Отдых начался своеобразно. У Разлива шоссе ремонтировалось. Мы телепались по узкой объездной дороге в облаке дыма и пыли. Вначале отец вроде бы поперхнулся, закашлялся, потом стал хрипеть.
– Сворачивай! – Я ухватил Кузю за плечо.
– Куда?
– В улицы давай!
Боюсь, что Кузя в последний раз меня перевозит.
Я видел в зеркале, что глаза отца вылезли, обычно ласковое, насмешливое выражение исчезло, появилась какая-то муть.
– В больницу рули! Вот сюда, налево.
Пятнистый охранник – уже и в больницах зачем-то охранники! – сначала нас даже не пускал, отмахивался. Потом, пригнувшись, увидел отца и взмахнул шлагбаумом.
Просто райский сад какой-то, а не больница! Вот здесь и отдохнем.
У приемного покоя я схватил каталку, пустил ее по пандусу.
Взгромоздил на нее отца. Колесики встали поперек. Пришлось нагибаться, поправлять. Въехали. Глаза отца закрыты, распахнут рот.
Кадык его прыгнул: сглотнул. Нагретая солнцем большая комната.
– С чем пожаловали? – бодро встретил нас лысый доктор.
– Вот… отец.
– Да, да… И что вы хотите?
– Но он, по-моему…
Врач потрогал его шею.
– Жив! – сообщил он.
– И… что?
– Все! А что вы хотите? Сколько ему?
– Девяносто четыре.
– Прекрасно! Но что вы хотите от нас? Мы можем только восхищение свое выразить. Он у вас богатырь!
– Так не хотите… богатыря?
– Не! – весело воскликнул тот. – Вы куда, вообще, направлялись с ним?
– На дачу.
– Прекрасно!
– А больница?
– Скажите, мы раньше с вами не виделись? – вдруг произнес он.
– Да какое это имеет значение?! – вспылил я.
Доктор вздохнул: приятной беседы не получалось.
– Он что принимает у вас?
Я достал из отцовских шаровар упаковку, показал.
– М-м-м. Это, пожалуй, слишком сильно – по половинке лучше.
Веки отца дрогнули. Услышал что-то?
– Богатырь! – снова восхищенно воскликнул доктор.
Это счастье в приемном покое уже начинало меня утомлять. Уборщица, что терла пол мокрой тряпкой, внесла ясность.
– За восемьдесят лет они не берут – запрещают им. Раньше в
Зеленогорске хоть принимали, а теперь закрыли и там.
Богатырей старше восьмидесяти не берут. А хилых – тем более!
– Вот и глазки открыли! – умилился эскулап.
Отец внимательно смотрел на него, словно изучая. Потом, чем-то удовлетворенный, закрыл глаза. Наш хозяин, видимо, перепугался: как бы не навеки закрыл.
– Так что давайте его в машинку вернем, – улыбнулся он виновато.
Все-таки, наверное, такой врач лучше, чем никакой? Слабое утешение.
Главное, что и мне никак не содрать сладкой улыбки. С таким радостным хамством бороться трудней.
– Валерий… – просипел батя.
– Что, отец?
– Едем домой.
И тут еще бузит! В приемном покое!
– На дачу, отец.
– Ну, я вижу, у вас еще есть о чем поспорить, – заспешил доктор. -
Очень было приятно, поверьте. И запомните: уже можно по половинке! – как большую радость напомнил он.
– Вы гений, – на прощание сказал ему я.
Так. Одно важное дело сделали: с медициной покончили. Отца заносило на поворотах, но, как только что нам было указано, это лишь наши проблемы!
– Стоп.
Я вылез из машины, не разгибаясь, отпахнул низкие ворота, которые тут же завалились набок… ну совсем как батя! Мы въехали, остановились. Вот это тишина!
Впрочем, не все так уж глухо в этом замшелом царстве – “будка
Ахматовой”, в которой нам предстоит жить, как и многим предыдущим жильцам, выделяется среди прочих домов своей свежестью – был ремонт.
В прошлый год совсем уже догнивала будка, разваливалась – и вдруг!
Пошел я в унынии на местное кладбище, пообщаться с друзьями, которые там. Бывало, я с грустью думал, что и сам лягу рядом, но – изменились времена – теперь там кладут людей совсем иного рода, так что для личной грусти нет повода, да и возможности: это раньше можно было позволить себе такую роскошь. У могилы Ахматовой вдруг увидел знакомого, но не сразу узнал… Припухлость как бы навсегда обиженных губ… Неповторимый темно-оливковый цвет кожи… Дима Бобышев! Один из четырех знаменитых “ахматовских сирот”. С ним был румяный человек в очечках. Александр Петрович Жуков. Тоже знакомый с тех лет – как многие геологи, сочинял стихи. “Как дела?” – “Как у всех”, – ответил тот. Дима почему-то мрачно усмехнулся – впрочем, такая улыбка у него с ранней молодости была. Подъехали. Выпили. Да-а-а, будка не в лучшем виде предстала!
– Пожалуй, надо бы ее починить! – вздохнул Жуков.
И починил! Оказался, замечу вскользь, директором международной геологической фирмы. Прислал осенью лихих плотников – и вот! Как новенькая! Как при Ахматовой была!
Ухватил батю под мышки, вынул, поставил.
– Смотри, отец!
Но он смотреть не пожелал. А точнее – не смог. Сияющий “кумпол” его упал, губы висели… Ладно, после. Сейчас бы до кровати его доволочь!
“Взяли!” – сказал. И Кузе пришлось поучаствовать. Сейчас батю не вниз, а вверх предстоит транспортировать – хоть и невысоко: крыльцо отличное сделали, но – крутое.
Шаркая по слежавшимся иголкам, добрели до перил.
– Пыльца! – сипло отец произнес. Селекционеру везде мерещится пыльца. Но тут, увы, не его поля!
– Точно! Пыльца! – вдруг и Кузя подтвердил. И этот туда же! – С сосен летит! Гляди – ботинки зеленые!
Я глянул вниз. Да. Он прав. Они оба с батей правы! Я не прав!
– Подняли!
Отец как бы отсутствовал, но когда я его спросил, на всякий случай:
“На кровать?” – он, не открывая глаз, просипел: “Нет. За стол”.
Смело! Сгрузили за стол. Стояли, утирая пот. Узлы потом легкими сверточками показались!
Простились с Кузей. Я сел как бы передохнуть. Но тут батя, расшатывая хлипкий стул, грозно раскачиваться начал… Это значило, что он хочет встать как бы самостоятельно, а на самом деле – я должен подойти и поднять его.
Ожил!
– Что, отец?
– Хочу на сосенки мои глянуть! – слегка виновато произнес он.
Помнит… Проклятье! Сосенки эти еще в прошлом году свели всех с ума.
Когда въехали, он часто задирал голову – я думал, что он любуется вековыми красавицами соснами, а он вдруг изрек:
– Засыхает все! Начисто! Скоро здесь будет голо! (С ударением на второе “о”.)
– С чего ты взял? Из-за крон солнца не видно!
Упрямо молчал. Потом произнес вдруг:
– Дай мне кайло.
– Что-о?!
– Кайло! – просипел он, уже закипая.
– Где я возьму тебе кайло? Тут, между прочим, дача, а не каторга!
– Разве? – усмехнулся зловеще.
И прав оказался! Жизнь больше на каторгу стала походить. И даже кайло его реализовалось – нашел где-то на строительстве железяку, похожую на гигантский дверной крючок, стал железякой этой выдирать юные сосенки в лесу, сюда притаскивать и сажать. Для наших ученых нет преград! Только сосенки почему-то хирели, как он их ни поливал.
Видно, сила великого агронома иссякла. Вот рожь – та поддавалась ему, причем в гигантских масштабах, и даже тут под окнами взошла, а вот эти жалкие сосенки не подчиняются!.. Страдал. И ведь вспомнил и через год! Решил все-таки и тут победить! В девяносто четыре года!..
Но где я кайло его найду – после той великой стройки, что здесь была? Опять – каторга? Помню, как мы вставали с ним в полшестого утра и к конторе шли – на “наряды” – работу и технику на весь день распределять. В первый раз – когда мне было четыре года, в последний
– когда я посетил его в свои пятьдесят три, а ему было восемьдесят два, и он работал еще, ходил по полям – и даже пенсию, как выяснилось, не оформил! Такого размаха работ я, к сожалению, предоставить ему не могу… Я и себе-то не могу.
– Отец! Оставь ты эти сосенки! Не растут они у тебя.
Засопел обиженно. Но раскачиваться перестал… Подействовало? Если так, то жаль. Чем ему теперь заниматься?
Когда я через час заглянул к нему на веранду, он спал… Сам как-то на кровать перебрался… И это весь его путь.
Пришла моя пора работать! Тут – мой масштаб. Возьмемся за узлы. Нет!
Сперва сделаем вешалки – прежние, вместе с прочим, тоже унесены, ураганом истории. Но когда въезжали, я взглядом коршуна углядел подходящую проволоку на свалке за домами – вот какой мой размах! Уже знал откуда-то я, что вешалки исчезли. Все больше исчезает вещей.
Даже самых привычных, необходимых. Тьма, в которой все гаснет, вплотную уже подобралась! Бумажник, очки, членский билет Союза писателей – все, на чем зиждилась жизнь! А мы в ответ новое сделаем!
Вот она, проволочка моя серебристая! Выгнем из нее вешалку-плечики.
Закрутим, закончим крючком, повесим. На нее – развесим одежды.
Пустая пластиковая бутыль. Вещь как бы ненужная. Но не у нас! У нас мы режем ее поперек, нижнюю половину привязываем к дереву и, отвинчивая-завинчивая пробку, имеем умывальник. Другая половина бутыли образует черпало, которым, черпая из ведра, льем воду в чайник и в тот же самый умывальник! Так-так-так! – приплюснув пальцем нос, быстро думал: что же еще? Тут и отец на кровати сел, взъерошенный, спустил на пол ноги в сползших носках.
– Сумку мою дай!
– Слушаюсь!
Приволок котомку ему, с его рукописями… Вот где богатство-то!
Теперь – моя песня: суп! Беру мясо из пакета, мою, кидаю в кастрюлю.
Кипячу, снимая бурую пену.
– Нонна! Картоху!
И вот – первая очищенная картофелина стукнула в таз. И отец бодро шуршит бумагами… Музыка!
В прошлом году мы все время под небом обедали – и в этом году будем!
Вытащил с-под кровати круглую пластмассовую столешницу – солнце наше. Три ножки… А где же четвертая? Ага! От меня не скроешься.
Втыкнул ноги, выволок стол на крыльцо, поднял на вытянутых:
– Летний сезон открыт!
– Отец! Обедать спускайся!
Вспомнил, что в этом году все иначе немножко, – пошел за ним.
– Нонна! Стул ему подставляй! Не так! Под жопу ему!
Держал этот памятник фактически на весу! Стал понемногу выпускать его… Опустил! Стул заюлил всеми ножками, но устоял! А я еще думал-сумлевалси, брать ли гантель! Вот она, моя гантель, размером с батю. Думаю, окрепну. Батя, надо сказать, абсолютно спокойно держится. Будто ничего такого особенного не происходит с ним.
Правильно! Еще не хватало мне паники от него. От него скорей чего другого дождешься! И вот! Дождался.
– Да-а-а…
Думал – он любуется природой.
– …скоро тут совсем станет голо!
Опять это ударение на второе “о”! И года не прошло!
– Да-а-а… Сосенки мои кто-то обгладывает! – бросил тяжелый взгляд на нас с Нонной. Оно конечно, возможно, что мы сосенки обгладываем, борясь с цингой.
– С чего ты взял, отец, что эти сосны огромные сохнут? – перевел внимание его с сосенок на сосны – может, к ним он спокойней относится?
– Без игл… Без игл!! – завопил в ярости.
Нет, дух у него еще тот. В прошлый год этим прославился, героем народного эпоса стал!
…Какие-то деятели вдруг стали к нашим литфондовским участкам приглядываться, меряли шагами. Внимания не обращали на нас.
Интеллигенция наша тихо бурлила, металась мучительно между несколькими оскорбительными версиями. Первая – что нас продала наша мэрия, наплевав на нас и на наш Литфонд. Вторая, более оскорбительная, – что нас продал наш же родной Литфонд. Третья, самая оскорбительная, – что участки берет Москва, наплевав на нашу родную мэрию и на наш родной же Литфонд. И одна из версий, боюсь, подтвердилась бы в ближайшее же время, если бы не отец.
В общем-то, по большому счету, как принято говорить, он не принимал участия в волнениях, был глух – как буквально, так и переносно: трудно было взволновать его тем, что абсолютно не интересовало его.
Видимо, он даже не знал, чьи эти дачи и чьи участки. Может быть, даже думал, что мои. Несколько раз он равнодушно проходил мимо захватчиков – боюсь, что даже принимая их за своих. Самых активных было двое – один как бы продавал, другой покупал. В тот роковой раз покупатель мерил землю, шагая по ней в ярко-оранжевых ботинках. И все бы ничего. Если бы не угораздило его наступить на сосенку. Разве мог он, предельно обнаглевший, представить себе, что это чахлое растение сорвет сделку? Но в этот момент калитка дремуче заскрипела.
И на территорию вошел батя. Лицо его заросло зверской щетиной.
Рубаха частично выбилась из порток, мотня свисала ниже колен.
В одной руке его волочилось кайло. Из другой могучей длани свисала сосенка, жалкая, как нашкодивший котенок. И тут батя увидал чей-то ботинок на своей и без того погибающей сосенке! Седые брови его взметнулись. Тусклые, внутрь обращенные глаза засияли гневом. Отец замахнулся ржавым кайлом – ему было наплевать, кто этот человек и какая у него охрана, – кайло таких тонкостей не знает. И человек тот почувствовал это! Он поднял руки и метнулся назад… Если бы он знал, что от него-то и требовалось только это! Но он решил, что настал час народного гнева и вот народный мститель, согбенный труженик, казнит его! Эта иллюзия, видимо, так и не рассеялась, поскольку гость, отъехав, больше не возвращался. А тогда отец хмуро прошел сквозь аплодисменты, даже не слыша их, поскольку слуховой аппарат его, изувеченный очередным пытливым экспериментом, валялся на подоконнике. Остался эпос. И теперь отец, кажется, собирался его продолжить.
– …Кайло дай, – просипел он еле слышно.
Я ждал и боялся этих слов!
– Отец!
Что я мог прибавить к этому восклицанию? “Остановись!”? Это было бы глупо. Но кайло его я разыскивать не пойду. Видимо, и в этом году он собирается всех нас снова сделать участниками своего жесткого эксперимента. Характерно, что при той бешеной ревности, с которой он относится к своим “сосенкам”, он яростно выступает против какой-либо помощи им. И когда один маленький мальчик стал с любовью поливать эти сосенки, отец отнял у него леечку, чем довел мальчика до слез.
Пространство под окнами веранды, где шел эксперимент, приобрело славу места, где опасно ходить. При том, весело скалясь, он поощрял любые зверства природы – град размером с шарик для настольного тенниса, легкий летний снег – это пожалуйста. Главное – исключить всякое воздействие человека: эксперимент должен быть чистым. Эти сосенки должны выжить (или нет) путем естественного отбора, как миллионы других. Выкапывание их с корнем и перенос на новое место он почему-то вмешательством в их жизнь не считал, видимо видя себя представителем высших сил, а не вульгарного человечества.
“Эксперимент должен быть представительным”. Сколько еще несчастных сосенок он собирался сюда перетащить? На селекционной станции огромный ангар был занят его колосьями – он изучал их, отбирал, обмолачивал, сортировал, рассыпал по пакетикам. Потом рассевал на тысячах делянок, втыкая колышки с трехзначными цифрами. И снова собирал урожай и рассматривал каждое растение… Такого размаха работ я, подчеркиваю, предоставить ему не могу! Да и кайло его куда-то исчезло.
Тут я на некоторое время успокоился. И, как оказалось, зря. Отец вдруг стал уверенно клониться со стула вправо. Перешел уже за границу равновесия!.. Нет. Ласково потрепав кустистую зеленую травку, выросшую на большом довольно участке перед домом, сумел вернуться в вертикальное положение. Молодец.
– Перезимовала неплохо, – пробормотал он.
– Кто? – спросил я, не подумавши.
Он выкатил на меня глаз.
– Рожь! – рявкнул он.
Как я мог забыть. Где-то уже в августе прошлого года, потеряв вдруг на время интерес к сосенкам, он впал в хандру, почти не вставал. И в это время его посетил бывший его аспирант, а ныне тоже профессор,
Васько. И взметнулись всходы! Прежние хозяева тут сажали картошку, теперь они с Васько посадили рожь! Масштаб, конечно, не тот, что был прежде у них, но я, увы, не председатель колхоза. Зато, признаюсь со стыдом, в первый раз ежедневно и тщательно наблюдал, как всходит главная наша кормилица – озимая рожь. Сперва проклюнулись фиолетовые
“пальцы”, потом они стали раскручиваться в лист, изнутри выскочили кустики. К сожалению, неотложные дела заставили меня в начале сентября переехать в город и увезти бешено упиравшегося отца, поэтому мы лишились чудного зрелища: как ярко-зеленые озимые уходят под снег! Но перезимовали они, как утверждает отец, неплохо. Значит, надо быть готовым к страде.
– Смех, конечно… – Батя горестно оглядывал это убогое поле. Все равно что адмиралу пускать лодочки в ручье. Но, каюсь, – больший размах работ нам и не освоить. Батя грустил.
К счастью, в этот момент, словно лебедушка, подплыла Нонна с кастрюлей, поставила на стол под соснами и сняла крышку. Аромат, похоже, временно отвлек отца. Мы, шумно всхлипывая, ели.
– Тебе добавки?
– Ага.
И наконец, откинулись, удовлетворенные.
– Подходяще! – Цыкнув зубом, отец произнес свою самую щедрую похвалу.
Бывает и в нашей жизни счастье: мы на даче, все вместе, любим друг друга и пока что все живы. Переглянулись…
– А помнишь, в прошлом году, – сказал я Нонне, – когда мы выносили сюда наш суп, на запах его от соседей собачка приходила, старенькая совсем? Хромала, еле уже шла – но на наш суп приходила. Нет, что ли, больше ее?
– Да вот же она! Под столом! – обрадовалась Нонна.