И дальше по коридору пошел. “Сколько можно белье вам менять?” – кому-то нянечка кричала. Тепло. Уютно. Последнее, в общем-то, на земле место, где ты еще можешь достойно себя показать. Не устраивать скандалов – мол, я не такой, как все! – а достойно все это принять.

Чтоб сопалатники сказали: “Нормальный был мужик!”

Помню, когда я лежал… пошел однажды в туалет. Окна белым закрашены. На подоконнике больничные банки с намалеванными номерами.

Посередине почему-то стремянка стоит. Мужики возле нее толкутся, как у стойки бара, на ступени ставят баночки-пепельницы. Дым – не продохнуть. Но тут дым как проявление их последней радости принимается. Последний уют. “Накурили, черти! – нянечка заглянула. -

Поспелов! Ты тут?” Маленький, скособоченный мужичок неторопливо окурок о стремянку загасил, положил в баночку. Знал он, что это последний его окурок? Наверное, знал. “Тут я”, – спокойно ответил.

“Что тебя черти носят? На операцию иди!” – “Ну что, Поспелов?

Поспел?” – сосед его усмехнулся. “Точно”, – Поспелов сказал. И просто, обыденно вышел. И больше уже никогда никуда не входил.

Нормальный был мужик! Такими, впрочем, полна курилка. В том числе и тут – из приоткрывшейся двери вместе с клубами дыма вырвался оживленный гвалт. Словно не больница, а дом отдыха.

Дальше – треск бильярдных шаров, стук костяшек домино. Хохот. Не ломаются люди. Женщины – вяжут, сплетничают, хихикают. Вот уж не думал раньше, что именно в больнице начну так человечество уважать.

Шел, вдыхая запахи. Полюби их. Может, и удастся еще и свежим воздухом подышать, недолго. Но последний твой воздух – вот. Третье дыхание. Дыши. Это – вполне достойное место.

О! Нонна навстречу идет, улыбается. Здесь не видел ее такой. Выслужил?

– Венечка!

Обнялись. Ощутил родные ее косточки. Отпрянула. Румяное, сияющее личико.

– Я сейчас, – как-то таинственно-радостно улыбнулась. Кивая – сейчас, сейчас! – скрылась в столовой. Ловко пронырнула в толпе больных – любовался ею, – вынырнула, в тоненькой ручке тарелку держала, с пюре и землистой котлетой. Начала наконец есть? Отлично!

Значит, выберемся.

– Вкусно? – я на тарелку кивнул.

– А? – Она весело глянула на меня. – Тут у одной женщины собачка маленькая – ей несу!

Господи! Упала душа. Откуда тут – собачка-то? Сама она – маленькая собачка… до старости щенок.

Просто светилась счастьем! В палату вошли. Кивнула на мой тяжелый пакет с продуктами, сказала, улыбаясь:

– Став сюды.

Вспомнила любимую нашу присказку, ожила!

Однако появление ее в палате с тарелкой было нерадостно встречено.

На койке у входа толстая девка повернулась к стене. На койке напротив седая аристократка тактично вздохнула, но все же, не удержавшись, сказала ей:

– Вы хотя бы старое выносили!

Да-а. Тумбочка и подоконник были заставлены тарелками с засохшей, протухшей едой. Ожила, стала двигаться – и вот!

– Ну хавашо, хава-шо! – весело дурачась, откликнулась Нонна. – Вот это, – сняла с подоконника одну тарелку, – сейчас унесу! – Все так же сияя, подошла к девушке у входа: – Скажите, это у вас собачка?

– Нет у меня никакой собачки! – рявкнула та.

– Извините, – доброжелательно произнесла Нонна. – Я вспомнила – это в другой палате! – Убежденно кивая, вышла с тарелкой.

– Ну, ты понял, нет?! – яростно повернулась ко мне девка.

– Надеюсь, вы поняли? – смягчила ее грубость дама. – Ваша жена… это ваша жена – или мама?.. Извините. Мы, конечно, уважаем ее возраст… и ее доброе сердце… и болезнь, но она делает наше пребывание здесь фактически невозможным. Вы чувствуете? – Ее ноздри затрепетали.

– …Да, – произнес я и стал, слегка отворачиваясь, составлять тарелки одну на другую. Но тут вошла Нонна.

– Оставь, Веча! – сияя все так же и даже больше, сказала она. -

Сейчас я эту женщину встретила, у которой собачка, она скоро зайдет!

За ее спиной я встретился взглядом с дамой. Боюсь, что я смотрел умоляюще: только Нонна начала что-то чувствовать! Нельзя же это сразу давить? Дама вздохнула. Я обещающе поднял ладонь, что должно было, видимо, означать: уладим! Потом взял Нонну за руку:

– Пойдем.

– Ты уже уходишь? Я понимаю, понимаю! – закивала. – Если женщина та зайдет без меня – попросите ее подождать, – улыбнулась она соседкам.

– Я ей все сама покажу! – произнесла она не без гордости.

Я кивнул соседкам, не глядя на них, и вывел ее за сухую, горячую ладошку. Нет, про собачку ей сказать я не в силах. Вон как радуется она. Мы шли за руку по коридору, встречая порой насмешливые улыбки: разнежились старички!

– Ну как вы живете-то там с отцом? – Она как бы сурово наморщила лоб, потом снова разулыбалась. Уж не огорчу я ее!

– Да ничего так… справляемся, – произнес я.

Она закивала:

– Ну конечно. Сейчас ведь все есть! – не без гордости проговорила она. – А вот когда мы еще в Купчине жили, ведь ни-чего не было! -

Она покачала головой. – Помню, я Рикашке нашему мясо в столовой брала, какое-нибудь второе. Садилась за стол и незаметно так вытряхивала из тарелки в пакетик. Потом выдавальщицы заметили, прогнали меня.

Она тяжко вздохнула.

Да не только в Купчине мы жили так – и когда в центр переехали, тоже было нелегко. Помню прогулку с песиком первого января тысяча девятьсот девяносто какого-то года. Странно пустые, словно после атомной войны, центральные улицы. Ледяные тротуары, песик испуганно скользит, скребет коготками по льду. Ощущение конца жизни: все витрины абсолютно пусты, магазины закрыты. Тревога: ведь не сможем мы дальше жить! Каким образом? Денег нет, и неоткуда им взяться – старые издательства кончились, новые не берут. А все, чего еще нет в пустых магазинах, подорожает, как нам благожелательно было объявлено, в сто раз! Кажется, что улицы теперь всегда будут такими пустыми! И это мы с ней пережили! Возвращаюсь с собачкой домой, сопя в тепле носом. Нонна бодро говорит: “Нисяво-о-о!” И как-то все устраивается – благодаря ее легкомыслию, неприятию трудностей, – и так и не воспринятые нами, они отступают. Сколько “темных полос” весело проскакивали с ней. Эту – проскочим?

Мы доходим до двери.

– …Давай теперь я тебя провожу.

Мы идем обратно, к ее палате.

– Ну… – Я встряхиваю ее, как бы шутливо впихиваю туда, заглядываю сам и, сделав дамам прощально-успокоительный жест, исчезаю.

Медленно иду по коридору обратно. Конечно, тяжко ей здесь! Но… окажись она дома – быстро какая-нибудь “собачка” заведется и у нас.

Она и сама “собачка”, я вздыхаю. Маленькая собачка до старости щенок.

Я протягиваю руку к пальто на вешалке, и тут кто-то дергает меня сзади. Я быстро оборачиваюсь. Она. Прилив счастья: сегодня еще раз увидел ее! Лицо ее вдруг сморщивается беззвучным плачем.

– Они меня все время ругают! Я не могу больше. Забери меня отсюда! Я хочу домой!

Я прячу ее в объятьях, глажу жиденькие волосики на голове. Слезинки ее жгут сквозь рубашку.

– Ну что ты? Что ты? Конечно, скоро я тебя заберу! А ты как думала, а? Что я здесь тебя, что ли, оставлю? Отвечай! Ну? – отстранив, шутливо встряхиваю ее за плечи.

– Пра-д-ва? – согласно нашему семейному жаргону переставляя буквы, доверчиво спрашивает она.

– Ну! – Я встряхиваю ее еще сильнее. – Давай! – шутливо отпихиваю. В слезинках уже светится улыбка. Сжав и разжав поднятый кулак, я выхожу.

Троллейбус словно заблудился – за окнами, кроме пушистых белых хлопьев, не видно ничего. Первый снег в эту осень – и сразу такой!

Сколько же их, этих нежных снежинок? Покрыли чистым, пушистым снегом все пространство и летят, и летят, словно показывая нам неисчерпаемость высшей милости, которой хватит на всех и на всё. Да, похоже, я сильно ослаб за последнее время, если обычный снег доводит меня до слез.

Растрогавшись, я даже проехал мимо дома. Спохватясь, разжал уже сомкнутые челюсти троллейбуса и выскочил у Эрмитажа. Челюсти, брякнув, снова сомкнулись за моей спиной. Не было видно ни широкой

Дворцовой площади, ни темной Невы – лишь высокий снежный шатер вокруг. Я поднял к снегу лицо. Оно стало мокрым и, как ни странно, горячим. После долгого отчаяния и пустоты – вдруг такая белая милость, легкая, очевидная и щедрая связь с небесами. Сквозь снежинки я разглядел золотого ангела, летящего над Петропавловкой.

Потом справа стало проступать что-то светлое и широкое. Откуда это свечение? А! Это Эрмитаж, освещенный прожекторами, вделанными прямо в мостовую. Вот первый прожектор. Светящийся и даже теплый квадрат под слоем прозрачного снега. Я протянул руку – она осветилась, ладонь почувствовала поднимающееся тепло. Ну вот. Я слегка задохнулся…Сейчас! Я встал на краю свечения, потом, присев, зачем-то смел снег с уголка толстого квадратного стекла. Потом, воровато оглянувшись, стал коленом на теплое стекло и, глядя на ангела в небесах, быстро перекрестился. “Господи! Помоги ей! Ведь она же хороший человек. Ты же знаешь! Клянусь – больше не обращусь к тебе ни с одной просьбой, но буду помнить тебя всегда!” Постояв на колене, перекрестился еще раз. Потом неуверенно поднялся. Стряхнув снег с брючины, поглядел в небо. Может быть, мало? Снова опустился и перекрестился еще раз. “Хорошо?” – глянул вверх, потом поднялся, повернулся, пошел. Я шел через большой снежный дом к нашему дому. У арки остановился. Медлил уходить. Такого больше уже не будет. А что я сделал? Попросил: “Помоги!” Какое-то бесконечное задание – даже неловко. Надо как-то сузить, облегчить Ему – у Него столько всего! Я глубоко вдохнул, глянул вверх. “Помоги… оказаться ей дома! Все остальное – я сам. Хорошо?” Постояв, ушел в арку.

Дома я откинул подушку, взял ее аккуратно сложенную старенькую ночную рубашку, быстро поцеловал. Наши очки, обнявшись, лежали на подоконнике.