Да, были они, эти места, иначе не выдержал бы я жизни, замерз бы. Но сразу же, как кот, я научился находить теплые местечки, где почему-то хорошо. Еще Казань с ее таинственными оврагами, где жили татары в низких хижинах, намагнитила меня. Потом – дом на Саперном с его чердаками и крышами, которые я исследовал, как неизведанную страну. Пустынные улицы Преображенского полка, где я учился ловить прелесть жизни. Уже в детстве понимал я, что если не будешь стараться чувствовать и ловить ее – пройдешь всю жизнь наугад, невпопад, бессмысленно. Лови! Помню, как однажды я долго стоял на углу Баскова переулка, освещенном рябым теплым отблеском солнца от низких стекол, и улавливал, куда мне счастливее будет повернуть – налево или направо. Понял – именно сейчас надо это определить и запомнить, что всегда надо поворачивать к счастью. Ловил тончайшие запахи, настроения, дуновения, и повернул направо, где тогда, в начале пятидесятых, был в низочке на углу магазин с магическим названием "Фураж" и на асфальте перед ним всегда дымились свежие, еще теплые, с торчащими из них травинками, зелено-желтые "конские яблоки". Я шел туда. Чтобы зайти в сам магазин, я и не помышлял, Это было бы слишком большим счастьем. Или – разочарованием? Такую опасность я тоже уже чувствовал и обходил ее. Тем более что дальше путь был еще слаще. Почему-то самое большое, необъяснимое и потому самое непоколебимое счастье мне доставляют загадочно пустые улицы, освещенные солнцем. Почему они так вдруг пусты? Мерещится какая-то глубокая тайна – конец света, появление твое здесь разведчиком из другой жизни, когда жизнь здесь уже прервалась? Таких слов я, конечно, тогда не знал. Поэтому так я оцепенел, натолкнувшись вдруг через много лет в книге гения на строчки про это. Все-то они, гении, уже почувствовали и описали!

Жизнь вернулась так же беспричинно,

Как когда-то странно прервалась.

Я на той же улице старинной,

Как тогда, в тот самый день и час.

Те же люди и заботы те же.

И пожар заката не остыл,

Как его тогда к стене Манежа

Вечер смерти наспех пригвоздил.

Вот нечто такое чувствовал я, входя в глухой солнечный отрезок

Баскова переулка, параллельного моему родному Саперному. Мне было восемь-десять лет, и сказать ничего я не мог – только чувствовал. И тот, кто не разовьет этого чувства "своего направления" с ранних лет, будет потом всю жизнь идти по чужой указке и не туда, не чувствуя ничего – разве что отвращение. Поэтому я так много и медленно тогда ходил, выслеживал и ловил "рыбку счастья" недалеко от дома, понимая, что – не научишься ловить рядом, не поймаешь и вдали, куда потом ни кидайся. Занимаясь этим самым важным на свете делом, но не в силах еще о нем рассказать, я ловил на себе удивленные взгляды друзей и родных: лунатик, что ли? Ничего, ничего. Терпи!

Дело-то важное.

Реальное объяснение пустынности этого отрезка Баскова переулка было.

Можно разобрать и уничтожить любую тайну – я мог сделать это уже тогда. Но чувствовал, что тайна – дороже. Дело в том, что вдаль от угла на весь квартал уходило одноэтажное желтое здание явно служебного назначения, с маленькими сводчатыми окнами лишь наверху, под самой крышей. Наверняка оно имело отношение к Преображенскому полку, как все в этом месте. Конюшня? Манеж? Может, и магазин

"Фураж", торгующий кормом для лошадей, есть последний обломок того времени? Потому и пустынно так было, что здание это бездействовало и никто там не проходил. Почему? Но не все тайны надо разгадывать: ничего важного можешь и не узнать, а тайну – потеряешь. И я счастлив, что видел все это так, как видел.

На той стороне пустого и солнечного Баскова переулка было здание не менее магическое, и вдоль него такой же пустой тротуар. Оно было трехэтажное, из старинного голого красного кирпича. Его окна были напрочь сверху донизу замазаны белой краской. Загадочные здания красного кирпича до сих пор меня завораживают. А тогда! Да еще с замаранными стеклами! Сладкие, смутные грезы появлялись при взгляде на тот дом, грезы самые разные -и долгое время они были гораздо слаще и глубже той реальности, что, наконец, объявилась. Наверно, лишь будущий писатель должен позволять себе роскошь – часами простаивать в безлюдном переулке. Но и любой человек, кажется мне, должен уметь чувствовать магию места. Иначе – его удовольствия от жизни значительно сократятся. Рай? Тот отрезок Баскова переулка, "в тот самый день и час".

Потом, когда тайна этого места расшифровалась, я продолжал это место любить. Бывшие конюшни оказались гаражом Ленгорисполкома, местом, малопосещаемым прохожими и потому пустынным, – в самом центре города. А мне только это и было нужно. И когда только я мог и был один, я даже по делам крался через этот отрезок счастья. Здание напротив не потеряло своей ауры, даже расшифровавшись. Не принято было ходить по тому тротуару, потому как закрашенные окна были окнами женского отделения бани, фасадом выходившей на шумную улицу

Некрасова. Я и не ходил мимо закрашенных окон, хотя с другой стороны переулка видел протертые в белом "глазки", – можно было подойти и заглянуть через них в темный грех, в преисподнюю. Но я не ходил там никогда, не столько из-за боязни быть замеченным, сколько из нежелания разрушить то сладкое оцепенение, которое испытывал именно на другой, не банной стороне. Вот сколько счастья можно получить в пустом переулке, если с самого начала жизни искать и знать места.

Блаженное время – когда улицы были так же уютны, как родные комнаты!

Другой отрезок Баскова переулка, влево от улицы Маяковского, оказался не менее важен, но потом. Второй дом от угла – высокая красивая школа, бывшая гимназия Волконских, с высокими классами, светлыми коридорами и залами. Как вовремя меня перевели туда – с восьмого класса, и я тут радостно понял, что наступил великий момент, когда я могу обмануть всех, и даже себя, и оставить все тяжелое, стыдное, неудачливое в прежней школе, сбросить это все, как бабочка сбрасывает шелуху личинки, – и взлететь. И я это сделал! Я там – на мраморной доске, единственный золотой медалист далекого

1957 года!

К тому же, именно там впервые появились рядом новые незнакомые существа иного пола, и можно было оказаться рядом за партой, и иногда вроде случайно задевать чье-то мягкое тело, сладко предчувствуя, что именно тут главное счастье всей твоей жизни.

И все это – лишь в одном Басковом переулке, старинном, но обычном, схожим с другими переулками центра города.

Потом география моей жизни расширилась. Надо было выбирать институт

– и тут ощущение места сыграло главную роль. В тот год было лишь два достойных направления для лучших умов – Политехнический и

Ленинградский электротехнический (ЛЭТИ). "Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне!" И ради "почета" многие лирики пошли в физики, включая меня. Каюсь – отнюдь не взвешивание научных потенциалов двух вузов определило выбор. Скорее – звук! В буквах

ЛЭТИ было что ласковое и одновременно – стремительное. "Учусь в

ЛЭТИ!" Кроме того, меня сразу очаровала вольная, размашистая, вся какая-то асимметричная Петроградская сторона, так не похожая на четкий и "регулярный" центр.

Из моих мест на неторопливом трамвае № 17 я переезжал Неву по

Литейному мосту, трамвай громыхал по невзрачной Выборгской стороне и выезжал на простор – река, за ней огромный экзотический сад.

По узкому Гренадерскому мосту я переходил раздольную Большую Невку и дальше шел узкой дорожкой – справа роскошный Ботанический сад, огромные пальмы в стеклянных дворцах. Сколько я в нем потом гулял, сколько уютных мест отыскал в его зарослях и оранжереях! Слева текла узкая Карповка, первая на моей памяти речка в городе, не закованная в гранит, с пологими заросшими берегами. Вдоль нее стояли катера, моторки, парусные лодки – садись и плыви в вольную жизнь! За

Карповкой видны были старинные здания казенного вида – казармы лейб-гвардии Гренадерского полка и корпуса Первого медицинского института. Ботанический выступал углом, и вдоль другой его ограды шел прямой Аптекарский проспект (сад когда-то назывался Аптекарским огородом). И над проспектом поднимался небольшой замок с башенкой, сразу полюбившийся мне. Потом, шатаясь по любимой Петроградской стороне, я понял, что почти все угловые дома тут – небольшие замки с башенками: царство эклектики и модерна. Но пока я влюбился в свой замок. И здесь, в старом корпусе ЛЭТИ (но и в новом, конечно, тоже), прошли шесть с половиной лет молодой моей жизни. И я не жалею об этом! Там я нашел своих лучших – до сих пор самых лучших – друзей.

Там началось сочинение мира. Фонтан наших фантазий, не переставая, бил. Не помню, например, кто придумал из нас, что слон в Зоопарке, находившемся невдалеке, протягивает нам в хоботе деньги, стоит только нам подойти. И когда мы в пивной собирали по счету, всегда приговаривали: "Чего-то сегодня он скуп". Или: "Нынче раскошелился".

Вся моя первая книга расцвела там, в непрерывных и буйных фантасмагориях: обобрал всех.

Ленинградский электротехнический институт имени В. И. Ульянова

(Ленина) был скопищем самых разных талантов – все рвались туда, была мода! Стенгазеты в просторном старом корпусе, каждая метра три в длину, пестрели стихами, карикатурами. Это и было главное для меня.

Был дождь, и ты с другим ушла.

Я ревности не знал.

Она сама ко мне пришла,

Как злая новизна.

Я с ним имею мало сходств -

Сутулый и в очках.

Но я боялся превосходств

В твоих больших зрачках.

А он? И он тебя любил.

И лучше веселил.

Ну что ж – прощай. Меня прощай.

А дождь все лил и лил.

Восторг. И отчаяние. Не потому, что любовь несчастная (дай и мне Бог такую же!), а потому, что стих, так меня тронувший, – не мой!

Подписано инициалами. Так и не знаю до сих пор: кто он, мой соперник счастливый?

Что ж тут такое делается? Увидел объявление про литературный кружок, трепеща, пришел, пробормотал там что-то невнятное. Зевая, приняли.

Но уже звенела душа: вы еще у меня вздрогнете! Но пока что вздрагивал я. Куда надо попал! Но удержусь ли?

Нелюбимым трудно стать любимыми.

Может, потому, что путь далек

Колеею, еле ощутимою,

От чужого к близкому залег.

Все, что ты ни сделаешь, – некстати.

Плачь и смейся, пой и ворожи -

Но придет другая и захватит

То, что ей давно принадлежит.

Это уже кто-то из наших. Не помню. Алла Черная? Таня Панкуль? Таня

Гиршина? Прекрасные поэтессы.

Листопад. Он летит тяжело.

Что-то есть у него на прицепе.

Что-то есть у него на прицеле.

И одно осталось крыло.

Почему так переворачивает душу? Валя Семенов. Вскоре распределенный в Красноярск и там канувший. Вполне, может быть, успешный в жизни.

Но больше я его не встречал. Так же, впрочем, как и он меня.

От него я впервые услышал имя – Соснора. Соснора. Соснора! – часто они там повторяли. "Надо же, какая фамилия! – думал я с завистью. -

Сама как стих, причем – необыкновенный! Кому-то сразу везет!"

С присущей мне прилежностью и ловкостью, появляющейся, впрочем, весьма лениво и изредка, я выучился писать как надо. Правильно, как было там принято (то есть вопреки всякой правильности), себя вел – и через год вышел в старосты. Гениям ни к чему это, у них срывы, запои

– а мне в самый раз! Но они еще вздрогнут! Но – когда?

Мир красив, перламутров и нов.

Он глядит, удивленный такой,

Как бегу я с охапкой цветов

От старухи с железной клюкой.

Дирижируют ветром кусты.

Напружинив, как луки, тела.

Вылезают на солнце коты

И куда-то идут по делам!

Мир красив, перламутров и нов,

И бесспорно, подходит тебе -

Той, к которой я лезу в окно

По пустой водосточной трубе.

Ни от какой старухи с железной клюкой с охапкой цветов я не бегал, да и велика ли доблесть – от старухи с клюкой убежать? По трубе я, правда, лазил, но осторожно, и потому безуспешно, и в окно, о котором я тут упоминаю, совсем другой проник. Типичные стихи типичного старосты – в меру осторожно, в меру задорно. Бунтовал я почему-то только в учебе, не ходил ни на лекции, ни на лабораторные, не учил ни черта! Видимо, потому что это легче – в поэзии бунтовать гораздо трудней.

Однажды в старинной многоярусной аудитории возле кафедры химии было объявлено выступление нашего объединения. Я развязно вел. Развязно читал.

Неудачи мне стали мешать!

Ты – одна из моих неудач

Кого я имел в виду – сам не знаю. Видимо – самого себя. В те годы литературные вечера проходили бурно. В конце пятидесятых – в начале шестидесятых что-то назревало, булькало, надвигалось. Все были возбуждены, ходили друг другу в гости. И как я потом вспоминал об этом – "спорили по ночам до хрипоты". Еще было принято тогда "часами говорить о прекрасном". Бурно проходили и литературные выступления.

Помню, как в университете один отчаяннный и модный тогда поэт выкрикивал:

– Я не грущу. Соленым огурцом – хрущу!

Он при этом делал швырятельный жест и срывал бешеные аплодисменты.

Как-то не сразу я уловил глубинный подтекст этого стихотворения, только через минуту понял, что на дворе-то у нас – Хрущев, "хрущ", и тоже разразился аплодисментами.

Наше выступление проходило спокойней – почему-то преобладали у нас поклонники чистой поэзии, а не политической. Однако и чистая поэзия была тогда вызовом – зрители прекрасно это чуяли и реагировали бурно. Когда я объявил наконец, что вечер закрывается, с самой галерки донеслось восклицание:

– Пусть староста еще почитает!

Я прочел что-то бойкое. И когда все стали расходиться, ко мне спустился сверху парень с узкой пиратской бородкой, веселыми и пронзительными черными глазками.

– Марамзин! – Он протянул мне ладошку.

– О! – произнес я.

Я, конечно, знал всех тутошних знаменитостей. То есть слышал о них, начиная с Гиндина, Рябкина и Рыжова – авторов знаменитой "Весны в

ЛЭТИ", на несколько лет затмившей все, происходившее в нашем городе.

Но они уже отучились, когда я пришел, и все ушли в литературные профессионалы. Из более поздних я слышал, конечно, и о Марамзине, прославившемся своим буйным поведением еще в институте и теперь пишущем гениальные рассказы, которые, естественно, все боятся печатать.

Мы вышли из старого корпуса вместе.