“Давно, усталый раб, замыслил я побег”. Жизнь наша более-менее устаканилась: скорее менее, чем более. Но чего ждать? В таком состоянии она может еще пребывать очень долго, но это не значит, что все вокруг должно замереть. Если и я заглохну и перестану работать, то какой будет толк, и как я смогу оказывать помощь отцу, и на что будем мы жить? Надо действовать, пока хоть мои ноги идут, “рубить дрова” на предстоящую долгую зиму… Так? Мои литераторские дела – последний наш источник существования… Надеюсь – он не иссяк?.. Так иссякнет, если я буду тут сидеть!

Мобильник, заросший уже паутиной, вдруг засвиристел, и неприятный женский голос сообщил, что в главном театре старинного русского города Покрова (где я никогда не бывал) – премьера моей пьесы!

Сердце запрыгало. До этого моя пьеса шла лишь в маленьких подвальных театриках. И вот – главный театр города… хоть и небольшого. Она добавила, что если я приеду, она меня, как завлит, рада будет видеть. Но во что выльется эта радость? Об этом я не решился спросить. Ну, наверное, во что-то выльется – раз спектакль!

– Хорошо… буду, – вальяжно произнес я.

Теперь это надо донести до сознания отца и, главным образом, Нонны.

Отца эта мелочь вряд ли впечатлит: разве что после того, как я уеду, его некому будет таскать. И некому будет спорить с ним – без чего он, конечно, скиснет. Но что будет, если скисну я?

После аспирантуры и защиты диссертации я еще некоторое время наслаждался Ленинградом и городом Пушкином, где были опытные поля

ВИРа. Но по распределению мне надлежало ехать в Казань и заниматься просом. Просо дает один из основных продуктов питания – пшенную кашу. Особенно она была важна для армии.

Сначала Казань мне очень не понравилась. Башня казанского Кремля с нелепыми огромными часами на ней показалась мне просто смешной.

Идущая от Кремля главная Проломная улица состояла из одно- и двухэтажных домов. Время от времени разносился гортанный и какой-то словно неземной крик муэдзина.

На попутной телеге я отправился на селекционную станцию. Мы долго ехали вдоль огромного казанского озера Кабан. И я думал: что будет со мной на новом месте, сумею ли я сделать то, для чего послан сюда?

Задача была поставлена простая, но трудновыполнимая – за кратчайший срок резко увеличить урожайность проса. На селекционной станции мне сразу понравилось. Администрация и отделы располагались в большой и красивой архиерейской даче. Стены были такие толстые, что на подоконниках можно было спать. Такое потом неоднократно случалось, когда гости оставались ночевать в отведенной мне комнате. Дача стояла на холме над озером и была окружена хорошим фруктовым садом.

Я жил сразу за крутым подъемом дороги, над входной аркой, в бывшей надвратной церкви, превращенной в квартиру. Вид из окна открывался чудесный, были далеко видны холмы и поля. Чтобы попасть в мое жилье, нужно было пройти через несколько служебных комнат бухгалтерии и канцелярии, и это почему-то нравилось мне.

К тому моменту культура проса находилась в заброшенном состоянии. Но был конец тридцатых, и пахло войной. И вот кто-то в Москве вспомнил, что в царской армии основным содержанием солдатского котелка была пшенная каша, и создали сразу много вакансий по просу, и одна из них досталась мне. Вначале я обратил внимание на то, что зерна местного низкоурожайного сорта проса имеют самую разную окраску. Были зерна пятнистые, желтые, бордовые – всего около пятидесяти расцветок.

Традиционно считается, что просо – типичный самоопылитель. Даже одиночное растение проса нормально самоопыляется и дает потомство. В то время как раз торжествовала “теория чистых линий”. Пыльца других растений и даже тех же, но отличающихся, ни в коем случае не должна была опылять “чистую линию”. Эта точка зрения торжествовала в те годы безусловно и нигде не оспаривалась. Считалось просто нелепым против нее выступать. Наиболее известные селекционеры той поры придерживались этой теории. Но меня всегда раздражали общеизвестные взгляды и теории, которые нельзя оспорить. Именно они-то, мне кажется, и тормозят науку. А ведь еще сам Дарвин проводил общебиологическое изучение этого вопроса и открыл, что растения не терпят долго самоопыления, ухудшаются и вырождаются. Не случайно местный сорт проса, который я рассматривал, имел столь разнообразную окраску зерен. Именно постоянное перекрестное скрещивание различных разновидностей дало столь устойчивый сорт, с годами не вырождающийся и дающий стабильный, хоть и не слишком высокий результат. И меня посетила дерзкая мысль: найти ту пару, то единственное скрещивание семян разного цвета, которое дает наилучший результат! Нужно было проверить скрещивание каждой расцветки с каждой. И если учесть, что расцветок было около пятидесяти, – подсчитайте, сколько таких

“брачных делянок” с разнообразными парами скрещивания нужно было засеять! Но это не останавливало меня. Чем трудней достигается истина, тем она значительней. И я начал скрупулезную и, как казалось многим, нелепую работу. “Ну и чудака нам прислали!” Весьма немалое количество зерен последнего урожая местного сорта я тщательно разделял на кучки одного цвета. Потом составлял пары и высевал.

Естественно, каждой делянке присваивался номер, написанный на колышке, воткнутом в угол делянки, и в специальной тетради было записано, какой именно гибрид посеян под этим номером. Забегая вперед, скажу, что удача ждала меня под номером 176. Именно на этой делянке путем скрещивания образовался знаменитый сорт

“Казанское-176”, повысивший прежнюю урожайность проса в два с половиной раза и обеспечивший питание Красной армии даже тогда, когда в связи с началом войны численность ее резко увеличилась. Сорт этот оказался весьма устойчивым и высевается повсеместно по сей день.

Но не хочу оставлять впечатления, что это далось очень легко. У меня был очень хороший, добросовестный помощник – лаборант, татарин по имени Талип. И мы с ним проводили время в поле от темна до темна.

Именно с ним, с его упорством и добросовестностью связано одно смешное, хотя и достаточно опасное происшествие. Когда мы высеяли наши гибриды и с трепетом ждали результатов, я сказал Талипу, что по правилам надо бы удобрить посевы, только тогда они покажут себя в полную силу. Но с удобрениями, особенно с минеральными, было в те годы очень туго. И вдруг Талип закричал, что знает, что нужно делать. От радости он даже раскраснелся – у татар очень нежная, розовая кожа, как правило, с редкой и мягкой растительностью. Талип сказал, что на чердаке казанского Кремля за многие десятилетия спрессовался толстый слой голубиного помета, который представляет собой отличное минеральное удобрение. Они с братом несколько раз собирали этот помет для огорода. Но делать это очень опасно, поскольку в Кремле находится татарское правительство и проникать туда без спросу запрещено. А выносить помет из правительственного здания нам, конечно, никто не разрешит. Тем не менее на следующее утро мы взяли мешки и веревки и через известный Талипу полузаваленный подземный ход проникли в Кремль. С важным и озабоченным видом прошли мимо многочисленной охраны – нас, видимо, посчитали за каких-нибудь маляров и не остановили. Мы спокойно вошли в главное здание. Там ходили сплошь очень важные, даже надменные люди. Слегка заробев, я сказал Талипу, что все-таки зайду к коменданту. Расскажу ему о государственном значении нашей работы

И наверняка он даст разрешение. “Хорошо, – сказал Талип спокойно. -

А я пока пойду дерьмо собирать”. Я нашел коменданта. С улыбкой вошел к нему и начал рассказывать, но он не дал мне говорить. Как только первое его потрясение прошло, он стал орать – кто, мол, я такой и как посмел оказаться в правительственном здании без пропуска! Я пытался успокоить его, говорил, что выполняю важное правительственное задание. “Вот только поэтому я и выпускаю вас – иначе все могло бы закончится худо, – слегка успокаиваясь, произнес он. – Но обещайте, что вы выкинете вашу вредную и опасную затею из головы!” Я только открыл рот, чтобы клятвенно уверить его в этом, как чуть не застыл с разинутым ртом. В окне – именно в этом окне! – показался грязный раздутый мешок на веревке – это Талип спускал наш груз с чердака! Дул ветер, мешок раскачивался и несколько раз шаркнул по стеклу. Комендант даже встревоженно вздрогнул, но, к счастью, не обернулся. Он и представить себе не мог, что в тот момент, когда он проводит важную воспитательную работу, за его спиной происходит такое! Придя в себя, я стал горячо рассказывать о задачах, которые ставит правительство перед сельским хозяйством.

Комендант ерзал, но перебить такую речь не решался. За это время

Талип спустил еще три мешка. Каждый раз, когда грязный раздутый мешок появлялся за спиной коменданта в окне, я с трудом удерживался от хохота и усиленно тер нос. Потом мы еще несколько раз ходили с

Талипом в Кремль, уже без посещения коменданта, и отлично удобрили наш посев.

Первое время на селекционной станции я страдал от одиночества, и дружба с Талипом мне очень помогла. Я не раз бывал в его доме-усадьбе, играл с его ребятишками и мечтал, что когда-нибудь и у меня будет столько же. Вспоминаю несколько характерных случаев той поры. Однажды мы, пообедав, вышли во двор, и вдруг Талип, показывая какие-то еле видные точки далеко в небе, проговорил важно: “Гуси!

Мои!” За обедом мы с ним немножко выпили (“Мен пьян болады”, – как говорил в таких случаях Талип). И я стал смеяться, говоря, что так можно показать на любых птиц в небе и объявить их своими! Талип, усмехаясь, молчал, а я вдруг заметил, что эти точки в небе стали стремительно увеличиваться. И через несколько секунд огромные гуси, тормозя в грязи лапами, приземлились точно в его маленький двор!

“Понял? Татары никогда не врут!” – произнес Талип назидательно.

В другой раз мы стояли в сапогах на грязном скотном дворе, и прямо перед нами в грязи копошилась огромная свинья – только уши ее торчали. Я привык все оспаривать и, смеясь, говорил Талипу, что напрасно татары не едят свиней – вон какое аппетитное животное! И тут вдруг свинья с хлюпаньем вытащила свое рыло из грязи. И я с ужасом увидел, что там что-то бьется и верещит. Я успел разглядеть, что то была огромная крыса. Свинья ловко подкинула ее, поймала и с громким хрустом сжевала. При этом глазки ее весело и дружелюбно смотрели на нас. “Понял теперь?” – произнес Талип, торжествуя.

Я говорил уже, что завидовал его бурной семейной жизни с множеством детей, от шестнадцати лет до года, и мечтал иметь столько же. Тем более я уже понимал, что обоснуюсь здесь надолго, поскольку мои научные интересы находят тут вполне достаточную пищу.

Свою будущую жену Алевтину я видел несколько раз в Казани на разных совещаниях, она очень нравилась мне, но заговорить с ней я не решался. Некоторую роль тут еще играло и то, что я знал – она дочь академика Мосолова, который недавно переехал в Москву и стал вице-президентом Сельхозакадемии, заместителем Лысенко. Еще я слышал, что Мосолов с этой семьей разошелся и завел в Москве другую.

Но это не имело значения. Я боялся обвинений в карьеризме и приспособленчестве – эти качества осуждались тогда очень резко. И кто-то мог заподозрить в нашем знакомстве такой смысл. А я всегда, и особенно тогда, приспособленчество и карьеризм ненавидел.

Но вдруг она появилась на селекционной станции и поступила к нам на работу. Как-то я пришел в столовую и встал за ней в очередь на раздаче. Мы познакомились и сели за один стол. С тех пор мы стали встречаться. Ходили куда-нибудь, разговаривали, я провожал ее домой.

Я узнал, что она неудачно была замужем и имеет маленькую дочку. Но это не остановило меня, тем более ее дочка мне понравилась, и она быстро, по-детски привязалась ко мне. Помню, как мы однажды гуляли с ней по парку архиереевской дачи, и я заметил среди ветвей директора станции Косушкина, у него была длинная доха. Я спросил дочку, видит ли она его и кто это такой. Она ответила, что видит, но не знает, кто это. Я надеялся, что мы разойдемся и не встретимся с ним, и сказал ей, что это Дед Мороз. Но тут мы увидели, что директор повернул на нашу аллею и идет нам навстречу. И когда мы сошлись и поздоровались, она бойко сказала, что знает, кто он такой. Он был новый директор, и ему было приятно, что даже дети узнают его в этой должности, но когда он услышал, что он Дед Мороз, громогласно расхохотался.

Скоро появился сын Валерий. Когда он родился, я очень обрадовался, был горд и послал ему в родильный дом письмо, начинающееся словами:

“Слышишь ли ты меня, сынку?!”

– Слышу! – пробормотал я и встал.

– Ты сегодня уезжаешь?- спросила Нонна.

– Да.

Она резко повернулась, ушла. Видимо, курить. Или плакать. Что одинаково бесполезно – и то и другое меня уже не задевает. Меня – нет. В эти короткие минуты покоя надо быстренько решить, как одеться. По идее – надо бы костюм, галстук: как-никак, премьера моя, торжественная церемония. Но по опыту знаю: все можно вытерпеть, любые унижения и издевательства; почему-то вышибает у меня слезы лишь ситуация, когда я еще к тому же торжественно одет! Сколько раз я уже оказывался элегантным мудаком, зачем-то торжественно одетым по последней моде – и для чего? Для кого? Больше мы на это не попадемся. Небрежная курточка – случайно заехал, ни о чем существенном и не слыхал даже, так – заглянул. В таком облике ужасы как бы идут мимо – ты вообще тут приезжий, в Москву проездом на верхней полке… Вот эта замшевая курточка достаточно мятая (так, случайно зашел, ни к чему не готовясь) и достаточно легкомысленная

(проезжая на курорт, весь уже в счастье, и ничто уже не может испортить его тебе). К зеркалу подошел… Годится! Немножко слишком уж мятая… Но это целиком на совести Нонны, которой у нее нет, – так что вопрос исчерпан. Теперь надо быстро решать, сколько брать денег из заначки – по идее, меня там ждет торжественный прием, но идеи редко сейчас сбываются. Нюхом чую: все будет не так, как я ожидаю. Хотя я и не ожидаю фактически ничего, и все равно – будет даже не так, как я /не/ ожидаю, а все наоборот. Смутно. Муторно. Поэтому возьмем смутно-муторное число денег, чтобы ни то ни се – такое вот и оказывается в самый раз. Вот такой смутный увалень явится на премьеру – и она будет, думаю, соответствовать ему. А мчаться туда в несусветном сиянии – это значит удариться рылом об столб. Потаенный опыт – может быть, даже засекреченный. Что все так хреново – виду не подаю. Зато знаю, что даже эта курточка мятая слишком шикарной окажется для предстоящей встречи – подошел бы ватник и треух. Но появляться в таком виде, соответствующем истинному положению дел, пока не решаюсь. Надо держать марку – перед Нонной и перед отцом.

Потому фактически и еду. С большей охотой валялся бы в пуху.

Оптимистическая версия (в которую не верю) – безумная пьянка с актерами, влюбленными в мою пьесу. После всеобщего их падения в салат – призывный взгляд перезрелой трагической актрисы. Распущенные волосы перед зеркалом. Рыдания по поводу коварства мужиков и судьбы, в промежутках – сами понимаете… Но боюсь, что реальность мало будет на это походить. Поэтому стоит, черт возьми, немалого мужества туда поехать – трепещу, как лист. Поэтому звание эгоиста и негодяя мне даже льстит, из последних сил марку эту поддерживаю!

Все! Я нырнул!.. Через веранду, однако, пришлось пройти. Отец безмятежно спал, положив огромные свои ладони под голову… Слишком безмятежно: раза четыре, если по запаху судить, стоило бы ему проснуться! Но это уже все… в прошлом! Меня фактически нет! Нонна пришла с крыльца, со слезами на глазах… от ветра, видимо… или от дыма?

– Ты чувствуешь? – воскликнула она.

– Что именно? – я холодно осведомился, уже с сумкой в руках. – То, что ты накурилась, как паровоз, это чувствую.

– А это? – боязливо повела дрожащим подбородком своим в сторону бати.

– Ах, это… – Я откинул его одеяло – все мокро. – Ну это пусть пока будет так, – сообщил с улыбкой.

– Так?

– Именно, – ласково уточнил.

– И так… жить?

– Ну а как же еще? Если иначе вы не умеете – значит, так.

– И сколько же?

– Ну-у… Видимо, до моего приезда.

– А когда ето будет… твой приезд?

– Ну-у… э-э-э… – С этим нечленораздельным мычанием хотел вытечь. Но тут вдруг, сбросив одеяло, уселся отец. Атмосфера, прямо скажем, сгустилась.

– Отец!

Некоторое время он молчал, вполне дружелюбно, потом ласково осведомился:

– Ты что-то сказал?

– Сказал я, сказал. А ты что наделал?!

– Что именно? – интеллигентно осведомился он.

– Не видишь, да? – ухватив, приподнял его в ярости, выдернул разукрашенную им мокрую простыню. Резко посадив его, скатал трусы с его тела. Слегка отворотясь, кинул все это кучей у входа. Потом снова вздернул его.

– Не молоти отца-то! – жалобно произнес он.

– Никто тебя не молотит!.. Стой так. И вот – бери в одну руку свою банку… прежде крышку отвинти… так. А в другую руку… свой орган бери…

Замечательно! О чем ты задумался? Думать будешь, когда я уйду. И будет это очень скоро! А пока – исполняй… Ну что ты опять задумался?

Всю вечность я не буду под мышки тебя держать! Вот! – прислонил его к стенке. – Бывай!

“Душа лубезный”, как он любил говорить.

– Ну все! Салют! – Я загремел по ступенькам. Свернул за стеклянный угол веранды.

– Валера!! – остановил меня отчаянный крик.

Не будь он такой отчаянный – не остановил бы. Я побрел назад. Плохая примета. И тут же сбылась!

– Валера!.. Он делает… не то.

Это уж точно! Плечом к стене прислонясь, ритмично кряхтел, сморщив лицо в напряжении, и банку с узким горлышком не спереди, а сзади держал! Так вот он меня провожает.

– Отец! – зашел сзади к нему, еле вывинтил у него из рук банку (весь он в таком цепком напряжении был) и чуть не выронил ее – слава богу, что сумел удержать: на узком горлышке банки красовался “цветок” – этакая мягкая желтая пахучая розочка… в дорогу мне подарил!

Кинул отца на кровать, санитарно обработал… Нонна, зажав рот, почему-то выскочила… Теперь “цветок”. Через комнату его выносить, где наши вещи и пища, или – через улицу, на радость людям? Выбрал первый, более умеренный, скромный вариант. Зато обратно через улицу шел, мимо умывальника… на дорожку помоюсь! Тут Нонна и настигла меня.

– Не понимаю, как ты нас оставляешь!

А вот так. Дерьмо это никуда не денется – хватит и на мой приезд!

Пошел. Сосенки его жалкие торчали, но грозных кольев его вокруг не было. Прошел!