночи от омерзительного визга и рева, считающегося у них пением? От хохота и хихиканья, сопровождающего нецеломудренные, тошнотворные ухаживания? Не так досаждают даже совокупляющиеся коты, как эти резвящиеся скоты. Правда ведь?!

Но все это можно было бы скрепя сердце терпеть. Можно было бы напомнить себе об особенностях взрослеющих организмов, про то, что «парубки гуляют», что таковы, в конце концов, требования природы. Да, я терпел, терпел, пока эта тупая, безмозглая, животная сила изливалась лишь на предметы неодушевленного мира. Я готов гулять, обходя плевки и окурки. Я привык ни в коем случае не рассчитывать на уличные таксофоны и жду общественного транспорта, покорно давя своими каблуками битые стекла на остановках. Пусть все двери в подъездах будут сорваны с петель, а все электрички станут стоячими, пусть! Но когда… Скажите, скольким вашим знакомым ни с того ни с сего, подчеркиваю, ни с того ни с сего некие молодые троглодиты, налетев на улице, набили морду и, повалив на родную землю, как следует прошлись ботинками? Сколько их таких, робко сделавших уместное замечание банде лютующих акселератов где-нибудь в общественном транспорте и закончивших свой поход на склифосовской койке!

Не буду множить примеры отвратительных и необъяснимых выходок. Идея и так одна, и так ясна. Надо всему этому положить хоть какой-нибудь предел, так решил я однажды. Не скрою, после того, как сам оказался объектом приложения сил подрастающего молодняка. Лежал с раскроенной губой в одной противной луже и думал-: Знаете, что именно? Не поверите. «На кого страну оставим», — думал я. Можно, конечно, устраниться, можно не бродить вечерами по темным дворам и выносить мусор при свете сияющего дня. Можно завиться в кокон, заткнуть уши и души. Но человекоответственно ли это? Не дурно ли попахивает такое самоуспокоение? Дурно. Надо что-то делать, ибо кто виноват — отчетливо ясно.

Вы, конечно, начнете спорить. Вы скажете, что их сделали такими. Власть, режим, Ленин-Сталин и бездушная бюрократия. Пусть так. Я даже готов признать, что их такими «делали». Но зачем они такими «делались»?! Вот в этом промежутке и зарыта собака-истина. Но не будем вникать глубже, ибо потонем.

Так вот, решив, что вера в будущее без дел мертва, начал я действовать. Не сразу я пришел к тем формам, которые обрушились на вас. Пытался проповедовать доброе — бывал несколько раз бит. Один раз жестоко, второй раз цинично. Наконец окончательно уверился в том, что слово бессильно и даже вредно для того, кто его произносит. Надобно опуститься в мир прямого действия, решил я. Толчком к правильному определению пути явился для меня один старинный римский обычай. Даже, можно сказать, древнеримский. Некогда жители этого вечного города практиковали такой подход к своей молодежи: раз в несколько лет они собирали всех наиболее буйных и неуправляемых молодых людей и просто-напросто выгоняли из города вон. Считалось, что они посвящаются богу Марсу, отсюда и их название — мамертинцы.

Пока непонятно, что тут к чему? Правильно. Сейчас объясню. Я не мог рассчитывать, что наши нынешние власти возьмут на вооружение этот разумный, хотя и радикальный древнеримский обычай. Власти нашего тоже достаточно долговременного города сошлются на всякие гуманистические глупости, и рядовые граждане будут терпеть кипение иррациональной стихии. Понимая это, я чувствовал, что думать надо именно здесь, в этом направлении. И придумал. Говоря нынешним языком, интерпретировал старинный обычай, приспособил его и к современности, и к своим малым силам. Вот что я понял. Древние римляне извергали свою бунтующую молодежь за пределы города, тем самым признавая, что с нею в сфере рациональной, регулируемой законами и обычаями, ничего сделать невозможно. Всякому же иррационализму римляне, как известно, были чужды. Они просто отшвыривали мамертинцев от себя, как человек отшвыривает от себя наползшего на него гада. Они не имели инструментов воздействия на них, Они, но не мы. Вернее, я. Лечить подобное подобным — это будет правильно, подумалось мне. В самом деле, просто-то как! Раз в безумствах нашей буйно подрастающей черни доминируют проявления иррациональной силы, любимой дочери хаоса, то и противодействие должно быть соответствующим. Даже более того — перебивающим по своей иррациональности их иррациональность. Теперь ясно, откуда взялась клетка, противогаз, паяльная лампа и прочие глупости? Чем несуразней, немотивированней, безумней было обрушившееся на господина Романа Миронова страдание, тем большую пользу оно в конечном итоге приносило. Ему же. В первые дни наших упражнений он был на грани обычного вульгарного сумасшествия. И не от размеров боли, а, скорей всего, от непонятности происходящего. Он впервые попал в ситуацию громимого телефона-автомата. В отличие от этого мертвого, но полезного прибора, где-то в глубине своей рептильной души Роман имел несколько зернышек, чреватых элементарным духовным зарядом. Следовало пробудить их, дать им силу пробиться через напластования косной, насмерть затренированной плоти.

И опыт удался. Даже вы должны будете это признать. Проанализируйте хотя бы эпистолярное наследие вашего подопечного. Положите письма рядом, по порядку поступления. Первые писания — это вопли тупой протоплазмы, немного поварившейся в грязных котлах системы всеобщего образования. Далее, согласитесь, нельзя не заметить кое-каких изменений. Выправляется, как вывих, грамматика, выпадают молочные зубы матерщины. Прорезается, неизбежно и однозначно прорезается сквозь раны, нанесенные бессмысленным невыносимым страданием, невнятно блекочущая его душа.

Разве не это есть истинное рождение человека? Разве нет, Леонтий Петрович? Вы ли не педагог, вам ли меня не понять. Скажу больше, разве клетка, эта придуманная мною якобы ужасная клетка, — не есть ли символ жизни? Другими словами, разве жизнь не действует на каждого из нас по принципу этой клетки?

Мы боремся с вами, Леонтий Петрович, за одного и того же человека. По-разному, но оба. Мне мои методы кажутся более творческими, хотя и более жестокими. Ваши более мягкие, но слишком рутинные. Но я их тоже приветствую. Дерзайте. Дерзайте также найти меня. Я не буду очень уж скрываться. Может быть, я сам вам откроюсь. Одно могу сказать определенно: к тому моменту, когда мы встретимся, вы увидите в своем духовном пасынке человека пусть и изувеченного физически, но воскресшего духовно.

С педприветом.

 

19

— Я пойду? — жалобно спросил посыльный, когда Евмен Исаевич закончил чтение. Никто ему не ответил, и лицо его стало еще более испуганным. Чтец сделал такое движение губами, что с них должно было слететь «н-да», но не слетело. Подполковник, казалось, рассматривал рисунок трещин на своем паркете. Даже спортивные фигуры у двери испытали на себе воздействие произнесенного текста: дурманец трудноуловимого безумия подточил их собранность.

Всегда важно, кто заговорит после мучительно затянувшейся паузы. От этого зависит, куда свернет разговор.

— Леонтий Петрович, — раздался голос посланца. Причем в голосе этом звенело внезапное, явно неуместное прозрение. Тем не менее хозяин комнаты поднял голову.

— Леонтий Петрович, вы меня не узнаете? Это же я, я, Гриша Аннушкин.

— Гриша Аннушкин? — Леонтий Петрович еще не вспомнил, но уже понял, что тут можно что-то вспомнить.

— Я же учился у вас в училище. Вы еще… Мне сразу показалось… какое-то знакомое лицо… Только я никак не мог сообразить. А потом раз — и вспомнил, — Гриша подпрыгивал на стуле, размахивал грязными руками, приглашая всех присутствующих разделить радость узнавания. Бывший педагог наконец разделил.

— Гри-иша!

— Да, я, — пуская слюни и размазывая сухие слезы по щекам, радостно рыдал ученик.

— Это же умом можно сойти, — качал головою военрук, — тебя же узнать не узнать. Как ты себя довел до состояния, каким образом?

— Тем самым образом, — вздохнув, махнул по-житейски рукою Григорий, — все она, проклятая, она все. Вернее, две. Сначала злая жена, потом крепкая водка. Теперь бедствую.

Бывший студент показал привычным движением обтрепанные черные рукава.

— Этому ли учил я тебя, Аннушкин Григорий?

— Нет, нет, нет, — успокаивающе закричал Гриша, — наоборот! Вы знаете (это уже к свидетелям встречи), до сих пор помню, как в ушах стоит, один случай. Набрались мы с ребятами бормотухи. Что взять, пацанва. Лет уже десять тому. Все облевали в общаге. Скандал. Наутро нам лекцию читает Леонтий Петрович. Да не простую, а со смыслом. Начинает так. Говорит, представьте себе, что жизнь ваша — это приглашение на богатый званый обед. Там предполагается вежливо поздороваться-раздеться, интеллигентно побеседовать об предметах и литературе-музыке. Потом к столу. А там закуски, икра, колбаса, рыба и салаты, коктейли, потом горячее под водочку, потом кофе с ликером, дальше магнитофон и танцы с привлекательными дамами. Свет интимный, а в конце — чистая любовь-постель. Все это если прожить жизнь как следует, с головой. А вы — это он нам, — а вы притащились со своей бормотухой, сели на пол в прихожей, не снимая ботинок, выжрали по три бутылки, обгадили половики и храпеть. Это он образно, Леонтий Петрович, нам. На всю жизнь запомнил я тот урок.

— Действительно, образно, — сказал Евмен Исаевич.

— Что же ты, коль запомнил все отчетливо, не вел себя соответственно, Гриша? — горестно спросил Леонтий Петрович. Было видно, что ответственность и за эту судьбу он берет на свою совесть. Гриша, еще секунду назад искренне веселившийся, бросил лицо в ладони и зарыдал. Он что-то бормотал жалобное и лживое.

— Погоди, — хлопнул его по плечу Евмен Исаевич, — потом ты нам сплачешь. Раз уж получилось, что вы с Леонтием Петровичем хорошие старые знакомые, помоги ему, и мы войдем в твое положение, не станем «шить» тебе соучастие.

— Никакого соучастия тут не может быть, — резко вскинулся Аннушкин, — а помочь готов.

— Раз готов, расскажи поподробней о том, кто дал тебе эти бумаги.

— Да я же… все уж и рассказал: громила, хотя и молодой совсем. Из новых, мы их «отморозками» и «пачками» зовем.

— Кто это «мы»?

— Ну-у, мы и мы.

— Ладно, продолжай.

— Что продолжай? Здоровый, это я уже говорил. Пальцем проткнет. Кучерявый, глаза голубые.

— Ты его видел когда-нибудь раньше, ведь он местный, — глаза у Евмена Исаевича посверкивали, как лампочки на детекторе лжи. Если на детекторе есть лампочки.

— Нет, — задумчиво и медленно сказал Гриша, — не видел прежде. Я-то не совсем тут живу. Я за «строителями», за комбинатом еще живу. Вернее, жил.

— Так ты бомж?

— Мы — бичи.

— Но это же…

— Постой! — прервал диалог Леонтий Петрович, — так ты говоришь, здоровый, курчавый, глаза голубые?

— Сто раз уж говорил.

Подполковник повернулся к журналисту.

— Вы знаете, что я вам скажу?

— Догадываюсь, — усмехнулся тот.

— Этот передатель — Роман Миронов!

 

20

— Куда ты?

Василий одновременно защелкнул обе застежки на дипломате и через плечо поглядел на сестру. Она стояла посреди кухни, опустив худые бледные руки по швам застиранного ситцевого сарафана. Бледная немочь, с неожиданной нежностью подумал брат. Никому-то ты не нужна со своими реденькими пегими волосами, бесцветными глазками, бескровными губами. Черты лица не вызывали возражений, но где найдется идиот, согласный за счет собственного воображения наполнять их жизнью. Гладильная доска, а не сестра, подумал Василий и отвернулся, потому что в углу правого глаза зашевелилась слеза. Тридцать два года, и ни разу не схвачена за задницу, не заслужила ни одного непристойного предложения, не говоря уж о матримониальных, никто похабно не свистнул ей вслед. С нормальной женщины сняли слепок сестры милосердия и немилосердно отправили жить. Она, видите ли, при брате. Сготовить, прибрать… Василий зло тряхнул головой, так что чуть не слетели очки.

Надо что-то делать. Барахлит, наверное, щитовидка, стал плаксив. Нельзя, чтобы по поводу каждой ерундовой, хотя и родственной картины в груди вздымалось такое.

— У меня, Тань, дело в городе. Важное.

— Надолго?

Василий побарабанил по крышке кейса. Было ясно, что скажет он сейчас не всю правду и примеривается, сколько именно.

— Не знаю, Тань. Может быть, сегодня и не вернусь.

Сестра тихонько вздохнула.

— Может, мы с мамой пока поедем в город? Неудобно здесь оставаться. Дача ведь не наша.

— Дача эта ничья. В том смысле, что государственная. И как только она государству понадобится, мы ее вернем.

— Понятно, — покорно сказала Татьяна, — маме нужен свежий воздух.

— Вот именно, она, мне кажется, заслужила право хотя бы временно не жить в Капотне.

— Конечно, конечно, — быстро согласилась сестра, видя, что брат начинает заводиться.

Василий взял кейс в руки и замер, припоминая, все ли захватил, что нужно.

— Может, поешь?

— Нет, не хочется.

— Ну ладно, езжай.

— Пошел.

— Ты взял лекарство?

— Конечно.

Он спустился с крыльца на кирпичную дорожку, когда Таня его окликнула слабым извиняющимся голосом. Если бы он не ждал этого вопроса, он бы наверняка его не услышал.

— А Настя?

— Что Настя?

— Вдруг она приедет?

Василий неопределенно помотал головой и, ничего не ответив, пошел к калитке.

 

21

Татьяна сидела в плетеном кресле на кухне, свет из окна падал на нее сквозь огромный букет, стоящий в керамической вазе на подоконнике. Букет этот давно превратился в гербарий и мог рассыпаться от неосторожного взгляда. Эта жалобная и вдохновенная декорация добавляла облику совершенно бесцветной женщины почти все, что ей недоставало в глазах экзальтированного брата. Татьяна сидела абсолютно неподвижно, едва заметно улыбаясь и прислушиваясь к сложному беззвучию солнечного утра. Причем с таким видом, будто знает границы своего слуха и ждет, что на границах его вот-вот появится кто-то предназначенный ей.

Внешность напоенной солнцем природы — наиболее обманчивое явление жизни. Из своей глубины эта природа высылает навстречу неизбывному ожиданию не стук каблуков долгожданного кавалера, а сдавленный вопль обезумевшей матери.

Таня вскочила, утрачивая романтическую окраску, открыла железную коробку с прокипяченными шприцами, насадила на стеклянный прибор цепким пинцетом алмазно блеснувшую иглу. И начала надпиливать ампулу. И вскоре уже шла сквозь теплые заросли с занесенным таинственно поблескивающим шприцем.

Когда началось действие лекарства, Таня вернулась на кухню, зажгла газ, чтобы прокипятить побывавшие в теле иглы. И тут кто-то позвонил в калитку. Требовательно и четко. Через пару секунд звонок повторился. Таня внутренне сжалась. Она была уверена, что это приехали выселять их семейство с дачи. Может быть, затаиться? Бессмысленно, этот человек звонит так, будто уверен, что на даче кто-то есть.

Вытирая растерянные руки передником, отправилась Таня отпирать ворота. В проеме калитки увидела она крупного, даже толстого человека в очках и светлом парусиновом костюме. Под носом прямоугольные усики, на лице вежливая гримаса.

— Здравствуйте.

Таня молча кивнула. Тут же перед нею распахнулась бывалая книжица с надписью потертым золотом: «Пресса».

— Моя фамилия Петриченко. Я из «Ленинской смены», слышали, наверное. Мы задумали сделать материал о Платоне Григорьевиче Петрове, об одном из, так сказать, командиров советской промышленности.

— Он умер, — едва слышно прошептала Таня.

— Это-то мы знаем. Направляясь сюда, я рассчитывал максимум на то, что мне удастся встретиться с кем-нибудь из родственников. Можно войти? Может быть, посмотреть семейные альбомы и тому подобное.

Петриченко уже полностью вошел на территорию госдачи и, не спрашивая дальнейшего разрешения, двинулся по кирпичной тропинке к дому, собирая информацию опытным репортерским оком.

— Вы родственница? — бросил он за спину.

— Очень дальняя.

— Вот как?

— И бывшая.

— То есть?

Таню пугал сангвинический напор этого человека, она понимала, что ей не стоило бы с ним откровенничать, и даже быть просто честной с ним не стоило. Но ничего поделать с собой не могла. Профессиональный журналист чем-то сродни цыганке-гадалке, он знает, где расположены клавиши, пробуждающие доверие в человеке, даже если этого человека совершенно не знает.

— Мой брат Вася был женат на дочери Платона Григорьевича.

— Был? Так что, они развелись?

— В общем, да.

— А где он сам, брат Вася?

Уже поднялись на крыльцо. Петриченко перестал растрачивать свое внимание на взгляды по сторонам, надо было собраться для встречи с историком.

— Он сейчас в городе.

— Он вернется сегодня?

— Не знаю. Он так сказал, что не знаю, что и думать. Вы проходите.

Плетеное кресло удивленно пискнуло, принимая в себя парусиновое тело.

— Кофе?

— Давайте кофе.

— Мой брат очень любит заваривать сам. И меня немного научил. Разбирается он очень. В сортах.

Внимая этому бессодержательному лепету, Петриченко успел отметить: на газу кипятятся шприцы. Эта деталь почти наверняка чертовски важна. Что-то тут, на этой дачке, происходит интересное. Разберемся.

Подав гостю кофе, Таня села на свое место во вдохновенной тени полевого букета. Журналист отхлебнул горячего напитка и не смог сдержать сдержанного восторга.

— Это я такой кофеек нечасто пью.

Под бледной кожей на щеках хозяйки на мгновение появились розовые тени.

Петриченко, рассмотрев к этому моменту все, что можно было увидеть на кухне, решил, что пора обратить взор на хозяйку. Как человек опытный, наблюдательный и уже не пользующийся успехом у женщин, он поспешил с уничижительным выводом: «типичный огонь, мерцающий в сосуде». Он был профессионал, что выше неоднократно отмечалось, и поэтому решил воспользоваться тем, что понял. То есть начал оказывать знаки внимания некрасивой женщине. Сколь вдохновенны и грациозны были сидячие ухаживания потного толстяка, можно себе представить. Но на братобоязненную затворницу они подействовали. Натужные и пространные комплименты, в которых Петриченко пытался связать воедино внезапность их встречи, качество испиваемого кофе и таинственное молчание хозяйки, блеклую сестру милосердия просто одурманили. Она сидела, как свеча, беспокоящаяся за состояние своего воска, достигшего грани таяния.

Журналист нравился себе. Оказывается, не полностью вышел в тираж, курилка! Вон как полыхают бледные ланиты. В тени галантного трепа вел он свое подловатое расследование, цель которого и сам представлял смутно.

— Так ваш братец живет здесь постоянно?

— Несколько уже лет. Он устроился сторожем к Платону Григорьевичу.

— А стал зятем?

— Они полюбили друг друга.

— Но брак оказался недолговечным?

Таня пожала худыми плечами. Ей не слишком нравились эти вопросы, но задавались они таким серьезным, значительным тоном, что спрашивающего невозможно было заподозрить в праздном интересе.

— Любовь не вечна.

— У вас, я вижу, глубокие познания в этой области, — мягко и дружелюбно улыбнулся Петриченко, — как вас, кстати, зовут? Пора нам познакомиться.

— Ваша фамилия Петриченко, я прочитала.

— Ну, а…

— Таня.

— Замечательно. Знаете, Таня…

— Хотите еще кофе?

— Кофе я, может быть, и хочу, да нельзя мне больше. Полнота, нагрузка на сердце.

Лицо собеседницы сделалось глубоко озабоченным.

— Знаете, что мы с вами лучше сделаем?

— Что? — почти испуганно спросила хозяйка, и в глубинах ее сознания мелькнула совершенно дикая мысль.

— Осмотрим дом.

— Дом? Зачем?

— Сейчас объясню. Очерк я буду писать о бывшем советском вельможе. Легко сейчас такого человека оболгать, в том смысле, что у него на даче были золотые унитазы и всякое такое прочее. Помните, как было с маршалом Ахромеевым?

— Не помню.

— Ну, неважно. Я хочу быть максимально объективным, объективным до конца. Я хочу достоверно узнать, сколько было комнат в загородном доме человека, ворочавшего почти всею нашей металлургией. Понимаете?

Таня кивнула.

— Ну так пошли, хозяюшка.

И они стали подниматься по лестнице наверх. Петриченко что-то острил, вспоминая, например, что раньше было такое советское статистическое развлечение — исчислять количество чугуна и стали, приходящееся на душу населения. Так вот, теперь душа каждого свободного россиянина хочет посмотреть в упор на жизнь человека, столь отягощавшего ее прежде.

— И мы ей, душе то есть, сейчас в этом поможем.

Таня и слушала эти рассуждения и ничего не понимала. Она была занята другим. Пыталась определить, в какой именно комнате этот дородный вальяжный красавец с блестящими залысинами набросится на нее. О том, как ей вести себя в том случае, если это произойдет, думать она была не в состоянии.

Вот они уже преодолели подсознательную лестницу и окунулись в горячий раствор: запах нагретого солнцем дерева и застарелой диванной пыли. Вот они начинают обходить одну за другой небольшие комнатки. Сердце Тани до предела наполняется холодом, когда они оказываются вблизи какого-нибудь спального места. Где-то за границами сознания — журналистская болтовня.

Так ничего и не случилось.

Таня с облегчением вздохнула, когда они стали спускаться вниз. Но она не смогла бы ответить, радоваться ей этому облегчению или нет.

Теперь комнаты этажа первого.

Кухня-столовая. Странно обставленная гостиная.

Вторая, необжитая, веранда. Дверь, кажется, заколочена.

— А это что?

— Просто темная комната.

Узкое глухое пространство без окон. Почему-то Евмена Исаевича оно заинтересовало особенно сильно. Он тщательно осмотрел и даже ощупал косяки, вошел внутрь, подозрительно принюхиваясь. Заглянул в пустые ящики из-под телевизора и пылесоса.

— Ну, понятно. Темная, значит, комната.

— Да. Темная, — равнодушно ответила Таня. Этой комнаты она не боялась. Гость выглядел таким чистоплотным и лощеным, вряд ли он затеет что-то в этой пыли и на этих ящиках.

Петриченко задумчиво отвернулся от неглубокой прямоугольной норы. Потеребил свои ограниченные усы.

— А во дворе?

— Что во дворе? А, сараи, — Таня вздохнула и замялась, — и сторожка.

— Пойдемте, Танечка, пойдемте.

Это «Танечка» подхлестнуло воображение хозяйки. Она опять незаметно покраснела.

Они вышли в жаркие, хотя уже и несколько поредевшие заросли. Сарай был осмотрен, Петриченко остался доволен состоянием навесных замков. Гараж он тоже, кажется, одобрил. Пусто, душно, пахнет промасленной ветошью. Материалы для очерка о командире советской стали оставалось дополнить осмотром сторожки.

— Почему вы так смущены, Таня?

— Я не смущена, — смущенно ответила хозяйка.

— Меня невозможно обмануть, — отчасти строго, отчасти фатовски сказал Петриченко, глядя ей в зрачки.

— Нет, нет, я правда…

— Что там за этой дверью, Таня? Согласитесь, смешно это скрывать теперь.

— Я ничего не скрываю.

Глаза опущены, плечи дрожат.

— Я ведь все равно посмотрю.

— Хорошо, — бессильно согласилась Таня, — смотрите. Там моя мама.

— Ваша мама?

— Да.

— Жена Леонтия Петровича Мухина?

В голосе журналиста не было ни торжества, ни удивления.

Сделанное открытие открытием для него не являлось. Таню же оно буквально потрясло, она смотрела на Евмена Исаевича полными восхищенного удивления глазами.

 

22

— Добрый день, Вера.

— Добрый. А кто это?

— Это я.

— Кто «я»?

— У меня до такой степени изменился голос?

— A-а, господин аспирант?

— Послушай…

— И ты мне звонишь?! И ты мне еще звонишь?!

— Погоди, я все понимаю, я был не прав. То есть, ну ты понимаешь.

— После всего ты мне еще и звонишь?!

— Прости меня, Вера, я знаю, что сволочь, сам себе омерзителен.

— Ты накачал меня какой-то наркотой, представил своей шлюхой. Поссорил с моей лучшей подругой, а теперь…

— Ну, вот по этому поводу я тебе и звоню. Где она сейчас, твоя лучшая подруга? Она мне очень нужна.

— Гадина!

— Кто?

— Ты, ты гадина, ты!

— Пусть так.

— Мелкая гнойная гадина, вот ты кто такой.

— Согласен, но скажи, где живет этот ее модельер. Что ты молчишь?

— Тихо с ума схожу. Все-таки никак не могу поверить, что на свете бывают такие твари.

— Бывают.

— А мне плевать, что ты знаешь себе цену, понял?!

— Она мне очень нужна, позарез.

— Даже если бы я знала, где сейчас Настька, не сказала бы. Ты что, не понимаешь, что ты меня с нею поссорил?!

— Я думал, ей все равно.

— Врешь!

— Нет, я специально все это… эти все гнусности, скажем так, производил. Чтобы как-то ее зацепить.

— Ой-ей-ей, какая психология. Умеешь разлюбопытствовать женщину. Сейчас я расплавлюсь и под твои мрачненькие тайны что-то тебе выложу. На это рассчитываешь, ублюдок?!

— Да.

— Как мы честно вздыхаем! Только не повезло тебе, не повезло. Во-первых, ни за что я не стала бы помогать такой жабе, как ты. Ты мне отвратителен. Не морально, на это плевать. Ты мне противен… Я потом неделю спринцевалась после той истории. Любовник хренов.

— А во-вторых?

— А во-вторых, ты глуп. Раз я с Настькой в ссоре, в настоящей ссоре, откуда мне знать, где она? Я последняя буду, кому она позвонит, хоть это ты понимаешь, козел?!

— Я ее люблю.

— Пошел ты…

 

23

Леонтий Петрович в двадцать пятый раз перечитал письмо извращенца. Подполковник сидел дома один уже несколько дней. Журналист Петриченко куда-то исчез, и это подполковника почему-то пугало. Он не перестал ему не доверять, но не мог теперь без него обходиться. Разумеется, этот неприятный пронырливый толстяк ведет какую-то свою игру. Пусть ведет, пусть даже не вводит в курс своего наверняка нечистоплотного расследования. Но желательно, чтобы находился он где-нибудь поблизости. Даже со всей своей моральной неоднозначностью.

Пропал, собака. Исчез.

О том, чтобы связаться, например, со Светланой, с ее психиатром или с сыном, не могло быть и речи. Леонтий Петрович вспоминал свои пьяные к ним звонки, и ему становилось стыдно до тошноты. Раньше он никогда не переживал по таким ничтожным поводам. Что-то внутри случилось, и подполковник боялся выяснять, что именно.

Стояли невероятно душные, неавгустовские дни. «Самая высокая температура за весь период наблюдений», — передразнивал Леонтий Петрович глумливый голос теледиктора.

Даже Раиса пропадала с утра до вечера на берегах мутного пригородного пруда.

Облаченный в полосатую пижаму, чувствуя себя арестантом собственного отчаяния, бродил Леонтий Петрович по комнате от галеры до галеры и уныло копался мыслью в куче нравственных отбросов, коей стала постепенно операция по спасению Романа из кровавых лап ненормального педагога. Леонтий Петрович сразу поверил Грише Аннушкину, что письмо ему вручил именно Роман Миронов. Не истерзанный, не обожженный, не обезумевший от страданий Ромка Миронов. По крайней мере, ничего подобного Гриша Аннушкин не отметил. И врать ему незачем. Леонтий помнил этого своего ученика как парня если и слегка дегенеративного, то вполне честного.

В таком случае — что все это могло значить?! Самолично сочинить подобное послание Роман был не в состоянии, военрук готов был дать руку на отсечение. Можно, скажем, током вылечить от заикания, но нельзя никакими пытками тупого, дубинноголового негодяя сделать негодяем философствующим. Это Леонтий Петрович понимал четко. Остается что? Остается сговор. Ромушка, орясина, зачем-то сговорился с этим самым маньяком. Но на какой предмет?! То, что мучитель существует, Леонтий Петрович сомнению не подвергал. Сомневался он теперь лишь в том, является ли мучитель мучителем. С какого переполоха в обезызвиленном мозгу акселератического громилы могла появиться мысль о подобном союзе?! Это все равно как если бы девушка с веслом захотела в аспирантуру.

Надо сказать, что внутренний строй мыслей подполковника был не столь однозначен, как здесь невольно изложилось. Особой внятностью протекание внутреннего монолога не отличалось. Приходится, излагая, спрямлять, чтобы не сгинуть в извивах. Об одном оттенке не упомянуть нельзя. Разочаровываясь по поводу искренности страданий Романа, Леонтий Петрович не переставал во многом обвинять себя. И как отдельную личность, и как представителя поколения. Виноватым он считал и «меня» и «нас». Проглядели, проморгали, отнеслись формально и начетнически к нуждам и чаяниям поколений подрастающих. Пусть у них сейчас карманы полны кулачищ и баксов, были ведь они когда-то отдельными покладистыми детишками, и славной ребятней были. Бери и лепи нового, честного человека твердой, но любящей рукой.

Бездушие, бездушие и еще раз бездушие! — стучал жилистым кулаком по подоконнику подполковник, потом падал на кулаки шелушащимся лицом, и из узко посаженных глаз текли горькие стариковские слезы.

Надо сказать, плакал часто, почти каждый час. Вспомнит свое поведение по отношению к Зинаиде, ныне алкоголезависимой, и откинется на стуле, запрокинет голову и екает небом, глотая соленую влагу.

Скотина, животное сладострастное, павиан похотливый. Посуди, посуди, как мог парнишка, вырастая в такой прогнившей атмосфере, сформироваться нормальным, полезным обществу человеком. Всю, всю до капельки вину брал на себя Леонтий Петрович. Даже ту ее часть, от которой освободил бы его самый против него предвзятый суд чести.

Очень часто подполковничье самобичевание меняло смысловой масштаб и от отдельной, пусть и сложной, судьбы перекидывалось на карту судеб отечества.

Эх, фронтовички, фронтовички, приговаривал он, угрюмо улыбаясь. Перед «Тиграми» и фюрерами не спасовали, перед оскаленной пастью фашистской орды не оплошали, не дрогнули, защитили человечество от коричневой чумы. А что потом? А потом сда-али, сдали мы свои позиции, фронтовички. Вот ты с гранатой под танк броситься не боялся, а теперь трясешься перед бюрократической крысой, ты шагал с гордо поднятой головой по полям поверженной Европы, а теперь доживаешь век согбенным огородником среди дачных укропов. Что за загадка? Что за беда? Опыта не передали, уважение растеряли. Только и осталось, что девятого мая потрясти серебром медалей вслед уносящейся невесть куда заляпанной рекламными щитами птице-тройке.

Эх, фронтовички!

До чего дожили?!

Ни за кого не вступились, никому не помогли и, кажется, до сих пор ничего не поняли. Что останется от нас?! Чему мы были современники?!

Арал — лужа! Урал — свалка. Целина — пустыня! Волга — сточная канава! Чернобыль — могила! Власть — проститутка! Народ… от этого места сама собой начинается река слез.

А ведь мы могли! Какими мы вернулись с фронтов! Дух памяти захватывает от воспоминаний. Какими мы вернулись, сколько мы могли сделать для страны, для людей. Но вернулись мы, как выяснилось, не в нормальную жизнь, а в сплошную водку. Видно, человек, хлебнувший фронта как следует, похмеляется весь остаток дней. И вот теперь мы постарели, и в очередях нас называют «недобитками». Заслужили? Да, да и еще раз да!

 

24

— Ты?

— Удивительно, что ты так этому удивлена. Неужели ты думала, что я не попытаюсь с тобой поговорить?

— Я надеялась, что ты поймешь — этого делать не надо.

— Настя, прошло уже несколько дней. Мне казалось, что у тебя было время остыть.

— Остыть?!

— Остыть, охолонуть, успокоиться, раскинуть мозгами. Можно, я войду?

— А ты не боишься, что Жора дома?

— Не боюсь. Я специально следил за вашим подъездом и видел, как он отъехал.

— Понятно.

— Можно, я войду?

— Мне не хочется тебя впускать.

— Почему?

— Не хочется, чтобы ты осквернил и этот дом.

Противореча своим словам, Анастасия Платоновна сделала шаг в глубь прихожей. Василий Леонтьевич, инстинктивно оглянувшись, вошел.

— Кстати, — сказал он, снимая с плеча кожаную сумку, — твой жених в курсе? Впрочем, что я спрашиваю. Конечно же, ты не могла ему не рассказать. Интересно другое — как именно ты ему все это преподнесла.

Анастасия Платоновна, сложив руки на груди, прислонилась к стене.

— Как, как. Объективно. Просто описала то, что видела, и больше ничего.

Василий Леонтьевич криво улыбнулся.

— Да-а? И как он к этому отнесся? Держу пари, только в первый момент господин модельер повозмущался. В сущности, ведь эта информация полностью в его пользу.

— Ты угадал, проницательный бывший муж. Жора похихикал и успокоился. До этого он был не слишком уверен в своих позициях. Он для чего-то вбил себе в голову совершенно дикую мысль, будто я к тебе неравнодушна.

— Действительно, дикость.

— Не ерничай, не умеешь.

— Ладно, не буду.

— Но после того, что я ему рассказала, он понял, что скорее всего ошибался. Не могу же я, в самом деле, испытывать какие-то нежные чувства к такому животному, как ты.

Гость задумчиво пожевал губами и почесал шишковатый лоб.

— Знаешь, у меня есть к тебе несколько предложений.

— Заранее отвергаю их. Все.

— Хочу предупредить тебя, Настя, для начала, что на меня любые твои оскорбления никак не действуют и не подействуют. Поэтому не трать зря силы и эмоции. Во-вторых, я предлагаю пройти в комнату и сесть. Разговор нам предстоит довольно продолжительный.

— Ах, ты еще, оказывается, не понял, что я хочу, чтобы ты немедленно убрался?

— И третье — мне нужно сделать укол.

— Только этого не хватало.

— Ну будь благоразумна. Ведь здоровый негодяй доставит меньше хлопот, чем негодяй, бьющийся в судорогах.

Самый лучший способ добиться своего от женщины — это начать с просьбы о врачебной помощи.

— Ванная там, — недовольно махнула рукой Анастасия Платоновна, это был максимум участия, на которое она была способна.

Василий Леонтьевич полез в сумку, достал ампулу, одноразовый шприц и отправился, куда было указано. В ванной он закатал штанину, протер голень одеколоном, найденным на полке, и нанес себе медицинскую процедуру.

Войдя в гостиную, он нашел Анастасию Платоновну в самом дальнем кресле. Надо сказать, что обставлена была гостиная известного кутюрье хоть и роскошно, но уже слегка старомодно. Скорее всего, в соответствии с вкусами умершей лет пять назад супруги. Супруга была мещанкой с претензиями. Такое сведение имелось откуда-то в голове Василия Леонтьевича.

Анастасия Платоновна села таким образом, что до нее невозможно было добраться, не столкнувшись с каким-нибудь мебельным препятствием. Центр баррикады составлял журнальный столик с горой модных журналов. Тяжелый стул с замысловато резной спинкой и огромная ваза с искусственными цветами держали фланги.

— Хочешь кофе? — осторожно спросил Василий Леонтьевич.

— Нет уж, спасибо, сыта по горло. И тебе советую оставить все эти попытки «зацепиться». Коли есть что сказать, говори. Хозяин уехал не слишком надолго.

— Он уехал до завтра.

— Не хочешь ли ты сказать…

— Не хочу. И ничего не попытаюсь извлечь из того факта, что до его возвращения целая ночь.

— Еще бы, — фыркнула Анастасия Платоновна.

Василий Леонтьевич осторожно сел в угол велюрового дивана. Поправил очки.

— Ты знаешь, Настя, я тебя люблю.

Она опять фыркнула.

— Теперь меня это не интересует. Совсем.

— Я не рассчитываю вернуть тебя как женщину…

— Не хватало…

— Но как человеку, с которым мы прожили вместе немало лет, мне бы хотелось что-то объяснить. Хоть что-нибудь.

Она пожала плечами.

— Объясняй.

— Понимаешь, не разжалобить, не растрогать, а именно объяснить. Заметь себе. А ведь это очень тонкий момент. Любишь женщину не тогда, когда хочешь ее как женщину, не тогда, когда хочешь вызвать ее восторг, нравиться ей, и даже не тогда, когда испытываешь потребность ее мучить, терзать, измываться, то есть подчинять. Лишь когда появляется желание — кстати, совершенно напрасное, глупое, свидетельствующее, что ты женщину начал терять, — так вот, когда появляется желание объяснить ей что-то, — значит, ты ее любишь.

— Ты всегда любил пофилософствовать. Когда нужно и когда не нужно.

Василий Леонтьевич поскреб джинсовое колено длинными бледными пальцами.

— А знаешь, почему оно глупое?

— Что именно?

— Желание объяснить женщине что-то важное. Знаешь?

— Я слушаю, говори.

— Потому что женщине, во-первых, ничего нельзя объяснить, и во-вторых, потому, что ей не нужны никакие объяснения. Они ее раздражают и пугают.

— Ты хотел как-нибудь оскорбить меня и поэтому целишь во весь женский пол, господин Вейнингер.

Василий Леонтьевич поморщился мгновенно и болезненно.

— Нет, конечно. Я даже не знаю названия тому, что сейчас делаю. Видимо, я слабый человек, мне для самоуважения важно, делая глупость, хотя бы объявить, что я знаю, что это глупость.

Настя неприязненно поежилась в кресле.

— Многовато слов и сложновато они составлены. Все ведь проще. И намного проще. В свое время, чтобы удовлетворить свои грязноватые, мелковатые плебейские комплексы, ты соблазнил дочку крупного начальника, а потом женился на ней. Причем все обставил так, как будто эта свадьба произошла по прихоти этого начальника. Да, тебе удалось скрутить толстую фигу в адрес этого дуболома-аппаратчика, молодец. Далее ты жил в свое удовольствие, измываясь над девчонкой, обалдевшей от абсурда неестественных отношений. И вот когда ты почувствовал, что эта девчонка к тебе наконец-то полностью, по-настоящему охладела, ты обнаружил в себе некие глубокие чувствища. Что, не так?

Василий Леонтьевич покивал.

— В общем, да. Схему ты нарисовала более-менее правильно, Но схема — она и есть схема. Когда смотришь со стороны, ничего, кроме омерзения, личность, прожившая последние несколько лет так, как я, не заслуживает.

— Это уж точно.

— Но при желании можно посмотреть изнутри…

— Спасибо, не хочется. Было время, когда я страстно желала получить на это право, мне не было позволено. Меня брезгливо, или, вернее, пренебрежительно пнули. Ты же ничего не подозревал о тех сумасшедших ночах, которые… о тех невероятных подозрениях, что являлись мне. Уж не знаю, что бы я тогда отдала, чтобы проникнуть в это «изнутри».

— Я тебя понимаю.

— Молчи, дурак. Если бы тогда дошло до разрыва с отцом, а ты знаешь, что это был за человек, я не сомневалась бы ни единой секунды, кого выбрать. Ты ведь его ненавидел.

— Ненавидел.

— И боялся.

— Боялся.

— Почему ты тогда торчал здесь? Меня презирал, отца ненавидел, и сидел тут сиднем, дикость! Ты хотел ему сделать больно?

— Еще как.

— И у тебя была такая возможность. Не знаю уж, за что ты хотел ему отомстить, потом расскажешь, но способ отомстить у тебя был великолепный.

— Какой?

— Тебе было известно, как отец меня любил. Ты мог сказать ему: забирайте обратно ублюдочное свое сокровище, товарищ член ЦК. Ты бы его этим не то что унизил, ты бы его убил. Растер в порошок! Хочешь, я тебе скажу, почему ты этого не сделал?

— Почему, Настя?

— Сначала я думала, что из страха, что отец помешает твоей карьере, но потом поняла — нет. Ведь карьеры ты никакой не делал. Не способен ты был к деланию ее, даже под таким крылом, как папашино.

— Это верно.

— Или ты будешь утверждать, что просто брезговал, боялся: скажут — это он благодаря тестю выдвигается?

— Нет. Я просто был к моменту нашего брака ни на что подобное не способен.

Анастасия Платоновна неприятно осклабилась.

— Не врешь, какой гордый, не пытаешься выставить себя в лучшем виде. Да плевать мне на это, неинтересно мне теперь это.

— Я знаю, Настя.

— А не бросал ты меня потому, что бросить меня можно было только один раз, а издеваться, будучи моим мужем, ты мог бесконечно. Разве не так?

Василий Леонтьевич кивнул.

— Ты молодец, Настя, и объяснять тебе придется значительно меньше, чем я думал.

Анастасия Платоновна поморщилась.

— Мне польстила твоя похвала.

— Уверен, что очень польстила, но если не хочешь признаваться в этом, не признавайся. Я действительно не мог уйти от тебя. Ты мне была нужна, я тобою как бы питался. И, знаешь, был благодарен. Хотя по правилам наших отношений должен был, конечно, скрывать это.

— Сволочь.

— Да, да, если хочешь, это был брак, настоящий брак. Живой. Уродливый, но подлинный. Допустим, рептилия отвратительна, но в ней больше жизни, чем в чучеле лебедя.

Манекенщица возмущенно переложила ноги.

— Надеюсь, ты оставляешь за мною право не желать себе жизни в подобном браке.

— Разумеется.

Анастасия Платоновна пробежала крашеными ногтями по подлокотнику и снова, как давеча, неприятно осклабилась.

— Поняла, я поняла!

— Что? — обеими руками потянулся к золоченым дужкам очков бывший муж.

— Я нужна была тебе только до тех пор, пока не появился этот мальчишка. Он что, еще больше меня подходил для ублажения твоих психических фурункулов?

Василий Леонтьевич серьезно и отрицательно покачал лобастой головой.

— Чушь. Здесь ты, дорогая моя, свернула с дороги в болото. Сам язык тебе мстит, что это за психические фурункулы?

— Не смей надо мной смеяться. К тому же замечу тебе: я видела, что ты делал с этим здоровенным имбецилом, именно эти видения навеяли такие слова.

Василий Леонтьевич продолжал качать головой из стороны в сторону, шепча: «чушь, чушь, чушь».

Анастасия Платоновна хлопнула ладонями по подлокотникам кресла.

— Ты уже давно здесь сидишь, наговорил массу слов, ничего от твоей болтовни не изменилось и не прояснилось. Отношение мое к тебе лучше не стало. Говоря твоими словами, ты ничего не сумел объяснить.

— Я еще и не начинал объяснять.

— Ах вот как?!

— Можно я позвоню?

— Что? — Настя не сразу поняла, в чем дело.

— Ты знаешь, мне вдруг срочно понадобилось позвонить.

— Позвонить?

— Да. Можно? — лицо Василия Леонтьевича вдруг сильно изменилось, в нем проступила непонятная и даже неуместная решимость. Пополам с тревогой.

— Да, пожалуйста, — развела руками хозяйка, — а что случилось? Что у тебя опять за выходки? Сорок лет, а ты все интересничаешь. Передо мной, передо мной-то мог бы и не стараться. Да что такое?

Пока произносилась эта тирада, Василий Леонтьевич добирался до телефона, причем делал это как-то жадно, как алкоголик тянется к пиву, не заботясь о красоте процедуры.

— Считай, что мне приснился дурной сон, — невнятно объяснил свою выходку бывший муж. В трубке раздались короткие гудки, и он тут же стал набирать номер по-новой.

— Таня? Привет! Почему у меня такой голос? Правильно, испуганный. Почему испуганный? Ну, как тебе сказать… А как там мама?

Настя забралась с ногами на кресло, очень внимательно и серьезно наблюдая за происходящим.

— Что там с канализацией? A-а, Рома помог тебе? Он что, там? И слышит наш разговор?

Стало видно, что Василию Леонтьевичу трудно говорить, он бросил в сторону бывшей жены почти затравленный взгляд.

— Да нет, ничего страшного, пусть слышит. Вот что, Тань, слушай меня внимательно. Сейчас ты вызовешь такси и отправишься с мамой в город. Роме скажешь, — голос Василия Леонтьевича сделался глуше, — что на консультацию. На дом к профессору к одному. Поняла? Только веди себя спокойно. Он не должен заподозрить ничего такого. Поняла? Все делай медленно, спокойно, как бы нехотя. Не торопясь. Приедешь домой — позвони мне. Как куда? Ах да. Записывай телефон. Я у Насти.

 

25

Когда явился Евмен Исаевич, подполковник Мухин пребывал в угнетенном состоянии. Глаза его потухли, их взгляд был обращен внутрь подполковничьей души, и вид открывшихся духовных сокровищ мучил его. Едва поздоровавшись с гостем, Леонтий Петрович отправился к себе в комнату, по-стариковски шаркая шлепанцами. Журналист не мог не отметить, как умудрился всего за несколько дней постареть бравый отставник. Странное чувство шевельнулось в душе журналиста, но оно было неуместным, и он его тщательно подавил, справедливо заметив себе, что если начать поддаваться каждому душевному порыву, то ничего путного в жизни добиться не удастся.

У себя в комнате Леонтий Петрович сел к столу, беспорядочно заваленному мятыми бумагами. Все они имели отношение к продолжающейся истории. Подполковник в очередной раз бился над пасьянсом из письменных улик в надежде схватить за хвост какое-нибудь объяснение, пусть даже сумасшедшее. Судя по его настроению, ничего ему пока не удавалось.

Из посуды на столе имелся смутно знакомый журналисту стакан для карандашей, он стоял кверху дном, так же, как во время первого посещения этой комнаты сотрудником «Ленинской смены». Очевидно, хозяин придает стакану и его перевернутости особое значение, даже сквозь его глубокую прострацию это было заметно. Петриченко не удержался и спросил:

— Что это у вас за стаканчик тут торчит, мух ловите?

— Нет, — серьезно ответил хозяин, ничуть не удивившийся вопросу, — не мух. Что вы глупости говорите! Как это можно муху стаканом поймать? Таракан тут один ко мне повадился. Бегает без совести по обеденному столу, а когда вещдоки лежат, по вещдокам. Шумно так бегает.

Журналист сделал сочувствующее лицо.

— А они у вас тут все время лежат, складываете из них мозаику, да?

— Зачем мозаику. Смысл ищу. Но, — уныло скривился подполковник, — не нахожу смысла. А тут еще таракан. Отвлекает.

Евмен Исаевич полез в карман пиджака.

— Ничего удивительного в том, что у вас ничего не получается, нет. Знаете почему? Потому что эти самые вещдоки, как вы изволите их величать, имеются у вас не в полном, так сказать, составе.

Гость похлопал длинным белым конвертом, добытым из кармана, по краю стола.

— Что это? — подозрительно и неприязненно спросил Леонтий Петрович.

— Пока не знаю. Одно могу сказать точно: этот конверт лежал у вас в почтовом ящике.

Подполковник несколько раз сглотнул отсутствующую слюну.

— Вот я и думаю, не ляжет ли это письмо, конечно, если это именно письмо, завершающим стеклышком в вашу мозаичную картину. И не станет ли нам окончательно понятен замысел художника, который…

Леонтий Петрович выхватил конверт из толстых самодовольных пальцев, надорвал со всей возможной при лихорадочном возбуждении аккуратностью.

— Ну, читайте, читайте!

Несколько секунд подполковник всматривался в то, что вынул трясущимися руками из конверта, наконец сказал:

— Это не от Романа.

— А от кого? Почти уверен, что это новое послание от учителя-мучителя.

Леонтий Петрович расслабленно качнулся на стуле.

— Что-то я плохо вижу, не разбираю…

— Почему же, там ведь на машинке!

— Все равно. Свету мало. Я потом почитаю.

— Давайте, я вам помогу.

— Не надо, я сам потом. Добавлю свету и почитаю. Один.

— Что значит один, мы же вместе работаем. Я сказал, что не оставлю вас, и не оставлю. Вы всегда можете рассчитывать на мою помощь!

Леонтий Петрович не хотел отдавать письмо, но у него не было сил для полноценного сопротивления. Журналистская доброта победила подполковничью застенчивость.

— Смотрите, действительно, напечатано на машинке, — радостно закричал Петриченко, завладев посланием, — а манерка у него становится все более развязной. «Разлюбезнейший Леонтий Петрович!» Он просто запанибрата с вами. «Не знаю, какое впечатление произвело на вас мое последнее письмо. Впрочем, меня это теперь волнует не слишком сильно, потому хотя бы, что я начал утрачивать интерес ко всей этой истории. И к вам в первую очередь. Ведь именно вы были тем стержнем, вокруг которого она завинчивалась. Только врожденное чувство гармонии и пропорции заставляет меня сказать вам на прощанье несколько слов. А так, ей-богу, все бы бросил и наплевал. И сказать мне хочется не столько вам, сколько о вас».

Журналист поднял глаза на Леонтия Петровича. Вид у старика был жалкий. Престарелый кролик под взглядом невидимого удава.

— «Ведь вы, Леонтий Петрович, не тот, за кого себя выдаете. Вы просто присвоили биографию своего брата, геройски погибшего на войне. Присвоили все, кроме этой гибели. Сами вы так и не нюхнули пороху, а проторчали на вышке с винтовкой в местах, именуемых не столь отдаленными. Тоже, конечно, труд, но ратности в нем мало. И к подвигу он ни в коем случае не приравнивается. Надо отдать вам должное, вышкой у вас не кончилось. Вы двинулись вверх по служебной лестнице, замечательным, судя по всему, были следователем и, стало быть, подполковничьи погоны заслужили по праву.

Я понимаю, что вы привыкли к вашему позаимствованному у брата образу, но, как ни прискорбно, придется с ним расстаться. Вы вроде бы не совершили ничего противозаконного, но что-то нехорошее все-таки совершили. Не бойтесь, я не шантажист и не буду за сохранение вашей тайны требовать платы. Не нужны мне ни ваши именные командирские часы, ни ваша дебильная коллекция. Это письмо — просто объяснительная записка, из которой вам, может быть, станет ясно, чем была на самом деле путаная история, в которую вы оказались втянуты. Вернее, сами втянулись по движению присвоенной души.

Игнатий Петрович Мухин, капитан-артиллерист, умерший от ран еще в 1951 году, имел право болеть за подрастающее поколение, но не вы. Его руки были в крови врагов, в крови фашистов. На ваших руках, руках палача, еще не запеклась кровь невинных жертв.

Бог вам судья.

Засим прощаюсь.

Как всегда, не подписываюсь, ибо — зачем?»

— Это неправда, — глухо сказал Леонтий Петрович.

— У вас был брат?

— У меня не было никакого брата. Вернее, был, — подполковник сделал попытку встать, — может быть, и был. Кто его знает.

— Вы не волнуйтесь, — участливо засуетился Петриченко, — вам нельзя сейчас волноваться.

— Как же мне не волноваться? Он… мне стыдно говорить и признаваться… Он, он, брат мой Игнатка, служил в органах. Охранником служил. Простым охранником. А потом, может быть, писарем. Но он, — голос подполковника сорвался, — но он никого не пытал, руки не в крови у него. Это у меня, у меня руки в ней. Но в ней фашистской. А он действительно умер после войны. Вы верите мне? От ран в сердце.

Петриченко смущенно кивнул.

По лицу подполковника катил градом пот, глаза были круглые и совершенно безумные.

— А я прошел, прошел. Через все прошел, через фронт. Стрелял. В живых людей стрелял. В живых, но во врагов.

— Не надо так, не надо, Леонтий Петрович, неужели вы думаете, что я вам не верю!

Подполковник внезапно замер и обмяк на своем стуле. Журналист продолжал говорить ровным успокаивающим голосом:

— Давно уже надо было привыкнуть, что человек этот садист, омерзительный и подлый. Доставлять людям страдание — его любимое занятие. Он знал, куда вас поразить, он понимал, негодяй: вам, человеку, прожившему безупречную жизнь, человеку заслуженному и даже сейчас, в преклонном возрасте, не забывающему о своем педагогическом долге, особенно оскорбительны подобные инсинуации.

Психотерапевтическое говорение не оказывало на подполковника никакого видимого действия.

— Знаете что, сейчас самое главное, самое нужное — нанести ответный удар. Это письмо даже при беглом анализе обнаруживает, что этот человек очень глубоко посвящен в ваши семейные дела. И в личные. Знает он то, что вряд ли известно даже близким друзьям дома.

Подполковник частично очнулся.

— Что это в виду имеете?

— Насколько я понял, о брате о своем Игнатии, давно уже скончавшемся, вы вспоминать не любили — по каким-то своим причинам. Стало быть, и не рассказывали вы о нем направо и налево.

— Ни направо, ни налево.

— Ни на работе, ни в компаниях, ни ученикам, ни соседям. Правильно?

Леонтий Петрович хмуро старался сосредоточиться, понимая, как это важно.

— Не любил он меня. Я тоже. Давно он ушел из моей жизни. Как тень. Даже не снился.

— А может быть, по пьяному делу проговорились, извините за такое предположение.

— Извиняю, Евмен Исаевич, но питье не мое веселье. Редко и в меру. Когда я с вами пил, допустим, я проговорился?

Петриченко засмеялся и отрицательно покачал головой.

— То-то.

— Ну, тогда что у нас остается?

— Что? — тупо подозрительным сделалось выражение подполковничьего лица.

— Если мы отметаем всех знакомых, учеников, сослуживцев, кто остается?

— Кто?

Журналист мимолетно поморщился, ему явно хотелось, чтобы нужное слово произнес сам Леонтий Петрович.

— Родственники, дорогой мой, родственники.

— С какой стати я вам уже и дорогой?

— Простите, непроизвольная фамильярность. Вырвалось. Но вспомните: ваша жена, ваши дети могли что-нибудь знать о вашем брате?

Подполковник стал медленно открывать рот, задергался вечно раскаленный кончик носа, обнаружилась внезапная, слегка даже испугавшая Петриченку косота. Леонтий Петрович, захваченный невероятной силы мыслительной работой, стал едва заметно заваливаться набок и, наверное, мог бы рухнуть на пол, когда бы вовремя не подставил локоть. Этим локтем он столкнул со стола деревянный стакан, из-под него выскочило суетливое насекомое и мгновенно скрылось. Петриченко не успел увериться, что видел его.

— Так вы хотите так сказать, молодой вы мой человек, что все эти письма мне Васька-сын писал? Сынишка мой?

Журналист не ожидал столь скорой и столь полной победы. Какой кусок сложной работы проделала вдруг эта посредственная голова!

— Ну не Татьяна же. Я ее видел, она…

— Где?

— Она на даче Платона Григорьевича. Там же, где и ваша жена.

— Марьяна, — Леонтий Петрович постучал согнутым пальцем по виску, — дурная. Куда ей. И она меня до сих пор любит и ждет.

— Можете ли вы то же самое сказать о своем сыне?

 

26

— Ты права, Настя. Твоего отца я ненавидел. Хотя «ненавидел» — слишком картинное слово. Вот если взять из этого слова его смысл и освободить от внешней помпезной формы, тогда будет правда.

— И боялся.

Василий Леонтьевич поморщился.

— Ты уже в третий раз говоришь об этом. Я в третий раз с тобою соглашаюсь. Да, боялся. Но страх этот был особого рода. Не вполне полнокровный, что ли. Так боятся начальника.

— Какого такого начальника?

— Ну, такие люди всегда начальники. Поколение начальников. Помнишь, я как-то тебе излагал свою теорию на этот счет.

Анастасия Платоновна хмыкнула и закурила длинную коричневую сигарету.

— Теория эта и неглубокая, и не твоя. Какая-то клетка, телесная клетка, или что-то в этом роде.

— В этом, в этом. Мы, все наше поколение, мы оказались в телесной клетке. Впереди наши вечные скрученные из стальной проволоки отцы и дядья. Раз и навсегда оседлавшие все должности, законопатившие все возможности куда-то пробиться, кем-то стать. Только длительное, унизительнейшее ползание на брюхе, только согласие на роль рыбы-прилипалы давало хоть какие-то шансы. Те из моих знакомых, кто не смог уговорить себя согласиться на компромисс, так до сих пор и остались ничем. Нас уже добили, нас уже изжили. После сорока на самом деле уже ничего не нужно. Я не про должности и прочее в том же роде, хотя в известном смысле должность — это возможность, знак возможности. После сорока любое цветение заканчивается и идет механическое строение…

— Слышала я все это, слышала, устала даже слушать. Если бы ты сам мог слышать свои речи со стороны, тебя бы вырвало.

— Не исключено. Тем более что формулирую я сейчас грубо, приблизительно. Все самое тонкое ускользает, это меня сейчас мучает сильнее всего. Я ведь пришел тебе что-то объяснить.

— Я могу тебе в двадцатый раз повторить: слушаю! объясняй!

Василий Леонтьевич глубоко вздохнул и потер недавно пораненную уколом ногу.

— Я знаю, что про себя ты считаешь меня неудачником. Обыкновенным уныло брюзжащим неудачником. Неудаче нет оправдания. По крайней мере — в женских глазах.

— Вот с этим я согласна.

— Она согласна! То есть тупое, самодовольное, продажное животное, оказавшееся при должности, это законный хозяин судьбы, а тот, кто лучшие годы угробил… — Василий Леонтьевич остановился, снял очки, потер глаза, — ты, пожалуй, права. Мелкая чушь все это.

— Действительно, дорогой.

— Я собирался рассказать тебе кое-что поинтереснее. От чего-то надо было оттолкнуться.

Настя изящно стряхнула пепел.

— Оттолкнулся?

— Если не хочешь, можешь, конечно, не оставлять своего иронического настроя, просто предупреждаю, он помешает тебе понять меня как надо.

— Оставляю иронический настрой.

Василий Леонтьевич осторожно надел очки.

— Продолжаю лекцию о телесной клетке. Мы остановились на том, что твой батюшка, преуспевший в карьере партхам, и мой старик, кающийся, сексуально озабоченный павиан, — только часть этой клетки. Заметь, что к своему отцу я отношусь ничуть не лучше, чем к твоему. Его энкэвэдэшное прошлое мне не менее отвратительно, чем чугунное генеральство Платона Григорьевича.

— Заметила.

— Что касается этих дядек, есть хотя бы надежда на действие натуральных биологических законов. На то, что инфаркты, аденомы, простаты, рак и просто маразм рано или поздно обратят эту гвардию прошлого в навоз истории.

Курящая красавица хлопнула себя по лбу левой рукой и рассмеялась почти истерически.

— Как же я забыла, ты же у нас не просто сорокалетний неудачник, ты ведь еще и калека.

Василий Леонтьевич беззлобно кивнул.

— Да, я не отрицаю, что мои эндокринные неприятности сыграли свою роль в становлении моего мировоззрения. Утомительнейшее дело — колоться два раза в сутки.

— Ты сто раз мне это говорил. Между тем мой папа умер раньше тебя, несмотря на все свое пролетарское здоровье.

— И это меня примирило с ним как с личностью. Но как к типичному представителю продолжаю к нему испытывать все что испытываю.

— Опять ты…

— Правильно, это мы проехали. Где же я? Ах да. Пропитываясь ядом по отношению к отцам, я — и такие как я, — мы совсем забыли про детей.

— Каких детей? Уж не наших ли ты имеешь в виду?

— Не надо так шутить. Я имею в виду детей в широком, в широчайшем смысле слова. Ты знаешь, они, дети, еще гнуснее отцов. Гнуснее, опаснее. И кто-то так задумал, что они должны нас — неживших — пережить!

— Именно эта глубочайшая мысль пришла тебе в голову?

— Эта.

— И давно?

— Недавно. Месяца полтора-два назад. И знаешь где?

— Интересно.

— В туалете Белорусского вокзала.

— Ну, дух дышит, где хочет. Ты сам мне говорил.

— Не притворяйся умнее, чем ты есть. Ведь ты ничего на самом деле еще не поняла.

— Будешь оскорблять, вызову милицию.

— Ладно, успокойся. У меня нет сил ссориться.

— Тогда продолжай. Что там за туалет у тебя?

— Я мочился.

— Вся внимание.

— Был трезв, скромен, как всегда, никому не мешал, что в общественном туалете особенно ценно. И вдруг получил сильнейший удар ногою.

— В пах?

— Нет. Но ударили меня ужасно унизительным образом. В зад. Носком здоровенного башмака. Я от боли и обиды чуть не потерял сознание. И рухнул на пол. К счастью, ты не знаешь, какие там полы.

— Ты не попытался отстоять свою честь?

— Это было физически невозможно. От боли я не мог двигаться. К тому же нападавший был громаден и был не один. Мне казалось, что их вообще человек сто. Но, так сказать, своего я успел запомнить. Компания молодых здоровенных горилл хохотала, стоя надо мной, но одна горилла хохотала отвратительней других. Она и запала в память.

Василий Леонтьевич облизнул пересохшие губы.

— Не сразу эта история получила продолжение.

Анастасия Платоновна закурила следующую сигарету.

— То, что я чувствовал себя раздавленным, уничтоженным, — про это я тебе рассказывать не буду. Не понимал, как мне жить дальше. Абстрактные объяснения, что, мол, дикая уличная преступность захлестнула города и никто с этим ничего не может поделать, в таких случаях не греют. Думал, рехнусь от обиды. Но судьба таких, находящихся на грани, жалеет, видимо.

— И ЧТО?

— Прошла страшная неделя, прошла вторая, и тут встречаю я этого парня. Случайно, возле какого-то кабака. Я сразу понял, что это огромная удача. У меня внутри все запело, поверилось, что счастье возможно. Подошел я к нему, осторожно мелькнул перед глазами. Проверить — узнает или нет. Не узнал. Это понятно. Скорчившийся тип на полу в общественном туалете отличается от человека с прекрасной осанкой в хорошем белом костюме.

— Как ты себя повел дальше?

— Ты скоро выкуришь всю пачку.

— На свои курю.

— Н-да. Так вот, я его узнал — и продолжал узнавать.

— В каком смысле?

— Присмотревшись к этому куску тренированного мяса, я вспомнил его двенадцатилетнего.

— Яснее, яснее говори.

— Короче, это был Ромка Миронов, сын одной из последних сожительниц моего папаши-павиана.

— Из-за которого твоя матушка…

— Да, да, из-за которого моя мама изрядно повредилась рассудком. Она так и не смогла примириться с расставанием. Понимаешь, она до сих пор его ждет.

— Нет, этого я не понимаю.

Василий Леонтьевич встал и прошелся по комнате, разминая ноги.

— Знаешь что, Настя?

— Что? — с вызовом спросила она.

— Я все-таки сварю кофе.

 

27

— Что же теперь делать, Евмен Исаевич?

Несчастный, нелепый, перепуганный дедок. Что ему делать с внезапно добытой правдой? Незваная истина хуже незваного гостя.

— Положение сложное, если не сказать — идиотское, — глубокомысленно вытер пот со лба журналист. — Тут что самое пикантное? Роман ваш цел и невредим. Я так себе и предполагал, что письма эти — фальсификация.

— Фальшивка, — растерянно протянул Леонтий Петрович.

— Единственная загвоздка — как могло случиться, что они написаны собственноручно Романом? Кто и каким образом смог его уговорить сделать это? Но мы и в этом разберемся. Какой-то тут фокус. Психологический.

Подполковник переложил свое измученное тело с правого локтя на левый и опирался теперь не на стол, а на подоконник. За окном быстро сгущались сумерки. Евмену Исаевичу, пристально следившему за выражением его лица, показалось, что с такой же примерно скоростью помрачается сознание военрука.

— Но вас, Леонтий Петрович, насколько я понимаю, интересует сейчас в первую очередь моральная сторона дела.

Не откликнулся подполковник.

— Технологию этого бесчеловечного розыгрыша мы вскоре выясним. И она, может быть, станет материалом для нравоучительного, а может быть, и разоблачительного очерка. Но, повторяю, не это сейчас важно.

Леонтий Петрович пошмыгал носом, зажмурился, но не заплакал. Вспомнил, что не один в комнате. При этом жирном болтуне, который все понимает не так, плакать не хотелось. Странный он. Понимает не так, хотя сам все разгреб и на свет выволок. Чего он хочет сейчас? Ах да, очерк. Леонтий Петрович плохо себе представлял, что такое очерк, но был уверен, что это один из способов наврать как можно подлее.

Журналист, дав подполковнику немного погоревать, побыть наедине со своими мыслями, стал продвигать ситуацию.

— Вы не думаете, что вам надо объясниться с сыном?

— Он мне теперь не сын.

— Это вы, пожалуй, преувеличиваете.

— Я знаю, когда преувеличиваю, — не слишком понятно, но почти твердо заметил Леонтий Петрович.

— Но эту историю нельзя так оставлять. Ведь мы остановились на поле догадок, правда, вполне обоснованных. Наша задача — догадки превратить в факты. Надо поехать вам к Василию Леонтьевичу и изложить ему все, что вы знаете. И тогда по его реакции, по его ответам мы составим окончательную картину этого нравственного преступления.

— Преступления? — смутно оживился подполковник.

— Воля ваша, но действия сына по отношению к вам я считаю преступными.

— Он мне просто мстит. Всегда мамашу любил. Марьяну. А я бросил их всех. Если рассмотреть, я — преступление.

— Это дела дней, минувших бог знает когда, вопрос вашей личной совести. Она, я вижу, побаливает у вас. Да и случай вполне заурядный. Кто только не бросал семью. Сын же ваш в ответ посягнул на такое…

— Посягнул.

— Хотите, я поеду вместе с вами? Я был рядом с вами все эти дни, знаю суть событий. Обещаю максимальную деликатность. Ничем не задену, не оскорблю. Только буду морально помогать.

Петриченко очень боялся, что старик откажется. Старые коммуняки не так элементарны и предсказуемы, как может показаться. Письмо, которое должно было стать катализатором последнего порыва и главного, очищающего скандала, может, наоборот, все сломать. Сейчас он заноет, что устал, болен, хочет спать, хочет побыть один, и тогда — конец.

Звонок в дверь.

Хозяин и гость посмотрели друг на друга в ожидании объяснений. Ждать можно было кого угодно, но прийти не должен был никто. У Петриченки заныло под левым ребром, там у него сидела язва двенадцатиперстной кишки и гнездилась тоска. Как пугает немотивированный поворот сюжета. К провалу он или к благу?

Раиса равнодушно открыла дверь.

В коридоре послышался шум, свидетельствующий, что явились несколько человек. И среди них Светлана.

— Я ее не звал, — извиняющимся голосом произнес Леонтий Петрович, но было поздно. Брутальная красавица во всей своей красе стояла на пороге. Петриченко непреднамеренно цинично подумал, что она замечательный объект для коллективных изнасилований.

За спиной ее виднелось босое мужское лицо. Не сразу удалось понять, что это психиатр. Отказался от бороды — ничего себе!

— Мне нужно с вами поговорить.

Светлана вошла. Возбуждена и смущена. Села к столу. Покосилась на Петриченко.

— Оставьте нас, пожалуйста, — перевел ее взгляд Эдуард Семенович.

Но тут Леонтий Петрович проявил неожиданную привязанность к журналисту.

— Это мой друг. Он много сделал для спасения Романа. При нем можно говорить. Все.

— То, что Светлана собирается рассказать, в большей степени касается ее, чем вас, Леонтий Петрович, поэтому ей решать, кого посвящать в свои тайны, кого нет, — дергая голой щекой, пояснил психиатр.

— И тем не менее, — надменно заявил хозяин комнаты.

Светлана устало махнула рукой.

— Пусть тогда хотя бы принесет воды. Жажда страшная.

Несмотря на свои габариты, Евмен Исаевич успешно произвел фокус «одна нога здесь, другая там». Старшая сестра сомнительного Романа напилась, но заговорил опять ее безбородый спутник.

— Вот что мы сочли нужным вам рассказать… — в этом месте владелица тайны показала, что говорить будет сама.

— Вы, Леонтий Петрович, хорошо знаете тот случай, когда… — горло перехватило у молодой женщины, но она превозмогла отвращение к произносимым словам, — когда меня в подвале за овощным магазином изнасиловали эти скоты с улицы Растроповича.

Подполковник сухо кивнул. Эдуард Семенович стал нервно пощипывать непривычно голую щеку.

— Я всегда обвиняла в этом подлеца-брата. Не спорьте, у меня есть факты. Навел он. Причем навел подло, сообщив им, что я законченная блядь, сплю со всеми подряд, даже с такой старой гнидой, как сожитель моей матери, то есть с вами. Он сказал им, что я даже мечтаю, чтобы со мной это сделали, потому что я ненасытная и все прочее в том же духе.

Потребовался еще один стакан воды.

— Зачем он это сделал, я не понимала. Я ненавидела его так сильно, что не имела возможности что-то соображать, размышлять спокойно на эту тему. Когда мы сошлись с Эдуардом, я не стала от него ничего скрывать, ему было тяжело, но он принял все, и за это я благодарна ему.

Психиатр закрыл глаза и отвернулся.

— Я по его просьбе рассказала ему всю свою жизнь от начала до конца. Ничего не утаила. Ничего хоть сколько-нибудь интересного. Все самые грязные и неприятные эпизоды вспомнила. Про ваше ко мне отношение, Леонтий Петрович, тоже. Должна вам сообщить, что Эдуард не любит вас и считает сладострастным, подлым маразматиком.

Подполковник стоически кивнул, словно соглашаясь с этой характеристикой.

— Но не это важно, не это… — опять перехватило горло. Евмен Исаевич нетерпеливо раздул ноздри, эти физиологические перипетии чрезвычайно раздражали его. Вперед, вперед к сути дела!

— Не так давно я рассказала Эдуарду один случай из наших взаимоотношений с братом. Я училась тогда в девятом классе. Однажды у нас отменили историю, и я вернулась из школы намного раньше, чем обычно. Я не стала звонить в дверь, потому что хотела рвануть с девчонками на танцы. Нужно было незаметно переодеться. Мы жили тогда на первом этаже. Но первый этаж высокий, с балконом. Вот я и залезла на балкон, чтобы тихонько пробраться в комнату. Мать заставила бы стирать или еще что. У меня был секрет, я придумала, как снаружи открывать балконную дверь. И вот залезаю. Воды!

В стакане оставалось еще на донышке.

— И что я вижу через стекло? Занавеска была отодвинута, а там Ромка, ему тогда лет десять было, стоит перед зеркалом в моем платье в новом. И не просто стоит, а крутится, крутится так. И губы помадой намазаны. Туфли мои надел. Нога у него тогда уже была ого-го. Я и до этого обращала внимание, что платья мои чем-то пахнут не моим и туфли вроде как растоптаны. Стоит перед зеркалом и бедрами вертит, задницей… ну, вы понимаете.

В этом месте рассказ прервался надолго. Секунд на пятнадцать.

— И что же было дальше? — ровным, почти равнодушным голосом поинтересовался подполковник.

— Что, что. Я, конечно, ворвалась в комнату, наорала на него, обсмеяла. Язык у меня был всегда ядовитый, я была штучка. Он обычно ругался со мной, тоже умел, а тут разрыдался. Он никогда не плакал до этого, никогда. А потом вдруг…

— Говори, говори, — прошептал психиатр.

— Плакать перестал. И схватил утюг и говорит: если я кому-нибудь проболтаюсь, — а утюг над моей головой, глаза белые, — если кому-нибудь хоть слово, то он меня отравит. Знаете, смешно так, говорит, что отравит, а у самого утюг в руках. Я хохочу, дура. Тут он как шарахнет утюгом в зеркало. И ушел. Я не стала ничего никому рассказывать. Хотя не очень-то испугалась. Вернее, испугалась не угроз, а того, как он изменился. Белые глаза и прочее. Ничего особенного я в этой истории не видела. Дура была. Вот почти и все. Дальше мы жили как обычно, даже забываться эта история стала понемногу. Жили мы, конечно, как кошка с собакой. Я иногда, очень-очень редко, отпускала шуточки по этому поводу. Такие, знаете, только нам двоим понятные. Понимаю, что он жил, как под дамокловым мечом, копил на меня злобу. И в конце концов отомстил.

Светлана шумно вздохнула, как бы вслед огромному камню, сброшенному с души.

— И совсем последнее. Когда я Эдуарду это рассказала, а он ведь врач по психике, он мне объяснил, что Роман с ненормальными наклонностями. История с зеркалом и платьем загнала все его переживания далеко вглубь. Какая-то страшная работа у него шла с тех пор внутри. Теперь он, по вашему утверждению, попал в руки к маньяку, так вот, я вам скажу, что это не случайно. Он все время вился поблизости от группы риска, рано или поздно они должны были его завлечь. А я, получается, — Светлана тяжело вздохнула, — еще тогда его подтолкнула на эту дорожку. И пусть он самым подлым способом рассчитался со мной, считаю своим долгом открыть всю картину, может быть, она поможет вашему следствию. Наверное, надо и в милицию сообщить. В заявлении моем этого ничего нет.

Леонтий Петрович молчал, даже полуотвернулся. За окном уже была настоящая ночь.

Евмен Исаевич тяжело прохаживался по паркету, тот подагрически хрустел.

— Я человек посторонний, но совет дам хороший: не рассказывайте в милиции эту историю.

— Почему?

— Во-первых, они ничего не поймут, во-вторых, посмеются над вами. А в-третьих, в вашем публичном самобичевании нет потребности. Насколько мы тут разобрались с Леонтием Петровичем, вашему брату не так уж плохо приходится в лапах этого маньяка.

 

28

— Что с тобой, бывший муж?

Чашка Василия Леонтьевича испуганно звякнула о блюдце.

— Это не кофе, а бурда, ты утратил квалификацию.

— Да?

— Да. Он отчетливо отдает мочой. Как твой рассказ.

— Потерпи, уже немного осталось.

— Насколько я поняла, этот парень оказался…

— В каком-то смысле моим братом.

— Передержка.

— Небольшая. Позволив себе это допущение, я возрадовался. Взорлил.

— Ну-ну.

— Настя, ты ведь искусственно подкармливаешь неприязнь ко мне. Кляча твоей иронии вот-вот издохнет. Я же вижу, тебя страшно занимает мой рассказ.

— Он пугает, а мне противно.

— Ты слишком начитанна для манекенщицы. Итак, я обрадовался. Почти мгновенно в моей голове родился план. Обоюдоострый. Это было какое-то озарение. В этот момент я почувствовал себя творцом. Почти во всех подробностях.

— Что значит обоюдоострый?

— Это значит, направленный в обе стороны телесной клетки. И против отца, и против сына.

Настя хмыкнула в чашку.

— Уж да уж.

Василий Леонтьевич встал и начал прохаживаться по ковру с видом зоопаркового хищника.

— Я разузнал все что мог о нем, о Романе. Подхожу как-то раз и предлагаю сделку. Я сказал, что мне нужен телохранитель. Работа не пыльная и не мокрая, никто мне особенно не угрожает. Телохранитель мне нужен для престижа, Аванс немедленно. Роман почти не думал. Согласился. Когда я привез его на дачу, он окончательно уверился в том, что поступил правильно. Мне кажется, что в тот момент ему и самому желалось оставить на какое-то время городскую обстановку. И потянулись длинные летние вечера. Заполненные чем?

— Кофе.

— И разговорами. Ты же сама прошла через это. На меня снизошло вдохновение. Я ведь никогда не обладал сколько-нибудь бойким пером, мне легче прочитать лекцию на три часа, чем написать страницу. А какой я лектор, ты знаешь.

— Знаю.

— Парнишка сначала показался мне типичным стандартным кирпичом из мощной телесной стены, подпирающей с тылу кучку страдающих сорокалетних неудачников. Несчастных интеллигентов, уже сообразивших, что их существование кончено и бессмысленно. Они торопливо листают жалкие книжки и кипятят бесполезные шприцы в густеющей тени, отбрасываемой этой стеною. Ты ведь его видела, Настя.

— В весьма своеобразном ракурсе.

— Это ничего не меняет. Какое животное, а?! Экземплярище. Жалко, он тебе не показал свои фокусы с монетами, он их запросто сворачивал в трубку. Были бы на даче лошади, он бы разгибал подковы. При этом писал с ошибками. Причем даже не знал, что пишет с ними. И без знаков препинания, как поэт-модернист. Крайности, как известно, сходятся. Дебил с поэтом стоят спиной к спине.

Сначала мне его зверская неграмотность показалась избыточной деталью, это все равно как если бы Яго был изображен прокаженным и кривым, но потом я с этим смирился. Пусть, раз уж так сложилось. Со временем в ходе подготовительно-общеобразовательных бесед я обнаружил, что Рома Миронов, как это ни дико, тянется к знаниям. Так, кажется, писали в школьных характеристиках. Пытливый мордоворот, это сочетание меня весьма забавляло. При этом я держал в уме оскорбительный его пинок мне в задницу. Я человек злопамятный и мстительный, как все неудачники моего поколения, тем более что я еще и калека.

— Я помню это.

— Но шевеление элементарной и робкой мысли на дне грязной пещеры, которой являлась голова этого туалетного весельчака, меня забавляло и подхлестывало. Разумеется, я никогда не верил ни в каких Макаренок, по сути придумавших лишь способ штамповки кадров для карательных органов, но признаю возникновение педагогического азарта во мне. Азарт разгорался по мере того, как в этом «отморозке» все более выявлялся инструмент для осуществления моего обоюдоострого плана. Я сделал открытие на фронте собеседований с ненужным мне телохранителем.

— Хочешь меня спросить, не любопытно ли мне, какое именно?

— Даже если ты не спросишь, все равно расскажу, ибо для этого пришел. Открытие трогательное и какое-то неоригинальное. Сначала что-то вроде брезгливой жалости… но потом нет! нет! нет! — сказал я себе. Это еще не победа, это разведка добрым словом, всего лишь. А понял я вот что: его, Романа Миронова, громилу под метр девяносто с гирями вместо кулаков, с «положением» в преступном мире, с двумя, тремя десятками баб за спиной, с деньгами шальными, — никто не любит! И, что характерно, это его зверски мучает. Он оброс носорожьей кожей, и обычное прямое оскорбление не способно оставить на ней порез. Но внутренне он уязвим, он страдает.

— Ничего особенного в этом открытии твоем нет. Хоть вон Маяковский — трибун, главарь, а душа нежна. И в ранах.

— Да, да, я ведь и сам вначале себе сказал, что открытьишко — тьфу! Тут интересность в другом. Ему, Роману, нужно было любви, а мне, человеку, догадавшемуся об этом, желалось совсем другого. Рассчитаться, отомстить. И лично ему, Роману Миронову, и всему его поколению. Кстати, попутно я сделал и второе открытие, правда, легко выводящееся из первого. Их всех, мясистых акселератов-костоломов, никто не любит. Всю «стену». И бесятся они в основном от недостатка любви. Мне плевать было на одного, стало быть, и на всех скопом тоже было плевать. Слюна, обращенная в сторону толпы, еще холоднее.

Настя поставила чашку на журнальный столик и потянулась к пачке сигарет — пуста.

— Я принесу, на кухне, на столе, я видел целую.

Василий Леонтьевич пришел под воздействием своего рассказа в состояние довольно сильного возбуждения. Он удалился быстрым шагом в сторону кухни и говорить продолжил, еще не полностью вернувшись.

— Ты, конечно, уже догадалась, что именно я решил сделать. Влюбить его в себя.

— Не подходи ко мне, мразь!

Пачка сигарет шлепнулась на лакированный стол.

— Но для того, чтобы влюбить в себя человека — не важно: мужчину, женщину, — надо как можно достовернее сделать вид, что ты сам влюбился. Вначале я не был уверен в своих силах. Раньше мне удавалось влюблять в себя женщин, и даже красивых, но это не то же самое, что овладеть чувствами молодого бандита. Оказалось — волновался зря. Для охмурения дитяти-бандита хватило всего лишь слов. Правда, очень большого количества и очень обдуманно расставленных. Не понадобилось никаких материальных доказательств приязни и привязанности. Если с человеком никто никогда не разговаривал по душам…

— Длинные летние вечера…

 — Именно. И знаешь, мне почти не приходилось выходить за пределы специальности: история человечества — вот что, оказывается, более всего интересует нынешних молодых преступников. Все эти Цезари, Чандрагупты, Александры Македонские, Ганнибалы, Нельсоны и иже с ними. Для него история была как цветущий альпийский луг для человека, у которого удалили сразу пару катаракт. Он, слушая, доходил до состояния экстаза, и когда, картинно вскочив со своего стула, кричал: «Я здесь стою и не могу иначе!», «Гвардия умирает, но не сдается!», «Кто любит меня, за мной!» — у него, по его собственному признанию, происходило непроизвольное семяизвержение.

— Умоляю тебя.

— Именно «умоляю тебя!» твердил мне испорченный современной демократической Москвою ребенок, прося рассказать еще что-нибудь.

— И однажды ты поведал ему о платоновской академии и просветил насчет того, как мало болтливые античные извращенцы ценили общество женщин и до какой степени предпочитали общество мальчиков, умеющих слушать.

— Не хвали себя за проницательность, хотя ты и права. Я уже два часа сотрясаю воздух, чтобы эхом ответило именно это ущелье. Действительно, был и Платон, и «Пир», и все что положено у голубых соблазнителей. Особенно легко мне стало скользить в этом направлении, когда оказалась очевидной предрасположенность слушателя к сексуальным контактам подобного рода. Странно, что никто не обратил на эти его особенности внимания раньше. Впрочем, надо признать, Роман маскировался: мускулатура, звериное поведение. Так вот, удалив маскировочный налет, я увидел, что мне не сопротивляются. Труднее было самому собраться с силами для подобного… — Василий Леонтьевич брезгливо пожевал губами и вздул ноздри.

— Только не надо мне сейчас говорить, что это было всего один раз и без всякого удовольствия.

— Клянусь Приапом. Одно дело изнывать от знойного, мстительного желания «трахнуть» все это безмозглое мясо, другое дело, извини меня, произвести с громадным вонючим мужиком…

— Хватит. Лучше один раз увидеть.

Василий Леонтьевич как-то опал, стал меньше, и глаза потеряли часть блеска.

— Да, наверное, хватит. Я хочу, чтобы ты поняла все правильно. И пожалела.

— Кого?!

— Меня.

— Тебя?

— Ну ты же должна почувствовать, что это был акт отчаяния. Это ведь почти смерть, если я могу позволить себе жить только совершая дела такого рода.

— Мне тебя не жалко. И надеюсь, что повесть твоя закончена.

— Почти.

— Договаривай.

— Ну, это будет для тебя менее интересно, но уж раз начал… Параллельно с устными разговорами шла и кое-какая письменная деятельность. Под мою диктовку Роман писал письма родным и друзьям, что сидит в клетке в руках дикого маньяка-изувера и подвергается нечеловеческим пыткам.

— А эта чушь зачем?

— Чтобы он поверил, что я его люблю, нужно было доказать, что все остальные к нему равнодушны. И общество в виде милиции и прессы, и родственники в виде сестры и учителя Мухина. Моего отца. И потом, ты забываешь про обоюдоострость, одним ударом я хотел встряхнуть своего батяню-подполковника. Ведь он фактически свел с ума мою мать, и теперь она любит его в полном смысле безумно. Я решил потрепать ему абсолютно крепкие нервишки. И мне это удалось. Редко человеку выпадает в жизни столько идиотских ситуаций и положений, сколько выпало за последние недели Леонтию Петровичу Мухину.

Василий Леонтьевич усмехнулся.

— Люди, в общем-то, беззащитны. Я так аляповато изготовил все эти послания, я так грубо работал, что поймать меня, расчислить и выловить не стоило никакого труда.

— Зачем же ты это делал?

— Из чувства справедливости. Это как на корриде, у быка тоже должен быть шанс. Иначе было бы просто избиение младенцев. Даже в милиции — а там сидят не Штирлицы — усомнились в подлинности Ромкиных посланий, надиктованных мною. Я ведь не изучал специально нынешнюю феню, самым приблизительным образом имитировал Ромкину речь, настолько обезграмотил ее, что это должно было резать глаза. Ничего, все сошло. Мне все удалось, даже в большей степени, чем мыслилось вначале.

— Ты говоришь так, как будто очень доволен собой.

— Не буду врать, отчасти да. Ну посмотри: больной, несчастный, бездарный по большому счету человечишко, без денег, перспектив и т. п., заставляет отнестись к себе… ему удается настоять на своем. Его представление о мире, оказывается, наиболее верно. И пуленепробиваемые троглодиты с энкэвэдэшных вышек, и бульдоги с ампутированными мозгами из подрастающих шаек поставлены на колени. Более того, раком поставлены.

— Но ты-то еще поганее их.

— Да! — искренне и горестно воскликнул Василий Леонтьевич, — да, ты права. Я вернул этому бугаю пинок в задницу, я намотал извилины папаши на свой кулачок, но я несчастнее их.

— И чего ты теперь хочешь?

— Чтобы ты вернулась ко мне, ибо если и есть на свете человек, которого стоит по-настоящему пожалеть, так это я.

Анастасия Платоновна не успела ничего ответить, раздался звонок. Она бросилась к телефону. Послушав, расслабленно вернулась в кресло и сказала:

— Тебя.

Когда Василий Леонтьевич подносил трубку к уху, вид у него был испуганный.

— Что? Когда это? Как ты узнал этот телефон? Послушай, Роман… Ах та-ак? Да, это телефон моей жены. Пусть бывшей. Я никогда не обещал тебе, что не появлюсь здесь. Давай не будем устраивать дискуссию. Что значит обманывал? Перестань ты пороть эту ерунду! Что значит бросил? Тебя бросил?! Погоди, когда я приеду, мы с тобой поговорим. Скажи мне… погоди, скажи мне: Таня с мамой уехали? Тогда дай мне Татьяну. Что значит не можешь? Ты что там задумал?!

Василий Леонтьевич положил трубку. Лицо у него было белое.

— Я немедленно еду.

 

29

Вскоре после того, как все ушли, Леонтий Петрович попытался лечь спать. С очень большим трудом ему удалось это сделать. Просто лечь, не говоря уж о том, чтобы заснуть. Крутился в постели, истязая подушку. Очень скоро он пожалел о том, что настоял на уходе Евмена Исаевича. Пусть малоприятный, пусть проныра, пусть обстряпывает свои малоблагородные газетные дела, но с ним можно было поговорить, объяснить, почему не стоит верить этому последнему, напечатанному на машинке письму. Как ужасно быть отцом сына-клеветника. Сынок, зачем ты так поступил, сынок? Никто, никто не может отнять у человека его судьбу-биографию. Да, я не понимал тебя, да, я разлюбил твою мать, но не хотел же я ей такого зла, никакого вообще не хотел. Мне не жаль для нее процветания. Сходящий с ума человек никому не должен быть за это благодарен. Сказавший человеку: «ты свел меня с ума» — да горит в геенне огненной.

Они договорились с журналистом завтра поутру отправиться на дачу к Василию Леонтьевичу и спросить у него — зачем?! Для чего было придумано все это хитрое, подлое и трусливое развлечение? Часы показывали половину третьего ночи. Петриченко обещал заехать к восьми. Значит, ждать еще более пяти часов. Тоскливо стало подполковнику от этой цифры. Сколько дополнительных часов уже начавшейся душевной пытки! Кто так глупо договорился с Петриченкой? И почему тот сам не догадался, раз так хитер, что надо раньше? И почему телефона не оставил? Пусть бы спал здесь. Пол у комнаты вон какой большой.

Терпеть не было уже никаких сил, тем более что большая часть их была отправлена на борьбу с призраком старшего брата. Кровать казалась Леонтию Петровичу могильной плитой, под которой, налившийся соками чуждого воображения, стал распрямляться давным-давно похороненный Игнатий. Он уже встал там, в гробу, на четвереньки и силится, мертвяк, приподнять трухлявую крышку. Когда Леонтий Петрович закрывал глаза, у него появлялось ощущение, что кровать покачивается.

Подполковнику трудно было отделаться от капитанского видения еще и потому, что при жизни брат был до чрезвычайности похож на него. Он мог мучить, даже не возникая в сознании лично, а подло помогая Леонтию Петровичу припомнить свое собственное лицо. А его-то бреющийся мужчина видит ежедневно. Может быть, имеет смысл отрастить бороду, как психиатр? Бред, сказал себе подполковник и опять резко и обреченно перевернулся с правого бока на левый.

Куда, куда уводит тебя измученная мысль твоя, Леонтий Петрович, остановись!

Подполковник вскинулся и с надеждой посмотрел на циферблат будильника. Ах та-ак! Время могло идти настолько медленно только в том случае, если бы стрелки вращались в среде значительно более плотной, чем воздух. И только в этот момент Леонтий Петрович осознал, что в его комнате не потушен свет. Вот он-то и мешает расслабиться сознанию, вот он-то… вот его уже и нет. Щелкнув клавишей выключателя, Леонтий Петрович удовлетворенно хихикнул. Но радость была недолгой. Он перестал видеть циферблат будильника. Нельзя же следить за движением времени, всего лишь прислушиваясь к его стуку на стыках секунд. Но и здесь изощренная мысль подполковника нашла выход. Командирские! Но где они? И это вспомнилось. Леонтий Петрович стал на колени перед старомодным своим шкафом, открыл загадочно скрипнувшую створку, вдохнул запах нафталина, нашел жестяную коробку, достал оттуда часы с фосфоресцирующими каплями на циферблате и остриях стрелок. Ничего, что без ремешка. А откуда они у меня? Неприятный задался сам собой вопрос. Брат, наверное, подарил, с неотчетливым сарказмом подумал подполковник и затрусил к кровати.

Все хронометрические переживания и надежды оказались, конечно, напрасны. Сна не прибавилось. Раздраженная бессонница захватывала новые территории. А время выжидало. Выйдя на грань отчаяния, Леонтий Петрович вдруг рассмотрел вдалеке спасительный выход. Ведь совершенно необязательно ждать Петриченку с его дурацкой машиной. Можно же отправиться на дачу на электричке! Ведь уже почти четыре часа. Более того, уже четыре часа две минуты.

Леонтий Петрович стал торопливо одеваться.

Отправившись бриться, он сделал еще одно взбадривающее открытие. Рассматривая свою физиономию в зеркале, он пришел к выводу, что ему не следует бояться, что собственное отражение может по совместительству работать привидением Игнатия. Капитан умер молодым, и эта красноносая обветренная личина в мутном стекле не может иметь к нему никакого отношения.

Во сколько может отправляться первая электричка? В пять? в полшестого? Как добраться до вокзала?

На некоторое время эти мелкие бытовые размышления отвлекли старика от его глобального отчаяния: так примерно хлопоты по устройству поминок смягчают нам ужас потери родственника.

Но только уселся Леонтий Петрович на когда-то изрезанное и кое-как заштопанное дерматиновое сиденье в прохладном грязноватом вагоне, как все прежнее накатило на него с новой силой. Как будто угрызения совести тоже отдохнули.

По-утреннему гулко грохоча, поскрипывая, вытаскивая колеса из переплетения свивающихся и развивающихся путей, поезд повлекся в нужном направлении. Измученный, красноносый, несчастный старик в самом углу вагона с отвращением рассматривал вид за окном. Бледно-серое, покрытое изморосью утро.

Путь подполковнику предстоял недальний. Каких-нибудь сорок минут. Народу в вагоне было мало, и вели себя пассажиры так, словно понимали, что Леонтию Петровичу нужно побыть одному. Ни одного лица, только затылки. Ни один омерзительный газетчик, ни один невыносимый беженец не осквернил своим вторжением передвижной храм одинокого отчаяния.

Почти благодарностью мог бы проникнуться подполковник к такому поведению окружающей жизни, если бы имел силы задуматься над этим поведением. Он просто ехал, загипнотизированный одним мучительно разветвленным вопросом. За что ему все это? Чего от него хотят? Почему нелюбимый сын оказался такой гадиной? На кого оставить страну, если не только эти, с бритыми затылками, но и очкастые аспиранты-историки — подлецы? И что делать с братом, зашевелившимся на том свете? Может быть, он и имеет какое-то право на что-то. Но не отдавать же ему все только из уважения к тому, что он отдал богу душу. И богу ли! И опять все сначала. Клубок шипящих вопросов не переставал шевелиться в сознании. Леонтий Петрович сдавливал виски ладонями, а после прятал в них глаза.

Вдруг кто-то отвратительно разодрал на две половины дверь в дальнем конце вагона. Две неприятные личности вошли внутрь. Подозрительные. Вернее, даже не подозрительные, а подозрительно посматривающие.

Что ему надо, что?! — тихонько, фактически бесшумно ныл подполковник, сам при этом не зная, к кому он обращается: к сыну или к брату. А ведь они негодяи, с усилием подумал Леонтий Петрович. С таким усилием ящерица отламывает свой хвост, уходя от погони. Сынок наверняка заявит: сам во всем виноват! Чего, мол, бросал жену-супружницу? А брат? А он вообще гад! Он скажет, что не просто обобран, но еще и убит.

— Ваш билет!

Леонтий Петрович, разумеется, не понял, что нужно двум похмельным мужикам в одной фуражке с черным околышем на двоих и с круглой железякой в грязной подрагивающей руке.

Двум подгулявшим контролерам необходимо было похмелиться, и они вышли на раннюю охоту, рассчитывая быстренько настрелять деньжат на две пары пива. Если берешь с нарушителя полштрафа, он не требует квитанции.

— Билетик ваш, — вкрадчиво дыша перегаром, сказал тот, что был в фуражке. Оба уже профессиональным нюхом уловили, что, несмотря на благопристойный вид, престарелый пассажир не владеет проездным документом. Они даже успели порадоваться тому, что он так удобно сидит — в стороне ото всех, готовый подвергнуться вымогательству.

— Платите штраф.

Подполковник продолжал молча на них таращиться, как св. Антоний на свои видения.

— Ладно, — сказал владелец жетона, — гони пятеру, отец, и путь свободен.

— Почему? — вдруг заинтересовался таким поворотом Леонтий Петрович.

Похмельные парни немного растерялись и заволновались за судьбу «пятеры».

— Чтобы без квитка тебя отпустить, — голос контролера сделался заговорщицким, — за полцены. Понимаешь? Мы же не звери. Пенсионер небось, порядочный человек.

— Кто, я?

— Не я же, — гоготнул человек с жетоном.

— Я хороший человек? — шипел Леонтий Петрович, — да ты знаешь, молокосос, что я вот этими самыми руками…

Через несколько секунд редкие и сонные пассажиры первой электрички стали свидетелями малопонятной сцены. По проходу между сиденьями вслед за двумя молодыми людьми, которые всем своим небритым видом старались показать, что ничего особенного не происходит, бежал прилично одетый старик и рыдающим голосом повествовал о событиях отдаленной военной поры. Старик нисколько не был похож на инвалида-попрошайку, требующего к себе внимания ввиду своих давнишних подвигов. Внимания и жалости. Наоборот, этот ветеран утверждал, что он был зверь на войне, не жалел немцев, не видя в них людей, и особенно напирал на историю о какой-то белотелой и прямодушной немке, застреленной им якобы за невозможные антиоккупационные речи. «Из парабеллума, парабеллума, парабеллума!»

Эту историю он, все рьянее рыдая, изложил раза три. Каждый новый вариант, взбираясь по спирали стариковского воображения, становился все более жгучим в сравнении с предыдущим. Обрастал жуткими подробностями. Рассказчик возводил на себя все более немыслимые обвинения.

Контролеры убыстряли темп своего бегства, матерясь вполголоса, искренне и справедливо недоумевая, что это за жизнь пошла такая, кругом одни психи! Стоит в рассуждении пятеры подойти к совершенно безобидному старичку, как проваливаешься в историю с опасным сумасшествием на дне. В речи старика они не вслушивались и были не в состоянии оценить нравственный их пафос. И даже той смелой, прямодушной немки не было жалко, несмотря на всю ее белотелость. Что касается других, неподвижных пассажиров, у них было еще меньше шансов адекватно воспринять произносимый текст, ибо ни одному вагону он не достался целиком, ибо был длиннее любого из вагонов. Некоторые особенно яркие тирады и воскликновения тратились на межвагонные грохочущие переходы, гибли в заплеванных тамбурах.

Наконец беглые контролеры поняли, что отделаться от шумно исповедующегося «зайца» бегством они не смогут. Тогда они подгадали момент, когда поезд затормозил возле очередной пустынной платформы, и попытались как раз настигшего их запыхавшегося дурака выкинуть вон. Но ничего не получилось. Леонтий Петрович схватил цепкими пальцами форменный рукав и выпал на платформу с одним из контролеров. Второму ничего не оставалось, как, матерясь, выскочить следом. Двери вагона закрылись, и поезд с торжествующим шумом начал набирать ход.

— Ах ты сука! — крикнул контролер, лежащий на подполковнике, и легко было догадаться, что это заявление относится не к поезду. Через несколько секунд взбешенные молодые люди вдвоем и наперегонки били отвратительного прилипчивого дедка. Но, слава богу, им удалось нанести ему всего лишь несколько ударов. Оказывается, на платформе оказались, и совсем неподалеку, Бухов с Русецким. Они не могли позволить, чтобы над их педагогом позволили себе измываться какие-то похмельные хмыри.

Несколько профессиональных движений — и парни в неполной униформе остались лежать возле деревянной скамейки на перроне, все сильнее удивляясь тому, чем оборачивается их сегодняшняя предприимчивость.

Леонтий Петрович пришел в себя под покосившейся липой. Он был усажен на холодный камень в тылу киоска, тоскливо пахнущего мочой. Вокруг валялся мусор, обычно сопровождающий места народных выпивок. Над учителем наклонялись его ученики, вид у них был одновременно и озабоченный, и недружелюбный. Скоро выяснилось, почему.

— Ну, как голова? — просипел Русецкий и вытащил из кармана пачку сигарет. Вопрос в первую очередь коснулся головы, потому что на ней было много следов обувного происхождения. А она, голова учителя, была сегодня особенно ценна для Бухова с Русецким. И не потому, что являлась кладезью житейской и педагогической мудрости. Ею Леонтий Петрович должен был вспомнить что-то чрезвычайно для них важное.

— Болит, — поморщился и вздохнул Леонтий Петрович, — болит, Боря.

— А меня как зовут? — спросил Бухов.

Подполковник снова поморщился и снова вздохнул.

— Саня.

— А Рома где? — вкрадчиво прошептал Боря.

Леонтий Петрович медленно пожал плечами.

— Не нашел. К сыну еду.

Бухов тупо потер лоб, силясь что-то сообразить.

— Он ваш, что ли, сын?

— Кто? — искренне не понял, о чем идет речь, подполковник.

— Ну, Банан, Банан! — зло пояснил Русецкий, — ну, Ромка, он правда ваш сын?

— Рома? — Леонтий Петрович улыбнулся, вспоминая, что об этом его спрашивают уже не первый раз, — мой сын Вася.

— Какой еще, блин, Вася! — зарычал Русецкий.

— Мы Рому ищем, Рому! — пытаясь оставаться человеком, говорил Саня Бухов.

— А Васю не ищете?

— Перестань, старый, перестань. Где Банан? Ну, Рома твой? Он нам репу парил, а ты ему помогал.

В результате дальнейших нервных разборок выяснилось, что три недели назад Банан (Рома) «свинтил» какой-то «общак» и очень здорово «замотал» след. Настолько хорошо, что догадались об этом буквально позавчера. Бухову с Русецким как бывшим дружкам Банана велено было в этом разобраться, а разобравшись — рассчитаться. Вот они и взяли под наблюдение квартиру своего учителя, уверенные, что он выведет их на потайное Романово логово. В особенно ядреных и совершенно невоспроизводимых словах и выражениях было изложено возмущение тем, с какой подлой ловкостью он, Леонтий Петрович, старый «кент», дурачил их целых десять дней. По их мнению, Банан на такие выдумки ни в коем случае не был способен. Но всему, даже самым хитрым хитростям, приходит конец, и теперь пора выкладывать все начистоту, а то будет очень, очень плохо ему, Леонтию Петровичу Мухину, их учителю.

Но никакие речи не могли рассеять серо-коричневый туман в голове подполковника. Он с трудом различал нависших над ним молодцов и абсолютно не понимал, о чем они с ним говорят. Даже прямые, более-менее человеческим языком выраженные угрозы не пронимали его. Старик трагически улыбался и непреднамеренно подмигивал. Они говорили ему, что у них нет выбора, что их самих прирежут, если они не найдут Романа, что он зря притворяется. Пусть не рассчитывает на то, что они когда-то его уважали; они не побоятся надавить ему на мошонку, если он будет продолжать в том же духе.

Леонтий Петрович понимал все меньше, и улыбка его становилась все шире и оскорбительнее. Наконец Русецкий, и в лучшие времена не отличавшийся выдержкой, угрожающе покашлял, встал с корточек и, сказав как-то особенно сипло: «Ах ты сука!» — ударил учителя кулаком в переносицу.

 

30

— Только знаете что, Евмен Исаевич, — кротко сказала Таня, наполняя чашку гостя из тонкогорлого кофейника.

— Что? — поинтересовался журналист, удобно развалившись в знакомом его спине плетеном кресле в углу не менее хорошо знакомой кухни. Могло показаться, что он немного подавлен. По крайней мере Тане именно так и казалось, и она была благодарна Евмену Исаевичу за мрачноватую сдержанность, за его полуотрешенную сосредоточенность и еще за что-то, что нельзя было обозначить по-общелюдски, а понять можно было только специальным женским способом.

— Так что вы мне хотели сказать, Таня?

На плите закипели шприцы. Кофейник стоял посреди расшитой салфетки. За окном чириканье одной птицы сменилось цвицвиканьем другой. Таня туманно улыбнулась то ли этим звуковым фокусам, то ли своим мыслям.

— Мне никак не удается понять, зачем Вася написал папе это последнее письмо. На машинке.

Евмен Исаевич повел плечами. Что-то хрустнуло в конструкции пиджака от этого движения.

— Знаете, Таня, ваш брат этого письма не писал.

Лицо девушки сделалось сначала настороженным, а потом и испуганным.

— Это письмо написал я.

Таня не произнесла ни звука и сидела так, словно боялась спугнуть надежду на то, что гость шутит.

— Вы не хотите спросить, почему я это сделал? — сын историка снял очки и помассировал глаза. — Собственно, письмо — это уже конец истории. И когда бы вы знали предысторию, то не удивлялись бы сейчас моему признанию. Вы очень побледнели, Таня, может быть, воды? Почему вы не отвечаете? Вы вообще слышите меня или нет?

— Слышу. И воды не надо. Лучше расскажите.

Евмен Исаевич снова помассировал глаза.

— У меня тоже есть отец. И когда-то очень хорошо был знаком с вашим. Это было давно, в начале пятидесятых, когда не только вас, но и меня не было на свете.

— Они были друзья?

— Навряд ли. Ваш батюшка тогда работал следователем в карагандинском НКВД, или как это тогда называлось. Ваш отец некоторое время вел дело моего отца.

— Папу давно уволили.

— Я это знаю. Я многое теперь знаю о нем. Знаю я также, что в последнее время он тщательно скрывал факт службы в органах. Причем сам поверил в то, что не имеет никакого отношения к казахстанским лагерям, что прошел всю войну от звонка до звонка. Он, а не брат его Игнатий Петрович.

— Это болезнь?

— Разумеется, это не вполне нормально. Может быть, это искреннее раскаяние в содеянном прежде приняло такую форму.

— Наверное.

— Мой отец много о нем рассказывал. Первый следователь — это как первая любовь, он врезается в память на всю жизнь. Странно, что отец и мне сумел вживить в мозг образ лейтенанта Мухина. Я навсегда запомнил эту фамилию. И держал, оказывается, не в недрах памяти, а очень близко к поверхности.

— Он что, бил вашего папу?

— Не сильней, чем это было в среднем принято. И вот когда Леонтий Петрович появился у меня в редакции в военной форме, я узнал его. Он только чуть постарел, и звездочки разрослись. Узнал я его, конечно, не сразу и не на сто процентов. Чтобы разрешить свои сомнения, я попросил своих ребят сфотографировать его скрытой камерой. Получив фотографию, я бросился в Самару. Мой отец живет теперь там.

— И он узнал?

— Он-то узнал сразу. И без всяких сомнений. Несмотря на то, что прошло больше тридцати лет.

— И что он сказал?

— Что тут можно сказать? За валидол схватился. Просил меня, чтобы я не вздумал вредить этому человеку. Столько лет прошло. Я очень люблю своего отца. Он воспитывал меня один. У нас было редчайшее взаимопонимание. Мы были друзья и братья — помимо того, что отец и сын. И вот когда я посмотрел на него — с валидолом, старого, жалкого, раздавленного тяжестью заново всплывших воспоминаний, — мне захотелось что-то сделать для него. Для начала надобно разобраться, решил я. Разобраться в этом диковатом деле. Вернувшись в Москву, я направился к подполковнику Мухину и предложил ему сотрудничество, мне необходимо было на легальном основании постоянно находиться рядом с ним. И знаете, уже тогда, во время первого разговора у него дома, мне почудилась некоторая ненормальность в его поведении.

— Папа всегда был очень здоровым человеком.

— Не знаю, что на это ответить. Здоровый человек, присваивая чужую судьбу, вел бы себя по-другому, подделал бы какие-нибудь документы, чтоб надежнее раствориться в новой жизни. Впрочем, у Леонтия Петровича не было такой возможности, ведь живы были родственники. Да и прегрешения его навряд ли были столь уж кровавы. Да и присвоил он всего лишь воспоминания своего брата о войне. Наверняка на три четверти присочиненные. На мой взгляд, он явно вышел за границы нормы, но поскольку во всех прочих отношениях он вел себя нормально и заглянуть ему в душу никто не стремился, некому было что-нибудь заподозрить. Когда же он почувствовал, что кто-то хочет вернуть к жизни память о его брате, он разом потерял внутреннюю устойчивость. У меня не было к нему настоящей злости. Даже в самом начале. Я втянулся в расследование и стал искренним союзником Леонтия Петровича. А письмо… я написал эту цидулу только с одной целью: довести дело до конца. В письме это все и объяснено. Я вставлял лист в машинку, подчиняясь своему представлению о гармонии.

— Понятно, — бесцветно произнесла Таня.

— Кстати, знаете, почему я частично перешел на сторону Леонтия Петровича?

— Почему? — еще более бесцветно спросила девушка.

— Потому что понял, что он подвергается нападению, издевательской атаке со стороны человека очень плохого…

— Не будем говорить о моем брате, — неожиданная твердость прорезалась в голосе Тани.

— Вы его очень любили?

— И люблю.

— И что говорят врачи?

— Выживет, но останется инвалидом.

Таня встала, подошла к плите и занялась там мелкой кухонной деятельностью. Переставила чашки, погремела крышкой от кастрюли.

Петриченко решил сменить тему разговора.

— А этот парень, из-за которого начался весь сыр-бор…

— Он гомосексуалист.

— Да-да, и его…

— Зарезали.

Петриченко покивал.

— Зарезали, правильно. За долги.

Таня вздохнула.

— Вам что, и его жалко, святая душа?

— Ну как же…

— После того, как он продержал вас двое суток под замком? Вместе с матерью? После того, как довел вашего брата до реанимации?

Таня опять вздохнула.

— Если бы не вы, Евмен Исаевич, Васи бы уже не было в живых. А что с мамой было бы, и не знаю.

Журналист с видом человека, которого заслуженно, но чрезмерно хвалят, допил кофе.

— Не надо так говорить.

— Это же правда.

— Я должен был сообразить еще утром в понедельник, что мне необходимо мчаться сюда. Василий Леонтьевич двое суток провел без инъекции, фактически он был в коме. И если произошли необратимые изменения…

— Но вы же разыскивали папу.

— Да, пришлось поднять на ноги пол-Москвы. Но и тут я скорее искупал свою вину, чем совершают добрый поступок.

Широко открытые глаза Тани.

— Почему?

— Нельзя мне было оставлять его в тот вечер. Нужно было догадаться, что он не дождется меня и рано утром помчится на дачу выяснять отношения с сыном. А поскольку он весьма-весьма не в себе пребывал, то и стал добычей утренних бандюг.

Таня отошла от плиты и остановилась у окна с сухим букетом. Там она занялась своими плачущими помимо воли глазами.

Раздался звонок в калитку.

— Кто-то приехал, — сказал журналист.

Таня продолжала тихо размачивать в слезах свой носовой платок.

— Кто-то приехал, Таня. Не плачьте, что они подумают?

— У меня горе, вот я и плачу.

— Пойду впущу.

Приехали те, кого ждали, но не хотели видеть.

Анастасия Платоновна вошла на кухню, всем своим видом спрашивая: «Ну и что все это значит?» Следом появился Георгий Георгиевич, он имел немало неприятных приключений в этом доме и поэтому чувствовал себя неуютно.

Евмен Исаевич теребил ус в ожидании развития событий.

— Здравствуйте, — сказала Татьяна, моргая красными, но уже сухими глазами.

Анастасия Платоновна только кивнула в ответ. Обошла кухню, взглянула в окно. Всем стало ясно, с каким вкусом она одета и как хорошо держится.

— Нам уже прислали извещение. Официальное. Там сказано — месяц, но мы съедем раньше.

— Зачем же раньше? — немного про себя проговорила бывшая хозяйка дачи. — Послушайте, Таня, вы мне не покажете эту… ну, «клетку». Мы, собственно, ради этого и приехали сюда.

Таня на мгновение задержалась с ответом, и Анастасия Платоновна заговорила снова:

— Скажите, а это правда?

— Что именно?

— Что его нашли именно так вот, в клетке, а?

— Правда, — выступил на первый план журналист, — и нашел я. После того, как я разыскал Леонтия Петровича и отвез в больницу, потянуло меня сюда. Ворота были не заперты. Первый осмотр я провел небрежно, наспех, и никого не обнаружил. Тогда я к сторожке. Там находилась Таня с матерью. Обе связаны. И кляпы.

— Ну, кино, — тихо хмыкнул модельер.

— Их связал Роман, перед тем как…

— Понятно, понятно, — кивнула Анастасия Платоновна.

— Сначала я освободил их, растер конечности водкой, перенес на кухню, и тогда уж, в поисках лекарств, обнаружил… Пойдемте, покажу.

Все, кроме Тани, из кухни прошли к темной комнате с узким дверным проемом. С момента прошлого описания она превратилась в камеру с грубо сработанной решеткой.

— Такую нетрудно расшатать, — сказал Георгий Георгиевич с видом знатока, потрогав железные прутья.

— Не слишком легко, но в принципе можно. Но вы должны учесть две вещи: я поработал ломиком, чтобы вытащить пленника. И еще то должны учесть, что пленник этот был связан.

Анастасия Платоновна тоже потрогала железные путы своего прежнего мужа.

— Надо отдать должное Васечке, он незаурядный педагог. Он сумел заставить даже такого ученичка, как этот… усвоить кое-какие уроки. Надо понимать, что таким способом этот шалый бандит отомстил за пережитые унижения своему гуру. Успел усвоить из его бесед, что наибольшее удовлетворение приносит эстетически обставленная месть.

— Какая же тут эстетика, Насть, — поморщился Георгий Георгиевич, снова прикасаясь к раскуроченной решетке.

Анастасия Платоновна посмотрела на него с плохо скрываемым раздражением.

Журналист пожал толстыми плечами и пошевелил толстыми губами. Он чувствовал, что звезда подиума что-то недоговаривает, и страдал, не смея спросить, что именно.

— Кроме того — ревность, — сказала Анастасия Платоновна.

— Ревность?! — модельер брезгливо фыркнул.

— Ну, помните: мы в ответе за тех, кого приручили.

— То есть? — переспросил опять не все понявший журналист.

— Когда приручаешь что-нибудь мелкое, мышь, то, предавая ее, не навлечешь на себя других последствий, кроме переживаний морального характера. Но когда приручаешь такого монстра…

— Что вы понимаете под словом «приручил»? То, что спал с ним?

— А ну вас к черту. Ре-пор-тер, — зло сказала Анастасия Платоновна.

Снова все собрались на кухне. «Ре-пор-тер» явился последним и смущенным.

Анастасия Платоновна разговаривала с Таней. Они собирались навестить сторожку.

— Сейчас, сейчас, я только подготовлю шприц.

— Не надо торопиться, я подожду, — поощрительно улыбнулась хозяйка дачи, — Георгий Георгиевич, хотите пойти с нами?

— Нет, нет, я уже видел, — с неделикатной торопливостью отказался тот и полез в карман за куревом.

Через минуту оставшиеся на кухне мужчины наблюдали сквозь залитую солнцем призму застекленной веранды, как Таня и Анастасия Платоновна идут по щиколотку в траве к подразумевающейся в глубине зарослей сторожке.

— Бедная девочка, — сказал модельер, отделавшись от первой порции дыма, — брат при смерти, отец в больнице.

— Нет, отец здесь!

— Здесь?

— Он слегка повернулся в смысле психики, но тихо. Рекомендован семейный уход.

— Какой же уход? Ведь маман, насколько я понимаю…

— Вы понимаете настолько, насколько нужно. Но она, старуха, счастлива. Она уверена, что к ней вернулся ее любимый муж-фронтовик, храбрец, герой. А ему только того и надо, чтобы его считали настоящим фронтовиком, прошедшим все поля сражений с высоко поднятой головой.

— Что значит «считали»?

— А, вы этого еще не знаете? Выдумал себе биографию, старый козел. Даже не выдумал, у брата украл, а сам всю войну служил охранником в лагерях, а потом выучился на следователя. Судя по рассказам отца, редкостная был гадина. Мастер, большой мастер своего дела.

— У каждого мастера своя Маргарита, — тихо сказал кутюрье, блеснув одновременно и начитанностью, и ироничностью.

 

31

Дня через три, в час небесно-тихого подмосковного заката, можно было наблюдать на бывшей даче генерала советской металлургии идиллию. В чистенько убранной сторожке сидели рядком-ладком на панцирной кровати, застеленной байковым одеялом, старик со старухой. Бабочка порхала вокруг соломенного абажура. На стене в аккуратных рамочках — несколько фронтовых фотографий и бумажная жалкая иконка на самодельной полочке.

Старуха прижимала голову безмолвного старика к высохшей груди, осторожно плакала и напевала мелодично, но конспиративно: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой».

На веранде сидела их младшая дочь, тусклая настольная лампа освещала поверхность стола, покрытую чистенькой скатертью и множеством скомканных листков бумаги из детской тетради в клеточку.

Таня сидела, обхватив голову руками, а на листке, который лежал перед нею, читалось:

Евмен Исаевич,

Я вас люблю, чего же…