Закипела сталь

Попов Владимир Федорович

Часть третья

 

 

1

Жесточайшая битва полыхала на юге страны — враг рвался к Сталинграду.

На советско-германский фронт гитлеровская ставка перебросила новые десятки своих дивизий и сосредоточила на Сталинградском направлении огромные силы.

Потеряв надежду взять Москву с запада, гитлеровцы стремились выйти к Волге, пройти вдоль нее и, прикрываясь этим мощным водным рубежом, отрезать Москву от уральского и заволжского тылов. С запада должны были ударить немецкие армии, стоявшие под Орлом, Ржевом, Гжатском.

В кабинете директора завода на стене висела огромная карта Советского Союза с алыми флажками. С чувством боли переставлял Ротов каждый флажок, но особую боль, острую, долго не утихавшую, испытывал он, когда приходилось снимать флажок совсем, потому что его некуда было переставить.

Месяц назад, третьего июля он снял флажок, двести пятьдесят дней твердо стоявший на своем месте. Подержав его на согнутой ладони, словно каплю крови, бережно положил на стол, написал «Севастополь» и спрятал в записную книжку, где уже хранились до лучших времен флажки «Одесса», «Феодосия», «Керчь».

С этого дня флажки пришлось переставлять чаще. Восьмого июля передвинулся алый флажок у Старого Оскола, двенадцатого — у Кантемировки, пятнадцатого — У Миллерова, девятнадцатого — у Ворошиловграда. Завязались бои у Клетской, на подступах к Сталинграду. Двадцать седьмого июля Ротов переставил сразу два флажка — у Ростова и Новочеркасска, и в этот момент ему показалось: булавки укололи его в самое сердце.

Железная дорога из Чиатуры — единственного места, откуда завод получал марганцевую руду, — со дня на день могла быть перерезана.

Ротов давно опасался этого и поручил геологоразведочным партиям уточнить запасы марганцевой руды, обнаруженные в ста километрах от завода, а также разведать новые месторождения. Результаты поисков его обнадежили, но было неясно, как доставлять руду на завод по безлюдной степи, в условиях полного бездорожья.

О марганцевой руде Ротов почти ежедневно запрашивал наркомат. Сначала ему твердо обещали дать руду из вновь открытых месторождений — Полуночного и Джезказганского, — но затем в обещаниях стала проскальзывать неуверенность. Тогда Ротов усадил работников аппарата Горногеологического управления за разработку проекта добычи местных руд.

Немало забот доставляла директору новая волна эвакуированных. В основном это были те, кого гнала война из Приднепровья в Донбасс, из Донбасса в Поволжье. Сначала прибывали одиночки, а вскоре люди хлынули сплошным потоком. Обеспечение кровом стало делом сложным и порой неразрешимым. Под временное жилье были заняты школы, клубы и театр — его зрительный зал теперь походил на зал ожидания огромного вокзала. Люди размещались прямо на полу семьями и целыми землячествами. «Старожилы» занимали места у стен — здесь было спокойнее. Но и те, кто располагался посреди зала и находился в постоянной сутолоке, не жаловались: над головой была крыша, а над крышей небо, где не летали фашистские стервятники.

Вскоре не хватило и общественных зданий. Прибывшие жили в вагонах, в которых приехали. На заводских путях недвижимо стояли эшелоны теплушек.

Ротову досаждали не только начальники эшелонов, но и собственная жена не давала покоя. Людмила Ивановна, вновь возглавившая работу на эвакопункте, не ограничивалась телефонными звонками, а подсовывала мужу разные бумажки на подпись и дома, широко используя в этом случае право жены, от которой деваться некуда.

Производство броневой стали не отнимало теперь у директора ни времени, ни сил. С этим заданием мартеновцы, прокатчики, термисты справлялись хорошо. Однако множество других вопросов требовали неотложного решения. Затянулось строительство новой коксовой батареи; большегрузных печей было уже две, но они по-прежнему недогружались — не хватало коксовального газа; цех Макарова перестал выполнять план — девятая печь, переведенная на выплавку особой, малоуглеродистой стали, работала из рук вон плохо.

Ротов сделался нервным, раздражительным, часто отмахивался от дел, которые не решали судьбу завода и не спасали от возможной остановки из-за недостачи марганца. Ему казалось, что если бы все остальные понимали серьезность надвигавшейся опасности, то меньше докучали бы своими требованиями или, во всяком случае, не придавали бы им такого значения.

А тут, как на грех, Гаевой предупредил его о предстоящем партийном собрании с повесткой дня: взаимоотношения руководителей с подчиненными.

Идти на это собрание не хотелось, не идти было нельзя — Гаевой требовал строжайшего соблюдения партийной дисциплины. До него было проще: не явишься на собрание, на бюро — потом легко отговоришься занятостью. Заместители Ротова и кое-кто из начальников цехов заразились дурным примером и стали пренебрегать партийной дисциплиной. Особенно укоренилось это во время войны.

«Сел бы на мой стул, так этикой не занимался бы, — неприязненно подумал Ротов и решил не идти на собрание, зная, что приятного для себя там ничего не услышит. — Без этики как-нибудь проживем, а вот без руды — попробуй».

 

2

Выплавлять малоуглеродистую сталь, мягкую, гибкую, пластичную, как медь, Шатилову пришлось впервые. К концу доводки углерод выгорал чрезвычайно медленно, металл переставал кипеть, поверхность шлака в печи делалась почти зеркальной, плохо принимала тепло. Нужно было повышать температуру стали, а это было опасно для свода.

Наблюдая за печью, Шатилов не отрывался от гляделок и к концу смены всегда чувствовал себя утомленным до предела. Усталость увеличивалась и от неудовлетворенности работой: ни разу ему не удалось выполнить плана.

Макаров тоже никогда не выплавлял такой стали. Он присутствовал на каждой доводке, однако ни печи, ни сталеварам от этого легче не было.

Всякий раз на рапорте директор ругал Макарова, Мокшин не бранился. Выслушав сообщение начальника цеха, он только тяжело вздыхал.

Но однажды во время рапорта и Мокшин не выдержал.

— Пора бы уже что-нибудь придумать, Василий Николаевич, — запальчиво сказал он.

К грубостям директора Макаров уже привык, но упрек Мокшина его обидел.

— А вы, как главный инженер, попробуйте что-нибудь посоветовать, — отпарировал он и тут же понял, что совершил бестактность.

В репродукторе зашуршало — это главный инженер в раздражении смял диспетчерский лист. Начальники цехов застыли у динамиков.

— Вы забыли, что в недавнем прошлом вы — тоже главный инженер и не маленького завода, — неожиданно спокойно пробасил Мокшин и, не ожидая ответа, предоставил слово начальнику блюминга.

Макаров покинул кабинет с чувством стыда. «Черт бы меня побрал! — досадовал он на себя. — Всю жизнь отличался выдержкой не хуже мокшинской, а теперь срываться начал».

На печи было по-прежнему плохо. Шатилов метался у заслонок. Чтобы не откидывать всякий раз крышечки гляделок, он оставил их открытыми, и теперь печь была похожа на корабль с ярко освещенными иллюминаторами.

Заглянув в печь, Макаров поморщился и проницательно посмотрел на Шатилова. Рубашка на спине была мокрой от пота, кожа на обожженном подбородке побагровела.

Наконец плавку выпустили. Макаров взглянул на часы. «Ого! Три часа лишних. Что же сделать? Как ускорить доводку?»

Сдав смену, Шатилов подошел к начальнику, конфузливо улыбнулся.

— Не идет дело, Василий Николаевич. — Поджав губу, он подул на обожженный подбородок. — Как такую сталь на других заводах варили?

— Да нигде ее не варили, Вася.

— Эту марку только в конвертере продувать. Там воздухом можно углерод до конца выжечь, — с досадой сказал Шатилов и пошел умываться.

«Воздухом?» — повторил про себя Макаров и крикнул вдогонку Шатилову:

— Пришли сюда механика!

У рапортной Шатилов неожиданно встретился с директором.

Ротов стоял у фанерного щита, на котором были изображены сталевары девятой печи, восседающие на огромной черепахе.

— Работнички… — Директор показал Шатилову пальцем на щит. — Броню сниму.

— Я бы дорого за это дал, — вызывающе произнес сталевар и вдруг вспыхнул: — Что это за манера армией пугать?

Ответ понравился Ротову, но тон покоробил его, и, не сказав больше ни слова, он ушел.

Отчитавшись на рапорте, Василий позвонил Гаевому и с возмущением рассказал о нелепой угрозе директора.

— Будет на днях партийное собрание — там поговорим, — успокоил его Гаевой.

Просыпаясь по утрам, Шатилов радовался, что через час-другой станет к печи. Он не представлял себе профессии более интересной. Каждая плавка чем-нибудь да отличается от другой, к каждой плавке приспособиться нужно. И печи сделаны как будто по одному чертежу, однако у каждой печи свой характер и даже у одной и той же печи характер меняется: в молодости один — смотри в оба да сдерживай, в старости другой — погоняй только, и то далеко не уедешь.

Но сегодня Василий пришел в цех мрачный: в соревновании сталеваров за эту неделю он значился на последнем месте.

На рабочей площадке Шатилов увидел пять труб и пять шлангов, присоединенных к коллектору сжатого воздуха. Он спросил сталевара:

— К какому сражению готовитесь?

Тот пожал плечами.

— Не знаю. Начальник велел передать тебе: как только углерод дойдет до десяти соток, вызовешь его на плавку.

Макаров пришел сам, без вызова, необычайно оживленный, протянул Шатилову руку.

— Здравствуй, конвертерщик.

Василий замигал глазами и тут же сообразил:

— Воздух дуть будем? Да?

— Воздух. Гони сюда вагонетки.

Поезд вагонеток подали к печи. Макаров взобрался на мульду с рудой против среднего окна. Он был в кепке с очками, на руки надел брезентовые рукавицы и ничем сейчас не отличался от рядового сталевара.

— Отделение, за мной! — широко махнув рукой, крикнул Шатилов, вскочил на вагонетку и стал у окна рядом с Макаровым.

Подручные последовали за ним. Созванные с других ночей рабочие подали им трубы.

— Открывай! — лихо скомандовал Макаров, и, как только зашипел воздух, пять труб погрузились в ванну.

Металл бешено забурлил в печи, выделяя бурый дым. Трубы постепенно сгорали и все укорачивались. Вот уже шланги подобрались к гляделкам. Трубы заменили раз, еще раз, и, когда налили пробу, из стаканчика вырвались мельчайшие искры. Они гасли в воздухе, не успев упасть на плиту.

— Хватит! — Макаров спрыгнул с вагонетки.

— Вот это работа! Свод не греется, а металл такой, что горячее и не видал, — восторженно сказал Шатилов. — Спасибо, Василий Николаевич, выручили, — и крикнул машинисту, чтобы убрал вагонетки.

Макаров снял кепку и долго расчесывал пальцами слипшиеся от пота волосы. По виску его лениво скатывалась тоненькая струйка.

— Так можно и кислородом дуть? — спросил Шатилов.

— Можно. Но для этого понадобится мощная кислородная установка.

На рапорте Макаров подробно доложил о продолжительности плавок.

— Малоуглеродистая по графику? — изумился Мокшин. — Что случилось?

— Ничего особенного, — не сразу ответил Василий Николаевич. — Вы вчера напомнили, что я был главным инженером, а Шатилов подсказал то, о чем я, как рядовой инженер, должен был догадаться. — Макаров улыбнулся, довольный тем, что удалось загладить вину перед Мокшиным за вчерашнюю резкость.

 

3

Лето сорок второго года было для студентов необычным. Занятия закончились на месяц раньше, и весь институт, за исключением дипломников, отправился в то самое подсобное хозяйство завода, где весной состоялся суд над расхитителями.

Студентов поселили в огромном, только недавно построенном коровнике. Здесь были деревянные полы, стойла, отделенные дощатыми перегородками, по вечерам горел тусклый электрический свет. Приятно пахло смолой и свежими сосновыми досками.

Первокурсники оказались самыми предприимчивыми: раздобыли в институте альпинистские палатки и зажили самой настоящей лагерной жизнью.

Старосты групп превратились в бригадиров. Валерий проявил неожиданную расторопность и практическую сметку. Сразу же разузнал, где находятся солома, брезенты, и его группа устроилась довольно комфортабельно. Он откуда-то притащил бачок для воды, кружку и даже, на зависть всем остальным старостам, висячий умывальник, который предусмотрительно прибил пятидюймовым гвоздем.

Администрация хозяйства не подготовилась к приему большого числа людей и не наладила питания в столовой. На это, впрочем, студенты особого внимания не обращали — относили за счет трудностей военного времени. Важным оказалось другое: возросшее чувство локтя от постоянного общения друг с другом. Возникали новые дружбы, вспыхивали неожиданные симпатии, и все казалось радостным и легким. Даже когда ложились спать не поужинав и слушали урчание голодных желудков, посмеивались: «Ну, началась животная перекличка», — и под этот аккомпанемент заводили песню.

Но не все стойко переносили полуголодное существование. Были и нытики и злопыхатели. Андросов умел подбодрить одних, оборвать других, хотя сам не упускал возможности отчитать нового директора подсобного хозяйства за безучастие.

В своей группе Андросов завел строгий распорядок. День начинался с физзарядки, которой он сам руководил. В обеденный перерыв вел всех на реку и загонял в воду. Он прекрасно плавал и нырял, умел долго лежать на воде, заложив руки за голову.

В плавании Ольга не уступала Валерию. Они часто заплывали вверх по реке, а затем, перевернувшись на спину, отдавали себя во власть течению. Девушка любила такие минуты. Лежишь и ничего не видишь, кроме бездонной голубизны неба да порой редких, клочковатых облачков.

Несмотря на тяжелую работу, Ольге нравилось в совхозе, потому что рядом с ней всегда был Валерий. Когда усталость брала свое, стоило переброситься с ним взглядом или шуткой — и снова легко поднимались руки.

Как бы долог и утомителен ни был день, вечером они обязательно шли на реку, выбирали укромное место на берегу и слушали. Слушали, как перешептываются чуткие листья березы, как всплескивает резвящаяся рыба, как протяжно кричит тоскующий коростель. Тихий вечерний ветерок доносил сюда песни — то грустную «Рябину», то старую залихватскую студенческую «От зари до зари», неизвестно как дожившую до наших дней.

А когда надоедало слушать, они говорили. Валерий часами рассказывал содержание любимых книг, восторгался жертвенной любовью Ундины, Изольды, Франчески да Римини. Ольга заметила, что Валерий акцентирует внимание только на женской самоотверженной любви — то ли он полагал, что для женщины любовь — главный смысл жизни, и сознательно проповедовал это, то ли односторонне передавал содержание этих книг.

Дни летели для Ольги стремительно. Были девушки, которые жаловались, что время тянется медленно, что они чрезмерно устают, скучают по дому, по культурной жизни. Ольга сочувствовала им: «Бедняжки, была бы у них душа так заполнена, как моя, они не тяготились бы здесь».

Однажды с самого утра, едва студенты принялись за работу, зарядил дождь, временами переходивший в сильный ливень. Прекратился он только к вечеру. В наступившей тишине стало слышно, как играла река, разлившаяся, словно в половодье. Ольга предложила Валерию пойти побродить.

— Грязь месить? — попытался отговорить ее Валерий.

— А может, помесим немножко? Босичком. Как в детстве.

— У меня, Оленька, к грязи отношение особое. Я горожанин до мозга костей, привык ощущать под ногами тротуар.

— Скажите пожалуйста! И мальчишкой не бегал? А в армии, если придется? На каждом сапоге по полпуда…

Он все-таки разулся, закатал брюки, и они пошли к берегу, весело хлюпая по лужам, скользя по грязи.

Пряно пахло сырой землей и напоенными влагой степными травами. Река заметно поднялась, местами вышла из берегов, затопив низины и образовав множество заливчиков самых неожиданных очертаний. Быстро мчался мутный бурлящий поток, словно спешила пришлая вода выбраться из незнакомого ей русла. На прибрежных кустах осели водоросли, тина, солома. Громко перекликались растревоженные лягушки.

— Разгулялась наша тихоня… — удивленно сказал Валерий.

— Недаром ее Резвой назвали, — отозвалась Ольга.

Остановившись у крутой извилины, Ольга и Валерий с любопытством смотрели, как бешено вертелись в образовавшемся здесь пенящемся водовороте смытые где-то щепки и разлапистая ветка дерева.

Из-за реки донеслась песня — с дальнего участка возвращались домой рабочие совхоза.

— Здесь, пожалуй, сегодня не перейдут, — заметила Ольга. — Не пришлось бы им в обход, к мосту.

К берегу приблизилась девушка, опередившая свою бригаду на добрых полкилометра. Она озабоченно покачала головой, подоткнула подол юбки, обнажив загорелые колени, и вошла в воду.

Оступаясь на скользких камнях, она едва сделала несколько шагов, как оказалась по пояс в воде и остановилась в раздумье, но, увидев наблюдавшую за ней пару, решительно двинулась вперед. Вдруг она потеряла равновесие. Сильный поток, словно поджидавший свою жертву, подхватил ее и понес.

— Проскочит! — Валерию показалось, что течение пронесет девушку мимо опасного места.

Но внезапно ее повернуло, и она, истошно крича, беспомощно закружилась в водовороте.

Валерий быстро разделся и побежал вдоль берега вверх по течению реки. Ольга не сразу сообразила, что он собирается делать, но потом догадалась: доплыть к девушке напрямик было нельзя — его пронесло бы стороной.

Поток подхватил Валерия. Мгновение — и он уже в водовороте.

Ольга видела, как девушка судорожно обхватила руками шею Валерия, как он пытался разжать цепкие пальцы и при этом несколько раз погружался с головой в воду. Вконец обессилев, он закружился в водовороте вместе с утопающей и теперь уже сам судорожно хватал воздух.

В ужасе Ольга закричала, стала звать на помощь, но ей казалось, что голос ее, приглушенный слезами и шумом воды, терялся, и она заметалась из стороны в сторону.

К берегу, сбрасывая на ходу одежду, подбежали рабочие. Несколько мужчин прыгнули в воду. Один не справился с течением, и его стремительно понесло вниз, остальным удалось подплыть к утопающим. Они долго не могли разжать пальцы девушки, освободить Валерия, и Ольга боялась, что пучина затянет всех. Но мужчины оказались сильными, опытными пловцами и вскоре вернулись на берег со спасенными. Река была не широкая, и Ольга отчетливо видела: Валерий и девушка лежали недвижимо.

И в эти страшные минуты, когда ей показалось, что Валерий мертв, она поняла, что любит его, что такого горя не вынесет…

Но вот Валерий пошевелился, привстал, тряхнул головой, выливая из ушей воду. Ольга вскрикнула от радости и побежала вдоль берега, ища места, где можно было бы безопасно перейти реку, но, одумавшись, вернулась обратно. Валерий успокаивающе помахал ей рукой и принялся вместе с рабочими делать девушке искусственное дыхание.

Стемнело. Ольга уже с трудом различала, что происходит на том берегу. Несколько раз она окликала Валерия, тот отзывался, но как-то вяло, безрадостно, занятый своим делом.

Наконец девушку удалось привести в чувство. Ее подняли на руки и понесли.

Взяв одежду Валерия, Ольга тоже пошла к мосту.

…Студенты в этот вечер ничего не узнали о случившемся. Когда они стали укладываться спать, Ольга и Валерий выскользнули и уселись на скамье под старой осиной.

— Знаешь, Оленька, какая у меня была последняя мысль, когда терял сознание? — нарушил молчание Валерий.

Ольга вздрогнула, ощутив весь ужас пережитого.

— Говорят, в такие мгновения перед глазами проносится вся жизнь…

— Я пожалел, что не успел тебе сказать: люблю… Люблю. Ты бы только догадывалась об этом… — Валерий мягко привлек Ольгу к себе.

Не испытанное до сих пор волнение охватило Ольгу, часто и гулко заколотилось сердце.

— Я знала… Я ждала… — вырвалось у нее робкое полупризнание, но глаза досказали все.

 

4

В большом зале Дворца металлургов было многолюдно. Повестка дня закрытого партийного собрания необычна — отношение руководителей к кадрам. Вместо доклада — вступительное слово парторга ЦК.

Многие недоумевали: в самый разгар гитлеровского наступления на Сталинградском и Кавказском направлениях партком выдвигает почему-то не производственную задачу, а этический вопрос.

Гаевой сидел за столом и, казалось, просматривал тезисы, а на самом деле следил за аудиторией. Мелькало много знакомых лиц. В первом ряду Шатилов разговаривал с Пермяковым. У окна Макаров что-то рассказывал соседям, и, судя по тому, что те часто поглядывали на сцену, Гаевой предположил, что говорят о нем.

Избрали президиум. В его состав ввели и директора, который, однако, до сих пор не появился. Председатель предоставил слово Гаевому, и тот пошел к трибуне с маленьким листком в руках. Гаевой никогда не читал своих докладов, и если бы кто-нибудь заглянул на составленные им тезисы, то ничего бы в них не понял — против порядковых цифр стояли два-три слова.

— В Москве, в Музее Владимира Ильича Ленина, под стеклом хранится такое письмо Алупкинскому исполкому, — начал Гаевой и процитировал: — «В Алупке, Приморская улица, 15, из дачи Медже выселяется занимающая одну комнату вдова покойного геолога, ученого Мушкетова, оказавшего большие услуги изучению геологии России. Прошу, если это возможно, отменить выселение или предоставить другое, вполне подходящее помещение. Предсовнаркома Ленин». Находится это письмо в том отделе музея, где хранятся и остальные документы, говорящие о чутком и бережном отношении Владимира Ильича к людям. Всех глубоко трогает и записка с просьбой помочь крестьянину-ходоку приобрести очки, и просьба дать Горькому две грузовые машины для перевозки вещей. К какому периоду относятся эти записки? Это девятнадцатый — двадцать первый годы, годы несравненно более тяжелые, чем те, что мы переживаем сейчас. Заботился Владимир Ильич одинаково и о крупных работниках, и о простых людях, имен которых не сохранила история. В этих записках много гуманности, скромности, такта. Они говорят о тех чертах, которые нужно всемерно прививать и нашим заводским руководителям.

Гаевой сделал паузу. В зале царила настороженная тишина.

— Я хочу предупредить, что к руководителям я отношу не только директора, его заместителей и начальников цехов, — пояснил парторг. — Вот в первом ряду сидит вальцовщик Медведев. Он слушает, но с таким видом, будто это его не касается. Нет, касается… Всех вас касается, товарищи мастера, сталевары, горновые. Всякий работник завода, под руководством которого работают люди, является руководителем. Большим, средним или малым.

В эту минуту парторг увидел Ротова, который не спеша шел по проходу к сцене.

Недоброе чувство шевельнулось в сердце Гаевого. Когда директор занял привычное место в президиуме, Гаевой обратился к собранию:

— Если коммунист опаздывает на собрание без уважительной причины, то чувствует себя виноватым. А вот товарищ Ротов явился сюда с таким видом, словно мы виноваты в том, что его не подождали.

Такого урока никто до сих пор Ротову не давал. Он не знал, куда деваться — полторы тысячи глаз смотрели на него. Как нарочно, Гаевой углубился в свои тезисы, словно потерял нить мыслей, и пауза показалась Ротову мучительно долгой.

Наконец Гаевой поднял голову и продолжал:

— Товарищ Ленин личным примером учил нас дисциплинированности. Разве не свидетельствует об этом его участие в коммунистических субботниках наравне с рядовыми членами партии? А ведь здоровье Ильича к этому времени сильно пошатнулось. Он считал, что партийная дисциплина обязательна для всех без исключения членов партии, независимо от выполняемой ими работы. Этим и сильна наша партия.

Зал прошумел рукоплесканиями.

— Расскажу несколько эпизодов из жизни Серго Орджоникидзе, — заговорил парторг, когда в зале стихло. — В тридцатых годах товарищ Серго посетил Енакиевский завод. Год был тяжелый, неурожайный. Нарком обошел цехи, собрал актив и спросил: «Почему плохо работаете?» Выступали многие. Потом слово попросил Сидоренко, мастер прокатного цеха. «Удивляюсь я одному, — сказал он. — Приходит начальник, спрашивает: «Почему плохо работаете?» Потом главный инженер спрашивает то же самое, потом директор. Приехали вы, товарищ народный комиссар, и тоже этим интересуетесь. Да неужели вы не знаете, почему плохо?» — «Если бы знал, то не спрашивал», — спокойно ответил Серго. «Да ведь у нас на обед только карие глазки». — («Что такое «карие глазки»? — нагнулся Орджоникидзе к секретарю партийной организации. «Тарань, — объяснил тот. — Вобла сушеная»). — «А вот к вам в вагон, товарищ нарком, заглянуть — так, пожалуй, карих глазок не найдешь, а кое-что получше», — отрезал мастер и уселся на место. Естественно, директор и секретарь парторганизации почувствовали себя неловко, а товарищ Серго спокойно спрашивает: «Кто следующий?» Закончились выступления. Орджоникидзе поднялся. «Не понравились мне ваши объяснения, — сказал он. — Виляете, правду не говорите. Один только прокатчик Сидоренко выступил от чистого сердца. Но и то неправильно. Если бы у нас были продукты и мы Донбассу не давали — он был бы прав. Но скажу прямо: продуктов у нас очень мало и до нового урожая улучшения не ждите. А вот в отношении моего вагона Сидоренко прав — «карих глазок» там действительно нет». Орджоникидзе повернулся к директору и секретарю парторганизации: «Я знаю, что вы думаете. Думаете: вот выступил, вот опозорил! Подожди, мол, уедет? нарком, мы тебе подыщем причину!.. Это неправильно. Помогите Сидоренко поднять политический уровень. Прямота в характере есть — хороший большевик будет. А пока он — тоже, в своем роде, «карие глазки».

Гаевой обвел взглядом ряды — улыбающиеся, заинтересованные лица и ни одного равнодушного. И вдруг наткнулся на открыто недружелюбный взгляд незнакомого рабочего. «Чего злится? — подумал он и догадался: — Понял из всего только то, что опять пояс придется затянуть потуже. Расскажу, что было дальше».

— Через пять лет идет этот самый мастер по заводу и видит: навстречу ему товарищ Орджоникидзе. Посторонился мастер, хотел проскользнуть мимо, а нарком к нему: «Здравствуй, Сидоренко, ты что, меня за знакомого не признаешь?» — «Думал, давно меня забыли», — смутился тот. «А что, разве я сильно постарел с той поры?» — «Нет, что вы, товарищ Серго», — еще больше смутился мастер. «Ну, так почему ты решил, что у меня память ослабла? О «карих глазках» помню. Как, научила тебя жизнь чему-нибудь?» — «Партия научила, товарищ нарком». — «Чему?» — заинтересовался Орджоникидзе. «Многому. Правду-матку в глаза говорить, внимательно к человеку относиться, воспитывать его». — Гаевой выпил глоток воды. — Надо вам сказать, товарищи, память у Серго была такая: увидит раз — на всю жизнь запомнит. Он даже с одним директором договор заключил: он, Серго, обязан знать всех металлургов, вплоть до мастера, по имени, отчеству и фамилии и семейное положение их, а директор обязался, кроме своих инженеров, знать так и рабочих завода.

Заскрипели стулья, люди зашушукались. Кое-кто мельком взглянул на директора. Гаевой выждал, пока прекратился шум, и продолжал:

— В мартеновском цехе в Енакиево однажды ушла в подину плавка. Товарищ Серго позвонил из Москвы начальнику цеха и спросил: «Что случилось в цехе?» — «Несчастье», — ответил тот. «Положим, не несчастье, а авария. Причина ее?» Начальник долго оправдывался, ссылаясь на плохое качество огнеупорных материалов. Орджоникидзе терпеливо выслушал и затем сказал: «Не правда». Начальник застыл в замешательстве — он порядком растерялся, не понимая, как может Серго, живя в Москве, знать лучше, чем он. «А причина вот какая: мне известно, что ты от коллектива отрываешься, советов не слушаешь. А ты слушай. Рабочие и мастера никогда плохого не посоветуют. Не слушал — вот и получилась авария. Только потому».

Кто-то шепнул Ротову на ухо, но так, что Гаевой расслышал:

— Можно подумать, что сегодня не партсобрание, а вечер воспоминаний о Серго Орджоникидзе.

— Жарко будет, когда начнутся более свежие воспоминания, — мрачно ответил директор.

Гаевой достал из портсигара папиросу, повертел ее, но спохватился, положил на трибуну.

— Центральный Комитет нашей партии постоянно заботится о благосостоянии трудящихся. Вы знаете, что в первые месяцы моей работы здесь, когда коллектив осваивал новую броню, я основное внимание уделял технике, и меня секретарь ЦК поправлял, нацеливая на политическую работу и на вопросы быта. Недавно в Магнитогорске прекрасный урок руководителям заводов дал нарком. Съехались они на совещание, портфели понабили материалами, а он вышел на трибуну и сделал двухчасовой доклад о питании, общежитиях, чистоте, кипяченой воде — только о быте и ни слова о плане. И всем стало ясно, что нужно делать, чтобы план был выполнен. Вот я и хочу просить вас, товарищи, обсудить сегодня стиль отношения наших заводских руководителей — больших, малых и средних — к подчиненным.

Долго не смолкали аплодисменты, но когда стихли, никто не попросил слова. Штатные ораторы, привыкшие выступать по любому поводу, растерялись: заготовленные ими речи не попадали в тон.

«Не сумел раскачать, — с горечью подумал Гаевой, испытывая гнетущую растерянность. — Никого не задел, не привел конкретных примеров из жизни завода, переоценил активность».

— Разрешите мне, — попросил слово рабочий, который пришел сюда прямо из цеха, как был в брезентовой робе, обильно запорошенной рудной пылью.

Он вышел на трибуну, не спеша оглядел зал, удобно облокотился, будто располагался надолго, и начал:

— И к нам в Макеевку товарищ Орджоникидзе приезжал. Попал он прямо на рапорт в мартеновский цех. Начальник наш его на свое место усаживает, а он — нет, на скамью среди рабочих садится и начинает расспрашивать о зарплате, о столовой, о картошке.

«Действительно получается вечер воспоминаний», — приуныл Гаевой.

— Выкладывают ему, что хорошо, что плохо. А надо сказать, в тот раз товарищ Серго с каждого завода, где он был, забирал с собой руководителей, и в Макеевку их приехало уже человек с полста. Сидят все и слушают… И вот, помню, выходит Ященко, предцехкома, — бедовый такой был — и говорит: «Все в этом цехе хорошо, товарищ нарком, даже колонны голубые. А вот, извините, уборной нет. Рабочему приходится либо за километр на блюминг бегать, либо ближе… за колонну».

В зале сдержанно прыснули, оратор расплылся в широкой улыбке, довольный произведенным эффектом.

— Директор не выдержал, да как закричит: «Предцехкома не знает, что в цехе делается! Туалетное помещение в цехе есть!» Рассердился Серго, посмотрел на предцехкома и говорит: «Запишите этому деятелю в личное дело, что он болтун». Тихо стало. Муха пролетит — слышно. Потом Серго сказал председателю цехкома: «Пойдите проверьте и доложите». Выскочил наш председатель пулей. Мы сидим, молчим. Видели, что строили за цехом это заведение, а готово оно или нет — не знаем. Минут через пять летит председатель и по всей форме докладывает: «Туалетной в цехе нет». Поглядел нарком на директора, так поглядел, что я всю жизнь его взгляда не забуду, поднялся и позвал всех. «Пойдемте, товарищи, проверим, кто говорит правду!» И пошли среди ночи на стройплощадку. Ну и была директору взбучка! К чему я это рассказал? — Рабочий глотнул воздуха, трудно, как астматик. — Для сравнения. Нарком нашел время даже для такого дела, а наш директор ОРСа в рабочую столовую не заходит. Пока парторг ЦК товарищ Гаевой водил его по столовым, как бычка на веревочке, он ходил, а сейчас опять его не видим. И что получается? Продукты стали гораздо лучше, чем в прошлом году, а нет-нет и подсунут тебе в столовой что-нибудь непотребное. Посадите его, товарищ Гаевой, опять на рабочий рацион, ей-богу, лучше будет. А пока он пусть тут попробует оправдаться.

Сразу поднялось несколько рук. В президиум полетели записки.

Слово предоставили секретарю партийной организации второго мартеновского цеха.

На трибуну медленно поднялся Пермяков. Он был свежевыбрит, в тщательно выутюженной черной сатиновой спецовке, казался бравым и молодым. Из кармана торчала рамка синего стекла. Он тоже начал издалека:

— Разговорился я как-то с одним старым мастером, который еще при царизме в люди выбился. Он мне прямо выложил: «Ты думаешь, Пермяк, я при хозяине бедно жил? Нет. Уставщикам, мастерам, значит, они неплохо платили. Я и домик свой имел, и на работу на своей лошади ездил. Мастеров не хватало, задабривал их хозяин. После революции мне хуже стало житься, особенно первые годы, когда разруха была, голод и недохват всего. Так почему же я сразу на сторону советской власти перешел? Потому, что рублем ее не мерил. При царе мне серебряным рублем платили, но достоинство в медный грош не ставили. А теперь я с каждым чувствую себя наравне. За один стол и с директором сяду и с профессором. С председателем горсовета как равный говорю. Я слуга народа, и он слуга народа. А раньше — попробуй перед начальством шапку не сними. Вот и оценил я сразу советскую власть. Достоинство рабочего человека она высоко подняла».

Ротов выжидающе смотрел на Пермякова. Выступал он редко, но всегда его выступления были прямолинейны и остры.

— Вот о достоинстве рабочего человека некоторые наши руководители забывают. — Пермяков всем корпусом повернулся к директору. — Удивляюсь я, Леонид Иванович. Не граф вы, не князь, а сын слесаря Ивана, потомственного рабочего. Так почему же вы такой?

Пермяков рассказал о разговоре директора с Шатиловым в цехе, о грубости, допущенной Ротовым в кабинете во время спора о большегрузной.

— Чем вредно такое отношение к людям? — все более горячился Пермяков. — Во-первых, трещина появляется между руководителем и коллективом, а во-вторых, начальники, те, что поменьше, тоже этот стиль перенимают, и смотришь — от трещины в разные стороны трещинки поползли. Получается что-то вроде вот этого… — Он достал из кармана спецовки кусок угля и показал его аудитории. — Видите, товарищи? Издали будто все в порядке. А надави…

Он сильно прижал уголь к трибуне и начал откладывать выкрошившиеся кусочки. Взял в одну руку кусочек угля побольше, в другую собрал мелкие крошки, сошел с трибуны, положил на стол перед Ротовым отдельно кусочек, отдельно крошки и, склонившись к нему, сказал:

— Смотрите, Леонид Иванович, чтобы и у вас так не получилось: коллектив — отдельно, а руководители — отдельно. Не этому нас учит партия. — И направился к своему месту.

«Началось! По-настоящему началось», — обрадовался Гаевой.

Он вышел за сцену покурить. К нему подошел техсекретарь и протянул конверт со штемпелем «воинское». Увидев, что адрес напечатан на машинке, Гаевой подержал конверт не распечатывая, потом разорвал его и впился глазами в строки. Меловая бледность покрыла его лицо. Он опустил листок и невидящими глазами уставился на техсекретаря.

— Что такое? — испуганно спросил тот.

Огромным усилием воли Гаевой стряхнул с себя сковавшее его оцепенение.

— Жене ампутировали руку…

 

5

Валерий принадлежал к числу тех немногих, кто с первого взгляда располагает к себе и внушает непроизвольную симпатию. Подкупали его неизменное радушие, приветливость. Его предупредительность и вежливость студентки ставили в пример многим своим товарищам. Отчаянный поступок снискал ему и общее уважение. Совхозные девчата, подруги спасенной, ежедневно передавали для него дежурному по общежитию огромные, как снопы, букеты полевых цветов, а директор подсобного хозяйства, человек суровый и раздражительный, при встрече вежливо снимал соломенный брыль.

Ольга ревниво ловила откровенно восхищенные взгляды, которыми щедро дарили Валерия студентки, и чувствовала, что ему льстила возросшая популярность.

Вскоре пошли дожди, мелкие, обложные. Студенты работали в поле мокрые, увязая в липкой, тягучей грязи. В такие ненастные дни они пели песни еще дружнее, чем обычно, подбадривая себя. Чтобы сэкономить дорогое для уборки время, питались в поле. Заслышав сигнал гонга — так именовали старый заржавленный лемех, подвешенный на столбе, — молодежь наперегонки устремлялась к дощатому навесу — каждый старался занять место подальше от края, куда не доставал даже косой дождь. Было тесно, но шумно и весело.

Как-то на рассвете Валерий разбудил крепко спавшую Ольгу, сказал, что заболел и уезжает в город.

Потянулись безрадостные дни. «Вот сегодня обязательно вернется», — пробуждаясь по утрам, успокаивала себя Ольга, но прошла неделя — Валерия не было. И вдруг с машиной, присланной в хозяйство за овощами, приехали отец и Шатилов. Поездка была неудачной. Машина несколько раз застревала в грязи, добрались они уже затемно. В дороге друзья укрывались от дождя одним плащом, и потому оба промокли.

До их приезда вечер обещал быть тоскливым. По крыше барабанил дождь, свет горел тускло, читать было нельзя, и молодежь изнывала от безделья.

Расцеловавшись с дочерью, Пермяков положил на ее постель сверток с домашней едой. Василий застенчиво протянул небольшой, но тяжелый пакет. Ольга смутилась, покраснела, однако пакет взяла. В нем оказались рабочие ботинки.

— Видал, — обратился Пермяков к Шатилову, — какая вывеска над дочкиным стойлом? «Вздорная». Хм!.. Интересно, как тут стойла распределяли — как попало или по характеру?

Они принялись рассматривать дощечки с кличками коров: Царица, Манька, Несравненная, Профессорша, Лукреция.

В углу, у жарко натопленной печи, прямо на дощатом полу сидели студенты. Пермяков нашел для себя подходящую аудиторию. Его тоже окружили плотной стеной. Поднялись даже те, кто улегся спать. Ольга смеялась вместе со всеми, хотя все, о чем рассказывал отец, давно знала наизусть. Шатилов высматривал в толпе Валерия и, не найдя, заметно повеселел.

Дежурный по общежитию, студент доменного факультета, светло-рыжий, как солома, которой он топил печь, хохотал так, что забывал о своей обязанности истопника, и ему то и дело приходилось разводить огонь.

— Ох, не выйдет из тебя металлурга, парень! — поддел его Пермяков. — Такую печь вести не можешь. Что же будет, когда к мартену станешь?

— Он у нас доменщик.

— А, доменщик. Тогда дуй!

Скоро юноши увели гостей на свою половину, и оттуда стал доноситься раскатистый смех Ивана Петровича: хозяева, не желая остаться в долгу, угощали его анекдотами.

Утром, когда Иван Петрович прощался с Ольгой, она спросила, как быть с ботинками.

— Обувайся и ходи. Смотри, не обидь парня. Это от Души делается… А что я Валерия не вижу?

— Заболел. В городе он.

Шел дождь. Как ни уговаривала Ольга взять плащ обратно, Иван Петрович оставил его. Студенты мигом натащили соломы и забросали ею усевшихся на овощах гостей.

С наступлением сухой погоды Андросов вернулся, и Ольга снова почувствовала себя счастливой. Вечера уже были холодные, и теперь после работы Валерий и Ольга вместе со всеми рассаживались у печи, в которой нещадно жгли солому.

Ни один вечер не был похож на другой. Вспыхивали споры о международной политике, о стратегии и тактике войны, организовывались вечера самодеятельности, проводились дискуссии по книгам.

Однажды студенты затащили к себе героя судебного процесса в подсобном хозяйстве — конюха с толстовской бородой. Не скупясь на краски, он рассказал, что творилось здесь до приезда Гаевого, которому якобы он первый поведал обо всем.

— От меня все началось. Да, от меня. Я и письмо ему написал, и привез сюда, и все тут показал… — расточал он похвалы в собственный адрес. — И когда обратно товарищ Гаевой уезжал, то прямо так и сказал всем: «Только с этим стариком, с правдолюбцем, в одни сани сяду. Остальные у вас молчальники»». А сейчас как подменили народ. Зубастым стал. Новое руководство хоть и честное, а не расторопное. Мы ему тут всем сходом мозги вправляем.

Долго потом молодежь отсеивала вымысел от правды, чтобы установить истину.

Погожие дни стояли недолго, снова зарядили дожди. Четыре ненастных дня проработал Валерий, а на пятый, услыхав утром стук капель по крыше, торопливо оделся и прошел на половину девушек. Ольга уже не спала, ожидала сигнала подъема.

— Уезжай в город, Оленька, — тихо сказал он. — И ты заболеешь здесь.

— Что ты? Как можно! — возмутилась девушка.

Валерий не уловил в голосе Ольги негодования и шепнул:

— Папа все сделает…

— Что-о? — Ольге стало страшно: неужели Валерий пользуется услугами отца? — Нет, — отрезала она.

— Как хочешь…

Валерий постоял в раздумье и вышел, осторожно прикрыв дверь.

Бешеным хороводом закружились в голове Ольги мысли. Уехал! Как он может! Студенты работают безропотно, а ведь многие из них хуже одеты, менее здоровы и сильны, чем Валерий. Ей тоже здесь тяжело, но даже только для того, чтобы быть вместе, она работала бы в грязи, под дождем, в снегу, в стужу. А тем более если это нужно стране. И как непонятно сочетаются в его характере смелость, способность рискнуть жизнью и неумение переносить обыденные трудности. Значит, между героизмом порыва и героизмом будней подчас лежит целая пропасть…

Ольга встала темнее тучи, машинально взяла лопату и направилась к конторе хозяйства, где собирались студенты. Среди них был и Валерий. Опершись на лопату, он слушал указания агронома.

Молодость отходчива. Девушке вдруг показалось, что солнце выглянуло из-за туч. Но все же что-то тревожное осталось в душе и не давало покоя.

 

6

Зима этого года оказалась тяжелой. Население в городе увеличилось втрое, подвоз продуктов на рынок значительно сократился, и были они непомерно дороги. Особенно вздорожал картофель. Еще в конце февраля Пермяков стал ратовать за огороды. Он так надоел председателю завкома, что тот, завидя «огородного агитатора», стремился уйти в любом направлении, лишь бы избавиться от назойливых разговоров. По весне Пермякова избрали в заводскую огородную комиссию.

Нет беспокойных постов, есть беспокойные люди. Едва только растаял снег, Иван Петрович уже бродил по отведенной рабочим земле, следил за правильностью разбивки участков, а наступило время пахоты — ругался с трактористами, когда те норовили пахать недостаточно глубоко. Пришлось ссориться и на базе при выдаче семенного картофеля из запасов, сохраненных директором.

Так в хлопотах прошла ранняя весна. Потом началась посадка, прополка, окучивание. Пермяков порой приходил в цех уставший, невыспавшийся.

Случилось однажды, он выпустил холодную плавку. Макаров даже не пожурил мастера, понимая, что тот несет непосильную ношу на своих плечах. Но вмешался Ротов.

— Еще раз напакостите — под суд отдам! — буркнул он, проходя мимо Пермякова, и не пожелал слушать оправданий.

Макаров решил понаблюдать за работой Пермякова, пришел к нему в ночную смену.

На девятой, печи брали последнюю пробу. Подручный слил пробу на плиту по всем правилам — непрерывающаяся струя стали в одну точку. Металл был достаточно горяч. Макаров видел это и по цвету, и по жидкоподвижности его, и по тому, как быстро образовалось на застывающем коржике черное пятно — сталь приварилась в этом месте к плите. Заглянул в печь — металл кипел ровно и интенсивно.

Не веря себе, Пермяков заставил сливать пробу несколько раз. Уставший подручный делал это с каждым разом все хуже. Наконец, обессилев и разозлившись, он бросил ложку на площадку и ушел за печь.

Растерявшийся Пермяков даже не прикрикнул на него.

— Тепла достаточно, — подсказал Макаров. — Чего боитесь? Пускайте.

Пермяков признательно кивнул головой и принялся готовиться к выпуску.

На рапорте Иван Петрович сидел грустный, коротко отвечал на вопросы, ни на кого не нападал, даже о поступке подручного не сказал ни слова.

Макаров сам пробрал подручного, но тот, не чувствуя за собой вины, грубо ответил:

— А что он, ослеп, что ли? Я же силой не Илья Муромцев, чтобы ложку за ложкой таскать без перерыва. В ней все-таки килограммов восемь будет… Если ослеп, пусть очки наденет, а я натаскался проб — руки не подниму.

— Ты отработал свою смену — и на боковую. А Иван Петрович круглые сутки покоя не знает. И возраст.

Отпустив рабочих, Макаров увел Пермякова в кабинет.

— Что с вами, Иван Петрович? — участливо спросил он. — Заболели?

Пермяков отрицательно покачал головой.

— Устали?

— Я больше не мастер, — уныло ответил Пермяков, глядя себе под ноги.

— С каких это пор?

— Не пойму сам. Растерялся я. И вижу теплый металл, а не верю. Себе не верю. А тут еще директор — под суд, говорит, отдам. Ну, как теперь к печи подходить? Напуганный мастер уже не мастер. Снимите меня, Василий Николаевич.

— Вы рыбную ловлю любите? — неожиданно поинтересовался Макаров.

Пермяков посмотрел ему в глаза — не издевка ли, — но, кроме сочувствия и пытливого внимания, ничего в них не прочел.

— Нет, — буркнул он. — Отродясь не занимался.

— А что любите? Как до войны вы отдыхали?

— До войны? — Иван Петрович усмехнулся. — Тогда легче было. В сталеварах ходил и думал только о своей печи — хорошо ли пороги заправил, как сработали после меня. А если плавку на завалке сдам, то спокойно мог не только в кино, но и в театре сидеть. А сейчас и за других отвечаю. И партийная работа. Все своими глазами не увидишь, руками не перепробуешь. Уйдешь и думаешь: а хорошо ли на седьмой отверстие закрыли, а как на восьмой пороги заправили — не шарахнет ли плавка, — а как на девятой зашихтовали? Вот директору кажется, что только у руководителей все мысли заняты. Нет. Рабочие сейчас и дома помыслами в цеху. Книгу читаешь, а сам о работе думаешь. И никому невдомек, что телефон мне нужен. Почитал бы — и позвонил: как, мол, работа идет, — и успокоился. А то ждать до следующего дня. Если мастеру телефон не полагается, то как секретарю партбюро поставили бы…

— В командировку на Магнитку поедете? — спросил Макаров.

У Пермякова блеснули глаза, но тотчас потухли.

— Не могу. Жена прихворнула, дочка в подсобном. Огород на мне остался, картошку копать пора.

Макаров написал записку в контору: «Предоставлен отпуск на семь дней». Отдавая Пермякову, сказал:

— Неделю отдыхайте и не показывайтесь. Увижу в цехе — с вахтером выведу. Устали вы. Не ноги — нервы устали. Бывает такое со всяким.

Пермяков хотел возразить, но, вспомнив угрозу директора, безропотно взял бумажку.

Дома он свалился в постель и проспал до утра мертвым сном.

На другой день Иван Петрович проснулся таким бодрым, что стыдно показалось не идти в цех. Включил репродуктор и услышал: противнику удалось захватить несколько улиц в северной части Сталинграда.

— Да что же это делается? — Пермяков вскочил с постели и начал поспешно одеваться, чтобы не опоздать на смену, но, поразмыслив, взял лопату и поехал на огород.

Встретиться с цеховиками, идущими на работу, не хотелось, и он вздохнул свободно, только сев в трамвай. Проезжая по плотине, полюбовался прудом, на поверхности которого маячили лодки рыбаков-любителей. Клев был хороший. То здесь, то там блестела серебристой чешуей пойманная рыбешка.

Выйдя из трамвая, Пермяков направился по кромке берега. Можно было выбрать и другой путь — проехать поселок и попасть на огород по исхоженной тропинке, — но ему нравилось шагать у самой воды по траве, увлажненной крупной утренней росой, внюхиваться в ее медвяный запах, вспугивать притаившихся в осоке чирков, следить за их стремительным взлетом.

Услышав гудок, он остановился и долго смотрел на завод, виденый-перевиденый, — дружно дымил он всеми своими трубами, — потом перевел взгляд на город, залитый мягкими лучами утреннего солнца.

Одиннадцать лет назад приехал он сюда в числе лучших сталеваров Урала, посланных на новостройку. Тогда коптила только одна труба временной электростанции. Многоэтажных домов не было и в помине — у подножья рудной горы тускло сверкали просмоленные толем крыши деревянных бараков. На холм, где сейчас раскинулся город, ходил он с женой и маленькой дочуркой собирать полевые цветы.

Целый год тосковал он по металлу, по родным местам и, только увидев, как первая домна дала чугун, повеселел — до пуска мартеновской печи оставались считанные дни. Выдав первую плавку весом в сто двадцать тонн, он понял, что никогда не вернется к двадцатитонным печам. За те же восемь часов, с меньшими усилиями, он выплавлял стали в шесть раз больше.

На огородах копошились люди, большей частью женщины. Завидев издали Пермякова, огородницы побросали лопаты и направились к нему. Иван Петрович сначала не понял, что им нужно. Пожилая женщина, на ходу вытирая фартуком руки, подошла первая, поздоровалась и спросила, слушал ли он радио — судя по времени, должно быть, слушал.

Пермяков передал все, что слышал, повторил сводку тем, кто пришел позже, потом еще и еще. Вокруг него собрался кружок женщин, они повздыхали и по одной разошлись на свои участки.

Пермяков почувствовал усталость, словно работал целый день не разгибаясь, и присел отдохнуть. Ни в цехе, ни дома он не курил, а на огород брал всегда пачку махорки, летом — от комаров, а осенью — по привычке. Свернув козью ножку, затянулся и выпустил облачко дыма. Было тихо, и сизое облачко надолго повисло в воздухе.

У воды, среди зелени осоки и прибрежных кустов, мысли почему-то уходили в далекое прошлое. Перед глазами вставал другой пруд, длинный и узкий, с лесистыми берегами, ветхая плотина, а за ней в ложбине маленький заводик с тремя трубами, окруженный закопченными избами, так тесно прижавшимися друг к другу, что издали все вместе они были похожи на большой склад обуглившихся бревен.

Низкие заработки в старое время вынуждали рабочих вести свое хозяйство. С давних времен имели они огороды, сенокосы, поросшие лозняком, и делянки в лесу далеко от завода, где заготовляли на зиму дрова. В весеннюю и летнюю пору их трудовой день удлинялся до двадцати часов. Спать было некогда. Лето проспишь — зимой ноги вытянешь.

Годы своей молодости Иван Петрович вспоминал с какой-то тихой грустью, но без тоски. Тоскуют по прошлому, когда оно лучше настоящего, а если хуже — чего по нему тосковать? Надо только радоваться, что оно никогда больше не вернется. И сознание этого придавало бодрости.

А сегодня бодрость ушла и не возвращалась. Он курил уже третью козью ножку и все любовался зеркальной поверхностью пруда, отражавшей лазурную краску неба, вдыхал сырую свежесть осеннего воздуха. Начало пригревать солнце.

Иван Петрович нехотя встал, взглянул в сторону завода и, сочно обругав виновника всех бед — Гитлера, принялся выкапывать картофель.

Работа на огороде в выходной день доставляла Пермякову удовольствие, а сегодня каждое движение давалось тяжело, словно держал он огромную лопату для ручной завалки шихты. Ох, и поворочал он в свое время эту лопату! Бывало, придет с завода вымученный, руки трясутся, ноги болят, а вместо отдыха берет косу и отправляется на сенокос. Намашется так, что плетется домой полумертвый. Но косьба еще не столь страшна — это человеческий труд. Больше угнетала перевозка сена на себе, когда, впрягшись в двухколесную повозку, волочил по сырому лугу через ухабы и рытвины огромную копну, увязанную самодельными веревками, крученными из мочала. Он работал вместо лошади, на которую никак не мог сколотить денег.

Особенно тяжело было тащить воз по укатанной до глянца дороге мимо огромного каменного дома управляющего, а еще унизительнее сворачивать в сторону, уступая дорогу сытым рысакам, запряженным в знакомую пролетку. Тогда ему казалось, что он хуже лошади. Даже заводским тяжеловозам, подававшим шихту к печи, жилось не так уж плохо. Они работали полдня, а остальное время стояли в конюшне или паслись на лугу и были заезжены меньше, чем люди.

Только два раза в своей жизни вез Пермяков тачку, обуреваемый радостью, не замечая тяжести груза. На одной он вывез за проходные ворота жирного, как боров, мастера во время забастовки, за что подвергся аресту и надолго остался без работы, на другой — лихо прокатил под улюлюканье рабочих хозяина завода, прокатил не хуже рысака и вывалил в канаву с нечистотами. Это произошло в октябре семнадцатого года.

 

7

Начальник горного отдела завода Перов, выйдя из кабинета, лицом к лицу встретился в коридоре с наркомом. От неожиданности Перов так растерялся, что даже не поздоровался. Нарком протянул руку. Прошли в кабинет.

— Прямо с аэродрома к вам, — сказал нарком, усаживаясь за стол. — Через полчаса соберите всех сотрудников, знакомых с добычей марганцевой руды, вызовите Ротова, пригласите Гаевого. А пока дайте мне карту залегания руд.

Перов достал из большого застекленного шкафа карту, развернул на столе. Потом поручил секретарю вызвать геологов. Директору и парторгу позвонил сам.

Нарком склонился над картой.

«Значит, отрезают нас гитлеровцы от Кавказа, — тревожно подумал Перов, — а взять руду из вновь открытых месторождений не удается. Далеко смотрел директор, когда заставлял нас искать руду вблизи завода».

Нарком взял из стакана карандаш, затем другой, третий. Собрал в руке, постучал по столу и сжал так, что они скрипнули. Несколько минут он сидел задумавшись, потом откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Отдыхал или задумался — Перов понять не мог и, только увидев, как побелели у наркома пальцы, сжавшие подлокотник кресла, убедился: нет, не отдыхает, думает.

Таким его застали Ротов и Гаевой.

Нарком поздоровался, движением руки пригласил сесть и снова принялся рассматривать карту. Он не спросил Ротова о работе завода, и директор понял, что совещание посвящается чему-то особо важному.

Перов взглянул на часы и позвонил секретарю. Кабинет заполнили люди.

— Хочу услышать, каким путем мы сможем обеспечить через месяц доменный цех марганцевой рудой из этих вот месторождений? — указывая на карту, спросил нарком.

Поднялся геолог. На его выдубленном солнцем и ветрами лице, выдававшем профессию, спокойно блестели желтые, словно выгоревшие, глаза.

Не спеша, очень обстоятельно геолог охарактеризовал открытые в степи месторождения марганцевой руды неглубокого залегания.

— То, что их несколько, — это и хорошо и плохо, — заключил он. — Хорошо, что мы можем развернуть работу широким фронтом, но плохо с доставкой. Проложить железнодорожную колею ко всем пяти месторождениям невозможно, а без нее как вывезти руду?

— Какой у вас запас? — обратился нарком к Ротову.

Того, что на складах и в пути, хватит на тридцать два дня.

— Я буду с вами откровенен, товарищи, — сказал нарком с деловитой суровостью. — Сейчас судьбу войны во многом решает марганцевая руда. Без нее нельзя выплавить ни одной тонны чугуна, ни одной тонны стали, даже самой простой марки. А наши стали требуют высокого расхода марганца. Никопольское месторождение захвачено гитлеровцами, чиатурской руде путь затруднен. Ее будем доставлять поездами до Баку, там грузить на пароходы, переправлять через Каспий до Красноводска. Представляете, как это сложно, дорого и, главное, долго? Наркомат предполагал, что удастся дать вам руду из нашего северного и восточного месторождений, но нормальная эксплуатация их несколько задерживается. Через месяц мы сможем добыть там достаточно руды, но это потребует колоссальных усилий, переброски рабочих и оборудования с других ответственных участков. Поэтому наркомат решил организовать разработку ваших местных залежей. Вам нужно добыть руды столько, чтобы обеспечить нормальную работу доменных печей и, кроме того, одну домну перевести на выплавку ферромарганца, снабдив им не только себя, но и ряд заводов Урала и Сибири. И помните: со сроками опаздывать нельзя ни на один день.

«Нужна ли такая откровенность? — заколебался Гаевой и переглянулся с Ротовым, которому, очевидно, пришла в голову та же мысль. — Нет, с командирами только так и надо говорить: прямо и остро. А вот как мне, парторгу, говорить с рабочими? Безусловно, так же. Только правда, суровая правда мобилизует весь коллектив».

— Справится товарищ Егоров с обязанностью начальника марганцевых рудников? Так ли он хорошо работает, как докладывает? — с придирчивой недоверчивостью спросил нарком и перевел взгляд с Перова на Ротова.

— Справится, — ответили они одновременно.

— Прикажите всем работникам завода удовлетворять его требования вне всякой очереди, если необходимо — даже в ущерб другим участкам. Введите на заводе пароль «марганец». Нет сейчас у вас задачи более важной. — И нарком предложил обсудить план первоочередных мероприятий, которые позволили бы немедленно развернуть работы.

Когда он объявил перерыв, слово попросил Егоров.

— Я не могу принять это назначение, — заявил он.

— Почему? — удивился нарком. Черные немигающие глаза его смотрели сурово.

— Мне придется очень много разъезжать, а у меня жена больна и дочь плохо учится.

— А вы что, врач или учитель? — с возмущением спросил нарком. — Будто без вас жену не вылечат и дочь не выучат! И это после всего, что вы здесь слышали!

Он резко встал, подавив в себе желание сказать что-то более крепкое, и покинул кабинет. Никто не поднялся с места. В комнате было тихо, только из коридора доносились тяжелые шаги наркома. Перов переводил взгляд с одного сотрудника на другого, раздумывая, кого же можно назначить на этот ответственный пост, и не находил работника более опытного и энергичного, чем Егоров.

Гаевой подозвал Егорова, и они прошли в пустой кабинет старшего геолога.

— Почему отказались? — Гаевой плотно закрыл дверь. — Отвечайте честно.

— Страшно… взять судьбу завода на свои плечи. По правде сказать, я не вижу возможности вывезти руду. Добыть — добуду, а вывезти — не вывезу.

— Но ведь вам все будут помогать.

— Помогать будут все, а отвечать мне одному.

— А вы хотели бы работать и не отвечать?

Егоров промолчал.

— Я вам вот что советую: подумайте и… передумайте. Вам доверяют ответственный участок. Вы же опытный работник. В такую минуту оказаться трусом… Я понимаю, вы боитесь потерять авторитет, если не справитесь. Но вы его уже теряете, отказываясь от назначения. Подумайте…

В коридоре Гаевого остановил нарком. Походив немного, он смирил свою горячность.

— Что его испугало? — заинтересовался нарком.

— Боится, что не сумеет вывезти руду. С добычей он справится.

— Один он и с добычей не справится, если каждый не будет считать его дело своим кровным, — ответил нарком и снова зашагал по коридору.

Директор подошел к наркому, когда тот стоял у окна, задумчиво следя за огнями электровозов, скользивших по рудной горе.

— Сколько у тебя конструкторов в проектном отделе? — спросил нарком.

Ротов назвал цифру.

— Пятнадцать человек надо откомандировать в «Гипросталь». Самых опытных.

— Этого я сделать не могу, — не раздумывая, заявил Ротов. — У моих конструкторов работы столько, что впору еще тридцать человек принять.

Нарком бросил на директора добродушно-иронический взгляд, и Ротову показалось, что удастся отговориться.

— Не могу этого сделать, если даже прикажете, — произнес он решительно.

— Сделаешь и без приказа, — спокойно ответил нарком, и взгляд его снова остановился на расцвеченной зелеными и красными огнями светофоров рудной горе.

Ротов невольно насторожился.

— На днях меня и нескольких работников наркоматов вызывали на Политбюро, — сказал нарком. — Я был уверен, что предстоит разговор о текущей работе. И что бы ты думал, о чем нас спросили?

— Догадаться трудно.

— Спросили, как продвигаются проектные работы по восстановлению предприятий Юга…

— Не знал я, что в такое тяжелое время, когда враг под Сталинградом, в ЦК заботятся об этом, — дрогнувшим от волнения голосом произнес Ротов.

— Да только ли об этом? Думают и о других послевоенных делах. — Нарком, круто повернувшись, быстро пошел по коридору.

Директор постоял, наблюдая за деловитой, энергичной походкой наркома, и догнал его уже в приемной.

— Конструкторов временно командировать или дать им перевод? — спросил он тихо.

— Лучше перевод на постоянную работу, — ответил нарком на ходу.

Прошел еще час. Советуясь с инженерами, нарком уточнил число рабочих для подготовительных работ, набросал список необходимого оборудования и материалов, но ни словом не обмолвился о способе доставки руды.

— Чем же мы будем возить оттуда руду? — не выдержал Ротов.

— Готовьте дорогу для автотранспорта.

— Для такой операции нужно около двухсот машин, а я могу выделить не более десяти.

— Пришлем автомашины.

— У нас шоферов нет. Многих в армию призвали, автотранспорт сейчас — одно из узких мест завода.

Нарком задумался.

— Готовьте дорогу, — повторил он. — Срок — тридцать дней. Кого назначим ответственным?

— Моего заместителя по капитальному строительству, — предложил Ротов.

— Что ж, кандидатура надежная. Значит, все решено, кроме одного: кто будет начальником рудников.

Егоров медленно поднялся с места.

— Товарищ нарком, я обдумал свой отказ и нашел его недостойным, — твердо сказал он. — Если разрешите, приму ваше назначение.

Нарком долго смотрел на него. Егоров выдержал этот суровый, испытующий взгляд.

— Хорошо, — жестко произнес нарком. — Но учтите всю важность задачи… — И обратился к директору: — С семейными делами товарища Егорова разберись сам. Помоги. Понадобятся особые медикаменты — позвонишь. Вышлю самолетом.

 

8

Макаров не забывал о Пете и часто заходил в плотницкую, где работал мальчик.

В мастерской подобрался народ дружный. Большинство рабочих были выходцами из одной уральской деревни, славившейся на всю округу отличными плотниками, и носили одну фамилию, словно родственники. Они давно обзавелись своими домиками, огородами, хозяйством. Домики стояли рядом, и плотников прозвали в шутку «побратимами».

Петя здесь быстро освоился. После трудового дня плотники поочередно звали его в гости, и, спасаясь от одиночества, он охотно принимал приглашения. Старший плотник уговаривал Петю перейти к нему навсегда, но мальчик наотрез отказался. Когда бы ни пришел Макаров в плотницкую, Петя всегда был занят. То он забеливал холсты плакатов мелом, разведенным на клее, то чертил буквы по трафаретам, которые сделал ему жестянщик, а в обеденный перерыв, проглотив еду, становился к свободному верстаку и мастерил игрушки. В углу на полке давно уже красовался паровоз с огромными красными колесами и высокой, как мачта, трубой. Рядом с паровозом появился такого же размера грузовик, неуклюжий, но очень прочный, выкрашенный за неимением зеленой краски в синюю. Постепенно одна полка в мастерской украсилась пестрой Петиной продукцией, и плотники, добродушно ворча, уступили ему вторую.

Макаров застал Петю за обработкой пропеллера для самолета. Фюзеляж самолета лежал на куче черенков для лопат. Василий Николаевич хотел было спросить, для чего все это Петя мастерит, но не решился, опасаясь, что мальчуган истолкует вмешательство в его занятие как осуждение.

Заходил в плотницкую и Пермяков. Случилось, он увидел такую картину: на верстаках восседали плотники, закусывая тем, что принесли из дому, а среди них хлебал бражку Петя и критическим взглядом рассматривал только что законченный им пароход. На коленях у него лежали две конфеты.

— Ты, сынок, хоть бы картошкой заел, — наставительно сказал Пермяков, недовольный тем, что Петя привыкает к хмельному.

Петя поднял на Пермякова свои красивые, окаймленные пушистыми веерками ресниц глаза.

— Да мне, Иван Петрович, и бражки хочется, и конфетки хочется, — оправдываясь, говорил он срывающимся фальцетом.

Пермякова тронула в нем эта смесь детского и взрослого, и он обратился к плотникам:

— Что вы мне тут парня портите! Еще курить научите.

— Курить? — насупился старший плотник. — За куренье по губам нададим. А бражка — от нее только польза. На солоде и на муке заквашена. Сами на ней росли и как будто неплохие выросли.

Петин замысел стал ясен Макарову, когда Пермяков принес подписать пропуск на вывоз с завода игрушек. Макаров просмотрел список и развел руками.

— Куда ему столько? Всю комнатенку загромоздит. Их на целый детский сад хватит.

— Он для детского сада и делал, — объяснил Пермяков. — Ну и скрытный мальчишка — никому ничего не говорил. С дедом Дмитрюком дружбу свел, а дед воскресный день в детском саду проводит. То сказки ребятам рассказывал, а когда все исчерпал, на быль перешел. О старом житье-бытье. Вот туда и повадился малец. Засядет в углу и слушает. Важный такой, говорят. Он там самый взрослый, к тому же представитель рабочего класса. И захотелось ему свой подарок сделать.

— А Дмитрюк говорит, детство у него не кончилось, — задумчиво сказал Макаров, размашисто подписывая пропуск.

— Конечно, не кончилось… Игрушки изготовлять — это почти то же, что играть ими.

Не было дня, чтобы Пермяков не обратился к Макарову с какой-нибудь просьбой или требованием. Василий Николаевич так привык к этому, что при встрече спрашивал:

— Что сегодня у вас в программе?

На сей раз Пермяков попросил Макарова раздобыть ему пишущую машинку.

— Для чего она вам? — удивился Василий Николаевич, знавший, что заниматься писаниной Пермяков не любил.

— Потом скажу, — уклонился от ответа Пермяков. — Нужна до зарезу. — Он провел ребром ладони по горлу.

Макаров с большим трудом достал машинку и только спустя некоторое время узнал, для чего она понадобилась. Произошло это так: при очередном осмотре десятой печи сталевар сказал Макарову:

— Цех есть цех, а дом — это дом, товарищ начальник. Резонно?

Василий Николаевич не понял его и ответил неуверенно:

— Пока резонно.

— Зачем же эти подковырные писульки на дом посылать?

Взяв протянутую бумажку, Макаров прочел: «Уважаемая Нина Никодимовна! Ставим вас в известность, что ваш муж вчера затянул плавку и недодал Родине 18 тонн стали. Цехком».

— При чем же тут я? — Василий Николаевич с трудом удерживался от улыбки. — Это цеховой комитет.

— Цехком — цехкомом, а начальник — начальником. Я эти штучки прошу прекратить! Мало того, что на рапорте попадает, так еще и дома!..

— Пожалуйтесь на профсоюзном собрании, — посоветовал Макаров.

Подошел Пермяков. Василий Николаевич изложил ему претензии сталевара.

— Ты сколько писем получил на дом? Четыре? — набросился на сталевара Пермяков. — Так почему только на четвертый раз спохватился?

— То другие письма были… — смутился обескураженный сталевар.

— Что, нравилось?

— Конечно. Которые хорошие — я не возражаю.

Пермяков лукаво подмигнул Макарову.

— Еще бы! Там Нине Никодимовне сообщили, что ее муж выпустил скоростную плавку, что он выполнил месячное задание досрочно, премирован за предотвращение аварии.

Сталевар исчез, а Макаров и Пермяков прошли по Цеху и остановились у доски «На фронте и у нас», возле которой столпились рабочие.

На левой стороне доски было наклеено сообщение Совинформбюро о наступлении наших войск и прорыве обороны противника на Западном и Калининском фронтах. Выделялись подчеркнутые красными чернилами строчки: «… оборона противника была прорвана на фронте протяжением в 115 километров…», «…отброшен на 40–50 километров…», «…убитых немецких солдат и офицеров… 45 000…».

Справа висел бюллетень работы цеха за сутки. Некоторые фразы показались Макарову знакомыми — это были выписки из книги приемки рапортов, которая скрупулезно велась им и заместителем.

Иван Петрович отвел Макарова в сторону и, жестикулируя, стал объяснять:

— Все, что вы отмечаете в рапорте, известно только узкому кругу лиц. Вот вчера была неудачная разливка, а мастер растерялся и, уберегаясь от искр металла, выскочил из цеха. Ничего не произошло, потому что дело спас разливщик. Выговора за это не дашь. А люди прочтут в бюллетене — и свое слово скажут, выводы для себя сделают… Вы ведь знаете, разный народ есть: один построит здание и не требует никаких почестей, а другой кирпич положит и кричит, чтобы его имя на этом кирпиче было означено.

— А на завтра у вас что намечено? — поинтересовался Макаров.

— Завтра начинаю борьбу за правильную шихтовку плавок.

— Новый способ расчета шихты предлагаете? — с едва уловимой иронией спросил Макаров.

— Нет, расчеты — это ваше дело, дорогой товарищ начальник. Я по-своему воевать буду.

— Как это?

— А вот так. — И Пермяков, не любивший рассказывать наперед, неохотно принялся объяснять. — Петя мне сейчас доску расчерчивает.

— О бог ты мой, еще одну?

— …на ней будут фамилии начальников смен. А против фамилий графы — сколько каждый плавок зашихтовал, удачно и неудачно. Пусть народ любуется, как шихтуют. На лучшего равнять будем.

— А послезавтра что? — Макаров невольно подосадовал на себя — до такой простой вещи он не додумался.

— Послезавтра выходной, — резко ответил Пермяков, решив, что Макаров над ним подшучивает.

— А после выходного?

— После выходного должен был быть ваш доклад на сменных собраниях о работе за месяц. Он отменяется.

— Это хорошо. Надоело их делать.

— Отменяется, конечно, не потому, что вам надоело, а потому, что нужно приучать начальников смен их делать. Коротко о цехе, подробно о своей смене. Каждый из них свою смену лучше знает, чем вы.

— Давно пора.

— Многое давно пора, а пока ни с места. Вот, к примеру, с выполнением социалистических обязательств. Возьмем их, месяц работаем, молчим. А когда время пройдет, кричать начинаем: тот не выполнил, другой не выполнил. Полезно ежедневно ставить людей в известность, как они сработали, чтобы каждый знал, на что ему нажать. Но это уже ваше дело.

— Заказать типографские бланки и организовать учет, — догадался Макаров.

— Вот именно.

— Сделаю. А скажите, пожалуйста, как ваш предшественник с моим предшественником работали?

— Со скрипом. Григорьев человек себе на уме. Он никому докладов не поручал. Все сам… Разные начальники есть, Василий Николаевич. Один авторитет своих помощников поднимает — ему ясно, так работать легче, а другой, наоборот, принижает: при подчиненных бранит, в глазах вышестоящих шельмует. Боится их роста — как бы не подменили. Себе этим цену набивает: вот, мол, я один работаю, а остальные бездельники, неучи.

— Неужели Григорьев такой? — с недоверием спросил Макаров.

— Нет, он где-то посредине. И не шельмует, но и не поднимает. Расти сам.

 

9

Около шести часов Гаевой позвонил Макарову и попросил немедленно отпустить Шатилова во Дворец металлургов. Переодеться сталевару не дали. Очки с козырька своей кепки он свинчивал, уже сидя в «эмке».

— Что там такое? — спросил он шофера.

— Фронтовики приехали. Думали организовать встречу завтра, но ребята напористые, настояли, чтобы обязательно сегодня. Загоняли меня совсем: то того привези, то другого. А самому послушать не удастся.

Выйдя из машины, Шатилов стряхнул кепкой с брезентовой спецовки известковую и рудную пыль и с трудом протиснулся сквозь толпу людей, сгрудившихся у входа.

В вестибюле его встретил Пермяков и боковым коридором провел на сцену. Василий услышал чей-то знакомый голос, но не мог вспомнить, где он его слышал. Голос привлек все его внимание, и, выходя на сцену, он споткнулся. Гаевой, сидевший за столом рядом с бойцами, обернулся и поманил Шатилова рукой, указывая на свободное место. Шатилов сделал несколько шагов — и оцепенел.

На трибуне стоял политрук Матвиенко. Он уже заканчивал свое выступление. Говорил он с подъемом, отчеканивая каждое слово, и при этом выбрасывал руку вперед, будто помогал словам лететь в притихший зал.

— Командование фронтом поручило передать вам благодарность за новую броню. Для нее не страшны ни какие снаряды. И за снаряды ваши благодарим. Они пробивают гитлеровскую броню. Но мне хочется, товарищи, чтобы вы поняли одно: все те снаряды, которые дает завод за сутки, наша гвардия может выпустить за один огневой налет. Работайте же по-гвардейски! Все мы боремся за победу над врагом, за Родину, за коммунизм!

Оконные стекла задрожали от согласно разразившихся оваций. Сидевшие в президиуме встали, за ними поднялся весь зал.

Матвиенко с жаром аплодировал и улыбался рабочим, в среде которых он вырос, из среды которых пошел защищать Родину. Когда овации стихли, он сошел с трибуны и заметил стоявшего в глубине сцены Шатилова.

— Василий!

Они рванулись друг к другу, обнялись, расцеловались. И снова тишину собрания прорвали аплодисменты и не смолкали до тех пор, пока смутившийся Матвиенко не усадил Шатилова за стол между собой и бойцами. Молодые, в новеньких гимнастерках, бойцы были похожи на необстрелянных еще курсантов военных училищ. Но у каждого на груди поблескивали медали, а выгоревшие на солнце и вылинявшие под дождями колодочки красноречивее всего говорили о долгих походах и тяжелых боях.

Гаевой предоставил слово члену делегации Парамонову. Круглолицый с литыми плечами боец взошел на трибуну, смутился, раскраснелся.

— Выступать я, товарищи, не умею… — тягуче, приглушенным голосом начал он и вопросительно посмотрел по сторонам, точно искал помощи. — До войны в Кузбассе работал забойщиком. Бывало, за смену три нормы угля нарубаешь, ну… просят рассказать, как я это. А мне легче еще четыре нормы выработать, чем рассказать. Вот и на фронте… Дали пулемет. Этот инструмент для меня тоже очень подходящий — здорово отбойный молоток напоминает. Так же в руках бьется, как живой, и такая же гашетка на нем, — Парамонов говорил уже смелее, громче, но фразы все еще давались с трудом, он путался в словах, — нажмешь, а он «та-та-та-та!» — и четыреста патронов в минуту. Отобьем атаку, глаза от пота вытрешь, посмотришь — штук тридцать фрицев уговорил. А вот как я их уговаривал, как мушку держал — рассказать не могу. Все мне кажется, будто они сами, без моей подмоги валятся.

В зале откликнулись на шутку — весело засмеялись, захлопали, больше для подбодрения.

— А в общем речь у меня короткая: привезли мы в подарок лучшим рабочим завода реликвии нашего полка. — Голос Парамонова зазвучал торжественно, речь стала ровной. — Автоматы семерых наших бойцов. Девятнадцать часов удерживали они командную высоту, на которую наступал вражеский батальон, пока не погибли… Обсказать все трудно… О том, как сражались они, будете судить по автоматам. Пять автоматов, что называется, изрешечены.

Парамонов сошел с трибуны, открыл стоявший на стульях ящик, достал автомат и вернулся.

— Первый автомат вручается лучшему горновому товарищу Устюгову.

По-юношески стройный, сухопарый старик с орденом Ленина на груди легко поднялся на сцену, принял искореженный, с расщепленным прикладом автомат, обнял Парамонова и трижды расцеловал.

Спустился он в зал так же внешне спокойно, но нашел свое место, только смахнув рукой набежавшие слезы.

— Второй автомат, — торжественно произнес Парамонов, — вручается лучшему сталевару второго мартена товарищу Шатилову.

Приблизившись к бойцу, Шатилов стал навытяжку. Каким мешковатым в своей спецовке показался он себе в эту минуту по сравнению с подтянутым бойцом! Но Парамонов сразу понял: перед ним человек, служивший в армии, и, немного помедлив, вернулся к ящику, заменил изуродованный автомат более сохранившимся и повесил на плечо Шатилову дулом вниз, как полагается в строю. Шатилов по-военному повернулся к залу. Ему хотелось высказать все, что переполняло в эту минуту его сердце, но он только произнес:

— Клянусь не посрамить этого почетного оружия!

С вызовом следующего товарища Парамонов явно задержался. Шатилов уже сидел за столом, положив автомат перед собой, и не сводил глаз с приклада, пробитого осколками гранат, а Парамонов с немым вопросом поглядывал то в список, то на Матвиенко.

Гаевой не мог понять, в чем дело, и уже собрался прийти на помощь, но Парамонов объявил:

— Третий автомат вручается лучшему токарю по обточке снарядов Марии Матвиенко. — Он снова посмотрел на политрука.

Ни один звук не потревожил тишины в зале, никто не поднялся с места. Потом послышался настойчивый шепот: «Да иди же, Маша! Это тебя».

Шатилов повернул голову и увидел, как сидевшая рядом с Дмитрюком молодая женщина с большим узлом льняных волос на затылке встала и быстро пошла к сцене. Простучав высокими каблучками по ступенькам, она приблизилась к Парамонову.

Приняв от него целехонький автомат и прижав его обеими руками к груди, как прижимают ребенка, она повернулась к залу и, глядя поверх голов, сказала срывающимся от волнения звонким голосом:

— Родные мои! По русскому обычаю, дареное не дарят. Но я хочу, чтобы фашистская свора гибла не только от моих снарядов, но и от моего автомата. Разрешите доверить это оружие моему мужу, Михаилу Трофимовичу Матвиенко. А ты, Миша, — женщина обратилась к мужу — тот поднялся с места, — привезешь его с войны домой.

Она протянула автомат. Матвиенко взял оружие, обнял жену и поцеловал.

Сказать ответные слова ему так и не удалось — их захлестнули рукоплескания. Уже Мария Матвиенко, блестя полными слез глазами, сидела рядом с сиявшим от гордости за нее Дмитрюком, уже Матвиенко подавил растроганную улыбку, а люди в зале все еще неистово аплодировали. Женщины, кто таясь, кто открыто, вытирали платочками и кончиками косынок глаза.

Шатилов задумчиво смотрел куда-то вдаль. Он не слышал ни слов Парамонова, ни горячих речей рабочих. Пришел он в себя, только увидев на трибуне Матвиенко.

Политрук благодарил коллектив завода за заботу о детях и женах фронтовиков. Не забыл упомянуть и о шефе детского дома — Дмитрюке.

Вечер встречи закончился около полуночи, но рабочие, взволнованные необычным событием, разошлись не скоро. Они обступили бойцов и долго еще жадно расспрашивали о многом, чего те не рассказали с трибуны.

Весь следующий день Шатилов был замкнут и неразговорчив. Оживился он, только увидев в цехе бойцов, которые в сопровождении Гаевого осматривали завод.

Он подошел к Матвиенко.

— Как бы нам с тобой посидеть, потолковать?

— Сегодня не удастся, хочу вечер в семье провести. С детьми вчера до собрания не более получаса виделся. Завтра на танковый завод летим. Послезавтра заходи.

— С друзьями можно? — спросил Василий, стремительно вскинув бровь.

— Конечно, можно. — Матвиенко с понимающей улыбкой посмотрел на Шатилова и отошел.

Шатилов подозвал к себе отставшего от группы Парамонова и прошептал:

— Слушай, как бы автомат попробовать. Я его подлажу, но диск пустой.

— Что ты, нельзя, — Парамонов опасливо огляделся по сторонам — не услышал ли кто просьбы Шатилова. — Ладно, тебе дам, — сказал он, понизив голос и заговорщицки подмигнув. — Приходи после работы в гостиницу. Смотри, никому, — и приложил к губам палец.

Земляки долго обсуждали, где бы им встретиться. Комната, в которой жила Мария Матвиенко с детьми и подругой, не могла вместить гостей. У Макаровых не было ни посуды, ни стульев. Узнав об этих затруднениях, Пермяков предложил собраться у него.

В назначенный день, чуть свет, Анна Петровна с проворством беспокойной хозяйки взялась за уборку и без того чистых комнат. Хотелось принять гостей получше. А вот чем угощать?

В середине дня к дому подъехала машина, и шофер передал несколько пакетов, сказав: «От Макарова».

Анна Петровна принялась исследовать содержимое пакетов. В них были пирожки с мясом, фарш для котлет, консервы, спирт. Настроение у хозяйки улучшилось. Правда, «столовское» она не любила, но что поделаешь — время не то, чтобы можно было из своих запасов накормить десять человек.

И вот за раздвинутым столом, накрытым белой скатертью, расселись гости. Почетные места предоставили чете Матвиенко.

После первой, довольно вместительной рюмки разведенного спирта Михаил Трофимович стал рассказывать о подвигах бойцов и рассказывал так спокойно, словно это были обыкновенные, будничные дела. Щадя жену, он о многом умалчивал, и получалось, что все герои войны оставались живыми и даже не были ранены. Мария сидела, чуть откинув назад голову, будто тяжелые косы оттягивали ее. Удивительные глаза у этой женщины. Светлые, когда в них отражалось восхищение, они темнели, когда просыпалась тревога.

Перебирая бахрому скатерти, Анна Петровна тихо вздыхала, то и дело повторяя: «О Господи!..» При этом Пермяков всякий раз поглаживал ее по руке: спокойнее, мол.

Ольга незаметно следила за Шатиловым. Он то хмурился, то улыбался, и Ольге казалось, что он ничего не видит, что перед его глазами со всей реальностью проходят боевые эпизоды, о которых повествует Матвиенко.

Сделав паузу, Матвиенко протянул руку к бутылке.

— Повременил бы, Миша, — забеспокоилась Мария.

— Не беда, не в разведку идти в темноту и слякоть, а домой по освещенным улицам, по тротуару, — успокоил ее Матвиенко и добавил мечтательно: — Домой…

— Вот если бы насовсем, — прошептала Мария.

— Погоди, Маша. Дом отвоевать надо, а мы пока от него все дальше и дальше. — И обратился к Макарову: — Хороший у вас цех, Василий Николаевич. Красавец! Он бойцам больше других понравился. Интересно им было посмотреть снаряды в жидком виде. Не представляете, как полезна ребятам эта поездка! Порой казалось им, что уже вся земля снарядами перепахана, и страшно становилось, когда думали, любит ли народ еще свою армию, — ведь она все назад и назад. А вот приехали и увидели землю, не тронутую огнем, заводы огромные, посмотрели, как люди работают для фронта, для армии, и на душе у них посветлело. Значит, любят, если так работают, значит, верят…

— Любят, очень любят! — воскликнула Мария.

— И верят, — суровым от волнения голосом сказал Дмитрюк и полез в карман за платком.

— Многие из нас не ожидали такого приема, какой мы встретили. Вот, к примеру, Парамонов, делегат от пулеметчиков. Не хотел ехать в тыл. Явился ко мне и прямо: «Не могу ехать, товарищ политрук. Вы, может, и отговоритесь, а меня если спросят, почему отступаете, что скажу? Не могу же я сказать: вот каждый в отдельности старается, а все вместе отходим. А почему? Что я знаю? Если вы беретесь на это отвечать — поеду, а если нет — по дороге сбегу обратно в часть. Дезертирство не пришьешь? Нет. Дезертирство — это из армии, а если в армию…» Вот попробуй с таким. Воюет хорошо, как в забое рубает. Только здесь от сердца отлегло, и то не на собрании, а когда по цехам пошли. Особенно когда в спеццехе были. Там все больше женщины и подростки работают. У каждого то муж, то брат, то отец в армии. Увидали бойцов, окружили, расспрашивают, целуют, как родных.

Он выпил забытую рюмку водки и, выбрав самую разваренную картофелину, закусил.

— Эх, друзья, знали бы вы, как нас те люди встречают, которых от гитлеровцев освобождаем! Описать трудно. Один раз я с танкистами в атаку пошел. Рванулись мы и немцев опрокинули. Они от нас — мы за ними. Догнали до речки — они технику свою потопили, вплавь перебрались, а мы стали. Гнать надо было, не останавливаясь, чтобы не дать им оторваться от нас, не дать укрепиться. А речушка хоть узенькая, но глубокая, и переправы нигде не видно; нет дороги танкам. Саперы нужны, а они с пехотой отстали. Стоим мы на берегу, вслед немцам постреливаем, на сердце тревожно. Смотрим — левее наша конница вплавь реку перешла и погнала фрицев по степи — только клинки на солнце заблестели. Вылез я из танка, осмотрелся, вижу — на нашем берегу, километрах в трех, деревенька и из нее движется по низине несколько сот человек. Что, думаю, такое? Взял бинокль, смотрю — нет, не военные. Мужчины в штатском, женщины, дети и все бегут. Те, кто, должно быть, посильнее — впереди. Далеко растянулись. Передние подошли и остановились в полусотне шагов от крайнего танка. Бойцы увидели, что люди свои, — машут им шлемами: подходите, мол. Подошли они, бойцов обнимают, целуют. Меня какая-то бабушка чуть в объятиях не задушила. Не вырвусь от нее — и только.

— Бабушка? — с притворным огорчением вздохнула Мария. — А сколько этой бабушке лет?

— Моей бабушке было лет шестьдесят, но были и… лет по шестнадцать. Просто не повезло мне… — Матвиенко с нежностью посмотрел на жену. — С трудом я от нее оторвался, влез на танк, поздравил людей с освобождением и говорю: «Помогите, товарищи, переправу найти, задерживаться нам никак нельзя». Стих народ. Мосты на этой речке все посожжены, на лодках танки не перевезешь. И вот выходит вперед мужчина лет сорока — я его фамилию записал, Белобородько — и говорит: «Переправу тут не найти, а вот сделать ее можем. Возле села есть каменоломня, и камня там на многие годы припасено. Вот этим камнем мы реку перепрудим, а из телеграфных столбов настил сделаем». И представьте себе: люди голодные, измученные, без всякого понуждения за три километра тянут камни, кто какой может донести, прудят реку, волокут столбы. Правда, гитлеровцы нашу задачу облегчили — утопили в этом месте столько танков, что не пришлось много камня расходовать. Забросали мы танки камнями, накат из столбов сделали и махнули через реку. Насилу нас пехота на третьи сутки догнала. Вот за этот рейд я орден получил.

— А остальные? — воспользовавшись случаем, поинтересовался Шатилов, с завистью рассматривая грудь Матвиенко, украшенную тремя орденами.

— Об остальных — после войны, а то при ней, — Михаил Трофимович мягко потрогал жену за косу, — сам знаешь…

— Что там теперь с заводом нашим?.. — будто сам про себя спросил Дмитрюк и вздохнул.

Матвиенко рассказал, что в их воинской части, пока стояли под Ольховаткой, было известно почти все, что делалось в городе. Знали они о листовках, выпускаемых подпольщиками, о поломках станков на заводе, о диверсиях на железной дороге, о подвиге старого машиниста Воробьева, спалившего колонну танков, привезенных на завод для ремонта.

Историю с инженером Крайневым Матвиенко умышленно приберег под конец. Но едва он сказал, что Крайнев пошел на работу к немцам, как Василий прервал его враждебным окриком:

— Вот это уже сказки! Знай меру.

Пермяков недоуменно почесал затылок. Много хорошего слышал он о Крайневе. У него сложился образ прекрасного человека и руководителя, и вдруг такое… Опустил глаза Макаров.

Не спеша Матвиенко рассказал о том, что Крайнев помогал гитлеровцам восстанавливать механический цех, что его назначили потом начальником охраны.

— Как оно там дальше было, мы не знаем. Но только в одну ночь взлетела на воздух электростанция, — заключил Матвиенко и, достав из потертого бумажника свернутую в несколько раз зеленовато-бурую бумагу, развернул на скатерти.

На Шатилова взглянуло знакомое, но усталое и постаревшее лицо с седыми висками. Под портретом крупным шрифтом стояла цифра: 50 000. Ольга вслух прочитала объявление — эта сумма была обещана за поимку Крайнева.

Только сейчас Макаров поднял глаза (пока шел этот разговор, он упорно поправлял галстук), взглянул на жену и улыбнулся.

— С этого бы ты и начал, — облегченно вздохнул Шатилов. — Полдуши у меня вынул, тоже мне политработник!

— Кто же с конца начинает, — добродушно возразил Матвиенко. — Я сам, пока всего не узнал, попережил порядком.

— Плакат мне отдайте, — сказал Макаров, протягивая руку. — Вам он не нужен, а для Вадимки — память об отце. И документ.

— Да кушайте, пожалуйста. — Анна Петровна придвинула Матвиенко тарелку. — Хозяева в этом доме бесстыжие — до утра слушать могут.

 

10

После назначения Егорова начальником марганцевых рудников Ротову стало казаться, что на заводе появился новый директор. Егоров вел себя очень независимо. Он ни у кого ничего не просил, а только требовал, требовал категорически и безоговорочно. Чувствуя огромную ответственность, взятую на себя, Егоров полностью использовал права, предоставленные ему паролем «марганец». Зачастую Ротов и Мокшин, отдавая приказ о выделении рабочих или материалов для какого-нибудь участка, слышали ответ: «Выполнить не могу. Все отдал «марганцу».

Целая армия людей ушла в степь — связисты, строители, подрывники, слесари, монтажники, горнорабочие. Они прокладывали телефонные линии, перебрасывали мосты через овраги, пробивали штольни, монтировали механизмы, строили бараки. Взлетали на воздух поднятые взрывами сотни тонн пустой породы, прикрывавшей руду.

Никогда Егоров так грубо не ошибался в определении числа людей, необходимых для работы, и сроков окончания строительства объектов. Вступила в действие сила, которую нельзя было учесть по справочнику, рассчитать на арифмометре, — энтузиазм людей. Поглощенный хозяйственно-техническими заботами, Егоров не видел ни призывных плакатов, ни досок показателей, не сразу заметил, что на рудниках появилась многотиражки. И только когда в степи на флагштоке передового участка стала загораться красная звезда, Егоров понял, какую большую работу провел здесь парторг ЦК.

Едва связисты установили связь, Егоров стал звонить директору с каждого рудника, а ночью все равно являлся к нему, отчитывался и скрупулезно проверял выполнение своих требований.

Однажды Ротов, раздраженный требовательностью своего подчиненного, по сути вышедшего из подчинения, сказал Егорову:

— Все-таки поймите, что вы не один на заводе. Есть и другие участки.

— Всегда это понимал, — сумрачно ответил Егоров, — и, надеюсь, через месяц снова понимать буду. А сейчас не могу и не хочу.

Никто не знал, когда спит этот неугомонный человек. В три часа ночи он разговаривал с наркомом, а в восемь утра уже звонил директору с рудника. Только шоферы рассказывали, что, сев в машину, он мгновенно засыпал и просыпался, как только машина останавливалась. Вначале шоферы хитрили и везли его на первой скорости, чтобы дать возможность выспаться, но Егоров быстро разгадал этот маневр. Он назначал им срок прибытия на место и устраивал головомойку за малейшее опоздание.

На восемнадцатый день было намечено выдать первую вагонетку руды, добытой в штольне, и произвести массовый взрыв пустой породы на карьере третьего рудника.

Уже с утра небо нависло свинцовым давящим куполом. Из-за горного хребта изредка доносились угрожающие раскаты грома. Низко над землей летали ласточки, всполошенные надвигающейся грозой.

Гаевой мчался по степной дороге, обуреваемый тревогой. Он знал, что автомашины с аммонитом — семнадцать трехтонных грузовиков — выехали еще вечером. Не давала покоя мысль, успели ли подрывники зарядить бурки или аммонит лежит в бумажных мешках под открытым небом. Связь с рудниками, как на грех, была нарушена.

Всякий раз, выезжая из города, Гаевой с наслаждением вдыхал дурманящий степной воздух и, не отрываясь, смотрел в открытое окно машины. Здесь, на выжженных солнцем буграх, росла та же, что и на юге, серебристая полынь, и сочно-зеленая осока стелилась в заболоченных низинах, так же неподвижно висели в воздухе коршуны, высматривая добычу, так же камнем падали вниз и, разочарованно помахивая крыльями, медленно поднимались в вышину. Только пахла эта степь не так, как южная, и звучала иначе. Здесь, сколько мог охватить глаз, лежали не освоенные еще человеком пространства. И в памяти невольно вставала другая степь, донецкая, давно обжитая людьми. Широко раскинулись в ней города и села, глубоко вниз ушли шахты, высоко к небу поднялись трубы заводов, домны, копры шахт. Высились огромные, как пирамиды, горы пустой породы, выброшенной из недр земли, — то остроконечные и черные — действующих шахт, то бурые и округлые, размытые дождями, давно оставленные людьми. И те и другие свидетельствовали об упорном человеческом труде.

Бесконечное количество железнодорожных путей, обрамленных густо посаженными деревьями, прорезали степь, и по ним громыхали тяжеловесные поезда.

В донецкой степи никогда не было тишины, никогда нельзя было вволю насладиться пряным ароматом трав. Свистки паровозов чередовались с гудками заводов и шахт, а ветер порой примешивал к запаху полыни и чабреца легкий, почти неуловимый запах дыма.

У моста через извилистую речушку, заросшую камышом, шофер сбавил скорость.

— Охотничьи места, — мечтательно произнес он. — Уток здесь…

С острой болью подумал Гаевой о Наде. Любила она покататься на лодке, всегда гребла сама и часто вспоминала детство, великолепную Ворсклу и украинский хуторок с двумя рядами убогих, но чисто выбеленных хат с окрашенными синькой ставнями, с неизменной огненной мальвой под окнами. Гаевой знал родные места Нади и разделял ее восторги. Хороша Полтавщина, край множества сказок, легенд и дум, задушевных, неповторимых в своей музыкальной прелести песен! И как по-разному воспели ее; Шевченко — горькую и обездоленную, Гоголь — суеверную и веселую, полную неподдельного народного юмора.

Не доехав до рудника километров двадцать, Гаевой увидел в степи легковую машину и тяжеловесного человека, расхаживавшего возле нее.

— Хозяин. — Шофер узнал директорскую «эмку».

Подъехав, он остановил машину, выскочил из нее, чтобы помочь своему товарищу, склонившемуся над мотором, но Ротов показал жестом: не надо.

— Третий рудник, — приказал он, не спрашивая Гаевого, куда тот едет. И только когда машина тронулась, протянул руку: — Здравствуй, Гриша. Или мы с тобой уже виделись?

— Нет. Сегодня ты мог меня только во сне видеть.

— Я другой сон видел. Будто пошел дождь, и весь наш аммонит промок, — не то шутя, не то серьезно сказал Ротов.

До рудника оставалось не более километра, как оглушительно ударил гром, заскользили в тучах изломанные нити молний и, словно по их сигналу, на пересохшую степь обрушились потоки воды. Казалось, опрокинулась над землей огромная, наполненная до краев посудина. Над накатанной дотверда дорогой от разбивающихся капель дождя встал плотный туман мельчайших водяных брызг. Машина пошла юзом, и шофер остановил ее. Ротов и Гаевой зашагали напрямик к холму, еле видневшемуся сквозь непроницаемую пелену дождя. Ливень сек их нещадно, они мгновенно промокли, но шли медленно, с натугой волоча ноги по разжиженной земле, — ботинки обросли огромными комьями грязи.

Уставшие, словно проделали многоверстный путь, добрались они до барака. В чистеньком, еще необжитом помещении, у пылающей печи сгрудились измокшие подрывники. Поодаль в черном клеенчатом плаще, нахохлившись, сидел старший подрывник Крамаренко. Он походил на моржа.

— Как аммонит? — крикнул Ротов с порога.

Крамаренко поднял влажное от дождя лицо.

— Укрыт брезентом.

— А брезент откуда?

— У шоферов отобрал. Зачуял грозу.

— Молодец, — с облегчением сказал Ротов, сел на скамью и тотчас вскочил: мокрые брюки прилипли к телу, как холодный компресс.

— Что же ты нос повесил? Аммонит, говоришь, останется сухим? — подбодрил Крамаренко парторг.

— А куда мы его закладывать теперь будем? В воду, что ли? Бурки-то зальет водой…

— У, холера твоей бабушке! — вырвалось у Ротова. — Голову вытащили — хвост увяз! — Он опустился на скамью и уже не поднимался. — Что нужно? Насосы?

— Какие там насосы! Сто бурок, по восемь метров глубиной. Неделю откачивать придется…

— Так что будешь делать?

— Да погодите, подумать надо, — отмахнулся Крамаренко. — Сразу ладу не дашь.

Гаевой смотрел в окно на завесу дождя. Ничего не различишь — сплошная муть. Ливень усиливался, в бараке нарастал гул. Казалось, крыша не выдержит такого мощного потока.

Дверь распахнулась, и в барак влетел, отряхиваясь и фыркая, молодой рабочий. Он сбросил промокшую куртку, вытер ладонью лицо.

— Ну, как там? — спросил Крамаренко.

— С аммонитом хорошо. Брезенты держатся, а в бурках полно воды.

— Володя! — крикнул Крамаренко одному из подрывников. — Иди на смену.

Рабочий, выходя, нахлобучил на уши кепку, словно это могло спасти его от дождя. Пришедший занял его место у печки.

— Крамаренко, а что, если перевезем компрессор и будем выдувать воду воздухом? — обратился к подрывнику Ротов.

— Чепуха, — небрежно отозвался Крамаренко, забыв, что с ним говорит директор.

Ротов не обиделся — слишком был подавлен случившимся. На этот взрыв возлагались самые большие надежды, и вот он отодвигается на неизвестный срок.

— Но ведь это же не первый дождь в твоей жизни, — нетерпеливо сказал директор. — Что вы делали раньше?

Крамаренко молчал.

Со скамьи встал один из подрывников. Он ближе всех сидел к печке, и от его одежды шел легкий парок.

— Запаковывали аммонит в непромокаемую оболочку и спускали в бурки с водой. Но сила взрыва не та. И сейчас ведь пятьдесят тонн заложить нужно… Тут неделю надо паковать, и во что?

Крамаренко резко повернулся к подрывникам.

— Хлопцы, сколько у вас брезентов осталось?

— Пять, — глухо отозвался кто-то у печки.

— Айдате! Режьте каждый брезент на двадцать частей. Будем двухкилограммовые пакеты делать.

— Для чего?

— Вот дурные! — рассмеялся Крамаренко и вскочил со скамьи. — Я уже догадался, а они… Опустим такой пакет в бурку и выбросим воду. Взрывом, а не воздухом… Ну, поняли, наконец, чертяки?

Дождь лил уже не с такой силой, грозные раскаты грома сменились далеким утробным ворчанием, вскоре прекратились и вспышки молний.

Подрывники, повеселев, гурьбой направились в другой конец барака, где были сложены брезенты, разостлали их на полу и стали разрезать на части.

Крамаренко подошел к Ротову.

— Это, Леонид Иванович, дунет не так, как компрессор. Видите, иногда чужая неправильная мысль натолкнет на свою правильную.

Выглянувшее в межтучье солнце уже стояло в зените, когда подготовительные работы были завершены.

Вдоль бурок протянули детонирующий шнур, разложили пакеты. Выстроились подрывники. Через каждые десять бурок — один человек. У запала стояли Крамаренко, Гаевой и Ротов. Крамаренко свистнул, и подрывники, перебегая от бурки к бурке, принялись бросать в них пакеты. Закончив свое дело, они отбежали в сторону.

Крамаренко поднес спичку к бикфордову шнуру. Огонь стал медленно съедать сантиметр за сантиметром, подобрался к детонатору — и сто фонтанов воды, пара, мелкой породы, как мощные гейзеры, поднялись вверх на высоту заводских труб.

Подрывники вернулись к буркам, заглянули в одну, в другую и радостно закричали, замахали руками.

Крамаренко не спешил: бурки пусты, теперь можно закладывать основной заряд аммонита. Ротов и Гаевой заглядывали в каждую бурку — хотели убедиться, что в них действительно нет воды.

— Оказывается, директор не только должен советы слушать, но иногда и подсказывать, — поддел Гаевого Ротов.

Парторг улыбнулся. Он настроился миролюбиво и готов был сейчас простить директору некоторые особенности его характера.

— Все это очень хорошо, Леонид Иванович. За график добычи можно не беспокоиться, но чем мы руду возить отсюда будем?

Ротов помрачнел. Эта проблема до сих пор оставалась нерешенной.

Было темным-темно, когда на эстакаду четвертого рудника стала поступать долгожданная руда. Рабочие встретили ее радостными возгласами. Качали Егорова, строителей и даже двух пареньков, вытолкнувших первую вагонетку из штольни.

Над рудником вспыхнула красная звезда, и тотчас, словно салют победителям в соревновании, взрыв страшной силы сотряс воздух и землю. Его услышали и на заводе. Это Крамаренко, нарушив запрещение о производстве взрывов в ночное время, обнажил мощный рудный пласт на склоне холма.

 

11

Шатилов постучал к Пермяковым в девять часов утра. Ольга, решив, что это почтальон, набросила на себя халатик, открыла дверь. Увидев Василия, смутилась, убежала в свою комнату.

— Что случилось, Вася? — спросила она через дверь, когда Шатилов, раздевшись и повесив на вешалку автомат, появился в столовой.

— Пришел в правую ногу пасть! — ответил он подхваченным у Пермякова старым уральским выражением.

— Вы хоть умыться разрешите. Повернитесь, пожалуйста, к окну.

— Повернулся.

Ольга проскользнула в кухню, но Василий успел взглянуть ей вслед. Он впервые видел ее такой домашней. Незатейливый сатиновый халатик, тапочки, гривка распущенных волос на плечах. Еще роднее показалась она такой.

— Где ваши, Оля?

— Папа ушел в партком, мама на рынке.

Ждать Василию пришлось довольно долго. Подавая руку, Ольга спросила:

— Что-то случилось, правда?

— У меня к вам просьба, Оленька. Получил автомат, подремонтировал, достал патронов. Пострелять хочется — просто руки зудят. А одному… скучно… Поедемте в березняк постреляем. День сегодня ведренный, как летом.

— Половина патронов мне, согласны?

— Даже три четверти отдам, — просиял Шатилов. — Даже все могу. Я хоть пороховой дымок понюхаю.

— А это что? — Ольга увидела на столе альбом и открыла его.

О том, что Шатилов рисует, сказал недавно Иван Петрович («Видел карандашные этюды его работы. Прекрасно! Какой молодчина!») и пообещал упросить Василия показать их Ольге. Она перелистала несколько страниц.

Внимание приковал первый же попавшийся карандашный рисунок — снайпер, поджидающий за пнем врага. Фон был сделан небрежно, как бы не в фокусе, а лицо выписано с такой скульптурной четкостью, что, казалось, выступало из бумаги. Удивительно схвачен прищур глаз и напряженная складка рта, как у человека, затаившего дыхание. Вся поза бойца, подавшегося вперед и прижавшегося к земле, говорила о стремлении увидеть, но самому остаться невидимым. Ольга перевернула еще два листа и, поняв, что альбом быстро не просмотреть, закрыла его.

— Это по-настоящему хорошо, Вася.

— Не знаю. Поедемте, Оля.

Василий помог Ольге надеть пальто, и они вышли.

Пока Шатилов, пряча автомат от любопытных взглядов, ехал с Ольгой в трамвае до конечной остановки, они услышали подробный отчет о вечере встречи с бойцами. Рассказывали о старом горновом, поцеловавшем бойца, о Марии Матвиенко и о вальцовщике сортопрокатного цеха, произнесшем короткую, но сильную речь, которую он, Шатилов, не слышал, обуреваемый вспышками самых различных чувств.

Какая-то девушка восторженно делилась с подругой.

— Больше всех мне понравился Шатилов. Стройный такой. Стал во фронт — и боец ему на плечо автомат. И сказал, как отрезал: «Не посрамлю оружия!»

— Он женатый?

— Наверно, да.

— Эх, все хорошие парни женаты!

Ольга радовалась за Василия. Хотелось повернуться, шепнуть: «Да вот тот, о котором вы говорите, и вовсе он не женатый», — и посмотреть, какое это произведет впечатление.

«Хороший он, — думала Ольга. — Порой резкий, но бесхитростный и скромный. И как рисует… А ведь молчал, никому не говорил».

Когда на последней остановке вышли из вагона, Ольга заметила:

— Однако у вас много поклонниц…

Шатилову хотелось сказать, что ему, кроме нее, никого не нужно, что ничьи похвалы и нежные взгляды не могут сравниться с одним ее теплым словом. Но он только ласково посмотрел на свою спутницу.

Молча шли по улице, испытывая неловкость от любопытных взглядов прохожих. Несколько мальчишек увязались вслед — им очень хотелось рассмотреть оружие — и без всякой надежды клянчили: «Дяденька, дай стрельнуть».

За последними домиками, спрятавшимися в тени деревьев, начинался лес. Улица переходила в широкую, блестевшую накатом дорогу. По обеим ее сторонам тесно стояли худенькие березки, удивительно белые, будто выбеленные, с редкими родимыми пятнами темной коры, сливаясь своими ветвями в плотный бахромчатый массив. В спокойные мягкие тона осеннего увядания врывались багряные пятна кленов, словно зажгли чьи-то невидимые руки сигнальные костры.

Давно уже Василий не бродил по чащам, полянам и сегодня полной грудью вдыхал ароматный воздух, настоянный на хвое, березовой коре и прелых лесных травах. Он шел, жадно озираясь по сторонам, словно искал что-то, шел размашисто, крупно, Ольга едва поспевала за ним. Запыхавшись, она остановилась.

— Ух, устала! Сколько еще идти, Вася? Любая береза — мишень.

— Что вы, Оля! Разве можно в живую березу? — укоризненно сказал Василий. — Мы в Донбассе привыкли иначе относиться к деревьям. Они у нас редки, и мы их бережем.

— Но это Урал, Вася. Деревьев здесь достаточно: они на дрова идут.

— Лучше просеку найдем. Там должны быть пни.

Вырос Василий в донецкой степи и, казалось, полюбил ее безраздельно. Но побывал в армии и вернулся оттуда влюбленным в лес. Властная, величавая ширь степи по-прежнему оставалась родной, привычной, на ее просторах легко дышалось, хорошо думалось, но глазам скоро становилось скучно, и они невольно искали лесные пейзажи.

Вскоре, и вправду, встретилась просека, попался и первый пень, неумело спиленный ступеньками. Свеженькая веточка буйно рвалась от него к небу. Оставляя влажную бороздку, вразвалку ползла по срезу небольшая улитка, вытянув что было силы рожки. Ольга сняла ее, и она тотчас нырнула под свою спасительную броню. Василий выбрал пень повыше и пошел прикреплять мишени. В защитной куртке, в сапогах, с перекинутым через плечо автоматом он был похож на партизана. Достав из кармана четвертушку бумаги, приколол ее кнопками, вернулся к Ольге и с сосредоточенным выражением вскинул автомат. Ольга невольно вспомнила лицо снайпера. «Как же точно схватил он напряженность позы», — подумала она.

Сухо щелкнул выстрел. На открытом воздухе он показался слабым. Василий рванулся к мишени, за ним, заразившись его азартом, побежала Ольга, царапая ноги о сухие ветви.

Листок был пробит точно в середине.

— Браво, браво! — похвалила Ольга и захлопала в ладоши.

Пошли обратно. Ольга взяла автомат, но долго не могла к нему приспособиться. Ей, стрелявшей на занятиях в институте только из малокалиберной винтовки, было неудобно держать автомат за диск. Наконец она выстрелила, но в мишени по-прежнему зияло одно отверстие.

— Что ж, Оленька, оружие вам не знакомо, к нему привыкнуть надо, — успокоил ее Василий. — Долго не цельтесь. Взяли на мушку — и бейте.

Снова возвратились.

— Мы скоро тут тропинку пробьем, — улыбнулась Ольга. — Ох, попадет мне сегодня от мамы! Так прохладно, а я в носочках пошла. — Она сокрушенно посмотрела на свои загорелые ноги в белой паутине царапин и стала снимать приставшие к пальто репьи.

— А вот меня ругать некому… — с нескрываемой грустью отозвался Шатилов.

После четвертого выстрела девушка попала в угол листа и с шутливой гордостью посмотрела на своего инструктора.

Карие глаза Ольги, осветленные солнцем, сияли той беспричинной радостью, которая овладевает человеком, когда он юн и все лучшее у него впереди.

Выстрелил Василий. Они пошли не спеша, уверенные в хорошем результате, но третьей пробоины на листке не оказалось. Шатилов ожидал, что Ольга рассмеется, но она только сказала:

— Бывает…

— Нет, не бывает. — Шатилов стал на колени и показал пальцем на среднее отверстие. Только сейчас Ольга заметила: оно было похоже на сплюснутую восьмерку.

— Пуля в пулю! — вскрикнула девушка. В ее глазах было нескрываемое восхищение.

Вернувшись назад, Василий перевел автомат и нажал спуск. Длинная очередь просверлила тишину леса. Автомат забился в руках и смолк. Ольга побежала к мишени. Листок был изрешечен пулями. Она обернулась, уверенная, что Василий рядом, но он стоял на месте, опустив автомат, и даже не смотрел на мишень. Когда Ольга подошла к нему, он молча перебросил автомат за спину, протянул руку, и они пошли к дороге.

Просека была уже далеко позади, когда Шатилов заговорил.

— Страшный это момент, когда наступает тишина. Вам, наверное, звук выстрела бьет в уши, а мне — внезапная тишина. И это после одного случая. В финскую было. На просеке в лесу подорвались мы на мине — гусеницу порвало. Покрутились на месте и стали. Сидим в танке, в щель смотрим. Тихо, кругом никого. Открыли люк, каску на автомат надели — если где на дереве «кукушка» засела — не удержится, выстрелит. Но ничего, тихо. Командира мы с водителем в танке оставили, на всякий случай пистолеты свои отдали, а сами взяли автоматы и пошли искать помощи. Свернули в лес, но для ориентира просеку на виду держим. Вдруг из-за деревьев залп. Друга моего наповал, а меня в ногу. Свалился я, автомат зажал, жду… Показались белофинны — человек тридцать. Подпустил я их ближе — и очередь. Сгоряча весь диск. Кто лег, а кто залег. Подполз я к водителю, его автомат взял, а финны все постреливают. Лежу, патроны берегу, а как только финны поднялись, снова спуск нажал. Короткая очередь — и смолк автомат неожиданно. Вот тогда мне тишина в уши ударила. Открыл я диск, а там больше патронов нет. Ни одного. И для себя не осталось. Постреляли по мне финны, потом гранату бросили. Оглушили совсем. Поднялись они на этот раз по одному, подходят ближе, еще ближе, а я, как заяц, к земле прижался, автомат за ствол держу. Думаю: подойдут — хоть одного прикладом. Только они как побегут назад! Некоторые словно подкошенные валятся. Смотрю — ничего не могу понять. Обернулся — наши танки по просеке идут. А слышать — ни гу-гу. С тех пор мне тишина в уши бьет… И знаете, до чего тяжело было, когда в Донбассе наш цех затих? Ходил, как шальной. Все казалось, что оглох. Вы утреннюю сводку слышали?

— Проспала… — созналась Ольга. — Вчера такие хорошие известия были.

— А я не просыпаю. В семь часов глаза сами открываются. Слышал сегодня: гитлеровцы в Сталинграде продвигаются в направлении заводского поселка.

— Это там, где три завода рядом? — широко раскрыла глаза Ольга.

— Да. И нажали они здорово. А я вот в тылу сижу и по пенькам стреляю… — погрустневшим голосом проговорил Василий.

— Но вы на другом участке воюете, — попыталась успокоить его Ольга.

— Эх, Оля, никто меня понять не хочет, и вы тоже!

— Неправда. Я вас понимаю. Я сама, когда встречаю девушку моих лет в военной форме, испытываю… ну, какую-то неловкость. А ведь достаточно иногда испытать чувство в зачатке, чтобы понять его до конца. И мне понятно, что эта неловкость может перерасти в стыд.

Василий благодарно посмотрел на Ольгу и, движимый вспышкой долго сдерживаемого чувства, порывисто обнял ее и прильнул к губам.

Девушка уперлась руками в грудь Василия и выскользнула. Василий догнал ее, взял за руку. Она не отняла руки, но упорно смотрела в сторону.

— Я вам не нравлюсь, Оленька, — прервал неловкое молчание Шатилов, и интонация его голоса, робкая, как у провинившегося ребенка, смягчила девушку. Карать его было не за что — за любовь не наказывают. Но настала пора выяснить их отношения.

— Нет, почему же, нравитесь, — непринужденно сказала Ольга, и Василий ответил ей счастливым взглядом.

— Я приложу все силы, чтобы стать достойным вас, чтобы… — Не договорив, он попытался привлечь девушку к себе, но она отстранилась.

— Нет, нет. Это вам не дает никаких прав. Вы что-то чересчур расхрабрились, Вася.

— Простите, я плохо владею собой…

Василий отвернулся, пряча взволнованное лицо.

Странное чувство смятения, растерянности овладело Ольгой. До боли в сердце стало жаль Василия. Он, конечно, заслуживает большой любви, но ведь она не виновата, что любит не его, а Валерия. Только нехорошо, что не хватило решимости сказать об этом.

Василий порывисто сжал ее руку.

— Я люблю вас, Оленька. Только о вас думаю. — И с мольбой: — Полюбите меня. Полюбите, если еще не поздно.

— Поздно, — сказала девушка, решив, не щадя Василия, разрубить наконец этот узел. Но как ни категоричен был ответ, Василий уловил в нем интонацию не то сожаления, не то вины.

 

12

До сих пор Шатилов не знал горечи неразделенного чувства, не знал потому, что никого не любил так глубоко, как Ольгу. Давно ли, читая в старых книгах о любви, он только улыбался — не верил тому, что любовь способна неотступно преследовать человека. Думал: «Такие сантименты присущи только богатым бездельникам, у которых любовь являлась главным занятием, порою выдуманным, потому что им нечего больше делать, кроме как любить». И современные книги укрепляли в нем это убеждение, утверждая, что труд поглощает всего человека без остатка и тем самым спасает от горя и страданий в личной, интимной жизни. А сейчас он в полную меру ощутил всю муку неразделенной любви.

Впервые он понял, что хотя работа и главное в жизни человека, но далеко еще не все, да и работается легче, когда душа согрета любовью. По-прежнему после очередной скоростной плавки он выслушивал поздравления товарищей, похвалы Макарова, только относился к ним теперь с каким-то безразличием.

Единственным родным человеком у Шатилова оставался брат, и теперь все чаще мысли обращались к нему. Вернется с фронта, заживут они вместе; Митя уже повзрослел, посерьезнел, сможет быть другом. В письмах его все чаще проскальзывала нежность, которую раньше он считал недостойной мужчины. Да и какая нежность могла быть у взбалмошного мальчишки, драчуна и задиры, к старшему брату, строгому опекуну, который постоянно журил то за отметки, то за неряшливость, то за разные лихаческие выходки. Даже в минуту прощания при посадке в воинский эшелон Митя смущенно поцеловал брата и огляделся по сторонам — не увидел ли кто, — но все вокруг тоже целовались и плакали.

В последнем письме Митя восторженно писал о медсестре Шуре — дала согласие выйти за него замуж, как только кончится война, спрашивал, трудно ли семейному учиться в институте. Василий ободрил брата: подучит на сталевара, а институт пусть кончает вечерний — и семья будет сыта, и специалистом станет полноценным, — а на первых порах материально поможет.

Был поздний час. Шатилов медленно поднимался по лестнице на свой второй этаж в общежитие. Целый вечер просидел он в красном уголке за карикатурами для стенной газеты и остался страшно недоволен собой. Карикатуры не удались. Люди на рисунках получились реалистическими, не выходило ничего похожего на шарж.

На пороге комнаты его встретил необычайно оживленный Бурой.

— Сто грамм с тебя, Вася, и танцуй. Письмо!

— Уж что-нибудь одно, — сказал Василий, раздеваясь.

— Танцуй.

Василий лениво пристукнул каблуками и протянул руку.

— Давай.

— Не-е, дудки! Так не пойдет.

Спорить было бесполезно. Бурой уже «заправился» и в таком состоянии проявлял необычайное упрямство, которое Василий называл «пьяной блажью».

Пришлось по всем правилам отбить чечетку, да такую залихватскую — даже сам заулыбался.

Но, когда Бурой достал из-под подушки воинский конверт, надписанный чужим, крючковатым почерком, Шатилов оцепенел. А распечатал его — и заплакал мужскими, тяжелыми, как чугун, слезами.

Валерий провожал Ольгу из института домой. Они были так заняты беседой, что не сразу увидели на крыльце Шатилова. У его ног стоял небольшой, видавший виды чемодан.

«Что-то неладное», — заключила девушка.

Василий шагнул навстречу и странным, упавшим голосом попросил Ольгу уделить ему несколько минут.

Андросов бросил ревниво:

— До свидания, Оля.

— Нет, нет. Зайди. Я сейчас.

Когда за Валерием закрылась дверь, Василий сказал:

— Брат… погиб.

— Митя?

— Да, у меня был один брат. Пришел проститься. Еду в область и оттуда на фронт.

Ольга поняла, что отдушину для своего горя Василий найдет лишь на фронте и бессмысленно отговаривать человека, принявшего бесповоротное решение. Она взяла руку Василия в свою и ощутила дрожь его пальцев.

— Папа знает?

— Нет. Боюсь даже проститься с ним. Задаст мне…

— Возьмите на память хоть это. — Ольга достала из кармана автоматическую ручку, протянула Шатилову.

— Спасибо. Разрешите писать вам письма? Только вам… Кроме вас, у меня никого нет… И еще… просьба: поцелуйте меня на прощанье.

Девушка посмотрела ему в глаза долго, ласково и потянулась к щеке. Василий поцеловал ее в губы.

— Берегите себя, Васенька, — с трудом выговорила Ольга.

Всегда легче расставаться у поезда. Прозвучит сигнал отправления, проплывет мимо тебя дорогое лицо с незабываемыми чертами, и разлука наступает помимо твоей воли. Но как тяжело, имея какую-то власть над временем, уйти от любимого человека! Выгадываешь каждую секунду, чтобы задержать момент расставания, чтобы еще раз прошептать несколько горьких и нежных прощальных слов.

— Не забывайте нас, Васенька! — крикнула Ольга удалявшемуся Шатилову и зажмурилась, сбрасывая застывшие в глазах слезинки. Она стояла на крыльце, пока Василий не скрылся за поворотом, и когда вошла в столовую, родители и Валерий сидели за столом перед остывшим чаем.

— Объяснился? — сыронизировал Валерий.

— Простился.

Пермяков от неожиданности даже подскочил.

— Как простился?

— В армию едет. Самовольно.

— Мальчишка! — вырвалось у Валерия, но в ту же минуту он пожалел о сказанном.

— Почему мальчишка? — спросила Ольга дрогнувшим голосом. Брови ее сошлись на переносье, между ними залегла тоненькая, как трещинка, складочка.

Иван Петрович сам считал, что Василий поступил неправильно, необдуманно, и попадись он сейчас ему на глаза — ох, и худо пришлось бы парню! Но принижать своего любимца…

— Если он мальчишка, то кто же вы, молодой человек? Родину отстаивать — мальчишество? Да он и тебя пошел защищать, чтобы ты мог учиться. А ты лучшего слова для него не нашел!

Как ни был взбешен Пермяков, он с тревогой посмотрел на дочь: не перехватил ли? Ольга тщательно вылавливала плававшие в стакане чаинки. Взглянул на нее и Валерий, ища защиты.

— У Васи погиб брат… Больше у него никого нет… — тихо проронила Ольга, не поднимая головы.

— Я нехорошо выразился, и вы меня совсем не так поняли… — попытался оправдаться Валерий, почувствовав осуждение даже в молчании Анны Петровны. — Мальчишкой я назвал его потому, что здесь он нужнее, чем там.

Он встал, оделся и, попрощавшись, вышел. В наступившей тишине резко щелкнул замок.

— Попадет мне от Гаевого. — Иван Петрович покачал головой. — Довоспитывался… Но возвращать не побегу. Долго болело у него — и прорвалось…

 

13

В ту ночь Пермяков спал плохо — осаждали мысли о Василии, — и рано утром, хотя был выходной, он отправился на завод. Остановившись у входа в цех, прошелся хозяйским глазом по печам. На девятой заливали жидкий чугун. Из огромного ковша, медленно наклонявшегося к желобу, хлестал во все стороны мохнатый огненный поток. «Хорошо льет машинист, — с удовлетворением отметил Пермяков. — Равномерно, словно чай наливает». На восьмой печи готовились к выпуску. Это было видно по цвету сливаемой на плиту стали, по особой четкости работы бригады. На шестой шла завалка. Мульды влетали в печь с такой быстротой, словно машиной управлял не человек, а автомат. «Артист, — позавидовал Иван Петрович. — Вот такого бы мне в смену». Буйно бежал через порог вспенившийся шлак на седьмой печи. «Высоко стоит плавка — не сорвало бы порог, — но, увидев у печи Смирнова, Пермяков успокоился: — Этот не подведет — мой выученик».

Подошел Макаров.

— Кем вы на завтрашний день замените Шатилова?

— Как на завтрашний? Он насовсем уехал.

Через полчаса Гаевой уже предупредил военкомат о самовольном уходе Шатилова. Потом подписал командировку Пермякову.

— Поезжайте вдогонку. Это парень решительный. Не возьмут здесь — поедет дальше. Найдет где-нибудь сердобольного военкома. А Макарову скажите, чтобы никому ни слова. Без Шатилова не возвращайтесь, смотрите на это как на партийное поручение. Сумели выпустить — сумейте и вернуть.

Шатилов был единственным штатским человеком в купе и чувствовал себя неловко. Каждый взгляд, обращенный на него, он расценивал как недоуменный или укоряющий.

У окна сидели два бойца — возвращались после лечения на передовую.

— Впервой я в армию с охотой шел, — говорил не в меру полный для своего возраста боец со смешными белыми бровями, придававшими лицу наивный, ребячливый вид. — А сейчас почему-то страшновато.

— Это как кому, — возразил другой, жилистый, со шрамом через всю щеку. — Мне, наоборот, первый раз страшно было. А сейчас спокойно еду, как на знакомое место.

В беседу вмешался Василий.

— Что ни говорите, а когда опыт есть, конечно, лучше. Знаешь, чего остерегаться, где можно рискнуть.

Разговорились. Шатилов рассказал, куда и зачем едет.

— А ты кем работаешь? — спросил белобровый.

— Сталеваром.

— Ста-ле-ва-ром?.. — протянул боец со шрамом. — Так ты, парень, неправильно рассудил. Мы же твоими снарядами стреляем.

— Конечно, неправильно, — подтвердил белобровый.

— Не могу я в тылу сидеть…

— Э, браток, время такое, что надо через не могу! Другой вон в окопе сидеть не может, а сидит: надо.

— Нет, постой, — не унимался боец со шрамом, — как же так: взять и уйти от печи.

— Да печь-то не станет. Другой сталевар найдется, — защищался Шатилов, никак не ожидавший такого поворота беседы. До сих пор ему казалось, что фронтовики относятся к тыловым пренебрежительно.

— А ты как, сталевар хороший или одно звание?

Задетый за живое, Шатилов торопливо достал из-под скамьи чемодан, открыл его. В нем лежали автомат и полбуханки хлеба. Он вынул оружие, протянул бойцу. Тот внимательно рассмотрел алюминиевую пластинку, на которой без всякой претензии на художество было вырезано: «Лучшему стахановцу от гвардейцев».

— Раз лучший — значит, больше стали даешь? — хмуро спросил один из бойцов, собравшихся вокруг.

— Больше, — с достоинством ответил Василий.

— И намного? — поинтересовался боец с верхней полки, внимательно следивший за беседой.

— Тонн на двадцать в смену.

— Пятьсот тонн в месяц?

— Пятьсот тонн… — произнес кто-то в стороне, и Василию послышался в этих словах упрек.

— Печь, говоришь, не станет? — домогался боец с верхней полки.

Шатилову показалось, что беседа идет к благополучному завершению.

— Конечно, нет.

— А эти пятьсот тонн кто за тебя даст? Об этом ты думал? Знаешь, как думать надо, когда делаешь что-нибудь? Надо прежде всего себя спросить: а если все так сделают, как я? Вот ты представь: все сталевары побросали печи и ушли на фронт. Что тогда? Стране нашей конец — стрелять-то нечем. Ты беспартийный?

— Не-ет, — с трудом выговорил Шатилов. Давно он не испытывал такого жгучего стыда.

— М-да… — протянул боец со шрамом. — Парень ты неплохой, а живешь только чувствами. Разумом надо жить.

— Товарищи, поймите, я танкист, башенный стрелок, — взмолился Шатилов.

— С какой же ты башни стрелять будешь, если за тобой остальные потянутся? Или ты считаешь, что на заводе ты только один патриот?

Шатилову стало жарко, лоб его взмок. Все это он готовился услышать в военкомате от людей, выполняющих служебные обязанности, обдумал свои возражения. Но никак не ожидал, что получит такую взбучку от рядовых бойцов, на чью поддержку и сочувствие он рассчитывал.

Бойцы оставили его в покое и заговорили между собой.

Василий не слышал их. Поглощенный своими мыслями, он так и сидел с автоматом на коленях.

«А ведь они правы, — с горечью размышлял Шатилов. — Что, если Смирнов, Бурой и остальные последуют моему примеру? Молодежь поголовно рвется на фронт. Правы и насчет пятисот тонн. Кто их даст за меня? — И он явственно увидел укоряющие глаза Пермякова, удивленные — Макарова, возмущенные, негодующие — Гаевого. — Что же делать? Вернуться? Стыдно. Скажут: сдрейфил. А как встретиться с Ольгой? Ведь она поцеловала меня не как Василия Шатилова, а как бойца, идущего защищать Родину. — Он долго сидел в раздумье, потом махнул рукой: — Пошли бы к черту эти проповедники! Ничего позорного в моем поступке нет».

Поезд замедлил ход, колеса застучали на стрелках. Шатилов спрятал автомат в чемодан и, попрощавшись со спутниками, вышел в тамбур.

 

14

Только на третьи сутки возвратился Пермяков на завод. Гаевого в парткоме он не застал, пришел к Макарову и свалился в кресло.

— Ну? — потребовал объяснения Макаров.

Пермяков отрицательно покачал головой.

— Да, порядки у вас в организации… — холодно сказал Василий Николаевич.

— У вас порядки! — вспыхнул Пермяков. — Вы человек наторелый, надо знать, чем люди дышат. Просит сталевар отпуск на два дня, и вы, не спросив зачем, не подумав, даете. А сами еще упрекаете: «У вас в организации». А организация не ваша, что ли?

— Как там в области? — неожиданно миролюбиво спросил Макаров.

— А что я видел? В военкомате сидел. Не представляете, что там делается. Приступом добровольцы берут.

— Значит, таких, как Шатилов, много?

— Куда там! — И, помолчав, Пермяков сказал: — Хитер он. Обставил военкома. Тот с ним как с человеком обошелся. Поговорил, потребовал с него слово коммуниста, что на завод вернется, пригрозив, конечно, что, если слово не даст, под конвоем отправит. Я сразу понял, что улизнул, дальше подался, раз тут сорвалось.

— В самом деле всех обставил, — согласился Макаров.

— Неприятностей теперь много будет. И командиру нашей подшефной дивизии попадет. Реликвии реликвиями, но два автомата годных вручили гражданским лицам. Военком считает, что это отсебятина, и грозился, что сообщит командующему фронтом. Чтобы не повторялось.

Пермяков вышел из кабинета с чувством досады. «Тоже мне начальник! — возмущался он. — Потерял лучшего сталевара и ухом не ведет».

Пройдя по рабочей площадке, он решил заглянуть на девятую печь — кто же там вместо Шатилова?

— Подошел — и остановился как вкопанный. У среднего окна стоял Василий и внимательно рассматривал свод.

Пермяков вернулся в кабинет к Макарову до предела разозленный.

— Вы что из меня мальчишку строите?

— Садитесь, отдыхайте и не кричите. — Макаров добродушно улыбнулся. — Все хорошо, что хорошо кончается.

…Так и не удалось Пермякову заглянуть в беспокойную душу Шатилова. Испортил он все строго официальным началом беседы, и даже когда перешел на отеческий, а потом и дружеский тон, Василий продолжал молчать или отвечал односложно.

Отпустив Шатилова, рассерженный Пермяков позвонил Гаевому.

— Нашкодил и не кается. Надо проработать его и на цеховом партсобрании, и на общезаводском, да и в газете хорошо бы фельетончик тиснуть. Было бы для молодежи нравоучение.

Последнее время молодые рабочие все чаще самовольно уходили с завода в армию, и предложение Пермякова понравилось Гаевому. Он вызвал сталевара к себе.

Шатилов сказал умоляюще еще с порога:

— Хоть вы мне морали не читайте, Григорий Андреевич. Я их уже наслушался… Уже все понял. Лучше ругайте.

Просительный тон так не вязался с мужественной внешностью сталевара, что Гаевой невольно улыбнулся. Он вышел из-за стола, усадил Шатилова в кресло напротив себя. Василий попросил папиросу.

— Разве дымишь?

— В тяжелую минуту…

— Брось лучше, пока не втянулся. — И Гаевой, делая затяжку за затяжкой, подробно, как врач, прочитал чуть ли не лекцию о вредном действии никотина.

— А вы сами? — поддел его Шатилов, успокоенный мирным началом беседы.

— Я, Вася, давно начал. Юнцом под Каховкой. Английские трофейные соблазнили. Мне трудно оставить. — И круто повернул разговор: — Как у тебя с Пермяковой? Расклеилось?

Шатилов метнул на парторга растерянный взгляд и промолчал.

— С кем дружишь? — допытывался Гаевой.

— С Иваном Петровичем и еще… с Бурым. Но это больше приятель по комнате. Парень он компанейский, но какой-то… развороченный.

— Маловато у тебя друзей. Некому душу излить. Не будешь же отцу на дочь жаловаться… — И Гаевой рассказал о сложном пути, которым пришло к нему первое настоящее чувство к девушке.

Хотя Шатилов и понимал, что не за этим вызвал его парторг, разговор был таким искренним, что он почувствовал себя равноправным собеседником.

— Девушку звали Надеждой Игнатьевной?

— Надей. — Гаевой улыбнулся одними глазами и невольно ощупал карман, где лежало написанное левой рукой, каракулями письмо. Оно было бодрым: «Ничего, Гришенька, не горюй, будем строить жизнь в три руки». — «Еще меня утешает, а самой придется расстаться с хирургией. Сколько мук доставит ей это сознание… Как все нелепо! Муж в тылу, а жена… Ах, Надюша, Надюша, родная моя!»

Григорий Андреевич стал расспрашивать Шатилова о Пермякове — какой характер, каков он в семье — такой ли строгий, как в цехе.

Василий тепло отозвался о Иване Петровиче, сдержанно — о его жене и с восхищением — об Ольге. До сих пор он об Ольге не рассказывал никому и не подозревал, что может говорить о ней запоем, проникновенно и долго. Все наболевшее, глубоко спрятанное неудержимо рванулось наружу, как река, прорвавшая плотину.

Василий совершенно забыл, что перед ним человек старше его на полтора десятка лет, со своим горем, со своими заботами, занятый гораздо более важными делами, чем его, Шатилова, трудная любовь.

И Гаевой забыл, что в цехе у телефона сидит Пермяков и ждет указания, как ставить завтра на партсобрании вопрос о Шатилове.

— У тебя невыгодное положение, — сказал Гаевой, когда, наконец, Шатилов замолк. — Они все время вместе — и в институте, и дома занимаются, и на подсобном, а у тебя такого контакта нет. И интересы у них больно уж общие — учеба.

— Теперь я все сам отрезал. — Василий тяжело вздохнул. — Даже проведать не могу. Стыдно. Столько об армии говорил…

Гаевой задумался. Нельзя было упускать удачного случая поучить молодежь. Но как это отразится на самом Шатилове? Если он осознал свою неправоту, то обсуждение проступка может слишком больно ударить его. Вспомнил себя в детстве. Отец у него был крутого нрава, за малейшую провинность давал жесточайшую трепку, а он, мальчишка, все равно проказил. Даже еще больше, назло, разожженный тайным желанием противодействовать. Мать не раз вступалась: «Ты, Андрей, бей, да не перебивай». Вот и здесь как бы не «перебить». И так у парня горя много: смерть брата, потеря любимой.

И вместо внушения Гаевой подробно расспросил Шатилова о том, как подвигается учеба, удовлетворяет ли работа, не скучает ли он по должности мастера. Удивился, когда услышал, что Шатилов хочет остаться сталеваром, — нравится делать все своими руками, а к учебе стремится «для внутреннего роста, для того чтобы стать настоящим профессором своего дела».

Взглянув на телефон, Гаевой вспомнил о Пермякове. Ждет, бедолага, но не звонить же ему при Шатилове.

— Ты домой? — спросил он.

— Да.

— Тогда пойдем вместе. Давно не был в вашем общежитии. Подывлюсь, як хлопци живут, та до тэбэ зайду. Малювання свое покажешь?

— Идемте. — Василий обрадовался и исходу беседы, и украинской речи, от которой пахнуло родными местами; но более всего был он рад тому, что еще побудет с этим человеком, которому впервые открыл все, что было на душе, без утайки.

 

15

Применение воздушного дутья в мартеновском цехе поразило Пермякова. Еще слушая лекции на курсах мастеров, Пермяков узнал, что при продувке чугуна воздухом температура металла растет от сгорания примесей чугуна. А сейчас он воочию убедился, что и сталь после продувки становится значительно горячее.

Это свойство воздушной струи Иван Петрович задумал применить для расплавления бугров в печи. Как ни требовал он от сталеваров своей смены тщательной чечулинской завалки, все же довольно часто наблюдал такую картину: металл почти везде расплавился, а в одном или двух местах лежал бугром, и это надолго отодвигало конец плавления. «А что, если ничего не выйдет и народ смеяться будет? — мучительно размышлял Пермяков. — Если сочтут затею глупой, — это полбеды, мало кто глупостей не делает, — а вот если в зависти упрекнут — хуже».

В конце концов он набрался решимости. Как-то ночью, увидев на тринадцатой печи два бугра на откосах, велел сталевару пригнать вагонетку и привинтить шланг с трубой к вентилю сжатого воздуха. Пермяков терпеливо сжег трубу — бугор, казалось, почти не изменился в своих размерах.

Отчаявшись в успехе, он велел подать вторую трубу и только хотел сунуть ее в печь, как услышал начальственный голос директора:

— Почему не пять труб? Одной орудовать — все равно что слона соломинкой надувать.

Ротов не понял затеи мастера и решил, что идет обычная макаровская доводка.

Пермякова словно ветром сдуло с вагонетки. «Лешак тебя носит по ночам!» — мысленно выругался он, подходя к Ротову, и сбивчиво поделился своими соображениями. В стороне, подбоченясь, ехидно улыбался сталевар.

— А ну-ка, рукавицы и кепку, — обратился к сталевару Ротов. С трудом напялив на свою большую голову кепку, с неожиданным для его грузного тела проворством влез на вагонетку, легко подхватил трубу и двумя сильными движениями ввел ее в печь.

«Хороший бы из тебя каталь получился». — Пермяков невольно вспомнил те времена, когда мартеновцев подбирали по росту. Выстроит десятник в шеренгу перед заводскими воротами желающих наниматься на работу, зайдет со стороны и смотрит: чьи головы торчат выше других — тех и отбирает. Люди помельче попадали в цех только по знакомству и за водку — ведро, не иначе.

Ротов сжег трубу, выбросил из печи огарок, спрыгнул с вагонетки, посмотрел в окно на второй бугор, потом на часы и задумался.

Сталевар заглянул в печь, приказал машинисту убрать вагонетку и бросил какой-то непонятный взгляд на Пермякова.

Иван Петрович нерешительно подошел к окну. Бугра в печи словно не было. Осмелев от радости, он приблизился к директору.

— Леонид Иванович, слева еще один бугор остался.

— А они были одинаковы размерами? — спросил Ротов.

— Как близнецы.

— Второй бугор не трогайте. Интересно, когда он сам расплавится. Посмотрим, насколько этот способ сокращает плавление.

Пермяков ожил, засуетился у печи и почему-то заставил подручных побрызгать водой площадку, которую только недавно поливали.

Когда бугор расплавился, Ротов подозвал Пермякова.

— Давно так работаете?

— Только сегодня попробовал.

— Хвалю, — сказал Ротов. — На полчаса период плавления сократили. Вот и подсчитайте: по полчаса на каждой плавке по обоим цехам — сколько это?! — Он протянул мастеру руку и ушел.

Распорядившись давать руду, Пермяков помчался к телефону — не терпелось поделиться радостью с Макаровым, хотя время было не очень подходящее.

Макаров просидел всю ночь, уточняя график скоростного ремонта, и только заснул. Проснувшись от звонка, первым делом взглянул на часы — пять минут шестого. Вспомнил, что в цехе работает Пермяков, и встревожился: этот мастер по пустякам никогда не звонил. «Авария», — решил Макаров, снимая трубку, и очень удивился, выслушав спокойное сообщение Пермякова.

— За это спасибо, Иван Петрович. Но до семи часов подождать можно было? Только глаза закрыл.

— Нельзя никак. Начальник цеха должен не позже директора знать. Позвонит вам, а вы не в курсе дела.

Пермяков действительно позвонил не напрасно. В семь часов Ротов вызвал к себе Макарова.

— Я вам компрессоры нашел, — сказал Ротов, уверенный в том, что Макарову невдомек, для чего они потребовались.

— Спасибо.

— А для чего они вам? — притворно спросил директор. — Воздуха у вас и так достаточно — компрессорное хозяйство прекрасное.

— Пермяковский способ потребует много воздуха и труб, — подавив улыбку, ответил Макаров, — он понял этот розыгрыш.

— Ого, информация поставлена у вас неплохо! Когда узнали?

— В пять минут шестого.

— Вот старый чертяка, службу знает! Я в это время еще в цехе был. Премируем старика за предложение. Компрессоры получайте немедленно. Людей для установки дам. Надо внедрить этот способ по возможности скорее и на всех печах обоих цехов. Только проследите за азотом в стали — может повыситься его содержание. Сколько у вас марганцевой руды на шихтовом дворе? — неожиданно спросил директор.

Макаров ответил.

— Соблюдайте экономию. Больше пока не прибудет ни килограмма.

 

16

Новая батарея на коксохимическом заводе дала газ. Повеселели сталевары у печей, нагревальщики в прокатных цехах — бери газа сколько хочешь, сколько нужно для форсированной работы.

Особенно радовался Шатилов: он варил первую плавку в триста пятьдесят тонн. У печи стояли вместо одного — два ковша, в которые должна была потечь сталь по раздвоенному желобу (в цехах такие желоба называли просто «штанами»).

Смирнов и Чечулин не уходили с площадки. Смирнов отработал смену утром, но не покидал цеха — как не увидеть выпуска такой плавки! Чечулин должен был приступить к работе ночью, но пришел присмотреться — дело небывалое! — и стоял поодаль, только изредка заглядывая в печь, где яростно бушевало пламя. Посматривал Чечулин и на транспарант «Комсомольская печь», тщательно вырезанный из покрытого медью железа, и про себя посмеивался: «Молодею, до комсомольского возраста съехал, скоро пионерский галстук надену».

Несколько дней назад Смирнова избрали секретарем комсомольской организации, и тотчас он пришел к Пермякову с просьбой сделать новую печь комсомольской.

— Ты за советом пришел или за помощью? — спросил его Пермяков.

— И за тем, и за другим.

— Совет я тебе дам: по-моему, мысль хорошая, одобряю, но проводить ее в жизнь изволь сам. Учись, сынок, сразу работать самостоятельно. К начальнику пойди, убеди в пользе дела, не поддастся — еще раз поговори, пока не добьешься. Настойчивость — дело хорошее. От этого твой авторитет и среди ребят и у начальника только поднимется. За мою спину не прячься, не смотри, что она у меня широкая. А за подмогой приходи, когда сам не одюжишь.

Макаров охотно согласился с доводами Смирнова, утвердил штат подручных из молодежи, но категорически отказался поставить сталеварами только комсомольцев.

— Тебя поставлю, знаю, что справишься, — сказал Макаров. — Шатилова, потому что обещал ему, да он и сам недавно из комсомольского возраста вышел. А вот третьего, тобой предложенного сталевара не могу поставить — не знаю, как сработает. Пока дам Чечулина.

Против Чечулина Смирнов возражал долго и упорно, соглашался даже на Бурого — лишь бы помоложе, — но Макаров настоял на своем.

— Нет, поставлю. Чечулин на этой печи работал, когда она самой худшей была. Пусть поработает теперь, это его поднимет. Потом его от вас заберу.

Выйдя от Макарова, Смирнов снова побежал к Пермякову, но тот быстро охладил его пыл.

— Ну, что ж, Ваня, для начала, пожалуй, неплохо. Поработаешь так. А придет время — и Чечулина заменят.

…Смирнов стоял у печи, с гордостью поглядывая на транспарант, подчеркнуто переводил взгляд на Чечулина и отворачивался. Вообще об этом сталеваре худого не скажешь — неплохой дядька, последнее время стал общительнее, разговорчивее, даже шутит иногда и сам смеется своим шуткам. Сегодня он особенно весел — на лучшую печь поставили, а давно ли плелся позади всех?

Чечулин догадывался, о чем думал Смирнов, и, отвечая ему снисходительной усмешкой, с хозяйским видом расхаживал по площадке. «Моя печка, никуда я от нее не пойду. Два года отмучился, но дождался».

«За печь отвечать в первую очередь мне, — размышлял в это время Смирнов, — а как я этого лешего на комсомольское собрание вызову? Как с ним разговаривать будешь?»

Иное настроение было у Шатилова. Радостное возбуждение, которое вначале овладело им, сменилось чувством тревоги и напряженного ожидания.

Используя каждую свободную минуту, Пермяков подходил к Василию, проверял, как ведет себя печь, за которую им пришлось повоевать. Он старался подбодрить сталевара, замечая, что тот нервничает.

Взяли первую пробу — тот же металл, к которому привык Шатилов за много лет, те же искры, фейерверком вылетающие из стаканчика. Василий успокоился и о необычном весе плавки вспомнил, только рассчитывая количество руды для доводки.

Еще вчера печи не хватало газа, и Шатилову мучительно хотелось помочь ей. А сегодня можно было питать печь теплом досыта. Шатилов чувствовал себя, как человек, долго мучимый жаждой и наконец добравшийся до озера. Сколько ни пьешь, а все жалко оторваться от воды, о которой так мечтал.

На выпуск плавки пришли Макаров, Гаевой, Мокшин, собрались сталевары из других смен, из другого цеха.

Макаров внимательно посмотрел на последнюю пробу.

— Горячевата? — тихо спросил Пермяков.

— Это хорошо. На два ковша нужно пускать горячее.

Сталь хлынула из печи таким мощным потоком, что, казалось, смоет стрелку в желобе, разделявшую струю на две. Оба ковша начали равномерно наполняться.

— Триста пятьдесят, — услышал Гаевой за спиной чей-то шепот и, оглянувшись, увидел Шатилова. Слегка нагнув голову, затаив дыхание, сталевар смотрел сквозь очки на ковши.

Гаевой подошел к нему, пожал руку. Шатилов внезапно обнял его и поцеловал. Парторг рассмеялся.

— За что?

— Вас в первую очередь, — восторженно сказал Шатилов.

— А во вторую кого?

Василий на миг задержал взгляд на его лице и побежал на рабочую площадку осматривать подину.

— Хороша, как яичко, — успокоил его Пермяков.

Разливочный кран повез первый ковш к составу с изложницами. Другой кран зацепил крюками второй ковш, поднял его над стендом и повез в противоположную сторону.

Макаров и Гаевой с напряжением следили за рабочими, суетившимися у ковша. Разливщик взялся обеими руками за рычаг стопора. У Макарова чуть дрогнули желваки на скулах — в этот ответственный момент может оторваться пробка в ковше, и тогда не миновать аварийной разливки. Но все обошлось благополучно. Из-под ковша сверкнула белая струя, и из изложницы вырвалось пламя загоревшейся смазки.

В это время подошел Ротов и велел подручному позвать Шатилова и Пермякова.

Они пришли вместе.

— Прошу вас завтра вечером в клуб ИТР, отпразднуем такое событие.

Когда мартеновцы удалились, директор наклонился к Мокшину.

— Не хочется этого празднества, но нужно отметить людей.

— Да, не ко времени, — согласился Мокшин. — Марганцевой руды осталось на пять дней.

Если бы можно было остановить время…

 

17

Как ни мало бывал Пермяков дома, от него не укрылось необычное поведение жены и дочери. Они все о чем-то перешептывались, что-то тайком обсуждали, много шили, и Ольга подолгу вертелась перед зеркалом, подгоняя по фигуре то одно, то другое новое платье.

«Ох, никак к свадьбе готовятся!» — догадывался Иван Петрович, но, обиженный заговорщицкой политикой жены и дочери, помалкивал.

Все восставало в нем при мысли, что Ольга по своей неопытности и доверчивости может жестоко обмануться, и сердце его сжималось от неосознанного страха за будущее дочери — хотелось, чтобы оно было безоблачным. Однако, если бы он и мог разрушить отношения Ольги с Валерием, то не стал бы этого делать. Так часто люди, не соединившие свою жизнь с теми, кого полюбили впервые, корят себя за совершенную ошибку! Неизведанное, предполагаемое счастье рисуется им радужнее того, которым обладают. И в тайниках души надолго залегает тоска по первой сильной, но почему-то оборванной любви.

Иван Петрович благоговел перед дочерью и страшился даже мысли о том, что когда-нибудь Ольга осудит его злую родительскую волю. Но и оставаться в стороне он не считал возможным.

С женой говорить не имело смысла — она, может, больше, чем Ольга, была ослеплена достоинствами Валерия, да и вразумительно, веско объяснять ей причину своей неприязни к Валерию Иван Петрович не мог. Только дочери счел он возможным высказать свои весьма смутные соображения.

Улучив время, когда жены не было дома, он подсел к Ольге.

— Я знаю обо всем, Оля. Моим мнением ты интересуешься?

— Оно мне известно, папа, — сдержанно ответила Ольга, внутренне подготавливая себя к стычке.

— Выходит, отцу и говорить с тобой не о чем, — обиделся Иван Петрович. — А замужество — дело серьезное. На всю жизнь себе товарища выбираешь. Неудачным окажется — уходить придется или маяться.

Ольга молчала, и Иван Петрович откровенно залюбовался ею. «Красавица, — подумал он с горделивой нежностью, хотя черты лица Ольги были далеки от правильных. Но так уж водится: родительский глаз всегда дорисовывает то, что не дорисовано природой. — Давно ли была тонконогой неоформившейся девчушкой и бах — взрослый человек, невеста».

— Чем вам не нравится Валерий? — напрямик спросила Ольга чужим голосом.

Пермяков заранее обдумал разговор с дочерью, и этот вопрос не застал его врасплох, хотя несколько сбил с намеченного плана.

— Вот этого я и сам сказать не могу. Вроде против него у меня ничего нет…

— Так это хорошо! — как вздох облегчения вырвалось у девушки.

— Не совсем хорошо. Против него ничего сказать не могу, но и за — тоже. Не знаю его, не раскусил. Парень он видный, ум как будто есть, а вот в душу его не проник.

Ольга улыбнулась.

— Предоставьте изучать его душу мне, папа.

— Вот к этому я и клоню, дочка, — к изучению, и прошу тебя об одном: не спеши. Узнай человека хорошенько, присмотрись. Ты еще совсем молода и только на третьем курсе…

Между бровями у Ольги залегла напряженная складочка.

— Подождать до пятого? — спросила она таким тоном, будто соглашалась сделать это.

Но Пермяков смекнул: лукавит.

— Ну, ты уж до пятого. Отложи хоть до четвертого. А тогда пусть мать внука дожидается. Хочется ей с малышом понянчиться… Сердце женское такое: сначала детей воспитывать, а потом детей своих детей. Да и мне, признаться… мальчонку хочется. Народ они озорной, занятный, не то что девочки, кукольницы. Думалось мне, что муж моей дочери мне дорогим сыном будет…

По лицу Ольги скользнула тень, и, заметив это, Иван Петрович приободрился.

— Вот матери твоей воспитание, вежливость все больше по душе, а зря. Другой, посмотришь, и прост и неловок, а за любимую в огонь пойдет. А иной ручки целует, комплименты расточает, пальто ловко подает, телеграмму в праздник послать не забудет, — все сделает, что ему недорого стоит, а поступиться своим — не поступится. Пойми, дочка, любовь не этим измеряется, а тем, что человек за нее отдать способен. Вот хотя бы мама твоя. Чечулин, знаешь, за нее сватался. Отец его богатый был, дом свой имел, а полюбился ей я — от всего отказалась, в наймычки пошла. Вот это любовь… ничего против не скажешь.

Впервые отец говорил о любви, и Ольгу тронула задушевность и прямота его слов. Она ожидала, что отец будет нападать на Валерия, расхваливать Шатилова, но он этого не сделал, и желание спорить у нее пропало.

Пермяков погладил каштановые волосы дочери.

— И еще хотел сказать тебе, только выразить хорошо не сумею. Очень важно, чтобы у человека, с которым жить собираешься, душа родная была, чтобы она на твою походила.

— Созвучие душ.

— Вот-вот! Только тогда все идет ладно. Никому ничем поступаться не приходится, приноравливаться не надо. А вот если душа у него двоюродная, — дело плохо. Мать за меня и пошла, потому что душу близкую почуяла. И не каялась, хотя и обижал ее иногда, сама знаешь.

Запас доводов у Ивана Петровича иссяк, и он без обиняков спросил Ольгу:

— Так повременишь, доченька?

— Подумаю, — ответила она, но, взглянув на опечаленное лицо отца, сдалась: — Повременю, папа.

 

18

Адрес госпиталя Надя так и не сообщила, зная, что муж тотчас приедет, а она не хотела отрывать его от работы. На конвертах значился только номер полевой почты, и пока Гаевой выяснял, где находится госпиталь, Надя написала, что может вернуться домой со дня на день.

Григорий Андреевич начал подумывать о другой, более уютной комнате.

Директор гостиницы несказанно удивился, когда его самый невзыскательный жилец попросил дать номер побольше и проявил требовательность в отношении обстановки. Пришлось подыскать шифоньер с зеркалом, гнутую никелированную кровать, дубовый письменный стол. Директор никак не мог понять, почему Гаевой отказывается от широкого дивана с тремя подушками вместо спинки, обитого зеленым плюшем, а настаивает на обыкновенном, крытом обязательно коричневым дерматином. Ковер пришлось заменить заурядной дорожкой с украинским орнаментом.

Гаевой хотел, чтобы обстановка напоминала Наде их первую комнату в общежитии, и это ему в конце концов удалось.

Мысли о Надином приезде все больше и больше волновали Гаевого. «Какой вернется она? Как скоро найдет себя? Им теперь обязательно нужен ребенок. Но поможет ли ей это? Полностью нет. Надя привыкла работать, и семейные заботы не заполнят ее. И за ребенком ей трудно будет ухаживать с одной рукой. Но ничего, придется обучиться этому искусству самому. Только обязательно девочку, — мечтательно думал Григорий Андреевич. — Девочки привязчивы, послушны, они, как правило, материнской ориентации, постоянно возле матери, не то что сорванцы-мальчишки».

Одного опасался Гаевой: не возникнет ли у Нади отчуждение к нему? Надя не позволяла жалеть себя. И замуж она долго не соглашалась выйти после случая в деревне — все пыталась разобраться, действительно ли он полюбил или женится, выполняя свой долг. Сама она способна была принести себя в жертву, но жертв со стороны других не терпела.

И вот наконец долгожданная телеграмма: «Встречай двадцатого шестнадцать тридцать пять вагон семь последний раз целую заочно Надя».

Не доверяя уборщице, Гаевой сам привел в порядок комнату, прошелся тряпкой по местам, где могла осесть пыль. Сегодня в его номере, впервые появилась еда — не идти же сразу в столовую.

Выехал он за час до прихода поезда, рассчитывая, что, если машина не заведется — бензин сейчас плохой, — он успеет дойти пешком. На вокзале посетовал на свою недогадливость — почему не поехал на ближайшую станцию? Вот был бы Наде сюрприз! И на целый час встретились бы раньше…

Сорок минут, проведенных на вокзале, тянулись невероятно долго. Григорий Андреевич остановился у газетной витрины в зале ожидания, попытался читать статью «О задачах железнодорожного транспорта» и уже добрался глазами до половины ее, но убедился, что ни одно слово не уложилось в сознании, и отошел. Походив по перрону, снова вернулся к газетной витрине и опять поймал себя на том, что ничего не понимает. За пять минут до прихода поезда он вышел на платформу и неожиданно увидел дымок паровоза и вынырнувший из-за поворота состав, который медленно подходил к станции.

У двери седьмого вагона теснились военные, среди них не было ни одной женщины. Надя стояла у окна и искала его глазами в толпе встречающих. Гаевой замахал ей рукой и, не ожидая, пока пассажиры выйдут из вагона, протолкался в купе и стиснул жену в объятиях. Она обвила его шею рукой и долго не могла оторваться.

— Ну, вот, я и приехала, Гришенька, — сказала Надя, переводя дыхание. — Вези домой.

На перроне Гаевой рассмотрел жену и нашел в ее лице что-то новое, привлекательное и необычное. Так бывает после долгой разлуки. Как бы ты ни изучил лицо любимой, с какой бы отчетливостью ни вставало оно перед твоим мысленным взором, при встрече оно всегда кажется лучше, чем было, даже если неумолимое время поставило уже свои отметины.

Григорий Андреевич ожидал увидеть жену в военной форме, в пилотке, но на ней было незнакомое ему новое драповое пальто и синий берет.

— Здравствуйте, товарищ военврач, — приветствовал Гаевую шофер. — Долго вы к нам собирались.

Надя протянула левую руку. Гаевой, стоявший позади жены, невольно остановил взгляд на другой руке в черной перчатке, которую она инстинктивно спрятала за спину.

«Бедняжка, еще не привыкла… Привыкнет ли? — испытывая судорожную боль в сердце, проговорил про себя Гаевой. — И как вести мне себя?»

В машине выдержка оставила Надю. Она уткнулась лицом в плечо мужа и заплакала. Берет сбился набок, и Григорий Андреевич молча гладил стриженые, в мелких завитках, волосы. Не хотелось произносить банальных слов утешения, а особых слов, которые влили бы свежую струю в душу Нади, он не находил.

— Как я рада, что опять с тобой! — заговорила Надя. — А знаешь, какое мною овладевало отчаяние. Потом присмотрелась к другим. Большинство ведет себя мужественно, а ведь страшные есть… Был там музыкант один, потерявший зрение. Очень долго с ним возились и безрезультатно. Так что ты думаешь? Он еще врачей успокаивал: «Это мне повезло, что не слух потерял. Слепой, я все же останусь музыкантом».

Машина остановилась у гостиницы.

— Прибыли, — сказал шофер, лихо затормозив машину, и открыл дверцу.

Пошли по засыпанному рудной пылью тротуару. Входя в парадное, Надя спросила:

— Откуда он меня знает?

— Тебя тут многие знают. Я поделился с кем-то, что ты в госпитале, и после того кто ни встретит — первым делом спрашивает: «Как жена?»

Подошли к номеру. Григорий Андреевич отпер дверь, пропустил жену вперед. Она вошла и вскрикнула от неожиданности:

— Боже мой, все как было у нас тогда!..

Гаевой помог снять пальто. Надя села на диван и еще раз осмотрела комнату. Бросились в глаза ее фотографии над письменным столом. Но любимая фотография Григория Андреевича — она за веслами в лодке — отсутствовала. Надя понимающе посмотрела на мужа и проникновенно, как умеют только женщины, сказала:

— Какой ты у меня умница, Гришенька, и как хорошо, что ты у меня есть! — И неожиданно добавила категорическим тоном: — Только не вздумай жалеть меня: я такая же, как была. Ну, рассказывай по порядку.

— Рассказывай ты, Надюша. Я тебе подробно писал.

Начался тот бессвязный разговор, который бывает только после длительной разлуки, когда хочется сказать все сразу и никак не доберешься до главного, мельчишься, теряешься в пустяках, — разговор, выражающий не столько мысли, сколько чувства.

 

19

Марганцевой руды на заводе оставалось на два дня, и время уже считали минутами, как в бою.

Поздно вечером в кабинете директора собрались Мокшин, Гаевой, начальник доменного цеха, снабженцы.

Перед Мокшиным лежал список автомашин, он просматривал его и невольно пожимал плечами:

— Хоть переходи на «китайский» метод работы.

В Северном Китае, в освобожденных районах, на металлургические заводы руда не подвозилась — железная дорога была разгромлена японцами и гоминдановцами, — но домны все же не остановили: они работали на приносной руде. Ночью, под защитой темноты, китайцы на плечах переносили руду через горные перевалы.

На директорском коммутаторе зажглась лампочка. Ротов взял трубку и долго слушал.

— Вы мне лучше ответьте, почему так мало проката, — сказал он, и лицо его напряглось. — Баба вы, а не начальник. Нюни распустили… Ваше дело катать, а мое — думать о марганце, — и бросил трубку.

— Что у него? — спросил Гаевой.

— Нежное воспитание. Говорит, темп снижен, — видите ли, вальцовщики знают, что завод накануне остановки. Вот где, товарищ парторг, нужна ваша работа.

— Я тоже должен знать, чем людей успокоить, а не кричать «ура», — обозлился Гаевой.

Снова зажглась лампочка.

— Здравствуйте, товарищ нарком, — обрадовано сказал Ротов в трубку и, не успев изменить интонации, добавил: — Руды осталось на два дня.

Директор переключил телефон наркома на динамик, и все услышали спокойный голос.

— Дорогу закончили?

— Сегодня утром.

— Сколько машин вывезли?

У Ротова вытянулось лицо.

— Восемнадцать.

— Так что же вы, сидите и ждете, пока станет завод? Чем занимаетесь? Совещаетесь?

— Да, совещаемся, — ответил Ротов с вызовом. — Чем возить руду? Я вам каждый день докладывал, что…

— Автомашинами! — крикнул нарком. — Завтра все автомашины на руду! Все, за исключением тех, что на развозке продуктов.

— А кислород? А смазка? А детали?

— Приказываю: завтра весь автотранспорт на руду. Проверю лично. Если доменный станет — сдайте дела Мокшину. Вам нужно любой ценой продержаться трое суток. Утром доложите.

Ротов встал из-за стола и долго ходил по кабинету, заложив руки за спину. Потом взял список автомашин, крупным нервным почерком написал: «Все, кроме орсовских, — на рудник», — и протянул бумажку начальнику отдела.

— Организуйте грузчиков.

Гаевой направился к выходу.

— Куда, Григорий Андреевич?

— У меня дел на всю ночь хватит.

— Это совсем не похоже на наркома, — раздумчиво произнес Ротов. — На совещании он ничего вразумительного о транспорте не сказал. Целый месяц я ему надоедал: чем возить? Сначала он сердился, а потом просто вешал трубку. Я уже хитрить стал: начну с чего-нибудь другого, а уж после об автомашинах спрашиваю. Здесь разговору и конец. Щелкнет в аппарате — и все.

— Что-то он намечал, но, очевидно, не вышло, — высказал предположение Мокшин. — И чем нам сейчас автомашины помогут? Сажать на них некого — шоферов нет.

…Вот он и пришел, самый страшный, самый напряженный день. На коммутаторе у Ротова горели все лампочки — все телефоны звонили одновременно. Сообщали о задержке в подаче деталей для крана на коксохимическом заводе, об отсутствии смазки в сортопрокатном цехе. Аварийным звонком сообщил Кайгородов о неудачной разливке плавки из-за отсутствия кислорода. У Макарова остановилась печь — нечем было выжечь «козла» в отверстии, — и сплавленный с огнеупором металл вырубали по старинке, вручную.

Ротов отдал свою легковую машину для подвозки кислорода и сам пешком отправился на рудную гору, только чтобы уйти куда-нибудь подальше. Очутившись у подножья горы, он вспомнил, что и тут есть механизмы, которые требуют деталей, смазки, и повернул обратно.

На коммутаторе по-прежнему горели все лампочки. Директор сел за стол, с силой сжал пальцами виски, пытаясь унять головную боль. «Один такой день пережить можно. Но что будет завтра?»

Вечером, от семи до одиннадцати, звонки обычно стихают. Начальники цехов до семи успевают переговорить с директором и, если работа идет нормально, отправляются на отдых домой. Но сегодняшний вечер не принес обычного затишья. Цехи продолжало лихорадить.

Поздней ночью Ротов приказал снять с руды три автомашины и отдал их диспетчеру завода для аварийных нужд.

Наступил второй день работы без автотранспорта. В окно своего кабинета Ротов наблюдал картины, необычайные для завода. Рабочие таскали на руках кислородные баллоны, на носилках — детали. Бригада слесарей прокатила по асфальту из механического цеха огромную, весом более тонны, зубчатую шестерню.

Лампочки на коммутаторе не потухали. Иногда Ротов снимал трубку, выслушивал и отвечал одно и то же: машин нет. Кто бы в другое время решился позвонить директору по такому поводу? «Вот и перешли на «китайский» метод работы», — с грустью думал Ротов, глядя на вереницу людей, перетаскивавших различные грузы.

Около часу дня в кабинет влетел необычно возбужденный Гаевой.

— Идем ко мне! — крикнул он с порога. — Да скорее же!

Недоумевая, Ротов медленно (казалось, истаяли в нем последние силы) поднялся из-за стола и пошел вслед за Гаевым. Окна кабинета парторга выходили на площадь перед заводоуправлением. Директор взглянул в окно и невольно протер глаза — показалось, что он галлюцинирует. Половина огромной площади была запружена автомашинами, а они все шли и шли по проспекту на площадь, подравнивались в ряд и замирали.

Ротов потряс головой и вопросительно уставился на Гаевого.

— Сам не знаю, — промолвил тот. — Только что вернулся от диспетчера к себе, смотрю — и глазам не верю. Ведь это машины? Нам? — спросил осторожно, словно боялся услышать отрицательный ответ.

— Машины… — повеселел Ротов, и лицо его сразу помолодело. — Двадцать… сорок… восемьдесят… — считал он, а машины все шли и шли…

На тротуаре уже собралась толпа рабочих. Небольшая группа обступила крайнюю машину. Рабочий в гимнастерке внимательно осматривал борт, указывая на что-то пальцем.

— Пробоины, — догадался Гаевой и вышел из кабинета.

Вскоре он вернулся сияющий в сопровождении майора. Майор отдал честь Ротову и отрапортовал:

— Мотобатальон в составе двухсот машин под командованием майора Нестерова прибыл в ваше распоряжение, товарищ директор.

Что-то дрогнуло в лицо Ротова, резкие черты смягчились, словно оплыли, он шагнул навстречу майору, крепко двумя руками потряс его руку. Гаевому показалось, что Ротов сейчас обнимет майора, расцелует его.

— Откуда? — только спросил директор.

— Со Сталинградского фронта.

— Со Сталин-град-ского? — растягивая слово, переспросил Ротов.

— Да. Переброшены по указанию Верховного Командования.

Директор хотел что-то сказать, но от волнения не смог. Гаевой пришел ему на помощь.

— Но почему же не предупредили?

— Бойцам ничего не надо, — решительно запротестовал майор. — В пути они выспались — батальон был на переформировании. Нас уже погрузили в эшелон, чтобы снова отправить на передовую, но в последнюю минуту приказ был изменен. Работать будут день и ночь, спать — во время погрузки и разгрузки. Они прекрасно понимают, что если их сняли со Сталинградского фронта, то, значит, здесь дело огромной важности. Жду ваших указаний.

Через полчаса первая колонна из пятидесяти машин двинулась на рудники; через час — вторая.

— У тебя нет желания поехать с нами, Григорий Андреевич? — спросил Ротов.

— Я поеду в танковое училище.

— А что там?

Гаевой ответил уклончиво:

— Дела.

Радостное известие обладает способностью распространяться с удивительной быстротой. Слухи о возможной остановке завода расползались медленно и доходили не до всех — кому хотелось огорчить жену, брата, соседа, знакомого? Переживали горе в себе. А радость? Кто удержится от того, чтобы не передать ее другому? От этого и твоя собственная радость словно удваивается, утраивается, удесятеряется. Почти мгновенно об автоколонне узнали и завод и город.

Просматривая ночью сводку работы цехов, Ротов взял красный карандаш, обвел петелькой цифру 128 — такой процент выполнения плана сортопрокатным цехом был достигнут впервые. Он вызвал к телефону начальника цеха, того самого, которого позавчера обозвал бабой, и спросил, кого следует премировать за работу.

— Никого, — был ответ.

— Почему так?

— Узнали люди об автоколонне, и темп работы изменился. Кого тут премировать?

Директор подумал и все же написал приказ о премировании смены за достижение рекордной производительности.

Четыре колонны по пятьдесят машин в каждой беспрерывно возили марганцевую руду по строжайшему графику и еле-еле успевали снабжать доменный цех. О прибытии каждой колонны диспетчер докладывал директору. На пятые сутки колонна, которую сопровождал майор, не вернулась на завод. Ротов подождал час, еще полчаса, проверил запас руды в бункерах доменного цеха и, убедившись, что в них почти ничего не осталось, выехал навстречу, пригласив с собой Гаевого.

Проехали двадцать километров по хорошо укатанной дороге — и наконец увидели в степи неподвижно стоявшую колонну.

— Не пойму… — процедил Ротов. — Если поломка, то не должны стоять все…

С тревожным чувством подъехали к первой машине, и тут все стало ясно: водитель спал мертвым сном; привалившись к нему, храпел обессилевший майор.

Ротов прошел вдоль колонны и понял, как изнемогли эти люди. Они работали уже в полудремотном состоянии, и едва машины, вслед за первой, остановились — все заснули.

— Надо будить, — сказал Гаевой и решительно открыл дверцу головной машины.

Директор схватил его за руку.

— Не надо, пусть поспят. Ведь ты человек чуткий, Гриша.

Не послушав Ротова, Гаевой тронул водителя за плечо. Это не оказало никакого действия. Тронул еще раз — безрезультатно. Тогда, подражая голосу старшины, будившего его в свое время в казарме, протяжно крикнул:

— По-ды-ы-майсь! Шофер по-прежнему спал.

Ротов возмутился:

— Оставь!

Но Гаевой нажал кнопку сигнала. Шофер встрепенулся, открыл глаза, включил мотор и тронулся в путь. Майор продолжал спать. От шума мотора проснулся шофер второй машины, третьей… Колонна, быстро набирая скорость, понеслась к заводу.

Когда последняя машина прошла мимо, Гаевой сказал директору:

— Едут на отдых. У завода их встретит начальник танкового училища, заменит водителей курсантами, и бойцы отдохнут сутки. Теперь через три дня на четвертый они будут отсыпаться.

Ротов взглянул на Гаевого. В этом взгляде были и смущение и признательность.