Мой дорогой сын Валера! Я уже заканчиваю свои записки, которые ты просил меня написать. Перечитав их, я испугался, что ты можешь подумать, что я всю жизнь только пахал и сеял, а самой жизни не видал. Это далеко не так, мой любимый сын Валера! Я много раз бывал и весел, и пьян, и счастлив. У меня были надежные, верные друзья, и я пользовался благосклонностью женщин, хотя, вынужден признаться, не уделял этому вопросу нужного внимания. Должен отметить, что именно с работой у меня связаны не только научные, но и самые приятные и веселые жизненные воспоминания. Когда я учился в аспирантуре у

Вавилова и писал кандидатскую диссертацию по пшеницам, каждое лето я работал на селекционной станции Отрада-Кубанская, расположенной в очень красивой местности с хребтами Кавказа на горизонте. Я подружился там с другим аспирантом ВИРа, Платоном Лубенцом. Мы сошлись настолько, что решили поселиться вместе, вести общее хозяйство и сообща питаться. Платон был украинец. Очень добродушный, но хитрый – и, как бы сказать… скуповатый. При этом он был склонен к грандиозным проектам. В первое наше лето он решил вырыть огромный погреб для хранения припасов. Он присмотрел холм неподалеку, нанял рабочих, и они по его указаниям стали рыть лаз в этот холм, чтобы потом вырыть в нем помещение для хранения наших запасов. Помню, я смеялся над этим, говорил, что если он отроет скифское золото, то я рассчитываю на половину. Я особенно хозяйственным никогда не был и, кроме моих опытов, ничем не интересовался. И вот однажды я шел с поля и вдруг увидел на фоне заката на том самом холме горделивую фигуру Платона. Я еще подумал, что он стоит как Наполеон, выигравший сражение. Платон был такой же маленький и пузатый, как и знаменитый французский император. Я подошел. Платон, не спускаясь с холма, прямо оттуда, как вождь с трибуны, сообщил мне, что строительство самого совершенного овощехранилища в мире закончено. Я увидел, что кроме массивной двери, которая была открыта, хранилище имело еще решетку. Платон сообщил гордо, что рабочие сварили решетку по его чертежам. Я потрогал массивный замок на решетке и сказал несколько слов одобрения. Платон гордо топнул ногой. И вдруг внутрь хранилища стала сыпаться земля, все обильней, а потом туда же ссыпался и

Платон, весь черный, как негр, только глаза его сверкали. Он в бешенстве стал трясти решетку, но она была на замке. Помню, я хохотал так, что упал в канаву и катался там. Платон тряс решетку все сильнее, и я подумал, что сейчас на него рухнет весь холм. Я взял себя в руки, вылез из канавы, весь в репьях, и подошел к

Платону. Несколько раз смех еще прорывался, но я старался сдерживаться. Я спросил моего друга, чем я могу ему помочь и как можно открыть решетку. Он не отвечал и лишь обиженно сопел. Я сказал ему, что если у него есть ключ, он может передать его мне и я открою решетку. Тут он засопел еще более агрессивно. Потом, как бы забыв про меня, отвернулся и стал отряхиваться. Я понял, что он не может никак преодолеть свою хитрость и жадность и дать мне ключ: “Мало ли что?” Тогда я, снова засмеявшись, сказал, что, если ему нечего мне предложить, я пойду немного посплю, а утром приведу слесаря и он распилит решетку. “На!” – произнес Платон злобно и сунул мне ключ.

Целую неделю он не разговаривал со мной – тем более что на меня то и дело находили приступы смеха.

На другой год им овладела другая грандиозная идея: разведение кур.

“Всегда будем при мясе, при яйцах!” Мы отобрали на инкубаторе тридцать цыплят, сделали загородку из железной сетки. Кормили-поили их. Они довольно быстро выросли и оперились. Но нести яйца почему-то отказывались. Может, потому, что среди них не оказалось ни одного петуха – хотя Платон при выборе их несколько раз говорил уверенно:

“Петушок”. Наша домохозяйка утешала нас, что куры могут нести яйца и без петухов – правда, неоплодотворенные, но такие же вкусные. Но наши куры упорно не хотели этого понимать. В конце концов Платон обозлился и сказал, что пора им рубить головы, раз ни на что, кроме супа, они не годятся. Но и тут нас ждал конфуз. Платон взял топор и открыл загородку. И тут же – ф-р-р-р! – все куры вылетели и разлетелись по станице. Потом мы долго бегали и пытались их отловить

– заметив мирно пасущуюся на улице “нашу” куру, накидывались на нее и начинали душить, но, как правило, то оказывались чужие куры, и хозяйки гнались за нами с коромыслами наперевес. Потом мы уже не могли спокойно ходить по станице – от каждой хаты кричали: “Вот они, вот они! Держи их!”

К счастью, пришло спасение. В станицу вдруг въехала машина марки

“форд”. Все смотрели на нее разинув рты – в ту пора любая машина была редкостью, а тем более такая. Она остановилась как раз у нашего дома, и из нее вышел красавец шофер, одетый по самой последней моде: краги, кожаная куртка, очки. Это была личная машина Вавилова и личный его шофер. Вавилов в этот момент был неподалеку, на станции

Кавказ. В конверте было письмо от Вавилова, связанное с моей диссертацией: он предоставлял мне свою машину и водителя, чтобы я проехал по всему Закавказью и Крыму и разыскивал в посевах пшениц экземпляры полудикого предка под названием тритикум персикум.

Тысячелетия назад люди перестали сеять эту разновидность, но, будучи очень цепкой и жизнестойкой, она удерживалась среди культурных посевов, зерна ее попадали при обмолоте в общий фонд, и она снова всходила. Вообще, использование диких и полудиких предков с их жизнестойкостью, короткостебельностью и другими ценными качествами чрезвычайно перспективно для выведения новых сортов – это и было темой моей диссертации. Мой сын Валера! Какое это было путешествие!

Горы, водопады, живописнейшая природа. И в каждой точке моего назначения меня встречали как дорогого гостя. Помню, в Нахичевани, на станции Закаталы, была оставшаяся от прежнего хозяина большая аллея деревьев грецкого ореха – и мне в дорогу дали целый мешок этих орехов. Но главное – я занимался любимым делом, к которому я стремился всегда. В Крыму я приехал в Никитский ботанический сад, где тоже работали мои друзья-аспиранты. На море был шторм, и мы катались на огромных волнах. Я был тогда сильный и отчаянный и прямо на волне ногами вперед взлетал и становился на мол – из всех только мне одному это удавалось! Мой любимый сын Валера! Не плачь! Я прожил счастливую и удачную жизнь. Я люблю тебя и горжусь тобой. И верю, что тебе тоже удастся сделать главное дело твоей жизни. Прощай!

Ну почему я не прочел это раньше и ничего не сказал ему?!

– Только бы не вьетнамцы приехали! – как заклинание, повторяла Нонна.

– Что ты городишь чушь! При чем тут вьетнамцы! Хоть кто-нибудь бы приехал… хоть марсиане… час уже после вызова прошел!

Отец дышал прерывисто, всхлипами. Его руки, в бурых старческих пятнах, озабоченно сновали по одеялу, словно собирая крошки.

– Они что – не знают, где будка Ахматовой? – заорал я.

– Вполне может быть! – испуганно хихикнула Нонна. – Ты сказал – переулок Осипенко. А ведь за шоссе еще улица Осипенко есть!

– Слушай! Почему ты свой ум столько десятков лет скрывала?

Побежал. Виляя между несущимися джипами (вот именно сейчас не хотелось бы погибать), пересек шоссе. Остановился, с болью дыша. Изо всех сил сощурясь, вгляделся. В самом конце длинной узкой улицы

Осипенко белел зад какого-то пикапа. Очень может быть. Побежал.

Дышать было больно. Крохотный пикапчик начал там разворачиваться. Я стал махать на бегу рукой.

– Это я, – сипло произнес, ухватившись за ручку дверцы.

Дыхание не утихло еще, когда мы, подпрыгнув на лежавших пластом воротах, въехали на участок. Следуя моим немым жестам, подрулили к крыльцу. Первым выскочил я, затем спустился из кабины доктор. Не вьетнамец, точно. Худой, даже изможденный, слегка прихрамывающий. И почему-то в непроницаемых черных очках. Может быть, марсианин?

Первым делом, не снимая очков, долго смотрел на дом. Потом вдруг резко повернулся ко мне:

– Что вы там диспетчеру чушь несли? Какая “будка Ахматовой”?

Еще не справясь с дыханием, я молча указал рукой.

– Что вы мне чушь городите? Ахматова до революции жила! А это – типичная новая стройка! Вон – гвозди еще валяются везде!

– Был… ремонт! – Наконец я смог что-то выговорить. – А вон… табличка.

Прихрамывая, он взошел на крыльцо. Долго читал табличку, состоявшую всего из восьми слов. Не войдет, пока всю злобу не истратит. Наконец повернулся:

– Показывайте!

Мы вошли на веранду. Руки отца бегали по одеялу еще быстрей. Голова была закинута, рот стиснут. Его мощный приплюснутый нос жалобно хлюпал.

– Ну, и что вы от нас хотите?

– Вот… отец.

– И что же?

– А вы не видите?

– Вижу старого человека. Даже очень старого.

– И что?

– А вы знаете, что больницу для престарелых в Зеленогорске закрыли в прошлом году? Вы же, кстати, и закрыли!

Какие это “мы”? Оказывается, это не “скорая”, а передвижная политическая трибуна на колесах! Не повезло.

– Если вы достаточно денег имеете, чтобы ремонтировать дачи, – вызывайте “скорую” для богатых. Могу вам телефончик их дать. А мы бесплатно работаем. И катать человека просто так… чтобы потом обратно вернуть, возможности не имеем! У нас сколько бензину, Потапыч?

Водитель Потапыч, присевший передохнуть, не ответил. Видно, к вопросу этому слишком привык.

– Правда, приезжают они, – язвительно продолжал этот врач-обличитель, – все равно на час позже, чем мы… когда мы час уже больного откачиваем. Маринка! Кардиограмму!

Толстая, да и не очень молодая Маринка раскрыла чемоданчик-кардиограф. Стала прицеплять к отцу датчики.

– Куда? Этот на ногу!

Щелчок. И поползла лента с загадочной линией, пиками и провалами.

– Ну что?

– Ничего.

– Нормально?

– Абсолютно ничего нормального.

– Вы что? Издеваться сюда приехали? Перед вами человек!.. Всю Россию кормил!

– Чем это?

– Кашей. И хлебом.

– Агроном?

– Селекционер. Сорта выводил. Проса. Ржи. Кок-сагыза даже, одно время.

– Как зовут?

– Георгий Иваныч.

– Иваныч! – Он тронул отца за плечо. – Мой отец тоже рожь сеял!

Невель, такой город, слыхал? До тридцати центнеров на гектар у него выходило. Нормально?

Отец не двигался и не отвечал – даже на такой существенный для него вопрос.

– Ну что, Иваныч? Путешествовать поедем?

Слипшиеся губы отца разлепились. Может, это вылетело “да”?

– Крепкие мужики тут есть? – Доктор энергично повернулся. – А то мне напрягаться нельзя. Недавно я тут уже напрягся! – Он сдвинул на секунду очки и как-то весело продемонстрировал правый глаз с красными лопнувшими сосудами. – Вот так!

Я сбегал в соседние дома и привел “крепких мужиков” – Петю

Кожевникова и Колю Крыщука. Врач с водителем тем временем подогнали железную каталку к крыльцу, а возле кровати на полу расстелили толстую оранжевую клеенку с деревянными ручками по углам.

– Взяли – двое под руки, двое за ноги. Переложили вниз!

Мы с водителем брали отца под мышки. Тут меня вдруг прошибла слеза – я вспомнил, как недавно совсем мы боролись с ним тут, когда он пер неизвестно куда – какой крепкий, упрямый был мужик – не перебороть.

И вдруг словно “выветрился” весь – совсем невесомый и слабый! Но ярость, слава богу, еще осталась прежняя – он вывернулся из наших рук и сел, всклокоченный, в сбившейся одежде, прерывисто дыша. Стал что-то нашаривать возле кровати, яростно отпихивая расстеленную клеенку ногами в приспущенных носках.

– Иваныч! Не шали! – рявкнул доктор.

Отец, продолжая шарить возле кровати, глянул на него, потом на меня абсолютно безумными, белыми глазами. В его руках, ставших уже в два раза тоньше, чем были, вдруг оказалась ярко-желтая пластмассовая, с мультипликационным зайчиком на ярлыке банка какао.

– На! На! Тебе! Тебе! – страстно залопотал он, тыча ее мне в руки.

– Бери, раз батя дает! – скомандовал доктор.

Я взял, некоторое время в растерянности подержал банку в руке, потом поставил на стол, заваленный папками и листами. Может, это последнее, что он видит в жизни… И это не самое худшее, что можно увидеть носледок.

И он закрыл глаза. Мы переложили его на клеенку на полу, взялись за ручки. Медленно ступая, спустились с крыльца. И водрузили его на каталку, скрипнувшую пружинами. Все как-то расступились, и я покатил отца один. Левая рука его свесилась с каталки и прошлась по колючим свисающим колосьям. Сжалась – и разжалась. Вместе с водителем мы вдвинули отца в “скорую”. Выехали за ограду. Я сидел на стульчике рядом с отцом, держал его за руку и смотрел через незакрашенный верх стекла на синее небо, сосны, наклонные столбы солнечного света, словно пытаясь передать эту картину ему. Выехали на шоссе. Свернули налево.

– Разве не в Зеленогорск едем? – вырвалось у меня.

– Я уже говорил тебе про Зеленогорск! – глянув из кабины через окошечко, сказал врач.

– Но такого вот… заслуженного… должны и в Сестрорецке принять, – жалобно произнесла медсестра, сидящая со мной рядом.

– Мой отец тоже был заслуженный, а умер в своей хатке, как пес! – рявкнул доктор.

Появился высокий ступенчатый дом (называемый в народе “бронтозавр”) на берегу Разлива. Остался лишь один поворот…

– Ну все! Я договорился! Бывай! – Доктор “скорой” тряхнул мне руку.

– Спасибо тебе… Ты настоящий мужик! – только успел пробормотать я, и он умчался.

Тем не менее после этого отец еще час лежал в накаленной солнцем, чистой и красивой комнатке “Приемного покоя”, и никто не приходил за ним. Дежурная, не перестающая что-то деловито писать, на мои все более нервные вопросы отвечала одно: “Вашего отца должен осмотреть главный врач и решить, что делать… Но пока главного нигде не могут найти”. За это время привезли и увезли шестерых – более молодых и, видимо, более нужных стране. Я понимал, что дело не в поисках главного – просто где-то там решается довольно существенный вопрос: брать или не брать? А если – “не брать”?.. Но жизнь все же милостива

– наконец явился огромный санитар, в майке и наколках, но зато с огромным крестом. Движения его были сильно затруднены алкоголем – он двигался словно против сильного течения. Так нынче выглядят ангелы.

Я вдруг представил, как смотрел бы сейчас на него отец, если б мог, и как весело и точно потом бы рассказывал. Всего за какие-то пять минут санитар одолел упрямое пространство и подошел к каталке. Отец лежал с закрытыми глазами, закинув голову и открыв рот.

– Этот? – произнес ангел.

Я кивнул. Он взялся за ручки каталки и вдруг мгновенно протрезвел.

Движения его обрели силу и четкость. Я еле поспевал за каталкой по коридору. Перед мутными стеклянными дверьми с надписью

“Реанимационное отделение” он остановился.

– Вам дальше нельзя! – строго и официально произнес он.

Я посмотрел на отца. Подержал его за щиколотку. Вдруг он открыл глаза – взгляд сейчас был абсолютно сознательный. Он тянул ко мне ладонь. Я дал ему руку. Он подвел ее к своему лицу и поцеловал запястье. И закрыл глаза.

Я сидел в коридоре. Вдруг за дверьми раздался какой-то грохот: он мне даже знакомым показался. “Батя лютует”? Хорошо бы, если так.

Вышел знакомый лысый доктор, который уже принимал нас тут (а точнее, не принимал). Еще отец почему-то решил, что это мой одноклассник. Он улыбался – что странно, вообще-то, при выходе из реанимационного отделения… Но, мне кажется, я понимал его.

– Ну, ваш отец!… – Он восхищенно покачал головой. – Извините… ни один орган уже не работает… но – дух! Мы таких называем -

“уходящие”, и вдруг он спокойно садится, валит при этом стойку с капельницей и вежливо сообщает, что он должен “идти на наряды”!

Извините, “наряды” – это распределение сельскохозяйственных работ и техники? А то мы тут заспорили с коллегами.

– А вы что… знаете его?

– Да. Я сначала его узнал… а потом уж тебя. Не помнишь – Валька

Спирин? На одной парте сидели!

Ну, батя! И тут оказался прав!

– Но вы… ты же кудрявый был!

– Ну… вот. – Он шутливо развел руками.

– Но ты же петь хотел!

– Ну… вот.

Мы помолчали.

– Так что… извините – пришлось зафиксировать его! – снова переходя на официальные позиции, произнес он.

– В смысле – привязать?

Этого он не потерпит.

– Скончался. В двадцать два пятнадцать.

– А я тут навез всего!

В Комарово я по заливу возвращался. Шел неторопливо – теперь уже не надо спешить! На асфальте тряслась от ветра пена. Давно я тут не был! Сколько понастроили всего!

Я вошел в его комнату в городской квартире. Вдохнул его едкий запах.

А он уже сюда не войдет. Чувствовал он это, когда уезжал? Я как его глазами смотрю… Открыл шкаф. Костюм. Рубашка. Галстук. Ботинки…

Сумка – в другом шкафу.

Над столом было его фото: отец в полосатой пижаме (так ходили тогда) на крымской набережной. Через парапет летит длинная волна, насквозь просвеченная низким солнцем, – отец, смеясь, отворачивается и закрывается от нее ладонью.