Я сижу на терассе ахматовской "будки" и гляжу в туманный теплый денек. Но ветерок вдруг дунул холодный, и полетели, вертясь, желтые листочки. Участок наш огражден частоколом из блеклых зеленых реек, местами отломанных. Скольких людей видел я тут, идущих вдоль этого забора, и многих из них уже не увижу. Почему-то вспоминаются они мне у этой ограды исключительно в яркие, теплые вечера. Жизнь, что ли, была такая, когда были живы они?

Почти каждый теплый вечер проходил тут, гуляя, Владимир Соломонович

Бахтин. Веселые, бесшабашные глаза за толстыми стеклами, пухлые губы и картавая, вроде кряканья утки, речь – всегда, впрочем, добродушная. Он был из тех, кто не терпел скуки, считал ее недопустимой виной. Распевал хулиганские песни, собиранию которых посвятил жизнь. Впрочем, не только хулиганских, его толстый том

"Самиздат" включал в себя все, что летало когда-то в нашем воздухе и без него улетело бы навсегда. "Романтические песни" о красавицах и пиратах, студенческие дореволюционные, наши дворовые и лестничные, и стихи несостоявшихся гениев, так и не выпустивших книг, – все он разыскал, собрал, пробил в печать. Теперь за этой книгой охотился весь мир, а Соломоныч, как мы все его звали, был словно ни при чем – шутил, куролесил, весело дружил со всеми, кто жил на литфондовских дачах вокруг.

Теперь иногда говорят: как же мог жить Союз писателей, это казенное советское учреждение, да еще привлекать молодежь? Мог. Благодаря таким, как он. Его скрипучий голос и смех не смолкали в его каморке в конце тусклого коридора. Помню, еще давно, когда меня стало вдруг задевать то, что прежде не задевало: почему это многих моих ровесников уговаривают поехать на съезд писателей, а мне даже не предлагают, я пришел с этим именно к нему, хотя он был каким-то вторым референтом, далеко не главным. Но говорить, как я заранее чувствовал, можно лишь с ним. Он посмотрел на меня, по обычаю склонив голову набок, и тут же бодро сказал:

– Не буду вам рассказывать, чтобы вас не пугать, как становятся делегатами съезда. Но, кроме делегатов, есть еще места для гостей, и я вас пошлю!

И я оказался в Колонном зале, в первый и последний раз, нагляделся на маршалов литературы, сонно и важно восседающих в президиуме, и желание там присутствовать оставило меня навсегда.

– Ну как вы – довольны, Валерий? – насмешливо спросил он меня, когда я вернулся.

– Доволен. Навеки! – бодро ответил я.

– Ну, я рад, что вы все поняли! – улыбнулся он.

А еще спрашивают, как мы тогда жили? Нормально – вот с такими людьми.

Но особенно я его полюбил, когда мы оказались рядом в двух полуразрушенных будках-дачах. С утра неповторимый его голос скрипел то там, то тут: со всеми он был дружен, всеми любим. Как же мы жили тогда, в эпоху непримиримых противоречий? А вот так.

Самым сердечным образом он дружил с людьми, которые были между собой непримиримыми врагами – и добрыми были лишь с ним. И он их обоих любил, искренне и по заслугам. По-разному можно на человека смотреть.

Его любил даже Глеб Горышин в самой своей мрачной поре, видящий вокруг лишь гибель Руси и интриги иноверцев. Но когда он заговаривал о Бахтине, лицо его расцветало (будто Соломоныч был не еврей):

– Прекрасно Володя живет. Веселится, и жена его веселится. Любят всех – и при этом еще и друг друга!

И Глеб, довольный, тряс головой: вот бывает же такое! И ему Бахтин скрасил жизнь.

И Гранин, весьма надменно и привередливо выбирающий спутников для прогулок (приглашенные им могли долго ждать у крыльца, пока он выйдет), не считал зазорным заходить за Бахтиным сам. Можно чваниться, капризничать, водиться лишь с нужными людьми… но все это, холодное, таяло при появлении Владимира Соломоныча. В поле простодушной его доброты было стыдно быть злым, да и невозможно: не к чему было приложить зло. С ним все люди были прелестны и, чуя это, стремились к нему.

И вот однажды они шли в теплых закатных лучах, беседуя, и до меня долетел лишь обрывок бахтинской фразы, от которой вечер сразу заледенел:

– …А первую опухоль у себя под мышкой нащупал я сам.

Потом он ездил в Песочный облучаться и, возвращаясь вечером, проходя у литфондовских дач, все равно беседовал со всеми, словно вернулся с прогулки.

Помню – моя жена, больная и нервная в тот год, вошла улыбаясь:

– Сейчас встретила Владимира Соломоновича у магазина. Всегда мы с ним перешучиваемся. Я ему говорю: "Кто это здесь, в красной рубашоночке?" Он улыбается: "Хорошенький такой?"

То было его последнее лето, и он прекрасно это знал.

Но и оно кончилось. Мы с ним оказались последними в наших "будках", под проливным дождем. Мы с отцом, нахохлясь, сидели за столом в куртках и кепках. Вдруг в запотевшее окошко постучали. Откуда гость в почти уже пустынном поселке?

Под окном стоял Владимир Соломоныч с бутылкой водки и какими-то тетрадками.

– Грустите? Вот пришел к вам!

Улыбка у него была, как маленький полумесяц, и чуть косая.

Он читал из своей тетрадки совсем новые, неприличные присказки, и мы хохотали.

И кто-то еще удивляется: а как мы живем, со столь низкими заработками? Да вот так и живем, благодаря людям.

На следующее лето улыбка его осталась лишь на большой выцветшей фотографии на его террасе. Рядом на столе лежали несколько старых букетов, слегка загнивающих. И запах этот пронзал душу: так пахнет смерть.

В ту пору там был единственный на весь участок телефон – и под насмешливым взглядом Соломоныча нелегко было "лепить туфту".