Еще не будучи никаким начальством, мы допускались в комаровский Дом творчества не в лучшее время – с середины января, после школьных каникул. Но мы делали это не лучшее время – лучшим! Стоило только получить путевку – сложенную пополам бумажку с голубой фотографией

Дома творчества на обложке, – как сразу же во всем теле начиналась сладкая ломота, предчувствие наслаждений. И вот швырялись в сумку теплые вещи, бережно укладывалась рукопись забуксовавшего вдруг шедевра – и в Комарово, вперед! В Комарово все образуется! С такими надеждами, с таким облегченьем – куда можно умчаться теперь?

С первым сладким вдохом чистого морозного воздуха на платформе при выходе из вагона начиналась новая счастливая жизнь, почти не соприкасающаяся с прежней, городской. Снег на елках и под ними сиял, каждая снежинка переливалась сине-зелено-красным огоньком. Небо тут всегда было голубым, безмятежным и безоблачным. Помню, я обычно подпрыгивал, бил рукою по ветке, чтобы запомнить этот момент, смотрел, как сверкает снежная пыль, слетая на разгоряченные щеки и лоб.

Вот жизнь! Прежняя казалась недоразумением: что заставляет людей месить серую грязь, втискиваться в тесные и душные трубы метро, и так день за днем? Если ты что-то собой представляешь, можно заявить о себе где угодно, и лучше всего это получится здесь, где ничто не мутит твой разум и все лучшее в тебе поет и ликует.

От платформы мы шли по узкой Кавалерийской улице, среди деревянных финских домов за хилыми оградами. Улица казалась сияющей "снежной трубой". Нижний полукруг – глубокий снег, протоптанный и вздымающийся по краям, верхний полукруг – согнувшиеся под снегом с двух сторон и смерзшиеся посередине белые ветки высоких деревьев.

Как только ты входил в этот перламутровый коридор, в конце его возникало одно и то же видение, ставшее почти ритуальным: появлялся удивительно гармоничный в этом овале черный человек. У него были ноги колесом, чудно вписывающиеся в общий овал улицы. На голове был треух с торчащими ушами. Черные рукавицы слегка свисали с рук.

Говорили – это был кочегар с дачи Черкасовых в конце улицы, у обрыва. Мы с ним сближались, и по мере сближения поднималось ликование: раз эта неизменная фигура встречает тебя год за годом, и сейчас тоже – значит, и в этот раз все будет так же великолепно, как всегда! Холл, залитый солнцем, узкую лестницу, коридор пролетал одним махом – будто ты не только что сюда приехал, а уже великолепно здесь отдохнул.

Войдя в затхлый пенал номера, я сразу же, радостно сопя после холода, начинал с грохотом передвигать мебель: здесь тебе предстояло жить месяц, и все должно быть расставлено идеально!

Ближе к окну ставился письменный стол, к нему с дребезжаньем придвигалась полка. Кровать и раздвижной диван уходили в глубь комнаты, между ними вдвигался низкий журнальный столик – это будет уголок отдыха и блаженства. Мебель была старая, обшарпанная, пятидесятых годов, поэтому я волохал ее смело, не жалея. Потом стоял, любуясь сделанным: нигде в другом месте нельзя было изменить все к лучшему так быстро и легко.

За таким началом и все следующее должно идти так же!

Иногда после этого вдруг наступала сладкая истома, вызванная перенасыщением организма кислородом, – ты падал на кровать и при ярком солнечном свете спал несколько часов кряду. Сны были легкие, светлые, не похожие совсем на тяжелые городские.

Но чаще заснуть не удавалось – не успевал я закончить перестановку мебели, как раздавался лихой стук в дверь и входил веселый Саша

Житинский.

– Приехал?

– А как ты узнал?

– А кто еще такой грохот поднимет, на весь дом?

– А ты в каком номере?

– Да как раз под тобой! Ну что?

И начиналась веселая комаровская карусель, иногда длившаяся сутки, порой неделю, а иногда и весь срок!

Отметив прибытие, замечали, что на улице стало уже темнеть, зато засияли окна столовой напротив. Прикрывая горло рукой, чтобы не простудиться, перебегали снежный двор и врывались в стеклянную столовую, жадно втягивали запахи не забытой за год здешней еды – еда была скромная, "больничная", как называли ее мы, но поскольку она ассоциировалась с другими радостями, то радовала и она. Озирали тусклый зал. Приехали все – друзья, с которыми не общался целый год, а если и общался, то не так! Старались усесться вместе – Житинский,

Попов, Прохватилов. Максимов, Толстоба, Ира Знаменская. Было не расстаться полночи, сбивались у кого-нибудь в комнате, иногда и на сутки. И все равно – наступал самый сладостный момент: оторвавшись от всех, ты наконец входил в свою комнату, полный хозяин своего пространства и времени, вольный распорядиться им как угодно! А любили мы все одно и то же. Писать!

Вынимались из папочки листочки. Как и все мастеровые, я любил и чисто чувственную сторону дела: сладострастно брякал над ухом кнопками в коробочке, разглядывал черновики, в нужном порядке прикалывал их к полке, вонзая в них жало кнопок. Потом откидывался на стуле, оглядывал стол, с приятной натугой поднимал с пола тяжелую пишущую машинку, расчехлял. Иногда этого удовольствия хватало для первого раза: начало положено, и ты мог сладко уснуть. Но работа затягивала все больше. Стук машинки – один из лучших звуков на свете, трудно не заслушаться им, вовремя остановиться. Но что значит

– вовремя? Затем ты и приехал сюда, потому что тут все время – твое, распоряжайся им как угодно. Закончишь страницу, сладко потянешься, глянешь на часы. Господи, полвторого уже! Заработался! Но это не тревога, а счастье. Это в городе надо время рубить на куски, а здесь оно твое, безраздельно. Ныряешь опять. Выныриваешь. Ого! Чувствуя себя настоящим богатырем, дергаешь заклеенную дверь на балкон, сухая белая бумагу рвется, выходишь на мороз. Половина окон в доме сияет, сквозь открытые форточки доносится треск машинок – оттуда быстрый, уверенный, отсюда вдумчивый, редкий, а в этом светящемся окне тишина, видно, пишут пером. Но главное – все тут твои друзья, коллеги, наедине с тем же счастьем, что и ты. Это вселяет бодрость, уверенность – раз столько взрослых, неглупых людей занимается этим всю ночь напролет, значит, это дело действительно упоительное. Весь поселок спит, дома темные, и только мы счастливые, бодрствуем. Те комаровские ночи – главное счастье в жизни.

Постепенно наступает истома. Можно, приустав печатать, другим заняться. Попить чайку. Налить из крана воды в стакан, сунуть кипятильник, пошуршать в пачке чаем – есть еще пока. Отдохни… Но разгулявшиеся мысли нелегко остановить. Вдруг "подстрелишь" на лету взглядом фразу в черновике, потом взгляд перелетит на лист, вставленный в машинку. Ах, вот же куда просится фраза из черновика, не зря она столько ждала! А к ней лепится эта вот! Вдруг поехало самое главное – из мертвых букв стали слепляться комочки живого, и их все больше становится, все "сырье" идет в дело.

Что горит? Хватаешься за стакан – он пустой, уже без воды, и мягкий

– пальцы влипают в него! Выдернул из стакана за шнур кипятильник, не успев выдернуть его из сети, и он упал на бумаги, загорелись листы!

Забил ладонями огонь. Выкинул обгорелое в урну. Уф. Запах пожарища.

Неплохо погулял. Потом я приезжал в Комарово много лет, и если попадал в этот номер, любовался ожогом-отметиной на полировке стола.

Горячие были дела!

Ляжешь наконец спать и заснешь под открытой в морозную ночь форточкой мгновенно и сладко. Проснешься и, еще не открывая глаз, чувствуешь небывалую радость и бодрость. Выспался и отдохнул так, будто спал неделю, а не четыре часа. Кровь играет, словно звенит в тебе. Вдруг через форточку доносится быстрый глухой стук. Кто-то уже работает? Открываешь глаза. Точно, работает! Верх сосны уже золотой от солнца, и там, среди колючих засохших веточек, трудится роскошный дятел с красной грудью. Постучит, потом – словно послушает гулкое эхо и снова стучит. Первый труженик. И мне пора. Сбрасываешь с кровати ноги. В комнате мороз, но бодрый, веселый, совсем не тот липкий, тяжелый, который в городе заставляет кутаться, горбиться, – на этом морозе хочется распрямиться и двигаться. Фр-р-р! Дятел улетает. Солнечная утренняя тишина. Но вот дом начинает просыпаться.

В каком-то далеком номере открыли воду, и кран протяжно запел, и вся система труб откликнулась, загудела, затряслась. Резко содрогнувшись, трубы утихли. И снова – сладкая утренняя тишина. До следующего "соло" пауза будет долгой. Вот взбрыкнется другой кран – и снова тишина, солнце, блаженство. Это еще не побудка, не подъем.

Тайна не разглашаемая, но известная всем: в столь ранний час к умывальной раковине кидаются вовсе не умываться, а исполнить совсем другую нужду, и включают воду. Туалет у нас, увы, один на всех в коридоре, а хочется еще понежиться под одеялом, не вставать окончательно – и тайну ранних содроганий водопровода знают все, без них уже наш дом был как бы и не родной. А вот услышишь эти ранние звуки и почувствуешь: приехал, вернулся сюда – туда, куда надо.

Потом завывания крана учащаются – это уже похоже на умывания (что не исключает, впрочем, и других утренних удовольствий). Такой бодрой утренней музыки нет больше нигде.

Сверкает снег под окном, а в протоптанных в нем дорожках свет голубоватый. Бежишь в столовую, завтракаешь – и возвращаешься назад.

И опять все золотое время – твое!

А вечером после ужина – рядом друзья! Идешь туда, где в этот вечер шумно. А иногда вдруг собираются у тебя. Помню вечер, переходящий в ночь. И в моей комнате – двадцать человек – на кровати, диване, креслах, стульях. Запоздавший на сборище Городницкий сидит на столе, приехавший из Москвы мрачный Рейн темнеет на подоконнике. Нигде и никогда, кроме как там, мы не были так близки и счастливы.

Комарово – это легкость, беззаботность. А какая жизнь, а уже тем более – какая молодость может быть без них? Что же еще вспоминать как счастье, если не те дни и ночи?

Нередко дружеский ужин затягивался до утра, а то и на несколько дней. Время от времени возникала необходимость снова бежать в магазин – за железную дорогу и обратно. Помню эти пробежки. Как бодро ходила кровь, как звонко стучало сердце! Не так уж увлекало нас содержимое этих бутылок, мы и без них были возбуждены и счастливы – нашей молодостью, нашей свободой, нашими особыми способностями, которые собрали нас здесь. Просто появление очередной стеклянной сверкающей "красавицы" в нашем обществе дарило нам еще немного времени, чтобы договорить, доспорить, доблистать, признаться в любви друг другу – на что не каждый из нас решался в трезвом виде.

В Комарово можно было жить шире, добрее, веселее, чем где бы то ни было, поэтому мы все стремились туда. Наша лихость расцветала именно там. Помню, как ко мне приехал в гости мой друг Игорь Смирнов, будущая звезда международной филологии. Визит его затянулся дней на пять, и они запомнились мне как самые удалые в моей жизни. Алкоголь тогда продавали только с одиннадцати, а просыпались мы значительно раньше, и жажда мучила невыносимо. Мы с ним быстро шли к магазину, тому, что в конце платформы. Нам казалось, что там нас любят больше.

Если там и любили нас, то не настолько, чтобы отпускать алкоголь раньше срока. Мы подходили к витрине, через которую нас было видно безжалостным продавщицам, и становились на колени, в придорожную пыль, – дело было летом. Время от времени мы смиренно кланялись до земли. Мол, ничего такого не просим, просто стоим. Иногда мимо нас проходили солидные, степенные обитатели Дома творчества (были там и такие), – шли за фруктами или кефиром и с удивлением смотрели на нас. Мы смиренно кланялись и им. Наконец какая-нибудь смешливая продавщица выносила нам "маленькую". Мы снова кланялись, потом вставали, расплачивались. С восторгом мчались обратно. Эта сверкающая, булькающая вещица в наших руках не была для нас тяжкой необходимостью – она лишь значила, что мы веселы, удачливы и беззаботны. Насчет бутылки той я бы уточнил: дело было не в содержании, а скорее – в форме. Помню, как мы легкомысленно на ходу перебрасывались ею, как она весело сверкала и булькала. Как метательный снаряд она радовала нас ничуть не меньше, чем в положении стоя на столе. Разыгравшись, мы все более обостряли игру – мы стали кидать друг другу "маленькую" так, что поймать ее можно было лишь в отчаянном броске. Солидные прохожие, а также солидные алкаши с изумлением и гневом следили за нашей забавой. И наконец мой особенно хитрый пас – внезапный бросок из-за спины – Игорек не взял!

Не допрыгнул, не долетел, хотя в отчаянном броске пробороздил по траве несколько метров! Бутылочка, брякнув о камень, разбилась, и содержимое ее, потеряв строгую форму, растеклось по траве. Думаете, мы огорчились? Ничуть! Мы возликовали, словно к этому и стремились.

Происшествие привело лишь к новому витку нашей удали.

– Раз я виноват, – смиренно произнес Игореха, – в наказание буду идти до Дома творчества на коленях!

Он встал на колени и быстро пошел. Уже у ограды Дома творчества нам встретился академик Дмитрий Сергеевич Лихачев, совесть русской интеллигенции, к тому же научный руководитель Игорька.

– Здравствуйте, Дмитрий Сергеевич! – проходя мимо него на коленях, поздоровался Игорек.

– Здравствуйте, Игорь Палыч! – приветливо поздоровался Лихачев.

Здесь – на воздухе, на солнце, среди любимых друзей – душа молодела, резвилась. И это испытывали все. Лауреат всех премий и член всех обкомов Михаил Дудин, высокий и стройный, был мастером эпиграмм и розыгрышей. Однажды, как раз перед тем как все пошли на завтрак, он написал желтыми каплями на кристальном снегу имя своего недруга. Тот потом, натянуто улыбаясь, пояснял, что написано, конечно же, струей из заварочного чайника. Народ усмехался.

Постоянно шли какие-то литературные игры и розыгрыши. Серега

Давыдов, могучий, басовитый, добродушный, выдумал насмешливые

"тонеки". Или их изобрели Лева Мочалов и его жена Нонна Слепакова?

То не ветер шумит на полянке,

То не море грохочет волной,

То Кузьмин по ошибке, по пьянке

Вдруг проснулся в постели с женой!

Обижаться было не принято. Тут поэты живут, а не жалобщики. Если можешь – ответь!

Сколько там было не только талантливых, но приятных, уютных людей.

Когда шел из столовой вразвалку, тяжело, основательно, замечательный поэт и мужик Сергей Давыдов, вспоминалась точная эпиграмма Олега

Дмитриева, выражающая самую суть его друга: "Россию не предав и друга не выдав, идет, пообедав, Серега Давыдов". Все точно: и повоевать он успел, и вкусно пожить умел. При этом нигде не работалось так ловко, не писалось так много, как там. Тот же Серега

Давыдов, бывший кузнец, понимал в работе. Однажды в последний день срока он пришел в комнату, где мы с Горышиным пили чай, и пробасил, доставая бутылку и усмехаясь: "Давайте выпьем, что ли? Не домой же везти? А то Зойка испугается: Сережа, что с тобой? Не заболел ли?" И мы выручили друга. Именно его огненные строки вдохновляли нас на трудовые подвиги: "Писатель! Не пей все двадцать шесть дней! Как раз в этот срок был написан "Игрок"!".

Захваченный литературной игрой, и я вспомнил старое и написал на книге. подаренной Давыдову: "Чтоб не только в Комарово говорили мы:

"Здорово"!".

Дом творчества был так привычен, обжит, что был для каждого из нас вторым, а в минуты семейных и прочих проблем – и первым домом. Как в любом доме с историей, в нем водились и привидения. Одним из самых милых и самых любимых призраков был Виктор Андроникович Мануйлов, благожелательный, но задумчивый, то и дело встречающийся в коридорах в своей неизменной камилавке и со стаканом чая в подстаканнике с дребезжащей ложечкой. Удивительно было встретить его в дальнем коридоре на третьем этаже, где он никогда не жил. Куда же он шел в задумчивости? Этого не знал никто, даже он.

В те беззаботные времена мы даже не запирали дверь в комнату, в лучшем случае – прикрывали. И вдруг – дверь медленно скрипела, приоткрываясь. Это не походило на вторжение друзей-собутыльников. Те все же, несмотря на вольность комаровских нравов, а точней – именно зная о них, всегда робко стучали. А это был – Он! С неизменной отрешенной улыбкой, маленький, плотный, в камилавке, он входил в номер и медленно шел, дребезжа ложечкой. Хозяин номера, что прилег отдохнуть, порой даже не один, с замиранием сердца следил за гостем.

Окликать, а тем более указывать гостю на его ошибку в нашем интеллигентнейшем доме было не принято. Доброжелательный гость умиротворенно, считая, что наконец-то он в своем номере, уютно располагался – как правило, в круге света у настольной лампы – и о чем-то размышлял. Свою ошибку милый гость замечал отнюдь не сразу – порой уютное позвякиванье ложечки длилось час. Хозяину – и если это случалось, его гостье – приходилось это время не дышать или дышать тихо: сбивать Виктора Андрониковича с мысли было не принято. Наконец после деликатного покашливания хозяина или сам по себе он замечал свою ошибку и, пробормотав извинения, медленно выходил. Никто и не думал сердиться на него: обстановка терпимости и благожелательности давно пропитала наш дом. Наоборот, в кругу друзей принято было считать, что ночные визиты его приносят удачу и даже небывалый взлет в личной жизни.

Приятен он всем нам был еще и потому, что виделся нам призраком и нашей милой старости в этом доме. Но жизнь распорядилась, увы, иначе. Тот уютный Дом творчества уплыл по волнам, и нам, вместо уютной старости в нем, выпало переживать вне его вторую, третью и четвертую творческую молодость, и сколько их еще предстоит – неизвестно.