– Поезд пойдет через Сестрорецк! – объявил сиплый голос.

Бывают же подарки судьбы! Люблю эту дорогу – хотя она выпадает редко, когда чинят основной путь.

В отличие от прямого, привычного, этот, окольный, оставляет ощущение какого-то сна. Поезд почему-то беззвучно, без привычного грохота, идет по широкой привольной дуге, и кажется, что он наконец-то съехал с опостылевших рельсов и катит свободно, как душа велит. Ты летишь прямо посреди огородов – слева и справа вплотную к поезду свисают высохшие помидорные плети, сверкают целлофановые домики теплиц.

Мощные женщины с руками по локоть в земле иногда распрямляются, стоят, но тихого нашего поезда словно не видят, будто он такая же привычная и удобная вещь на огороде, как ржавая ванна с водой.

Потом поезд проходит по краю широкий зеленый луг, всегда почему-то пустынный, только на самом горизонте из низких кустов торчит огромное несуразное здание с закрашенными белилами окнами – словно нежилое. Хочется думать о нем самое необычное – маршрут этот дарит какое-то отрешение от забот, словно отпуск, и хотя время он берет почти такое же, как прямой путь, но вдохнуть свободы и даже счастья позволяет всегда. Например, вот я спокойно понял, что этот странный и как бы недостижимый дом на горизонте – та самая больница, где мы однажды уже были с отцом и, похоже, скоро будем опять. Так что осмотреть ее с разных сторон не мешает. Как однажды сказал отец, зайдя вдруг ко мне (тогда мы еще жили отдельно): “Был сейчас в крематории. Провожали профессора Галину Ивановну Попову. На всякий случай все там осмотрел, подробно. – Усмехнулся. – Ведь когда самого привезут – ни черта уже не увижу”. Больница показалась всеми боками и медленно опустилась за горизонт.

Этот выезд мой – первый за последние два месяца. Находился при бате неотлучно, и только лишь эти две огромные клеенчатые сумки с грязным бельем, которые я едва волоку, даровали мне временную свободу.

Когда было солнце – быстро стирали, сушили на веревке между сосен

(на одной из них на большой высоте было железное кольцо – по легенде, приделанное для гамака Ахматовой и за эти годы поднявшееся, вместе с ее славой, так высоко). Потом зарядили дожди, и сушить батины вещи прямо из-под него на электрической батарее было душновато. Сладковатая вонь заполнила хату, и главное – белье оказывалось скукоженным и все таким же пахучим и грязным. И вот я с двумя плотно набитыми тюками был командирован к стиральной машине

“Индезит”. В момент переезда отца к нам его сбережения попали под знаменитую инфляцию – и покупка машины была попыткой спасения хоть части его средств. А вот теперь без нее бы пропали. Конечно, памперсы играли свою роль – но доставалось не только памперсам! Вот

– два могучих полновесных тюка… даровавших мне этот праздник. Ловок я, однако: взволнованно объяснил, что при дожде вещи все равно не проветрятся и не высохнут – не стоит и стирать, надо ехать. И как только, убедительно это доказав, выехал, сразу сквозь туман проступило солнце – и у деревянных домов (совсем близко) сушилось белье и шел пар из темных мокрых досок. Ловко я провел всех: когда надо мне – дождь, когда добился своего – солнце! Давно забытая моя репутация известного ловкача и пройдохи очень бы помогла мне сейчас

– как раз чего-нибудь такого, бодрящего, сильно мне не хватало последний год. Батя круто-таки меня согнул. Сейчас лежит, уже почти не вставая, но ведет себя спокойно и уверенно, словно бы слегка на время прилег. “Дай!” “Узнай!” “Где ты был?.. Не мог ты там быть!”

Понимаю, что он мудр, а если бы он впал в панику – вот тогда окончательно бы все рухнуло, завалился бы и я! А так – мне тоже приходится быть орлом рядом с таким батей! “Орел степной, городской, междугородний и международный”, как дразнила меня одна моя знакомая из Москвы. Но когда это было! Взлететь теперь, с двумя тюками белья, тяжеловато будет!.. Попробуем.

Недавно отец отмочил – в буквальном и переносном смысле этого слова.

Сидя за машинкой, я вдруг с ужасом увидал, что он как-то слез с крыльца и, пошатываясь, идет между сосен. От долгого лежания он был всклокочен и встрепан, одежда сдвинута, перевернута. Как раз оказавшиеся за частоколом любители Ахматовой обомлели: чья же это столь экзотическая тень? У ближней к частоколу сосны отец остановился.

– Валера! Что он делает! – донесся вопль жены.

Покачавшись и найдя равновесие, отец скатал до колен шаровары, зашуршал памперсами, и – хрустальная струя сверкнула на солнце.

Потом отец усмехнулся – казалось, его мысли далеко, вряд ли он думал о бедных экскурсантах, – неторопливо натянул штаны и побрел назад. У крыльца с распростертыми объятьями встречал его я. Уже привычное отчаяние последних месяцев всколыхнулось… но лишь чуть-чуть.

Чувствовал, что это лишь цветочки – дальше еще круче пойдет, так что чувства лучше приберечь! В оправдание отца скажу, что это оказался последний самостоятельный его выход – после этого он лишь лежал и сидел. Кто знает, как мы распорядимся последним своим выходом?.. А перед этим был такой: я, по его просьбе, выводил его к цветущей ржи.

Батя словно дремал у меня на руках, глаза его были полуприкрыты…

“Забыл он, что ли, куда я его веду?” – думалось мне. Опустил его на приготовленный стул – отец так и не шевелился. Ну, все? Прощание окончено, можно волочь его назад? И вдруг – “отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы” (одно из любимых стихотворений отца). Он впился страстным и даже гневным взглядом в крайний росток.

Чем он так его прогневал? По моим скромным познаниям, все было на месте: вот эти черные мешочки с пыльцой – мужские половые органы, а торчащие липкие хвостики, на которые должна прилипать пыльца, – наоборот, женские. Еще я помнил, что “своя” пыльца не годится – должна обязательно прилететь пыльца соседей, – перекрестное опыление у ржи. Призрачное, полупрозрачное облако как раз и реяло над плантацией. И вдруг отец, зверски ощерясь, стал хватать длинные липкие кончики, отрывал и отбрасывал их. Кастрировал, отбраковывал какие-то растения – быстро и, видимо, безошибочно. Обратно я волок его чуть живого – нелегко дался ему его последний трудовой подвиг!

Большую часть времени он теперь спал. Я переехал за его стол – глядел то на него, то на его записи.

Когда отец был на войне (первой империалистической, надо понимать?), все у нас заболели тифом. Сначала старшие брат и сестра – Николай и

Татьяна. Они болели так долго, что у них даже образовались пролежни.

Мать и самая старшая, уже замужняя сестра Настя были в поле, потому что нас нужно было как-то кормить. А я все дни и ночи находился у изголовья заболевших с миской мелко наколотого льда. Когда они просяще открывали рот, я насыпал им ложкой на язык некоторое количество льдинок. Время от времени я спускался в погреб и возобновлял запасы. Когда они стали поправляться, тут заразился и заболел я. И болел я даже сильнее, чем они, – может быть, потому что был младше. Потом мать мне призналась, что, поскольку я не поправлялся и становился все хуже, за мной даже перестали ухаживать.

В крестьянстве потому и рожали столько детей, что многие умирали еще в детстве. Я лежал в хате в одиночестве и помирал. И вдруг я приподнялся и широко открыл глаза. Была ночь. Но в хате никого не было. Я еще подумал, что, наверное, все ночуют у соседей, чтобы не заразиться от меня. В окно светила яркая луна. И я почему-то знал точно, что это не сон. У низкой двери в хату стояло ведро с водой, а над ним на гвоздике висел жестяной ковшик. И я вдруг понял, что я потому все вижу так ясно, что сейчас должен умереть. Эта мысль так испугала меня, что я стал из последних сил пытаться приподняться.

Помню, у меня появилась мысль (довольно неожиданная для пятилетнего), что смерть забирает лишь тех, кто не двигается, а если движется – то, значит, живой, ей не принадлежащий. Я старался двигаться как мог – в основном извивался. И тут я с удивлением и восхищением заметил, что ковшик на гвозде стал раскачиваться – сначала слабо, а потом все сильней. И, раскачавшись сильно и как-то весело, он вдруг слетел с гвоздика и нырнул в воду в ведре. И сразу же бодро вынырнул и поднялся. Все это было абсолютно реально – через край его переплескивалась и шлепалась на пол вода. Продолжая как-то весело раскачиваться, он подлетел ко мне и остановился у рта. Я схватил его руками и жадно стал пить. Вода была холодная и очень вкусная. Потом я сразу заснул. И со следующего утра стал поправляться. Все удивлялись и говорили, что произошло чудо. Но про прилетевший ковшик я никому не рассказывал, боясь, что меня засмеют.

Я и так среди ровесников-ребят считался безудержным фантазером и не раз дрался, обижаясь на насмешки.

А теперь я сидел над отцом с лекарствами и питьем. Несколько раз я вызывал “скорую” – отец почти переставал дышать. Но, как специально, к их приезду садился на кровати и довольно внятно говорил. Сняв кардиограмму и выписав новые лекарства, они уезжали – и батя тут же вырубался, лежал чуть не бездыханный, и так сутками подряд. Однажды лишь, когда я стал задумчиво рассматривать его банку какао, философски размышляя, что вот, скоро и мне вступать на эту стезю, а какао, говорят, как раз напиток долголетия, – он вдруг разлепил один глаз, потом приподнялся и вывинтил у меня из пальцев какао! И, поставив его рядом с кроватью, снова уснул.

…И впервые за это время я выбрался – с двумя сумками грязного белья.

Но в нашем возрасте особенно привередничать не приходится. Много лет я замечаю уже, что счастье и покой испытываю лишь в общественном транспорте. Кругом милые люди… и больше ты их никогда не увидишь.

И пейзаж за окном радовал своей дикостью! На привычном, прямом пути все уже было рассчитано и расписано. На мосту через речку Сестру я четко решал: перестать думать о неприятностях дачных. У странного, покрытого кафелем дома на станции Левашово я разрешал себе начинать думать о неприятностях городских… Невелика свобода. А тут все какое-то дикое, незнакомое. И даже не знаешь, о чем сперва думать.

Вот – остановка. Серая выцветшая деревянная “трибунка”-платформа торчит из зарослей камыша. Никого, и лишь шумит метелками ветер. На таких станциях – воспаряет душа, вспоминает, что в жизни – вовсе не один путь, а много разных… и о большинстве из них ты даже не догадываешься. Чудная дорога! И цивилизация подступает какая-то другая. Надпись на глухом бетонном заборе: “Печник. Стаж работы – 70 лет”. Была бы печь – обязательно бы глянул на этого печника! Но нет у меня печи! А у кирпичного здания бывшей тюрьмы сходятся все пути в один, и плоский Финляндский вокзал всегда одинаков – по какой дороге ни едь!

Метро. Невский. Подъезд. Дверь. А вот и машина “Индезит” – формальная цель моей поездки… Это ты почему-то надеялся, что будет формальная, а получается – главная. И похоже – единственная! Потыкал автоответчик. Тишина. И то радуйся, что с дачи никаких известий нет.

Вот оно счастье-то: на автоответчике – ноль. Счастье, конечно же, скромное… но ты и сам небогат. Развязываем тюки… Да-а… Когда-то я считал свою жизнь удавшейся, а квартиру – роскошной. Не предполагал, что здесь такие запахи раздадутся! И это – еще не твои запахи. А будут и твои. Глянул на часы. Так: пять минут положил на философские размышления… Вполне! Пора приникнуть к циферблату – машинному: программа стирки, температура воды, время отжима… Не менее увлекательно. Закладываем. Врубаем. Время пошло. Как мы шутили в молодые дни: до трех часов – секс, после трех – мучительный самоанализ. Но думал ли когда, что время воспарения духа будет так ограничено – и даже не черточками на часах, а делениями на стиральной машине?.. Кстати, тратишь время зря – два деления абсолютно бесполезно прошли! Загуляю-ка я делений на пять! На больше, к сожалению, не получится… да я и не хочу! Откопал в столе записную книжку. Стал листать. Так… Это мог бы быть интересный звонок. Но тут в пять делений явно не уложимся. Тут делений на восемь, не меньше, чувств. Так… этот звонок – деления на два. А что я пустые три деления делать буду? Нет… Вот этот номерок – пожалуй, на пять делений. Кстати, одно деление уже прошло: вода булькает, барабан крутится. Крутится диск… “Алле!” Сперва, как положено, молчание. “Извини, все никак не мог позвонить…” – “Батя лютует?” Вот это правильная формулировка! Сколько раз она выручала меня! “Батя лютует” и “Мама приехала”. Когда жизнь тисками сжимала – только это и выручало. “Мама приехала” – это отзвучало уже. Но “батя лютует” по-прежнему, и даже еще сильней. Открыл только рот, но тут на следующее деление перещелкнулось, машина загрохотала, затряслась.

“Отжим”. Совершенно я позабыл, что последние два деления такие бурные! Врешь! Прекрасно знал! На это и рассчитывал: абонента еще слышно, но тебя – нет. С упоением внимал: “негодяй”, “сволочь”… даже сладко жмурился. Давно ничего подобного не заслуживал. Для меня это

– мед. Машина, дернувшись, умолкла. Стрелка – на красной черте. В трубке пошли гудки. Точность! Последняя виртуозность.

Пауза… А вот это – главный звонок! Слышу по звуку. Труба зовет!

– Что ты орешь? Какие вьетнамцы?

Под ногами хрустели ампулы. Кресла, которыми я задвинул отца, были раскиданы… но батя как чистый ангел спал!

– Откуда я знаю – какие? Приехала “скорая”, а в ней – вьетнамцы. На каком-то птичьем языке говорят.

– Практиканты, наверное?

Ведь здесь вроде бы не Вьетнам?

– Откуда я знаю? Один только русский был… водитель.

– И что?

– Когда я вызывала, отец вроде не дышал. Приехали. Я была изумлена.

По птичьи лопоча, эти… взломали ампулу… сделали укол. Потом – еще два. Тут отец вроде ожил и стал кричать: “Умоляю – приступайте к докладу! Умоляю – приступайте к докладу!” Эти вьетнамцы по-русски не очень-то понимали, но испугались, наверное, глаз его – мутных… и каких-то безумных. Отошли от него, залопотали. Тут водитель рявкнул на них: “Ну что? Испугались? Забираем дедульку!” Те ринулись на него. А он стал ногами отбиваться – да так зло! Таким я и не видела его! Прям так ногами сучил, словно на велосипеде гнался! Даже зубы оскалил! А потом… – Нонна осеклась и даже вдруг покраснела. Лет сорок нашей с ней жизни я уже такого не видал.

Первое, что мне в голову пришло:

– Испачкался, что ли?

– Это да, – согласилась она как-то спокойно. Раньше эта тема больше волновала ее. Но она еще сильнее продолжала алеть.

Что он мог такое учинить на старости лет, что Нонна, женщина тоже уже не молодая, зарделась так?

– Ну?! – Мне это уже надоело.

Нонна еще больше зарделась.

– Он еще… жуткую частушку какую-то пел. Ногами так бил… и выкрикивал. Говорить?

– Говори.

Нонна потупилась… потом подняла взгляд… и тоже стала выкрикивать, ритмично. К концу частушки ее придушил смех, и она прикрылась сморщенной ладошкой: “…Подойду-ка я с милашкой к комитету бедноты!..

…Отпусти ты нам, начальник… на полхуя еботы!”

Я изумленно поглядел на отца… Вот так профессор! И прямо как ангел спит!

Возмущение перешло в восхищение. Сколько я еще не знаю-то про него!.. И уже не узнаю.

– Ладно. И что в конце?

– В конце… ничего.

– Вот это ты умеешь, – я взъярился, – чтобы в конце… было ничего!

– А я-то тут при чем? Это он, – кивнула на отца, – виноват!..

Вьетнамцы в ужасе разбежались. А водитель захохотал. “Ладно! – говорит, – если ваш дедулька на такое способен, – значит, жизни его в ближайшее время ничего не грозит! Поехали!” И уехали они.

Нонна вздохнула. Потом, поднеся ко рту кулачок, снова прыснула.

– М-да… Погуляли вы тут неплохо, пока я там… стирал. Кстати, развесить надо. Ладно, я сам.

Я вышел на волю. Развешивал не спеша. После всех этих… впечатлений отдышаться надо. Какой тут воздух! Особенно по вечерам. Жить бы да жить! Мне бы тоже не мешало… добавить сил!

Потом сидел рядом с батей… Подежурю чуть-чуть. Может, еще что-то яркое узнаю о нем!

Все годы войны меня командировали в колхозы, в разные районы страны

– я должен был учить оставшихся в деревнях людей выращивать мое высокоурожайное просо. Много разного мне там пришлось увидеть и пережить. Особенно мне запомнился один случай. В одном колхозе мы закончили уборку проса очень поздно – было катастрофически мало техники и людей. Я задержался там почти на месяц и очень волновался

– что переживает моя семья? Почта не работала, телефон тоже. Наконец я добрался до маленькой станции, через которую должен был проходить поезд на Казань. Люди, ждущие там, предупредили меня, что поезда, как правило, проходят переполненные и не открывают дверей. Поэтому, кстати, и касса не открывалась и не продавалось никаких билетов. Но мне обязательно надо было ехать, поэтому, когда ночью подошел поезд и двери не открылись, я встал на подножку вагона и уцепился за поручни. “Ты же умрешь от холода!” – кричали мне, но я не отвечал и даже не оборачивался. Висеть было очень тяжело, к тому же у меня на спине был довольно большой рюкзак с пшеном, которое я вез, чтобы накормить мою семью, поскольку питание во время войны было довольно скудное. Всю ночь я проехал так и закоченел настолько, что не чувствовал ни рук, ни ног. Кроме того, мела сильная пурга, и к утру я превратился в сугроб. Когда стало светать, еще в сумраке я увидел огромный мост через Волгу. Я обрадовался, что скоро будет Казань, хотя чувства и мысли приходили какими-то притупленными. Но тут-то и началось самое страшное и непонятное. Как раз когда мы въехали на мост, на меня вдруг посыпались стекла. Кто-то выбил окно на площадке. Я пытался отвернуться, хотя замерз и почти не мог двигаться, и получил несколько глубоких порезов лица. Я очень удивился, поймав губами свою кровь, что в таком насквозь промерзшем теле кровь такая горячая. Помню, что я даже усмехнулся. Но оказалось, что все самое страшное еще впереди. Из разбитого окна вдруг высунулась какая-то острая железная пика и стала яростно колоть меня, явно пытаясь при этом выколоть глаз. Нужно было как-то защищаться, но я боялся отпустить руку и упасть – поезд как раз шел на большой высоте над частично замерзшей, частично черной, дымящейся водой. Ужасно было представить, как я туда упаду. Но удары пики становились все сильней и точней, и как я ни старался отворачиваться, кровь заливала глаза и текла, кажется, уже и из самих глаз. И тут я решительно оторвал от поручней левую руку и стал защищать свое лицо. Сначала замерзшая рука почти меня не слушалась, но постепенно разогрелась и обрела силу и ловкость. В конце концов мне удалось как следует ухватить эту пику и вырвать ее у моего загадочного врага. Применять ее для нанесения ударов я не стал, а с облегчением и радостью бросил вниз, и после нескольких звонких ударов она исчезла. Когда поезд подошел наконец к платформе Казани, я с трудом отцепился от поручней и едва слез. И тут же меня потащила бешеная толпа приехавших и встречающих. Никто из них не смотрел на меня и понятия не имел о том, что со мной недавно происходило. Я подумал с улыбкой, что это, наверно, и хорошо – такие гадости и не должны замутнять человеческое сознание. Чуть отогревшись в вокзале и немного умыв лицо, я поспешил домой и накормил мою любимую семью чудесной пшенной кашей.

Я сидел и смотрел на отца.