В станице Брюховецкой, в просторном станичном парке, есть братская могила, на которой никогда не увядают цветы. Наши пионеры проводят у этой могилы торжественные сборы. Возле нее в Октябрьский и Первомайский праздники собираются на митинги колхозники. Перед нею снимают шапки старые, седоусые казаки. Здесь, под высоким могильным холмом, спят те, кто кровью и жизнью своею осветили нам путь-дороженьку к коллективному труду и общему счастью… А дело было так…
В скорости после того, как вышибли красные полки с кубанской земли белогвардейскую нечисть, появился в Брюховецкой балтийский матрос. Худое лицо его перекрещивали два багровых шрама от сабельных ударов, белогвардейская пуля засела в правой ноге, грудь пробита штыком. Весь изранен был матрос в боях с беляками, но живым огнем горели его веселые карие глаза и билось в груди горячее сердце коммуниста.
Пожил он в станице, осмотрелся, сдружился с нашими ревкомовцами и чоновцами.
А потом как-то собрал всех станичных батраков и бедняков и предложил им:
– Давайте, товарищи, жить так, как призывают коммунистическая партия и товарищ Ленин! Дружной коммуной, коллективом единым, чтобы один за всех и все за одного.
– Как это? – не поняли некоторые. Тряхнул матрос смоляным чубом и пояснил:
– Знаете вы, что в двадцати верстах от станицы есть остров в плавнях, а на нем монастырь. Побывал я гам недавно. Богато жили, видать, паучки-крестовички! Дома – кирпичные, вокруг обнесены крепкой каменной стеной. Сад такой, что лучше не найдешь. Поля, огороды, коровы… Одним словом – благодать! А живет сейчас в том монастыре всего девять монахов – те, которые посмирнее. Остальные – кто с белыми ушел, кто в банды подался. Вот я и предлагаю создать там коммуну, хозяйствовать сообща. И пусть коммуна наша всей Кубани показывает путь к счастливой коллективной жизни.
Зашумел тут народ, вопросы посыпались со всех сторон. И на все эти вопросы давал матрос добрые ответы, только иногда закатывался он отрывистым кашлем, и тогда темнело его худое лицо.
– А как назовем мы нашу коммуну? – спросил один из батраков.
Ярким солнечным светом вспыхнули глаза матроса.
– Назовем мы ее «Набат»! Пусть весть о ней по всей кубанской земле несется, как набат, гремит и людей на новую жизнь поднимает…
Через несколько дней в старом монастыре появились новые жители. Под строгими сводами монастырских коридоров колокольцами зазвенели детские голоса и смех. В бывших кельях хлопотали домовитые хозяйки, и под их руками хмурые темноватые комнатки превратились в уютные и веселые. Мужчины во главе с матросом с хозяйством знакомились – одни скотом любовались, другие – сады осматривали, третьи – плуги чинили. На колокольне, у старенького «Максима», дежурило двое зорких часовых, следивших за тем, чтобы из плавней не подобрались бы незаметно к монастырю бандиты.
Словно недобрые – черные вороны, нахохлившись, смотрели на веселую суетню девять монахов, еще оставшихся в монастыре. Шестеро из них были совсем древние, еле-еле ноги передвигали, а трое – еще молодые и крепкие.
Заметил их матрос, нахмурился и сказал:
– Вот что, святые отцы! Завтра же выбирайтесь отсюда подобру-поздорову! Чтоб и духом вашим чадным здесь не пахло!
– Да куда же мы пойдем? Да что мы делать будем? – запричитали монахи.
– А это – Не наша забота! – ответил матрос. – Учитывая вашу старость и слабость, отвезем мы вас завтра в Брюховецкую, а дальше – идите сами на все четыре стороны!
– Негоже делаете, гражданин начальник! – вдруг заговорил тихим, но внятным тенорком моложавый, русобородый монашек. – Мы все тоже желаем вступить в братскую семью трудящихся.
– Что это вы вдруг трудиться захотели? – недоверчиво спросил матрос.
– Мы и раньше трудились, – пояснил монах. – Я и мои друзья. – он указал на монахов помоложе, – к примеру, хорошие плотники. А среди наших -старцев добрые пчеловоды и садоводы найдутся.
– Ну и хорошо! – кивнул головой матрос, – Значит, не пропадете вы, святые отцы, найдете себе дело и в других краях,
– Никуда мы не желаем уходить, гражданин начальник! – тем же тихим голоском возразил монашек, окидывая коммунаров ласковым взглядом голубых глаз. – Здесь мы хотим трудиться, вместе с вами!
– Здесь вам делать нечего! – настаивал матрос.
– Не гони их, председатель, не надо! – вступился за монахов бывший батрак Семен Ревенко. – Пускай трудятся вместе с нами!
– Не верю я, чтобы трутни трудиться стали, – отрезал матрос и закашлялся. – А плохо будут работать – тогда и наладим их отсюда подальше! – предложил Семен. – Жалко ведь стариков. Пускай трудятся.
– Верно! Пускай остаются! Прогнать всегда успеем! – закричали коммунары.
– Ну что же! – вздохнул матрос. – Если народ так решил, оставайтесь…
А потом, отозвав Семена Ревенко в сторону, председатель сказал ему:
– Не верю я этим монахам. Кто бога часто поминает, у того всегда черт в душе. Следи за ними в оба глаза. Особенно за этим, сладкоголосым. Глаза у него какие-то блудливые.
Но монахи трудились так, что никто на них пожаловаться не мог. Старики хлопотали на пасеке и в саду. Молодые – плотничали, двери чинили, столы да табуретки для коммунаров делали.
Молодой монашек – Никодимом его звали – крепко сдружился с Семеном Ревенко. Когда на работу коммунаров наряжали, Никодим всегда просил послать его вместе с новым другом. Трудился он горячо, с охотой, хоть и не всегда получалось у него ладно. Косить начал – косу поломал, огород от сорняков поставили его очищать – рассаду повредил.
– Да, не плотницкое это ремесло! – качал головой монашек. – Не приходилось мне раньше хлеборобскую работу делать.
– Так шел бы ты плотничать вместе со своими друзьями.
– Нет! – качал головой Никодим. И его голубые глаза светились вкрадчивой лаской. – Я с тобой лучше… Люблю я тебя, друг Семен, сразу полюбил, когда ты во мне человека увидал.
– Ну, что там! – смущался Ревенко.
А монашек начинал рассказывать, как его мальчонкой – малолетком привели в этот монастырь, как издевались над ним монахи, как он плотницкому ремеслу выучился.
По вечерам, после работы, сходились коммунары в саду и начинали песни петь. То хором, то в одиночку пели. То польется, полетит над плавнями старая запорожская песня о казаках, изнывающих в турецкой неволе, о сизой кукушке – зозуленьке, стонущей поутру. То звучит задумчивая кубанская песня о казаке, потерявшем свою любимую. И каждый вечер просили коммунары спеть молодого монашка.
Был у Никодима голос мягкий и ласковый, словно медовый. Тихо и вкрадчиво входил он в людские сердца и рождал в них умиление и легкую грусть. Пел монашек добрые русские песни – о стежках-дорожках, о сердечке, дрожащем точно осенний лист, пел, плотно закрыв свои голубые глаза и чуть-чуть раскачиваясь из стороны в сторону.
Дружно трудились коммунары, дружно жили, дружно отдыхали. И добрые вести о коммуне «Набат» неслись по кубанской земле. Даже колючий и раздражительный матрос – председатель коммуны – и тот окреп, поздоровел и стал добродушнее. Собрала коммуна неплохой урожай, от скота получился добрый приплод. Даже мелкие неполадки – то, что несколько коров отравилось какой-то вредной травой или что одна скирда сена сгорела по неизвестной причине – не портили радостного настроения коммунаров.
Вначале, сразу же после переселения, бандиты есаула Рябоконя, что прятались в плавнях, несколько раз пытались нападать на коммунаров. Но дозорные смотрели зорко, на все работы выходили коммунары с винтовками, давали жестокий отпор бандитам. И к лету стало совсем тихо, словно исчезла банда из плавней.
В самую хорошую пору посеяли коммунары озимые. И сейчас же, как по заказу, начали по ночам перепадать тихие, теплые дожди. Днем солнце, а ночью дождик, мелкий, частый, как через сито. Было отчего радоваться хлеборобам!
В одну из таких темных, непроглядных ночей старшим по охране был назначен коммунар Семен Ревенко. Хотя в последнее время бандиты не показывались, но коммунары каждую ночь выставляли караулы – одного посылали на колокольню, к пулемету, другой дежурил на крыше столовой, двое караулили возле стены, окружавшей двор, и еще один – у тяжелых, железных ворот, которые на ночь задвигались изнутри крепким засовом.
Все тихо и спокойно было в эту ночь. Чуть слышно, сонно шелестел мелкий дождик. Иногда что-то чмокало в плавнях, словно вздыхал кто-то огромной, натруженной грудью.
Семен обошел весь двор, проверил посты и вернулся гротам. Здесь он присел под деревянным навесом и закурил. Сладко ныли уставшие от дневной работы плечи. От влажной бурки шел особенный, уютный, усыпляющий запах мокрой шерсти. А дождь все шелестел и шелестел, словно сыпался мелкий песок на стол.
Незаметно Семен или задремал, или просто задумался. Только привиделась ему родная хата-завалюха и мать – такая, какой была она лет двенадцать назад – молодая, румяная. Стоит она, склонившись над столом, и сеет муку. И себя видел Семен голопузым, белобрысым мальчишкой. Будто бегает он вокруг стола и просит у матери хлеба…
Какой-то неясный не то крик, не то стон разогнал сонное оцепенение. Вскочил Ревенко, вскинул винтовку, выставил вперед штык.
И сейчас же послышались чьи-то тихие шаги. Кто-то шел от жилого здания и грязь чавкала у него под ногами…,.
– Стой! Кто идет? – настороженно выкрикнул Семен.
– Я, друже! – ответил знакомый, мягкий тенорок Никодима.
– Чего ты по ночам блукаешь? – ворчливо спросил Ревенко, опуская винтовку.
– Да знаешь, друже, какое дело вышло, – засмеялся Никодим, вплотную подходя к Семену. – Проснулся я и до того мне захотелось закурить, хоть помирай. А махры ни крошки. Вот я и вышел на двор, хоть щепотку махорочки достать.
– А крика ты никакого не слышал?
– Крика? – удивился Никодим. – Нет, не слыхал… Только я сам вскрикнул, когда у крыльца оступился. Так дай закурить, друг.
Отставил Семен винтовку, полез за кисетом.
И вдруг что-то тяжелое ударило его по голове, словно ворота на него свалились. И застонать не смог казак, а грузно рухнул на землю.
А Никодим оттолкнул падающего ногой, сунул в карман наган и принялся открывать ворота. Тут подоспели к нему монахи-«плотники».
– Что там у вас? – отрывисто и строго спросил Никодим.
– Все в порядке, ваше благородие! Оба часовых сняты… Остались на крыше и на колокольне.
Взвизгнув, отодвинулся ржавый засов. И сейчас же во двор вбежала целая толпа людей.
– В кельи, быстро! – отрывисто приказал тот, кого коммунары звали Никодимом. – Отрезайте путь к трапезной – там оружие. Никого не щадить!
Торопливо и отрывисто хлопнули с крыши три огненные вспышки. Но кто-то из бандитов ударом в спину сбил часового.
Коммунар на колокольне спросонок никак не мог понять, что творится внизу, во дворе. Он перегнулся через ограду и крикнул:
– Товарищи, что там у вас?
Высокий бандит в белой папахе вскинул наган. Черной тенью промелькнуло в воздухе падающее тело и грузно ударилось о камни.
В темных монастырских коридорах и кельях засверкали огненные вспышки, послышались стоны и крики. Винтовок у коммунаров не было, они все остались в бывшей трапезной, которую сразу же захватили бандиты. Но кое у кого оказались наганы. Остальные яростно дрались с бандитами, чем придется, – табуретами, топорами, голыми руками…
Несколько часов сопротивлялись коммунары. Но что они могли сделать с вооруженными до зубов бандитами?
Когда были перебиты самые сильные и обессилели в неравной схватке те, что послабее, – началась жестокая расправа.
Ярким пламенем запылали сараи и конюшни, заботливо отстроенные коммунарами. И при этом трепещущем, зловещем свете бандиты стали добивать раненых коммунаров.
Выставив вперед тощую ногу в блестящем сапоге, худой и злобный, точно степной коршун-стервятник, стоял посредине двора есаул Рябоконь. А рядом с ним, уже переодевшийся в офицерскую форму улыбался тонкими губами тот, кого звали коммунары Никодимом.
Отчаянно кричали дети и женщины. Даже ненастная и хмурая ночь, казалось, в ужасе отшатывалась от того, что творилось на монастырском дворе. Бандиты шашками рубили женщин и детей, кидали их в огонь, резали кинжалами.
– А вы – артист, поручик Никодимов! – хищно усмехнулся есаул Рябоконь. – Ловко вы сыграли роль.
– В поместье моего папаши я не раз участвовал в любительских спектаклях, господин есаул, – ответил поручик.
К бандитским главарям подтащили седую женщину. Двое маленьких хлопчиков цеплялись за ее платье и плакали.
– Сынок! – простонала женщина, обращаясь к офицеру. – Ты не раз сидел за моим столом… Я стирала твои рубашки. Богом молю, если веришь ты в него, сжалься над моими внуками.
Холодные, пустые глаза Никодимова равнодушно скользнули по морщинистому лицу женщины. Он неторопливым движением вытащил наган и, не целясь, тремя выстрелами скосил женщину и детей.
– Лихо! – кивнул своей коршунячей головой Рябоконь.
И тогда из темного угла вдруг метнулась к костру быстрая человеческая тень.
– Беда тому, кто змею в друзья принимает! – выкрикнул человек. – Змей бить надо! Вот так!
И быстрым ударом он вогнал в грудь предателя острый зуб кинжала.
– Вот тебе от Семена Ревенко!
Со всех сторон, как стая волков, кинулись на казака бандиты. Сверкнули над его головой окровавленные шашки.
– Стой! – вдруг выкрикнул Рябоконь. И, повернувшись спиной к хрипящему на земле Никодимову, приказал: – Давай его сюда!
Подтащили бандиты Семена Ревенко к своему главарю. И скрестились тут два взгляда – холодный, насмешливый есаула Рябоконя и пламенный, ненавидящий казака Семена Ревенко.
– Кто ты? Казак или иногородний? – сквозь зубы протянул Рябоконь.
– Казак, – хрипло ответил Семен.
– Ты понравился мне своей лихостью! – продолжал Рябоконь. – Иди ко мне служить, я помилую тебя. Лучше жить в плавнях, чем лежать в сырой земле.
Ярким огнем сверкнули глаза молодого казака.
– Нет! – крикнул он. – Лучше умереть человеком, чем жить змеей!
Дрогнуло насмешливое, замкнутое лицо Рябоконя. Он махнул рукой.
Сверкнули шашки… И упал казак Семен Ревенко на окровавленную землю рядом с мертвым матросом, председателем коммуны.
К утру подоспел отряд чоновцев и разгромил банду. Только немногие тогда успели скрыться в плавнях.
А погибших коммунаров перевезли в станицу Брюховецкую и похоронили в молодом парке, И насыпали над ними высокий курган – могилу, какой принято, по казацкому обычаю, насыпать над воинами-героями, павшими в бою за народное счастье.