Дул крепкий норд, когда с Вайгача мы направились к Юшарской радиостанции. Юрогский пролив, как всегда при этом ветре, забивался пловучими льдами. Слабый мотор кряхтел, как дряхлый старик. То и дело поверх бортов перехлестывало волну. Мы упорно держали руль на выход в Карское море. Мы торопились застать зимовщиков; со дня на день ожидался пароход со сменой. Как блоха прыгала крошечная лодченка по свирепевшему морю. Вдруг лодка ударилась животом будто о камень. Чуть не повыскакивали за борт. Попали на льдину, которая вопреки океанским законам не торчала над водою, а потому и не была нами замечена. В щели хлынула вода. Мы стали с ведрами на откачку. Коченели руки, промокшее белье леденило тело.

Наконец, на берегу показываются радиомачта, строения Радостно виляя хвостами, нас встречают лохматые ездовые псы. Задыхаясь, к берегу бегут зимовщики. Мы оказались первыми людьми, которых они видят после зимовки. Наперебой расспросы: откуда, каким образом?

А как в Архангельске, в Москве?

Продрогшие, утомленные мы с особой приятностью пьем горячий чай в хорошо слаженном доме радиостанции. Гостеприимству нет пределов, все соревнуются в любезности, на столе — масло, сыр, консервы, сласти. В кухне затопили печь, дебелую русскую печь, чтобы сушить наши шубы и ватные костюмы, превратившиеся в вонючую слизь. Мы забываем о том, что мы на 70° северной широты, у восьми зимовщиков, целый год проведших вне общения с живым миром, — кажется, будто это — просторное общежитие под Москвою.

Но сразу чувствуется, что объединились они сейчас в общей радости около нас, первых людей, как вокруг явления, вынесенного за скобки их обыденной жизни. Чуть спала напряженность понятного интереса к нам, в их отношениях проглянула трещина, так характерная для замкнутых общежитий. Склока в подобной обстановке почти неизбежна, как неизбежна плесень на хлебе, сохраняемом в сыром помещении.

Когда с возможной полнотой мы рассказали о жизни на материке, о новом строительстве, возникшем за год их отсутствия, мы стали расспрашивать их. Радисты смущенно молчали, будто вопрос касался чего-то крайне неприличного. Ниже других опустил глаза бородатый начальник. Ведь он — как-бы командир судна дальнего плавания, на нем не только ответственность за радиорубку и метеорологический пункт, но и заботы об общем состоянии экипажа.

Долгое и упорное молчание. Один из радистов начал сбивчиво рассказывать о незначительном случае с песцом, которого пришлось дважды ловить, потому что в первый раз по неопытности его упустили из капкана. Стоило произнести первые слова, как другой радист вспыхивает: «нет, это вот как было…», затем, соскакивая с табурета, нервно встревает третий: «вы психопаты, все происходило совсем иначе!..» Не будь нас — открылась бы тяжелая перебранка.

Каждый старается увести в свою комнату, чтобы наедине поведать о невероятной обстановке. Меня увлек к себе лекпом. Большая комната с высоким потолком, письменный стол, кровать, умывальник, на стене карта Севера. Лекпом и начальник рации — самые трезвые, они крепятся и всячески стараются удержать порядок. Но и у лекпома нервная дрожь.

— Вначале мы были люди, как люди, — говорит лекпом, с опаскою поглядывая на дверь, за которою кто-то явно подслушивает. — Работа шла весело, досуг не проводили праздно: то физкультура, то охота, образовали даже кружок политграмоты. За столом каждый рассказывал из своей жизни. Праздники справляли сообща. Но день ото дня свыкались, начинали надоедать друг другу… Настроение каждого видишь по физиономии. Только рот открывает, а уж знаешь, о чем скажет. Бы подумайте, целый год восемь физиономий. Осточертели!

Кто-то резко открыл дверь и опять захлопнул. Лекпом понимающе молчит, затем продолжает:

— Хорошо, что женщин среди нас нет. Что бы было!

— Женщинам не разрешено?

— Передрались бы… В 1925 году был случай, когда один другого ножом пырнул из-за жены третьего… Но службисты все хорошие. Когда начальник объявляет аврал, дом ли занесет снегом и его надо откапывать, пилить ли дрова, заготовлять ли снег для бани — все, как один. В обыденное время больше других заняты повар, служитель и наблюдатель — метеоролог. У других много свободного времени, от спячки тучнеют. Вы обратили внимание на высокого и толстого человека?

В коридоре я встречал человека неестественной рыхлой опухлости с ничего невыражающими глазами. Он был похож на огромную живую перину.

— В зимовках, как наверно во всех случаях, когда люди живут обособленно, принято брать кого-нибудь в «оборот». Такой жертвой оказался этот механик, приехавший на зимовку жизнерадостным. Сперва добродушно шутили, и он сам принимал участие в шутках. Потом стал сердиться. Тут и пошло! Раз принимает близко к сердцу, — давай его изводить. Механик оказался человеком слабым и вскоре потерял равновесие во взаимоотношениях. Как с работы, так в свою комнату. Запрется и сидит один. Но стоило появиться ему за общим столом — подтрунивание, смешки. И вот начал он спать, все свободное время спит. Он уже ни с кем не разговаривает. Стал тучнеть… я не уверен — поправится ли, когда попадет на материк, в иную обстановку… И как только не хватила его цынга! Ведь на таких цинга бросается в первую очередь… Начальник и я однажды собрали на общее собрание всех и он, как администратор, а я, как медработник, категорически запретили трогать механика, но было уже поздно…

За обедом, когда все были в сборе и несколько возбуждены (кто побрился, кто надел новую рубаху), — наше прибытие укрепило их уверенность в скором отъезде к семьям, я вспомнил, что мне поручено передать привет молодому наблюдателю-метеорологу от девушки, с которою я познакомился в Архангельске. Белокурая, жизнерадостная приходила она на пристань к отходу «Малыгина». Узнав, что я предполагаю быть в районе Юшара, она просила меня сообщить наблюдателю Коле привет, просила еще, чтобы он скорее выбирался на материк и привозил ей песцовую шкурку. Тут же, на пристани, после второго гудка она наспех набросала в мой блокнот нежные для него слова:

«Коля, ненаглядный, единственный! — писала она. — В тот день, когда ты приедешь, будет большой праздник. Я открою рояль, растворю окна и буду играть, а ты петь. Пусть все слышат о нашей радости. Ну, приезжай же, ведь так надоело ждать. Ждать более невыносимо. Помни, что тебя неистово любит твоя исстрадавшаяся Соня».

За столом я рассказываю про встречу с Соней и передаю сидящему против меня наблюдателю листок из блок-нота. Коля пунцовеет.

— Смотри: жених!

— Коля, а она девушка или так может?

Наблюдателя похабно разыгрывают. Не выдержав, он вскакивает из-за стола. Я понял свою ошибку.

— Сволочи вы, она — невеста! — сквозь слезы кричит Коля, убегая в комнату.

— Эх, на чужбине и старушка — божий дар, — сально вздыхает прыщеватый радист.

Многие из шуток свежему человеку даже непонятны, за год выработался свой жаргон. Зимовщики грохотали, объединившись в новой теме издевательств над товарищем. И начальник в благообразной бороде по пояс, державший себя при нас весьма степенно, теперь откровенно покатывается со смеху, будучи не в силах сдержать напавшей веселости.

В столовой стоит огромный буфет, в буфете — библиотека.

— Читают только те книги, в которых написано о женщинах, — сказал заведующий этим буфетом лекпом, когда я просматривал полки.

Часть книг — новенькие, как в книжном магазине, другие — до невероятия затрепаны. Мопассан испещрен вопросительными и восклицательными знаками, недвусмысленными примечаниями, порнографическими рисунками.

После шторма вечер был тихим. Солнце золотило окна радиорубки. Наблюдатель в одиночестве переживает радости привета от любимой девушки, с которой он скоро увидится Из его комнаты доносятся звуки гитары. Наблюдатель мечтательно напевает:

Где эти лунные ночи, Где это пел соловей, Где эти карие очи, Кто их ласкает теперь?

Время за полночь, зимовщики устали от бурных впечатлений дня, нас тоже клонит ко сну. Предполагалось, что я лягу у лекпома. Но ко мне подходит наблюдатель Коля и с мольбою в глазах просит к себе. Я понимаю, что ему хочется расспросить подробнее о Соне. Ночью у наблюдателя. Трижды заставляет он пересказывать обстоятельства встречи с его невестой, требуя припомнить в точности все ее слова.

Интересовался фасоном ее платья, прической. Мне было искренне жаль влюбленного юношу. Я сказал ему свое впечатление о нежности их отношений на таком расстоянии.

— Да, мы любим друг друга… Очень прошу ни слова не говорить нашим, они такие похабники…

Расположившись ко мне, наблюдатель достал из-под матраца тетрадку, которая оказалась его полярным интимным дневником.

Дневник начинался двумя эпиграфами, тщательно выведенными крупными буквами:

Облей землю слезами радости твоея И люби сии слезы твои.
Я в этот мир пришел. Чтоб видеть солнце, А если день погас, Я буду петь… Я буду петь о солнце В предсмертный час.

Далее шли записи мелким и нервным почерком, фиолетовыми чернилами:

«Иногда мне кажется, что жизнь моя не начиналась. В Юшаре я одинок и вообще одинок. Впрочем есть у меня друг… Когда мне бывает тяжело, я вспоминаю, что где-то есть у меня Соня, и сразу становится радостней.

— Эх, думы мои, думы, Боль в висках и темени, Промотал я молодость Без поры и времени.

Моя жизнь впереди; не землей наша жизнь начинается, не землею и кончается. А годы проходят, как утренние сны.

Смешно, гадко, может-быть, но это так: лихорадит от одной мысли о женщине, — дрожу. При людях не показываю вида, можно подумать, что вовсе не интересуюсь, остаюсь наедине — кажется: съел бы и костей не оставил. Не безумие ли это? Все это при моей физической хилости. Вчера съел два фунта селедок, ел без хлеба, до тошноты. Вот до чего хочется острого!»

Утром разговаривал с радистом Куклиным. Человек этот нервен до того, что руки и ноги трясутся даже в беседе о погоде.

— Я очень рад… я тоже литератор. В профсоюзном журнале «Северная Связь» писал. Конечно не платили, журнал дефицитный… Развернешь, смотришь — все мое и не в каком-нибудь иносказательном смысле.

У Куклина странности на нервной почве. В его сознании застревает случайное слово, которое потом терзает часами, неотступно, мучительно.

Кто-то упомянул Христофора Колумба. Ночью Куклин вскочил.

— Ты что? — спрашивает сосед.

— Христофор.

— Какой Христофор?!

— Христофор Колумб. Сверлит. Не могу спать, так болит голова. О, если бы ты знал эти муки!

Куклин заплакал.

Отплывали мы с Юшарской радиостанции в грустных размышлениях.

… Вот, — думал я, сидя за рулем — мы видели полярных зимовщиков, людей, которые выполняют в тяжелейших условиях оторванности и замкнутости ответственную работу полярной связи, ведут научные метеорологические наблюдения, столь важные для страны, — объективных героев. Во что превратила замкнутость людей к концу зимовки! Неужели разложение неизбежно? Неужели психология замкнутости повсюду несет склоку, вражду? Что заставляет человека опускаться? Стоит в колонии появиться двум мещанам, как все снижают свои интересы до их уровня. Мещанин и у полюса остается мещанином — с канарейкой в душе, с похабщиной в товариществе. В каждом человеке есть своя порция условностей, и эти условности, сталкиваясь в долгом и замкнутом общежитии, создают неприязни, затяжную вражду. А здесь ведь оторванность особенная, она подчеркивается беспредельностью снегов и океана, невозможностью в течение целого года встретить свежего человека. Но не может быть, чтобы нельзя было придумать способов разнообразить быт, заполнять досуг.

Позже, когда я покидал тундру, я совершал путь до Архангельска совместно с юшарскими зимовщиками.

И странно: их не узнать. Они ехали своей кампанией, и со стороны могло казаться, что нет более дружных ребят. Они с интересом говорили по своим специальностям, вели общие беседы и относились друг к другу с волнующим вниманием, будто до этого не были знакомы. Недавние дрязги и вражда как-то вдруг отлетели от одного выхода в иную обстановку. Только пухлый механик, окруженный теперь ласковой заботливостью, попрежнему упорно молчал. Все ехали приодетыми, чистыми, механик был в засаленном и подранном комбинезоне. На ледоколе механику вручили письмо от сынишки:

«Мой дорогой папа!

Я тебя целую — глазки, лобик, щечки, ушки. Папа, слышишь! Я тебя люблю, крепко люблю. У меня в гостях тетя Ува и тетя Катя. Тетя Катя принесла книжку про лето, а тетя Ува книжку со стихами. Буду их учить. Папа, я кашляю и сижу в комнате, строю домики. Яблоки не кушаю и плохо все ем. Папа, что мне кушать? Ты рыбу ловишь? У нас снегу нету, много грязи. Кончено. Твой сын Веня».

Механик водил по строчкам пустыми глазами.

* * *

Об обстановке работы на Севере любопытное сообщение сделано тов. Мариным в «Советском Севере».

«Думать, что работа на Севере — сплошная романтика, — заблуждение. В ней гораздо больше тяжелого, серого, будничного труда, требующего выдержки, терпения и настойчивости…

Попробуйте прожить круглый год в «кочевом состоянии», как живут на Севере медврачи и ветеринары подвижных отрядов — круглый год в чуме или яранге (шалаше из моржевых, оленьих шкур) при пятидесятиградусном морозе, при вечных снежных пургах, не позволяющих целыми днями носа высунуть из-под полога, в вечном дыму костра, в вечной грязи, не умываясь, неделями не снимая верхнего платья, населенного вшами. Попробуйте в этой обстановке вести лечение и исследование, когда лекарства замерзают, инструменты вываливаются из окоченевших рук… Зимой — ежиться от холода, задыхаться от дыма костров, летом — задыхаться под пологом «накомарника», комары и мошкара назойливо лезут в нос, в глаза, в уши. Хорошо еще, что на Севере вши не тифозны и комары не малярийны. Но борьба с природными условиями — это еще не самое тяжелое. Больше всего отравляет жизнь человек.

Малые народы Севера пропитаны глубочайшим уважением к человеческой жизни. Убийство — явление почти неслыханное, явление, приводящее в ужас и трепет. Если случилось убийство человека человеком в тайге или тундре, то об этом будут рассказывать десятки лет: «Вот тогда-то один человек убил другого».

Людей на Севере мало, и один человек другому необходим для взаимопомощи в борьбе за существование.

Непостижима для них и травля одного человека другими. И убийство, и травлю, и спецеедство принесли с собой на Север пришельцы.

С Севера вечно несется крик: «Людей нехватает, работников нет, специалиста ни одного не достанешь», но тем не менее обычай съедать друг друга среди пришлых весьма распространен.

Часто страдают приезжие специалисты, особенно доктора.

В краевых комитетах вечно жалуются — «Что будешь делать? Кого ни пошли на Север, почти каждый сбрендит. Здесь, в краевом центре он был человек как человек, будто бы толковый, понимающий, выдержанный… А послали на Север, — таких вавилонов накрутил, что смотреть жутко».

Полная оторванность от мира. Самостоятельность и бесконтрольность поступков. Надо быть очень твердым и культурным человеком, чтобы в такой обстановке не потерять чувства меры, не обратиться в самодура.

Как известно, ввоз спиртных напитков на север воспрещен, достать там спиртное очень затруднительно. А у каждого врача имеется чистый ректификованный спирт. Этот спирт рождает соблазн.

Мухаршев заведывал медпунктом. Сначала его считали порядочным человеком. Приглашали на товарищеские обеды. За едой начинались деликатные намеки. Кушали рыбу и говорили:

— А знаете, доктор, рыба плавать любит!

Кушали ветчину и приговаривали:

— Доктор, а ведь свинья пить хочет!..

Потом сердились:

— Да что же вы, доктор, не понимаете, что ли?

Но доктор был глух. Тогда обработали фельдшера. Фельдшер написал доклад в Краевой Комитет РОКК’а о непригодности врача. Ему оттуда ответили, что если он не найдет общего языка с врачем, то ему, а не врачу, придется уйти. Дело не вышло. Тогда открыли, что в отряде имеется вакантное место — санитарки, и чуть ли не прямым насилием заставили врача взять на службу санитарку из своих людей. Одной из причин, по которым врач отказывался принять эту санитарку, — было то, что она больна гонореей, тем не менее это обстоятельство (которое казалось бы должно было оградить санитарку от всяких покушений на нее, как на женщину) не помешало санитарке через весьма небольшой срок подать в РИК заявление о том, что врач, пользуясь своим служебным положением, делал ей гнусные предложения и принуждал ее вступить в половые отношения.

Этого, конечно, только и требовалось. Сейчас же против врача было возбуждено обвинение по ст. 154 Уг. Код. и постановлением Президиума РИК’а он был снят с работы.

Врач так описывает происшествие: «Я вкладывал ватку в зуб пациента, — ученика из интернатской школы. Вдруг входят четверо, среди них секретарь РИК’а. Неожиданно схватывают меня за руки, пинцет попал в бровь ученика. Секретарь угрожающе засунул руку в свой карман, — мол, если не подчинишься, стрелять будем. Отобрали у меня оружие, разрешение ГПУ и заявили: «Вы больше не служащий РОКК’а, убирайтесь из помещения медпункта и живите где хотите!» — Из комнаты выселили, комнату опечатали. Хорошо, нашелся один добрый человек — счетовод кооператива — пустил к себе в комнату, а то хоть замерзай на улице… Прислали мне письменное требование: — «Сдавайте пункт фельдшеру!» — Я пишу в ответ — «Без распоряжения Край-РОКК’а сдать не могу!» — Тогда они заявили — Ладно! Мы сами возьмем! — Назначили начальником пункта фельдшера, все захватили без всякой сдачи, сами составили опись имущества, спирта записали в несколько раз меньше, чем его было на самом деле, и в первый же вечер устроили в квартире фельдшера (в доме того же медпункта) грандиозную попойку. Торжественно праздновали победу!»

Потом приехал следователь, «свой» человек. Задавал санитарке наводящие вопросы, подсказывал ответы. Один из «свидетелей» — секретарь сельсовета — показал, что видел у врача бутыль с возбуждающими каплями, наполовину опу стевшую, очевидно врач подпаивал этими каплями санитарку. Когда присутствовавший при этом обвиняемый спросил, а какого размера была бутыль, то свидетель махнул: «Да литра с два!» — И следователь занес в протокол эту двух-литровую бутыль возбуждающих капель!

Врач выехал в окружной центр. Там поставили ему диагноз: спанделит, полиневрит и радикулит. Довели человека!

Нарсуд, отказав в вызове свидетелей, признал Мухаршева виновным по ст. 154 и присудил к двум годам заключения. Врач был близок к сумасшествию. К счастью он догадался обратиться в Комитет Севера, а последний довел до сведения прокурора Верхсуда: «Прислать дело Мухаршева на просмотр в порядке надзора». — Сейчас же приговор был отменен, преследование прекращено, подписка о невыезде снята и Мухаршев отпущен на все четыре стороны. Магическое воздействие телеграммы прокурора Верхсуда показывает, насколько основательно было обвинение!

Не одни только врачи делаются жертвами. Сплетни, столкновения, склоки и вырастающие из них самые чудовищные обвинения — в глухих местностях явление частое.

Вот передо мною лежит письмо-телеграмма, отправленная на семь адресов: Наркомпрос — Бубнову, Наркомпрос — Крупской, Кремль — Смидовичу, Цекпрос, Наркомздрав, главному эксперту Лейбович, прокурору республики Крыленко.

Крик отчаяния.

Текст телеграммы такой: «Осенью приехал учительствовать Тобольский Дальний Север. Заведую школой промысловой молодежи. Наряду суровым климатом полярной тундры тяжела здесь и духовная атмосфера. На меня девятилетним советским вообще большим стажем, имеющего отзывы благодарности, также мою жену учительницу вскоре посыпались всякие нападки, пошли сплетни, инсинуации через стенные газеты, теперь даже создали против меня многосемейного мифическое уголовное дело 154 статьи ложным доносом бывшей замужней ученицы интерната школы, допрос велся односторонне запугиванием учеников. Вопреки статьи 206 УПК не дали дело просмотреть дополнить. РИК без постановления следователя спешит отстранить должности. Прошу защиты, помощи. Завшколой Бобров».

В тундру идут два типа работников: энтузиаста и рвачи. Первые, беззаветно отдавшиеся социалистическому строительству полярных окраин, составляют людской фундамент Комитета Севера. Рвачи, искатели приключений, «длинного» рубля и карьеры — людской балласт. Они осложняют и без того тяжелые условия полярной работы, они — как бы вредители Севера. Мещанин и тут затевает склоку, разлагает слабых, своим поведением дискредитирует представительствуемые идеи и учреждения. Но в тундре каждый человек на виду, будто прозрачный, это позволяет быстро распознавать их и выбрасывать за пределы тундры, в гуще населенные места, где больше шансов общественного контроля.

XII Съезд партии так формилуровал задачи по отношению к отсталым народам:

«Ряд республик и народов, не прошедших или почти не прошедших капитализма, не имеющих или почти не имеющих своего пролетариата, отставших ввиду этого в хозяйственном и культурном отношениях, не в состоянии полностью использовать права и возможности, предоставляемые им национальным равноправием, не в состоянии подняться на высшую ступень развития и догнать ушедшие вперед национальности без действительной и длительной помощи извне».

Малым народам Севера «помощь извне» необходима в первую очередь людскими кадрами.

Но и сама тундра выделяет уже туземные свои, национальные кадры людей, которые работают в привычной, родной обстановке и не знают «русских» склок.