В столе его нашел еще несколько листков.

…Под конец жизни все чаще почему-то вспоминается детство. С самых первых дней моей жизни, проведенных в деревне, все производило на меня громадное впечатление, и главное – я обо всем хотел составить свое особое мнение, непохожее на мнение других. Я еще ползал в рубашонке по лавке, как вдруг заинтересовался содержанием блюдечка на столе, подтащил его к себе и, не раздумывая, выпил. Это был яд для мух. У меня сразу начались судороги, но судьбе не было угодно, чтобы я умер. Я прожил долгую жизнь. Но характер мой остался такой же – я все должен был попробовать сам и лишь тогда соглашался, но далеко не всегда.

Я рос очень впечатлительным, и жизнь моя запомнилась очень ярко с первых дней. Помню запах мятой травы. Вместе с отцом и другими мужиками мы лежим на траве и ждем, когда истопится баня. Садится солнце. Я еще плохо стоял на ногах, но, помню, полез бороться с соседским молодым мужиком. Он, конечно, сразу поддался, лежал на спине. Я радостно тузил его. А он хохотал: “Победил, Егорка, победил!” Этот момент, почему-то очень важный, я помню ясно, словно он был вчера.

Врезалось и другое впечатление. Я еле научился ходить и, еще покачиваясь, бегу по тропинке, радуясь, что столько можно увидеть.

Передо мной так же радостно бежит маленький воробей, весело поглядывая на меня. И мы оба с ним счастливы. И вдруг сзади налетает какая-то тень, воробей жалобно вскрикивает и исчезает. Только что была молодая и радостная жизнь, и вдруг нет ее – унес коршун! Я постоял, потом заплакал и побежал домой. После я думал – зачем мне это показали так рано? Видимо, для того, чтобы я ценил эту мимолетную жизнь и не растратил бы ее даром.

– Так… Рубашка… галстук… ботинки… костюм. А носки?

– Забыл!

Как отец шутил в таких случаях: “Жабыл!”

– Ладно… тут что-нибудь подберем.

Зимой в Березовке тоже было хорошо. С обрыва реки мы катались на ледовках. Мы находили коровью лепешку побольше и покрасивее.

Вдавливали в нее конец веревки и поливали это на морозе водой. Скоро все смерзалось, и можно было отлично съезжать на этом с обрыва к реке. Съехав, мы за вмороженную веревку, которую не выпускали из рук, тащили ледовку за собой вверх и снова съезжали. Так мы катались дотемна, когда ничего уже не было видно, и тут я спохватывался и бежал домой. Кожушок с раструбами, который сшила мне мать, за время моего катания смерзался, и когда я радостно подбегал к дому, он задевал прутья плетня, и они трещали трещоткой. Мать слышала это и говорила тем, кто был дома: “Егорка бежит, кожушком стучит!”

Похороны были тринадцатого в тринадцать! Батя непременно бы усмехнулся: “Во, не повезло!” Надеюсь, он и усмехнулся – считается, что душа еще здесь.

Был “большой выезд” – автобусы подруливали один за другим.

– Открывать будете?

– Нет… Там откроем.

Тяжелый гроб, скребя по крыльцу, по направляющим рельсам въезжал в автобус.

“Егорка бежит, кожушком стучит”.

Самолет разворачивался над Казанью, шли в наклоне желтые поля… огромное озеро… Это же Кабан! Рано утром с городской квартиры родители шли в темноте вдоль этого озера, уже светлого, семь километров до селекционной станции – и несколько раз брали меня с собой. А вот Волга и железнодорожный мост, где отца пытались сбросить с поезда – но он устоял. Я чуть было не выскочил из самолета, чтобы лететь туда!

Заверещал телефон. Я еле понял, где я, и нашарил его.

– Валерий Георгиевич?

– Я.

– Это Маргарита Феликсовна.

– А… Здравствуйте.

– Должна вас огорчить!

– Как?

– Я говорила с Николаем Альбертычем… насчет вашей поездки в Казань.

Но, к сожалению, ничего не получилось… Писатель Строгин будет ваш город представлять.

– А-а. Спасибо! Это не важно! Я все уже написал.

Шел дождь. Пришла женщина в капюшоне и с косой и стала косить нашу рожь. Я вышел, осмотрелся. Сегодня уезжать. Отцовские сосенки почти высохли. По одной зеленой ветке у каждой. Я вспомнил, какие мощные колья он тут всаживал, охраняя их. Я нашел какую-то палку и воткнул слабый, неуверенный кол… “Победил, Егорка, победил!”

Вдруг прибежала какая-то незнакомая рыжая собака, помахала мохнатым хвостом, и вышло солнце.