Мир Приключений 1955 (Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов)

Попов Владимир

Томан Николай

Воинов Александр

Гуревич Георгий

Иванов Валентин

Андреев Кирилл

Фаст Говард

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ (Альманах) № 1

Государственное издательство «Детская Литература» Москва 1955

СОДЕРЖАНИЕ:

Владимир Попов. Подземное хозяйство Сердюка. Рисунки Е.Шипова

Николай Томан. В погоне за Призраком. Рисунки А.Иткина

Александр Воинов. Кованый сундук. Рисунки И.Пахолкова

Георгий Гуревич. Второе сердце. Рисунки В.Винокур

Валентин Иванов. Повести древних лет. Рисунки Ф.Збарского

Кирилл Андреев. Три жизни Жюля Верна. Рисунки В.Чуправа

Говард Фаст. Тони и волшебная дверь. Перевод И.Кулаковской и М.Тарховой. Рисунки А.Васина

 

 

Владимир Попов

Подземное хозяйство Сердюка

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Глава первая

В оккупированном гитлеровцами донецком городе продолжалась своя страшная жизнь. Никто не знал, что произойдет с ним завтра, даже сегодня, вернется ли он, уходя из дому, переживет ли ночь, ложась спать. Спасаясь от угона в Германию, люди прививали себе болезни, прятались в подвалах и на чердаках. Казалось, жестокий мор надвинулся на город, ещё недавно шумный, как улей, и редкие жители ходят по улицам, как приговоренные к смерти. Большинство разбредались по селам, меняя носильные вещи на хлеб, кукурузу, картофель. Покидали дома чуть свет, стремясь вернуться дотемна. Запоздавшие предпочитали ночевать в степи на снегу, лишь бы не попадаться ночью на глаза полицаям или жандармам.

Но и гитлеровцы чувствовали себя здесь как на раскаленных угольях. Дорого обошлась их начальству гибель хозяйственной команды, поднятой на воздух при взрыве подпольщиками котельной электростанции. Коменданта города и шефа гестапо с их ближайшими помощниками, не сумевших уберечь электростанцию, отправили на самый тяжелый участок фронта.

Начальником гестапо был вновь назначен фон Штаммер, недавно снятый за провал агентурной сети. Штаммер старался как мог. Заборы и стены домов запестрели приказами, в которых единственной мерой наказания за малейшую провинность значился расстрел. Полиция снова провела перерегистрацию паспортов и, набрав дополнительный штат полицаев, всё чаще устраивала облавы.

Шесть дней после взрыва котельной подпольная группа Сердюка не выпускала листовок, приспосабливаясь к новой обстановке. На седьмой день в лестничных клетках домов, на внутренней стороне заборов снова появились листовки с красной звездочкой. Эти листовки срывали полицаи, но чаще всего бережно отклеивали те, кто переносил их из дома в дом. Многие же просто заучивали их и передавали из уст в уста.

* * *

Однажды утром в ремонтную мастерскую Пырина пришла пожилая женщина и молча положила на стол замок ручной работы без ключа. Пырин осмотрел затейливый механизм, взглянул на посетительницу, снова на механизм.

Ошибиться было нельзя — об этом замке, как о пароле, говорил ему Сердюк. Алексей Иванович показал глазами на дверь в жилую часть домика.

В такое беспокойное время Сердюк никак не ожидал видеть связную. Он рассчитывал, что это свидание состоится позже, когда утихнет переполох, вызванный взрывом электростанции. Связная потребовала детального отчета об организации взрыва и о положении в подпольной группе.

Сердюк подробно описал диверсию, рассказал, что, взорвав станцию, инженер Крайнев ушел в степь, дабы перейти линию фронта, и о нём до сих пор нет никаких известий; Мария Гревцова попрежнему служит в полицайуправлении, снабжает подпольщиков паспортами и информирует их обо всех мероприятиях, намечаемых полицией; Петр Прасолов работает в механическом цехе, где делать стало нечего из-за отсутствия электроэнергии; младший брат Петра — Павел в кочегарке гестапо. Использовать его пока не представляется возможным. Валя Теплова печатает листовки, Саша их распространяет. Этого парнишку он ещё ни разу не видел, но знает: подпольщик отменный; работает в бригаде по восстановлению мартеновского цеха и всё успевает. У него большая группа из ребят самого разного возраста, неуловимых и смелых. Расклейка листовок — это их дела. Потерь в личном составе пока нет.

Внимательно выслушав Сердюка, связная стала расспрашивать о жизни и быте рабочих: что делают, чем питаются. Взяла со стола кусочек хлеба, похожего на жмых, бережно завернула его в чистый платок и положила в кошелку.

— Секретарю ЦК партии Украины покажу.

— Ему лично? — изумился Сердюк.

— Конечно. Как бы ни был он занят, нас, связных, принимает немедленно. Всем интересуется. Особенно построением организации, конспиративной работой, системой связи. О каждой подпольной группе всегда расспросит, как было задумано и как сделано, что не учтено, какие ошибки допущены при организации подполья. — Глаза у связной потеплели, стали добрыми. — Как-то мне пришлось доложить секретарю ЦК, что хозяин одной явочной квартиры отказался работать с нами, заявив: «Я вас не знаю, и вы меня не знаете. Я жить хочу». «А вы полагаете, что все могут быть героями? — ответил он мне. — Этот гражданин, значит, трус. Предавать он не станет, но он трус. Характер у него такой». — «Теперь я его боюсь», — созналась я. «Это тоже от характера. Он немцев боится, а вы его. Понимаю вас. Тяжело советским людям работать в подполье. Они годами привыкли верить друг другу, а гитлеровцы годами специализировались на шпионаже, шантаже, провокациях».

Сердюк позавидовал связной. Бывает на Большой земле, говорит с большими руководителями, носит в своем сердце их простые человеческие слова, согревает этими словами души тех, кто сейчас находится на временно отчужденной земле.

На миг у него потускнели глаза, и связная, заметив это, тепло произнесла:

— В ЦК партии Украины очень довольны вашей работой. Разгром гестаповской агентурной сети и взрыв электростанции выполнены блестяще. Спасибо вам.

Глаза Сердюка радостно вспыхнули, он хотел что-то сказать, но не нашел слов и только крепко сжал её руку своей широкой, сильной ладонью.

Связная почувствовала его волнение, улыбнулась и заговорила снова:

— Мне поручили напомнить вам об основном: ваша группа оставлена в тылу со специальным заданием бороться с гестапо. Вернитесь к этому. Завод пусть вас не беспокоит — без электроэнергии он труп. Мелкие диверсии не нужны. И не ослабляйте работу среди заводчан.

— Прасолов сколотил актив, — поторопился предупредить Сердюк.

— Листовки выпускайте. У вас это хорошо налажено. Но как же с гестапо? Может, удастся Павлу взорвать котлы?

— Котлы небольшие, эффекта от взрыва не получится.

— Придумайте что-нибудь получше. Если сил будет мало, обратитесь за помощью. Прошлый раз я вам дала явки. Не забыли?

— Как же. Помню.

— Решайте вопрос с гестапо. О городе, шахтах, железной дороге не думайте — там везде есть группы. Шахтеры не выдают нагора ни грамма угля и не выдадут. У них крепкая организация. Потребуется в каком-то деле ваше участие — получите задание. А пока помните: ваша группа особого назначения… — И вдруг неожиданно спросила: — Андрей Васильевич, не найдется у вас чего-нибудь поесть? Последний раз ела вчера утром.

Сердюк засуетился. Как он не подумал об этом!

На столе появился холодный вареный картофель и кукурузные лепешки, приготовленные Пыриным.

— Устали, Юлия Тихоновна? участливо спросил Сердюк.

— Очень. Но скоро, кажется, отдохну. Мы с вами, возможно, больше не увидимся.

— Почему? — встревожился Сердюк, решив, что рвется эта связь, которая придавала столько сил, столько уверенности.

— Благодарю. Какой вкусной показалась картошка! — Связная отставила тарелку. — Городская группа получает радиопередатчик. Как только наладится связь со штабом, радист свяжется с вами. Он пристроился у немцев и прийти может только в воскресный день. Через него будете получать задания и отчитываться в работе. Только, пожалуйста, поподробнее важна каждая мелочь.

— Товарищ проверенный?

— Проверенный.

— Возможно, активистом был неплохим, доносить не пойдет, а схватят, начнут ему под ногти иглы совать — и расскажет.

Связная посуровела:

— У нас нет возможности определять, выдержит ли человек такой экзамен. Прихдится верить. Без этого никакая работа немыслима. И подумайте ещё над тем, как спасти рабочих от угона в Германию при наступлении Красной Армии. Шахтеры могут уйти под землю, а рабочие?

Связная простилась, взяла свою кошелку и ушла.

Последнее задание особенно подняло настроение Сердюка. «Значит, готовятся наступать наши. Пора бы. Под Москвой гонят вовсю, а здесь фронт неподвижен: ни туда ни сюда».

* * *

Подпольные группы заметно активизировались. Появлялись листовки и без красной звездочки. Много неприятностей доставляла гитлеровцам группа, занимавшаяся порчей немецких плакатов. Их не срывали, не замазывали, а корректировали. Вывесят немцы плакат с надписью: «Гитлер — избавитель», а на другое утро читают приписку: «наших желудков от хлеба». Призыв к городскому населению переключиться на сельскохозяйственный труд заканчивался жирной строчкой: «Земля ждет вас». Ночью подпольщики приписали: «по три аршина на брата». На многокрасочном и многообещающем плакате: «Я записался в Германию» появилась наклейка: «а я — в партизанский отряд». Надписи ни стереть, ни отклеить было невозможно. Приходилось полицаям срывать плакаты целиком. И так из ночи в ночь. Хоть пост ставь возле каждого плаката.

Немало шума наделало убийство подпольщиками начальника полиции. Глубокой ночью в его квартире взорвалась мина. Расследованием установили, что мина была спущена в дымоход печи.

Комендант города решил похоронить погибшего с военными почестями. Гроб был установлен на грузовике, за которым шла рота солдат-автоматчиков.

Едва гроб коснулся дна могилы, как раздался оглушительный взрыв. И здесь оказалась мина. Из ямы вылетели щепы гроба и останки предателя. Четыре солдата, опускавшие гроб, остались лежать недвижимо; остальные разбежались, оцепили кладбище и только спустя несколько часов рискнули подойти к могиле и забрать убитых.

Любопытствующие горожане, посещая кладбище, с удовольствием читали надгробную эпитафию, прибитую на кресте у пустой могилы: «Здесь должен был покоиться прах фашистского холуя, но оного земля не приняла», а внизу было приписано: «Собаке — собачья смерть».

Одна серьезная диверсия, проведенная в городе, говорила о связи городских подпольщиков с частями Красной Армии.

Незадолго до войны на окраине города началось строительство квартала коттеджей. Стены уже были подняты на высоту одного этажа, когда война остановила работу. Гитлеровцы избрали этот уголок для стоянки танков.

И вот среди бела дня эскадрилья советских бомбардировщиков налетела на город и начала бомбить танки. Напрасно гитлеровские танкисты пытались завести моторы и вырваться из района бомбежки — ни одного танка не удалось стронуть с места.

Вряд ли узнали бы горожане, что приковало танки к земле, если б комендант города не издал двух приказов. В одном приказе он объявлял соль, простую поваренную соль, стратегическим материалом и запрещал населению иметь её в количестве более полукилограмма на семью; в другом сообщал о смертной казни через повешение бывшего шофера гаража горкомхоза за выведение из строя танков «методом тайного насыпания в бензобаки соли и сахара, отчего бензин потерял способность к воспламенению».

«Насыпали-таки им соли на хвост! — радовался Сердюк. Такую операцию без взаимной радиосвязи провести нельзя. Значит, получен уже в городе передатчик».

И с этого дня он стал ожидать прихода радиста.

 

Глава вторая

На территории завода, отданного в частное владение барона фон Вехтера и именовавшегося теперь железоделательным, продолжались восстановительные работы. Изможденные рабочие уныло копошились среди руин. Только в бригаде, убиравшей груды кирпича и кучи мусора в мартеновском цехе, порой слышался смех. Во время перекура Сашка читал нелепые статьи из «Донецкого вестника» и издевательски комментировал их. За последнее время в бригаде появились колхозники, согнанные из окрестных деревень. Сначала они держались группкой, опасливо косились на смелого мальчишку во время его разглагольствований, но постепенно осмелели. Прибывший раньше всех Фёдор Штанько всё чаще рассказывал о недавнем счастливом житье-бытье в колхозе.

До начала работы и во время перекура бригада собиралась в шлаковике третьей мартеновской печи. Он был больше других и лучше сохранился. Вспоминали обер-мастера Опанасенко, который сжег свой дом вместе с поселившимися в нём гитлеровцами, сталевара Луценко, сброшенного гестаповцами в шахту.

В шлаковике постоянно топился камелек, огонь в котором поддерживал Сашка. Он никому не передоверял своих обязанностей, дававших ему возможность отлучаться в доменный цех за коксовой мелочью и по пути завернуть за необходимыми инструкциями в механический, к Прасолову.

Как-то в морозный январский день, когда Сашка, оставшись один, грелся у камелька, на пол упал кусок кирпича. Сашка с тревогой поднял глаза на свод шлаковика, но увидал только ровную, отполированную пламенем поверхность. Нигде не было ни одной трещины. Присмотревшись к упавшему куску кирпича, Сашка заметил, что он перевязан проволокой, за которую была засунута свернутая бумажка. Сашка поспешно поднял кирпич, развернул бумажку и прочел: «Саша, после работы задержись здесь. Нужно переговорить». Подписи не было.

Оставшаяся половина дня тянулась, как никогда, долго. Сашка уже успел сбегать к Прасолову, сообщить ему о записке, взявшейся неизвестно откуда, и посоветоваться, как быть. Тот рекомендовал остаться.

Только теперь парнишка вспомнил, что в насадочной камере, примыкавшей к шлаковику, он и вчера и позавчера слышал странный треск, но не обратил на него внимания, считая, что трещит отсыревающий кирпич. Значит, оттуда и брошена записка. Любопытство Сашки разгорелось до того, что он уже совсем не мог работать, всё чаще отлучался в шлаковик подбросить коксовой мелочи в камелек и вглядывался в черное окно насадочной камеры. В конце концов он не выдержал. Убедившись, что рабочие заняты вдалеке своим делом, вскарабкался на порог, шагнул в камеру и замер.

— Иди ближе, Саша, тихо позвал его кто-то из самого темного угла камеры.

— Кто это? — спросил Сашка и попятился назад.

— Тише! — властным шопотом произнес человек. — Подойди, не бойся.

Сашка нерешительно сделал несколько шагов, нащупывая ногой ячейки кирпича, чтобы не провалиться.

Чья-то рука взяла его за полу стеганки и усадила рядом.

— В шлаковике никого нет? — так же шопотом спросил человек.

— Нет, но поблизости есть. Заору — прибегут.

— Дай закурить.

— Какое тут курево! — невольно переходя на шопот, буркнул Сашка. Навоз курим.

— Давай, что есть.

Сашка вдруг успокоился. Если человек и на навоз согласен, значит свой. Он торопливо полез за кисетом, обрадованный возможностью при свете зажигалки рассмотреть лицо неизвестного.

Лихо свернув козью ножку, протянул её человеку, свернул вторую, послюнявил закрутку, чиркнул зажигалкой. Перед ним сидел обросший бородой, исхудавший Крайнев.

— Сергей Петрович! — вскрикнул Сашка. — Теперь я знаю, как вы станцию…

Сашка ощутил толчок в бок, да такой энергичный, что выронил зажигалку, но, по счастью, она не провалилась вниз, а упала на стёганку. Он снова зажег её, дал прикурить и мгновенно потушил, боясь, чтобы кто-нибудь, случайно зашедший в шлаковик, не увидел отблеска света.

— Это хорошо, что ты всё знаешь, — сказал Крайнев. — Разговаривать легче. Прежде всего достань-ка мне поесть. Третьи сутки ничего во рту не было.

— Хм! Это не так просто. — Саша сразу приуныл. — Полдник прошел и шелухи от картошки ни у кого не найдешь. — Но тут же вспомнил запасливого Штанько, всегда прятавшего в шлаковике половину похлебки на вечер. — Баланду есть будете? Сейчас сопру…

— Всё буду.

Минуту спустя Крайнев глотал жидкую похлебку из картофельных очисток.

Сашка унес опорожненный котелок, налил в него воды и водворил на место, невольно улыбаясь: «Поднимет Штанько крик: как же, обворовали! Но для такого дела — не грех», и снова вернулся к Крайневу.

— Значит, не удалось перейти линию фронта?

— Нет, сейчас это невозможно… Как у вас дела? Валя здорова?

— Все живы, успокоил его Сашка. — Наше дело такое: немцев выживать, а самим выжить.

— Ну, молодцы. Значит, сегодня ты к Вале. Пусть узнает, что мне делать. А завтра принеси ответ и что-нибудь поесть. Думаешь, наелся?

— Завтра притащу. Где же вы прячетесь?

— Под этой насадкой. Кирпич снизу пробрал и вылез. На ночь обратно. Завтра вот сюда… Крайнев протянул в темноте Сашину руку и дал ему нащупать проделанное в кладке отверстие, бросишь записку и еду, а то и сам спускайся вниз. Да смотри не расшибись: пять метров. И сокрушенно сказал: — Из этой норы я могу и не вылезти: ослабел донельзя…

Вечером к Сердюку пришла Теплова.

— Что случилось, Валя? — встревожился Сердюк, увидев её лихорадочно блестевшие глаза и легкий румянец, проступивший на бледном лице.

— Сергей Петрович вернулся… — еле выговорила девушка, и Сердюк не понял: довольна она или огорчена.

Теплова и сама не знала — радоваться ей или огорчаться. Она была рада тому, что Крайнев жив, что она сможет его увидеть, говорить с ним, что кончилась эта страшная неизвестность, но и боялась: а вдруг поймают?

Со времени ухода Сергея Петровича она не забывала о нём ни на минуту. Картины одна страшнее другой вставали в её воображении. В возможность перехода Крайнева через линию фронта Валя почему-то не верила. Очень уж усилили гитлеровцы наблюдение за прифронтовой зоной, а на переднем крае — сплошные цепи. Чаще всего Валя думала, что Сергей Петрович схвачен и подвергается нечеловеческим пыткам.

Она подробно рассказала о свидании Саши со своим бывшим начальником цеха.

У Сердюка тоже заблестели глаза:

— Это очень интересно, Валя. Как же ему удалось проникнуть на завод, который так усиленно охраняется?

Валя почувствовала, что появление Крайнева не столько обрадовало Сердюка, сколько заинтересовало. Стало обидно. Лицо её вдруг потускнело, и Сердюк всё понял:

— Договоритесь через Сашу о встрече с Крайневым. Надо решить, что с ним делать. На поверхности ему показываться нельзя чересчур хорошо знают. Подкормить надо. И самое главное узнайте, — как проник на завод. Это нам пригодится.

 

Глава третья

На высоком бетонном заборе, который отгораживал завод от города, гитлеровцы установили дополнительную изгородь из колючей проволоки, поставили будки для часовых. Не завод, а тюрьма, концлагерь. Даже со стороны откоса, круто опускавшегося к пруду, за которым расстилалась степь, был сделан забор с колючей проволокой.

Внизу, у самого ставка, в откосе чернели два малозаметных отверстия — выходы каналов дренажной и отработанной воды.

К одному из этих каналов глубокой ночью пробиралась Теплова. Она перешла по глубокому снегу замерзший пруд и направилась вдоль берега, дрожа от холода и нервного возбуждения.

Вот наконец сводчатое отверстие. Валя заглянула в него и, согнувшись, шагнула в густую тьму. Её тотчас обхватили чьи-то руки, прижали к себе. У щеки она ощутила жесткую бороду.

— Это я, Валюша!

— Сережа!.. — только и смогла выговорить Теплова.

У неё закружилась голова от слабости, от прилива нежности.

— Не надо так… — прошептала она, с трудом оторвав губы.

Сергей Петрович провел Валю по тоннелю до заворота и здесь, нащупав доску, заранее уложенную на кирпичах, усадил её и опустился рядом сам.

Стиснув маленькие Валины руки в своих, он старался отогреть её окоченевшие пальцы.

— Жив! Жив! — повторяла в самозабвении Валя. — Я так счастлива, Сергей Петрович, что вы живы! Так счастлива…

— Почему ты говоришь мне «вы», Валюша? Во время нашей разлуки я всё время думал о тебе, привык к тебе в мыслях, сроднился с тобой. Представлял тебя рядом с собой в цехе, дома. Да. У нас дома, Валечка… С Вадимкой ты уживешься. Он очень чувствует ласку, а ты такая ласковая…

Крайнев ощутил, как потеплели руки Вали. Дыхание участилось. Она прижалась щекой к его плечу.

— Видеть тебя хочу, Валюша. Какая ты? Пойдем к выходу.

Сергей Петрович выглянул наружу — нигде ни души. Вышли. После мрака ночная мгла будто поредела, хотя луна пряталась за облаками и только кое-где тускло горели одинокие звездочки. Серые глаза Вали в густом обрамлении ресниц казались черными, бездонными и резко выделялись на бледном лице. Тонкий нос её вытянулся, заострился.

— Ты не больна, Валюша? — заботливо спросил Крайнев.

— Нет, просто высохла. От неизвестности замучилась. Всё мне казалось, что вас схватили… И ночью такие сны видела. Хорошо, что врут сны! — Она счастливо улыбнулась и ласково погладила ладонью заросшую щеку Крайнева. — Истосковалась — сил нет…

И вдруг он заметил, что Валя обута в легкие туфли.

— Бедная моя! Промочила ножки?

— Еле-елешно, соврала Валя.

Высоко над ними на шлаковой горе раздался свист.

Крайнев и Валя юркнули в тоннель и снова уселись на импровизированную скамью. Сергей Петрович снял с девушки туфли, принялся растирать мокрые, окоченевшие ноги.

— Здесь вы живете? — спросила Валя, поежившись от холода.

— «Ты», Валюша. Скажи: «ты».

— Ты.

— Ну, вот так. Нет, я глубже забрался, там теплее. Облюбовал местечко под насадкой третьей печи. Трубу отгородил заслонкой, чтобы не тянуло. И, знаешь, ещё почему там поселился? В шлаковике рабочие собираются, разговаривают. Я их голоса слышу и чувствую, что не один на белом свете — вернее, в кромешной тьме. Курят они, и до меня дымок доходит.

— Я табак принесла.

— Вот за это спасибо! — обрадовался Крайнев, но тотчас разочарованно протянул: А огня-то нет…

— Есть. Захватила зажигалку. Модную: кремень, железка и фитиль. И еды немного взяла.

— Прежде всего курить.

Валя положила в руку Крайнева кулечек махорки и бумагу. Он осторожно сделал закрутку, стараясь не потерять ни одной драгоценной крупинки.

— Давай твою зажигалку.

— Я сама. Этому научиться надо.

Под ударами железки искры сыпались снопом, но фитиль не зажигался. Наконец Крайнев увидел огненную точку. Валя подула на неё. Точка превратилась в яркое пятнышко. Сергей Петрович раскурил закрутку и с наслаждением затянулся. Затянулся вторично и заметил, как отсвет огонька выхватил из темноты лицо Вали. Тогда он стал затягиваться без перерыва, любуясь ею.

— Довольно курить. Поешьте, — сказала Валя, и Крайнева тронула заботливо-властная нотка в её голосе.

Он мигом съел пресную лепешку и ломтик сала.

— У меня и десерт есть. — Валя положила в рот Крайнева кусочек сахара и, когда он догрыз его, спросила: — Где же вы скрывались?

— Под полом у одного колхозника, в подполье, так сказать. Везет мне. Там в темноте сидел — и тут тоже. Как крот.

Крайнев погладил руку Вали. Поразила странная шероховатость кожи.

— Что с руками?

— Кислотой травила, чтобы видимость чесотки придать. Гитлеровцы её, как огня, боятся. Ни один не подойдет. А как сейчас врачи помогают! Раньше к ним люди ходили от болезней лечиться, а теперь — болезни получать. Многие сами себе щелочь под кожу впрыскивают. Язва образуется, похожая на сибирскую. Табак, пропитанный в масле, курят — способствует сердцебиению, как при пороке. На что угодно люди идут, лишь бы на чужбину не угнали.

Валя рассказала Крайневу о всех городских новостях. Услышав историю с похоронами начальника полиции, Сергей Петрович рассмеялся, расспрашивал о деталях и снова смеялся.

— А у меня ваша фотография есть, — с детской непосредственностью сказала Валя.

— Фотография? Откуда?

— Сашок подарил. Шел затемно на работу, увидел плакат о вашей поимке. В пятьдесят тысяч марок оценили фрицы эту буйную…

Валя обхватила руками голову Крайнева, прижала к себе. Сергей Петрович слышал, как бьется сердце Вали, неровно, с перебоями.

— Плохи мои дела, заговорил он. — И так в городе многие меня знают. А теперь, значит, и носа не высовывай.

— Да, придется отсиживаться здесь. Андрей Васильевич запретил выходить. — Валя произнесла эти слова тоном, не допускавшим возражений, и, вспомнив наказ Сердюка, по-деловому спросила: — Большое это подземное хозяйство?

— Очень большое, так же по-деловому ответил Крайнев. — Из всех цехов завода по этим каналам спускалась вода, охлаждавшая агрегаты: из доменного, мартеновского и прокатных цехов. К каждому цеху можно пройти по этим каналам. Кроме того, глубоко под землей есть дренаж…

— Для отвода почвенных вод, — вставила Теплова.

— На этом заводе два хозяйства: одно — старое, оставшееся нам в наследство от русско-бельгийского акционерного общества и такое запутанное, что сам чорт ногу сломит. Мы сейчас в новом, более просторном.

— Ещё есть подземный тоннель, по которому когда-то предполагали подавать чугун из доменного цеха в мартеновский, — снова вставила Валя.

— И ещё есть большой бетонный зал.

— О нём не знаю. Не слышала.

— Никто не знает. Обнаружили его в июле прошлого года. Когда рыли котлован для фундаментов спеццеха, наткнулись на бетонную плиту. Пробили её и увидели огромное пустое помещение. Только один старый рабочий знал о нём. При бельгийцах там была секретная лаборатория. От каждой партии рельсов один рельс через отверстие бросали туда и испытывали. Если рельс был хороший, то партию предъявляли приемщику без всяких хитростей; если партия оказывалась бракованной, заводчики сдавали её жульнически.

Вале стала вдруг понятной мысль Сердюка.

— А план этого хозяйства можно составить? — спросила она.

— М-да, конечно, можно. Кропотливое дело, но можно.

— Завтра Саша передаст всё, что нужно, и придется заняться этим. Таково задание Сердюка.

— Хорошо, согласился Крайнев. — Но для чего это?

— Для чего — будет ясно позже, — уклонилась от ответа Валя.

— Не веришь?

— Ну что ты, Сережа! — вырвалось у Тепловой. Она смутилась, но повторила снова: — Что ты, Сережа! Если тебе не верить, так кому же?

Сергей Петрович нежно обнял девушку.

Замолчали. Крайнев встал, дошел до конца тоннеля, посмотрел на небо. Скованный холодом серпик луны, обессилевшей, тусклой, склонясь на бочок, уходил в тучу — казалось, отогреться.

В лицо пахнул предрассветный колкий морозец.

— Валюша, тебе пора, — сказал Крайнев вернувшись.

Вскоре фигура девушки затерялась между нагроможденных шлаковых глыб. При мысли, что Валя бредет в туфлях по глубокому снегу, Крайневу стало нестерпимо холодно.

 

Глава четвертая

Начальник гестапо фон Штаммер с безразличным видом прочитал секретное письмо гаулейтера Коха о мерах поощрения агентуры. Кох писал:

«В обычных случаях нужно награждать товарами, а в чрезвычайных наделять отличившихся агентов усадебной землей. Подчеркиваю, что продуктовый фонд, выделенный для поощрения агентов, имеет единственное назначение. За расходование продуктов для других целей виновные будут привлекаться к ответственности».

Так же безразлично Штаммер взглянул и на приложение к письму, в котором сообщалось о выделении для агентуры пятисот литров водки, двухсот килограммов сахару и тысячи пачек табаку.

Поощрять было некого. После ликвидации подпольщиками резидентов и расклейки листовок с фамилиями агентов вербовка стала почти невозможной. Официальный аппарат гестапо состоял из надежных, проверенных сотрудников — им бы только работу. Но что они могут сделать без агентуры!

Своё восстановление в должности Штаммер сначала воспринял как прощение, а теперь понял, что после такого провала это худшее из всех возможных наказаний.

Начальство прислало ему в помощь четырех агентов, успешно окончивших школу шпионажа, террора и диверсий ОУН. Это заведение, находившееся в Берлине на Мекленбургштрассе, 75, пользовалось хорошей репутацией. Оно подготавливало агентуру из украинских националистов. Но присланные агенты пока не оправдывали надежд. Они целыми днями просиживали в кабачках, непрестанно требовали денег на спаивание и уверяли, что душу русского человека лучше всего постигать в пьяном виде. Правда, они ежедневно присылали донесения — в кабачке обязательно кто-нибудь ругал гитлеровцев.

Штаммер сажал провинившихся в лагерь без всякого воодушевления. Он знал, что недовольных можно искать проще и без особых затрат. Не ругающие «новый порядок» нужны были Штаммеру, а борющиеся с ним. Вот их-то как раз и не удавалось выявить.

Много хлопот доставила Штаммеру шифрованная радиотелеграмма из области. В ней категорически предписывалось обнаружить в городе женщину в сером демисезонном пальто, с очками в железной оправе и плетеной кошелкой, установить, с кем она будет встречаться, пока не задерживать, а в случае выезда в другой город незаметно сопровождать и там передать наблюдение за ней местной агентуре. В радиограмме подчеркивалась исключительная важность операции.

С полицаев немедленно сняли нарукавные повязки, сотрудников аппарата гестапо разослали по городу в штатской одежде. Из области каждый час запрашивали о результатах поисков, и Штаммеру уже надоело докладывать о их безуспешности.

На третий день начальник полиции сообщил, что одному полицаю удалось выследить женщину. Она заходила в ремонтную мастерскую на Пролетарской улице, 24, которую содержит некто Пырин, пробыла там около часа и направилась на железнодорожную станцию. Здесь установили её имя, отчество и фамилию, подвергнув проверке документы всех находившихся на станции людей. Дальнейшая слежка за ней поручена железнодорожной полиции.

Штаммер приказал щедро наградить отличившегося полицая и сообщил обо всём в область. Ответ последовал немедленно:

«Установить за мастерской тщательное наблюдение, никаких оперативных мер до особого распоряжения не принимать».

* * *

Наискосок от мастерской Пырина. на противоположной стороне улицы, три холостяка сняли квартиру, якобы под фотографию, разрешения на открытие которой ждут от горуправы. Владельцы дома старик и старуха изголодались и смотрели на квартирантов как на единственный источник пропитания. Хозяйка готовила им еду, могла подкормиться сама и поддержать окончательно отощавшего мужа.

Жильцы никогда не выходили из дому вместе — один обязательно оставался в маленькой угловой комнате, постоянно запиравшейся на ключ. Выходя, они каждый раз меняли одежду. Но мало ли какая блажь могла прийти в голову молодым людям!

Кто-нибудь из них постоянно сидел в комнате у окна, возле намертво укрепленного на штативе фотоаппарата с телеобъективом. Когда в мастерскую Пырина заходил посетитель, наблюдатель щелкал затвором, передавал свой пост другому, а сам поспешно одевался и исчезал. Через пустырь за домом он выходил на параллельную улицу, появлялся на «трассе» на известном расстоянии от своего логова и только оттуда начинал слежку за объектом. Как только посетитель выходил из мастерской, его снова фотографировали. Первый снимок получался в профиль, иногда даже в затылок, второй в фас.

За десять дней беспрерывной слежки наблюдатели установили, что мастерскую регулярно посещает очень миловидная девушка в ватнике и ушанке. Она была единственным человеком, возбудившим их подозрения, потому что, возвращаясь из мастерской, всякий раз заходила в разные дворы. Дворы эти сообщались с другими дворами, и выследить незаметно её квартиру не представлялось возможным.

Остальные посетители, в основном женщины, приносившие в починку свою утварь, особых подозрений не вызывали.

Сердюка вскоре фотографировать перестали. Бывал он в мастерской ежедневно, приносил негодную бытовую рухлядь — керосинки, примуса, лампы — и уносил после ремонта на толкучку.

На фотографиях Сердюка Штаммер подолгу останавливал взгляд. И не только потому, что их было изрядное количество. Поневоле обращал на себя внимание этот плотный, крепко сколоченный мужчина с лицом крупным, грубоватым, волевым.

«Попробуй из такого что-нибудь выжми! Штаммер рассматривал большой, почти квадратный лоб, умные, проницательные глаза и морщился. — Да с него всю кожу спусти — не застонет. В этой проклятой стране не люди, а дьяволы. Пытками тут мало добьешься. А хитростью? Очень много хитрости нужно, чтобы обвести такого вокруг пальца. Он руководитель, он», — убеждал себя начальник гестапо и терпеливо ждал команды.

* * *

В кабинете фон Штаммера сидел тучный седоватый эсэсовец — начальник областного гестапо Гейзен. Он вертел сложный замок и ждал, когда Штаммер соберется с мыслями.

Сегодня Щтаммер был особенно похож на щуку, подкарауливающую добычу. Маленькие водянистые глаза прищурены, тонкие губы сжаты так сильно, что, казалось, их нет совсем.

— Мой ответ очень прост: всех, кто ходит в мастерскую, арестовать. Под пыткой хоть один заговорит.

— Вас ничему не учит жизнь, коллега, насмешливо возразил Гейзен. — Много вам удалось добиться пыткой? Ваш предшественник был посильнее вас в этом искусстве, а хоть одно признание он вырвал? Избивал до смерти, и со смертью дознание кончалось. И притом: на сто посетителей могут оказаться только два-три партизана. Не так ли? Эх, когда-то немецкая тайная полиция считалась лучшей в мире! Но тогда в ней работали не такие, как вы, Штаммер. — Гейзен намеренно пропускал приставку «фон» — он терпеть не мог этого выскочку. — Вам бы быть палачом, Штаммер, надевать петлю на шею. А вот найти эту самую шею…

Штаммер молчал. Он чувствовал превосходство Гейзена и за это ненавидел его.

— Основные качества настоящего разведчика, — поучал Гейзен, — хитрость и терпение. Надо понимать врага. В чем ваша ошибка на первом этапе работы? Вы русских считали дураками, а они оказались куда умнее вас.

Штаммер открыл было рот — хотел что-то сказать в оправдание, но Гейзен опередил его:

— Да, да, умнее, и намного. Развесили списки вашей агентуры по городу!.. Это же неслыханный провал! Я вам этого никогда не прощу.

— Сам фюрер простил, а вы не прощаете! — огрызнулся Штаммер, не преминув напомнить о личных связях с Гитлером.

— Простил, но не забыл, — ехидно отрезал Гейзен, барабаня пальцами по столу. — И рассчитается по совокупности. Хорошо, пока думать за вас буду я — сумейте только выполнять. Арестовать одного-двух — значит спугнуть дичь. Надо захватить всю стаю.

— Но как? — Штаммер, скривив рот, беспомощно усмехнулся.

— Можно применить два способа. Или тот, что применили они в отношении вас, подослать агента и получить списки, — или спровоцировать их на крупную операцию, заставить собрать все силы и уничтожить нашими превосходящими силами.

— Но как? — снова спросил Штаммер.

— Слушайте внимательно. Женщина в железных очках безусловно не рядовой подпольщик. Это видно по её выдержке, по стойкости характера. Таким поручают важные задания. Кем она может быть, по-вашему?

— Руководителем организации или связной, — попытался угадать Штаммер.

— Правильно. Наконец-то я слышу от вас дельный ответ. Уроки идут вам на пользу, Штаммер.

Шеф гестапо побагровел от обиды, но сдержался.

Гейзен продолжал:

— Судя по тому, что она не сидит в одном городе, а разъезжает, надо полагать, что она связная. Логично?

— Логично.

— Дальше. Если от связной добиться признания невозможно, надо иначе использовать её. Как вы думаете, для чего она носила с собой этот замок?

— Он служил паролем…

— О! — уже без иронии произнес Гейзен. Вы на правильном пути. Но что убеждает вас в этом?

— Сложность механизма. Такой уникум ни с каким не спутаешь.

— А почему нет ключа?

— Это меня уже обижает. Понятно и старо, как мир. Если резидент сапожник — ему несут ботинки, если часовщик — часы. К парикмахеру идут бриться. А в данном случае просили сделать ключ… — И вдруг Штаммер задрожал от внезапной догадки: — Направим нашего агента с замком связной в мастерскую — и… игра выиграна… если у них нет дополнительного сложного словесного пароля. — Губы Штаммера сложились в щелку.

— А если есть — наш агент провалится, — как бы вскользь заметил Гейзен.

— Если не сумеет убедить, что пароль ему забыли сообщить в спешке.

— Но будем надеяться на лучший исход. Направим туда самого опытного агента. Он должен будет дать якобы от имени связной задание уничтожить аэродром в степи. А там…

— А там мы их накроем, как перепелов сеткой. — Штаммер, хищно скрючив тонкие, с длинными ногтями пальцы, схватил ими чернильницу на столе.

— Оттуда не уйдет ни один! — торжественным тоном заключил Гейзен. — Об этом позабочусь я! А вот вывести их на операцию — ваше дело. План составлен — сумейте выполнить.

 

Глава пятая

Сергей Петрович получил от Сашки полный дневной рацион: вареный картофель, непонятного состава хлеб и льняной жмых. Жмых был твердый, как огнеупорный кирпич. Крайнев клал его в воду и потом разбивал железным болтом. Остальное с трудом доделывали зубы. Принес Сашка также ученическую тетрадь в клетку, карандаш, заржавленное лезвие безопасной бритвы и фонарь, который удалось ему стащить с маневрового паровоза. Фонарь светил тускло, но с его помощью можно было передвигаться.

Сначала Крайнев пытался нанести на план все ходы и подземные помещения пропорционально их действительным размерам (расстояние он вымеривал шагами). Но потом понял, что от него требуется не технический план важно было скорее изучить расположение ходов.

Для чего это требовалось, он не знал, но догадывался, что дело касается размещения людей, возможно даже — штаба подпольной организации.

Целыми днями, а иногда и ночью (под землей время было трудно определить) Сергей Петрович шагал по подземному хозяйству, порой пробирался ползком и заносил в тетрадь лабиринты. Кусок листового железа служил ему планшетом.

Это занятие помогало ему коротать время, он чувствовал себя занятым, понимал, что нужен. И все же его терзало беспокойство: пройдет неделя-другая, план будет составлен, а дальше? Теплилась надежда, что организация найдет ему применение, даст другое задание, но какое — ясно представить не мог. Показаться на поверхности нельзя. Правда, обросший, исхудавший, он был почти неузнаваем. Но рисковать бессмысленно. А сидеть в подземелье — бездействовать, да ещё обременять товарищей заботой о себе, не хотелось.

Крайнев злился на себя. Зачем вернулся? Надо было продолжить попытки перейти фронт. Но зрелые размышления подсказывали, что всё это неминуемо кончилось бы его гибелью.

Листок за листком заполнялась тетрадь эскизами, и постепенно расположение ходов укладывалось в голове Крайнева так же ясно и четко, как на бумаге.

Старая и новая водоспускные системы представляли собой совершенно изолированные участки. Крайнев обнаружил несколько подземных залов, служивших водоотстойниками и водосборниками.

Своей штаб-квартирой он избрал подземную насосную для откачки дренажных вод из-под насадок мартеновских печей. Насосная сообщалась длинным колодцем с поверхностью земли, и отсюда было удобнее всего проникать под насадки третьей мартеновской печи — место встреч с Сашкой.

Много труда стоило Крайневу найти вход в подземную лабораторию, о которой он рассказывал Вале. Два с половиной десятка лет эта лаборатория бездействовала и никому не была нужна. В конце концов ему удалось обнаружить в канале для стока воды от рельсобалочного стана замурованное отверстие. Ещё труднее было разбирать кирпичи, сложенные на крепчайшем цементном растворе. Вот за этой работой он понял, насколько ослабел за последнее время. От нескольких ударов ломом появлялась дрожь в ногах, лоб покрывался капельками холодного пота.

Наконец кирпич по кусочкам был разобран, Крайнев пролез в проделанное отверстие, прошел по довольно длинному ходу и попал в огромный зал. Здесь до сих пор стоял копер для испытания рельсов на удар, валялись изогнутые куски рельсов.

Сергей Петрович долго бродил по подземному залу. В одном углу лежал пожелтевший от времени обрывок газеты «Русское слово», в другом коробка от папирос «Эх, отдай всё!» Далеким прошлым пахнуло от этих клочков бумаги, вспомнилось детство, шахта, где его отец прятался от белогвардейцев, вспомнилось, как навещал он отца, как нашел его убитым.

Крайневу вдруг стало жутко в этом пустом зале, и он поспешил в насосную. Здесь было уже обжитое место.

Во время очередного путешествия по подземному хозяйству Крайнев попал в канал, проложенный близко к поверхности и перекрытый толстыми чугунными плитами. Кое-где плиты были неплотно пригнаны — в щели между ними проникали дневной свет и звуки. В одном месте он ясно услышал голос гитлеровца и затаил дыхание. В отдаленной части канала что-то грохнуло. От неожиданности он прижался к стене. Минуту спустя снова раздался грохот. Это немцы что-то выгружали прямо на плиты.

«Заняли помещение под склад», — догадался Крайнев и особым крестиком пометил на эскизе это место.

Здание, под которым он находился, принадлежало сортопрокатному цеху. Здесь на чугунных плитах раньше укладывалась готовая продукция. Крайнев посмотрел в щель. Плита тяжелая, одному не поднять. «Жаль, — подумал он. — Если здесь складывают продукты, то можно обеспечить ими товарищей, а если боеприпасы — устроить фейерверк».

Он долго стоял и вслушивался в разговор гитлеровцев, но так ничего и не понял. «Придется подсказать Саше — пусть разведает», — решил он и, боясь, что его могут услышать снаружи, осторожно, на цыпочках, двинулся обратно.

 

Глава шестая

Пырин паял дно эмалированной кастрюли, когда к нему зашел застенчивый голубоглазый парень. Робко осмотревшись вокруг, он положил на стол замок, многозначительно подмигнул, сказал, что за ключом зайдет завтра, и вышел. Замок был хорошо знаком Пырину он принадлежал связной.

Об этом посещении Сердюк узнал уже в конце дня, когда вернулся с толкучки, и удивился. Обычно связная давала ему адрес явок, чтобы он сам мог найти нужных ему людей. «Хотя дала же она явку радисту», — тут же возразил себе Андрей Васильевич.

Назавтра он не пошел на базар, чтобы не пропустить посетителя, но ждать пришлось довольно долго. Парень появился после полудня. Пырин провел его в жилую часть дома, к Сердюку, и вернулся к себе.

Вошедший стал во фронт, отдал честь по всем правилам и выпалил:

— Захар Иваненко в ваше распоряжение прибыл!

Сердюк придал своему лицу выражение недоумения:

— Что-то у меня такого знакомого не было.

— Не было, так будет, — добродушно улыбаясь, ответил парень. — Здравствуйте, Андрей Васильевич.

— Здравствуйте, — неопределенным тоном протянул Сердюк, пожимая грубую, покрытую мозолями руку. «Наверно, сапер», — решил он.

— Мне поручено передать вам оружие и задание. — Иваненко непринужденно уселся на стул.

— Постой, постой, — перебил его Сердюк. — Не понимаю: какое оружие, какое задание?

— От Юлии Тихоновны…

— Не знаю никакой Юлии Тихоновны.

Иваненко растерялся, веки его дрогнули.

— Вы Андрей Васильевич Сердюк? — переспросил он шопотом.

— Я.

Парень мгновенно успокоился.

— Тогда разрешите начать по порядку, а то мы так долго не договоримся. Юлия Тихоновна натолкнулась на нашу группу.

— Подожди. Что ты буровишь? Какая Юлия Тихоновна и на какую группу?

— Да дайте досказать! — осердился Иваненко. У Юлии Тихоновны тут явочная квартира есть на окраине, оставленная нашими до отхода. Оружие на той квартире заложено. Пистолеты «ТТ» и гранаты-лимонки. Ну, мы до той квартиры и добрались.

— Кто это «мы»?

— Пятеро нас, из окруженцев. Пробирались к фронту, перейти хотели, но одного подстрелили, и он, умирая, адресок нам дал.

Сердюк поднялся, открыл дверь, позвал Пырина.

— Алексей Иванович, позовите полицая, а я этого молодчика постерегу. Красноармеец он.

Иваненко, побледнев, выхватил из кармана пистолет:

— Стой, сволочи! Предать хотите?

Пырин попятился. Сердюк добродушно усмехнулся:

— Рассказывай дальше.

— Погоди с рассказом. А ну-ка, паспорта ваши. Посмотрю, что вы за птицы. Юлия Тихоновна говорила, что Сердюк — человек умный.

Сердюк достал паспорт. Иваненко внимательно просмотрел его от корки до корки и вернул. Проверил паспорт Пырина, пожал плечами:

— Выходит, к своим попал…

«Хваткий мужик», — подумал Сердюк и решил продолжать разговор:

— Как фамилия того, кто адрес дал?

— Не знаю. Звали Степаном, неохотно ответил Иваненко, не пряча пистолета. — А вы чего полицаем пугаете?

— Ну ладно, ладно, — смягчился Сердюк. — Давай дальше. Откуда Степан о квартире знал?

— Его собирались оставить партизанить, а в последний день на фронт взяли. Адрес он в памяти сберег.

Сердюк стал подробно расспрашивать Иваненко, где работал, где служил, как попал в окружение.

— Ранен, говоришь? Покажи.

— Да что я, в гестапо на допросе, что ли?

— А ты откуда знаешь, как в гестапо допрашивают?

— Кто не знает! Все слыхали.

Иваненко сбросил потрепанное пальто, пиджак, расстегнул выцветшую клетчатую рубашку и обнажил плечо. Вдоль ключицы краснел свежий шрам.

— Паспорт твой, — потребовал Андрей Васильевич.

Пренебрежительно посмотрев на Сердюка, Иваненко стал не спеша одеваться.

— Паспорт, говорю.

— Какой у бойца паспорт? Есть один документ. Доставать не хочется — спрятан далеко.

— Доставай.

Парень отпорол перочинным ножом подкладку пальто, бережно вынул свернутые листки, развернул их на ладони и протянул Сердюку. Андрей Васильевич увидел партийный билет без обложки.

— «Захар Карпович Иваненко», — вслух прочитал Сердюк. — Какую получал зарплату?

Иваненко назвал суммы — они сходились с суммами членских взносов.

— Кто билет вручал?

— Лично секретарь горкома Проскурин.

— Рассказывай дальше.

Присев на стул, Иваненко прежде всего стал прятать партийный билет. Входная дверь мастерской хлопнула — он вздрогнул всем телом.

Пырин вышел принимать посетителя. Минут через пять дверь хлопнула снова — очевидно, посетитель ушел.

— Так вот. Добрались мы кое-как до этой квартиры, пароль назвали, — продолжал Иваненко.

— Какой?

— «Не продается ли здесь кровельное железо?»

— Ответ?

— «Нет. Только обручное». Ну, и зажили. А связаться больше ни с кем не можем. Хозяин только квартиру свою знает да пароль и больше ничего: может, не уполномочен. А вчера вечером Юлия Тихоновна пришла. Хозяин нас в комнате запер, чтобы её не видели. Она о нас расспросила, потом меня одного вызвала, допросила не хуже твоего, документы проверила и передала, что прийти к вам не может, оттого что в городе её ищут и приметы хорошо знают. Она и внешность свою изменила. То ходила в сером пальто, в платке, с кошелочкой, очки в железной оправе…

— А ты откуда знаешь, как ходила? — резко спросил Сердюк.

Широкая улыбка осветила лицо Иваненко:

— Сама рассказала. Говорит, Сердюк обязательно о моей внешности спросит. Опишешь меня: в шапочке, без очков и с сумочкой — он тебя сразу стукнет.

Прогноз возможных событий был дан довольно точно. Андрей Васильевич усмехнулся:

— Так какое она передала задание?

— Собрать воедино все партизанские группы, вооружить их и уничтожить на аэродроме самолеты.

Сердюк насторожился: связная никогда не называла подпольщиков партизанами. Однако так могло преломиться в сознании парня. А вот насчет объединения сил — немного странно. Это что-то новое в тактике подпольной борьбы в Донбассе. Впрочем, когда стоял вопрос о взрыве на электростанции, связная советовала объединить силы всех групп.

Поразмыслив, Андрей Васильевич сказал:

— Это очень сложная операция.

— Нет, не очень, — успокоительно произнес Иваненко. Дело решит внезапность нападения. Подожжем самолеты, цистерны с горючим — и айда!

— По освещенной степи?

Иваненко замялся:

— М-да, об этом я не подумал. Что ж, самолеты забросаем гранатами, а цистерны прострелим и струи поддожжем, — внезапно нашелся он. Огонь сначала будет слабенький. Пока усилится — успеем уйти.

Глаза Сердюка загорелись: вот это операция! Пылает аэродром… Как поднимется дух населения!

— Сколько оружия? — спросил он.

— Сотня пистолетов и столько же гранат. Хватит на всех?

Как ни непосредственно было сказано это, Сердюк насторожился снова.

— Надо подумать, хватит или нет.

Иваненко, казалось, удовлетворился уклончивым ответом.

— Командовать сами будете или назначите кого из нас? Все мы бойцы кадровые, обстрелянные.

— Сам, сказал Сердюк, но тотчас передумал. — Нет, пожалуй ты. Я рядовым. Заходи послезавтра — обмозгуем. А завтра на квартиру мой хлопец придет, оружие просмотрит.

— Да мы сами. В оружии разбираемся.

— Лишний глаз — не помеха. У меня слесарь-оружейник есть. Молодой, но опытный. А как же мы такое число людей вооружим?

— Это не хитро, — после короткой паузы заключил Иваненко. — Пусть народ уходит из города с утра, будто по селам на менку. К вечеру они за чертой города останутся, а потом в балке соберутся. Оружие мы перенесем туда заранее и закопаем.

— Да ты, оказывается, стратег, — пошутил Сердюк.

— Э, война всему научит!

Иваненко сообщил номер дома на Боковой улице и дружески распрощался.

 

Глава седьмая

Ожидая прихода Павла Прасолова с инспекторского осмотра оружия, Сердюк нетерпеливо мерил шагами небольшую комнату своей тетки, уставленную старомодной мебелью. Тетка, предусмотрительно отправленная к соседке, вот-вот могла прийти, а Павла всё не было.

«Прилип, что ли, там?» — сердился Андрей Васильевич, зная о любви парня к оружию.

В компетентности Павла Сердюк не сомневался.

У Павла действительно была страсть к револьверам. В раннем детстве он не расставался с пистолетом, стрелявшим пробкой, позже появился пугач, а затем на смену ему пришли негодные револьверы разных систем, которые он выменивал у мальчишек своего поселка, целыми днями шнырявших в поисках добычи на заводских складах металлического лома. Он терпеливо возился со своим арсеналом, хранившимся в заброшенном курятнике, безуспешно пытаясь то исправить смятый в лепешку барабан, то выправить окончательно искривленный ствол, из которого, как говорил, посмеиваясь, его брат Петр, можно было, целясь в дверь, попасть в крышу.

Уже вечерело, когда появился озабоченный Павел.

— Ну, как оружие? — спокойно спросил его Сердюк.

— Сто штук «ТТ» новеньких, один в один. Всё осмотрел. Жаль, бабахнуть нельзя было.

— Где прячут оружие?

— В погребе. У них он хорошо замаскирован. На люке, что в погреб ведет, буфет стоит тяжелющий. Насилу вчетвером с места сдвинули.

— И ты ничего с собой не принес?

— Не дали. Я было отложил два «ТТ» и две лимонки завернул в тряпочку — тряпочку специально с собой захватил, — да забрали, окаянные. «Мы, говорят, по счету приняли по счету и сдадим. Дело военное. А тебя где-нибудь с этим сверточком поймают и к ногтю».

— Правильно рассудили. Значит, так ничего и не взял?

— Ей-богу.

— Ох, врешь, Паша! На тебя не похоже. Чтобы ты ничего не стащил из оружия — быть не может.

Павел потупил глаза:

— Неужели я пистолета не заработал, Андрей Васильевич?

— Куда дел? — потребовал Сердюк.

— Под крыльцом во дворе спрятал. «ТТ» и лимонку.

— Неси.

Павел неохотно вышел и принес два свертка. Сердюк внимательно осмотрел пистолет, вынул капсюль из гранаты, положил на стол. Павел не сводил с пистолета зачарованных глаз.

— Оружие как оружие, — заключил Сердюк. — А что тебя беспокоит?

— Обстановка в доме странная. Ничто ни к чему не подходит. Видно, с разных квартир натаскана. А какой подпольщик будет этим заниматься?

— А ещё? — Сердюк чувствовал, что Павел не договорил до конца.

— Ребята не как ребята. Больно уж сытые все. По-моему, такими люди из окружения не выходят. Все по-солдатски остриженные, волосы короткие, словно сегодня из парикмахерской. Где бы это они могли? Если в армии стригли, то уже обрасти должны. А?

В пальцах Сердюка заерзала папироса. Он смял её и бросил на пол. Потом взял капсюль гранаты, взвесил его в руке, шагнул к печи, бросил в пылающие угли и отбежал в сторону, увлекая за собой Павла.

Павел сжался, ожидая, что капсюль взорвется, но прошла минута, другая было тихо. Сердюк, прикрыв лицо руками, заглянул в открытую печь. Раскаленный капсюль спокойно лежал на углях и уже начинал плавиться.

— Липа? — спросил Павел.

Сердюк кивнул головой. Он был бледен, глаза неподвижно уставились на раскидистый фикус у окна.

— Значит, выследили нас, Андрей Васильевич?

— Выследили, Паша.

— Доработались… — процедил Павел и, взяв со стола пистолет, сунул его за пояс брюк.

Давно, очень давно Сердюк не испытывал такой растерянности. Перед его глазами прошла вереница людей — Теплова, Петр Прасолов, Мария Гревцова, Саша. Кто выслежен? Может быть, их уже схватили, может быть Теплову (почему-то он подумал именно о ней) терзают сейчас в гестапо… И во всём виноват он. Значит, плохо соблюдал конспирацию, не оправдал доверия партии.

В изнеможении от этих дум он опустился на стул. «Нет, сегодня их не возьмут, — мелькнула мысль. У них другой план: захватить всех. Это ясно. Иначе меня схватили бы первым. Значит, есть время для размышления, для действий».

— Ещё поработаем, — тихо, как бы про себя, сказал он. — Слушай, Павел. Передай Тепловой приказ от моего имени — немедленно уйти к Крайневу.

— Через линию фронта?

— Она знает куда.

— А я?

— Ты тоже с ней.

— Я останусь. Меня ведь только тайные агенты видели, а они в гестапо не ходят. У вас на явке я за последние два месяца первый раз.

— Возможно, тебя сегодня и выследили.

— Ну да, усмехнулся Павел, — меня выследят! Я дворами сюда шел — дворами и уйду.

— На улице встретят.

— Тогда вот этот пущу в ход. — Павел выразительно похлопал себя по бедру, где за поясом был спрятан «ТТ», который, ввиду чрезвычайных обстоятельств, решил не отдавать Сердюку.

Андрей Васильевич с нежностью и тревогой посмотрел на паренька:

— Согласен при одном условии. Поселишься в кочегарке и будешь там дневать и ночевать.

— Идет! — обрадовался Павел. — Меняю хату на кочегарку. От гестаповцев лучше всего прятаться в гестапо. А вы?

— Я и Пырин пока останемся. Надо, Паша, предупредить ещё одного товарища. — Сердюк думал о радисте. — А то придет в мастерскую на явку — и прямо в лапы… — И вдруг подошел к Павлу вплотную: — А ну-ка, давай оружие.

— Андрей Васильевич, Андрей Васильевич! — скулил Павел.

— Давай, давай! Осмотрю — верну.

— Честное партийное?

— Честное. Давай.

Павел недоверчиво протянул пистолет.

Сердюк вынул обойму, проверил механизм — действует безотказно. Один за другим разложил на столе патроны. Внимание привлекли легкие, почти незаметные простым глазом царапины на одной пуле. Царапины были расположены симметрично. Значит, кто-то вынимал пулю из гильзы.

Сердюк торопливо достал ручные тиски, зажал в них пулю. Она подалась без особого труда, и содержимое гильзы — мелкий желтый порошок, похожий на яичный, — высыпалось на стол.

Когда Сердюк поднес спичку, порошок не вспыхнул, а загорелся спокойным синим огоньком.

— Ну, счастье твое, Паша, что проверили! — сказал он и показал глазами на всё ещё горевший порошок. — Это взрывчатка. Вместо выстрела — взрыв.

— Всё предусмотрели, сволочи! — ужаснулся Павел.

— Всё. Даже наш контрход, если бы мы, разгадав их замысел, заранее напали на склад, чтобы вооружиться. Всё.

— А пистолет в порядке? — с надеждой в голосе спросил Павел.

— В порядке. Как удалось стащить?

— Схитрил. Коптилку рукавом погасил, будто нечаянно. Пока зажигали — я за пазуху.

Сердюк вышел в кладовую, долго гремел там банками, бутылками и принес обойму с патронами.

— Бери и марш выполнять задание! Да помни о слежке.

* * *

Иваненко появился в мастерской на другой день.

Не каждый актер может быть разведчиком, но каждый разведчик должен быть актером. Сердюк встретил провокатора приветливо, даже самогоном угостил. Иваненко размяк, но при каждом скрипе наружной двери не забывал вздрагивать. Андрей Васильевич смотрел в его голубые приветливые глаза и думал, что всё имеет свои пределы, только подлость безгранична.

— Вы когда решили действовать, Андрей Васильевич? — спросил Иваненко после второй рюмки самогона.

— В следующее воскресенье.

Брови у Иваненко внезапно сошлись.

— Так нельзя судьбу испытывать, — укоризненно сказал он. — Жить ещё неделю на явочной квартире, где оружие спрятано! Облава, обыск — и сорвалась операция.

Иваненко держался так естественно, говорил так задушевно, что Сердюк на какой-то миг потерял ощущение, что перед ним враг.

— Операция — это пустяк. Лишь бы организация не провалилась.

— Но почему все-таки в воскресенье? — допытывался Иваненко.

— По трем причинам. Первая: всех оповестить не такое простое дело. Это не на общее собрание в мирное время созвать. Вторая — на менку люди больше всего по воскресеньям ходят. И есть третье соображение — ближе к годовщине Красной Армии. Это, так сказать, будет наш предпраздничный подарок. Понял, дружище? — Сердюк положил свою большую, тяжелую руку на плечо Иваненко.

Против таких аргументов возражать было трудно, и Иваненко возражать не стал. Он принялся излагать свои соображения:

— Операцию лучше начать попозже, часа в два ночи. Но долго держать в балочке столько людей опасно. Придется выступить часов в десять. А вам, Андрей Васильевич, безопаснее всего прийти к нам, на Боковую. Оттуда все вместе через степь махнем. Всё-таки нас будет пятеро.

«Всё продумано. Меня живьем взять хотят», — понял Сердюк, но выразил полное согласие с планом.

 

Глава восьмая

Прошло три дня после посещения мастерской Иваненко. Ни Павел, ни Валя Теплова к Пырину больше не являлись. За них Сердюк был спокоен. И за себя он совершенно не тревожился: до воскресенья — назначенного дня операции — его не схватят. Андрей Васильевич рассказал обо всем Пырину: явочная квартира выслежена, они находятся под угрозой ареста, но поста своего оставить пока не могут, так как в воскресенье днем, пожалуй, придет на явку радист.

Пырин выслушал Сердюка с удивительным спокойствием.

— Вы напрасно так к этому относитесь, — сказал ему Андрей Васильевич. — В гестапо пытают.

— От меня ни звука не добьются, — заверил его Пырин.

В ночь на воскресенье Сердюк спал плохо, часто просыпался, вставал, ходил по комнате, много курил, не обращая внимания на бурчанье тетки.

«До часа раздачи оружия подпольщикам, пока гестаповцы убеждены, что операция состоится, жизнь людей гарантирована, — думал Сердюк. — Но удастся ли нам с Пыриным благополучно ускользнуть? Если удастся — гестаповцы безусловно засядут здесь, и радист попадется».

Сердюк успокоился, только когда додумался спалить перед уходом мастерскую. Придет радист, увидит — и всё поймет.

Утром он засел в жилой половине дома и стал ждать. Около одиннадцати часов Пырин доложил, что пришел какой-то человек, назвал пароль и спросил Сердюка.

Поздоровавшись, вошедший лихорадочно сбросил полупальто, расстегнул пояс брюк и достал радиограмму. Она была коротка:

«В ваш район заброшены агенты гестапо, окончившие спецшколу. Опознавательные знаки школы — на одном рукаве пиджака две пуговицы, на другом одна. Примите меры к их ликвидации. Особенно Захара Иваненко. Крайне опасен. Снабжен партийным билетом».

Сердюк спокойно перечитал радиограмму и тут же сжег её.

— Большое спасибо за весточку с Большой земли, — поблагодарил он радиста. — Кое-что мы разгадали сами, радиограмма подтверждает наши догадки. Спасибо.

Радист снял шапку, вытер пот с землисто-желтого, как у малярика, лица, нервно причесал волосы. Под правым, слегка косящим глазом часто билась выпуклая синенькая жилка.

«Трусоват, — заключил Сердюк и невольно усмехнулся. — А вот лицо Иваненко внушает доверие».

— Наши дела сейчас очень неважны, — сказал он, глядя радисту прямо в глаза. — Квартира эта выслежена и, очевидно, находится под наблюдением. Вам придется уйти черным ходом, а потом — дворами. И внимательно следите, чтобы кто-нибудь не увязался. Передатчик у вас на дому?

— Н-нет, замялся радист.

Вошел испуганный Пырин и шепнул:

— В мастерской Иваненко…

Услышав эту фамилию, радист рванулся со стула и непонимающе посмотрел на Сердюка. Сердюк тоже заметно растерялся — встреча с Иваненко была назначена на пять часов вечера.

Он вынул из кармана пистолет, положил перед собой на стол, накрыл полотенцем.

— Впусти, сказал он и обратился к радисту: — А ты сиди.

Вошел Иваненко, поздоровался с Сердюком, протянул руку радисту. Тот нехотя подал ему свою.

— Чего явился так рано? — поинтересовался Сердюк.

— Как тут усидишь дома, Андрей Васильевич…

— Можешь при нем говорить всё. Это свой, — сказал Сердюк и посмотрел на радиста, уставившегося на рукава Иваненко.

Взглянул на них и Сердюк. На левом рукаве пиджака отсутствовала одна пуговица.

— Всё остается без изменений? — осведомился Иваненко. — Вы заходите к нам, а ровно в десять…

— А что, Штаммер опасается, как бы срок не перенесли? — потеряв обычную выдержку, с издевкой проговорил Сердюк и протянул руку под полотенце.

Провокатор от неожиданности отступил на шаг и в следующий миг сунул руку в карман.

Сердюк выстрелил навскидку, не успев сбросить полотенце. Иваненко с пробитой головой рухнул на пол. Не выпуская оружия, Сердюк подошел к провокатору, достал из его кармана пистолет и пропуск для ночного хождения по городу. Больше ничего у того не оказалось.

В дверь заглянул Пырин и тотчас вернулся к себе.

— Ловко вы его! — Радист с трудом перевел дыхание и посмотрел в окно — не слышал ли кто из прохожих выстрела?

На улице было пусто.

— Рамы двойные, выстрел слабый, — успокоил его Сердюк и спросил: — Стрелять умеешь?

— Конечно.

— Тогда возьми, Сердюк протянул пистолет. — Может, пригодится. Хотя лучше бы не пригодился.

Он нагнулся над Иваненко, рванул ворот рубахи.

— Смотри, как тонко работают! Даже шрам сделали. Попробуй раскуси вот такого.

Труп засунули под кровать, опустили пониже одеяло.

Сердюк набросал текст радиограммы, в которой коротко сообщил о происшедшем и дважды повторил, что связная схвачена гестапо.

— Передать немедленно, — он протянул бумажку радисту. — Ночью тебя уже могут арестовать, если выследят. Сегодня-завтра не схватят значит, уцелеешь.

Он договорился о пароле, установил явку и проводил радиста черным ходом.

Рассказав Пырину о радиограмме из штаба, Сердюк приказал ему закрыть мастерскую как обычно, а в десять прийти в каменоломню за городом. Оттуда они проберутся в подземное хозяйство.

— Значит, остальные филеры останутся в целости? — с укором сказал Пырин. — А приказ штаба?

— Не до жиру, быть бы живу! — отмахнулся Сердюк.

Его самого мучила невозможность уничтожения провокаторов.

Больше здесь делать было нечего, и Сердюк ушел дворами, непрестанно озираясь, нет ли слежки.

Гейзен и Штаммер ещё раз продумали свой план. В девять часов вечера партизаны, по данным Иваненко, должны собраться в небольшом овраге между городом и аэродромом. Вот здесь их и накроют.

Для проведения операции были созданы ударная группа окружения и резерв для оцепления на тот случай, если кому-нибудь из партизан удастся прорваться. По первому выстрелу с аэродрома поднимутся самолеты, сбросят висячие осветительные ракеты, и операция из ночной превратится в дневную.

Только одно обстоятельство тревожило гестаповцев: от Иваненко не приходил связной, который должен был подтвердить, что партизаны не отложили нападения на аэродром.

Около семи часов вечера прибежал агент, наблюдавший за мастерской, и доложил, что Пырин ушел из мастерской, а Сердюк, Иваненко и ещё какой-то третий на улице не показывались — должно быть, дожидаются темноты.

Гейзен призадумался, но велел ничего не изменять в плане операции.

 

Глава девятая

Выполнять распоряжение Сердюка Пырин не собирался — у него созрел свой план. Закрыв мастерскую, он приподнял топором доску пола в сенях и извлек из-под неё жестяную банку. В ней находились завернутый в ветошь капсюль и граната. Вернувшись в комнату, он поставил гранату на боевой взвод, тщательно укрепив кольцо, затем, со свойственной ему аккуратностью, пробил небольшое отверстие точно в середине крышки банки и продел в него шпагат. Один конец шпагата привязал за кольцо гранаты, сделал петельку на другом конце, вложил гранату в банку и закрыл крышку. Убедившись, что капсюль лежит на столе, потянул петельку. В банке щелкнуло. Открыл крышку — предохранительное кольцо было снято, взвод спущен. Он повторил свой опыт несколько раз. Нехитрая механика действовала безотказно. Потянув шпагат, можно было взорвать гранату, не доставая её из банки.

Пырин слабо улыбнулся, вложил капсюль в гранату, привел механизм в боевую готовность и завернул банку в газету, оставив петельку шпагата снаружи. Потом разделся, помылся до пояса, вымыл ноги, надел чистое белье и решил позавтракать. Покосившись на кровать, под которой лежал труп провокатора, вынес еду в мастерскую и расположился за рабочим столом, на котором тикали часы, напоминая дружный стрекот кузнечиков в вечернем поле. Он залпом выпил стопку спирта, брезгливо поморщился и неторопливо съел картофель и капусту, вылив в тарелку все постное масло, оставшееся в бутылке.

Тщательно, по-хозяйски, заперев дверь мастерской, он со свертком подмышкой побрел по городу.

На Боковой улице он приостановил шаг у невзрачного трехоконного домика, обращенного фасадом в степь. «Третий от угла, — отметил в памяти Алексей Иванович. — Найду и в потемках».

День стоял солнечный. Кое-где по дороге чернели проталины. Пырин вышел на пригорок и остановился. Сколько раз обозревал он отсюда родной завод с многооконными стройными корпусами… Уныло выглядел теперь завод. Только один паровозик зачем-то бегал по путям, надрывно свистя.

Дальше Пырин не пошел. Отойдя от дороги, присел на камень в небольшой ложбинке и стал смотреть на небо, где спокойно плыли на восток тесно прижавшиеся друг к дружке взъерошенные облака.

«К нашим направились. К нашим…»

Невдалеке по дороге шли люди. Шли они изнуренные, мрачные, не разговаривая друг с другом. Это возвращались горожане из окрестных сел с небольшими узелками за плечами. Они тревожно всматривались в даль — нет ли впереди полицаев или гитлеровцев.

Когда солнце прижалось к земле, Пырин долго с тоской следил за медно-красным диском, медленно врезавшимся в землю. Макушка солнца постояла-постояла ещё над горизонтом и вдруг исчезла, провожаемая лучами.

— Увижу ли его завтра? — вслух спросил себя Пырин и покачал головой: — Вряд ли. А может быть, и увижу. Как обернется…

Облака заалели по краям, как подожженные, местами запылали, и темносизая масса их, теперь расчлененная светящимися контурами, стала объемной. По небу разлилась та необычайная, тревожащая и манящая своими контрастами гамма красок, которую можно видеть только при закате.

Уже стемнело, когда Пырин поднялся и направился к городу. На Боковой улице подошел к третьему дому от угла и остановился.

И вдруг безумно захотелось уйти отсюда, снова встретиться с Сердюком, жить где угодно, как угодно, но только жить.

Он уже повернулся, осторожно, на цыпочках, чтобы потихоньку удалиться. «А кто выполнит приказ о ликвидации агентуры? — подумал Пырин. — Погибну? Но стольких людей спасу, умертвив гадов!»

Чтобы не потерять вернувшейся решимости, он торопливо подошел к двери и постучал.

— Кто? тотчас откликнулся человек.

Пырин продел палец в петлю шпагата.

— Здесь продается кровельное железо? — глухо спросил он и не узнал своего голоса.

Дверь мгновенно распахнулась, и Пырин шагнул в темную переднюю. Кто-то взял его за руку, помог переступить высокий порог. В комнате тоже было темно. «Что, если убьют раньше, чем дерну за шпагат?» мелькнула мысль.

В лицо ударил яркий свет электрического фонаря.

— Сердюк? — спросил кто-то.

— Нет, Сердюк придет позже, — равнодушно ответил Пырин, щурясь от света.

— А ты кто?

— Его помощник.

Фонарь погас. Чиркнули спичкой, зажгли лампу, и Пырин увидел трех вооруженных пистолетами мужчин, стриженных под машинку.

Резко распахнулась дверь из другой комнаты. Выскочили четверо в гестаповской форме.

«Ого, семеро! — внутренне обрадовался Пырин. — Ей-богу, за это стоит!»

— Ручки на всякий случай поднимите! — произнес один из стриженых, хотя вид Пырина не возбудил в нём никаких опасений.

Пырин конвульсивно дернул шпагат, выронил банку. Как кошка, одним прыжком выскочил в сени и упал. Вслед раздался выстрел, и оглушительный взрыв потряс весь дом.

Пырин встал. Дверь из сеней на улицу была сорвана взрывом. Свежий воздух пахнул ему в лицо. «Бежать, бежать скорее!» — мелькнула мысль, и он выскочил на улицу, не видя солдат, спешивших к нему из засады, не слыша топота их сапог. Кто-то огромный, как медведь, набросился на него сзади, свалил на землю и оглушил ударом.

* * *

Сердюк стоял у каменоломни, наблюдая фейерверк в степи. Здесь была ночь, а в районе аэродрома — день. Гитлеровцы не пожалели ракет. Но постепенно ракеты погасли, степь погрузилась во мрак, а Пырина всё не было. Сердюк прождал его до рассвета и с тяжелым сердцем направился ко входу в подземное хозяйство.

 

Глава десятая

Бешенство Гейзена не имело границ. Для проведения операции были стянуты пехотные войска, полевая жандармерия, приведена в готовность авиачасть. А вся добыча заключалась в нескольких горожанах, которые, боясь ночью войти в город, заночевала в степи, и в одном — только одном! — подпольщике. Потери же были большие: четыре агента ОУН и четыре офицера гестапо, посланных на поимку Сердюка. Пятеро из них оказались убитыми, трое хотя и были живы, но так изрешечены, что думать об их возвращении на работу не приходилось. Но это беспокоило Гейзена меньше, чем потеря собственного престижа в глазах подчиненных и в глазах начальства. Какой скандал устроит ему Гиммлер!.. Хорошо, если только понизит в должности…

Гнев Гейзена сменился страхом, когда к нему ввели Пырина. «Если такой моллюск мог уничтожить семерых, чего же ожидать от прочих?» — было первой его мыслью, когда он увидел Алексея Ивановича, мигающего от яркого света близорукими глазами. Ожидал встречи с сильным человеком, похожим на Сердюка, а перед ним стоял щуплый, со впалой грудью, бледный человек с потухшим взглядом.

Гейзен предложил Пырину сесть, протянул сигарету.

К его удивлению, партизан сигарету взял, но было видно, что он никогда не курил — держал её неумело, не затягивался, а, набрав в рот дыма, немедленно выпускал его.

— Ви, конечно, понимайт, где ви ест? — спросил Гейзен, щеголяя перед Штаммером знанием русского языка.

— Угу, — протянул Алексей Иванович, мысленно проклиная себя.

Для чего он пытался бежать? Гитлеровцы не такие дураки, чтобы оставить дом без внешней охраны. Лучше было не выскакивать из комнаты и погибнуть вместе с этой сволочью.

Он так задумался, что Гейзену пришлось повторить свое предложение сохранить подпольщику жизнь в обмен на сведения об организации. Иначе — пытка.

Пырин понимал, что мучений ему не избежать. Захотелось отдалить пытку хоть на короткий срок.

— Хорошо, — согласился он, я расскажу всё, что знаю. Но что я получу за это?

— Жизнь, — отрезал Гейзен, удивляясь сговорчивости подпольщика.

— Этого мало! — усмехнулся Пырин и взял другую сигарету, хотя во рту было горько от первой.

— Что ви желайт ещё? — спросил Гейзен, в эту минуту решивший обещать всё, что потребует этот похожий на скелет человек. Ведь ему ничего не стоило задабривать Пырина всякими посулами.

— Голодная жизнь меня не устраивает. Нужен собственный домик с садиком, с обстановкой и деньги.

— Аллес кённен вир гебен, аллее, что ви пожелайт, — пообещал Гейзен, путая русские слова с немецкими.

В эту минуту он был настроен на благодушный лад.

Алексей Иванович знал цену всяким обещаниям гитлеровцев, но решил продолжить игру.

— Расписку, потребовал он. — Словам не верю.

Гейзен, решивший, что русский в самом деле даст за бумажку важные сведения, охотно согласился, написал ни к чему не обязывающую его расписку на немецком языке, перевел её как мог и передал Пырину.

Тот аккуратно, с большой почтительностью, свернул бумажку, спрятал в карман.

— Я знаю немного, но самое главное… — Пырин перешел на полушепот и, выговаривая каждое слово раздельно, таинственно произнес: — Руководителем подпольной организации является новый начальник городской управы, а его помощником — инженер Смаковский.

Гейзен остолбенел:

— А Сер-дьюк? Кто Сердьюк?

— Сердюк? — наивно переспросил Пырин. — Сердюк — мой служащий и в этих делах ничего не понимает.

— А фрау ин железные очки? — допытывался Гейзен.

— Железные очки? — Пырин пожал плечами. Не помню. Многие приходят ремонтировать разное барахло. И в очках и без очков.

Гейзен испытующе посмотрел на Пырина, подумал и приказал увести его в другую комнату и накормить.

Пырин с аппетитом поел консервированные сосиски, запил холодной водой и улегся на мягкий диван, с тревогой размышляя о том, что будет дальше.

Нервное напряжение сказалось, и Алексей Иванович вскоре задремал.

Около двух часов ночи его снова вызвали к начальнику гестапо.

Кроме гестаповцев, там сидели двое русских: Смаковский, которого Пырин знал ещё по мартеновскому цеху, и лысый брюхатый человек с одутловатым лицом.

— Ви всё лжет! — заорал Гейзен, брызгая слюной. Глаза его расширились, бульдожьи щеки налились кровью. — Ми понимайт! Тактика инженер Крайнев! Он видавал наших людей за партизан, ви — тоже. Ви хитрит — ми тоже будем хитрит!

Пырина увели в подвальную камеру, раздели догола и оставили. Он ожидал побоев, пыток и вначале удивился тому, что обошлось без них. Но вскоре всё понял. Решетчатое оконце в камере не было застеклено, и в ней стоял такой же холод, как на дворе. По коже забегали мурашки, начали стыть ноги. Алексей Иванович принялся быстро ходить по цементному полу, покрытому снежным налетом. В оконце задувал ветер, и снежинки, падавшие на кожу, казалось обжигали, как раскаленные уголья.

Устав от ходьбы, он сел на холодный пол и тотчас почувствовал, как мучительно заныло всё тело. Снова встал и ходил до тех пор, пока, изнеможенный, не свалился на пол.

Стало совершенно ясно, что единственным исходом является смерть. «Может быть, замерзну? Пусть застывает кровь, пусть остановится сердце!» Он решил лежать не двигаясь. Но озноб, охвативший всё тело, и мучительная боль в суставах были невыносимы. Обдирая в кровь колени о шершавый каменный пол, порой падая на грудь, он стал ползать на четвереньках, поднимался и снова ползал, чтобы согреться. Острая боль в коленях, с которых слезла кожа, притупляла ощущение холода.

Пришли гестаповцы, подняли Пырина, одели и повели на допрос к Гейзену. В кабинете было накурено, но тепло, и Алексей Иванович почувствовал, как к нему возвращается жизнь.

— Хотите шнапс? — Гейзен поднес ему водки.

Пырин, дробно стуча зубами о стакан, выпил водку. По телу медленно стало разливаться тепло.

Гейзен подождал, пока алкоголь окажет действие, и сделал знак Штаммеру. Тот нажал кнопку звонка, и через несколько минут солдаты внесли на носилках женщину.

С большим трудом Алексей Иванович узнал в ней связную и содрогнулся. Снова перед глазами поплыли круги.

Лицо женщины было черно от кровоподтеков… Она ещё жила, но дышала слабо, и было видно, что умирает.

— Знайт эта фрау? — спросил Гейзен, довольный произведенным впечатлением.

Пырин решил, что отпираться не только бесполезно, но и вредно. Этим он мог навлечь на себя ещё большие подозрения. Гестаповцам известно, что связная была у него в мастерской. А причины её прихода никто из них не знал.

— Видел, — выдавил он из себя и заметил, как у связной слегка дрогнули полузакрытые веки.

— Очень карашо! — обрадовался Гейзен. — Зачем ви её видел?

— Она приносила замок.

— А сколько времья нужно, чтобы майстер узнавать, какой ремонт делать?

Пырин напряг память, вспоминая, сколько времени связная пробыла у Сердюка.

— Это очень сложный механизм. Я возился больше часа, но так и не сделал ключа.

— Дас ист аллее, вас мёхтен зи заген? — выкрикнул Гейзен и подошел к Пырину вплотную.

— Всё! — произнес Алексей Иванович.

Гейзен грубо выругался. Бить этого человека не имело смысла. От нескольких ударов он умрет — тогда прощай последняя нить. В камере он тоже мог замерзнуть.

— Иголка в ногти! — подчеркнуто громко приказал Гейзен Штаммеру.

Пырина охватил озноб. Значит, и его замучают, как связную. Как же спастись от истязаний?

Счастливая мысль осенила его. Шатаясь, он подошел на три шага к тяжелому дубовому креслу, подвинулся ещё ближе, прикинул глазом.

Штаммер смотрел на него непонимающе.

Гестаповские офицеры вошли в кабинет в то мгновение, когда Пырин, повалившись на бок, ударился виском об острый выступ ручки кресла. Расчет оказался точным: острая боль в голове было последнее, что он ощутил.

 

Глава одиннадцатая

Под штаб-квартиру Сердюк облюбовал водосборник доменного цеха. Сюда во время работы завода собиралась вода, служившая для охлаждения доменных печей. Немало потребовалось усилий, чтобы сделать помещение с бетонными стенами и таким же перекрытием пригодным для жилья. Пришлось убрать накопившиеся на дне осадки, заделать многочисленные отверстия, оставив одно, служившее входом, устроить у стен нары. Железнодорожный фонарь, стоявший прямо на полу, освещал только стену с отверстием, завешанным куском истлевшего брезента. Сквозь это отверстие по бетонному тоннелю можно было попасть в общий водосборник. Там сходились тоннели из всех новых цехов завода, и оттуда тянулся большой тоннель для спуска вод в ставок.

Сердюк решил отсидеться некоторое время, чтобы не подвергать подпольщиков опасности. Обозленные полным провалом задуманной операции, гитлеровцы рыскали по городу, устраивали облавы на базаре, производили массовые обыски.

Единственным звеном, связывающим группу с поверхностью, был Саша. Ночью он пробирался в тоннель со стороны ставка, приносил еду и сообщал все новости.

Первое время он встречался с Крайневым в общем водосборнике, потом Сергей Петрович уговорил Сердюка открыть Сашке их точное местонахождение:

— Недоверие обижает парня. Всё равно он знает приблизительно, где мы. Пусть знает до конца.

Сердюк разрешил привести Сашку в штаб-квартиру.

Представление, которое обычно создается о человеке до встречи с ним, большей частью бывает далеким от действительности. Сердюк не ожидал увидеть низкорослого, щуплого с виду парнишку с наивным, ещё не тронутым возмужалостью лицом и понял секрет неуловимости Сашки: гитлеровцы не принимали его всерьез.

— Ты, говорят, подручным сталевара работал. Что же, ты к печке скамейку носил? — пошутил Сердюк.

— Мал золотник, да дорог, — отрезал Саша, уязвленный в самое больное место.

— Что дорог, то верно. — Сердюк улыбнулся, прижал паренька к себе. — Рассказывай, дружище. Какие новости?

Саша торопливо полез в одну из бесчисленных дыр подкладки своей стеганки, достал желто-бурую бумагу, сложенную в несколько раз, развернул её на полу перед фонарем.

Сердюк, Теплова и Крайнев склонились над листом. С трех фотографий большого объявления смотрели их собственные лица.

— По пятьдесят тысяч марок за голову… — иронически протянул Сердюк. — Не дешево ли? Пожалуй, скоро набавят цену.

— А это кто? — полюбопытствовал Саша, показывая на четвертую фотографию.

— Это радист, с которым тебе придется держать связь, — пояснил Сердюк. — Ишь, в профиль только схватили. Попробуй по этому снимку найти.

— И меня по этому снимку не узнают, — сказал Крайнев и провел рукой по отросшей бороде.

— А у меня здесь нос курносый! — в шутку возмутилась Теплова.

Саша усмехнулся, взглянул на Валю, потом на Крайнева и сострил:

— Для семейного альбома сойдет.

Рассказав о новой перерегистрации паспортов, которую затеяли гитлеровцы, и получив от Сердюка задание связаться с радистом, Сашка ушел.

— Пырин, значит, у них в лапах… — Сердюк вздохнул. — Его даже не ищут.

* * *

В следующий приход Сашка появился сразу после работы, когда его не ожидали, проникнув в водосборник прямо с завода. Свертка с продуктами с ним не было.

— Что произошло? — встревожился Сердюк.

— Пришел получить задание на день Красной Армии. Нельзя в такой праздник отмалчиваться. Седьмое ноября мы хорошо провели — листовки в трубы запустили. А сейчас что люди скажут? Нет у вас большевистского подполья. Так, что ли?

Валя и Крайнев с любопытством следили за Сердюком. Он был смущен и не старался этого скрыть.

— Видишь ли, Саша… — начал было Сердюк.

— Я вижу, бесцеремонно прервал его Сашка, — но надо, чтобы и люди видели. Вы меня простите, Андрей Васильевич, но я к массе ближе, знаю, что её повседневно поддерживать нужно, — категорически заключил он.

— Что ты предлагаешь? — резко спросил Сердюк, которого рассердила эта бесцеремонность.

— Надо же эту вот шифрограмму оправдать, — продолжал неугомонный Сашка и, достав из подкладки ватника листок бумаги, прочитал: — «Сердюку. Поздравляю товарищей днем Красной Армии. Желаю здоровья, дальнейших успехов в работе. Хрущев».

Простые слова, донесенные сюда, в подземелье, тронули всех до слез.

— Нам запрещено заниматься чем-либо, кроме основного задания и выпуска листовок, — сказал Сердюк после долгого молчания. — Правда, такой праздник не грех бы отметить. Но я не знаю как. Может быть, у вас есть что, друзья? Может быть, у тебя, Саша?

— У меня есть! — похвастался Сашка. — Дядя одного парнишки в селе живет. Колхозник он, мужик запасливый. После отхода наших побывал на поле боя и много чего оттуда натаскал — в хозяйстве, мол, всё пригодится. Среди прочих разных вещей у него и миномет есть с минами. Вот стрельнуть бы! Но надо мишень придумать. Не в белый же свет стрелять.

— Сделаешь вот что, Александр, — сказал Сердюк, и Саша, почувствовав в его тоне командные нотки, невольно подтянулся — понял: это был приказ. — По улице Горновых, в доме тридцать четыре, квартиру два, отыщешь Виктора Селивановича Кравцова. Скажешь, что он должен найти вблизи нефтехранилища, у станции, пустой дом — их сейчас много. Это первое. Второе: в этот дом надо доставить миномет и установить его с прицелом на самый большой бак. Третье: в десять ноль-ноль, когда наступит полная темнота, стрелять по этому баку, пока не вспыхнет. Остальные загорятся следом. Понял?

— Будет исполнено, Андрей Васильевич! — четко, по-военному, ответил Сашка и вдруг, обернувшись к Тепловой, спросил: Валя, ты с собой всё своё барахлишко захватила или в чем есть пришла?

— Не пойму, ответила Валя.

— Красное платье твоё здесь?

— Здесь.

— Отдай мне! — просительно заговорил Сашка. — Тебе до наших в нем не гулять, а девочка, с которой я дружу, до того доменялась, что на улицу выйти не в чем.

Теплова пошла в угол насосной, извлекла из сверточка любимое шелковое платье.

— Спасибо, Валя. Не пожалеешь.

Сашка обернул платье вокруг талии, застегнул стеганку. Уже из тоннеля он крикнул:

— С праздником вас, товарищи!

* * *

Утром 23 февраля, как только рассвело, горожане увидели на трубе коксохимического завода красное полотнище. Заметили это и гитлеровцы и решили немедленно снять. В проходные ворота завода въехала машина с офицерами и солдатами комендатуры.

Один из солдат полез по железным скобам восьмидесятиметровой трубы, но на середине сорвался и плюхнулся вниз. Офицеры решили, что к скобам подведен электрический ток, и послали за резиновыми сапогами и перчатками.

К этому времени толпы горожан собрались на улицах, с любопытством ожидая, что произойдет дальше. Второй солдат, в резиновых сапогах и перчатках, поднялся немного выше своего предшественника. Нога соскользнула со скобы, он повис на руках, попытался стать на скобу, но снова соскользнул с неё и мешком рухнул на землю. Третий солдат на трубу не полез, хотя офицер грозил ему пистолетом.

Посовещавшись, офицеры подняли стрельбу по штоку из всех видов оружия — пистолетов, автоматов, но попробуй попади на таком расстоянии в тонкий металлический громоотвод, на котором было укреплено полотнище.

В толпе, собравшейся у стен завода, то и дело раздавался смех.

— Сроду не думал, что фашисты будут так усердно салютовать красному флагу! — сострил кто-то из рабочих.

Издевку подхватили, и она прошумела по толпе, как ветер по колосьям ржи.

Из ворот завода выехала автомашина и возвратилась с пулеметом. Много очередей выпустил пулеметчик по штоку безрезультатно. Наконец пробитый шток дрогнул и наклонился, но знамя продолжало держаться на уцелевшей полоске железа.

Военный комендант направил на завод автоматическую зенитную пушку. Её установили, и ствол уже медленно пополз вверх, как вдруг со стороны раздалась бешеная ругань. Гитлеровцы, обернувшись, увидели бежавшего к ним человека в меховой шапке и шубе, доходившей до пят. Огромный и неуклюжий, он походил на медведя. Это был владелец завода Вехтер. Он подбежал к офицеру, багровый от бега и возмущения, и обрушил на него поток ругательств.

Посиневший от холода офицер, переминаясь с ноги на ногу — мороз был крепкий, и ноги в щегольских обтянутых сапогах давно уже онемели, — с кислой миной слушал его разглагольствования.

Вехтер кричал, что труба — его собственность, что разрушать её он не позволит, что будет жаловаться Герингу.

Наводчик, положив руку на спуск, ждал команды. Но её не последовало.

Офицер, знавший о личных связях Вехтера с Герингом, струсил и пошел к будке проходных ворот проинструктироваться по телефону у Штаммера и в то же время хоть немного согреться.

— Герр Штаммер приказал так, — сказал он возвратившись — ваша труба — вы и снимайте знамя. Не снимете — доложат господину Герингу. Дано сорок пять минут. Если за это время ничего не сделаете, собьем верхушку трубы. — И, взглянув на часы, отошел в сторону.

Вехтер растерялся. Несколько минут он смотрел на развевающееся полотнище, потом направился за проходные ворота — там всё увеличивалась толпа — и на ломаном русском языке предложил тысячу оккупационных марок тому, кто снимет флаг. Толпа безмолвствовала. Он набавил ещё тысячу, ещё и потом в отчаянии пообещал дать смельчаку пять тысяч марок.

Из середины толпы к нему стал протискиваться человек. Его зажимали, били локтями, обзывали падалью, паскудой, предателем, но он сумел выскользнуть и подбежал к Вехтеру.

— Пивоваров, — представился предатель.

В этот миг из толпы вылетело что-то круглое и со стуком упало к ногам заводовладельца. «Граната Мильса!» решил Вехтер и в страхе ничком грохнулся на землю.

Но взрыва не последовало. Толпа захохотала, раздались свистки. Вехтер с опаской приоткрыл один глаз и увидел возле себя кусок замерзшего конского навоза.

Вехтер поднялся и поспешил за добровольцем, который успел уже проскочить в ворота.

Осмотрев резиновые перчатки свалившегося с трубы гитлеровца, Пивоваров усмехнулся, отбросил перчатки в сторону и попросил пожарный пояс. Надев пояс, полез по скобам. На середине трубы он замешкался и продолжал свой путь уже медленно, пристегивая крюк пояса к каждой скобе, часто отдыхая. Последние скобы он одолел с трудом и, наконец взобравшись на верхушку трубы, лег навзничь — отдышаться.

Офицер посмотрел на часы. Срок истекал:

— Шнеллер!

Вехтер хорошо знал пунктуальность немецких военных. Пройдет две минуты — и верхушка трубы рухнет вниз. Он забеспокоился. Стоимость ремонта трубы во много раз превысила бы сумму вознаграждения.

Но вот Пивоваров приподнялся, подполз на четвереньках к знамени и, сорвав его, бросил вниз. Оно распласталось в воздухе, вспыхнуло в лучах солнца и медленно, как парашют, стало спускаться. Попав в полосу тени, оно вдруг почему-то съежилось, словно тень была тому причиной, и полетело вниз.

Набираясь сил для спуска, Пивоваров сидел на верхушке до тех пор, пока офицер снова не окликнул его.

Вехтер ожидал его, держа в руке пачку новеньких, шуршащих марок.

Когда тяжело дышащий, но сияющий Пивоваров направился за получением вознаграждения, офицер коротко бросил:

— Расстрелять!

Напрасно упавший на колени Пивоваров кричал, заклинал, плакал. Его застрелили.

— Почему? — заорал оторопевший Вехтер.

— Он один сумел снять флаг — значит, он и повесил его, — спокойно ответил гитлеровец.

Это объяснение мало удовлетворило Вехтера. Он опасался озлобления русских, которое росло с каждым днем, и, как бы демонстрируя своё несогласие, сделал несколько шагов к воротам, намереваясь бросить пачку марок сквозь решетку в толпу.

Но люди были слишком возбуждены. Одни злорадно смеялись, другие грозили кулаками, кричали знакомые ругательства, но уже во множественном числе, и Вехтер не решился приблизиться к ним.

Он протянул деньги офицеру — тот решительным жестом отказался. Тогда Вехтер подошел к солдатам. Большинство из них денег не взяли, но нашлись и такие, которые с благодарностью приняли их.

* * *

Напрасно гитлеровцы думали, что на этом все злоключения сегодняшнего дня кончились. Когда стемнело, возле вокзала раздалось несколько выстрелов, и вслед за ними вспыхнул огромный бак с бензином. Вскоре загорелись и остальные баки. Город осветился тревожным, колеблющимся заревом.

* * *

Сашка появился в водосборнике на другой день.

— Ну, как праздник? — дружелюбно спросил его Сердюк, видевший ночью зарево.

— На славу! — важно ответил Саша и подробно, как свидетель, не принимавший в этом никакого участия, рассказал о происшествии со знаменем. Сердюк не перебивал его, но когда Саша закончил свое повествование, сказал:

— Ясно теперь, какая у Александра девушка: дымовая труба. Но не пойму, отчего фрицы валились?

— От мыла.

— Как от мыла?

— А я как с трубы слазил, то верхние скобы мылом вымазал. Лезет фриц, ухватился рукой за скобу — и вниз. Резина тоже не спасает. Она ещё больше по мылу скользит.

В насосной дружно расхохотались.

— Ну что, поднять вам ещё настроение? — Саша протянул радиограмму: — Читайте!

Сердюк громко прочитал сообщение Информбюро об окружении частями Красной Армии у Старой Руссы шестнадцатой германской армии.

— С этого бы ты и начинал, Саша! Это важнее всех твоих сообщений. — Сердюк протянул радиограмму Вале. — Садитесь за работу. Напечатайте сто экземпляров, не меньше.

— Такие сводки я бы без устали печатала с утра до ночи. — Валя бросилась к Сашке и крепко расцеловала его.

 

Глава двенадцатая

Прошли март, апрель, а гитлеровцы не переставали вывешивать объявления, призывавшие к поимке Сердюка. Они увеличили награду за его голову сначала до семидесяти тысяч оккупационных марок, потом до ста. На последнем объявлении, в центре которого были помещены два больших портрета Сердюка один в фас, другой в профиль, разместился десяток фотографий поменьше, где Сердюк был снят во весь рост в разных положениях. Даже снимок в спину был представлен. Появись Андрей Васильевич в городе — его узнали бы тотчас не только по лицу, но и по фигуре.

Простая звучная фамилия внушала страх и комендатуре, и гестапо, и полиции. Всё, что ни делалось в городе и его окрестностях даже стихийно, помимо указаний Сердюка, приписывалось теперь ему. Найдут ли гитлеровцы утром труп убитого офицера, загорится ли городская управа, пустят ли под откос поезд — всё это относилось на его счет. В городе не было человека, который бы не знал о Сердюке.

Когда украинский штаб партизанского движения разослал организациям города радиограмму, в которой сообщалось о подчинении всех подпольных групп Сердюку, руководители групп встретили приказ радостно: авторитет этого человека был очень велик.

Связь с группами Андрей Васильевич осуществлял через Петра и Сашку. Пока ни один из руководителей не встречался с ним, он никого не видел, ни с кем не разговаривал. Это беспокоило Сердюка и затрудняло работу. На пограничной заставе, где прослужил почти десять лет до возвращения на завод, он знал всех бойцов в лицо, изучил их характеры, наклонности, привычки, знал, кому что можно доверить. А здесь приходилось руководить через посредников и судить о людях заочно.

Постепенно Сердюк привык к этому, но каждый раз после свиданий Сашки с тем или иным подпольщиком подробно расспрашивал, как тот выглядит, как держит себя, даже как смотрит в глаза.

Теперь, когда Сердюк располагал значительными силами, всё чаще и чаще его мозг сверлила мысль напасть на аэродром и уничтожить самолеты.

Та самая операция, на которую хотели спровоцировать его гестаповцы, чтобы захватить партизан в степи, стала казаться заманчивой.

Над этой операцией Сердюк много думал, но счел её слишком опасной. Да, им удастся попасть на аэродром, перебить охрану, поджечь самолеты. Но уйти благополучно люди не смогут, если даже перережут телефонные провода между аэродромом и городом. Как только на аэродроме вспыхнет пожар, тотчас из города примчится на автомашинах пехота, рассыплется по степи, и многие подпольщики не уйдут от преследователей…

Сердюк обдумал несколько вариантов диверсии, но так и не составил плана, удовлетворявшего всем его требованиям, из которых основным он считал сохранить жизнь вверенных ему людей.

Однажды в очередном рапорте руководителя шахтерской группы Сердюк прочитал, что гитлеровцы готовятся возобновить работу на шахте два-бис. Они уже отремонтировали подъемные механизмы, откачали воду, завезли на склад взрывчатых веществ аммонит; на все ответственные участки ими были поставлены офицеры из хозяйственной зондеркоманды. Диверсии на шахте были крайне затруднены.

Но не это интересовало Сердюка. Он выяснил, что склад взрывчатых материалов находится на старом месте — в степи, в километре от шахты, и охраняется одним отделением полевой жандармерии. В землянке при складе жило всего одиннадцать жандармов.

Шахтеры сообщали, что они собираются напасть на склад, перебить жандармов и взорвать аммонит.

Сердюку стало жаль аммонита — ведь он мог быть использован разумно.

Андрей Васильевич посоветовался с руководителем подпольной группы на шахте, которого вызвал на совещание в каменоломню, и совместно они разработали план, сложный, комбинированный, но реальный.

Шахтеры должны овладеть складом, как и наметили, но не взрывать аммонит, а погрузить на автомашину, которую нужно было похитить из гаража, а ещё лучше — выпросить у начальника гаража, якобы для поездки в село за продуктами, пообещав кур и свинью.

Захватив склад, шахтеры погрузят на машину три тонны аммонита, заложат взрыватели, бикфордов шнур. Двое подпольщиков, переодетые в жандармскую форму, на рассвете двинутся через город к аэродрому. Кто из патрулей рискнет останавливать машину с жандармами? У аэродрома они подожгут бикфордов шнур и, закрепив рулевое управление, направят машину прямо в ворота аэродрома. Она остановится, наткнувшись на самолет. Пока гитлеровцы будут соображать, откуда взялась машина без людей, три тонны аммонита взорвутся, а подпольщики умчатся и скроются до ночи в ближайшем селе, у своего человека.

Начальника гаража, падкого на взятки, легко уговорили дать машину, но непременным условием он поставил свое участие в поездке. Гитлеровца в пути решили прикончить.

На операцию, как только стемнело, вышли четырнадцать смельчаков.

Около часу ночи со стороны склада донеслись звуки перестрелки, и тотчас туда помчались гитлеровцы, охранявшие шахту. Вскоре раздался страшной силы взрыв, от которого дрогнула земля и из окон домов на поселке вылетели все стекла. Ни одного человека у склада не осталось в живых.

Что произошло на складе, узнать не удалось ни подпольщикам, ни гестаповцам.

Уже много позже из донесения Гревцовой стало известно, что жандармов в землянке в эту ночь было двадцать два человека. Очевидно, подпольщикам удалось снять часовых, проникнуть на склад, но ликвидировать без шума охрану они не смогли. Окруженные прибежавшими с шахты гитлеровцами, они решили умереть, уничтожив и склад и врагов.

 

Глава тринадцатая

Сердюк не отказался от мысли о диверсии на аэродроме и готовился к ней. Для осуществления нового плана нужно было достать мелкокалиберную винтовку с патронами, несколько килограммов тола, взрыватели, бикфордов шнур и десятилитровый бидон для молока.

Тол и взрыватели удалось выкрасть транспортникам при разгрузке вагонов, бидон купили на базаре, винтовку нашли у одного из членов городской подпольной группы. У неё был слегка испорчен затвор. Сердюк потратил немало сил, чтобы исправить его и пристрелять винтовку в тоннеле подземного хозяйства. Как ни слаб был звук выстрела мелкокалиберной винтовки на открытом воздухе, здесь, в подземелье, эхо разносило его. Андрей Васильевич опасался, что выстрелы могут услышать гитлеровцы, и потому занимался стрельбой только по ночам, когда в цехах никого не было.

Разрабатывая варианты операции, Сердюк допустил неосторожность — высказал мысль, что в диверсионной группе обязательно должна участвовать девушка. С этой минуты он окончательно лишился покоя. Всегда сдержанная, дисциплинированная, Валя стала докучать просьбами послать её на диверсию. Она использовала все способы убеждения. Говорила, что засиделась в этой проклятой дыре, что не имеет на личном счету ничего, кроме вспомогательной работы, уверяла, что операция безопасная — туда будут идти ночью, возвращаться придется тоже ночью, следовательно никаких непредвиденных встреч быть не может, и даже всплакнула разок, да так по-детски жалостливо, что Сердюк заколебался, хотя и не подал виду.

Крайнев в присутствии Вали ни на чем не настаивал, но стоило ей удалиться — тотчас заводил дипломатический разговор о том, что теперь неудобно перелагать задание на другую группу, что провести диверсию должны они сами.

В конце концов Сердюк сдался, назначил ответственным за выполнение задания Крайнева и поручил ему самому подобрать участников. Втайне он надеялся, что Крайнев не возьмет Валю на это опасное дело. Но Сергей Петрович не устоял против её просьб.

Когда все приготовления были закончены, Крайнев и Валя темной ночью вышли из подземного хозяйства, обогнули пруд и степью направились к аэродрому.

На полпути от аэродрома до города пролегала глубокая балка с заросшими густым терновником склонами. По дну балки протекал небольшой ручей. Через него был перекинут деревянный мост, но гитлеровцы предпочитали, во избежание неприятностей, возить пятитонные цистерны с бензином вброд.

Бидон с толом, взрыватели, шнуры, а также винтовку закопали в терновнике неподалеку от брода ещё накануне ночью. Здесь же выкопали небольшую яму — в ней должен был спрятаться Крайнев.

В кустах, чуть покрывшихся молодой листвой, с другой стороны дороги залегли трое рабочих из актива Петра Прасолова — настройщик станков Гудович и два слесаря. Это были крепкие мужчины, способные, по словам Петра, своротить быку рога. Чуть поодаль расположились Павел и ещё один парень из группы Петра, по имени Антип. Его все дружески звали Типкой.

Балочка была очень удобной: даже с ближайших участков дороги не было видно, что в ней делалось. Павел откопал бидон и винтовку и ушел на своё место. Крайнев залег в яму, а Валя присоединилась к группе Гудовича.

В кустах на домотканном коврике стояла бутылка самогона и лежала закуска: в случае, если подпольщиков кто-либо заметит, решат — весенний пикник. Для вящей убедительности рядом на траве лежала и трехрядная гармонь, на которой, однако, никто не умел играть.

На пригорке, откуда хорошо была видна дорога, Гудович посадил своего младшего братишку, чтобы следил за всем происходящим вокруг и сигнализировал свистом: один раз — тревога, два — идет автоцистерна. Чтобы мальчишка не возбуждал подозрений, притащили сюда, словно на выпас, тощего козленка.

Солнце поднялось, разогнало утреннюю прохладу и стало припекать. Крайнев с наслаждением подставил спину теплым, ласковым лучам. Глаза с непривычки к свету резало, они слезились. Сергей Петрович вдыхал воздух, пахнувший болотцем — хотелось досыта надышаться, — и любовался зеленью кустов и только что пробившейся травы. Как долго он был лишен всего этого и сколько ещё времени придется жить под землей! «Но не беда, — утешил он себя: — больше ждали — меньше осталось».

Около восьми часов утра послышался резкий свист. Вскоре промчалась легковая машина, а за ней два грузовика с автоматчиками. «Каратели на село», — решил Крайнев. Снова донесся свист.

Сергей Петрович выругался:

— Разъездились, подлюги! Если сегодня на дороге будет такое оживление, то операция может сорваться.

Через ручей, сбавив скорость, проехала грузовая машина с несколькими жандармами, потом наступило затишье. Неподалеку на куст уселась сорока и долго стрекотала, вертя хвостом. Крайнев следил за ней, боясь пошевелиться. Чего-то испугавшись, сорока улетела, часто взмахивая короткими, словно подрезанными, крылышками, и Сергей Петрович загляделся на зеленые склоны балки, на первые скромные полевые цветы.

Никогда раньше скупая донецкая природа не вызывала в нём восхищения, только сегодня он по-настоящему понял её прелесть. «Кончится война — обязательно ружье куплю, на охоту ходить буду», — подумал он.

Вдруг тишину прорезали два коротких свиста. Из кустов выбежал один из подпольщиков. Войдя по щиколотку в воду, он разложил по дну ручья шипы и исчез.

Крайнев приложил к плечу винтовку. Если шина не будет проколота шипом — придется прострелить её.

Автоцистерна с трудом перевалила бугор и медленно опустилась в балку Вот уже её передние скаты переехали ручей, переехали благополучно Крайнев прицелился в задние скаты, но услышал звук, похожий на выстрел. Машина осела и остановилась. Из неё выскочили водитель и его помощник; осмотрели шины и подтащили домкрат. Приподняв раму машины, свинтили гайки и, с трудом оттащив в сторону продырявленный баллон, начали торопливо надевать запасной.

«Пора! — решил Крайнев. — Но почему никто не выходит на дорогу?» И тотчас он услышал дикие звуки гармоники. «Только бы никто не помешал!» — встревожился Сергей Петрович и сжал в руках винтовку, хотя она уже ничем не могла помочь.

Из-за поворота дороги появилось трое юношей и девушка. Гитлеровцы посмотрели на них. Юноши показались вдребезги пьяными. Ноги у них заплетались, и они выкидывали такие коленца, что Крайнев испугался, как бы не переиграли.

Гитлеровцы сначала насторожились, но когда один из парней упал и пополз на четвереньках, тыкаясь носом в дорожную пыль, снова занялись своим делом. Всё же, как только парни и девушка поравнялись с гитлеровцами, один из них приподнялся и положил руку на кобуру.

Валя приветливо помахала ему рукой и протянула букетик полевых цветов, сорвав его с фуражки своего кавалера. Гитлеровец самодовольно усмехнулся, но цветов не взял и руки с кобуры не принял…

В этот момент Гудович вытянул из гармоники звук, похожий на отчаянный визг, и, прыгнув на гитлеровца, свалил его. Двое других бросились на второго. Как ни силен был Гудович, ему пришлось помогать. Валя совала в рот немцу тряпку. Он больно укусил девушку за руку, но тряпку она всё же затолкала. Потом она замазала немцу уши глиной, вытащила из-под кофточки длинное полотенце, обмотала им рыжую голову, оставив свободным только нос.

Второго шофера связали таким же способом.

«Только бы не было свиста!» — подумал Крайнев и, схватив бидон, побежал к цистерне.

Слесари оттащили гитлеровцев в сторону.

— Не задохнутся? — подбегая, спросил Валю Крайнев.

Услышав успокоительный ответ, жестом послал её на цистерну.

Пока Валя взбиралась наверх и открывала люк, Сергей Петрович откинул крышку бидона, более чем наполовину набитого кусками тола, зажег бикфордов шнур, положил под крышку резиновую прокладку и плотно закрыл её.

Вале помог взобравшийся на цистерну Гудович. Он принял поданный Крайневым бидон, утопил его в бензине, захлопнул и завинтил люк. Потом, сняв пиджак, тщательно вытер им следы ног.

Когда работа была закончена, все шестеро побежали вдоль балки.

Теперь должны были действовать Павел и Типка. Им предстояло разыграть роль спасителей: развязать немцев — и пусть едут на аэродром, уверенные в том, что партизан интересовало только их оружие.

Не успела группа скрыться в терновнике, как раздалось два свиста. У Крайнева от волнения подкосились ноги. «Пропало всё!» — решил он и взобрался на склон балки, чтобы подать Павлу и Типке сигнал уходить, но увидел парней, бежавших к нему.

Как пи опасно было оставаться на месте, Павел спрятался в кусты, решив понаблюдать, что произойдет дальше. К месту происшествия подъехала другая автоцистерна. Выскочившие из кабины гитлеровцы развязали потерпевших, и те, обезумевшие от страха, стали выковыривать из ушей глину и что-то рассказывать.

«Скорее, скорее! — мысленно торопил их Павел, посматривая на часы. — Тол взорвется через восемнадцать минут, могут не доехать до аэродрома».

Объяснившись, гитлеровцы бросились по своим машинам и поспешили выехать из балки.

Любопытство Павла взяло верх над чувством опасности. Он взобрался на пригорок, откуда хорошо был виден аэродром.

Автоцистерны полным ходом мчались по дороге, поднимая за собой клубы пыли. Сердце у Павла стучало так сильно, что его удары отдавались в ушах. «Успеют ли, доедут ли?»

Вот автоцистерны свернули с дороги, въехали в ворота аэродрома. Вот они остановились у бензохранилища. Всё было тихо. Павел посмотрел на часы. Неужели отказали взрыватели? Не может быть. Три шнура и три взрывателя. А вдруг Крайнев неплотно закрыл крышку бидона и в него просочился бензин? А вдруг…

В этот миг столб черного дыма взмыл вверх, и спустя несколько секунд донесся звук взрыва.

Павел закувыркался по земле.

Новый тяжелый взрыв заставил его подняться на ноги. В воздухе расплывалось огромное облако. Море пламени заливало аэродром. Павел понял: следом за бензоцистернами взорвалось и бензохранилище.

— Крышка всем самолетам! — крикнул он и, сбежав по склону балки, бросился вслед за товарищами.

Вместе с ними он должен был отсидеться до ночи в штольне брошенной шахты.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Глава первая

Сердюку никак не удавалось разработать план нанесения сильного удара по гестапо. Заниматься мелкими операциями он считал нецелесообразным — большого эффекта они не принесут, а жертв потребуют. Надо было придумать что-то значительное, подобное диверсии на электростанции, в результате чего завод оказался без электроэнергии, или разгрому агентурной сети, и покончить с гестапо одним ударом с наименьшим риском. Пырин потерян, осталось семь человек, и берёг Сердюк эту семерку как зеницу ока. Можно было, конечно, использовать явки, которые дала связная, и объединить для налета на гестапо подпольные группы города. Но при наличии большого гарнизона это повлекло бы за собой значительные потери в личном составе, а платить жизнью за жизнь — слишком дорогая цена.

Своими мыслями Сердюк делился с Крайневым, с Тепловой, с Петром Прасоловым, проникавшим иногда в подземное хозяйство, чтобы проинформировать о жизни на поверхности, о настроении рабочих. Из их среды Петр подобрал смельчаков, которые оперировали по ночам, наводя страх и на гитлеровцев и на их холуев. Большей частью это были одиночные убийства, но иногда удавалось расправляться и с патрулями.

Отчаянный Гудович сумел бросить ночью гранату в помещение гестапо и улизнуть — правда, с простреленной рукой. Взрыв гранаты наделал переполоху, хотя пострадал, по сообщению Павла, до сих пор топившего котлы в гестапо, только один офицер.

Выпуск листовок перестал приносить удовлетворение. Сообщения о победах Красной Армии под Ростовом и Керчью, под Москвой и Калинином, под Тихвином и Ленинградом радовали всех советских людей, а сейчас гитлеровцы вот уже несколько месяцев активно наступали на юге, снова захватывали города, испепеляли села, терзали и насиловали население, хищнически уничтожали и расхищали исконные богатства русского народа, созданные веками труда. Такими сообщениями были насыщены теперь листовки. Воспринимались эти сообщения различно: стойких приводили в ярость, побуждали к борьбе и мести, малодушных повергали в уныние. Сердюк знал о действии таких листовок на малодушных, но всё же считал необходимым сообщить жестокую правду.

Крайнев надоел Сердюку, требуя оперативного задания, но Сердюк категорически запретил ему выходить из убежища, даже предусмотрительно отобрал пистолет.

Не принося больше пользы как подпольщик, Крайнев нашел себе применение как инженер. Он занялся детальным изучением состояния завода после взрыва. По ночам, когда гитлеровцы сосредоточивали внимание на охране завода по периметру — охраняли завод от проникновения в него снаружи, — Крайнев бродил по цехам, запечатлевая разрушения. Возвращаясь, он составлял точные описания объектов, требующих восстановления.

Во время одной такой вылазки в темную, безлунную ночь Крайнев упал в водопроводный люк в доменном цехе и сильно ушиб бедро. Дремлющая инфекция в старой ране дала себя знать. Через несколько дней рана вскрылась, и Крайнев сначала лишился возможности передвигаться, а потом и сидеть.

До сих пор обязанности Тепловой ограничивались печатанием листовок и хозяйственными заботами — приготовлением пищи, стиркой. В приготовлении пищи, правда, ей помогали мужчины. Пробовали они и стирать, но проявили такую беспомощность, что Валя в конце концов отстранила их от этого занятия, а чтобы не своевольничали, прятала мыло. Теперь нагрузка у неё увеличилась.

Закончив свои обязательные дела, Валя немного разминалась, снова усаживалась за грубо сколоченный из неструганых досок, стол и записывала на машинке то, что диктовал Крайнев. Порой ночью ей приходилось подниматься на поверхность, чтобы уточнить некоторые детали. Она с удовольствием выполняла эти задания, хотя и трусила. Гитлеровцев она не боялась — им нечего было делать ночью в темных, безлюдных цехах. А вот мертвая тишина в зданиях, незнакомая до сих пор игра света и теней, когда твоему возбужденному воображению рисуется чорт знает что, угнетали её. Она чувствовала себя здесь как ночью на кладбище, где и крест, освещенный лунным лучом, проникшим через листву, и принявший причудливые очертания, можно принять за человека, а то и за призрак.

Техник узкой специальности, Теплова хорошо знала мартен, но в прокатных цехах разбиралась с трудом. Пришлось обратиться к Сердюку, который до службы в пограничных частях и после работал вальцовщиком. Затея Крайнева увлекла и Сердюка, и он дважды проникал в свой цех через колодец, в который Саша и Петр бросали им провизию.

— Хорошо у нас получится, други! — с подъемом сказал как-то Крайнев. — Возвратятся наши — и получат готовые материалы для восстановления. Ни одного дня не потеряем. — И, вздохнув, добавил: — Только вот Валюшка выглядит плохо. Не помогают тебе никакие женские ухищрения.

Валя действительно очень исхудала и побледнела за последнее время. Сказывалось отсутствие воздуха, однообразное, скудное питание. Лицо её стало детски маленьким, и от этого ещё ярче вырисовывались большие серые глаза, окаймленные пушистыми дужками ресниц.

Но сильнее всего удручало Валю состояние Крайнева. Она ежедневно промывала рану, меняла перевязку, а улучшения не видела и, боясь, что все это кончится гангреной, впадала в отчаяние. Ей часто казалось, что если Сергей Петрович умрет, она перестанет дышать в ту же минуту, когда закроются его глаза. Крайнев воплощал в себе всё лучшее, что хотела видеть Валя в любимом. Она знала: если бы даже попыталась выдумать своего избранного, то не выдумала бы безупречнее.

Особенно поражалась Валя его выдержке — ни одного стона не издал он. Снимая бинты, кое-где присохшие к ране, она сама стонала и боялась, что лишится чувств, а Сергей Петрович ласково смотрел на неё и уверял:

— Что ты, Валюша? Право же, совсем не больно, — но на лбу у него выступала испаринка. — Эх, подпольщица! А если тебя так поцарапает?

— Было бы легче, Сережа, самой переносить боль. Гораздо легче… Поверь… — И она роняла слезинки.

Состояние больного очень беспокоило и Сердюка. Много ран видел он на своем веку и заживающих и смертельных, и рана Крайнева ему не нравилась. «Что с ним делать? Позвать врача? Но какой врач решится на опасное ночное путешествие? Да и можно ли постороннему раскрыть секрет существования подземного хозяйства? А бездействовать, глядя, как на твоих глазах гибнет человек, и такой человек, тоже невозможно».

И он решил прибегнуть к заочному врачеванию, используя для этого Сашку.

В те дни, когда этот вездесущий парнишка появлялся в водосборнике, Валя делала перевязку при нём, чтобы он мог лучше описать рану врачу, у которого получал консультацию и медикаменты.

Крайнев ни о чем не спрашивал, ничего не просил. Только во сне, потеряв контроль над собой, стонал сквозь стиснутые зубы, протяжно и глухо. Сердюку было мучительно встречаться с ним глазами — казалось, он увидит в его взгляде упрек. Но Сергей Петрович смотрел спокойно, даже без грусти, вполне примирившись со своей участью.

Однажды он разбудил Сердюка среди ночи.

— Что с тобой? — испугался Андрей Васильевич.

— Павел в гестаповской кочегарке один остается?

— Да.

— Андрей Васильич, кажется, я нашел способ угостить гестаповцев одной пилюлей. И крепкой…

— Ты бы спал, Сергей, — сказал Сердюк и потрогал его руку: она была горяча.

— Спать можно, когда думать не о чем. Ты лучше послушай. Послушаешь и сделаешь вывод.

Сердюк придвинул ящик, заменявший стул, к нарам Крайнева.

— Как-то раз в литейном зале лопнул подкрановый рельс, и нужно было его перерезать. Автогенщика не оказалось, за дело взялся слесарь. Зарядил аппарат, присоединил к резаку кислородный и ацетиленовый шланги — не загорается резак: забился ацетиленовый шланг…

— Как ты себя чувствуешь? — Сердюк счел, что больной бредит.

— Не перебивай, слушай. Тогда слесарь решил продуть ацетиленовый шланг и продул его кислородом. Подсоединил снова шланг к резаку. А внизу, у аппарата, мною народу собралось на двух печах плавки готовы, а выпускать некуда — кран не подходит.

— Я что-то не понимаю, к чему все эти воспоминания.

— И что бы, ты думал, после этого получилось? — продолжал своё Крайнев. — В тот миг, когда слесарь наверху поднес к резаку спичку, внизу взорвался автогенный аппарат и всех собравшихся обдало карбидной массой. Стоят они мокрые, бледные, оглушенные и шатаются — не поймут, живы или нет, падать им или стоять.

Сергей Петрович засмеялся. Его смех прокатился по многочисленным ходам подземного хозяйства.

Проснулась Теплова, прибежала из своего угла и застыла у изголовья Крайнева, вопросительно глядя на Сердюка.

— Понял, почему так получилось? — спросил Сергей Петрович.

Глаза его лихорадочно блестели.

— Понял, — ответил Сердюк. — Кислород и ацетилен дали взрывчатую смесь. Она взрывается мгновенно.

— Правильно мыслишь, вальцовщик! — приподнимаясь на локтях, сказал Крайнев. Ну, а как подпольщику ничего в голову не пришло?

Теплова и Сердюк обменялись тревожными взглядами. Оба решили: бредит.

— Засни, Серёженька! — посоветовала Валя.

Голос её звучал подкупающе-вкрадчиво.

— Да не брежу я! — рассердился Крайнев. — Наоборот, голова сейчас какая-то особенно ясная. Хотел бы, чтобы и у вас была такая… Додумался?

— Нет.

— Так слушайте. Надо, чтобы Павел затеял ремонт котла. Ему привезут и кислород и карбид; он наполнит всю систему парового отопления этой газовой смесью, потом поднесет факел к трубе — и в каждой комнате каждая батарея взорвется с силой гранаты. Всех гестаповцев — к чертям собачьим! Уразумели?

Только сейчас Сердюк понял, что больной не бредит. Идея показалась ему немного фантастичной, но заманчивой.

— Молодец, Сергей! Большой молодец! Изобретатель! — восхищенно сказал Сердюк.

Крайнев тяжело опустился на подушку:

— Надо же ещё что-то успеть сделать в жизни…

Теплова поняла, что Сергей Петрович ясно сознает свою обреченность. У неё замерло сердце и слезы навернулись на глаза. Она тронула Сердюка за рукав и, когда тот ушел к своим нарам, села на ящик, положила голову на плечо Крайнева:

— Заснем, родной. Утром додумаем.

* * *

Недолго пришлось Павлу Прасолову убеждать заместителя начальника гестапо по хозяйству отремонтировать котлы парового отопления. Прошлой зимой в здании было холодно, и не раз шеф гестапо сетовал на то, что приходится сидеть в шинели и разогревать себя водкой.

Одного только не мог понять гестаповец: почему этот молодой кочегар берется за дело, от которого отказались опытные мастера из немецкой хозяйственной зондеркоманды? Те прямо говорили, что заварить прогоревшие чугунные стенки невозможно, а русский утверждает, что сделает котлы лучше новых, только требует пятнадцати баллонов кислорода для разогрева поверхности завариваемой стенки.

Гестаповец приказал солдатам завезти кислород и автогенный аппарат в котельную.

Напарник Павла, кривой кочегар из колонистов, недоброжелательно смотрел на приготовления, узрев в этом стремление Прасолова выслужиться перед начальством. «Ещё, чего доброго, этого сопляка старшим кочегаром назначат», — завидовал он.

Павел во что бы то ни стало хотел лично поговорить с Крайневым, чтобы до конца понять расчет смеси. Его смущало и то обстоятельство, что количество кислорода он мог регулировать по скорости падения давления на манометре, а количество ацетилена точной регулировке не поддавалось.

Свидание состоялось. Сердюк сам встретил Павла у выхода тоннеля в ставок и провел по лабиринту.

Павел впервые увидел Крайнева. Он лежал худой, желтый. «Долго не протянет», — с горечью подумал Прасолов.

Сергей Петрович говорил медленно, словно с трудом подбирал слова, и под конец осведомился, всё ли Павел уяснил.

— Всё, — ответил тот.

— Ты подумай, а я отдохну…

Крайнев закрыл глаза, и Павлу стало страшно — до чего этот человек был похож на покойника.

Поймав на себе сочувственный взгляд, Сергей Петрович слабо улыбнулся.

— Мне всё ясно, — повторил Павел.

— Вот я и хотел, чтобы ты хорошо понял, что делаешь. Проведешь операцию, свидимся — расскажешь подробно.

— Расскажу обязательно!

Теплова невольно вздрогнула. Двое обреченных на смерть ободряли друг друга, хотя, очевидно, оба были убеждены, что больше никогда не увидятся.

— Уходи, — шепнул Сердюк.

Павел пожал горячую, слабую руку Крайнева, хотел что-то сказать, но ощутил спазмы в горле и, чтобы скрыть своё состояние, а может быть, под влиянием порыва, поклонился в пояс, попрощался с Тепловой и поспешил вслед за Сердюком.

По тоннелю шли молча, у выхода остановились.

— Надо же помочь человеку, Андрей Васильевич! Нельзя так! — с укором сказал Павел.

— А ты почему решил, что я ничего не делаю? — обиделся Сердюк. — Лучше подумай о себе. Операция очень рискованная. Уйти ты сможешь, потому что переполох поднимется страшный. Но можешь и не уйти. Патроны у тебя целы или уже расстрелял где-нибудь?

— Что вы! Все целы.

— Возьми ещё одну обойму про запас.

— За это спасибо… Ну, я пошел.

Андрей Васильевич долго слушал, как замирали вдали осторожные шаги. «Пырина не стало, не станет, наверно, и Павла», — с болью подумал он.

У входа в насосную Сердюка встретила Теплова.

— На смерть пошел?.. — спросила она с упреком, дрогнувшим голосом.

— Рискованная затея.

— Это безумие!

Сердюк сказал:

— Летчика, идущего на таран и уничтожающего одного врага, мы называем героем. Почему же вы называете безумцем того, кто идет на уничтожение двухсот врагов? И кто может запретить человеку стать героем?

 

Глава вторая

Павел решил подготовиться к диверсии в понедельник ночью и осуществить ее во вторник, ровно в девять часов утра, — время, когда все гитлеровцы, со свойственной немцам пунктуальностью, уже находятся на своих местах.

Накануне он хотел выспаться, но не удалось даже сомкнуть глаз. Мысли опережали одна другую. Может быть, он просто трусит? Нет, наоборот, у него крепла уверенность в том, что в поднявшейся кутерьме удастся благополучно ускользнуть. Волновало другое опасение, что в силу каких-либо неучтенных обстоятельств гестаповцы останутся живы.

В технической осуществимости намеченного плана сомнений не возникало. Ещё мальчишкой, лет двенадцати, Павел с группой сверстников увидел на улице автогенный аппарат, оставленный водопроводчиками, ремонтировавшими магистраль. Ребята привязали к длинному шесту паклю, смоченную мазутом, зажгли её и сунули в отверстие аппарата. Эффект получился совершенно неожиданный. Взрывом подняло колпак метров на тридцать. Падая вниз, он грохнулся о крышу проходившего трамвая. Перепуганные пассажиры стали в панике выскакивать из дверей и окон. Даже сейчас, вспомнив об этом зрелище, Павел засмеялся. В аппарате находилась смесь ацетилена с воздухом — и то какая силища! В батареях же будет смесь посолиднее — ацетилен с кислородом, и ей один выход: разорвать чугун на куски.

Под утро Павел оделся, вышел из дома. Чудом уцелевший от гитлеровцев пес встретил его во дворе осторожным повизгиванием. Над горизонтом светлела полоска неба, начали меркнуть звезды. Засмотревшись на них, Павел ощутил то странное, беспокойное чувство, какое испытывал всегда, думая о мироздании. «Кто знает, может, и там жизнь и там борьба. Только жизнь другая и борьба другая».

Он невольно вспомнил о Марии Гревцовой, которая собиралась посвятить себя астрономии. «Молодец девушка, высоко брала, а от земли не отрывалась. Пришла лихая пора сидит в полицейском управлении, штампует паспорта и всех подпольщиков ими обеспечивает. Надо было попрощаться с ней на всякий случай…»

Павел призадумался над тем, что его ожидает, но потом решительно тряхнул головой:

— Эх, двум смертям не бывать, а одной не миновать!

Явившись на работу, как обычно, рано утром, он без устали целый день трудился — осматривал батареи в кабинетах гестаповцев, замазал краской зазоры, где мог, по его предположению, просочиться газ, и вернулся в котельную только вечером. Караульные давно привыкли к тому, что Прасолов подолгу жил в котельной (тут он чувствовал себя безопаснее: в городе многие от него отвернулись — чего доброго, ещё убьют!), и не обращали на него внимания.

Ещё раз проверив кислородные баллоны и трубки, Павел плотнее завернул штуцер, ввинченный им в кожух котла для подачи кислорода, и растянулся на скамье. «А что, если крепко засну, проснусь поздно и опоздаю всё приготовить? — рассуждал он. И кто знает, может это последняя ночь в жизни. Обидно проспать её». Но через несколько минут сон одолел его.

Среди ночи он вскочил, испугавшись, что проспал, но на дворе было ещё темно. Он умылся и сразу почувствовал себя бодрее.

Потянулись томительные часы ожидания. Мысли беспорядочно теснились в голове, и Павел заставил себя думать о будущем.

Кончится война, вернутся наши, станут восстанавливать завод. И он тоже будет восстанавливать — слесари очень понадобятся. Пустят завод, польются в ковши чугун и сталь, забегают в прокате змеи раскаленного металла. Он никогда не сможет сказать родному заводу: «Прощай», даже если пойдет учиться. Техникум окончить хорошо бы, да терпенья не хватит выводить линии на бумаге — не та натура: ему гораздо интереснее пришабрить десяток подшипников, чем вычертить один… Нет, никуда он не пойдет, он останется на заводе, станет знатным мастером.

Его всегда прельщала героика гражданской войны. Он с жадностью читал книги и смотрел фильмы, посвященные этой эпохе, и жалел, что родился поздно. Вот когда можно было развернуться! Грянула другая, более страшная война, и он с радостью ухватился за предложение уйти в подполье, бороться с врагом. Попав в котельную, он почти год топил котлы и уже потерял всякую надежду на настоящее дело. И вот наконец получил серьезное задание. Он выполнит его с честью, уйдет к Сердюку, под землю, и попросит у него оперативной работы — стрелять, взрывать, увеличивать число гитлеровцев на своем личном счету, который откроет сегодня…

Павел приподнялся со скамьи и огляделся всё ли предусмотрено? Взглянул и на дверь: слабоват крючок. Явятся гестаповцы на работу и, если вдруг где-то просочится газ, будут ломиться сюда.

Немного поразмыслив, он снял с двери наружный засов и укрепил его с внутренней стороны. Затем для прочности обил дверь кусками старого железа, лежавшего перед топками. Укрепив дверь, открыл зубилом железный бочонок с карбидом. Запахло чесноком.

«Свеженький! — обрадовался Павел. — Этот дерзнёт так, что держись! — Он закрыл глаза, с удовольствием представив себе, как тысячи чугунных осколков впиваются в тела гестаповцев. — А какая отбивная получится из Штаммера! Его стул у самой батареи».

Наложив в котел карбида, тщательно завинтил лючок и подсоединил к котлу металлической трубкой кислородный баллон. Ещё раз достал бумажку и просмотрел расчет смеси, составленный Крайневым, хотя и знал его наизусть. Потом накачал в котел воды, выждал, когда стрелка манометра показала нужное давление, пустил кислород. Давление в котле возросло. Он открыл общий вентиль и стал выпускать смесь в отопительную систему.

Когда Павел полез по пожарной лестнице на крышу, куда выходила аварийная труба для сброса излишков воды, резкий запах чеснока ударил ему в нос. Он наглухо забил трубу дубовой пробкой. Теперь все батареи были наполнены взрывчатой смесью. Спустившись в котельную, стал ждать девяти часов утра.

Мозг работал лихорадочно. В нём то всплывали картины небольшого, несложного прошлого, то представлялось будущее, а чаще всего назойливо сверлила одна и та же беспокойная мысль: выйдет или не выйдет?

С болью вспомнил о матери. Вчера, когда он зашел к ней, она, словно что-то почувствовав, стала плакать. «Бедная старушка, как переживет мою смерть?» — подумал Павел, и слезы навернулись на глаза, но только на миг.

Стрелки старых, заржавленных ходиков показывали без пяти девять, когда в дверь котельной постучали.

— Кто там? — придав голосу самые спокойные интонации, спросил Павел.

— Открой! — потребовал заместитель начальника гестапо. — Труба в мой кабинет шипит и некарашо пахнет.

— Некогда! Вот котел исправлю — приду, ответил Павел и ругнул себя за недосмотр — не заметил-таки неисправности в батарее.

Через минуту гестаповец заколотил кулаком:

— Выходи скорей, шорт тебя брал! Исправляй эта душегубка!

— Подождешь! — крикнул Павел и взглянул на часы: до девяти оставалось три минуты.

Гестаповец в нерешительности топтался, но, заподозрив недоброе, стал стучать чем-то твердым, видимо рукоятью пистолета.

Нужно было продержаться ещё три минуты. Павел достал пистолет, взвел курок, навел оружие на дверь, но тотчас опустил его, смекнув, что гестаповцы сбегутся на перестрелку и останутся невредимыми.

Послышались голоса и брань. Значит, собралось несколько человек. Удары усилились, дверь затрещала. Поняв, что бьют бревном, как тараном, и что долго дверь не выдержит, Павел вскинул пистолет, выстрелил раз, другой, третий и так, в азарте, выпустил всю обойму. За дверью кто-то истошно закричал, донеслись стоны.

Павел зажег приготовленный факел, вырвал пробку из отверстия в трубе и поднес к нему пламя. Вспышки не произошло. Тогда дрожащими от волнения руками он снова закрыл отверстие в трубе и открыл вентиль, чтобы поднять давление в системе.

Прогромыхала автоматная очередь, в кочегарке со стены посыпалась штукатурка. Павел снова отключил котел, выхватил пробку из трубы и поднес к отверстию факел. С металлическим звоном лопнула по шву труба. Здание дрогнуло, как при подземном толчке; оглушительный грохот донесся с улицы.

Криков, стонов Павел не слышал. Понял: оглушен. Он бросился к двери — согнутый засов не открывался. Тогда он кувалдой сбил его, вырвав болты из дерева, и с трудом открыл дверь. За нею, к его удивлению, никого не оказалось — разбежались. Двор тоже был пуст.

Из окна второго этажа выпрыгнул в разорванных штанах какой-то офицер и, сверкая белыми шелковыми кальсонами, на четвереньках пополз по битому стеклу на улицу. Павел бросился вглубь двора. Очутившись на заборе, взглянул на здание с вывалившимися рамами, сорванными дверьми и помчался напролом через чей-то сад, оставляя на колючих кустах клочки одежды, обдирая в кровь лицо.

* * *

Когда в городе раздался взрыв, Сашка проскользнул за контрольные ворота и побежал туда, куда спешили горожане.

Квартал, где стояло здание гестапо, был оцеплен. Беспрерывно сновали санитарные машины, развозя гестаповцев по госпиталям и больницам. Горожане взбирались на крыши отдаленных домов и оттуда досыта любовались разгромом фашистского гнезда.

Сашка с группой ребят залез на чердак дома, не оцепленного полевой жандармерией, и долго считал санитарные машины, но потом сбился со счета, спутав количество двухместных и четырехместных машин.

— И здесь им устроили сабантуй! — с нескрываемой радостью сказал парень, голос которого показался Сашке знакомым.

Он посмотрел в сторону бросившего эту неосторожную реплику и узнал его: «Николай. Всамделишный Николай, соратник по набегам на чужие сады».

Едва санитарные машины перестали сновать, из оцепления выехало пять грузовиков, накрытых брезентом.

— Ого-го! — с удивлением произнес Николай и переглянулся с Сашкой. — Наворочено порядком.

«Интересно знать, чья эго работа, — с завистью подумал Сашка. — Есть, значит, группа посильней нашей. Мы только листовочки расклеиваем да плакатики надписываем детская игра, а вот это дело настоящее. Этим ребятам есть с чем наших встретить, а мы чем встретим?»

К двум часам дня жандармский офицер снял оцепление квартала, оставив часовых у здания гестапо.

Много людей прошло сегодня по «гестаповскому» проспекту. Они не рисковали останавливаться, проходили мимо и возвращались снова, чтобы посмотреть опустевшее здание, одно упоминание о котором ещё утром вселяло страх.

Постепенно чердак обезлюдел, остались только Сашка и Николай.

Давно уже Сердюк говорил Тепловой, что надо бы разыскать этого парня, сбежавшего из-под расстрела — отказался везти арестованных. Но Николай на поселке не жил, и никто не знал его адреса.

— Любуешься? — спросил его Сашка, убедившись, что их никто не может услышать.

— Любуюсь, — твердо сказал Николай и повторил: — Любуюсь. Работают же люди!

— Ты что-то слишком смело высказываешься! — тоном наставника произнес Сашка. При мне понятно, меня ты хорошо знаешь. А при остальном народе?

Николай пытливо посмотрел Сашке прямо в глаза:

— Мне ничего не страшно. Я смерти в глаза заглянул и то не скажу, чтобы здорово испугался. А что может быть страшнее смерти?

— Есть штуки пострашнее.

— То-есть?

— Пытки в гестапо.

— Это ты, пожалуй, прав. — Николай поежился. — Видел я, какие из-под пыток выходят.

— Видел, а не поумнел. Языком треплешь…

— Что ж делать, Саша! Люди вон какие диверсии устраивают, листовки печатают, плакаты клеят, а мне только и остается, что языком трепать. Один в поле не воин.

— Никуда не прибьешься? — в упор спросил Сашка.

— А куда прибьешься?

— Да, тебе очень трудно. Как ни говори, шофером в гестапо работал.

Николай со скрипом стиснул зубы.

— Для того чтобы приняли, надо тебя хорошо знать, продолжал Сашка. — Надо знать, что возил ты только кирпичи и песок на постройку гаража, что везти арестованных на расстрел отказался и тебя самого за это на расстрел повезли.

— Саша! Саша! Откуда…

— Знаю, важно ответил Сашка.

Николай стоял пораженный, соображая, от кого мог слышать Сашка обо всем этом, но спрашивать не стал.

— Спасибо, Саша! Спасибо! Первое теплое слово за всё время слышу. Мать родная и та отказалась, выгнала. Говорит, с предателем под одной крышей жить не хочу. У тетки живу, и то потому, что она глухая и ничего обо мне не слыхала, иначе и она выгнала бы. Верчусь, как щепка в проруби. На работу идти боюсь — фамилия на бирже зарегистрирована. Приду — как сбежавшего сразу сцапают. Из города податься? Куда? Кому я нужен? Шофер гестапо… А может, поможешь к кому-нибудь прибиться? — осторожно, с мольбой в голосе и во взгляде спросил Николай.

— Твой адрес?

Николай с готовностью назвал улицу, номер дома, фамилию тетки,

— Повтори, приказал Сашка.

Тот повторил.

— Ну ладно, что-нибудь сделаем, — покровительственно ободрил Сашка Николая.

 

Глава третья

Состояние Крайнева ухудшалось с каждым днем. Вокруг раны появились красные пятна, нога распухла, и Сердюк уже не сомневался, что это гангрена.

Услав Теплову и Павла из водосборника к выходу у ставка подышать воздухом, он подсел к Сергею Петровичу:

— Я решил, Сергей, затащить сюда хирурга. Будем говорить, как мужчины: состояние у тебя тяжелое, рецидивирующее. Как бы не пришлось ампутировать ногу…

Крайнев покачал головой:

— На ампутацию по советским законам, кажется, требуется согласие больного. Я согласия не дам.

— А что же делать?

— Странные ты вопросы задаешь, Андрей Васильич! Я цеховик, производственник. Где ты видел начальника цеха на одной ноге?

— Ты инженер, голова в тебе ценна — ишь какую штуку придумал со взрывом гестапо! — сказал Сердюк, сразу смекнув, что Крайнев хитрит: говоря о ненужности своей жизни, он как бы снимает с него, Сердюка, моральную ответственность за себя.

— И подумал ли ты, что сюда нельзя пускать человека, нам недостаточно известного? высказал Сергей Петрович свой основной довод. — Провалимся мы — и сотни людей, которых можно будет тут укрыть, угонят в Германию. И из-за чего? Операция ведь не спасет. Ногу-то по бедро… Тут госпитальный уход нужен. Ты мне лучше достань бумаги поплотнее. У меня есть настоящее изобретение — головка мартеновской печи. Чертежи я отдал Елене Макаровой, но довезли их или нет, не знаю. Сына отдал Макаровой и чертежи. Эскизы хочу сделать, пока жив, описание изобретения составлю. Поверь мне, стоящая мысль. Уцелеешь — передашь нашим, когда вернутся.

— К дьяволу мартеновскую головку — твою голову спасать нужно! — вскипел Сердюк.

— Моя голова не стоит сотен голов, которые ты спасешь в этом подземном хозяйстве. Это наши советские люди, это рабочие, которые будут восстанавливать завод, чугун плавить, сталь варить. А ты можешь из-за меня одного всё провалить. Разве ты прав? Ты ведь посылал Павла Прасолова почти на верную смерть. Для чего? Уничтожить две сотни врагов, спасти жизнь сотням наших людей. А чем я лучше Павла?

— Не могу я жить в этом помещении рядом с тобой и смотреть, как ты…

— А ты поселись в другом и не смотри — вот и всё.

Сердюк спросил:

— А сын? Вадимка?

— Если жив, воспитают его Макаровы, как своего, не хуже, чем я воспитаю. Это хорошая семья, настоящая, не то что была у нас. Ирина моя уехала, говорят, с каким-то фрицем в Германию. Вот как бывает: людей воспитывал, коллективом руководил, а человека под боком, жену, не распознал…

Крайнев задумался. Перед глазами прошли дни, которые так резко изменили его судьбу. Жена отказалась эвакуироваться, сына вывезли на Урал друзья, а он неожиданно для всех и для себя остался в оккупации. Не успел взорвать электростанцию — помешали враги, которых в свое время не смогли распознать, — а взорвать нужно было. Ему удалось перехитрить гитлеровцев, пойти к ним на службу, втереться в доверие и осуществить диверсию. Теперь совесть у него чиста.

— А Валентина? — прервал его мысли Сердюк.

— Зачем буду портить ей жизнь, безногий…

— Чудак! — не выдержал Сердюк. — Она любит так, как… как… надо любить. Мимо такой любви пройти нельзя. Пойми, какая у девушки будет трагедия. Ты для неё совершенство, образец. Ей трудно будет полюбить другого. На что ты её обрекаешь?

— «Увы, утешится жена…» — попробовал отшутиться Крайнев.

Сердюк обрезал:

— Эгоист ты!

— Я-а? — удивился Крайнев.

— Ты только о себе думаешь: тяжело с одной ногой, а о ней не думаешь… И обо мне не подумал.

— «И друга лучший друг забудет…» Ты-то при чём?

— Полагаешь, я прощу себе когда-нибудь, что мало сделал для твоего спасения?

— А простишь, если завалишь организацию? — выкрикнул Крайнев. — Ор-га-ни-за-цию! Эх, руководитель большевистского подполья! Чорт знает, как плохо подбирают у нас людей на такую работу! Рассуждаешь, как гнилой интеллигент. Квашня!

Вошла Теплова, приложила руку ко лбу Крайнева и отдернула её. Руки у неё были холодные, и голова показалась очень горячей. Прикоснулась ко лбу губами — да, есть жарок, но не такой уж сильный. Поцеловала.

Андрей Васильевич пошел в свой угол. В водосборнике стало тихо. Паровозный фонарь, стоявший на ящике, тускло освещал пространство. Стены помещения и углы тонули во мраке. Особенно темно было за фонарем, там, где находилась лежанка Вали.

Мерно капала вода, просачиваясь сквозь свод тоннеля, уходящего из водосборника. Первое время Сердюк слушал эти звуки настороженно ему казалось, что кто-то тихо ходит на носках по тоннелю. Вот и сейчас ему почудилось, что кто-то идет. Он прислушался. Да, это шаги.

И Теплова услышала их. Вскочила и потушила фонарь. В тишине комнаты щелкнул предохранитель пистолета.

— Зажигайте свет, это я, — сказал, входя, Сашка.

Валя чиркнула спичкой, зажгла фонарь. Крайнев заметил: рука её дрожала.

— Что случилось? спросил Сердюк.

Парнишка приходил обычно ночью, а сегодня ускользнул с работы и пробрался в подземелье прямо с территории завода.

— Радио. И передали, что срочно.

Сердюк распечатал бумагу, прочел и не поверил своим глазам. Это был ответ на его радиограмму, посланную позавчера, где он просил сообщить фамилию хирурга из соседнего района, на которого можно было бы положиться. В ней значилось:

«Молния. По нашим данным заводской аэродром пустует. Проверьте сообщите число час когда забрать больного. Опознавательные знаки три красных огня. Четвертый в направлении посадки. Огни расположить в ямах чтобы видеть их только сверху. Действуйте без промедления вашим описаниям гангрена. Вам вылететь вместе с больным. Повторяю вам вылететь вместе с больным».

Сердюк отдал радиограмму Тепловой. Она вскрикнула от радости, прочитав первые строки, и поникла головой, прочитав остальные.

Сердюк сказал Крайневу:

— Начальник штаба требует, Сергей, чтобы мы с тобой вылетели ночью на самолете. А ты говорил… Эх, ты!..

Лицо Крайнева ожило. Он счастливо улыбнулся и, преодолев боль, приподнялся и сел.

Теплова расцеловала Сашку, Крайнева, бросилась к Сердюку, но остановилась. Он всегда был очень сдержан в проявлении своих чувств, и это невольно удержало её.

— Ну, поцелуйте, снисходительно разрешил Андрей Васильевич и подставил ей небритую, колючую щеку.

— А где же мы достанем красные огни? — забеспокоилась Валя. — Не костры же разводить — это не в лесу.

— Саша достанет, — сказал Крайнев. — У железнодорожников красные фонари всегда есть.

— И правда. В яму коптилку поставить, сверху красным стеклом накрыть…

— Деньги есть? — спросил Сердюка Сашка.

— Есть.

— Завтра на базаре электрические куплю у итальянцев. Они всё продают. Говорят, даже пистолеты купить можно.

— Но-но!

— Можно. Гоните только гроши.

 

Глава четвертая

Переправа Крайнева на аэродром началась в половине двенадцатого ночи. Пронести его на носилках по всему тоннелю не удалось. В нескольких местах, где тоннель делал крутой поворот, больного приходилось снимать с носилок и переносить на руках. Сердюк шел, вобрав голову в плечи — для него тоннель был низким, — и то в нескольких местах задевал головой свод.

Наконец выбрались к ставку, остановились отдышаться. Подошла Теплова — она заранее вышла, чтобы осмотреть дорогу, — и присела у изголовья Крайнева.

Ночь была темная, безлунная. Сердюк с тревогой посмотрел на небо. Прилетит ли самолет? Что делать, если они останутся днем в открытой степи? Куда деваться, где укрыться?

«В землю зароемся», решил он, вспомнив, что на аэродроме есть лопата, которую оставил Петр, заблаговременно выкопавший ямы для огней. Саше повезло: ему удалось купить пять фонарей вместо четырех на случай, если один выйдет из строя.

— Какая свежесть! — вымолвил Сергей Петрович, вдыхая полной грудью воздух.

— Пошли, — скомандовал Сердюк и взялся за носилки.

Сзади носилки несли Теплова и Павел.

У кромки воды земля была влажная, скользкая. Ступали осторожно, боясь поскользнуться.

Крайнев думал, успеют ли донести его во-время. Сейчас двенадцать, самолет должен приземлиться в два. До аэродрома четыре километра. Если будут продвигаться с такой скоростью, то не доберутся и к трем. Сергей Петрович чувствовал, что Валя идет шатаясь. Она обеими руками держала ручку носилок и действительно напрягала все силы, чтобы не выпустить её и не упасть.

— Отдохнем, предложил Сердюк.

Постояли и снова в путь. Обогнули ставок, пошли по степи. Почва стала суше, двигались уже быстрее, но Крайнев этого не ощущал.

— Не дойдем в срок, — со страхом сказал он.

Три дня назад Сергей Петрович был готов к тому, что умрет. Но радиограмма из штаба воскресила в нем жажду жизни. Нога? Бог с ней, с ногой! Лишь бы жить, лишь бы можно было творить. Он целиком посвятит себя изобретательской работе. Вот только очень плохо выглядит Валюша… Дотянет ли она до наших?

У большой каменоломни остановились. Тотчас, словно из-под земли, выросли силуэты двух человек.

Крайнев вздрогнул всем телом.

— Это свои, успокоил его Сердюк.

Подошли Петр и Саша.

Носилки снова поставили на землю. Петр поцеловал брата, которого не видел с тех пор, как тот поселился в подземном хозяйстве, упрекнул:

— Мать по тебе глаза выплакала — не верит, что жив, да и только. Думает — успокаиваю просто. Сейчас же записку напиши!

Павел присел на колено, на другое положил блокнот и принялся писать, не различая в темноте букв.

— Прощайтесь, Валя, — тихо сказал Сердюк и отошел в сторону.

Теплова опустилась на землю, прильнула к груди Крайнева.

— Крепись, Серёженька, любимый, единственный! — прошептала она, целуя его горячие, очень горячие губы.

— Я всё выдержу. Выдержи только ты, женуля. Как жить будем!..

Крайнев почувствовал слезы Вали на своей щеке.

Теперь носилки понесли Петр и Сашка. Сердюк оглянулся. Теплова продолжала сидеть на земле. Он возвратился, поднял её, повернул к заводу:

— Ступайте, не задерживайтесь.

Валя плакала:

— Я в эту могилу не могу одна…

— Саша! — окликнул Сердюк.

— Не надо, не надо, пусть идет с вами, я как-нибудь…

Проводив её взглядом, Андрей Васильевич догнал товарищей и подменил Сашку.

Парнишка уныло плелся позади, ощупывая свои карманы, по которым были рассованы фонарики. Брать его на эту операцию Сердюк не хотел — на Сашке держалась связь с радистом, со школьниками, но слишком уж горячо просил он, и Андрей Васильевич после долгого размышления решил, что в этом ночном путешествии по степи нет ничего особо опасного.

На аэродром пришли за полчаса до срока. До войны здесь стоял заводской «У-2», служивший для связи с заводами. Гитлеровцы использовали аэродром, когда фронт был близок, а потом оставили его, взорвав небольшой ангар и спалив сторожку. У развалин сторожки поставили носилки.

Петр и Саша отправились к ямам, уложили в них фонарики, зажгли. Огней со стороны видно не было. Только лениво растекался над ямами призрачный красноватый туман.

Стрелки часов уже показывали пятнадцать минут третьего, а самолета не было. В половине третьего Сердюк приказал Прасоловым копать яму на двух человек в стенах сторожки.

— Укроемся там, если не прилетит самолет, а ночью опять ждать будем.

— Я боюсь, что мы гитлеровцев здесь дождемся, — сказал осторожный Петр. — Всё-таки отблеск красного света над ямами есть.

Андрей Васильевич посмотрел по направлению его взгляда:

— Забирай ребят и уходи. Не будем рисковать всеми. Руководство останется на тебе. Командуй от моего имени. Если но вернусь — заменишь полностью. Понял?

— Понял.

— А завтра пусть кто-нибудь наведается. Еды-то не захватили.

Сашка неохотно последовал за братьями. Что он скажет Вале? Конечно, скажет, что улетели.

Сердюк принялся углублять яму. Невольно мелькнула мысль, что он копает могилу.

Работа подвигалась плохо. В земле то и дело попадались камни, крупные и мелкие, лопата быстро затупилась, и Андрей Васильевич боялся, что не успеет выкопать эту проклятую нору до рассвета. Но в четвертом часу утра он услышал слабый гул самолета, летевшего с востока. Гул постепенно усиливался, потом надолго оборвался, и вдруг мотор взревел совсем близко. На фоне неба Сердюк увидел самолет, идущий на посадку. «Планировал без мотора, но не дотянул», — понял он и побежал к концу посадочной площадки.

Самолет приземлился. Летчик, заглушив мотор, нетерпеливо выглянул из кабины.

— Фамилия! — крикнул он, когда Сердюк подбежал совсем близко.

Сердюк назвал себя.

— Давайте больного.

— Вылезай, помоги! Я один.

— Не могу. Из города машины идут.

Андрей Васильевич увидел фары нескольких машин, мчавшихся по степи, и побежал к ангару.

Крайнев лежал недвижимо.

— Сергей! — окликнул его Сердюк.

Ни звука в ответ.

«Умер», — решил Андрей Васильевич, но взвалил Крайнева на спину и, бросив взгляд в сторону мчавшихся по дороге машин, что было силы побежал к самолету.

До него оставалась ещё добрая сотня шагов, как вдруг взревел мотор и следом затрещал пулемет. Летчик выпустил длинную очередь в воздух, чтобы отпугнуть гитлеровцев. Фары мгновенно погасли, и сейчас уже невозможно было понять, идут машины или остановились.

Обессилевший Сердюк с трудом подал Крайнева. Летчик схватил его подмышкя, придержал. Андрей Васильевич вскочил в кабину, перетащил Крайнева через борт и бережно усадил рядом.

Летчик дал газ, самолет покатился по площадке, подпрыгивая на неровностях почвы, с каждой секундой набирая скорость, и вдруг перестал подпрыгивать. Оторвались от земли.

…Сашка незаметно отстал от Прасоловых. «Приказ приказом, но надо же знать, улетели они или нет, — рассуждал он. — Если нет, нужно сообщить радисту; если да, фонарики забрать — не пропадать же им! Пригодятся».

В километре от аэродрома залег в бурьян, стал терпеливо ждать. Он слышал, как приземлился самолет, видел, как шесть автомашин с гитлеровцами промчались невдалеке. Пулеметная очередь и беспорядочный треск автоматов испугали его. Сердце перестало замирать, только когда до его ушей донесся гул удалявшегося самолета.

Одна машина с потушенными фарами вернулась в город. Сашка понял: гитлеровцы поехали за подкреплением и будут рыскать по степи в надежде найти высадившегося из самолета человека.

Спотыкаясь и падая, он побежал назад, ускользая от облавы, и радовался мысли, что сообщит Вале: улетели.

 

Глава пятая

В представлении Сердюка штаб партизанского движения должен был помещаться в небольшом домике где-то на окраинной улице Москвы, но его привезли к большому трехэтажному зданию. Проходя по коридорам, Андрей Васильевич читал названия отделов. Одна надпись на двери — «Технический отдел» его особенно удивила. «Словно на заводе или в главке», — подумал он.

В большой приемной, кроме дежурного, сидел человек с черной веерообразной бородой. Лицо его показалось Сердюку знакомым. Не Амелин ли? Приятель молодых лет, уехавший на сталинградский завод «Красный Октябрь».

Бородач подсел к Сердюку:

— Что, Андрюша, не узнаешь?

— Амелин! Он и есть! Ну, тебя, брат, узнать трудно. Где такую бороду достал?

— В Брянских лесах… Борода, знаешь, как на свежем воздухе растет!.. Удержу нет.

— До чего же она тебя изуродовала! — усмехнулся Сердюк. Вроде как тог купец стал, что у нас на поселке лавочку имел. Помнишь?

— Ну, это ты неправ. Борода — вроде как справка о стаже: чем длиннее, тем стаж больше.

— Борода не велика честь, борода и у козла есть, — пошутил Сердюк. — Так в Брянских, говоришь, воюешь?

— Воевал. А теперь под Сталинградом… — Амелин покосился в сторону дежурного и вполголоса добавил: — секретарь ЦК партии Украины с собой на самолете привез.

— Зачем? — удивился Сердюк.

— Хочет штабистам живого партизана показать, — увильнул от прямого ответа Амелин.

— Как там в Сталинграде?

— Ох, Андрюша, пекло! Всё горит… Город горит, степь горит, Волга горит… Разбомбят нефтеналивную — и загорелась вода. Такой жар стоит, что волосы тлеют. Но держатся наши насмерть. Огнеупорные. У них и лозунг такой: «За Волгой для нас земли нет». Каждый камень отстаивают. В городе порой не поймешь, где наши, где фашисты. В подвале они — в доме наши, на чердаке тоже они. Всё перемешалось. Воевать тесно. На «Красном Октябре» полмесяца бой за одну мартеновскую печь шел.

— Как же там партизанить? Места голые.

— Мало того, что голые. Фрицев — как саранчи. Шаг шагнешь — и на фрица напорешься. Работаем больше по разведке да по диверсиям.

— Население вывезли?

— Кто нужен, остался. Тракторный разбит, а четыре главных цеха работают, выпускают танки. Закончат работяги танк — сами в него садятся и дуют прямо на позиции. Об Ольге Ковалевой слышал? Первая женщина у нас была сталевар. С винтовкой в руках погибла… А ты где?

— Я?.. — Сердюк замешкался. — Да не так далеко и не так близко.

— Не доверяешь? — обиделся Амелин.

— Привычка такая, брат. В подполье я. Сам понимаешь…

Дежурный поднял телефонную трубку и сразу же обратился к Сердюку:

— Товарищ Андрей, вас просят.

Сердюка принял один из руководителей партизанского движения. До войны Сердюк не раз видел его в Донбассе, но разговаривать с ним не приходилось.

Он сделал несколько шагов навстречу Сердюку, подал свою небольшую руку, потом обнял его, расцеловал и сказал:

— Большое спасибо вам, Андрей Васильевич, за всё: за электростанцию, за нефтехранилище, за гестапо, за огромную работу среди населения и за бдительность.

— Спасибо и вам за помощь. Когда связная пришла, мы все по-иному себя почувствовали: знают, значит, о нас, помнят, наставляют, заботятся. Без этого очень тяжело. А радиосвязь нас совсем окрылила.

— Как же иначе? Иначе и быть не могло. Ну, давайте все до порядку.

Сердюк невольно вспомнил вопросы, которые задавала ему связная, и начал рассказывать, не упуская ни одной детали. Порой он с тревогой смотрел в глаза своему собеседнику — не слишком ли подробно докладывает, но видел в них огромное внимание и огромную заинтересованность.

Несколько раз Андрей Васильевич взглядывал на часы, чувствуя, что беседа затянулась. Доложив, что Крайнева отправили с аэродрома в партизанский госпиталь, Сердюк замолк. Некоторое время молчали оба. Андрей Васильевич осмотрелся. Карты, задернутые шторами, живо напомнили ему помещение заставы.

— Юлию Тихоновну жаль очень, — скорбно произнес руководитель партизанского движения, нарушив молчание. — Не забудьте заполнить наградные листы на отличившихся товарищей. Пырина наградим посмертно.

Сердюк считал, что группа очень мало сделала. Сознание этого всегда угнетало его, и вдруг ему говорят о награждении!

— Будьте особенно бдительными сейчас, — услышал Сердюк предупреждение. — Гитлеровцы пускаются на всевозможные провокации. В партизанские отряды забрасывают листовки, якобы от имени командующего армией прорыва, в которых призывают партизан не заниматься мелкими операциями, а накапливать силы, объединяться в крупные отряды и ждать сигнала для единовременного выступления. Смотрите в оба. Проверяйте людей в группе, воспитывайте в них чувство бдительности. Какие склады расположены на территории завода?

— Боеприпасы и продовольствие.

— Оружие есть?

— Есть, но какое, нами еще не установлено.

— Зря. Нужно установить.

«Для чего это нужно?» — подумал Сердюк, но ничего не спросил.

Руководитель партизанского движения поднялся из-за стола, подошел к окну и долго смотрел на улицу. Потом сел в кресло против Сердюка.

— Даю вам ответственнейшее задание, — сказал он. Необходимо спасти завод от уничтожения гитлеровцами при отступлении.

— Как же сделать это? — невольно вырвалось у Сердюка.

— Это должны были бы подсказать мне вы. Вам на месте виднее.

По выражению лица подпольщика было ясно, что он озадачен.

— К моменту подхода наших войск, по вашему плану, в подземном хозяйстве будут прятаться от угона в Германию сотни рабочих, то-есть они будут находиться на территории завода. Оружие находится тоже на заводской территории…

Сердюк с досадой хлопнул себя по лбу:

— Понял, понял! Больше не говорите ни слова. Всё ясно. Как я сам… — Краска смущения залила его лицо.

— Пока будете заполнять наградные листы, — сказал руководитель партизанского движения, — я приму нескольких товарищей, а потом мы с вами поедем ко мне обедать. У меня сегодня вареники со сметаной, а в вашем хозяйстве их наверняка не бывает. Да и в ресторане не подадут.

 

Глава шестая

В 1936 году Сердюк с группой рабочих Донбасса летел в Москву на совещание стахановцев. Это был первый полет в его жизни. Люди долго собирались в обкоме партии — запаздывали мариупольцы — и вылетели только ночью. Сердюк, не отрываясь, смотрел в окно. Под ним медленно плыла Донецкая степь, залитая огнями городов, заводов, шахтных поселков, и с высоты казалось, что в этой степи нет незаселенных мест.

Хитрила здесь природа, спрятав под скучным, однообразным покровом величайшие богатства, но человек разгадал тайну земли, стал извлекать из её недр и каменный уголь и самый необычайный металл, верткий, как живое существо: ртуть.

Сердюк любовался световыми оазисами городов и шахт и восторгался трудолюбием человека.

А теперь, когда Андрей Васильевич, возвращаясь из Москвы, летел с партизанского аэродрома и пилот прокричал, что под ними Донбасс, он глянул вниз и не узнал своего края. Ни зарева городов, ни отблеска пламени заводов всё черно, как в глубокой яме.

— Готовьтесь! — крикнул пилот, и Сердюк вылез на крыло, крепко держась за борт самолета, чтобы не сдула воздушная струя.

Странная робость овладела им. Он многое испытал в жизни: сидел в засаде на границе, хватал голыми руками вооруженного до зубов врага, стремясь живьем доставить его на заставу, вступал в неравный бой с нарушителями границы, а вот прыгать с самолета приходилось в первый раз.

По команде летчика Сердюк упал в пустоту и, отсчитав семь, рванул кольцо. Он ощутил толчок, закачался на стропах парашюта и сразу поджал ноги, готовясь к приземлению. Но оно наступило много позже и совсем не в тот момент, когда ожидал. Земля толкнула его, словно сама летела навстречу, и он упал на бок, больно ударив руку.

Андрей Васильевич не сориентировался, где он находился, даже когда рассвело. Одно было ясно: он на донецкой земле.

Кругом, куда ни глянь, маячили черные остроконечные терриконы, в мглистой дымке утра тонули шахтные поселки.

Только на вторые сутки добрался Сердюк до своего города, переночевал в заброшенной штольне и уже глубокой ночью нырнул, как в нору, в сводчатое отверстие канала.

В водосборнике его встретили темнота и молчание. Стало жутко. Что с Валентиной и Павлом? Не могли же они уйти на поверхность! А может быть, их уже схватили и его здесь ожидает засада?

Сердюк спустил предохранитель пистолета и тотчас услышал, как в темноте что-то щелкнуло — не то взведенный курок, не то спущенный предохранитель. Он попятился к выходу.

В тот же миг яркий свет электрического фонарика ударил в лицо, и Андрей Васильевич услышал радостный возглас Вали. Она бросилась к нему, повисла на шее:

— Что с Сережей?

— Жив Сергей. Гангрены не обнаружено. Осто… Остеомиэлит. Ну, в общем, воспаление. Отправили его в Свердловск, в госпиталь.

— Ой, Андрей Васильевич! — только и вымолвила Теплова и заплакала от радости.

Сердюк успокаивал:

— Ну, поплачьте, поплачьте, Валя. Это счастье, что всё так обернулось. В партизанском госпитале — лучшие врачи.

Он взял фонарик и стал рассматривать лицо Вали. Желтое, как воск, у губ собрались морщинки, но глаза сияли.

— А где Павел? — спросил Сердюк.

— Пошел мать проведать. До того извелась женщина… Записке не поверила. Павел писал ночью, и она не узнала его почерка. Пришлось нарушить ваш запрет. — Валя задумалась. — Скоро год, как моя мама умерла, с тоской сказала она. — С тех пор как я сюда забралась, и на могилке не была. Дождемся наших сразу побегу. Хочется мне там сирень посадить. Любила её мама больше всех цветов… И попросила: — Ну, рассказывайте, Андрей Васильевич, всё по порядку.

Чтобы не расходовать батарейку, зажгли керосиновый фонарь, и Сердюк после странствий по степи почувствовал, что он наконец дома. Усевшись на скамью, он рассказал о штабе партизанского движения.

Валя призналась, что они здесь совсем потеряли голову. В Сталинграде уличные бои — стоит ли распространять такие сводки?

— Стоит, категорически заявил Сердюк. — Если мы только хорошие вести будем сообщать, кто нам станет верить? И не бойтесь, Валя. Пусть хоть горькая, но правда. А то вот гитлеровцы уже несколько раз сообщали, что Сталинград взяли.

Сердюк сбросил стеганку, собираясь укладываться спать. Из одного кармана достал пистолет, положил на нары у изголовья, из другого — флакон духов.

— Подарок вам, Валя, из столицы. «Красная Москва».

Валя бережно открыла флакон, и в затхлом, промозглом помещении разлился тонкий аромат.

* * *

Потянулись томительные дни, ничем не отличавшиеся один от другого. Валя стучала на машинке, печатала сообщения о боях в Сталинграде. Сердюк в дневное время спал, а ночью выбирался из подземелья и бродил по цехам. Возвращался он в пыли, почти всегда с новой рваниной на одежде, и Вале уже надоело зашивать и ставить латки. Порой он подсаживался к фонарю, раскладывал на досках чертежи подземного хозяйства, составленные Крайневым, отмечал на них что-то и неуклюже чертил эскизы, нарушая все правила технического черчения.

Два раза сюда пробирался Петр, приносил номера «Правды», несказанно радуя всех. Газеты проходили через многие руки, были измяты, потерты на многочисленных сгибах, но их прочитывали от призыва над заголовком до адреса издательства.

Сашка приходил последнее время скучный. К листовкам он потерял всякий интерес, хотя и добросовестно выполнял свои обязанности. Даже походка изменилась у него. Он вяло плелся по тоннелю, и уже трудно было отличить шум его шагов от шума падающих со свода капель воды.

Сердюк подбадривал парнишку, но видел, что настроение у него не улучшается.

— Как тебе не стыдно! — пожурил его однажды Андрей Васильевич. — Ты всё же на свежем воздухе. Валя света не видит и не хнычет! Что, если тебя посадить сюда надолго?

— Сбегу! — отрезал Сашка. И вообще я не в ту группу попал… Вон в городе то и дело слышишь: то гитлеровца убьют, то полицая повесят, то что-нибудь взорвут, а мы бабахнем раз — и притихли. Канцелярию развели… Одна входящая, сто исходящих…

— Не сбежишь, Сашко, — спокойно сказала Валя. — Совесть комсомольская не позволит. Сам Пашу корил, что, ослушавшись Андрея Васильевича, отлучился мать проведать. Ведь ты от дурного лихачества вылечился. Язык хлесткий остался, правда…

Парнишка стушевался. Привычка считаться с Валей как с секретарем комсомольской организации действовала всегда безотказно.

Немало докучал Сердюку и Павел. Успех операции в гестапо его окрылил, и он настаивал на боевом задании.

— Вот организуется новое гестапо — займемся им, — успокаивал его Андрей Васильевич. — Но, как видишь, гитлеровцы не спешат. Вся власть в руках военного коменданта.

И Павел на несколько дней утихал.

Однажды подпольщики услышали топот ног по тоннелю. Они схватились за оружие, полагая, что сюда бежит несколько человек, но это оказался Сашка — подземное эхо гулко разносило стук подбитых подковками ботинок

— Победа! — закричал он, влетая в водосборник. — Да ещё какая! Вот тряхнули! Вот всыпали!

— Где? Говори толком! — поторопил Сердюк.

— Под Сталинградом. Читайте! Читайте, Андрей Васильевич, вслух. Каждое слово как музыка!

Сердюк взял сводку и торжественным голосом, словно присягу перед строем, прочитал сообщение Информбюро о начавшемся наступлении наших войск под Сталинградом.

— Ура! вполголоса выкрикнула Валя.

Все тихо повторили этот прославленный боевой клич трижды, и он прозвучал как клятва.

— Началось. Дождались-таки! — Сердюк просиял. — Теперь и у нас развернется работа. Завтра, Саша, приходи сюда вместе с Петром. Сообщу вам явки, будете налаживать связь со всеми подпольными группами города.

 

Глава седьмая

Крайнев не стал ждать, пока восстановятся его силы, и, как только рана на бедре затянулась, упросил врачей выписать его из госпиталя.

Не теряя ни одной минуты, он отправился прямо в «Главуралмет». Ему повезло: в эти дни нарком был в Свердловске. Занимался делами главка.

Крайнев вошел в кабинет наркома в военной форме, ещё больше подчеркивавшей его худобу, постаревший, бледный, но подтянутый и четкий.

Многое хотел сказать нарком этому человеку с серьезным лицом и суровыми глазами, но он сдержал себя и, крепко пожав руку, коротко произнес:

— Благодарю за выполнение задания.

— Служу советскому народу! — так же коротко ответил Сергей Петрович.

Нарком сел в кресло перед столом, усадил Крайнева напротив.

— Знаете, где сын? — прежде всего спросил он.

У Крайнева дрогнули губы:

— Спасибо, товарищ нарком. Знаю.

— Растет, вытянулся, говорят В детский сад ходит. Здоровье как?

— Физически окреп. Хожу. Но нервное истощение настолько сильное, что результатов лечения почти не чувствую.

— Немудрено. Но не беда. Страшное позади. Поможем отдохнуть и подлечиться ещё. Поедете на тот завод, где Макаров. У них там сейчас крепкие медицинские силы. Придёте в норму — сообщите. Работу дам увлекательную.

Крайнев возразил:

— Я очень прошу отпустить меня в армию.

— А заводы кто восстанавливать будет? Новые люди? — Нарком помолчал и затем добавил: — Первое задание вам: отдохнув, напишите мне подробнейшую докладную записку о вашем донецком заводе — в каком состоянии видели последний раз цехи. А потом, когда наберетесь достаточно сил, займетесь проектом восстановления мартеновского цеха.

Глаза у Крайнева потеплели, оживились, и нарком заметил это.

— Мы не будем копировать старое. Построим новые печи большей мощности, полностью автоматизированные. Это сложно, но это прекрасно. Сталевар — уже не рабочий, он техник. Впрочем, не вам объяснять.

— Согласен, товарищ нарком. Только с условием: хочу вернуться в свой город в день его освобождения, если уж не доведется его освобождать.

— А почему это вам так хочется? — спросил нарком, уловив в голосе Крайнева какую-то необычную интонацию.

— Я оставил в подполье очень дорогого мне человека, — не раздумывая, признался Крайнев, в упор глядя в глаза наркому, — и ни одного лишнего дня не смогу пробыть в неизвестности. — И вдруг, помрачнев, добавил, словно рассуждая сам с собой: — А если её уже нет…

— Обещаю. Сделаю, — заверил его нарком. — Как фамилия девушки?

— Для чего? — смутился Крайнев.

— Конечно, не из простого любопытства, пошутил нарком.

— Я понимаю… — ещё более смутился Сергей Петрович, — но она подпольщица. По правилам конспирации…

— Если не доверяете… — развел руками нарком. — Между прочим, у правительства я ещё из доверия не вышел. Более серьезные вещи доверяют…

— Товарищ нарком…

— Жаль, жаль. Я хотел было запросить о её судьбе штаб партизанского движения.

— Товарищ нарком, вы меня простите, я ведь жил, как… как… ну, чорт побери, тут слово не подберешь. Что может быть хуже оккупации!

— Да… задумчиво произнес нарком. — Пожалуй, нет ничего хуже. Но перенесемся на год вперед, и это проклятое слово будет уже в прошлом. Всегда помогает заглянуть вперед. Самый мрачный день посветлеет. Вот и вы думайте о том дне, когда получите от меня письмо…

— С разрешением ехать на юг?

— Нет, это будет не письмо, а приказ. А письмо будет о том, что жива и продолжает борьбу комсомолка Валентина Теплова.

— Товарищ нарком! — Крайнев откинулся на спинку кресла. — Откуда?

— Такая уж у меня обязанность — знать всё о своих кадрах.

— Откуда? — переспросил Крайнев.

Нарком улыбнулся, видимо очень довольный тем, что ему удалось пронять Крайнева.

— Как же не знать человека, который спас жизнь хорошему инженеру и патриоту!

— Скажите, ради бога, как узнали? — взмолился Сергей Петрович.

— Рад бы, но, знаете… правила конспирации… — И тут же смягчился: — В Москве в штабе партизанского движения недавно был. Там мне о вас всё рассказали, и не только о вас. Представьте, доверили! — Он прошелся по кабинету. — Порядок у них — даже я позавидовал. В штабе партизанского движения о каждом человеке знают — где он, что с ним. А ведь партизаны и в лесах, и в степях, и в болотах — сколько их! А мои сотрудники отдела кадров иной раз инженера по неделе искали. Где он, на какой завод уехал, на какой переехал. И я их особенно не бранил — думал, так и должно быть. Тысячи людей прибыли сюда, да и теперь ещё с места на место передвигаются. И вот потребовал я и от своих самого точного учета.

Нарком первый раз за всю беседу взял папиросу, протянул коробку Крайневу. Тот отказался, показав на сердце.

— Когда едете к сыну?

— Сегодня.

Нарком вызвал секретаря:

— Билет товарищу Крайневу на поезд… А теперь рассказывайте о заводе, — сказал он, когда ушел секретарь, и поудобнее уселся в кресло.

* * *

Сергей Петрович шагал по улицам Свердловска, испытывая ни с чем не сравнимое блаженство. Он мог идти прямо, свернуть направо, налево, зайти в магазин. За ним никто не следил, и никому до него не было дела. Он проглядывал театральные афиши и любовался людьми, которые шли, как обычно ходят люди: не сгорбившись, не таясь; на их лицах не было того страшного выражения замкнутости и ненависти, какое он привык видеть в оккупации. Радовали звонки трамваев, сирены машин, гудки заводов. Всё это было так обычно для всех и так странно для него. «Как хорошо, что некоторое время пробыл в госпитале и хоть немного успел привыкнуть! — подумал он. Прилети самолетом прямо сюда — с ума можно сойти».

И всё же, поймав на себе чей-то пристальный взгляд, Крайнев почувствовал, что у него по привычке напряглись нервы.

«Вот развинтился! — выругал он себя и сейчас же подумал: — Тут и не разберешь: развинтился или завинтился».

Он остановился у концертной афиши: «Марина Козолупова». Неудержимо захотелось послушать музыку, и он подошел к кассе, но здесь остановился. Показалось невозможным сидеть в концертном зале и упиваться музыкой в то время, как его товарищи там, в подполье, рисковали жизнью. Он постоял и вышел.

Удержаться от искушения пойти в кино Сергей Петрович не смог. Ещё издали, раньше чем он прочитал название картины, его внимание привлек большой красочный плакат — напряженное женское лицо на фоне горящего дома. «Она защищает родину» — назывался кинофильм.

Во время сеанса он пожалел о том, что попал сюда. Фильм снова перенес его в страшную обстановку оккупации, напомнил о товарищах, оставшихся в подполье.

Когда он вышел из кинотеатра, уже стемнело, но улицы были ярко освещены, фонари цепочкой уходили далеко к зданию Уральского политехнического института. На тротуарах сновали люди, спешившие домой. Порой его толкали, но и теснота и шум только радовали: он среди своих людей, на своей, никогда не топтанной врагами земле.

 

Глава восьмая

Был выходной день. Вадимку забрала старушка-соседка на прогулку вместе со своим внуком. Елена Макарова ещё подремала немного, потом накинула махровый халат и, встав перед небольшим висячим зеркалом, принялась расчесывать волосы. Подумала: «Поредели, а ведь ещё недавно с ними трудно было сладить». Волосы свисли на лицо, и она ощутила слабый запах машинного масла. «Выпачкала на заводе. Или просто пропахли».

В дверь кто-то постучал.

— Войдите. — Елена решила, что это хозяйка квартиры, но услышала за спиной скрип мужских сапог. Она откинула волосы, оглянулась и вдруг вскрикнула, не веря своим глазам: — Сергей Петрович! Вы?

Крайнев схватил её руку, прижался к ней губами.

— Где мой сын? В садике?

— Нет, гуляет. Скоро придет. И Вася приедет завтракать.

— Спасибо вам за Вадимку, спасибо такое, что и выразить не могу…

Елена вдруг вспомнила умершего в дороге сынишку, прижалась к полушубку Крайнева, пахнувшему овчиной, заплакала, но быстро взяла себя в руки, вытерла слезы, улыбнулась и стала рассматривать Крайнева. Заметила шрам на виске, редкие сединки и какую-то жесткость во взгляде.

— А вы такая же, — понял её Сергей Петрович, — только глаза… грустные.

Елена молча покачала головой. Крайнев сбросил полушубок, не торопясь повесил его на вешалку, и женщина мысленно отметила, что военная форма идет к нему.

Подумав, что скоро придется расстаться с Вадимкой, к которому привыкла, как к сыну, она сказала, подходя к Крайневу:

— Простите, Сергей Петрович, что я так сразу, но умоляю об одном: не забирайте пока мальчика. Поймите, не могу. У нас скоро будет свой… тогда… Хорошо?

У Крайнева заблестели глаза, и чтобы скрыть волнение, он мерно зашагал по комнате. Елена с трепетом ждала его ответа.

— Не заберу, — пообещал он.

Елена прерывисто вздохнула, как ребенок, утешившийся после долгого плача.

— Спасибо, — чуть слышно, одними губами, сказала она.

У подъезда дома остановилась машина, хлопнула дверка.

— Вася приехал!

В комнату вошел Макаров, остановился на миг у порога и бросился целовать Крайнева.

— Что ж ты замолчал последнее время? Душу вымотал! — упрекнул он. — Только из госпиталя?

— А я почему ничего не знаю? — всерьез обиделась на мужа Елена.

— Это я просил ничего вам не говорить, — выручил Макарова Крайнев. — А замолк потому, что все считал: вот-вот у вас буду. Полтора месяца выписку со дня на день откладывали врачи.

— Ну и молодец ты, Сергей! Верил тебе, но выдержки такой не ожидал. Ты же, чертяка, взрывчатый!

Крайнев улыбнулся уголками губ.

— Был, — сказал коротко.

— Расскажи хоть в нескольких словах, как до всего додумался, потом завтракать будем.

— Самое страшное, что я пережил, — заговорил Крайнев, — это первая ночь в оккупации. Был бы пистолет — мог сгоряча пустить пулю в лоб. Ждать, когда схватят, и умирать в гестапо не хотел. Умирать можно тогда, когда не остается ничего другого. Решил перехитрить врага. Удалось..

— А рамом кто наделил?

— Какой-то подпольщик стрелял. Не разобрался в моей роли.

В коридоре послышались быстрые шаги. В приоткрытую дверь заглянул Вадимка, крикнул: «Папочка!» — и замер. Мальчику, видимо, показалось, что он ошибся.

Сергей Петрович бросился к сыну, схватил на руки, прижал к себе и долго целовал его раскрасневшееся от мороза и радости личико.

* * *

Первые дни пребывания у Макаровых Сергей Петрович не расставался с Вадимкой. Мальчик перестал ходить в детский сад, безотлучно находился при отце, сопровождал его во время коротких прогулок, терпеливо сидел на табурете в ванной комнате, когда Сергей Петрович принимал хвойные ванны. У истосковавшегося по отцу Вадимки не иссякал запас вопросов. Не на все их легко было ответить.

— Папа, а ты фашистов много убил? — спросил Вадимка.

— Одного, — ответил Крайнев.

— Одно-го? — разочарованно протянул Вадимка. — Почему так мало?

Сергей Петрович увидел в глазах ребенка нескрываемое огорчение.

— Нет, нет, больше, — поспешил успокоить он сына, вспомнив о немецкой хозяйственной команде, которая взлетела на воздух вместе с котельной электростанции. — Человек… то-есть штук двадцать.

— Двадцать? — переспросил Вадимка с явным недоверием. — А почему у тебя орденов нет?

— Пришлют орден.

— Один?

— Один.

— Когда?

Так продолжалось с утра до вечера, пока не возвращались с работы Макаровы.

Часто Крайнев, закрыв глаза, уносился мыслями в Донбасс, в подземное хозяйство. Вот Валя за машинкой, вот она уже у его изголовья, гладит его небритую щеку, пробует губами лоб, целует…

Что-то похожее на угрызение совести шевелилось тогда в его сердце. Он в светлой, теплой комнате, среди друзей отлеживается, отсыпается, а Валя попрежнему в затхлом подземелье, и только надежда на встречу с ним поддерживает её в этой изнурительной борьбе.

Вадимка почти не оставлял отца одного и не давал ему долго раздумывать. Мальчику всё казалось, что стоит выпустить папу из виду — и тот снова надолго исчезнет.

Только один раз, когда соседние ребята сообщили, что во дворе садика стоит большущий самолет, «всё равно как настоящий» с колесами и пропеллером, — Вадимка не устоял от соблазна увидеть эту диковинную игрушку и скрылся на добрых полтора часа.

Но, стремглав летя домой, он испытал такой страх, боясь не застать отца, что никаким искушениям больше не поддавался.

* * *

Прошло две недели, и Крайнев настоял, чтобы Макаров показал ему цех. Выехали, когда Вадимка ещё мирно спал, покружили по городу и остановились у контрольных ворот завода.

— Пройдем пешком, — предложил Макаров.

Пересекли широкое шоссе и поднялись на высоко поднятый над землей мостик для пешеходов. Крайнев с жадностью вдыхал острый букет запахов заводского воздуха. Пахло и обычным паровозным дымом, и коксовальным газом, и щекочущим ноздри сернистым от ковшей с доменным шлаком, и едкими парами смолы от смазанных изложниц. Его ухо различало в сложной гамме звуков отдельные звуки, понятные и знакомые. Тяжело ухнула болванка на блюминге, падая из валков на рольганг; тонко завизжала пила в прокатном цехе, перерезая заготовку; грозно погромыхивая на стыках, в здании ближайшего цеха двинулся с места мощный мостовой кран. И во все эти звуки диссонансом ворвалось предупреждающее завыванье сирены. «Будут кантовать газ в мартене», — отметил про себя Сергей Петрович и поднял голову. Из одной трубы выбросился огромный коричнево-сизый клуб дыма и, постепенно редея, поплыл ввысь.

Спустились с моста, поднялись по лестнице на рабочую площадку. Крайнев увидел длинный ряд уходящих вдаль печей, ярко светящиеся гляделки, ореолы пламени над окнами.

Здесь всё было огромным, величавым и мощным: и высокое здание, и широкая, выложенная в елочку кирпичом рабочая площадка, и печи, и краны.

Сергей Петрович придержал Макарова за руку:

— Погоди. Слишком много всего сразу… Дай осмотреться.

На ближайшей печи делали завалку. Машинист завалочной машины цеплял длинным хоботом стальные мульды, наполненные металлическим ломом, вводил их в печь, высыпал содержимое и ставил опорожненными на вагонетки. Чуть дальше шла заливка чугуна. Из стотонного ковша, подвешенного на крюках крана, хлестала в подставленный жолоб струя расплавленного чугуна, разбрасывая вокруг пушистые, звездастые искры.

Макаров подвел Сергея Петровича к одной из печей. Здесь готовились к выпуску плавки. Это было видно по легкой взволнованности сталевара, по торопливым движениям рабочих, по цвету и подвижности сливаемой на плиту пробы стали. Она была яркобелой и тонким слоем разливалась по плите.

Когда подручные длинной пикой пробили выпускное отверстие и сталь через раздвоенный жолоб мощным потоком хлынула сразу в два ковша, наполняя цех тяжелым шумом и тонким, едва уловимым запахом, Крайнев испытал такой же трепет, какой испытал давным-давно, в первый раз наблюдая эту захватывающую, красивейшую в технике картину.

Целый день провел Сергей Петрович в цехе.

Встречался с земляками-донбассовцами, отвечал на их бесчисленные вопросы, расспрашивал о знакомых. Сталевар Шатилов рассказал ему, что недавно к ним на завод приезжал с делегацией фронтовиков бывший парторг мартеновского цеха на Юге Матвиенко, похвалился, что получил в подарок от гвардейцев именной автомат.

К вечеру, освоившись, Крайнев уже чувствовал себя как дома, как в своей семье, и понял: нет, не высидит он срока, положенного для отдыха. Пройдет день-другой, и он выйдет на работу.

* * *

Возвращались домой после вечернего рапорта. Макаров попросил шофера остановиться у здания театра, откуда открывалась величественная панорама ночного завода.

Яркие пунктирные линии четко окаймляли асфальтированные шоссе, пересекавшие завод в разных направлениях. Светились огромные проёмы цеховых окон; высоко в небе созвездиями горели огни на колошниках доменных печей. Изогнувшись коромыслом, уходила через реку бетонная плотина, залитая электрическим светом.

Вдруг небо вспыхнуло от красного зарева, и огни померкли, как на рассвете. С шлаковой горы хлынул огненный поток, образовав огромную причудливую фигуру. Шлак быстро начал тускнеть, из оранжевого превратился в темновишневый. Зарево в небе потухло, огни снова стали острыми. В этот миг новый поток низвергался с горы, и снова вспыхнуло зарево, отражаясь в окнах домов тревожными багровыми бликами.

На шлаковой горе появилась огромная красная луна — это в опрокинутом набок ковше светила приставшая к стенкам корка расплавленного шлака. Потом появилась вторая луна, третья… Постепенно луны потускнели и исчезли совсем. По горе, как звездочка, заскользил огонек паровоза, увозившего ковши обратно в цех.

Из трубы мартеновского цеха вырвалось пламя, выросло в большое горящее облако и растаяло в воздухе.

А за цехом медленно двигались яркожелтые квадраты горячих слитков и поочередно исчезали в здании блюминга.

Макаров пересчитал их.

— Пятьдесят один слиток — триста тонн металла. Представляешь, как почувствуют себя фашисты, когда на голову им обрушатся снаряды только с одной нашей плавки!

— Хорошо представляю. — И в воображении Крайнева встала картина мощнейшего огневого налета.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

Глава первая

Гитлеровские полчища откатывались на запад. Всё меньше эшелонов проходило к линии фронта, но в обратном направлении количество их росло непомерно. Вскоре они уже двигались непрерывной линией на расстоянии сотни метров друг от друга. Гитлеровцы везли всё, что ещё можно было вывезти: пшеницу и металлический лом, людей и музейные ценности, скот и своих раненых. Всё шло вперемешку, без всякой системы.

Город заполнился отребьем всех национальностей, которое удалось поставить под ружье. Солдатня только тем и занималась, что беспорядочно бродила по улицам и рыскала по домам, забирая последнее у жителей.

— Вавилонское столпотворение, — шептали старухи. — Смешение всех языков.

Но все эти «языки» уже хорошо знали несколько русских слов: хлеб, молоко, масло, кукуруза, картофель, одежда. Казалось, фашисты решили не оставить ни одного грамма продуктов, ни одного предмета домашнего обихода. Всё нужно было этим обнищавшим вассалам «великой империи», и они забирали всё, вплоть до вёдер и корыт.

С их уст не сходило короткое слово «капут». В начале войны это слово фашисты произносили как угрозу: «Капут Красной Армии!», «Капут Советскому государству!», «Капут русской национальной культуре!»

А теперь оно звучало в устах разбитых, вконец растерявшихся гитлеровских бандитов уныло и безнадежно: «Гитлер капут», «Муссолини капут», «Антонеску капут».

Людей из города пока не забирали, но Сердюк со дня на день с тревогой ожидал приказа немецкого командования об угоне всех мужчин в Германию. Очень беспокоила его и судьба склада боеприпасов и оружия. Приказ о вывозе имущества склада мог последовать внезапно, и план захвата и спасения завода рухнул бы.

Сердюк помнил слова, сказанные в штабе партизанского движения: «Ваш завод имеет крупное значение в деле восстановления транспорта страны. Его продукция, особенно рельсы и рельсовые скрепления, нужна в первую очередь. Без транспорта мы не решим задачи восстановления Юга».

В подземной лаборатории рельсобалочного цеха жило уже сто сорок семь рабочих завода и участников городских подпольных групп. Петр Прасолов с руководителями групп отобрали самых проверенных и выдержанных и провели их сюда.

Командиром отряда был назначен Гудович. Дисциплину он поставил на военную ногу. Это было тем более необходимо, что люди изнывали от безделья и многие хотели подняться на-гора, посмотреть, что делается в городе, проведать свои семьи.

Желание видеть своих родных или хотя бы знать о их судьбе пришлось учитывать, и Сердюк прикомандировал к Гудовичу Николая в качестве связного. Парень был вначале разочарован возложенной на него ролью — ждал более серьезного задания, — но вскоре смирился. Ему нравилось, пробравшись из города в подземный зал, рассказывать всё, что он видел, успокаивать встревоженных мужей, отцов, братьев, передавая им приветы от их семей. На обязанности Николая лежала и читка сводки, один экземпляр которой он получал специально для жителей зала — «подземцев». Кто дал эту кличку людям, было неизвестно, но она привилась.

Постепенно в подземном зале сложилась особая жизнь. Из досок разобранного ночью сарая для огнеупорных материалов были сделаны нары, низкие, шаткие, но люди уже не спали на бетонном полу. Появилось несколько фонарей, тускло горевших по стенам. Назначались дежурные, следившие за чистотой, кипятившие пахнувшую мазутом воду из ставка, часовые, наблюдавшие за тем, чтобы не проник кто-либо из посторонних, а также за тем, чтобы не было самовольных отлучек.

Ночами несколько раз группа смельчаков под командой Николая ходила через каналы к складу продовольствия, который обнаружил ещё Крайнев. Поднимали заготовленным домкратом тяжелую чугунную плиту, влезали в склад и таскали оттуда консервы и мешки с сухарями.

Один раз ребятам повезло: они натолкнулись на ящики с табаком. Табак был дрянной, пахнул прогнившей морской травой, но подземцы курили его запоем, и тогда в помещении тускнели фонари, превращаясь в слабо светящиеся точки, как при густом тумане.

Большое оживление в подземном зале вызвало появление обер-мастера мартеновского цеха Ипполита Евстигнеевича Опанасенко. О его судьбе до сих пор не было ничего известно. Знали только, что дом его сгорел дотла вместе с находившимися в нем гитлеровцами, и многие считали, что хозяин тоже погиб.

Опанасенко встретился с Сашкой во время очередного посещения базара. Сюда сходились люди не только со всего города, но и из окрестных деревень. Здесь можно было услышать самые интересные разговоры, узнать о происходящем в деревне, подхватить разные слухи.

Старый рабочий-мартеновец обнял Сашку, как сына, отвел его в сторону и начал расспрашивать о городских новостях. Но Сашка прежде всего осведомился о его дочери.

Старик рассказал, что Светлана жила с ним и женой в отдаленном селе, у бабушки, — ей удалось спастись. Когда девушки, которых угоняли в Германию, услышали ночью над поездом гул советских самолетов, они, предпочтя смерть рабству, по совету Светланы стали выбрасывать сквозь решетку вагона пучки зажженной соломы, давая ориентир для бомбежки. Эшелон действительно стали бомбить. Повредили путь, и поезд остановился. Воспользовавшись паникой, девушки вышибли чугунной печкой доски в стенке вагона, открыли двери ещё в нескольких вагонах и разбежались по степи. А ему сейчас пришлось уйти из села, потому что оттуда вывозят мужчин в Германию. Но здесь он опасается, как бы не схватили за старые грехи.

Сашка назначил Опанасенко ночью свиданье в каменоломне, переговорил с Сердюком и привел обер-мастера в подземный зал. Старика тотчас заставили подробно рассказать о том, как он поджег свой дом, как скрывался, как жил.

Очень деятельный и хозяйственный по натуре, Ипполит Евстигнеевич, отоспавшись, принялся за ремонт нар. Затем ночью откуда-то притащил распиленную на части лестницу, сколотил её и, внимательно обследовав стены и потолок зала, решил расширить вентиляционное отверстие. Сделать это ему так и не удалось, но подземцы, оценив его хозяйственные наклонности, единодушно избрали его старшиной.

Узнав от Сашки, что из сел угоняют мужчин, Сердюк понял: надо быть готовым к приему большого числа людей в подземное хозяйство.

Очень угнетала Андрея Васильевича невозможность выполнить задание штаба — взорвать железнодорожный мост на пятом километре от станции. Мосты на ближайших железнодорожных ветках были взорваны, и весь поток грузов на фронт и с фронта шел через район, контролируемый Сердюком.

Взрыв моста обычными методами был совершенно невозможен: гитлеровцы тщательно охраняли его. Долину высохшей реки они окружили колючей проволокой и пропустили через неё электрический ток. В казарме у моста разместилась рота автоматчиков. Несколько зенитных орудий и мощные прожекторы делали мост неуязвимым для самолётов.

Украинский штаб партизанского движения требовал взорвать мост и ежедневно напоминал об этом, но для выполнения задания нужно было провести крупную боевую операцию, а Сердюк не располагал большими силами.

Андрей Васильевич понимал, что, взорвав мост, он облегчит выполнение своего основного задания — предотвратить взрыв цехов завода, так как станция на длительное время потеряет всякое значение. Стоит остановить движение эшелонов — и количество войск в городе резко сократится, а оружие и боеприпасы не будут вывезены на фронт.

Сашка часто носил радиограммы штаба руководителю подпольной транспортной группы, но каждый раз возвращался с одним и тем же ответом: подступов к мосту нет никаких.

 

Глава вторая

В водосборнике, на скамьях, составленных буквой «П», сидели Валя, братья Прасоловы, Сашка, Николай, Гудович, Опанасенко, мастер доменного цеха Лопухов и старший горновой Вавилов.

— Посоветоваться с вами хочу, товарищи, — сказал Сердюк, сидевший перед ними на пустом ящике; он обвел всех оценивающим взглядом. — Я вальцовщик, прокатчик, доменный и мартеновский цехи знаю только снаружи. Вот мне и хочется подумать с вами, как и где расположить наши силы, чтобы спасти хотя бы основные цехи. Что будут рвать немцы? Они постараются свалить доменные печи, трубы мартеновского цеха и обрушить колонны зданий. Если взять за исходный рубеж заводскую стену, то мы их натиска не удержим и наши бойцы будут неприкрытыми. Так?

— Точно, — важно изрек Сашка, необычайно польщенный тем, что участвует в таком важном совещании.

Опанасенко молча кивнул головой. Видел он Сердюка впервые, но всегда представлял сильным, смелым, упорным. И теперь ему показалось, что именно таким, каков Сердюк в жизни, он себе и рисовал его.

— Значит, надо расположить людей так, чтобы они были неуязвимы, — продолжал Сердюк. — Кто знает, сколько нам придется продержаться! А вдруг наши задержатся? Гитлеровцы могут стянуть значительные силы. Вот, смотрите, план завода. Посередине главное шоссе пошло, — он провел пальцем по заштрихованной полосе. — Эти кружки с правой стороны — доменный цех. За ним электростанция и аглофабрика. Налево — мартен протянулся. Квадратики рядом — прокатные цехи. Тут контрольные ворота, — Сердюк показал на прорез в заводской стене — ворота, у которых заканчивалось шоссе, — а наискосок от них, перед доменным, заводоуправление. Какие точки для обороны наметили бы вы?

— У мартена стоит перевернутый вверх дном ковш с отбитой кромкой, как у царь-колокола, — сказала Валя. — Залезем мы туда с Сашей, заложимся кирпичами и будем держать под обстрелом все колонны разливочного пролета — ни к одной колонне снаружи не подойдешь.

— Что ж, неплохо, но это для одного-двух человек. — Сердюк склонился над листом бумаги, на котором Теплова очень приближенно набросала план завода. — Где этот ковш?

Валя показала пальцем на маленький кружочек возле угла прямоугольника с надписью «мартен».

— В крановых кабинах на литейном пролете можно будет засесть, — предложил Опанасенко. — Весь пролет как на ладони, ни к одной колонне и изнутри цеха не подступиться.

— Ну, и перестреляют вас в кабинах, как граков в гнездах! — вставил Вавилов.

— Нет, из этих пистолетов не перестреляют, — пренебрежительно глядя на автомат в руках Сашки, возразил Опанасенко. — Ребята кабины изнутри кирпичом выложат и будут сидеть, как в блиндаже. К ним туда и не доберешься: лестница-то одна, её всегда можно под огнем держать.

— А в шлаковиках? — подсказала Валя.

— Можно. Тоже хорошо. Стенка толстая, бойницу сделай — и чеши оттуда, — одобрил Опанасенко.

Сердюк передал Тепловой план, и она нанесла на нем несколько квадратиков, обозначавших печи.

— Уцелевшие шлаковики помните? — спросил Сердюк.

Опанасенко назвал несколько: на пятой — правый газовый, на четвертой — левый воздушный, на третьей — все четыре.

— А в зданиях можно засесть, Андрей Васильевич? — поинтересовался Николай.

У него горели глаза: наконец-то предвидится настоящее дело!

— В зданиях — в последнюю очередь, в зависимости от того, сколько у нас будет людей.

— В кауперах засядем, под самым куполом, — предложил Лопухов. — Там люки есть на все стороны, как бойницы. Настоящий дот. Кожух железный, внутри кирпичная кладка — разве только, что из пушки пробьешь.

— Высоковато, — процедил Сердюк: — метров двадцать.

— Зато обстрел какой! Всесторонний!

— В газопроводе да воздухопроводе засесть можно, — оживился Вавилов. — Они по всему заводу идут в разных направлениях, и невысоко: метров десять от земли.

— А стрелять оттуда как? Через стенку? съязвил Опанасенко, но мгновенно смолк, увидев, что Сердюк заинтересовался предложением.

Валя чертила газопроводы. Они шли вдоль мартеновского цеха, вдоль доменного, пересекали заводскую территорию против входных ворот и расходились по всему заводу.

Сердюк оторвался от эскиза, взглянул на Петра:

— Дрели достанешь?

— В механическом цехе есть штук пятнадцать.

— Надо изъять их немедленно и посадить в газопроводе ребят — пусть сверлят отверстия. Это идея. Весь завод под обстрелом держать можно, и трудно разобрать, откуда стреляют. Берись за это дело, Павел, тут слесарь нужен.

Сердюк снова склонился над планом.

— Эх, и хорошо получается! — восхищенно произнес он. — Главное, ребята передвигаться смогут. Где фрицы будут скапливаться — туда и они. И весь завод как на блюдечке. Только, Паша, газопровода не жалей, дырок побольше делай. Наши придут — заварят.

Постепенно план разукрасился крестиками.

— Гранат бы! — мечтательно сказал Сашка. С этого газопровода прямо гитлеровцам на головы. И бросать не нужно. Упусти вниз — и всё.

— И погиб бы сам от осколков. Газопровод не такой уж толстый, — вставил Лопухов.

— И ещё одно, — продолжал Сердюк. — Завод заводом, но людей тоже спасать будем от угона в Германию. Вон Опанасенко знает: в селах уже начали угонять поголовно всех мужчин. Людей придет достаточно. Городские группы за это время проделали большую работу, отобрали многих. Мне не хотелось бы распылять силы по всему подземному хозяйству. Чорт знает, затешется какой-нибудь провокатор, цыкнет гитлеровцам…

— Народ надо в одном месте собрать и, как нас, — никуда. Вот и всё, — заявил Лопухов. — Попался шпион сиди — и не вылазь.

— А где ты найдешь такое место? — спросил Вавилов.

— Есть такое помещение, — зазвенел голос Вали. — Тоннель от доменного до мартена. Он никогда не использовался, о нем никто не знает.

— Верно, есть, — смутился совсем забывший о тоннеле Вавилов. — Двести метров в длину, шесть в ширину. Да там полтыщи человек можно разместить. Но только как их провести? Под землей хода к нему нет.

Со скамьи встал Опанасенко и уверенно сказал:

— Нет — так будет, мил человек. У нас народ рабочий. Скажи прокопаем тут же. Дренажик там есть, но поганенький, разве только собака пролезет. Мы по нему и пойдем копать. С направления не собьемся.

— Возьмись за дело, Евстигнеич, — предложил Сердюк, — но только с жаром. В любую ночь могут начать прибывать люди.

— Я сразу понял, что работенка по мне. Что там наверху — ночь или день? Запутался в этих потемках.

Сердюк посмотрел на часы:

— Вечер.

— Вот и хорошо! Сейчас на-гора вылезем, в мартене инструмент соберем. Он там же? В шлаковике третьей печи? — спросил обер-мастер Сашку.

— Там.

— Тогда я пошел землекопными делами заниматься.

 

Глава третья

Дежурство диспетчера Артемьева близилось к концу. Он уже было решил, что это последний день его жизни. Если бы не приставленный к нему гитлеровский офицер, сегодня его непременно застрелил бы один из начальников воинских эшелонов, продвигавшихся на фронт. Час назад Артемьеву показалось, что и офицер его не спасет, потому что начальники эшелонов грозили застрелить и офицера. За весь день гитлеровцам не удалось протолкнуть в сторону фронта ни одного поезда.

По обоим путям с востока непрерывно ползли эшелоны. Между ними уже не оставалось никакого расстояния, они тили вплотную один за другим, и Артемьеву чудилось, что это ползет огромная извивающаяся гадина и нет у неё ни конца, ни начала. Офицер несколько раз отстранял его от селектора и сам до хрипоты ругался с другим офицером, дежурившим на соседней станции, но ничего сделать не мог. Товарные составы продолжали непрерывно идти на запад по обоим путям.

Ошалев от вонючего табачного дыма, от крика и ругани гитлеровцев, Артемьев вышел на перрон. Медленно двигались вагоны, не останавливаясь ни на минуту. Прошел эшелон с живым грузом. Громко мычали недоенные коровы, блеяли овцы, гоготали гуси. Всё, что гитлеровцы не успели отобрать у населения за два года оккупации, забиралось и отправлялось теперь.

Мимо Артемьева проследовал санитарный поезд. Потом потянулись товарные вагоны с людьми — в Германию. Сквозь решетки люков смотрели изможденные лица. Это был страшный состав. Доносились стоны и плач, люди просили воды. Из одного вагона вырвалась наружу песня. Это была одна из тех песен, которые сложил народ в черные дни оккупации, проклиная палачей. Часовой, стоявший на перроне, не вскидывая автомата, выпустил длинную очередь по вагону, и оттуда донеслись истошные, душераздирающие крики.

Сжав кулаки, Артемьев пошел в дежурку. «Мост… Что делать с мостом?» — в тысячный раз спросил он себя. Он чуть ли не ежедневно получал от руководителя транспортной группы копию радиограммы из штаба, но ничего не мог придумать. Не помогли и товарищи.

Железнодорожное полотно иногда удавалось взрывать, но особого эффекта это не давало. Поезда шли тихо, и больших крушений поэтому не было. Натренировавшиеся в ликвидации крушений гитлеровцы высылали вспомогательный поезд, сваливали в сторону разбитые вагоны, ремонтировали путь, и движение возобновлялось.

«Только мост», — думал Артемьев, сидя за селектором, под непрекращавшуюся перебранку гитлеровцев. Он не слышал этой брани. В его ушах застыла автоматная очередь, оборвавшая песню, стоны и крики. Он ясно представлял себе, что делалось в этом вагоне, набитом, очевидно, как и те, которые ему приходилось видеть раньше, до отказа. Люди в них стояли вплотную, и если кто-либо терял сознание или умирал, то не падал, а продолжал стоять, сжатый со всех сторон, как тисками.

Артемьев вздрогнул. Гитлеровец внимательно посмотрел на него, но ничего не спросил. Диспетчеру хотелось одного: поскорее отбыть это проклятое дежурство, перестать слушать спор начальников эшелонов о том, какой эшелон нужно пропустить в первую очередь — боеприпасы и танки или бензин и тол для поджога зданий и взрыва заводов при отступлении.

Диспетчер Артемьев относился к числу тех немногих людей, которые могли эвакуироваться и не уехали. Он родился в этом городе и всю жизнь проработал на этой станции, поступив сначала стрелочником. Здесь он женился, обзавелся домом, хозяйством. Работая на транспорте, он никуда дальше областного города не ездил и всё свободное время отдавал большому фруктовому саду. Он сам ухаживал за ним, производил подрезку, опрыскивание, увлекся учением Мичурина. Гордостью Артемьева была груша, на которой росли восемь разных сортов. За год до войны впервые уродился виноград, посаженный в два ряда вдоль изгороди. Мысль о том, чтобы всё это оставить, даже не приходила в голову ни Артемьеву, ни его жене. Гитлеровцы ничем не обижали старика, но с каждым днем у него накипала ненависть к ним. По натуре мягкий и справедливый, он не мог равнодушно смотреть на то, что творилось вокруг, и настал тог день, когда ему не стали дороги ни сад, ни дом, ни жизнь.

Первым на станции Артемьев начал менять наклейки на вагонах, переадресовывая грузы в обратном направлении. Он никогда не видел результатов своих трудов, но с удовольствием представлял растерянные физиономии гитлеровцев, получавших на фронт пшеницу, а на мельницы снаряды.

Скоро он понял, что сам может сделать не много. Хорошо зная людей, с которыми пришлось работать добрых три десятка лет, он поделился своим опытом с осмотрщиками вагонов, научил их разбираться в наименованиях грузов, и у него появилась целая плеяда последователей. Во время дежурства Артемьева эшелоны уходили со станции, обработанные самым надлежащим образом: наклейки изменены, тормозные шланги продырявлены, буксы вагонов заправлены песком и железными опилками. Постепенно то же стали делать и другие смены.

Так на станции возникла группа движенцев под руководством Артемьева. Как о нём узнала связная штаба партизанского движения, он не знал, но догадывался, что на станции был оставлен подпольщик…

Наконец этот сумасшедший день закончился. Пришла смена. К селектору сел другой дежурный, рядом с ним умостился другой гитлеровец.

Выйдя на перрон, Артемьев с болью посмотрел на уныло ползшие эшелоны. Мысли его опять и опять возвращались к мосту. «Что ты сделаешь с этой крепостью!» — сокрушался он.

Артемьев несколько раз ездил на следующую станцию, чтобы осмотреть мост, и возвращался в подавленном настроении. Кольцо проволочных заграждений за последние дни было усилено, появилось несколько бронированных колпаков с пулеметами. Фашисты боялись высадки воздушного десанта у моста и готовились встретить его во всеоружии. Что могла сделать небольшая группа!

— Егор Карпыч! — окликнул его кто-то.

Оглянулся — старик Новиченко, главный кондуктор товарных поездов.

Тот подошел, осмотрелся по сторонам, попросил спички и, закуривая самокрутку, прошептал:

— Сегодня мост шарарахнем.

— Кто?

— Я шарарахну.

Диспетчер с недоверием взглянул на главного: «Не пьян ли?» Но Новиченко был совершенно трезв, глаза смотрели торжественно и грустно. Их необычное выражение заставило Артемьева серьезно отнестись к словам.

— Завтра доложишь штабу, — совсем тихо прошептал старик: — Мост взорван. Силантий Новиченко погиб смертью храбрых.

— Да расскажи толком! — встревожился Артемьев.

— В эшелоне, шо на седьмом пути стоит, последний вагон с толом. Везут, гадюки, заводы подрывать. Юрка, младший мой сынишка, под этот вагон мину заложил такую, шо дернешь — и чека вон. Знаешь?

— Знаю. — Артемьев начал догадываться, в чем дело.

— Только на мост въедем — я проволочку и дерну. Как ты думаешь: от шестнадцати тонн и пятисот килограммов шо-нибудь ог моста останется?

— А ты?

— Да мне уже шестьдесят четыре. Считаю, хватит.

Артемьев стоял пораженный. Задача технически решалась очень просто. Нельзя к мосту подойти, но можно на него въехать. Нельзя взорвать снизу взорвут сверху. Но как же Новиченко? Он хорошо знал этого жизнерадостного старика, самозабвенно любившего своё дело. На поселке рассказывали, что после ухода на пенсию он каждый год очень своеобразно праздновал свой юбилей. 17 сентября, в день поступления на транспорт, доставал из кладовой железный сундучок, с которым ездил всю жизнь, укладывал туда четвертинку водки и закуску, надевал тулуп, усаживался на кровать, брался рукой за спинку, как за ручку тамбура, и, закрыв глаза, воображал, что едет. Через полчасика открывал сундучок, выпивал стопку водки, закусывал и снова «ехал», мурлыча под нос старинную ямщицкую песню, давно всеми забытую.

Рассказывали, что однажды среди ночи он разбудил жену и приказал ей потушить лампадку.

«3 глузду зъихав!» — рассердилась женщина.

«Туши, кажу! — крикнул Новиченко. (С женой он говорил только по-украински.) — Вогонь червоный. Як видкрыю очи, все мени здаеться, що поизд биля семафору стоить. Впечатлиння немае…»

— Шестьдесят четыре? — спросил Артемьев после долгой паузы. — Мало.

— Да шо ты, побойся бога! — возмутился Новиченко. — Штаб-то приказал, и сами мы понимаем. Такая оказия удачная выходит, а ты шо, против?

— Надо иначе сделать. Состав остановить так, чтобы последние вагоны как раз на мосту оказались.

— Попробуй останови. Машинист не из организации. Юрка уже к нему ходил, просил. Мы и сами кой-чего смекнули.

— И что?

— «Со мной, говорит, трое офицеров едут, они меня сразу стукнут». Юрка ему не мог рассказать, шо для чего, и не рассказать нельзя.

— Кто в вашей смене на «овечке» дежурит? осведомился Артемьев.

— На маневровом Гаврюшка Прохоров. А на шо тебе он?

— Как на что? Мы его паровоз вместо толкача пустим. До места он толкать будет, а у моста задний ход даст. Либо порвет состав, либо остановит, а нам это и надо. Ты эту самую проволочку, что дергать собрался, за рельсу привяжешь, на «овечку» — и назад, как только состав с места тронется.

Новиченко понял его мысль, глаза его заблестели:

— Значит, ещё наших встречу?

— В том-то и дело.

Они разошлись.

Артемьев пошел по путям отыскивать маневровый паровоз «ОВ», Новиченко — успокаивать безутешно рыдавшего Юрку.

* * *

К двенадцати часам ночи движение эшелонов прекратилось по обоим путям. «Где-то наши станцию разбомбили!» — догадался Повиченко, слыхавший далекие, но сильные взрывы. Старик уже не думал о смерти: как никогда, ему захотелось дождаться своих, встретить с фронта сыновей. «Больше на пенсию не пойду, — дал он себе зарок. — С транспорта — никуда. Главным не поставят — глаза слабоваты, — так стрелочником пойду, обходчиком путевым, кем угодно. Но куда завтра деваться? Не поверят же фрицы в чудесное спасение!»

Артемьев со станции не уходил. Он ясно понимал, что ни ему, ни Новиченко, ни бригаде маневрового паровоза оставаться более на работе нельзя. Быстроногий Юрка сбегал к нему домой, передал от его имени приказ жене — запереть дом и уйти к дальней родственнице, а утром покинуть город

В половине второго гитлеровцы получили наконец возможность двинуться вперед. Протяжно загудел головной паровоз, его сигнал подхватил толкач, и эшелон тронулся в путь.

На толкаче находились Артемьев и Юрка, в задачу которого входило произвести на мосту отцепку, когда эшелон станет.

— Ты не толкай, не толкай, — спокойно поучал Артемьев Прохорова. — Эдак можно такой ход развить, что сразу и не остановишь.

Четыре километра до моста проехали быстро, потом постепенно снизили ход и начали медленно преодолевать подъем.

— Паровоз на мосту, — предупредил Артемьев, уловив привычным ухом характерный гул железных конструкций моста. — Тормози полегоньку.

Состав потащился совсем медленно. В тишине ночи было хорошо слышно, как тяжело пыхтел головной паровоз. Миновали сторожевую будку, гитлеровцев, стоявших на часах, бронированные колпаки и въехали на мост.

— Контрпар! — скомандовал Артемьев.

Прохоров дал задний ход. Толкач забуксовал на месте, протащился несколько метров и остановился. Забуксовал и головной.

Ехавший на заднем тормозе вместе с гитлеровскими солдатами Новиченко выронил, будто от толчка, свой фонарь и, бранясь, полез его поднимать. Дрожащими от волнения руками он быстро привязал конец проволоки, идущей от взрывателей мин, к рельсу, проверил прочность узла, подошел к толкачу и взобрался на ступеньку.

Головной свистнул два раза, требуя помощи от толкача, но Прохоров снова дал задний ход, и оба паровоза одновременно забуксовали. Юрка видел, как из-под колес головного паровоза полетели искры, и замер. Если головной пересилит, стронет состав хоть на метр — тотчас взрыв.

Было мгновение, когда Артемьев пожалел о затеянной им операции. Спасая от верной смерти Новиченко, он рисковал всеми людьми на паровозе. Предвидя возможность своей гибели, он дал на станции одному из подпольщиков последние распоряжения. Все участники подпольной группы после взрыва должны были уйти в каменоломню, где их обещал встретить Сердюк. Куда он их уведет старик не знал, ко привык верить начальству и подчиняться беспрекословно.

— Сигнал торможения! — приказал Артемьев, и Прохоров трижды потянул рукоять свистка.

Прислушались. Паровоз за мостом мерно пыхтел.

— Дай на отцепку.

Прохоров бешено закрутил реверс и чуть толкнул состав. Звякнул отцепленный фар-коп.

— Ещё сигнал торможения! — потребовал Артемьев. — Пусть постоит, пока отъедем. И после третьего свистка крикнул: — Назад!

Толкач рванулся с места, миновал будку, гитлеровцев на часах, бронированные колпаки и, набирая скорость, помчался назад.

В километре от станции паровоз остановился, все, кто был на нём, выскочили и легли на землю.

Новиченко, вглядываясь в темноту, громко шептал:

— Господи, господи, помоги!

Увидев огонек фонаря, появившийся на мосту, Артемьев выругался — показалось, что операция сорвалась, что гитлеровцы обнаружили проволоку от рельса к взрывателю. Но в этот момент небо и степь осветились ярчайшей вспышкой, и огромной силы грохот донесся до их ушей.

Юрка взвизгнул от радости и бросился обнимать отца.

 

Глава четвертая

Ветер с востока начал приносить звуки не прекращавшейся круглые сутки канонады. С окраины города, с крыш высоких домов ночью можно было видеть орудийные вспышки, которые непотухающими зарницами освещали горизонт.

Разноязычная орда схлынула из города. Улицы опустели, даже полицаи попадались редко. Только солдаты гарнизона расхаживали по мостовым, и то лишь днем. Ночью они отсиживались в подворотнях домов, в пустых зданиях, боясь нападения партизан, но всё равно то здесь, то там с наступлением утра жители обнаруживали трупы разоруженных гитлеровцев.

В одну ночь смельчаки ликвидировали в разных концах города три патруля — девять солдат. Комендант не мог найти виновных, но не оставил это без последствий. Семьи, жившие в домах, против которых валялись трупы гитлеровцев, были повешены на деревьях.

Сашка, идя в воскресенье по улице, увидел одно такое дерево. Мелкие ветви широко разросшегося тополя были обрублены, чтобы листья не мешали видеть казненных. К стволу выше всех остальных был привязан проволокой пожилой рабочий с простреленной головой. Чуть пониже висела седая женщина с вымазанными тестом руками — её схватили в тот момент, когда она замешивала хлеб. На одной ветке, слегка раскачиваясь от порывов ветра и поворачиваясь в разные стороны, висели девочка лет тринадцати, с белыми бантами в тощих косичках, и её брат, худенький мальчонка с перекошенным синим лицом. А ещё ниже был подвешен за ноги голенький грудной ребенок.

Сашка бросился бежать прочь от этого места, но почувствовал, что у него закружилась голова и он вот-вот упадет. Шатаясь, он кое-как дошел до забора и долго стоял, ухватившись за доски. Огромный твердый ком застрял в горле, мешал дышать. Бешенство душило его. Он с силой сжал доски забора и вдруг затрясся в рыдании. Какая-то женщина вышла из дома, посмотрела на него, снова вернулась в дом и принесла кружку холодной воды. Сашка разнял затекшие пальцы и выпил воду, с трудом делая глотки.

— Родные? — участливо спросила женщина.

— Родные, — машинально ответил Сашка и побрел прочь.

Две ночи после этого все патрули благополучно возвращались в казармы. Но вот не вернулись три гитлеровца, а затем шесть. Их нигде не обнаружили. Солдаты стали исчезать бесследно.

* * *

Сердюк только что продиктовал Тепловой обращение к горожанам, в котором призывал всеми способами избегать угона на чужбину, как появился Сашка.

— Вы дадите мне возможность своими руками убить хоть одну собаку? — спросил он Сердюка дрожащим голосом.

— Конечно, Саша, — спокойно, как всегда, ответил тот.

— Когда?

— На днях.

— Я больше не могу, Андрей Васильевич. Вам тут хорошо, вы же ничего не видите!

— Да, мне тут очень хорошо! — Простодушная улыбка спряталась в едва уловимом движении губ Сердюка. — А что случилось?

Теплова перестала стучать на машинке, и Сашка, заикаясь от волнения, рассказал о страшном дереве.

— А ты стрелок какой? — внезапно спросил Сердюк, чувствуя, что парня надо успокоить.

— Ворошиловский.

— Так вот. Получишь оружие, огневую точку и настреляешься досыта.

— С оружием ознакомиться надо, Андрей Васильевич, — резонно возразил Сашка. — Из одного хорошо бьешь, а из другого похуже.

— Ознакомиться надо, — согласился Сердюк, — и ознакомим. Но пока дня три с этим не приставай. Радиограмму принес?

— Получите.

Сердюк распечатал листок, прочел его, довольно улыбнулся и протянул Тепловой:

— Передадите Николаю. Пусть прочтет в общежитии вместе со сводкой.

* * *

Артемьев привел с собой сорок одного железнодорожника. Они свободно разместились в зале подземной лаборатории, но куренье в помещении пришлось ограничить — людям не хватало воздуха.

Старожилы дотошно выспрашивали новичков обо всём, что делалось наверху. Новиченко не один раз рассказывал о том, как он, собираясь помирать на мосту, сокрушался, что от него и пепла не останется. «Хотел просить, чтобы вместо меня кусок мостовой фермы в гроб положили, — шутил он, — а то как же без похорон православному человеку! Богу это не нужно, а вот приедут сыны с фронта — где им поплакать, как не на могиле? Не у моста ж этого чортова…»

— Так ты, значит, хотел, чтобы не у моста, а у мостовой фермы плакали? — съязвил Опанасенко, ревниво относившийся к тому, что подвиг Новиченко затмил его подвиг.

— И то лучше, добродушно возразил старик. — Не за пять верст сыновьям ходить. Кладбище рядом.

— Ну, сыновья у тебя, кажется, твердокаменные, если по младшему судить, — не унимался обер-мастер. — Заложил мину под вагон — «поезжай, папочка, дергай. А я потом на могилке поплачу».

Юра вскочил, как ужаленный, и выкрикнул:

— Были бы вы помоложе, я бы от вас половину оставил!

— Помоложе и поменьше, — смерил его взглядом обер-мастер. — Ты ещё подрасти, пацан.

Из тоннеля появился Николай, неторопливо прошел по центру зала, поднял руку:

— Товарищи, радиограмма из штаба. Только что получена.

Ему поднесли фонарь.

— «Сердюку. Выношу благодарность за взрыв моста пятом километре. Это окончательно дезорганизовало транспорт на ближайшем от вас участке фронта. Прошу радировать данные для награждения отличившихся участников. Начальник штаба».

Рабочие вскочили с нар и начали качать Артемьева, Новиченко, Прохорова, его помощника и кочегара. Юрку трепали за уши, как именинника.

Когда люди немного успокоились, Николай снова поднял руку:

— Сегодня предстоит важная операция. Товарищей, имеющих оружие, прошу подойти ко мне.

 

Глава пятая

После взрыва моста гитлеровцы, как и предполагал Сердюк, усилили охрану военных складов на территории завода. Их обнесли колючей проволокой, утроили число часовых. На ночь вдоль заграждений привязывали сторожевых собак. Все пробоины в стенах складов были заделаны, железные ворота отремонтированы, и у них ночью стояло отделение автоматчиков.

Линия фронта приближалась непрерывно. Гул канонады уже был слышен и днем. Эвакуация складов могла начаться в любой час, и Сердюк решил, что наступило время действовать.

Ночью Павел Прасолов и Николай провели из подземного зала бесконечными тоннелями двадцать человек к складу. Одно обстоятельство очень тревожило Павла: установили ли гитлеровцы охрану внутри склада? Если да, то операция была обречена на провал, и не только операция. Застав их в складе, часовые обнаружили бы подземное хозяйство, и двести человек попались бы, как суслики в норе.

Павел слышал, что на одной из шахт гитлеровцы задушили газом укрывшихся подпольщиков. «Нет, наверно, не догадались, — успокаивал он себя, пробираясь по подземному лабиринту. — Порядки у них больно уж штампованные, привыкли охранять снаружи».

Подобравшись с людьми под склад, Павел долго прислушивался, потом осторожно приподнял домкратом плиту и прислушался снова. В складе никаких подозрительных звуков слышно не было. Только снаружи доносился лай сторожевых собак, да ветер кое-где на крыше шевелил сорванные листы железа и протяжно завывал в стропилах.

Плиту приподняли выше, Николай скользнул в щель. В кромешной тьме он осторожно двинулся вперед, нащупывая руками проходы между штабелями ящиков. Ему было дано указание обойти весь склад и проверить, нет ли где засады. Пистолет у него отобрал Павел, отлично понимая, что он не спасет, а подвести может: очень легко, оступившись в темноте, спустить курок.

Николай шел босиком по чугунным плитам пола, останавливался и прислушивался: весьма возможно, что где-то есть часовые. Геометрически правильное расположение штабелей облегчало ориентировку, и он вскоре вернулся, захватив с собой небольшой, но очень тяжелый ящик. Ящик оттащили подальше от поднятой плиты и вскрыли. В нём оказались запасные детали для орудийных затворов.

Прасолов приказал рабочим брать ящики из разных штабелей и обязательно замечать, откуда берут.

В десяти принесенных ящиках оказалось всё ненужное им: взрыватели для снарядов разных калибров, для авиабомб, набор медикаментов, запасные части для радиостанций, сигнальные и осветительные ракеты, снаряды для танковых пушек. В следующей партии ящиков также ничего нужного подпольщикам не оказалось, и только в третьей партии были обнаружены автоматы и патроны. Люди с облегчением вздохнули.

Началась дружная работа: пятнадцать человек таскали ящики, пятеро разносили их по тоннелю, укладывали вдоль стен и вскрывали.

Ослабевший за последнее время от плохого питания Николай выбился из сил, но, обливаясь потом, продолжал трудиться наряду со всеми.

К большому неудовольствию уставших товарищей, Павел приказал все ящики с ненужными предметами забить и поставить на место, чтобы гитлеровцы не заметили беспорядка. Порожние ящики из-под автоматов были тоже уложены в штабель, и обнаружить пропажу можно было, только вскрыв их.

Уже светало, когда подпольщики наконец закончили свою работу. Привыкшие к темноте глаза различали в сумеречном свете проёмы окон и даже очертания штабелей.

Прасолов, высунув голову из-под плиты, прислушался. Попрежнему разноголосо завывал усилившийся ветер и заливались лаем сторожевые собаки.

— Чуют чужих, сволочи! — пробормотал Павел. Но это и хорошо, что лают. Фрицы во все глаза смотрят на заграждения, и им невдомек, что творится тут.

Рабочие поснимали брюки, завязали штанины, набили патронами и отнесли груз тоннелями подальше от склада. Потом вернулись за автоматами. Захватили и ящик с медикаментами.

Павел застал Сердюка расхаживавшим по водосборнику. Андрей Васильевич нетерпеливо ждал конца операции.

— А гранат не нашли? — спросил он, выслушав короткий доклад Павла.

— Нет.

— Плохо искали. Не может быть, чтобы гранат не было.

Прасолов виновато потупился.

— Повторим операцию завтра — может быть, найдем, — сказал он.

— Ни в коем случае. Два раза судьбу не испытывают. Молодцы, что не засыпались.

— Вот медикаменты какие-то захватили может, от простуды пригодятся.

Сердюк просмотрел тюбики и баночки с мазями и усмехнулся:

— Профилактические средства от вшей и чесотки. Вот мерзавцы! И это предусмотрели.

* * *

Подземники встретили оружие торжественным молчанием. Николай тут же роздал автоматы рабочим. Защелкали опробоваемые затворы.

— Разве это оружие? — пробурчал Опанасенко, в руках которого автомат казался игрушкой. — Вот винтовка — это дело! Кончились патроны — прикладом угостить можно, а этот… отстрелялся — и тикай.

— Эх, темнота! — буркнул Новиченко. — Ты, я вижу, в прошлом столетии живешь. Тебе бы ещё секиру да лук со стрелами дать…

Люди стирали одеждой масло с оружия, прицеливались, спускали курки. Николай с удовлетворением огляделся вокруг. На его глазах общежитие стало воинской казармой, а сталевары, слесари, каменщики, сцепщики, машинисты превратились в бойцов.

 

Глава шестая

Было 28 августа 1943 года. Услышав, что кто-то опрометью бежит по тоннелю, Сердюк, как всегда, потушил фонарь, но увидел лучик света, прыгавший по стенам, и понял, что это Сашка со своим фонариком.

— Андрей Васильевич! — крикнул Сашка, пулей влетая в насосную. — В город заградительный отряд прибыл, фрицы боеприпасы грузят на эшелон и ходят по заводу, кресты ставят — надо думать, намечают, где что рвать будут.

Новость ошеломила Сердюка, но ненадолго.

— Эшелон кто грузит?

— Фрицы и рабочие. Со всего завода согнали. Человек пятьсот. Второй порожняк стоит на очереди.

— Где кресты ставят?

— Там, где вы и говорили, — у домен, на трубах и колоннах.

— Канонаду хорошо слышно?

— Гремит уже здорово и без перерыва. Прямо музыка! Фрицы кислые ходят.

— С работы удрать можешь? — спросил Сердюк.

Сашка замялся:

— Сегодня очень трудно. Очень! Завод под усиленной охраной. На проходных вместе с полицаями человек двадцать автоматчиков. И мне кажется…

— Что кажется?

— Что рабочих сегодня с завода не выпустят. И для чего фрицам их выпускать? Готовые полтыщи человек для отправки. На станции стоят два эшелона порожних для людей, — конфиденциально сообщил Сашка.

Он всегда поражал Сердюка своей осведомленностью. Мимо его внимания ничего не проскальзывало, он умел заметить то, чему другой не придал бы никакого значения, и сделать безошибочные выводы. Сердюк понял, что Сашка и на этот раз не ошибается.

— Александр, тебе надо уйти в город, и как можно скорее, сказал он.

— Не побегу же я через проходные! Как цыпленка подстрелят. А через тоннель днем нельзя.

— Надо уйти, — потребовал Сердюк и внезапно спросил: — Как идет погрузка?

Точного ответа он не ждал — не мог же, в самом деле, Сашка везде бывать и все знать.

— Хорошо идет, — не задумываясь, ответил парнишка. — Пятьсот человек наших да фрицев штук двести. Эшелон небольшой: тридцать вагонов. Считайте — двадцать три человека на вагон.

— А на заводском паровозе кто сегодня машинист?

Сашка невольно сморщил лоб: «Поймал-таки, словно наш географ!» Он вспомнил школьного учителя, который спрашивал до тех пор, пока не обнаруживал недостаточность знаний какого-либо раздела.

— Надо узнать, — многозначительно произнес Сердюк.

Несколько мгновений Сашка смотрел на него, потом выпрямился по-военному:

— Есть узнать!

— Если надо, то выехать с завода на паровозе.

— Слушаю! Для чего выехать?

— Найди Астафьева, пусть он предупредит руководителей групп. Этой ночью они должны собрать подпольщиков в каменоломне, откуда мы их приведем ко входу в тоннель: Пусть забирают с собой и тех, с кем провели работу. Ясно?

— Всё ясно.

Сердюк набросал радиограмму в штаб.

— А вот это передай радисту — и вечером сюда. Будешь нужен. — И обратился к Тепловой: — Дайте ему свой пистолет, Валя.

Теплова достала из кармана маленький браунинг и торжественно вручила Сашке.

— Не зарвись, Сашок! — сказала она на прощанье.

Спустя час появился Петр и рассказал то, что уже было известно от Сашки, но Сердюк слушал его так же внимательно и не перебивал. Такую проверку полученных сведений он называл «перекрытием агентурных данных».

— На паровозе наш машинист. Сашку уже закопали в уголь в тендере — через часок выедет, — закончил Петр свою краткую информацию. Только пистолет вы напрасно дали — горячеват он, мальчишка.

Теплова вскипела:

— В твоём представлении человек всегда остается таким, каким был, изменений в нем не замечаешь! По манерам да по языку о нём судишь. А он давно не тот. Ведь у него ни одного нарушения дисциплины за последнее время нет. Случай со знаменем на заводской трубе я и за проступок не считаю. Это неплохая инициатива. Я вот ему недавно начала профилактическую нотацию читать, и знаешь, что он мне сказал? «Я всегда помню, что я комсомолец, да ещё подпольщик. Прошло то время, когда, со мной сладу не было». Поверху смотришь на него!

— Тс-с! — погрозил пальцем Сердюк и спросил Прасолова: — Что ещё?

— Немцы всех предупредили, что работать будем до темноты. Расщедрились: паек выдали из консервов — знают, что всё не увезут. Работали бы и ночью, но в темноте боеприпасы грузить опасно, а свет зажигать нельзя. Наши самолеты летают вовсю.

— Видел? встрепенулась Валя.

— Всё утро видим. Ребята и радуются и боятся.

Валя удивилась:

— Чего же боятся?

— Как чего? — Бросят бомбу на склад — и ни рабочих, ни завода. Знаешь, сколько там снарядов и взрывчатки!

— Бомбить не будут, — заверил Сердюк.

— Почему?

— Об этом я давно со штабом договорился. Меня только просили сообщить день, когда гитлеровцы начнут эвакуировать склад. Очевидно, эшелоны на станции разбомбят. Сашка уже потащил радиограмму с пометкой «очень молния».

— Гранат достали, — сказал Петр таким тоном, будто купил их в универмаге.

— Как достали? — насторожился Сердюк.

— Ребята во время погрузки разбили один ящик, уронив его на пол, посмотрели — гранаты. И пошли вооружаться: по одной на брата.

— Это ты всё орудуешь? — сурово спросил Сердюк. — Поймают одного— и всем вам крышка.

Петр улыбнулся:

— Нет, не я, Андрей Васильевич. Инициатива масс.

— Для чего им?

— Узнали, что с завода их не выпустят — ночевать погонят в здание заводоуправления, и решили прорваться.

— Так они и нашу операцию сорвут и их самих выловят.

— Если не сдержим, могут сорвать, — согласился Петр.

Его спокойствие чуть было не вывело Сердюка из себя, но он во-время понял, что это выдержка.

— Некоторые советуют после прорыва не убегать в город, а засесть на заводе, под землей. Нашлись такие, что и про чугуновозный тоннель в мартеновский цех вспомнили.

Сердюк шагал по насосной из угла в угол, заложив руки за спину, озадаченный и взволнованный.

— И вы знаете, Андрей Васильевич, их будет очень трудно отговорить от этого бунта, да и опасно отговаривать. Представьте себе, завтра днем гитлеровцы закончат отгрузку снарядов, оцепят рабочих и прикажут грузиться в эшелоны. Вы можете гарантировать, что этого не случится? Можете?

— Не могу, — буркнул Сердюк, продолжая ходить.

— Были бы пистолеты у них — смогли бы отбиться от фрицев, а из гранаты не выстрелишь. Придется им в вагоны лезть и в Дейтчланд ехать.

— Надо бы точно знать, где сейчас наши. Из стратегических соображений в сводках точно пункты не указываются.

— Трудно судить. Километров сорок-пятьдесят будет. Линия фронта, судя по вспышкам, изогнутая — наши, наверно, пытаются в кольцо взять.

— Если так будут двигаться, то дня через три можно ждать, — вставила Теплова.

— Вы понимаете, в чем суть? — обратился Сердюк к обоим. — Выступим, допустим, мы сегодня ночью, а наши не подоспеют. Мы можем не продержаться. Не выступим — вдруг с утра начнут минировать и взорвут цехи, а мы просидим в норах. Что, по-вашему, делать?

Теплова ничего не ответила, Прасолов молча передернул плечами. Они оба хорошо знали манеру Сердюка: принимая решения, он всегда спрашивал других, как будто сам ничего не знает и ничего не решил.

 

Глава седьмая

Наконец-то Сердюк, с нетерпением ожидавший возвращения Сашки, услышал в тоннеле шаги. Он прислушался. Нет, не Сашка. Шаги осторожные, медленные, частые по тоннелю продвигалось несколько человек. Вот они остановились, переговорили между собой и снова пошли.

Теплова спрыгнула со скамьи, потушила фонарь, передернула затвор автомата.

В глубине тоннеля показался свет, погас, снова показался и снова погас. «Освещают себе путь спичками, — отметил Сердюк. — Значит, не облава», но предохранитель на пистолете спустил.

У входа в водосборник спичка у идущего впереди погасла, но он смело ступил вперед.

— Прошу света не зажигать, — спокойно сказал Сердюк, и Теплова не узнала его голоса: глухой, сдавленный.

— Кто здесь? — испугался вошедший.

— А кто вы? — спросил Сердюк.

Ответа не последовало. Было слышно, как вошедшие переминаются с ноги на ногу, не зная, что предпринять.

— Кто? — переспросил Сердюк.

— Рабочие, — несмело ответил один. — А ты кто?

— Рабочий.

— Чего вы тут, хлопцы, ищете? — вдруг спросила Теплова, решив, что женский голос несколько успокоит людей, если они действительно забрели сюда без злых намерений.

— Та тут и дивчина е?.. — удивился один из вошедших и тихо добавил: — Це, мабуть, наши.

Сердюк нажал кнопку электрического фонарика. Луч света ослепил людей, они зажмурились, один из них закрыл лицо рукой, в другой руке у него была граната. Стало ясно: перед ними трое рабочих, удравших с погрузки эшелона и искавших прибежища.

— Что, решили не дожидаться ночи, пока в казарму погонят? — спросил Сердюк.

— Точно! — весело отозвался один из рабочих. — Вы, значит, тоже наши?

— Валя, зажгите свет, — попросил Сердюк Теплову.

При тусклом свете фонаря хозяева и гости рассмотрели друг друга.

— У вас тут козы нет? — спросил мужчина средних лет в лихо надвинутой кепке и донельзя рваной спецовке.

— А при чем тут коза? — не понял его Сердюк.

— Вид вашей комнатки такой обжитой, что только живности недостает в ней, — не смущаясь, ответил рабочий.

— Мы вам мешать не будем, — настраиваясь на фривольный лад, заметил другой, в замазанной мазутом рубахе. — Раз эта квартира занята, поищем другую.

Рабочие повернулись к выходу.

— Одну минуточку… — сказал Сердюк, и снова Валя не узнала его голоса. — В чужом монастыре своих законов не устанавливайте. Порядок у нас такой: вошел — выходить без разрешения нельзя.

— У вас в семье? — насмешливо бросил рабочий в рваной спецовке.

— Нет, у нас в организации! — почти выкрикнул Сердюк.

Теплова вздрогнула. Что он делает? Незнакомым людям и так прямо!

Рабочий подошел к фонарю, стоявшему на ящике, поднял его и осветил Сердюка. Тот стоял не двигаясь.

— Сердюк! — с уважением произнес пришелец.

— Он самый.

— Простите, товарищ Сердюк. Сразу не рассмотрел.

— Как узнали?

— Мудрено не узнать. Портреты ваши до сих пор по заборам расклеены. Так что прикажете нам делать? — с готовностью спросил рабочий.

— А что вы собирались?

— Отсидеться здесь до наших, а если бы не удалось, если бы фрицы застукали, им вот эту закуску! — Рабочий поднял гранату.

— Садитесь. Придет один товарищ, отведет вас в… общежитие. Но только вы уж там порядка не нарушайте.

Рабочие охотно сели. Сердюк расспросил их о ходе погрузки боеприпасов и выяснил, что ящиков со снарядами на складе почти не осталось.

— Тол не грузили? — осведомился Сердюк.

— Кроме снарядов и гранат, ничего не грузили.

В водосборник влетел Сашка и остановился в недоумении, увидев незнакомых людей. Он с ног до головы был в угольной пыли и походил на смешного юркого чертенка.

— Проводи их, Сашка, в общежитие, — обратился к нему Сердюк, с трудом сдерживая улыбку. — Валя тебе поможет.

В ответ на многозначительный взгляд Сердюка Валя молча кивнула головой: понимаю, мол, ни один не должен потеряться.

Валя и Сашка долго не возвращались, и Сердюк начал было беспокоиться, не произошло ли по пути какого недоразумения; может быть, рабочие не захотели идти туда, куда их повели.

Но вот они вернулись, и Саша отрапортовал:

— Всё в порядке. Астафьева предупредил, радисту бумажку передал. Сегодня ночью в каменоломне начнут собираться люди.

— Что в городе? — поинтересовался Сердюк.

— Тихо. Пусто. Даже как-то страшно. Все по домам сидят и на улицу носа не показывают. Только патрули расхаживают.

— А канонада?

— Гудит. И не разберешь, в какой стороне. Кажется, со всех сторон.

 

Глава восьмая

Сердюк так и не дождался Петра Прасолова, который должен был прийти в водосборник после окончания погрузки эшелона. Дежуривший на поверхности Сашка рассказал, что он видел, как гитлеровцы провели по заводскому шоссе большую группу рабочих и заперли их в заводоуправлении. Стало ясно, что там находился и Петр, не сумевший выскользнуть из оцепления.

Вскоре появился Николай, тоже следивший за тем, что делалось на заводе, и доложил, что гитлеровцы начали минировать цехи. Они уложили ящики со взрывчаткой у опорных колонн доменных печей, но с наступлением темноты свою работу прекратили.

Оба сообщения Сердюк выслушал спокойно.

Около двенадцати часов ночи появился Гудович и отрапортовал: первая партия людей, собравшихся в каменоломне, проведена им в чугуновозный тоннель; за второй партией отправился Артемьев; народу много, но ведут все себя тихо, не курят, и можно надеяться, что задолго до рассвета удастся всех перевести в тоннель.

— Ночь там какая? — спросил Сердюк.

— Хорошая ночь. Темно и ветер.

— Вот ветра-то и не надо. Может тучи разогнать, и посветлеет.

— Особенно не посветлеет, — вставила Валя. — Сейчас новолуние. Луна тоненькая, как арбузная корочка.

В водосборнике стало тихо. Издалека по ходам доносились шаги людей, проходивших в чугуновозный тоннель.

— Большую партию принял Артемьев, — заметил Сердюк.

— Он их, наверно, непрерывной цепочкой повел, догадался Гудович. — Так будет быстрее.

Сердюк вышел из водосборника, дошел до того тоннеля, по которому шли люди. Они двигались гуськом, один за другим. Одни освещали себе путь, другие держались за одежду идущего впереди. «Много! — Радость охватила Андрея Васильевича, он улыбнулся в темноте. — Очень много!» И, постояв еще некоторое время, вернулся.

В водосборнике он застал молодежь, рассевшуюся на скамьях вокруг фонаря. Валя о чём-то рассказывала Сашке, Николай подтрунивал над Гудовичем, и ребята весело смеялись.

У молодежи были такие беззаботные лица, словно всё уже кончилось, а ведь главное должно начаться только сегодня, и никто из них не знал — встретят своих или погибнут в схватке.

Сердюк прошел в слабо освещенный угол, лёг на скамью и ещё раз в мельчайших подробностях продумал операцию. Как будто он предусмотрел всё, но разве предугадаешь, что предпримут гитлеровцы, когда рабочие захватят завод!

— Андрей Васильевич, окликнула его Теплова, — мне кажется, никаких действий нельзя предпринимать до тех пор, пока все люди не перейдут сюда из каменоломни.

— Это одно с другим не связано. Мы уже можем выступить, а люди будут идти. Степь никто не охраняет, а перестрелка на заводе даже отвлечет внимание от охраняемых участков.

— Когда начнем, Андрей Васильевич? — спросил Николай.

Теплова и Сашка переглянулись. Они хорошо знали манеру своего руководителя не говорить больше того, что нужно.

Сердюк перехватил и понял их взгляд.

— В три часа ночи начнем занимать огневые точки, — сказал он, — в четыре можно начинать.

Сашка вскочил со скамейки:

— Я в ковш полезу, Андрей Васильевич! Сам эту точку выбрал.

— А я куда? — забеспокоился Николай.

— Узнаешь позже.

— А что мне делать? — спросила Валя.

— Будете в газопроводе. Там могут быть раненые.

— Чем перевязывать?

— Получите.

— Где мне прикажете быть? — не выдержал Гудович.

— Потерпи.

В водосборнике снова стихло, и снова издалека донеслись звуки шагов в тоннеле.

* * *

В половине третьего ночи Сердюк поднялся со скамьи, прислушался. Всё ещё идут. Он разбудил спавших и спокойным тоном, будто речь шла о самом обычном деле, сказал:

— Ну, товарищи, пошли в общежитие.

Вперед ринулся Сашка, освещая путь своим фонариком. Валя, уходя, бросила прощальный взгляд на водосборник.

В огромном зале подземной лаборатории было тихо. Люди спали. Только у входа стоял на часах машинист Прохоров.

— Поднимай людей! — скомандовал Сердюк.

— По-о-ды-майсь! — громко крикнул Прохоров.

Рабочие вскочили со своих нар. Сердюк взобрался на стол. Опанасенко снял со стены фонарь и высоко поднял его над головой, осветив Сердюка. В сапогах, спецовке, кепке он казался самым обыкновенным рабочим, таким, как все здесь. Но вот он поднял руку и внезапно стал похож на статую. В зале стихло.

— Товарищи! Штаб партизанского движения и Центральный Комитет нашей партии дали нам задание — помешать гитлеровской сволочи уничтожить завод, — сказал Сердюк. — Через час мы начинаем вооруженное выступление. Наша задача — захватить завод и удержать его до прихода Красной Армии. Захватить будет просто — на нашей стороне численный перевес сил и, внезапность, а удержать — сложнее, тем более что неизвестно, сколько дней придется держаться. Сердюк сделал паузу, прошелся взглядом по лицам. — Как руководитель подпольной большевистской организации приказываю: первому взводу под командой Гудовича занять огневую позицию в газопроводе.

Первому и второму отделениям второго взвода под командой Лавушкина разместиться в колпаках кауперов. Третьему и четвертому отделениям второго взвода под командой Опанасенко занять шлаковики мартеновских печей. Задача этих двух взводов проста: не подпускать гитлеровцев к колоннам зданий, к трубам и доменным печам, чтобы они не смогли их взорвать. Стрелять в каждого гитлеровца, появляющегося на территории завода. Ясно?

— Ясно, прогудели в зале.

— Третий взвод идет со мной в атаку на заводоуправление, чтобы выручить полтысячи наших товарищей, запертых там. Подразделение транспортников под командой Прохорова атакует склады оружия и продуктов. Эти отделения начинают операцию в четыре ноль-ноль или по первому выстрелу, в случае неожиданного обнаружения нас противником. Прохоров выделяет Павлу Прасолову десять человек из своего подразделения для захвата складов изнутри. Ясно?

Артемьев стоял у стола понурившись: почему Прохорову поручают людей, а не ему?

— Артемьеву поручаю подобрать добровольцев из горожан, — продолжал Сердюк, — привести их на склад оружия после того, как его захватят, вооружить и занять здания контор, мартеновского, доменного и прокатных цехов. Для помощи и ориентировки на заводе к Артемьеву прикрепляю товарища Александра — тебя, Саша, — уточнил Сердюк, с трудом разыскав Сашку в толпе взрослых. — Чтобы вам не казалось, что нас мало, скажу: пятьсот человек рабочих, которые согнаны в заводоуправление, тоже будут вооружены на складе. Вот уже семьсот бойцов, да еще Артемьев может подобрать надежных человек триста из приведенных им горожан. Разве с этими людьми мы не удержим завода, каждый цех, каждый угол которого мы знаем не хуже, чем свою квартиру?

— Удержим! — пронеслось по залу.

— Тогда, товарищи, группируйтесь возле командиров — и по местам. Третье отделение — ко мне!

Сердюк слез со стола и подошел к Опанасенко:

— Гранаты у новеньких отобрал?

— Как же…

— Давай сюда. — Он засунул гранаты за пояс, взял автомат.

Первым вывел своё отделение Гудович. Ему предстоял самый дальний путь — до здания газоочистки, где начинался двухметровый в диаметре газопровод доменного цеха. Потом ушел Лавушкин, затем Опанасенко; Павел увёл своё отделение по ходам, к складу боеприпасов.

Вокруг Сердюка сгруппировались бойцы его отделения.

— А после заводоуправления что делать будем? — спросил один рабочий.

— Займем его и засядем там. Это ключевая позиция: против заводских ворот, у начала заводского шоссе.

— Немцы могут бросить танки? — встревожился другой.

— Могут и танки, — ответил Сердюк. — Но что они сделают? Большинство людей размещены так, что их не увидишь. Где командир первого отделения Завьялов?

— Я! — Вперед продвинулся молодой парень в клетчатой спортивной куртке.

— Твоя задача, Завьялов, захватить проходные ворота, перебить охрану и держать ворота, пока мы не ликвидируем охрану заводоуправления. Если гитлеровцы поднажмут отойдешь, соединишься с нами. Понял?

— Понятно.

Сердюк посмотрел на часы.

— Ну, пора и нам, сказал он.

В здании рельсобалочного цеха было ещё темнее, чем на дворе. После тишины подземелья все звуки казались очень громкими, и рабочие невольно передвигались осторожно, на носках. У выхода они остановились.

За двадцать минут до назначенного срока со стороны сортопрокатного цеха, где находился склад боеприпасов, донеслась беспорядочная стрельба.

Раздумывать было некогда.

— Завьялов — на проходные, остальные за мной! — скомандовал Сердюк и побежал, доставая из-за пояса гранату.

Здание заводоуправления никто не охранял снаружи — охрана разместилась в вестибюле. До подъезда заводоуправления оставалось не более полусотни метров, как вдруг дверь проходной распахнулась и оттуда выскочило несколько автоматчиков, услышавших звуки выстрелов. Солдаты хорошо были видны на фоне освещенной двери.

Сердюк ожидал, что у проходной сейчас же завяжется перестрелка, но группа Завьялова, заметившая гитлеровцев, молчала. «Дают возможность начать нам», — понял Сердюк и, пробежав по ступенькам, рванул на себя дверь. Она была заперта.

— Вер ист да? — спросили из помещения по-немецки.

Сердюк отскочил от двери, осмотрелся. В окнах вестибюля мерцал синий свет Он размахнулся и бросил в окно гранату. Раздался взрыв. Из окон со свистом полетели осколки, зазвенели по тротуару стекла, в вестибюле на разные голоса заорали немцы. Сердюк бросил вторую гранату. Крики усилились.

У проходных ворот затрещали автоматы. Сердюк не мог определить по звуку, кто стрелял, потому что и рабочие и гитлеровцы были вооружены немецкими автоматами. Двери уже не стало видно — то ли погас свет, то ли её закрыли.

— Лезь в окно! — Сердюк подставил спину ближайшему из рабочих.

Тот взобрался на спину, больно наступив на плечо Сердюка, забросил ногу на подоконник. В вестибюле прогремело несколько взрывов, и рабочий плашмя упал на асфальт.

«Наши действуют изнутри», — догадался Андрей Васильевич и посмотрел на парня, лежавшего у стены. Он не шевелился.

Криков в вестибюле больше не было слышно. У проходной стрельба тоже стихла. Только со стороны сортопрокатного цеха доносились звуки ожесточенной перестрелки. «Раньше нас начали и до сих пор не захватили», с тревогой подумал Сердюк, жалея, что не взял на себя тот участок. Он посмотрел на выбитое окно — из вестибюля не доносилось никаких звуков. Что делать? Послать ещё одного? Нельзя. Тоже могут убить. Стоять и ждать у двери? Чего ждать?

Он взял за локоть стоявшего рядом рабочего с автоматом:

— Сбегай к проходной, узнай, что там. Только осторожно, чтобы не подстрелили наши. Беги вон туда, где газон. Если наши засели, то только там. И сейчас же обратно.

— Хлопцы, не стреляйте! — донесся голос в разбитое окно. — Здесь свои!

В вестибюле зажегся свет, погас и зажегся снова. Потом распахнулась дверь, и из неё вышел Петр Прасолов с автоматом в руке.

— Петро! — вскрикнул Сердюк.

— Я, Андрей Васильевич! Заходите.

Сердюк вошел в вестибюль. Он был заполнен рабочими. Фонарь с разбитыми стеклами освещал стены колеблющимся пламенем. В коридоре, примыкавшем к вестибюлю, тоже столпились люди.

— Товарищи дорогие, — обратился Сердюк к рабочим, — нам уходить с завода некуда. Город у врага, а завод должен быть у нас. Призываю всех идти к складу боеприпасов. Там сейчас доколачивают охрану. Доколотят — забирайте оружие, и будем защищать завод до подхода частей Красной Армии. Это наш долг, и это задание Центрального Комитета Коммунистической партии. Все, кто без оружия, — за мной, бойцы с автоматами остаются здесь. Командует Петр Прасолов.

Из заводоуправления вырвалась толпа рабочих, и у проходной снова вспыхнула перестрелка.

— Петя, — окликнул Сердюк, — помоги Завьялову! Он держит проходную. Держите пока, а потом отходите сюда, к зданию, и побежал по асфальтовому шоссе.

За ним хлынула толпа. Андрей Васильевич подумал, что началось хорошо, но, подбегая к газопроводу, вдруг вспомнил о засевшем там подразделении Гудовича, которое, не разобравшись в потемках, могло обстрелять их из автоматов.

— Это свои, Гудович! — закричал Сердюк на бегу.

У склада сортопрокатного цеха было тихо. Сквозь амбразуры окон мерцал слабый свет. Сердюк влетел в распахнутые настежь ворота. На штабелях рабочие разбивали ящики; направо у стены сгрудились люди. Сердюк протиснулся и увидел на цементном полу Николая. Рука его была неестественно отброшена в сторону.

— Что случилось, Коля? — дрогнувшим голосом спросил Андрей Васильевич.

— Подстрелили, проклятые! — сквозь зубы простонал Николай. — Наверно, разрывной. И Прохоров убит наповал.

— Почему перевязку не делаете? — разозлился на рабочих Сердюк и стал сбрасывать с Николая спецовку.

Рука Николая безвольно зашевелилась в рукаве, и Андрей Васильевич понял: перебита кость. Чтобы остановить кровотечение, он снял с себя ремень, перетянул руку, как жгутом, выше раны.

Подошел Артемьев, доложил:

— Андрей Васильевич, привел первую очередь. Человек двести.

— Молодец, похвалил Сердюк, не поднимая головы. — Сколько ещё будет?

— Да я уж и счет потерял. Много.

«Наберется всех больше тысячи, — подумал Сердюк. — С такой армией можно дать серьезный бой».

Над Николаем склонился Павел, вынырнувший из глубины склада:

— Не уберегся?

— Не спрашивай… — взмолился Николай.

Наложив жгут, Сердюк поднялся.

— Найди ящик с индивидуальными паетами, попросил он Павла. — Перевязать рану нужно, а потом ящик направишь в газопровод, Тепловой. Там очень опасно. — И тронул за плечо первого попавшегося рабочего: Фамилия?

— Балабан.

— Цех?

— Огнеупорный.

— Балабан, ищи ящики с минометами. Найдешь — собери человек десять, и тащите их в заводоуправление. Там передашь Прасолову.

Сердюк повернулся к другому рабочему, спросил фамилию и приказал искать пулеметы, хотя бы ручные.

* * *

Гитлеровцы ожидали бомбежки, воздушного десанта, внезапного прорыва фронта и появления танков, но только не того, что произошло.

Комендант города на рассвете послал на завод две роты автоматчиков. Они благополучно подошли к заводским воротам, открыли их и походным маршем зашагали по шоссе.

Петр Прасолов, командовавший «управленцами», подпустил солдат шагов на полтораста и открыл огонь из всех видов оружия. Затрещали автоматы, ручные пулеметы, взорвалось несколько мин, выпущенных не особенно метко, но наделавших много шума, и гитлеровцы рассеялись, оставив на площади перед заводоуправлением несколько убитых и раненых.

Тогда комендант послал на завод батальон. Неся большие потери, солдаты проскочили мимо заводоуправления и вступили па шоссе, стремясь прорваться к складу боеприпасов, но так и не дошли. В них стреляли со всех сторон, и они, не видя врага, не понимая, откуда стреляют, заметались по шоссе, боясь подойти к зданиям. В конце концов они сгрудились в кучу, образовав прекрасную мишень, и, как стая волков в горящей степи, помчались к выходу из завода, бросая оружие, не обращая внимания на раненых.

После этой неудачной попытки гитлеровцев овладеть складом наступило длительное затишье. Сердюк понял, что гарнизон готовится к серьезному наступлению, и решил принять контрмеры.

По его указанию шоссе от ворот завода и почти до заводоуправления заминировали противотанковыми минами. Их клали наспех, прямо на асфальт, и присыпали землей. Железнодорожный путь у въезда на завод подорвали в нескольких местах и тоже заминировали на тот случай, если танки будут прорываться с этой стороны прямо по рельсам.

Закончив эти приготовления, Сердюк вместе с Сашкой обошел все пункты обороны. Их было очень много. Горожане в основном засели в зданиях, заводчане — в цехах. Сердюк пытался сконцентрировать рабочих в основных цехах, но они всё же разошлись по всему заводу и заняли огневые точки по своей цеховой принадлежности. Даже в огнеупорном цехе он обнаружил рабочих в печи для обжига кирпича.

— Что делаете, товарищи? — обратился к ним Сердюк. — Цех ваш неважнецкий, фашистам не нужен, и его взрывать не будут.

— Так нам нужен, — ответил старый мастер. — А кроме того, товарищ начальник, мы тут тыл прикрываем. Если фрицы со стороны степи пойдут, мы их первыми встретим, а остальные поддержат.

Сердюк не возражал. У него была тысячная армия хорошо вооруженных людей.

Третья атака кончилась почти мгновенно. Со своего наблюдательного пункта — из кабинета директора завода, выходившего окнами на три стороны, — Сердюк увидел несколько танков и автомашин с солдатами, которые на полном ходу мчались к заводу.

— Вот сейчас… — произнес Андрей Васильевич и не успел договорить.

Передний танк влетел в ворота, от взрыва нескольких мин подпрыгнул на месте и остановился как вкопанный. На него налетел с хода второй танк, затем третий. Машины с автоматчиками остановились, тоже наехав одна на другую.

Сердюк припал к ручному пулемету и дал длинную очередь по столпившимся машинам. У другого окна Сашка стрелял из автомата, выпуская обойму за обоймой. В соседних комнатах тоже стрекотали автоматы.

— На сегодня всё, — сказал Сердюк, когда автоматчики, выскочив из машин, разбежались врассыпную по улице. — День прожили. Посмотрим, что будет завтра.

— А ночью? — спросил Сашка, упоенный своим первым боевым крещением.

— Ночью навряд сунутся. Это им не по степи на танках разъезжать — здесь из-за каждого угла смерть.

Стемнело. На заводе всё стихло. Рабочие не ходили по заводу, боясь, что в темноте свои же могли принять их за пробравшихся фашистов и подстрелить. Сердюк, Прасоловы и Сашка разместились на отдых в директорском кабинете.

«Что могут они устроить завтра? — пытался разгадать замыслы противника Сердюк. — Взорвать где-нибудь заводскую стену и ввести танки? Взорвать цехи им всё равно не дадут — народ запасся патронами с избытком. Заводоуправление могут обстрелять из пушек. Ну что ж, продержимся сколько можно, а потом — в цехи». И вдруг стал будить Петра.

Тот вскочил с дивана:

— Что случилось?

— Пока ничего. Как ты думаешь, могут завтра гитлеровцы прорваться на танках в склад?

— Могут. — Петр стал протирать глаза. — Заложат мину замедленного действия и уедут, а там тонн тридцать тола.

Петр молча надел кепку, взял автомат.

— Ты куда?

— Пойду соберу людей. Вынесем тол со склада — и с откоса его в ставок, в воду.

— Правильно, Петя, действуй. Только иди сторонкой, чтобы свои того…

Сердюку стало тоскливо в кабинете. Он вышел в коридор, поднялся по лестнице на чердак, оттуда на крышу. Здесь сохранилась металлическая вышка для дежурных ПВХО. Он взобрался на вышку и осмотрел горизонт. То здесь, то там вспыхивали зарницы от орудийных выстрелов. Были хорошо слышны звуки канонады. «Эх, если бы послезавтра!.. — подумал он мечтательно. — Сразу всё будет решено».

Долго следил Андрей Васильевич за вспышками и слушал канонаду. Лучше всякой музыки казались ему эти звуки.

* * *

Утро не принесло никаких неожиданностей, и можно было подумать, что гитлеровцы совершенно забыли о заводе.

«Уходят немцы, что ли? Или уже ушли?» — строил догадки Сердюк.

Он поднялся на вышку, но тотчас с крыши трехэтажного здания неподалеку от заводской стены хлестнула пулеметная очередь. Пули со свистом процарапали воздух. Сердюк поспешил вниз.

В середине дня над заводом показался самолет, покружил и сбросил бомбу. Она разорвалась в районе склада. Самолет сделал второй заход и снова сбросил бомбу.

— Килограммов на сто? — спросил Сашка, глядя в окно.

Взрывы следовали один за другим приблизительно в одном и том же месте.

— Ты понял, какой объект бомбят?

— Нет, не понял.

— Склад сортопроката. Пытаются тол взорвать, которого там уже нет.

Сашка восхищенными глазами посмотрел на Сердюка.

Андрей Васильевич обошел комнаты третьего этажа. В одной из них, рассевшись на полу, завтракали рабочие. Среди них был Петр. Самодельная печка из кирпича дымила в углу. По обилию еды было видно, что ребята запаслись продуктами как следует.

Эта живописная группа вооруженных рабочих, выбитые стекла, ручные пулеметы у окон, диски и патроны, разложенные прямо на полу, напомнили Сердюку гражданскую войну.

— Как настроение бойцов? — осведомился он.

— Хорошее, — ответил Завьялов, поднимаясь с пола и дожевывая консервированные сосиски. — К бою готовимся — заправляемся. Давайте-ка и вы с нами!

Сердюк присел на полу. К нему пододвинули белый огнеупорный кирпич, на который, как на тарелку, положили кусок вареной колбасы, тюбик жидкого плавленого сыра, сухари.

— Неплохо живете! — усмехнулся Андрей Васильевич, с аппетитом расправляясь с закуской. — Сейчас пришлю к вам своих штабистов. Подкормите и их.

— Что-то беспокоит меня это затишье, — сказал Завьялов, выдавливая на сухарь сыр. — Какую-то серьезную гадость замышляют.

— Да, хлопцы, надо глядеть в оба.

В это время Сашка, рассмотрев на столе, за которым ещё несколько дней назад восседал владелец завода, бронзовую пепельницу, попробовал поковырять ногтем текстолит, прикрывавший стол, приподнял его и увидел под ним красное сукно. Убрав письменный прибор, пепельницу и текстолит на пол, он достал из кармана перочинный нож, сделанный им самим из пилочки по металлу, и начал осторожно сдирать сукно.

За этим занятием его застал Сердюк:

— Мародерством занимаешься?

Сашка поднял обиженные глаза и тут же сделал ещё один надрез.

— Знамя это, — безапелляционно ответил он. — Без него нельзя. Наш завод — надо, чтобы над ним и наше знамя было.

Через час на громоотводе самой высокой трубы мартеновской печи — третьей комсомольской — трепетало красное полотнище.

В конторе мартеновского цеха Артемьев организовал госпиталь. Здесь лежал побледневший от потери крови Николай и ещё двое рабочих — один из отделения Завьялова, другой — раненный при перестрелке у склада. В госпитале был полный порядок. Возле раненых находился врач, обнаруженный среди горожан Артемьевым. Хотя врач был маляриологом, его присутствие успокаивало больных: всё же врач.

Под вечер со стороны аглофабрики донесся взрыв. Полетела в воздух бетонная стена, в образовавшийся проём ворвались три танка и устремились в направлении склада боеприпасов. Рабочие дружно обстреляли танки из автоматов, хотя и понимали, что не повредят их. Проломив ворота, первый танк въехал в полупустое помещение склада.

Группа рабочих, пришедших сюда пополнить запас продуктов и патронов, убежала в противоположную сторону и скрылась, провожаемая пулеметной очередью.

Из танка осторожно, как крысы из норы, вылез экипаж и долго рыскал по складу, тщетно отыскивая ящики с толом.

Автоматная очередь, раздавшаяся из глубины склада, свалила одного фашиста. Остальные полезли в танк, захлопнули крышку и подняли бесполезную стрельбу по штабелям с продуктами.

При их вторичной попытке открыть люк откуда-то сверху раздалось сразу несколько автоматных очередей. Пули хлестали по броне, и гитлеровцы вынуждены были сидеть в танке не высовываясь.

Сквозь щели в башне им даже не было видно, кто и откуда стрелял. Рабочие вели обстрел с подкрановых балок, куда забрались, придя в себя после первого испуга.

Когда Сердюку сообщили о прорвавшихся танках, он послал Завьялова, Петра и Сашку, вымолившего разрешение участвовать в операции, на крышу склада. Обвешанные гранатами, они не спеша, по одной, начали бросать их в низ. Натренированный в уличных боях камнями с мальчишками, Сашка бросал гранаты гораздо удачнее, чем его товарищи. Но танки всё же оставались невредимыми. Тогда Завьялов при помощи своего пояса сделал связку из гранат и, бросив её вниз, перебил одному танку гусеницу. Два других танка обратились в бегство, оставив подбитый на произвол судьбы. Рабочие облили танк бензином и мазутом, и он запылал, как факел.

* * *

Утром к Сердюку привели мальчугана лет десяти, курносого, веснушчатого. Задержали рабочие, когда он на рассвете пробирался на завод. Мальчик держался смело и требовал свидания с Сердюком. Он оказался сыном радиста, принес радиограмму.

В короткой объяснительной записке радист сообщал, что по заданию штаба ему удалось наладить двустороннюю связь с наступающими частями Красной Армии, находящимися ближе других к городу.

— Может быть, послезавтра наших встретим! — восторженно закричал Сашка и на радостях подбросил кепку. — Продержимся, Андрей Васильевич?

— Дольше продержимся, — подбодрил его Сердюк и засмотрелся на мальчугана — до чего похож на отца. И как его было сразу не узнать!

Над заводом послышался прерывистый гул самолета. Сердюк выглянул в окно в тот момент, когда от самолета отделилась маленькая черпая точка и стремительно полетела вниз.

— Ложись! — крикнул он, падая на пол и прикрывая собой мальчика.

В тот же миг здание задрожало. Одна за другой донеслись взрывные волны. Это гитлеровцы методически бомбили завод. Со стен, с потолка сыпалась штукатурка. Долетавшие сюда осколки со свистом впивались в стены.

Сердюк не увел людей в бомбоубежище, решив, что это подготовка к атаке и что враг, воспользовавшись таким удобным моментом, мог проникнуть на территорию завода.

Но гитлеровцы и не думали идти в атаку. Лишившись возможности взорвать завод, они стремились разрушить его цехи, водонапорный бак и плотину с воздуха. В здание заводоуправления не попала ни одна бомба.

С отчаянием думал Андрей Васильевич о людях в газопроводе. Увел ли их Гудович оттуда или не решается оставить свои позиции, боясь прорыва?

Земля стонала от взрывов. На заводе загорелось какое-то здание, потом вспыхнул склад мазута, и черный дым столбом поднялся вверх. Взрывные волны разметали дым в разные стороны. Становилось тяжело дышать.

Потом всё стихло. Оглушенные взрывами, люди не слышали пулеметной стрельбы, из-за пелены дыма не видели в небе наших истребителей, обрушившихся на воздушных стервятников и отогнавших их.

Мазут продолжал гореть, и теперь его дым почему-то стлался по земле. На заводе потемнело, как ночью. Дым щекотал ноздри, слезились глаза.

Сашка не отходил ни на шаг от Сердюка, боясь потеряться в этой кромешной тьме. Он беспрерывно чихал и яростно ругал проклятый мазут, который никак не догорал. Когда Сашка приближался вплотную к Сердюку, тот видел черное, как у трубочиста, лицо и не мог удержаться от смеха, хотя понимал, что и сам выглядел не лучше.

В одной из комнат от взрыва что-то обрушилось. В кабинете директора посыпалась с потолка штукатурка, поднялась едкая известковая пыль. Сашка из черного стал белым и теперь походил на мукомола.

Сердюк выбежал из кабинета, ощупью прошел по коридору. Он был оглушен, но всё же слышал стоны, доносившиеся из бывшей чертёжки. В стене чертежной зияло отверстие. «Из пушек бьют». В углу комнаты он наткнулся на чье-то тело, наклонился над ним. Человек бился в предсмертных судорогах.

* * *

Тяжелее других пришлось рабочим, которые засели в газопроводе. Железный кожух его, выкрашенный в черный цвет, днем, под лучами солнца, накалялся так сильно, что невозможно было прикоснуться. Люди раздевались почти догола, но и это не спасало: в легкие вместо воздуха вливалась какая-то обжигающая струя. Облегчение наступало только ночью, когда кожух остывал. На другой день Гудович догадался проделать сверху в кожухе два больших отверстия — появился спасительный сквозняк.

Осколки бомб продырявили газопровод в нескольких местах. Троих ранило. Валя металась от одного раненого к другому, делала перевязки. Раненые беспрерывно просили пить — теплая вода не утоляла жажду. Возле раненого с пробитым горлом, захлебывавшегося кровью, сидели его товарищи с виноватым видом людей, которые ничем не могут помочь. Вскоре он умер, и его отнесли в дальний конец газопровода.

 

Глава девятая

Конструкторы особой сталеплавильной секции проектного отделения, которым руководил Крайнев, работали с утра до ночи. Им предстояло закончить проект восстановления мартеновского цеха. Задание было очень сложным: в габариты старых печей нужно было вписать печи новейшей конструкции, удвоенной, по сравнению со старыми, производительности.

После длительного затишья на фронте, наступившего в марте в результате контрнаступления немцев в районе Донбасс — Харьков, завязались бои южнее Изюма и югозападнее Ворошиловграда. 20 июля наши войска форсировали реки Северный Донец и Миус. С этого дня конструкторы стали работать и ночами, и Крайнев выходил с завода только на несколько часов.

Вадимка теперь почти не видел отца.

— Пусть понемногу отвыкает, — сказал как-то Елене Сергей Петрович. — Я поеду пока один, его заберу позже, когда наладится жизнь.

— Старый уговор в силе, — предупредила его Елена. — Заберете только тогда, когда у нас появится свой.

По сводкам трудно было судить о точном местонахождении наших войск в Донбассе, но в газетных статьях проскальзывали иногда названия освобожденных шахтерских городов Красный Луч, Чистяково, Снежное.

24 августа, услышав по радио, что наши войска заняли станцию Донецко-Амвросиевку, Крайнев послал телеграмму наркому, на другой день — вторую, а вечером — третью. Быстрого ответа он на них не ждал — телеграммы могли застрять в аппарате.

На третий день его вызвал к себе директор завода Ротов.

— Как с проектом восстановления вашего цеха? — сухо спросил он.

Сухость была деланой. Ротов знал историю этого обыкновенного человека, поставленного войной в необычайные обстоятельства, и давно проникся к нему уважением.

— В основном проект закончен. Остается его утвердить.

Ротов протянул телеграмму наркома.

Она была написана в категорической форме:

«Приказываю немедленно откомандировать инженера Крайнева Сергея Петровича в Москву в распоряжение наркомата».

Когда Крайнев взял эту телеграмму с резолюцией о немедленном расчете и взглянул на Ротова, он увидел добрые, теплые глаза.

— Желаю вам всяческих успехов, Сергей Петрович, — сказал Ротов. — Молодец вы большой. Не хочется с вами расставаться, право, хотя по-дружески мы так ни разу и не поговорили.

Крайнев вышел из кабинета и позвонил во второй мартеновский цех. Узнав, что сталевар Шатилов работает ночью, отправился к нему в общежитие. Разговор был очень короткий. Сергей Петрович попросил дать ему на время автомат — подарок подшефных товарищей. Шатилов не отказал.

* * *

Полковник воинской части, в которую был откомандирован Крайнев, не знал, что делать с человеком в штатской одежде, с автоматом, с партизанской медалью и боевым орденом на груди. Хотя документ, выданный Крайневу, требовал от воинских частей оказания всемерной помощи и всяческого содействия, полковник всё же не решался выполнить просьбу этого уполномоченного Наркомата металлургической промышленности разрешить ему пойти в бой за город рядовым.

— А если убьют, кто за вас отвечать будет? Я? Не хочу. У меня своих забот вот сколько, — он провел ладонью по горлу. Но помрачневшее лицо Крайнева неожиданно расположило полковника: — Ладно, шут с вами. Охота вам лезть в пекло — лезьте. Только от меня ни шагу.

Сергей Петрович вышел из КП, взобрался на пригорок и огляделся. Перед ним расстилалась выгоревшая на солнце, побуревшая Донецкая степь, изрытая окопами. Вдали, на горизонте, маячили трубы родного завода, высились терриконы. А поблизости буйно росли высокие, тонкие подсолнухи. Их шапки неуклюже наклонились, как от непосильного груза. Ничего не привлекло бы посторонний глаз в этой скучной, однообразной картине, но Крайневу было радостно. Вот он снова в родном крае, может быть сегодня уже войдет в родной город. Он мысленно прикинул расстояние до заводских труб — да, возможно, сегодня. Вечером он уже увидит Валю или узнает… Нет, увидит, увидит!

Кто-то положил массивную руку на его плечо. Крайнев обернулся и увидел бывшего парторга своего цеха Матвиенко.

— Бывают же встречи! В книге прочтешь — не поверишь. — Матвиенко обнял Крайнева, больно прижав к его ребрам автомат. — Увидел тебя из блиндажа, думаю: что за чудо?

Сергей Петрович бегло рассказал обо всем.

Взгляд Матвиенко остановился на алюминиевой дощечке на автомате.

— Наш, гвардейский? У кого забрал? — И догадался: А, у Шатилова. Пустой? Патронов у полковника не просил?

— Куда там до патронов! Еле разрешил остаться.

Матвиенко исчез и вернулся с двумя дисками. Один, в чехле, вручил Крайневу, другой присоединил к его автомату и покровительственно сказал:

— Ну, повоюй за свой город. Хлебни нашей солдатской каши, это не вредно.

* * *

Солнце медленно спускалось к горизонту. От подсолнухов ложились длинные, как от тополей, тени. В траве дружно стрекотали кузнечики, поодаль неумолчно кричали расплодившиеся за эти годы перепела. На проводах вдоль железнодорожной колеи частыми узелками сидели ласточки, отдыхали.

Было так тихо в этот предвечерний час, что Крайневу порой казалось, что уже нет войны и они с Матвиенко находятся не на переднем крае, а что они, как в мирное время, после рабочего дня вышли подышать ароматным до одури степным воздухом, потолковать на приволье о том о сём.

Под прямыми лучами солнца все казалось удивительно отчетливым, рельефным и мирным. Только сожженная будка путевого обходчика напоминала закопченными, продырявленными стенами о том, что здесь прошла война, да легкий ветерок доносил порой глухие отзвуки канонады.

Матвиенко достал бинокль, долго смотрел на город, потом передал бинокль Крайневу, и тот не мог оторвать глаз от знакомых ему труб.

— Полковник тебе не сказал, что завод захватили рабочие? — сказал Матвиенко.

— Рабочие? — У Крайнева забилось сердце. «Значит, живут подпольщики. Вот будет встреча! Не надивятся. Вступили части в город, и откуда ни возьмись — я».

— Нам приказали прийти им на помощь. Наши части пошли в обход, чтобы перерезать немцам дорогу, но замешкались. Ждем от них сигнала. Сильного сопротивления не будет. Когда фрицев окружают, они предпочитают тикать, а не обороняться.

Высоко в небе, насыщая воздух грозным гулом, прошли с востока бомбардировщики, эскортируемые истребителями.

— Боюсь за завод, — тихо сказал Крайнев.

— Завода не тронут. Наши действия координированы с подпольщиками. Налажена двусторонняя связь. — Матвиенко проследил за тающим в небе пунктиром и взглянул на Крайнева. — Не та сейчас война. Первое время мы пальцы кусали от злости. Ползут их танки, летят самолеты, а мы? Встречаем только артиллерией. Противотанковой да противовоздушной. Теперь превосходство у нас и в воздухе и на земле. Танки наши… Идем, покажу.

Прошли по заросшему неприхотливой лебедой железнодорожному полотну. Местами деревянные шпалы были заменены немецкими, из рифленого железа. Рельсы покрылись тонким налетом ржавчины и в лучах солнца отливали медью.

Вдали показался дымок, похожий на паровозный.

— Бронепоезд не запустят? — спросил Крайнев.

— Ну и что ж! Только не запустят. Подпольщики взорвали мост у города, и ветка эта потеряла всякое значение. Хорошо работают твои друзья!

Железнодорожное полотно, прямое, как это бывает только в степных местностях, походило на аллею. По обеим сторонам его, сколько хватал глаз, тянулись заградительные полосы из многолетних деревьев. В их гуще Крайнев увидел тщательно замаскированные танки. Танкисты расположились тут же на траве: скоро бой, и надо было отдохнуть.

Перепрыгнув через кювет, подошли к одному из танков. Сергей Петрович залюбовался строгими линиями огромной машины. Ствол пушки длинно тянулся и придавал танку динамический, устремленный вперед вид. Корпус танка был тщательно выдраен, словно экипаж его готовился не к бою, а к параду, и машина выглядела бы совсем новой, если бы не отшлифованные землей до зеркального блеска гусеницы да редкие вмятины на броне. В застоявшемся воздухе пахло машинным маслом, бензином и махоркой, которую дружно курили наслаждавшиеся непредвиденным отдыхом пехотинцы

— Вашего завода сталь. — Матвиенко любовно похлопал лобовую броню танка. Так похлопал бы кавалерист любимого коня. — Крепчайшая! А пушки!.. Смерть «тиграм». Раз влепит — и задымится. Поработали наши братцы металлурги!

— Отгарцевались фрицы на своих «тиграх», — вмешался в разговор заинтересовавшийся человекам в штатском молодой парень — командир танка. Высокие брови его по-восточному подтягивали собой узкие агатовые глаза. Черты были мягкими, обычными. («И речь чистая. Смешанных кровей», — заключил Крайнев.) — Говорили у нас тогда, что сильнее «тигра» зверя нет. Бронебойщики приуныли. Отскакивают от брони снаряды — и только. Да с таким визгом, что душу выворачивало. — Он хмыкнул, мотнул головой. — А теперь дуэли один на один не принимает. Стрельнет два раза для видимости, а потом повернемся — и задним ходом… — Пытливо посмотрев на Крайнева, дескать: «Можно ли при нем?», он обратился к Матвиенко: — Скоро в бой, товарищ замполит?

— Не все такие горячие. Пехоте отдохнуть не вредно, — остудил его пыл Матвиенко и, помолчав, добавил: — С минуты на минуту.

Маневрировать между машинами и людьми, густо заполнившими лесок, было неудобно. Снова вышли на полотно и вскоре вступили в расположение артиллерийского подразделения. Орудия самых разных калибров и систем стояли без чехлов, с грозно приподнятыми стволами.

— Цели уже засечены, — пояснил Матвиенко. — Радист передал из города, что левее завода, на пригорке между домами, батареи. Сообщил и о расположении передней линии обороны и даже минного поля. Всё разведали. Ну, дальше не пойдем. Видишь, сороки? А где сороки — там людей нету. Птица осторожная. Недаром говорят, что убитая сорока ружье красит. Пошли назад. «Катюши» покажу. Последние, дальнобойные.

Но гвардейских минометов Крайневу увидеть не удалось. Едва они оставили позади зону, занимаемую артиллерией, как за их спинами грянул залп. Земля дрогнула.

— Рот открой! — крикнул Крайневу Матвиенко и побежал вдоль полотна.

Сергей Петрович устремился за ним.

Орудийные выстрелы слились в сплошной гул. Впереди через железнодорожное полотно и лесок неслись цилиндры реактивных снарядов, исчерчивая воздух огненными дугами.

Приказав Крайневу поспешить на наблюдательный пункт, где теперь должен был находиться полковник, Матвиенко помчался к танкистам.

Страшный грохот вызвал у Крайнева боль в ушах, воздух, ставший вдруг упругим, сдавил голову и, казалось, обжигал, как пламя.

Сквозь густые заросли подсолнечника Сергей Петрович добрался до наблюдательного пункта. Полковник, ссутулившись, подавшись грудью вперед, следил за разрывами.

Густая зловещая пелена дыма прикрыла город. Пробиваясь сквозь неё, беспрерывно вздымались к небу кудрявые тучи разрывов снарядов. Казалось, это мгновенно вырастали исполинские деревья и нехотя обрушивались от собственной тяжести.

Но вот на земле скользнули тени самолетов, и орудия смолкли. На бреющем полете прошло несколько эскадрилий черных тупорылых штурмовиков.

Полковник опустил бинокль и повернулся к Крайневу, словно был уверен, что тот стоит за его спиной:

— «Летающие танки» пошли. Гитлеровцы их «черной смертью» прозвали. Всё доколотят, до чего артиллерия не добралась. — И, позвав связиста, залихватски скомандовал: — Запускай танкистов!

Через минуту в леске взревели моторы. В поле двинулась лавина танков, густо облепленных пехотой, оставляя за собой хвосты медленно оседавшей пыли.

— Ужинать будем в городе! — весело блестя глазами, сказал полковник. — За-а мной!

* * *

Сердюк ещё раз вылез на крышу здания заводоуправления и посмотрел в степь. В немецкий цейссовский бинокль, который притащил ему Петр со склада, он увидел советские танки и пехоту: они поднялись на пригорок и вскоре скрылись в лощине. А на городской площади в панике метались окруженные с трех сторон гитлеровцы. Их танки сначала промчались в одну сторону, потом в другую и снова вернулись на площадь. Здесь их накрыли бомбардировщики с красными звездочками на крыльях, и уцелевшие танки стали беспорядочно расползаться по улицам.

К Сердюку поднялись Сашка и Павел, обежавшие уже весь завод, и сообщили о положении дел: есть раненые и убитые, одна домна от взрыва бомб покосилась набок, другая упала; в мартене рухнуло несколько колонн; один разливочный кран, искорёженный, лежит внизу, другой чудом повис в воздухе; здание газоочистки от прямого попадания бомбы совершенно разрушено; газопровод доменного цеха, где находилась бригада Гудовича, валяется на шоссе; людей Гудовича нет ни живых, ни мертвых; склад в сортопрокатном сгорел дотла; конторы доменного и огнеупорного цехов тоже сожжены; люди на своих местах, а вот Валю найти не могут.

Последнее сообщение больно ударило Сердюка по сердцу. Он, как к дочери, привязался к этой мужественной и милой девушке и всеми силами стремился сохранить её жизнь. Так почему же он послал её на самый опасный участок — к газопроводу? А кто бы делал перевязки раненым? Чувство вины перед ней, перед Крайневым тяжело легло на душу.

В разных концах города горели дома, пылали четырехэтажное здание школы, Дворец металлургов, театр, поликлиника.

Совсем неожиданно Андрей Васильевич увидел на улице бойцов в защитной форме. Выбивая из домов засевшего противника, они продвигались к заводу.

Сердюк ринулся вниз по лестнице, выбежал на площадь перед заводоуправлением. По ней навстречу бойцам уже бежали рабочие.

У сорванных танками ворот обе волны встретились. Рабочие радостно кричали, обнимали бойцов, целовали их и с наслаждением закуривали солдатскую махорку. Бойцы были в погонах, и это с непривычки странно резало глаз. И вдруг Андрей Васильевич заметил бойца в кепке и без погон, жадно искавшего кого-то в толпе рабочих, и узнал и нём Крайнева. Сердюк рванулся к нему, стиснул в объятиях.

— Валюша?.. — дрогнувшим голосом спросил Сергей Петрович.

Сердюк виновато потупился.

— Пока найти не можем, — глухо ответил он и, мельком взглянув на Крайнева, увидел, как у того потускнели глаза, а руки, державшие автомат, безвольно опустились.

— Не уберег! — крикнул на него Сергей Петрович.

— Не знаю ещё… — пробормотал Сердюк.

Они вышли на площадь перед зданием заводоуправления. Крайнев заметил вымазанного в саже и известке Сашку, который робко топтался в сторонке, не решаясь приблизиться. Сергей Петрович сам подошел к Сашке, поцеловал его и сказал коротко:

— Пойдем искать Валю. Где она была?

Сашка молча показал рукой на обрушенный газопровод, лежавший поперек шоссе.

Сергей Петрович подошел к газопроводу. Густо изрешеченный осколками, он при падении смялся, по краям сплющился.

— Была здесь… — запинаясь, вымолвил Сашка.

На окраинных улицах ещё кипел бой. Пули вспарывали воздух, захлебывались пулеметы, громыхали орудия. Почти над головами Крайнева и Сашки пронесся снаряд и разорвался, угодив в кожух домны. О камни мостовой звякнули осколки.

Крайнев ощутил, как сквозь поры стали пробиваться и покрывать лоб холодные капли пота. Он оперся о плечо Сашки, чтобы не упасть. Всё померкло в его душе: и счастье победы, и радость возвращения в родной город, и встреча с дорогими друзьями. И впервые он понял, что среди людей тоже можно быть одиноким.

Сашка увидел, как побледнели плотно сжатые губы Крайнева, как бледность поползла по складкам лица, залегла под глазами, и, почему-то почувствовав себя виноватым, всхлипнул.

С трудом овладев собой, Сергей Петрович стиснул Сашку, словно желая отдать ему часть своей боли, потом оттолкнул его и торопливо пошел к площади.

Здесь росла толпа. Не помня себя, потеряв всякий страх перед опасностью быть убитыми шальной пулей, к заводу бежали горожане. Появились женщины, дети — отыскивали среди рабочих-ополченцев своих близких, смеялись и плакали счастливыми слезами. И вдруг суматошный говор толпы перекрыл женский голос, высокий, сильный и неистовый, какой неизвестно откуда берегся в минуту смертельного отчаяния или беспредельной радости:

— Сережа! Сережа-а!

Не веря себе, Крайнев обернулся, как от толчка, и, расталкивая людей, бросился на звук голоса.

— Сережа! Сере-о-жа!

У заводских ворот, где толпа была всего гуще, Крайнев столкнулся с Валей, приник к ней и замер.

— Вот и началась наша новая жизнь, — тихо, как бы одной себе, сказала Валя.

Сергей Петрович снял кепку, вытер ею измазанное, мокрое от слез лицо Вали и осыпал поцелуями её губы, глаза, лоб.

— Товарищи! Черные дни оккупации для вас кончились!

Подняв глаза, Крайнев увидел на пьедестале разрушенного гитлеровцами монумента Матвиенко и Сердюка. Они открыли в освобожденном городе первый митинг.

 

Николай Томан

В погоне за призраком

 

В КАБИНЕТЕ ПОЛКОВНИКА ОСИПОВА

Время перевалило за полночь. Все сотрудники генерала Саблина давно уже разошлись по домам. Один только полковник Осипов всё ещё оставался в своем кабинете, ожидая важного донесения.

Письменный стол его был освещен настольной лампой из темной пластмассы. Лучи света, падая на поверхность стола из-под низко опущенного колпачка, казалось, впитывались зеленым сукном, и лишь белый лист бумаги отражал и слабо рассеивал их по кабинету.

Полковник привык к полумраку и хорошо видел всё вокруг. Он бесшумно прохаживался по мягкому ковру, продумывая многочисленные варианты возможных действий противника.

Чистый лист бумаги, казавшийся на темнозеленом фоне настольного сукна самим источником света, как бы гипнотизировав Осипова. Полковник время от времени подходил к нему, готовый записать так долго продумываемую мысль, но всякий раз, когда уже брался за перо, внутренний голос убеждал его, что мысль недостаточно созрела, загадка далека от решения и выводы слишком скороспелы.

И снова принимался полковник Осипов — седой, слегка сутуловатый человек с усталыми глазами — ходить по кабинету, подолгу останавливаясь у окна, за которым всё ещё не хотела засыпать большая, очень шумная площадь.

«Хоть бы этот Мухтаров в сознание пришел! — уже в который раз мысленно повторял Осипов, наблюдая, как внизу, за окном, мелькают яркие огоньки автомобильных фар. — Всё могло бы тогда проясниться».

Он решил позвонить в больницу, но тут же раздумал: если бы было что-нибудь новое, ему бы немедленно сообщили.

«Почему, однако, Мухтаров бредит стихами и что это за стихи: «Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах»? Или, например, такая строка: «Шумно оправляя траур оперенья своего». Как угадать по этим строчкам, какие мысли приходят на ум Мухтарову? И почему он произносит только эти стихи? Ни одного другого слова, кроме стихов… А томик иностранных поэтов, который нашли у него? Существует, наверно, какая-то связь между книжкой и этим стихотворным бредом. Но какая?..»

Полковник Осипов несколько раз сам перелистал этот томик стихов, но какое он имел отношение к бреду Мухтарова, установить не смог. Вчера книгу подвергли исследованию в химической лаборатории, но и это не дало никаких результатов. Затем она попала к подполковнику Филину, специалисту по шифрам.

Филин высказал предположение, что одно из стихотворений, видимо, является кодом к тайной переписке. Он даже допускал мысль, что именно этим кодом была зашифрована радиограмма, перехваченная несколько дней назад в районе предполагаемого местонахождения знаменитого международного шпиона, известного под кличкой «Призрак». Догадка Филина не лишена была оснований, так как и сам Осипов предполагал, что агент иностранной разведки Мухтаров, очевидно, предназначался в помощники Призраку: его ведь выследили в поезде, уходившем в Аксакальск, то-есть именно в тот район, где находился Призрак.

Всё могло бы обернуться по-другому, если бы Мухтаров не почувствовал, что за ним следят, и не попытался уйти от преследования, неудачно выпрыгнув из вагона на ходу поезда. Теперь же он лежал в бессознательном состоянии в больнице, и врачи не ручались за его жизнь.

В карманах шпиона обнаружили паспорт на имя Мухтарова, удостоверение и железнодорожный билет до Аксакальска. В чемодане нашли портативную радиостанцию и томик собрания стихотворений иностранных поэтов.

И вот подполковник Филин уже второй день сидел теперь над этим сборником, отыскивая стихотворение, строки из которого произносил в бреду Мухтаров.

Был уже второй час ночи, когда в кабинете Осипова зазвонил телефон. Полковник торопливо схватил трубку, полагая, что звонят из больницы по поводу Мухтарова.

— Разрешите доложить, Афанасий Максимович… — услышал он голос Филина.

Подполковник был сильно контужен на фронте и слегка заикался в минуты волнения.

— Докопались до чего-нибудь? — нетерпеливо спросил его Осипов.

— Так точно. Выяснилось, что Мухтаров произносит в бреду строки из стихотворения «Ворон» Эдгара По…

— И это действительно код? — перебил его Осипов. — Удалось вам прочесть перехваченную шифрограмму?

— Нет, не удалось. Вероятно, стихотворение Эдгара По не имеет никакого отношения к этой шифрограмме.

— Так, так… — разочарованно проговорил полковник. — Сообщение не очень-то радостное…

Едва Осипов положил трубку на рычажки телефонного аппарата, как снова раздался звонок. Полковник почти не сомневался, что на этот раз звонят из больницы. Предчувствие не обмануло.

— Это я, Круглова… — торопливо и сбивчиво докладывала дежурная медсестра.

По её голосу Осипов догадался, что в больнице произошло что-то особенное.

— Знаете, что случилось: Мухтаров умер только что…

— Умер!.. — медленно повторил Осипов.

Надежда как-то разгадать всю историю с помощью Мухтарова теперь рушилась.

— Но неужели он даже перед смертью не пришел в сознание? — поинтересовался Осипов.

— Нет, Афанасий Максимович, — поспешно ответила Круглова. — Только по-прежнему бредил стихами. Может быть, он поэт какой-нибудь?

— Люди такой профессии не бывают поэтами… — убежденно произнес Осипов. — Какие же стихи читал Мухтаров? Всё те же? — поинтересовался он уже без всякой надежды услышать что-нибудь новое.

— Я записала. Сейчас прочту. Только тут тоже всё разрозненные строчки: «Гость какой-то запоздалый у порога моего, гость — и больше ничего». Похоже, Афанасий Максимович, что он всё это сам сочинил, — заключила Круглова. — Наверно, под «гостем» смерть свою имел в виду.

— Это всё, что он произнес?

— Нет, ещё… видно, из другого какого-то стихотворения:

Согнется колено, вихляет ступня, Осклабится челюсть в гримасе — Скелет со скелетом столкнется, звеня, И снова колышется в плясе.

— Прочтите ещё раз, помедленнее! — попросил Осипов и стал торопливо записывать.

«Действительно какие-то загробные строки пришли на память Мухтарову перед смертью», — подумал полковник и, поблагодарив Круглову, набрал номер телефона Филина.

Филин отозвался тотчас же.

— Запишите-ка, пожалуйста, ещё несколько строк стихотворного бреда Мухтарова, — попросил полковник и продиктовал Филину строки, сообщенные медсестрой.

— Первая строка — вернее, две строки — это из «Ворона» Эдгара По, — выслушав Осипова, сказал Филин. — А «Скелеты», видимо, из какого-то другого стихотворения: размер иной. Придется теперь сидеть до утра, перечитывать поэтов, родившихся позже Эдгара По… Всех его предшественников я уже, как говорится, проработал, — добавил он с усмешкой.

…Домой Осипов пошел пешком. В голове было много неясных мыслей, смутных догадок. Приходили на память стихи Эдгара По о шорохах в портьерах, о черных птицах, оправляющих траур своего оперения… Что значило всё это? Какой смысл таился в наборе таинственных слов? От их разгадки зависела, быть может, судьба многих людей, безопасность каких-то районов страны, государственная или военная тайна.

 

КЛЮЧИ К ШИФРАМ

Хотя Осипов не спал почти всю ночь, на работу он явился как обычно — к девяти часам утра.

Едва он прошел в свой кабинет, как к нему кто-то негромко, но энергично постучал.

«Филин, наверно…» — подумал полковник, знавший его манеру стучать.

В кабинет действительно вошел торопливой походкой подполковник Филин.

«Позавидуешь человеку, — подумал Осипов. — Тоже не спал, наверно, всю ночь, а ведь по виду и не скажешь — здоровяк!»

По стремительной походке подполковника, по выражению его лица и по радостному блеску серых глаз было видно, что он бодрствовал не напрасно.

— Разгадали? — быстро спросил его Осипов.

— Так точно, Афанасий Максимович! — весело проговорил Филин и положил на стол массивный однотомник произведений Иоганна Вольфганга Гёте.

Осипов, полагавший, что разгадать тайну шифра должен был помочь сборник иностранных поэтов, найденный в чемодане Мухтарова, удивленно поднял глаза.

Подполковник помедлил немного, будто наслаждаясь недоумением Осипова, затем с загадочной улыбкой раскрыл семьдесят вторую страницу однотомника и показал пальцем на напечатанное на ней стихотворение «Пляска мертвецов».

— Вот откуда новая строфа мухтаровского бреда, товарищ полковник! Догадка эта родилась в результате специальной консультации у опытного литературоведа. А стихотворение Гёте в целом оказалось кодом к шифру. Обратили вы внимание, что цифры шифра разбиты на группы и расположены строками? Каждая из строк начинается двумя однозначными числами. Это показалось мне не случайным и натолкнуло на мысль, что для кодировки текста могли быть использованы стихи. И я не ошибся. Получается следующая система: первая цифра в шифрованной строке означает порядковый номер строфы. Вторая — строку в строфе, а все последующие цифры — номера букв в строках.

Чувствовалось, что подполковник очень доволен своей сообразительностью и с нетерпением ждет похвалы. Но Осипов не был щедр на комплименты: он решил сам прочесть всю шифровку. Только тогда, когда шифрограмма была раскодирована им самостоятельно, он встал из-за стола и крепко, с чувством пожал Филину руку.

— Спасибо, Борис Иванович. Спасибо!.. — поблагодарил он подполковника и, помолчав немного, поинтересовался: — Ну, а иностранные поэты тут при чем же?

— Их «роль» в этой истории пока не выяснена, — развел руками Филин.

— Однако они определенно имеют какое-то отношение ко всему этому делу! — убежденно сказал полковник и отпустил Филина.

Генерал Саблин, начальник Осипова, был занят всё утро у заместителя министра, а полковнику никогда ещё не терпелось так, как сегодня, доложить ему результаты проделанной работы.

«Шпионы ловко придумали вести свои переговоры с помощью стихов, — размышлял Осипов. — Для такого шифра не требуется ни кодовых таблиц, ни книг, ни журналов, ни газет, к чему обычно прибегают многие тайные агенты при шифровке. Нужно только хорошо запомнить какое-нибудь стихотворение и условиться со своими корреспондентами пользоваться его текстом. И никто из непосвященных никогда не прочтет ни одной строки, зашифрованной с его помощью… А томик стихов? Он, видимо, не имеет отношения к уже разгаданной системе шифра, но, может быть, им намеревались пользоваться в будущем — предназначали для каких-нибудь особых передач?»

Полковник взял бумагу, на которой был написан текст раскодированной шифрограммы, и снова прочел его:

— «Посылаем вам помощника, Мухтарова Таира Александровича — специалиста по радиотехнике — и новую рацию. С августа переходите на новую систему».

«Что же это за «новая система»? Не новый ли вид шифра? А может быть, под «системой» имеется в виду какое-нибудь новое стихотворение? Вполне допустимо, что Мухтаров вез Призраку томик иностранных поэтов, с тем чтобы тот выучил из него до августа какое-то определенное стихотворение. Скорее всего, этим новым стихотворением был «Ворон» Эдгара По, и Мухтаров невольно повторял в бреду затверженные строки».

Полковник удовлетворенно потер руки и торопливо стал ходить по кабинету, с нетерпением ожидая возвращения генерала.

Снова раздался телефонный звонок. Звонил Филин.

— Скажите, Афанасий Максимович, рация Мухтарова у вас ещё? — поинтересовался он.

— Да. А зачем она вам?

— На внутренней стороне её футляра карандашом написано несколько цифровых строк. Посмотрите, точно ли в начале первой и второй строчек стоят восьмерки?

— Подождите минутку, сейчас проверю.

Полковник торопливо открыл крышку футляра рации, стоявшей в углу его кабинета, и на матовом фоне её внутренней поверхности прочел:

«3 3 2 19 28 25 7 22 39

3 5 3 2 26 27 6 3 5 32 30 5…»

Там были и ещё какие-то строки, но полковник сосредоточил внимание только на этих двух. Первые цифры действительно напоминали восьмерки, но, присмотревшись к ним хорошенько, Осипов убедился, что это были тройки.

— Вы ошиблись, Борис Иванович, — сказал он в телефонную трубку: — не восьмерки, а тройки.

— Тройки?.. — переспросил Филин. — Ну, тогда совсем другое дело! Разрешите зайти к вам минут через пятнадцать?

— Прошу!

Подполковник Филин пришел ровно через четверть часа. В руках он держал всё тот же томик стихов.

— Вот, пожалуйста! — возбужденно проговорил он и раскрыл томик на той странице, на которой начинался «Ворон» Эдгара По. — Читайте строфу третью:

Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах Полонил, наполнил смутным ужасом меня всего, И, чтоб сердцу легче стало, встав, я повторил устало: «Это гость лишь запоздалый у порога моего, Гость какой-то запоздалый у порога моего, Гость — и больше ничего».

Подполковник Филин был великолепным математиком, влюбленным в логарифмы и интегралы, но он любил и поэзию, уверяя, что у неё много общего с математикой. Стихи Эдгара По он прочел с большим чувством.

— Ловко шипящие обыграны! — с восхищением заметил Филин. — «Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах»… Здорово, не правда ли? Но обратите внимание на третью строку этой строфы.

Развернув перед Осиповым лист бумаги, Филин торопливо написал на нем текст третьей строки и пронумеровал все буквы следующим образом:

«и ч т о б с е р д ц у л е г ч е

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 10

с т а л о в с т а в я п о

17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

в т о р и л у с т а л о

30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41».

— Без труда можно заметить теперь, — продолжал он, — что цифры шифра: 2, 19, 28, 25, 7, 22, 39 соответствуют буквам, из которых слагается слово «Чапаева».

Аккуратно обведя карандашом эти буквы и цифры, Филин перевернул листок на другую сторону:

— А теперь такую же процедуру проделаем и с пятой строкой той же строфы:

«Г о с т ь к а к о й т о з а п о з

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

д а л ы й у п о р о г а м о е г о

18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34…»

К этой строке относятся цифры: 3, 2, 26, 27, 6, 3, 32, 30, 5. Расшифровываем их и получаем слова: «сорок семь». Надо полагать, что это адрес: улица Чапаева, дом номер сорок семь. А в двух следующих строчках сообщается фамилия проживающего по этому адресу: Жанбаев Каныш Нуртасович. Вот вам и разгадка тайны томика иностранных поэтов: в нем ключ к новой системе, видимо, будущего шифра шпионов, которым так кстати поспешил воспользоваться Мухтаров.

 

КОГО ПОСЛАТЬ?

Возвращаясь к себе от заместителя министра, генерал Саблин зашел в кабинет полковника Осипова.

Генерал был высокий, сухопарый. Черные волосы его изрядно поседели на висках, но выглядел он моложе Осипова, хотя они были ровесниками. Легкой походкой прошел он через кабинет Осипова и, поздоровавшись, сел против полковника верхом на стуле. Тонкие, всё ещё очень черные брови генерала были слегка приподняты.

— Кажется, вам удалось кое-что распутать, Афанасий Максимович? — спросил он спокойным, веселым голосом, хотя Осипов хорошо знал, как волновала генерала возможность напасть на верный след знаменитого Призрака.

— Многое удалось распутать, Илья Ильич!

— Ого! — улыбнулся Саблин.

Он не ожидал от полковника такого многообещающего заявления: Осипов никогда не бросал своих слов на ветер, был сдержан в выражениях и очень трезв в оценке обстановки.

Когда-то давно, лет тридцать назад, совсем ещё молодым человеком, познакомился Саблин с Осиповым на курсах ВЧК. С тех пор долгие годы они работали совместно на самых трудных фронтах тайной, войны со злейшими врагами советского государства. Саблин и Осипов крепко сдружились и прониклись друг к другу глубоким уважением. Разница в званиях и должностях не мешала их дружбе и теперь.

«Интересно, что же удалось ему распутать?» — подумал Саблин и, усевшись поудобнее, приготовился слушать.

— Теперь почти установлено, что Мухтаров направлялся помощником к Призраку, — убежденно заявил Осипов. Но тут же у него самого начали вдруг возникать различные сомнения, и высказанная догадка стала казаться не такой уж бесспорной. Он невольно снизил тон и продолжал уже гораздо сдержаннее: — Легальная фамилия этого Призрака, вероятно, Жанбаев и живет он на улице Чапаева, в доме сорок семь. Такая улица есть в городе Аксакальске, то-есть именно там, где мы и предполагали присутствие Призрака.

— Так, так! — одобрительно кивнул головой генерал. — Давай-ка, однако, вспомним кое-что о самом Призраке. Он ведь специализировался, кажется, по странам Востока?

— Да, — ответил Осипов, перебирая в уме всё известное ему о Призраке. — Средняя Азия, Ближний и Средний Восток ему хорошо знакомы.

— Значит, он вполне мог выдать себя и за специалиста историка-востоковеда? — быстро спросил Саблин, уточняя неожиданно родившуюся смутную мысль.

— Полагаю, что да, — согласился Осипов, сразу же понявший смысл вопроса. — Работая в свое время в «Интеллидженс сервис», Призрак участвовал в различных археологических экспедициях в Иране и Афганистане. Занимался он, конечно, не столько раскопками древностей, сколько военными укреплениями на советско-иранской и советско-афганистанской границах. Считается он также знатоком многих восточных языков: тюркских и иранских. Русским владеет в совершенстве.

— Похоже, что этому Призраку не дают покоя лавры полковника Лоуренса? — усмехнулся Саблин.

— Не без того, пожалуй. Когда он на англичан работал, они его даже вторым Лоуренсом величали. А он в одно и то же время работал и на них, и на немецких фашистов, и ещё на кого-то.

— Легче, пожалуй, сказать, на кого он не работал, чем называть, тех на кого работал… — засмеялся Саблин. — Известна ли его подлинная национальность?

Полковник Осипов пожал плечами:

— Если судить по фамилиям, которые он носил в свое время, то это космополит. Фамилия Кристоф, под которой он был одно время известен, могла бы свидетельствовать о его английском или американском происхождении. Но потом он сменил столько всяких немецких, французских и итальянские фамилий, что и сам, наверно, всех не помнит. Только шпионская кличка «Призрак» удержалась за ним по сей день.

— У нас он был, кажется, в 1943 году? — спросил Саблин и начал перебирать в уме всех своих сотрудников, которым можно было бы поручить единоборство с таким опасным противником.

— Да, во время войны, — подтвердил Осипов, вспоминая, сколько бессонных ночей стоила ему охота за Призраком в те годы. — Он тогда работал на АБВЕР — фашистскую военную разведку, и ему, к сожалению, удалось улизнуть от нас безнаказанно, хотя мы уже нащупали его след. Он и тогда был почти в тех же местах, что и сейчас. По проторенной дорожке, значит, идет. Может быть, и знакомство кое с кем завел там ещё в ту пору…

— Всё может быть, — задумчиво отозвался Саблин. — Ну, а Мухтаров, значит, должен был передать этому Призраку новую рацию и поступить в его распоряжение?

— Да, если Призрак и Жанбаев одно и то же лицо, — уклончиво ответил Осипов.

— Ну, а ещё что удалось разгадать?

— Удалось разгадать систему шифров: старого, на котором Жанбаев, видимо, ещё ведет пока связь, и нового, который Мухтаров должен был передать ему при встрече. Разрешите доложить об этих шифрах несколько позже?.. Полагаю также, что понадобился Мухтаров Призраку как опытный радиотехник. Явиться к Призраку Мухтаров, очевидно, должен был по тем документам, которые мы нашли у него при обыске. Вот они.

Осипов положил на стол паспорт на имя Мухтарова Таира Александровича, уроженца Алма-Аты, 1920 года рождения, и удостоверение личности, свидетельствующее о том, что он работник Алма-Атинского исторического музея.

Генерал просмотрел всё внимательно и, встав, медленно прошелся по кабинету. Задача всё ещё казалась ему очень сложной и не до конца продуманной.

— Всё-таки полной уверенности, что мы будем иметь дело именно с Призраком, у нас нет, — сказал он наконец.

— Абсолютной, конечно, нет, но вероятность значительная, — с обычной своей осторожностью ответил Осипов. — Судите сами: из показаний недавно уличенного нами международного агента известно, что Призрак заброшен в Среднюю Азию, приблизительно в район Аксакальска. В этом районе мы засекаем передатчик и расшифровываем радиограмму с сообщением о присылке помощника какому-то агенту. Нападаем и на след этого помощника, едущего поездом Москва — Аксакальск. Устанавливаем, что он везет рацию своему шефу и новую систему шифра, то-есть именно то, о чём сообщалось в перехваченной шифрограмме. Узнаем также, что следовал он по адресу, который действительно существует в Аксакальске…

— Но позволь, — нетерпеливым движением руки остановил Саблин Осипова. — Разве улица Чапаева существует только в Аксакальске?

— Я специально наводил справки, — спокойно ответил Осипов. — Оказалось, что улица Чапаева из всей Аксакальской области имеется только в самом Аксакальске. Но это ещё не всё. В окрестностях Аксакальска работает археологическая экспедиция Казахской Академии наук. Весьма возможно, что Призрак под легальной фамилией какого-нибудь востоковеда Жанбаева находится именно в этой экспедиции. Ты ведь и сам, кажется, допускаешь, что Призрак может выдать себя за историка-востоковеда? Вспомни, кстати, удостоверение личности Мухтарова, говорящее о его принадлежности к Алма-Атинскому историческому музею. Есть и ещё одно обстоятельство, о котором я тебе уже говорил: Призрак бывал именно в этих местах во время войны. Полагаю, что Жанбаев и он — одно и то же лицо. Допустить, что в одном и том же районе одновременно работают два крупных шпиона, просто невероятно.

Доводы Осипова казались генералу убедительными, но он не торопился принять их. Лишь спустя несколько минут генерал пристально посмотрел на Осипова и заметил:

— Допустим, что всё это именно так. Кому же предложил бы ты в таком случае перевоплотиться в Мухтарова, с тем чтобы попробовать под его именем добраться до самого Призрака?

— Вопрос не из легких… — задумчиво отозвался Осипов. — Надо подумать: ведь вполне вероятно, что Жанбаеву могут быть известны кое-какие сведения о Мухтарове — о его внешности, например.

— Что же он может знать о его внешности? — спросил Саблин, беря со стола удостоверение личности Мухтарова. — Вряд ли Призраку могли доставить фотографию Мухтарова. Это надо смело исключить. Значит, только краткая характеристика по радио. Есть у него какие-либо особые приметы?

— Тебе же прекрасно известно, что не положено иметь таковых тайным агентам, — ответил полковник и тоже посмотрел на фотографию Мухтарова, приклеенную к удостоверению личности. — Призраку могли сообщить только рост Мухтарова, цвет его глаз, волос.

— Ну, и кого же ты всё-таки наметил бы в его двойники? — снова спросил Саблин.

— Алимова можно или капитана Гунибекова, — ответил Осипов, мысленно представляя себе внешний облик каждого из названных им сотрудников.

— Ты исходишь только из внешних данных, — недовольно поморщился генерал, останавливаясь перед полковником. — Знаю я и того и другого. Им не под силу будет справиться с этим противником. Тут нужна значительно большая опытность. А что ты скажешь о майоре Ершове?

— О Ершове? — удивился полковник.

— Ну да, да, о Ершове! — слегка повышая тон, повторил генерал. — Я знаю, что ты с ним не очень-то ладишь, но у меня о нём иное мнение. У Ершова большой опыт ещё со времени Отечественной войны. Полковник Астахов о нём всегда хорошо отзывался. У тебя, правда, он немножко подзакис, но в этом ты сам виноват: не там его используешь, где надо.

— Хорошо, — помолчав немного, согласился Осипов, — допустим, что майор Ершов действительно обладает всеми теми качествами, которые необходимы для выполнения этого нелегкого задания. Но внешность?.. Хотя бы о приблизительном внешнем сходстве забывать не следует.

— Приблизительное сходство, по-моему, тоже имеется, — стоял на своём Саблин. — Рост почти тот же, цвет лица такой же — смуглый от загара — и глаза черные…

— А выражение лица? — перебил Саблина Осипов. — У него же выразительное лицо актера характерных ролей… или как это там, у театральных деятелей, называется! Что ты, Илья Ильич! Ершов всем в глаза бросается. Да ещё усы к тому же.

— Ну, усы и сбрить можно, — спокойно возразил Саблин. — Насчет актеров же ты к месту вспомнил. Хороший контрразведчик должен быть актером и уметь перевоплощаться. А Ершова я считаю хорошим контрразведчиком. Для пользы дела он сживется и с ролью Мухтарова.

Заметив, что Осипов опять собирается возразить, генерал нахмурился и добавил почти официально:

— Так что, Афанасий Максимович, на это дело назначим мы Ершова. Таково мое решение, и не будем больше возвращаться к этому вопросу. А теперь вот что нужно решить… — Саблин снова присел к столу. — Как быть Ершову при встрече с Призраком? Думается мне, что арестовать его Ершов должен будет лишь в том случае, когда в руках окажутся бесспорные доказательства шпионской деятельности Призрака. Пока ведь у нас нет ничего такого, что мы могли бы предъявить ему в качестве обвинения.

— Да, всё либо не очень весомо, либо слишком устарело, — ответил Осипов, доставая из стола папку, в которой были собраны материалы о Призраке. — А такую международную знаменитость нужно, конечно, взять с поличным, чтобы и возмездие было по заслугам. Нелегкая будет задача!

— Нелегкая, — согласился Саблин и добавил: — Потому и предлагаю поручить эту задачу майору Ершову. Я верю в этого человека.

 

МАЙОР ЕРШОВ В ПЛОХОМ НАСТРОЕНИИ

Сегодня у майора, несмотря на выходной день, настроение было скверное, как, впрочем, и все последние, дни. Вот уже второй час лежал он на диване, не имея желания ни спать, ни читать. Да и думать как-то не думалось. Мысли были мелкие, случайные, прыгающие, как воробьи за окном, за которыми так внимательно и настороженно наблюдал любимый кот майора — Димка.

Даже телефон раздражал сегодня Ершова, и он выключил его.

Не очень-то нравилась майору работа в отделении полковника Осипова. Не привык он к такой работе. Скучно было изучать чужие донесения, вести переписку, давать указания, согласовывая чуть ли не каждое слово с придирчивым и педантичным полковником. Он вспоминал время, когда служил с капитаном Астаховым у генерала Погодина. Вот это была настоящая работа, полная опасности и напряжения всех душевных и физических сил!

Вспомнилась интересная операция, когда им удалось распутать дьявольски тонкую систему шпионажа немецких фашистов с помощью телевизионной установки.

Астахов с тех пор сильно пошел в гору. Говорят, теперь полковником где-то. Вот бы с ним опять поработать! Вспомнились и ещё более отдаленные времена, когда Ершова выпустили с курсов младших лейтенантов. Он тогда ещё только осваивал командирский язык и с удовольствием принял под свою команду взвод молодых, необученных солдат. Сам занимался с ними строевой подготовкой, не передоверяя этого своему помощнику, старому, опытному служаке, старшему сержанту из сверхсрочников.

Приятно было выкрикивать громким голосом в морозное, зимнее утро четкие, резкие слова команды. А как снег хрустел под сапогами его солдат, дружно шагавших по проселочным дорогам прифронтового тыла!

Ершов вздохнул и так энергично повернулся со спины на бок, что в диване даже пружины застонали. Кот Димка оторвался на мгновение от увлекательнейшего зрелища за окном и удивленно посмотрел на своего хозяина. Кот был большой, черный, с лоснящейся шерстью. Только усы и манишка были у него светлые да кончики лап белели, как перчатки у аристократа.

Когда Димке надоело бесплодное наблюдение за воробьями, нагло разгуливавшими по карнизу за закрытым окном, он спрыгнул с подоконника, ленивой походкой подошел к дивану и, посмотрев в печальные глаза хозяина, бесцеремонно взобрался к нему на бок.

Ершов обрадовался компании Димки: можно было хоть немного отвести душу.

— Ну, чего пожаловали, Димич? — вяло спросил он Димку, к которому всегда в минуту меланхолии обращался на «вы».

Димка, хотя и не понимал человеческой речи, прекрасно разбирался в интонациях голоса. По грустному мурлыканью, которым он ответил на вопрос хозяина, было похоже, что он вполне разделяет его мрачные мысли.

— А что, если нам, дружище, подать рапорт о переводе на другую работу или, ещё лучше, в другой город?

Казалось, что Димка ничего не имеет против этого.

— Хватит нам, чорт побери, плесневеть здесь… Как вы на это смотрите?

Мнение Димки осталось невыясненным, так как хозяин неожиданно сбросил его на пол и, накинув на плечи китель, пошел открывать входную дверь — снаружи кто-то очень решительно нажимал кнопку электрического звонка.

Отворив дверь, Ершов растерялся — перед ним стоял Саблин.

— Товарищ генерал? — удивленно воскликнул Ершов, торопливо поправляя китель, сползший с одного плеча.

— Как видите… Но что же вы, дорогой мой, к телефону не подходите? Звоню вам, а вы, видно, спите себе? Или телефон испортился?

— Да, пошаливает что-то, — смущенно проговорил Ершов, пропуская Саблина вперед.

Генерал жил с майором в одном доме — несколькими этажами ниже. Иногда он приглашал Ершова к себе или заходил к нему поговорить о деле или просто сыграть в шахматы.

— Вы что же, только вдвоем с Димкой дома? — спросил он, входя в комнату и присаживаясь на диван рядом с котом, который кокетливо изогнул спину. — Анны Петровны нет разве?

— К сестре уехала.

— Ну что ж, тогда нам никто тут не помешает поговорить об одном очень важном деле. Садитесь, Андрей Николаевич, и слушайте внимательно.

 

НАКАНУНЕ ОТЪЕЗДА

Дня три ушло у Ершова на тщательную подготовку к выполнению задания генерала Саблина. Он изучал секретные коды Мухтарова и Жанбаева и тренировался быстро ими пользоваться. Провел несколько практических занятий по радиотехнике с инженерами и радиомастерами — специалистами по монтажу и ремонту радиоаппаратуры, досконально изучил рацию Мухтарова.

На четвертые сутки, явившись к генералу Саблнну, Ершов доложил ему, что он вполне готов к выполнению задания.

— Не буду вас экзаменовать, Андрей Николаевич, — заметил генерал, с удовольствием разглядывая статную фигуру майора. — Вы человек бывалый. Должен вас предупредить, однако, что противник у вас очень осторожный, а следовательно, опытный. Ходит о нём молва как о неуловимом. Дано и прозвище в соответствии с этим — «Призрак». Мы уже сделали запрос по адресу, обнаруженному у Мухтарова, и нам ответили, что в Аксакальске действительно временно прописан кандидат исторических наук Каныш Жанбаев, но что его никому из работников МВД пока не удалось увидеть. Чтобы они там не спугнули этого Призрака, я дал указание ничего пока против него не предпринимать и не проявлять к нему чрезмерного интереса. Вы приедете — сами во всём разберетесь. Связь с нами будете держать через лейтенанта Малиновкина, которого к вам прикомандируют. Всё ясно?

— Всё, товарищ генерал!

Ещё раз осмотрев Ершова со всех сторон, Саблин остановил свой взгляд на усах майора и спросил, улыбаясь:

— Не жалко ли будет с усами распрощаться?

— А может быть, и не следует с ними расставаться? — серьезно спросил Ершов, привычным движением руки поправляя усы. — Подстригу их только на восточный манер.

Саблин задумался.

— Ну что же, пожалуй, это неплохо будет… — проговорил он наконец, представляя себе, как будет выглядеть Ершов в какой-нибудь шелковой рубашке, с пёстрой тюбетейкой на голове, и весело добавил: — С Алимовым по этому поводу посоветуйтесь. Тюбетейку ещё можете надеть, но больше ничего восточного, а то получится слишком маскарадно. Поедете завтра утром, а пока отдыхайте да привыкайте к своей новой фамилии. С завтрашнего дня вы уже будете Мухтаровым.

Ершов возвращался от Саблина в приподнятом настроении и был по-настоящему счастлив. У Кировских ворот можно было бы сесть на трамвай или автобус, но он решил перед поездкой в последний раз пройтись пешком по родному городу — завтра рано утром поезд с Казанского вокзала должен был увезти его далеко на восток, в Среднюю Азию.

Он шел медленно, разглядывая прохожих, и ему казалось, что люди, встречающиеся по пути, смотрят на него как-то особенно пристально. И он не без гордости думал о том, что, может быть, и жизнь и безопасность всех этих людей будет зависеть в какой-то мере от того, как он справится с тем большим и трудным заданием, которое ему поручили. Потом он подумал о девушке, портрет которой стоял у него на столе. Мелькнула на мгновение мысль: «Может быть, зайти попрощаться?» Но он тотчас же отогнал ее: ни к чему это. О том, что он уезжает, она и без того узнает, видимо, от своего отца, а большего сказать ей он всё равно не имеет права.

Дома Ершов еще раз осмотрел давно уже приготовленные вещи. Тут было только самое необходимое — в основном всё то, что обнаружили в карманах и чемодане Мухтарова. Теперь нужно было подумать: как вел бы себя этот человек в поезде, как встретился бы с Жанбаевым?.. С ролью Мухтарова надо было сжиться заранее, чтобы не сфальшивить в минуту встречи с врагом. Играть роль Мухтарова он должен начать уже с завтрашнего утра, с момента посадки в поезд.

Ершов вспомнил о прикомандированном к нему лейтенанте Малиновкине и невольно почувствовал досаду. Зачем ему этот юнец? Мешать только будет. Может, конечно, понадобится его совет по ремонту радиостанции или потребуется запросить о чем-нибудь генерала Саблина по его рации, но он и сам как-нибудь справился бы со всем этим: ведь всё придется делать очень скрытно и осторожно — не подвел бы его этот паренек…

Ершов очень мало знал Малиновкина. Было ему известно только, что он отличный радист и радиомастер, виртуоз по скоростному приему и передаче радиограмм ключом радиотелеграфа.

Нужно было познакомиться с лейтенантом поближе.

С этим намерением майор Ершов подошел к телефону и позвонил начальнику отдела, в котором числился Малиновкин.

— Здравия желаю, товарищ подполковник! Это Ершов вас, беспокоит, — сказал он в трубку, узнав по голосу начальника отдела связи. — Готов ли Малиновкин к заданию генерала Саблина? Готов? Ну, так я бы хотел повидаться с ним. Может быть, вы ему трубку передадите?

Ершов услышал, как подполковник положил трубку на стол и крикнул кому-то, чтобы позвали Малиновкина. Через несколько секунд в трубке снова зашумело и послышался молодой, сильный голос:

— Лейтенант Малиновкин у телефона.

— Здравствуйте, товарищ Малиновкин! — поздоровался с ним майор. — Ершов с вами говорит. Ну, как вы, готовы? Забирайте тогда с собой всё, что положено, — и ко мне на квартиру. Адрес вам скажут. Мы тут и познакомимся поближе. До встречи!

…Малиновкин приехал к обеду. В руках его был чемодан; через руку переброшен легкий серый пиджак. Воротничок светлой рубашки юноши расстегнулся, обнажая загорелую шею. Лицо лейтенанта казалось совсем юным. Улыбался он нежной, застенчивой улыбкой. Ершов только взглянул на него и сразу же решил, что Малиновкин — хороший парень. Собравшись было встретить его холодно и строго, он тотчас же забыл об этом решении, улыбнулся и протянул Малиновкину руку:

— Давайте познакомимся, товарищ Малиновкин! Как ваше имя?

— Дмитрий… Дмитрий Иванович, товарищ майор, — смущенно проговорил Малиновкин, не зная, куда поставить свой чемодан.

— А я — Андрей Николаевич. Это запомните, а то, что я майор, забудьте. Имя это тоже, кстати, на сегодняшний день только: завтра к другому придется привыкать. Чемодан вы оставьте тут, мамаша придет — уберет куда-нибудь. Вы, однако, с комфортом собираетесь путешествовать, — усмехнулся Ершов, кивнув на чемодан. — Вещичек больше, чем полагается, прихватили.

— Так ведь там… — начал было Малиновкин.

Но Ершов перебил его:

— Ничего, ничего, я вас разгружу, если потребуется. Идемте, поговорим о деле.

В комнате майора Малиновкин в первую очередь обратил внимание на книжный шкаф и, когда Ершов предложил ему стул, сел так, чтобы видеть корешки книг за стеклянными дверцами. Пока майор доставал что-то из письменного стола, он уже пробежал глазами названия некоторых томов, находившихся к нему ближе. Тут оказались главным образом военные произведения, и это не удивило Малиновкина. Но зато в соседнем шкафу он прочел на корешках названия таких книг, каких никак не ожидал найти в библиотеке контрразведчика. Это открытие вызвало у лейтенанта ещё большее чувство уважения к майору, хотя он и без того слышал о нем много интересного.

— Надеюсь, вас уже познакомили с заданием, Дмитрий… — Ершов замялся, вспоминая отчество Малиновкина.

— Называйте меня просто Митей, — всё так же смущенно улыбаясь, предложил Малиновкин.

— Согласен, — в свою очередь, улыбнулся Ершов, внимательно рассматривая атлетическое телосложение Малиновкина. По всему было видно, что юноша — незаурядный спортсмен. — Ну, так вот, Митя, знакомы ли вы с нашим заданием?

— Да, в общих чертах, товарищ майор… Простите — Андрей Николаевич.

— Так вот: завтра утром мы выезжаем: я — на такси, вы — автобусом. Встречаемся в поезде, в купированном вагоне. Там мы «случайно» окажемся соседями и «познакомимся». Я «окажусь» Мухтаровым Таиром Александровичем, работником Алма-Атинского музея, направляющимся в научную командировку в Аксакальск. Вы представитесь мне молодым железнодорожником, едущим на строительство железной дороги. Фамилию и имя вам нет смысла изменять. Вот какую бы только специальность подобрать?

— Телеграфиста или даже радиотелеграфиста, — подсказал Малиновкин. — Специальность эта хорошо мне знакома.

— Вот и отлично, — согласился Ершов. — Я позвоню попозже, и вам пришлют соответствующее удостоверение. Ну, а теперь идемте обедать, да, кстати, и чемоданом вашим займемся: разгрузим его немного.

— А что же в нем разгружать, Андрей Николаевич? — удивился Малиновкин. — У меня там рация. А из личных вещей только самое необходимое…

 

ПОПУТЧИКИ

Всю дорогу от Москвы до Куйбышева Ершов и Малиновкин играли в шахматы. Они ничем не выделялись среди остальных пассажиров — людей самых разнообразных профессий и многих национальностей. На майоре была длинная шелковая рубашка, подпоясанная тонким кавказским ремешком со множеством серебряных пластинок, тюбетейка на голове. Лейтенант остался в той же одежде, в которой приехал вчера к Ершову.

Соседями их по купе оказались две пожилые пенсионерки. Хотя на вид женщины были безобидными, для Ершова и Малиновкина они оказались довольно опасными попутчицами: обе были очень любопытны и без конца задавали вопросы. Чтобы хоть частично умерить их любознательность, Малиновкин, представившийся телеграфистом, стал виртуозно демонстрировать им свою технику, выстукивая с невероятной скоростью тут же сочиненные тексты. От шума, поднятого этим энтузиастом телеграфного дела, старушки сначала закрывали уши, а потом нашли себе в коридоре более подходящих собеседников.

Используя это обстоятельство, разведчики могли разговаривать без помехи. Ершов, правда, считал более благоразумным не говорить о своей работе, но Малиновкин не мог удержаться, чтобы нет-нет, да и не спросить о какой-нибудь детали. Более же всего интересовал его сам Ершов.

— Завидую я вам, Андрей Николаевич, — шопотом говорил он, косясь на дверь купе. — Ловко вы в Прибалтике фашистских шпионов накрыли. У нас в военной школе на основе вашего опыта даже специальные занятия проводились…

Майору приходилось останавливать восторженного лейтенанта.

— Запрещаю вам сейчас и в дальнейшем на эти темы разговаривать, — укоризненно качал он головой. — Что же касается дела с телевизионным шпионажем, то распутал его не я, а Астахов. Вот уж кто действительно талант!

— Больше не буду об этом, Андрей Николаевич, — обещал Малиновкин, умоляющими глазами глядя на Ершова. — Но только ведь и вы помогли Астахову это дело распутать. Разве это неправда? И о вас лично рассказывают, как вы… Ну ладно, всё! Больше об этом ни слова!

В Куйбышеве, к необычайному удовольствию Малиновкина, старушки наконец «выгрузились». Они тепло распрощались со своими попутчиками, поблагодарили за компанию и попросили у Ершова-Мухтарова его алма-атинский адрес, чтобы заехать как-нибудь к нему за фруктами, которые он так расхваливал всю дорогу.

Освободившиеся места тут же были заняты двумя молодыми людьми в железнодорожной форме. На кителе одного из них были погоны техника-лейтенанта.

— Далеко путь держите, молодые люди? — спросил их Ершов.

— Далеко, аж до Перевальска, — ответил парень без погон.

— До Перевальска? — воскликнул Малиновкин. — И нам туда же — попутчики, значит!

— А вы зачем туда, если не секрет? — снова спросил Ершов.

— На работу. Заработки там хорошие на строительстве железной дороги, — усмехаясь, ответил все тот же парень.

Другой, с погонами техника-лейтенанта, сердито посмотрел на него.

— Ладно, хватит рвача разыгрывать! Паровозники мы, — объяснил он. — Я машинист, а это мой помощник. Работали раньше на ветке Куйбышев — Гидрострой, а сейчас на новой стройке уже второй год. Из отпуска возвращаемся.

— Мы вообще всегда там, где всего труднее! — всё тем же насмешливым тоном заметил помощник машиниста. — Это я не от себя, я его слова повторяю, — кивнул он на машиниста. — Меня главным образом заработок прельщает.

— А вы знаете, молодой человек, как это по-научному называется? — вдруг сердито проговорил Малиновкин, и лицо его стало непривычно суровым. — Цинизмом!

— Да вы что, всерьез его слова приняли? — смущенно улыбнулся машинист. — Дурака он валяет. Думаете, я его умолял, чтобы он со мной в Среднюю Азию поехал? И не думал даже — сам увязался. А насчет заработка — так мы на Гидрострое и побольше зарабатывали.

Ершов понимал толк в людях и даже по внешнему виду редко ошибался в их душевных качествах. Машинист сразу же ему понравился. Было у него что-то общее с Малиновкиным, хотя внешне они и не походили друг на друга: машинист выглядел значительно старше.

— Ну что же, давайте знакомиться будем, — весело приговорил Ершов и протянул машинисту руку: — Мухтаров Таир Александрович, научный работник из Алма-Аты.

— Шатров Константин, — представился машинист и кивнул на помощника: — а это Рябов Федор.

Несколько часов спустя, когда поезд уже подходил к Ишимбаеву, попутчики совместно поужинали и распили принесенную Рябовым пол-литровку. Беседа пошла живее и откровеннее. Железнодорожники были так увлечены рассказами о своей работе и своих планах, что ни разу не спросили о намерениях попутчиков, чему те были чрезвычайно рады. «Это не старушки-пенсионерки, — подумал Малиновкин. — У них самих есть что рассказать…»

Железнодорожники между тем, поговорив некоторое время о работе, незаметно перешли на интимные темы. Говорил, впрочем, главным образом Рябов. Шатров попытался несколько раз одернуть товарища, но потом только рукой махнул.

— Ну конечно, — философствовал Федор, — поехали-то мы в Среднюю Азию из-за главного нашего принципа — только вперед! Это, так сказать, идеологическая основа. Но была и ещё одна движущая сила — любовь. Да-да! Вы не смейтесь… И нечего меня под бок толкать, дорогой Костя. Тут всё люди свои, и стесняться не стоит. Да и потом — какой уж это секрет, если о нем чуть ли не вся Куйбышевская железная дорога знала! На новом месте тоже, кажется, секрета из этого не получилось…

Рябов говорил все это серьезным тоном, но Ершову было ясно, что он просто подтрунивает над приятелем.

— Так вот, — продолжал Рябов: — есть тут у нас такая девушка — инженер-путеец Ольга Васильевна Белова. Красавица! Можете в этом на мой вкус положиться. Сначала она вместе с нами на участке Куйбышев — Гидрострой работала, а потом её на новое строительство в Среднюю Азию перебросили. Понимаете теперь, из-за чего ещё нас на эту новую стройку потянуло?

Он усмехнулся и добавил:

— «Нас» — это я так, к слову сказал. Потянуло в основном Костю.

— Ерунду несешь! — не на шутку рассердился наконец Шатров. — Есть у нас инженер Белова — это верно. Нравится она мне — этого тоже скрывать не буду. Но всё остальное чепуха.

Ершов с удовольствием слушал своих попутчиков и невольно подумал о том, что, собираясь с момента посадки в поезд играть роль нагловатого, самоуверенного Мухтарова, он не выполнил этого намерения: не хотелось ронять себя в глазах этих честных советских людей.

 

ЖАНБАЕВ МЕНЯЕТ АДРЕС

В Аксакальске у Шатрова и Рябова была пересадка — до Перевальской им нужно было ехать местным поездом.

— Ну, а вы как, товарищ Малиновкин? — спросили они Дмитрия. — Тоже с нами?

— А как же! — горячо воскликнул лейтенант.

Железнодорожники попрощались с Ершовым-Мухтаровым и пошли к билетным кассам местных поездов. А Ершов не спеша направился к камере хранения ручного багажа, с тревогой думая о том, как удастся Малиновкину отстать от своих спутников.

В камеру хранения был длинный хвост. Ершов даже обрадовался этому — возможно, Малиновкин успеет вернуться, пока подойдет очередь Ершова. Правда, на всякий случай он условился с Дмитрием, что тот будет ожидать его на станции, в зале транзитных пассажиров.

Более тридцати минут пришлось простоять Ершову в очереди, прежде чем он смог сдать свой чемодан. А когда вышел наконец из камеры хранения, у дверей его уже ждал улыбающийся Малиновкин.

— Очень всё удачно обернулось, — весело сказал он, вытирая платком потный лоб: — билетов в кассе на меня не хватило. А у них командировки и железнодорожные проездные документы, так что требовалось только компостер поставить. Достал бы, конечно, и я билет, если бы уж очень нужно было, — усмехнулся Малиновкин. — Ну, а в общем-то всё получилось вполне естественно. Тут, оказывается, такая перегрузка железной дороги, что билетов частенько не хватает. Приятелей наших проводил я до вагона, попрощался — и к вам. Вот и всё. Удачно?

— Будем считать, что удачно, — серьезно ответил Ершов.

В душе он был доволен Малиновкиным, но считал, что теперь, когда они прибыли на место, нужно быть с ним построже.

— Ну, а теперь к Жанбаеву? — спросил Малиновкин.

— Нет, — всё так же серьезно заметил Ершов, внимательно поглядывая по сторонам. — Кстати, мы теперь не знакомы друг с другом. Отправляйтесь-ка в зал для транзитных пассажиров и ждите меня там. Я буду отсутствовать два-три часа, а может быть, больше, ясно?

— Ясно, Андрей Николаевич.

— Чемодан не сдавайте пока, пусть будет с вами. Когда я вернусь — пройду мимо вас. Встаньте тогда и идите за мной. Всё понятно?

— Всё.

Кивнув Малиновкину, Ершов вышел на привокзальную площадь и спросил у пожилой женщины, как пройти на улицу Чапаева. Женщина подробно объяснила ему, как это сделать, и он не спеша зашагал по привокзальной улице.

Солнце поднялось уже довольно высоко и пекло немилосердно. Низкие здания почти не давали тени, деревья, росшие кое-где, были слишком чахлыми, а тюбетейка на голове Ершова служила плохой защитой от солнечного зноя. Пот струился по лицу майора, но он шел всё так же неторопливо, делая вид, что южный климат ему привычен.

Но вот наконец показалась и улица Чапаева. Дома здесь были ещё ниже и неказистее, большей частью одноэтажные, с маленькими двориками, внутри которых через распахнутые калитки можно было рассмотреть какие-то хилые, низкорослые посадки.

Дом номер сорок семь ничем не отличался от других, только калитка его оказалась закрытой изнутри на крючок или щеколду. Ершов подергал несколько раз за ручку, но, заметив железное кольцо сбоку, потянул его на себя. Послышался неприятный скрип ржавого железа и лай собаки.

Чей-то голос прикрикнул на собаку, и майор услышал сначала тяжелые шаги, затем звук отодвигаемой щеколды.

Калитка приоткрылась ровно настолько, чтобы хозяин мог просунуть голову в образовавшееся отверстие. Лицо у него было старое, сморщенное, глаза широко расставленные, узкие.

— Вам кого? — спросил он с сильным восточным акцентом, окидывая Ершова подозрительным взглядом.

— Каныша Жанбаева, — улыбаясь и кланяясь старику, ответил Ершов. — Я к нему из Алма-Аты, из исторического музея… Мухтаров.

— Мухтаров? — переспросил старик, удивленно поднимая седые жидкие брови и морщась, будто в рот ему попало что-то очень кислое.

— Ну да, Мухтаров! — торопливо повторил Ершов, с тревогой думая, туда ли он попал. — Таир Александрович Мухтаров.

— Ах, Таир Александрович! — радостно заулыбался вдруг старик и широко распахнул калитку. — Заходи, пожалуйста! Извини, что ждать заставил. Вот тут иди, пожалуйста, а то собака штаны порвет… Замолчи, проклятый! — замахнулся он на рвущегося с цепи пса. — Уж какой злой, шайтан!.. Вот сюда, дорогой Таир Александрович. Голову только нагни, пожалуйста, — зацепиться можешь.

Старик ввел Ершова в довольно просторную комнату, обставленную хорошей мебелью. Это удивило майора, так как сам старик был одет довольно бедно.

— Садись, пожалуйста, — придвинул он стул Ершову и протянул ему сморщенную желтую руку: — Я хозяин квартиры буду — Джандербеков Габдулла.

— А Каныш где же? — настороженно спросил Ершов.

Габдулла показался майору очень хитрым, и он опасался, что старик не доверяет ему.

— Извини, пожалуйста, нет Каныша, — развел руками Габдулла, и маленькие глазки его совсем растворились в притворной улыбке. — Уехал. Вот письмо просил тебе передать. Научную работу Каныш ведет, материал разный собирает. Много ездить приходится.

Сказав это, старик стал рыться в верхнем ящике комода, не сводя настороженных глаз с майора. Достав наконец запечатанный конверт, он протянул его Ершову всё с той же притворной улыбкой.

Ершов вскрыл конверт и прочел адресованное Мухтарову письмо:

«Дорогой Таир Александрович! Простите, что не дождался вас. Пришлось срочно выехать к месту археологических раскопок. Обнаружены новые интересные сведения об истории этих древних мест. Вам, конечно, известно, что город Аксакальск был расположен на караванном пути из Средней Азии в Западную Сибирь. Археологические раскопки в окрестностях его дают нам, историкам, много интересного. Особенно то, что относится к концу XVIII века. Если хотите повидать меня до того, как я вернусь в Аксакальск, а это будет не раньше 26–28-го, то приезжайте к Белому озеру. Оно недалеко, всего в тридцати — тридцати пяти километрах от Аксакальска. Разыщите там баз археологов и спросите меня. До скорой встречи, дорогой Таир Александрович!

Ваш Каныш Жанбаев»

Ершов перечитал письмо и обратил внимание, что написано оно на страничке, видимо вырванной из учебника арифметики. Одна сторона её была чистая, а на другой напечатано несколько столбцов с арифметическими примерами. Сообразив, что всё это не случайно, Ершов внимательно присмотрелся к цифрам. Вскоре он заметил, что над некоторыми из цифр бумага чуть-чуть надорвана кончиком пера. На свет эти прорванные места были хорошо заметны. Стало ясно, что этими едва заметными прорывами бумаги были помечены цифры шифра.

Для того, однако, чтобы прочесть шифр, нужно было иметь перед собой текст «Пляски мертвецов» Гёте. Он был в записной книжке Ершова, но пользоваться им при Габдулле майор не мог. Пришлось спрятать письмо в карман.

— Извините за беспокойство, — учтиво обратился Ершов к старику. — Жанбаев предлагает мне приехать к нему на Белое озеро. Пожалуй, так я и сделаю.

С этими словами он попрощался с Джандербековым и направился к выходу. Габдулла проводил его до калитки и попросил передать Жанбаеву привет.

Выйдя из дома Джандербекова, Ершов некоторое время шел к станции, но затем, убедившись, что за ним никто не следит, направился к центру города. Отыскав областное отделение Министерства внутренних дел, он зашел к подполковнику Ибрагимову, который был уже уведомлен Москвой о миссии Ершова.

— Чем могу быть полезен вам, товарищ майор? — спросил он, крепко пожимая Ершову руку.

— Что вам известно о Жанбаеве, поселившемся у Джандербекова? — в свою очередь, задал вопрос Ершов, рассматривая тучную фигуру и добродушное лицо Ибрагимова.

Внешность подполковника никак не соответствовала отзывам о нём как об очень энергичном и волевом начальнике.

— Известно нам пока только то, что Жанбаев проживает по временной прописке и числится членом археологической экспедиции Казахской Академии наук, которая работает здесь более месяца. Мы интересовались списками этой экспедиции. В них имеется и фамилия Жанбаева. Хотели навести о нем более подробные справки, но получили указание из Москвы — пока оставить его в покое.

— Дайте мне, пожалуйста, бумагу и разрешите расшифровать тут у вас одну записку, — попросил Ершов, доставая письмо Жанбаева.

Усевшись за стол Ибрагимова, он довольно быстро раскодировал зашифрованную запись и получил следующий текст:

«Место явки меняется. Новый адрес: Перевальск, Октябрьская, пятьдесят три. Спросите Аскара Джандербекова — это сын Габдуллы».

Ершов дал прочесть Ибрагимову полученный текст и поинтересовался, какое расстояние от Перевальска до Белого озера.

— Такое же почти, как из Аксакальска. Там даже есть какая-то база этой археологической экспедиции.

— Придется туда поехать, — решил Ершов. — А вы установите наблюдение за домом Джандербекова. Враг чертовски осторожен — не спугните его.

Простившись с Ибрагимовым, Ершов поспешил на станцию. В зале для отдыха транзитных пассажиров его с нетерпением ждал Малиновкин. Он сидел на своем чемодане и, делая вид, что сосредоточенно читает газету, внимательно наблюдал за всеми входившими в помещение. Заметив майора Ершова, он зевнул и не спеша стал складывать газету. Потом поднялся и с равнодушным видом медленно направился к выходу. Майор Ершов задержался немного в дверях и, когда Малиновкин поравнялся с ним, шепнул ему чуть слышно:

— Возьмите два билета до Перевальска на вечерний поезд. Буду ждать вас в вокзальном ресторане.

 

ПЕРВОЕ ЗАДАНИЕ ЖАНБАЕВА

На станцию Перевальскую Ершов с Малиновкиным прибыли ранним утром. И станция и примыкающий к ней небольшой районный центр — Перевальск — показались им какими-то уж очень запыленными, невзрачными. Зелени тут было немного; к тому же она была покрыта толстым слоем пыли.

— Прямо можно сказать — не Сочи!.. — со вздохом произнес Малиновкин, оглядываясь по сторонам. — Мне на вокзале вас ждать?

— Нет, — ответил Ершов, отыскивая глазами табличку с надписью: «Камера хранения». — Вокзал тут маленький, народу немного — все на виду. Сходите в управление строительства, наведите справку о работе по вашей специальности телеграфиста. А потом возвращайтесь сюда. Полагаю, что часа через полтора-два нам удастся встретиться возле камеры хранения.

— Слушаюсь.

Так как Перевальск был невелик, Ершов решил не расспрашивать никого, а самому найти нужный ему адрес. Для этого пришлось пересечь весь город и изрядно поплутать. Наконец Октябрьская улица была найдена. В отличие от других, на ней росли низкорослые тополя и хилые березы. Во дворах многих домиков виднелись огороды и заросли эбелека — полукустарника с жесткими заостренными листьями. Дом номер пятьдесят три оказался почти последним. Чем-то он напоминал домик Габдуллы Джандербекова в Аксакальске. Только калитка не была закрыта на запор, а во дворе не оказалось собаки. Дверь дома тоже была открытой. Ершов уже перешагнул через порог, когда навстречу ему показался средних лет коренастый мужчина с раскосыми глазами.

— Вы, наверно, Аскар Джандербеков будете? — спросил его Ершов, заметив некоторое внешнее сходство хозяина с Габдуллой Джандербековым.

— Он самый, — густым басом отозвался мужчина, пристально всматриваясь в Ершова прищуренными глазами. — А вы ко мне лично?

— Я к товарищу Жанбаеву, — ответил майор, пытаясь представить себе, в каких отношениях с Призраком может быть этот человек. — Командирован к нему из Алма-Аты. Мухтаров моя фамилия.

— А, товарищ Мухтаров! — сразу оживился Аскар Джандербеков и приветливо протянул Ершову руку. — Ждет вас Каныш Нуртасович. Заходите, пожалуйста. Его, правда, нет сейчас, но он просил меня принять вас, как родного.

Ершов вошел в просторную комнату, оклеенную газетами «Гудок» и какими-то техническими журналами, видимо тоже железнодорожными. Судя по этим газетам и по тому, что на хозяине дома был железнодорожный китель, майор решил, что либо сам Аскар железнодорожник, либо кто-то из его семьи работает на транспорте.

— Вот оклеиваться собрался, — смущенно кивнул Аскар на стены, — да всё времени нет. Загрунтовал, можно сказать, а до обоев руки никак не доходят. Работы сейчас очень много. Я на железной дороге работаю начальником кондукторского резерва.

По-русски Аскар говорил довольно чисто, с почти неуловимым акцентом. Настороженность, прозвучавшая в первом его вопросе, сменилась радушием. Пропустив гостя вперёд, он любезно пригласил его во вторую комнату, тоже оклеенную газетами. В ней у одной из стен стоял диван, а у окна — небольшой письменный стол с разложенными на нем книгами по истории и археологии.

— Располагайтесь тут, — приветливо сказал Аскар, подавая стул Ершову. — Эта комната товарища Жанбаева. Он просил поместить вас с ним вместе. Я тут вам второй диван поставлю. Да! — вдруг спохватившись, воскликнул хозяин, и ударил себя рукой по лбу. — Велел ещё извиниться Каныш Нуртасович — дня два-три он будет в отлучке. Какие-то новые исторические материалы обнаружились.

Будто теперь только заметив, что в руках Ершова ничего нет, Аскар спросил:

— А вещи вы на вокзале, верно, оставили?

— Не хотелось, знаете ли, тащиться с ними по незнакомому городу, — ответил Ершов, перебирая книги на столе Жанбаева. — Да и не был уверен, что дома кого-нибудь застану.

— Ну, теперь вам дорога знакомая, перебирайтесь окончательно и, как говорится, располагайтесь как дома. Я вам ключ оставлю, а мне на работу пора.

— Да вы хоть бы документы проверили, — смущенно улыбнулся Ершов. — Неизвестно ведь, кого в дом-то пустили. Может быть, жулика какого-нибудь.

— Ну, что вы! — махнул рукой Аскар. — Я порядочного человека всегда от жулика отличу. Да и красть у меня нечего.

Ершов хотел было пойти на вокзал вместе с Аскаром, но тот поспешно возразил:

— А чего вам спешить! Успеете. Отдохните, помойтесь, умывальник во дворе. Ключ на столе будет. Если перекусить что-нибудь захотите, так тоже, пожалуйста — на кухне кое-что найдется.

Выходя из комнаты Жанбаева, Аскар прикрыл за собой дверь, выходившую в полутемную прихожую. А минут через пять, видимо, уже окончательно собравшись уходить из дому, постучался к Ершову и, слегка приоткрыв дверь, просунул в нее голову:

— Чуть было не забыл ещё об одном предупредить вас: нагаши тут со мной живет — родственник, значит, со стороны матери. Темирбеком его зовут. Тоже на железной дороге работает кондуктором. У меня под начальством. Человек он тихий, мешать вам не будет. Да его и дома почти не бывает — всё в поездках. А когда и дома, так отсыпается после поездок. Комната его по соседству с вашей, но с отдельным ходом. Сегодня он в поездке с утра. Завтра только вернется. Ну, я пошел. Счастливо оставаться.

«Да, — невольно подумал Ершов, — этого родственничка только ещё не хватало! Странно, что Жанбаев решил остановиться в такой квартире. Хотя, может быть, все эти люди работают на него. Нужно будет присмотреться к ним хорошенько…»

Оставшись один, Ершов тщательно осмотрел весь дом, и на стене комнаты, в которой поместил его Аскар, невольно обратил внимание на таблицу, перечеркнутую карандашом. Это был какой-то график движения поездов, который не представлял бы собой ничего особенного, если бы некоторые цифры его не оказались подчеркнутыми.

Ершову сразу же стало ясно, что это был шифр. Ещё раз тщательно осмотрев весь дом и не заметив ничего подозрительного, майор закрыл входную дверь на крючок и, достав из кармана записную книжку, стал раскодировать шифровку.

Получилось следующее:

«Меня не будет дома дня два-три. Устраивайтесь тут и живите. Хозяин — человек надежный. Двоюродный брат его Темирбек тоже нам пригодится. Никаких секретов, однако, им не доверяйте. Задание вам следующее: в сарае стоит мотоцикл — нужно вмонтировать в его корпус мою рацию. Рация в погребе. Достаньте её оттуда, как только Аскар уедет на работу. В погребе прощупайте левую стенку. У самого пола отдерите доску. Рация за обшивкой».

Ершов спрятал записную книжку в карман и вышел в сарай. Там, прикрытый какой-то мешковиной, действительно стоял мотоцикл с коляской. Майор тщательно осмотрел его. По внешнему виду он ничем не отличался от мотоциклов подобного типа. Но, ощупав коляску, Ершов обратил внимание, что под кожухом её оказалось значительно больше места, чем обычно. Полые места обнаружились и в других частях мотоцикла, однако Ершов всё ещё не представлял себе, как тут можно будет разместить рацию Жанбаева, если даже она и очень портативная.

Прежде чем спуститься в погреб, Ершов сходил к калитке, выходившей на улицу, и тщательно закрыл её на щеколду. Затем разыскал ключи на кухне и одним из них открыл замок на двери погреба. Погреб оказался очень глубоким. В нем было прохладно, остро пахло овечьим сыром и овощами. Свет через дверное отверстие проникал слабо. Ершову пришлось подождать немного, прежде чем глаза привыкли к полумраку.

Стены погреба имели деревянную обшивку, доски которой были довольно плотно пригнаны одна к другой. Ершов ощупал ладонью низ левой стены, но не сразу обнаружил нужную ему доску,

Наконец он догадался продеть в еле заметные щели обшивки лезвие перочинного ножа. Одна из досок отделилась от стены, образовав глубокое отверстие. Майор просунул в него руку и нащупал металлический ящик. Вынув его, он убедился, что это рация.

Марка рации была «Эн-Би». Тщательно осмотрев её, Ершов разобрался в ней настолько, что смог бы пользоваться ею для приема или передачи. Однако запрятать рацию под кожух мотоцикла так, чтобы это было незаметно при беглом осмотре машины, оказалось делом нелегким. Тут требовалась помощь или хотя бы совет Малиновкина.

Сняв размер рации в собранном и разобранном виде, Ершов так же тщательно записал и размеры мотоцикла. С этими данными он вышел из дома, закрыв двери его на замок.

С Малиновкиным они встретились возле камеры хранения. Кроме них, никого поблизости не было. Убедившись, что Малиновкин заметил его, Ершов пошел в помещение камеры за чемоданом. Лейтенант, подождав немного, направился за ним следом. У окна выдачи они обменялись быстрыми взглядами, и, когда кладовщик ушел за вещами Ершова, майор передал Малиновкину записку, в которой коротко сообщил о положении дела и просил подумать о возможности размещения рации в кожухе мотоцикла. Поручил он также лейтенанту устроиться на квартире где-нибудь неподалеку от Октябрьской улицы и поинтересоваться кондуктором Темирбеком. Очередное свидание майор назначил на завтра, в полдень, в городской столовой.

 

НЕОЖИДАННАЯ НАХОДКА

На следующий день, как было условлено, Ершов направился в городскую столовую, которую приметил ещё вчера днем. Войдя в неё, он тотчас же увидел Малиновкина, устроившегося за угловым столиком. Позиция эта была очень выгодной: позволяла наблюдать за всей столовой. В столовой было многолюдно, и почти все столики оказались заняты. Ершов прошелся раза два по залу, будто приглядываясь, где получше устроиться. Официант невольно помог ему в этом.

— Вон свободное место, гражданин, — кивнул он в сторону Малиновкина. — Как раз мой столик, так что мигом обслужу.

— Вот спасибо! — поблагодарил Ершов официанта и направился к Малиновкину.

— Свободно? — спросил он лейтенанта, берясь за спинку стула.

— Да, пожалуйста, прошу вас, — радушно отозвался Малиновкин. — Вдвоем веселее будет. Вот меню, пожалуйста. Выбор небогатый, так что раздумывать не над чем. Но должен заметить, кормят здесь сытно — вчера тут обедал и ужинал.

Так, болтая о пустяках, они постепенно перешли к главному.

— Устроились? — спросил Ершов, зорко поглядывая по сторонам.

— Устроился, — ответил Малиновкин. — Но не на соседней улице, а на вашей и даже, более того, буквально против вашего дома.

Заметив, что майор слегка нахмурился, лейтенант сделал успокаивающий жест рукой:

— Вы не ругайтесь! Всё хорошо будет. Хозяйка моя — одинокая женщина, тихая, глуховатая. Ей до меня никакого дела нет. Из той комнаты, в которой она меня поселила, видел я вас вчера вечером через окно. Это очень удачно, по-моему. Всегда можно подать сигнал друг другу, а то и перемолвиться с помощью условных знаков. В доме моем только одно-единственное окно выходит в вашу сторону. А то, что я поселился здесь, подозрений не вызовет. В связи со строительством железной дороги и разных подсобных предприятий в Перевальск столько народу понаехало, что дома нет, где бы квартирантов не держали.

Ершов немного подумал, взвешивая сказанное лейтенантом, и решил: в самом деле, может быть, не так уж плохо, что Малиновкин поселился неподалеку от него.

— Ну, а как насчет Темирбека? — спросил он лейтенанта, наблюдая за каким-то подозрительным парнем, дважды прошедшим мимо их стола.

— Осторожно навел о нём справку у сторожа кондукторского резерва, — ответил Малиновкин, не глядя на майора и делая вид, что рассматривает картину на стене. — Говорит, что Темирбек тут уже почти три месяца. Сначала где-то на станции работал, а теперь кондуктором ездит. Подтвердил также, что он Аскару Джандербекову двоюродным братом доводится. Сейчас этот Темирбек действительно находится в поездке… А теперь относительно рации Жанбаева. С нею, по-моему, тоже всё хорошо обойдется. Систему её я знаю: «Эн-Би» — это «Night bird», то-есть «Ночная птица». Разбирается она не на две части, как вы считаете, а на четыре. Я передам вам сейчас схемку. По ней вы сможете аккуратнейшим образом разместить всё внутри мотоцикла. Пользоваться рацией при этом можно будет, не вытаскивая её из мотоцикла. Я положу схему в папку с меню. Вы возьмите-ка его да поинтересуйтесь ещё раз ценами обедов или кондитерских изделий.

«Отличный у меня помощник!» — тепло подумал Ершов.

— А как обстоит дело с вашей рацией, Митя? — спросил он лейтенанта, пряча в карман переданную Малиновкиным схему.

— Всё в порядке, Андрей Николаевич, в полной боевой готовности.

— А не опасно будет вам работать? Никто не обратит внимания?

— Можете не беспокоиться — всё продумано и предусмотрено.

Ершов имел уже возможность убедиться в ловкости Малиновкина и не стал его ни о чем больше спрашивать.

— Ну, тогда свяжитесь сегодня с нашими, — приказал он, представив себе, с каким нетерпением ждет донесения генерал Саблин. — Передайте коротко, как обстоит дело, и сообщите ещё вот о чём: находку я сегодня сделал в погребе — за его обшивкой нашел сейсмограф. Знаете, что это такое?

— Прибор для записи землетрясений?

— Да, для регистрации сотрясений земной коры, — подтвердил Ершов.

— Зачем же он ему понадобился? — недоуменно спросил Малиновкин.

В это время показался из кухни официант с подносом, на котором стояли тарелки с аппетитно пахнущим супом. Разговор пришлось перевести на другую тему.

Но как только официант удалился, Ершов сказал задумчиво:

— Не только землетрясения этот прибор отмечает. Им можно и взрыв зарегистрировать.

По тону Ершова было видно, что вопрос о сейсмографе его очень беспокоит.

— Взрыв? — удивился Малиновкин и невольно вздрогнул, поперхнувшись супом. Откашлявшись, он вытер слезы, выступившие на глазах, и снова спросил: — Какой взрыв?

— Не могу пока сказать, какой, — ответил Ершов, протягивая руку за новым куском хлеба. — Могу только добавить, что место взрыва легко установить, если иметь не один, а несколько сейсмографов, расположенных в разных точках.

— Непонятно что-то, — покачал головой Малиновкин. — Да зачем ему все это? Если бы он собирался что-нибудь взорвать — другое дело. Но для чего же ему устанавливать место взрыва?

— Поживем — увидим. — Майор отодвинул пустую тарелку из-под супа в сторону. — А Саблину вы сообщите всё-таки об этой находке.

Когда обед был окончен, Ершов, прежде чем отпустить Малиновкина, ещё раз предупредил его:

— Противник у нас чертовски осторожный. Не исключено, что он следит за нами или, может быть, только за мною пока, так что конспирация должна быть постоянной. Ну, а теперь — желаю удачного радиосеанса. Не забудьте подумать и о системе нашей личной связи: раз окна квартир расположены так удачно — этим необходимо воспользоваться. Выходите из столовой первым. Я посижу тут ещё немного.

Майор Ершов вышел на улицу минут через пятнадцать после Малиновкина. Побродил некоторое время по городу, зашел в городскую библиотеку, а затем на почту. Был уже вечер, когда он вернулся на квартиру Джандербекова. Дверь ему открыл Аскар.

— А у меня чай скоро будет готов, — весело сказал он. — Заходите, поужинаем.

Ершов поблагодарил его и прошел в комнату Жанбаева.

Усевшись за стол и раздумывая, как ему быть — идти к Аскару или нет, майор вскоре услышал, как за дверью кто-то обменялся приветствиями с хозяином дома:

— Ассалам-алейкум!

— Огалайкум ассалям!

А потом, когда пришлось всё-таки пойти в гости к Аскару, у дверей комнаты Темирбека Ершов услышал монотонный голос:

— Агузо беллахи менаш-шайтан ерражим…

— Это братец молитву читает, — усмехнулся Аскар, провожавший Ершова к себе в комнату. — Старорежимный он человек. Знаете, что такое «Агузо беллахи…» и так далее? «Умоляю бога, чтобы он сохранил Меня от искушения шайтана». Вот что это значит. Смешно, правда?

— Почему же смешно? — серьезно спросил Ершов. — Если человек верующий — ничего в этом смешного нет.

— Да я не в смысле молитвы, — рассмеялся Аскар, и узкие его глазки почти совершенно закрылись при этом. — До каких пор верить в бога можно?

— Ну, это уж в какой-то мере на вашей совести, — улыбнулся и Ершов. — Вы человек культурный — перевоспитайте его.

— Кого другого, а его не перевоспитаешь, — убежденно сказал Аскар, открывая перед Ершовым дверь в свою комнату. — Хотел его с вами познакомить — тоже к себе приглашал. Так не пошел ни за что. Вечер сегодня какой-то такой, что религиозному человеку есть ничего нельзя. А сидеть за столом и не кушать ничего — соблазн очень большой. Специальную молитву читает по этому поводу.

 

У ГЕНЕРАЛА САБЛИНА

Весь день не давало покоя Саблину последнее донесение Ершова. Зачем понадобился Жанбаеву сейсмограф? Что собирается он разведывать с его помощью?

Чем больше думал Саблин об этом сейсмографе, тем становилось яснее, что это не случайная находка.

«А что, если Жанбаева интересуют наши работы в области атомной энергии?» — невольно возникла тревожная мысль.

И в прошлом году и весной этого года было ведь задержано несколько шпионов, признавшихся, что их интересовали работы в области атомной энергии. Почему же не мог интересоваться этим и Жанбаев? Работа в археологической экспедиции позволяла ему свободно разъезжать по всей Аксакальской области и устанавливать свои сейсмографы в любом месте.

Испытание атомной бомбы непременно сопряжено с сильным взрывом, подобным маленькому землетрясению. Чувствительные сейсмографы могут зарегистрировать и даже определить эпицентр такого землетрясения на весьма значительном от него расстоянии. Может быть, Жанбаев и разведывал районы испытания наших атомных бомб?

Какие же районы, однако?

Жанбаев обосновался в районе Перевальска, где, как Саблину было известно, никаких испытаний атомных бомб не велось. Почему же тогда опытный международный шпион выбрал именно это место?

Саблин хорошо знал о том большом интересе, который международная разведка проявляла к тайнам производства атомных бомб. Официально считалось, что владеют ими лишь Советский Союз и Соединенные Штаты, но ведь давно уже действовали атомные реакторы в Англии и во Франции. Построили атомные котлы даже такие малые страны, как Швеция и Норвегия. Вела работы по атомной энергии Индия, обладающая самыми крупными из всех известных залежей тория.

Саблину было известно, что «атомным шпионажем» занимались сейчас многие секретные службы целого ряда иностранных государств. Интересовала их при этом не столько технология производства атомных бомб, сколько степень готовности потенциальных противников к ведению войны с применением атомного оружия.

Может быть, Жанбаева интересовало использование атомной энергии в мирных целях? СССР никогда не скрывал этих мирных целей использования атомной энергии. Саблин вспомнил заявление Вышинского на одной из сессий Генеральной Ассамблеи ООН:

«…Мы поставили атомную энергию на выполнение великих задач мирного строительства, мы хотим поставить атомную энергию на то, чтобы взрывать горы, менять течение рек, орошать пустыни, прокладывать новые и новые линии жизни там, где редко ступала человеческая нога…»

«Жанбаев находится как раз в районе прокладки одной из таких новых «линии жизни», — невольно подумал Саблин. — Но зачем всё-таки ему могли понадобиться сведения о применении атомной энергии в Советском Союзе? Может быть, он намеревался выведать технику использования этой энергии? Или хотел собрать сведения об этих работах для провокационных целей, для разжигания атомной истерии?»

Генерал хорошо помнил провокационную шумиху с «летающими блюдцами», поднятую в свое время иностранной печатью по поводу мифических советских реактивных самолетов в форме дисков, появившихся будто бы над Америкой с целью воздушной разведки.

Саблин задумчиво прошелся по своему кабинету и отстегнул крючки воротника — жара в Москве в те дни стояла нестерпимая.

«А каково сейчас там, в Средней Азии, нашему Ершову?» — подумал невольно Саблин, останавливаясь у открытого окна, из которого несло жаром раскаленного солнцем асфальта.

Генерал стоял некоторое время, всматриваясь в поток автомобилей, катившихся по широкой площади. Возникло на мгновение томительное желание — вызвать машину, сесть в неё и уехать куда-нибудь за город, поближе к природе, полежать на траве у реки, побродить по лесу… И опять мысли вернулись к донесению Ершова, к заботе о делах, требующих срочного решения.

Генерал снова прошелся несколько раз по кабинету и уселся за письменный стол. На столе, в зеленой папке, лежали вырезки из заграничных газет, подобранные для Саблина полковником Осиповым. На некоторых из них были пометки полковника. Он предлагал, например, обратить внимание на статьи, посвященные высказыванию ряда государственных деятелей и даже крупных ученых о проблемах использования атомной энергии в мирных целях.

Генерал уже познакомился бегло с этими вырезками и теперь принялся просматривать их ещё раз.

Почти все статьи, подобранные полковником Осиповым, предостерегали легковерных граждан своих государств от чрезмерных надежд на скорое наступление золотого атомного века. Атомная энергия, по их мнению, была пока очень ещё неподвластна воле человека. По уверениям этих «пророков», существовал пока лишь один хотя и варварский, но зато надежный способ использования её в виде начинки для атомной бомбы. Всё остальное безапелляционно объявлялось либо небезопасным, либо слишком громоздким в техническом отношении, а главное, экономически мало эффектным. Тут же приводились цифры стоимости электрической энергии, которую можно было бы получить с помощью атомных реакторов и стоимость этой энергии на обычных электростанциях. Сравнение оказывалось, конечно, не в пользу атомных электростанций.

Генерал Саблин снял телефонную трубку и вызвал к себе Осипова. Полковник явился тотчас же.

— Какая связь всего этого, — спросил его Саблин, кивнув на папку с вырезками из газет, — с донесением Ершова? Не для расширения же кругозора предложил ты мне познакомиться со всем этим материалом?

— А связь, может быть, и существует, — осторожно ответил Осипов, аккуратно завязывая тесемочки на папке.

Генерал удивленно развел руками и усмехнулся:

— Может быть, но может и не быть. Это, знаешь ли, не ответ.

— А ты обратил внимание, что далеко не все авторы отмеченных мною статей настроены пессимистично по вопросу мирного использования атомной энергии? — Осипов вынул из папки несколько газетных вырезок и протянул их Саблину. — Вот тут, Илья Ильич, даже представитель так называемого делового мира высказывается. По его мнению, Советы, как он нас именует, видимо, далеко шагнули в этой области. По будто бы имеющимся у него данным, мы с помощью атомной энергии создали не то в Сибири, не то в Средней Азии целое искусственное море. Тут, видимо, сбили его проекты нашего инженера Давыдова о повороте сибирских рек с севера на юг, а быть может, и научно-фантастические романы наших писателей, — добавил Осипов усмехаясь.

— Ну и что же из всего этого следует? — спросил генерал Саблин, слегка хмурясь, так как доводы полковника Осипова казались ему пока мало вразумительными.

— А то, Илья Ильич, — ответил Осипов, — что вопрос использования атомной энергии для мирных целей не может в настоящее время не волновать буржуазные деловые круги. И они, видимо, очень побаиваются, как бы мы не обогнали их в этом деле. Будут ли они сами предпринимать что-нибудь серьезное в этом направлении или не будут, но то, что делали мы в этой области, не может, конечно, их не интересовать. Если принять теперь всё это во внимание, можно, пожалуй, найти объяснение и таинственной миссии Призрака в нашей Средней Азии.

Генерал Саблин задумался. Может быть, всё это и так… Он быстро пробежал глазами еще несколько заметок, помеченных карандашом Осипова, и произнес вслух, поднимаясь из-за стола:

— Ладно, допустим, что ты прав. Допустим даже, что всё это представляется им чрезвычайно легким делом. Непонятно, почему же тогда Призрак этот околачивается в районе, в котором, как мне известно, не только не испытывают атомных бомб, но и не применяют атомную энергию для мирных целей?

Помолчав немного, он добавил:

— Нужно, однако, навести более точные справки. Кто сейчас в районе Аксакальска ведет наиболее крупное строительство?

— Министерство путей сообщения.

— Вот мы и обратимся в это министерство.

 

НА АРХЕОЛОГИЧЕСКОЙ БАЗЕ

Ещё вчера в столовой Ершов условился с Малиновкиным, что в случаях, не требующих срочности, они будут связываться друг с другом письмами до востребования. Вспомнив теперь об этом, лейтенант с утра направился на почту и спустя несколько минут получил письмо со знакомым почерком на конверте.

Ершов написал это письмо ещё вчера вечером, уже после того, как расстался с Малиновкиным в городской столовой. Ему неожиданно пришла мысль проверить в перевальской археологической базе, известно ли там что-нибудь о Жанбаеве. Об этом-то Ершов и просил теперь Малиновкина.

Тут же на почте, под благовидным предлогом, лейтенант осведомился, где находится база археологов, и тотчас же направился туда.

База помещалась на окраине города в маленьком домике, окруженном высоким забором. Кроме этого домика, за забором оказались два больших сарая, в которых, как потом узнал Малиновкин, хранились инструмент и кое-какое имущество археологов. Базой всё это хозяйство называлось очень условно, по существу оно являлось чем-то вроде склада.

Заведующий базой, сутуловатый щупленький старичок в пенсне, объяснил Малиновкину:

— У нас, молодой человек, археологи главным образом землеройный инструмент тут получают. Они ведь, как кроты, в земле роются. Иногда, правда, и продовольствие к нам для них завозят. Кстати, этому самому Жанбаеву, о котором вы спрашиваете, есть особое распоряжение — выдавать продукты сухим пайком. Он у них в отдельности где-то ковыряется. Так оказать, крот-одиночка.

— А вы, дедушка, видели его когда-нибудь?

— Нет, не видел, — равнодушно ответил старичок, поправляя свое старомодное пенсне с черным шелковым шнурком. — И не очень расстраиваюсь от этого. Я, молодой человек, немало знаменитых людей повидал на своём веку и даже личное знакомство имел с двумя академиками: с Александром Евгеньевичем Ферсманом и Владимиром Афанасьевичем Обручевым. Я в знакомствах, знаете ли, разборчив. Этот ваш Жанбаев был тут как-то без меня, получил продукты да мотоцикл свой бензином заправил. А вы-то кем будете? Тоже, небось, какой-нибудь геолог-археолог? Или историк?

— Я, дедушка, простой рабочий-землекоп, — скромно ответил Малиновкин. — Хотел к кому-нибудь из археологов наняться. Мне порекомендовали обратиться к Жанбаеву.

— А-а, — разочарованно произнес старичок и сразу же перешел на «ты». — Ничем тебе не могу помочь в этом, друг любезный. Одно только могу сказать: стыдно, молодой человек, в твоем-то возрасте никакой иной квалификации не иметь.

Старичок снова поправил пенсне, внимательно посмотрел на Малиновкина и, укоризненно покачав головой, повернулся к нему спиной.

— Заболтался я тут с тобой, однако… — проворчал он, направляясь к домику, в котором у него было нечто вроде конторы.

В тот же день Малиновкин встретился с Ершовым в городской читальне и незаметно сунул ему записку с отчетом о своем посещении археологической базы.

Следующий день прошел у лейтенанта скучно, без встречи с Ершовым и даже без писем от него. От нечего делать Малиновкин бесцельно бродил по городу и два раза заходил на железнодорожную станцию: первый раз просто так, чтобы убить время, а второй раз, чтобы по собственной инициативе понаблюдать за родственником Аскара Джандербекова — Темирбеком. Наблюдения, однако, почти ничего ему не дали. Он пришел на станцию как раз перед отправлением хозяйственного поезда на стройучасток.

— Послушайте-ка, — обратился Малиновкин к какому-то железнодорожнику, — не видели ли вы кондуктора Темирбека?

— Да вон он, — кивнул железнодорожник на сутуловатого человека с флажками в кожаных футлярах, висевшими у него на поясе.

Пока Малиновкин раздумывал, подойти ли ему поближе к Темирбеку, кондуктор уже взобрался на тормозную площадку хвостового вагона и стал укреплять сигнальный фонарь на крючке кронштейна. А минут через пять поезд медленно тронулся в сторону нового строительного участка железной дороги.

Хотя Малиновкин видел Темирбека издалека, внешний вид его лейтенанту не понравился. Было что-то в фигуре кондуктора угрюмое, неприветливое.

«Похож на какого-то восточного фанатика…» — невольно подумал Малиновкин.

 

БЕСПОКОЙНАЯ НОЧЬ

Прошел ещё один день, а вестей от Ершова всё не было. Это начало серьезно беспокоить лейтенанта. Он решил просидеть сегодня весь вечер дома и понаблюдать за окном комнаты майора — может быть, Ершов подаст какой-нибудь сигнал. Вчера лейтенант написал ему письмо до востребования и предложил в случае необходимости бросить ночью записку в его окно. Для этого нужно только, чтобы майор, перед тем как выходить из дома, трижды развел руки в стороны, будто потягиваясь.

Давно уже стемнело, но лейтенант, не зажигая света, терпеливо сидел за столом и внимательно смотрел в окно. На улице было несколько светлее, чем в комнате, и просвет окна казался серым прямоугольником на почти черном фоне комнатной стены. Изредка мелькали в этом прямоугольнике темные фигуры прохожих, но Малиновкин не обращал на них внимания. Глаза его не отрываясь следили за домом напротив, через улицу. Вернее, даже не за домом, а всего лишь за одним окном его, ярко светившимся во мгле. В освещенном пространстве лейтенант видел часть комнаты, оклеенной газетами, стол почти у самого окна и склонившегося над какой-то книгой майора Ершова. Он читал, видимо, с большим вниманием, не отрывая глаз от книги и торопливо перелистывая страницы.

Захлопнув наконец книгу, майор поднялся, потянулся, развел руки в стороны, прошелся по комнате и потушил свет. Малиновкин, внимательно следивший за тем, сколько раз разведет он руки в стороны, тотчас же, как только потух свет, поднялся из-за стола и, стараясь не шуметь, открыл окно. Майор, видимо, получил его письмо и собирался сообщить ему что-то.

Сев на некотором расстоянии от окна, Малиновкин снова стал пристально всматриваться в соседний дом, теперь уже сосредоточив внимание не на окне, а на калитке. Вскоре она со скрипом открылась, и из неё вышел высокий человек в тюбетейке. Малиновкин тотчас же узнал майора Ершова.

Майор, постояв немного возле калитки, медленно стал прохаживаться вдоль дома Джандербекова сначала по одной стороне улицы, затем по другой. Когда он прошел второй раз мимо открытого окна Малиновкина, лейтенант услышал, как какой-то очень легкий предмет упал на пол комнаты, почти возле самых его ног.

Торопливо нагнувшись, Малиновкин пошарил по полу руками и нащупал свернутую в несколько раз бумажку.

Спрятав её в карман, лейтенант вышел в другую комнату, окно которой выходило во двор, и зажег свет. Старая хозяйка квартиры уже спала. За дверью её комнаты слышалось равномерное похрапыванье.

Задернув занавеску на окне, Малиновкин достал записку из кармана, поспешно её развернул и прочел:

«Мой хозяин передал мне недавно письмо от Жанбаева. В тексте его были цифры, расшифровав которые я прочел распоряжение Жанбаева — сегодня в двенадцать ночи выехать на мотоцикле к Черной реке по дороге, ведущей на Адыры. Он приказывает также обратить в пути внимание на мигание красного фонаря, который будет подавать сигналы в следующем порядке: две короткие вспышки и одна длинная. Я должен буду ответить на это миганием прожектора мотоцикла в обратном порядке — двумя длинными вспышками и одной короткой. После этого мне предписывается заехать в ближайший кустарник и оставить там мотоцикл с вмонтированной в него рацией и новым кодом. Видимо, Жанбаев всё ещё не очень доверяет мне и не решается встретиться со мной. Я выеду ровно в двенадцать. Вы оставайтесь в своей квартире и внимательно следите за домом Аскара. Ничего до моего возвращения не предпринимайте. На всякий случай включите после двенадцати рацию — может быть, мне придется связаться с вами по радио на какой-нибудь из трех волн, длина которых вам известна».

Малиновкин перечитал записку и задумался. Почему Жанбаев ведет себя так таинственно? Почему не показывается Ершову? Неужели действительно всё ещё не доверяет ему?

Ясно, что Жанбаев чертовски осторожен. Недаром дана ему шпионская кличка: «Призрак»… Майору не следовало бы ехать на это свидание одному. Нужно было бы взять и его, Малиновкина, с собой или послать следом по этой же дороге на велосипеде. У хозяйки висит в коридоре чей-то велосипед — можно было бы им воспользоваться.

Но приказ есть приказ. Малиновкин уничтожил записку, потушил свет и вернулся в свою комнату. На улице Ершова теперь не было видно. Очевидно, он зашел в дом Джандербекова. Взглянув на светящийся циферблат часов, Малиновкин снова устроился у окна. Была половина двенадцатого. Через полчаса Ершову следовало выехать из дому на мотоцикле.

Малиновкин ещё очень мало работал в контрразведке. Он начитался и наслушался всяческих рассказов о контрразведчиках, и ему всё казалось преувеличенно сложным, полным романтики и таинственности.

Мечтая об опасной оперативной работе, полгода провел он в одном из отделов Комитета государственной безопасности.

Пока всё было для него более или менее ново, он не тяготился этой работой, но как только ему показалось, что он «всё постиг», юноша стал томиться по «настоящему делу». Он не понимал, что именно будничные дела и гарантировали успех героических эпизодов, ибо были подготовкой к решительной схватке с врагом, разведкой его позиций.

Получив задание сопровождать майора Ершова в опасном предприятии, Малиновкин обрадовался необычайно. Однако теперь, когда представилась реальная возможность если не активных действий, то, уж во всяком случае, встречи с настоящим врагом с глазу на глаз, его опять отстраняли от этого опасного дела!

Малиновкин тяжело вздохнул и, закрыв окно, облокотился на подоконник.

Ершову пора было бы выходить на улицу — минутная стрелка уже перевалила через двенадцать. Вот уже пять… семь… десять минут первого. Что же Андрей Николаевич медлит, заснул он, что ли?

Малиновкин начинал нервничать. Появилось желание подойти незаметно к окну комнаты Ершова и постучать или бросить в него горсть песку. Но нет, не мог опытный контрразведчик майор Ершов, прошедший школу у знаменитого Астахова, заснуть в столь напряженный момент!

«А что, если Ершову кто-нибудь помешал выехать во-время? — пришла новая мысль. — Скорее всего, однако, Ершов ушел из дому огородами, чтобы не привлекать ничьего внимания…»

Было уже четверть первого. Малиновкин достал из чемодана рацию, включил её на прием, надел наушники и осторожно стал настраиваться то на одну, то на другую волну коротковолнового диапазона. Тоненький писк морзянки, обрывки музыки, чей-то басистый, раскатистый смех, молящий голос женщины, сухой треск грозовых разрядов и снова морзянка попеременно слышались в его наушниках.

Малиновкину нравилась эта «эфирная смесь», как он называл её. Она казалась ему горячим, напряженным дыханием планеты. Из иностранных языков он знал только английский и немецкий, но легко отличал по произношению французскую, итальянскую и испанскую речь. Славянские же языки он понимал довольно свободно, так как знал украинский и белорусский.

Малиновкин обычно любил строить догадки по обрывкам фраз, «выловленным из эфира», когда не спеша настраивался на нужную ему волну. Любопытно было представить себе, о чём говорило и пело человечество в эфире.

Многое можно было подслушать в наушниках в томительные часы дежурства у радиостанции. Но не только голоса людей и звуки музыки говорили радисту, чем живут и увлекаются люди. Комариное попискивание морзянок тоже могло поведать о многом: о бедствиях в море, о сводках выполненных заданий, о прогнозах погоды. Звуки радиотелеграфа были и главными носителями тайн. Ими передавались зашифрованные коммерческие сводки, служебные распоряжения и задания, донесения тайных агентов и секретные предписания их резидентов.

Малиновкин давно уже привык к этой «эфирной сумятице» и довольно легко ориентировался в ней. Но сегодня он интересовался только морзянками в пределах одного из диапазонов коротких волн и чутко прислушивался к звукам в наушниках, ловя малейший шорох в эфире.

Был уже второй час ночи, когда Малиновкин решил, что Ершов, видимо, не имеет возможности связаться с ним по радио или не нуждается в разговоре. На всякий случай он решил подежурить ещё немного, то и дело поглядывая в окно, на дом Аскара Джандербекова.

Прошумела за окном машина, осветив на несколько мгновений стены комнаты Малиновкина, и снова всё погрузилось в темноту. Даже дом Джандербекова растворился в ней на некоторое время. Только звезды в черном небе сверкали всё так же ярко, медленно меняя своё расположение над крышами домов.

Ершову уже пора было вернуться… Но, может быть, Жанбаев дал ему новое задание и послал куда-нибудь. А если с Ершовым что-нибудь случилось?

Малиновкин уже не мог спокойно сидеть у рации. Он пододвинул ее поближе к окну и почти лёг на подоконник. Затем, когда беспокойство и нетерпение его достигли крайней степени, выключил рацию и осторожно вышел на улицу. Постояв немного против дома Аскара, он прошелся по своей стороне улицы до конца квартала и снова остановился в нерешительности. Что же делать дальше? Что предпринять?

Требовалось срочно найти решение, но лейтенант впервые был в таком положении и не знал, что делать. Больше всего ему хотелось забрать хозяйский велосипед и пуститься по той дороге, по которой уехал несколько часов назад Ершов. Но верное ли это будет решение? Что, если он больше всего понадобится именно здесь? Нет, нужно твердо следовать приказанию майора и не уходить никуда.

Сокрушенно вздохнув, лейтенант вернулся в свою комнату и снова уселся возле окна. Улица показалась ему светлее, чем раньше. Он посмотрел на часы — стрелки показывали три часа утра, — значит, уже начинался рассвет.

 

ЖАНБАЕВ ВСЁ ЕЩЁ НЕ ДОВЕРЯЕТ

Бросив в окно Малиновкина записку с сообщением о задании Жанбаева, Ершов вернулся в дом. Хозяин Аскар Джандербеков находился на дежурстве — иногда у него бывали и ночные дежурства. Темирбек тоже не вернулся ещё из поездки. Казалось бы, майор мог действовать совершенно свободно, но он по опыту знал, что предосторожность никогда не бывает излишней.

Рация находилась теперь в мотоцикле. С помощью Малиновкина Ершову удалось так ловко вмонтировать её внутрь коляски, что пользоваться ею можно было, не вынимая из тайника.

Как же теперь лучше выехать со двора Аскара: вывести мотоцикл на улицу или незаметно провести его огородами? Пожалуй, лучше огородами.

Ершов выкатил машину во двор. Она была легкой, подвижной. Катить её не стоило большого труда. Только в огороде пришлось немного повозиться, чтобы не помять грядок. Но вот наконец он в поле. Усевшись на седло, майор зажег прожектор и завел мотор. Дорога была неважная, проселочная, ехать без света было рискованно. Ершов включил первую скорость и медленно двинулся вперед.

Глушитель мотоцикла был хороший, и мотор его грохотал не очень громко. Желтоватый конус света тускло освещал песчаную дорогу. Иногда он выхватывал из темноты то белые султаны ковыля, росшего по сторонам дороги, то полукустарники кокпека с невзрачными стеблями и листочками. Раза два попадал в полосу света степной хорек, вышедший, видимо, на охоту за сусликами.

Ершов увеличил скорость, продолжая зорко поглядывать по сторонам, но всё вокруг было обычно. Интересно, где Жанбаев подаст условленный сигнал: у самой Черной реки или раньше?

Вот в конусе света вспыхнули кусты терескена. Невзрачный терескен ночью показался Ершову красивее, чем днем. Мелкие седовато-серые листики его были похожи на язычки тусклого пламени. И вдруг майор увидел, как несколько левее кустов терескена замигал красный огонек: две короткие и одна длинная вспышки.

Ершов остановил мотоцикл и тоже просигналил своим прожектором. Тотчас же красный фонарик снова ответил ему обычной азбукой Морзе:

«Гасите свет. Вкатите мотоцикл в кусты. Сами возвращайтесь на дорогу. Ждите дальнейших приказаний».

После этого текста следовала цифра «33». Это был агентурный помер Призрака, известный Ершову по сведениям, полученным от полковника Осипова. Открытие это обрадовало Ершова.

Значит, они верно нащупали след неуловимого Призрака и рано или поздно возьмут его за горло.

Жанбаев кончил сигналить, и Ершов ответил ему своим прожектором, что понял его. Выключив свет, он вынул из кармана томик стихов иностранных поэтов и раскрыл его на той странице, на которой был напечатан «Ворон» Эдгара По. Положив книгу на сиденье коляски, майор столкнул с места мотоцикл и покатил его в кусты терескена. Когда машина оказалась в середине кустарника, Ершов оставил её там и вышел на дорогу.

Никогда не питал майор Ершов большой любви к ночному светилу, но теперь, взглянув на небо, пожалел, что на нем нет луны: золотистые песчинки Млечного Пути не в силах были осветить землю. Кустарник терескена, в зарослях которого таился Призрак, скрывала густая тьма.

Уже более пяти минут ходил майор вдоль дороги, а из кустов не слышно было ни одного звука. Но вот в кустах зажегся фонарик, и стало несомненно, что там находится кто-то и, видимо, осматривает рацию, вмонтированную в кожух мотоцикла. Впрочем, об этом тоже можно было только догадываться. Майор не мог предпринять ни малейшей попытки подсмотреть за врагом, чтобы не выдать себя.

Ершову казалось, что прошло уже очень много времени, когда наконец из кустарника раздался голос Жанбаева:

— Значит, кодировать будем по «Ворону»? Верно я это понял?

Голос у Призрака был высокий, звучный, без малейшего акцента.

— Так точно, — поспешно ответил Ершов.

— Ваша работа по монтажу рации меня устраивает, — продолжал Жанбаев, и, судя по тому, что голос его стал отчетливее, Ершов понял, что он вышел из гущи кустарника. — А то, что я не показываюсь вам, пусть вас не смущает — таков стиль моей работы. Ну, а теперь ступайте назад пешком, дорогой коллега, Таир Александрович, — добавил Жанбаев с неприятным смешком. — Так ведь, кажется?

— Так точно.

— Возвращайтесь к Аскару Джандербекову, а связь со мною будете держать по своей рации. Сеансы назначаю на двенадцать часов ночи. Может быть, я не смогу иногда вести передачу, но вы включайтесь ежедневно и будьте на приеме не менее получаса. Вам всё понятно?

— Всё.

— Разговор будем вести по новому коду. Мой позывной — «Фрэнд», ваш — «Комрад». Длина волны — десять и тринадцать сотых. Задание вам следующее: узнавайте возможно подробнее, какие грузы идут со станции Перевальской на стройплощадку железной дороги. Не пытайтесь только подкупать Аскара и его двоюродного брата Темирбека. Это опасно — можете погубить всё дело. Вам всё ясно, Мухтаров?

— Так точно.

— Ну, тогда до свидания!

Слышно стало, как зашуршали ветки — видимо, Жанбаев выкатывал из кустов свой мотоцикл. Потом раздался стрекот мотора. Мотоцикл поработал немного на холостом ходу, затем Жанбаев включил скорость и уехал куда-то в поле, не зажигая света, так как дорога, видимо, была им заранее изучена.

Ершов постоял еще немного, взвешивая всё только что происшедшее, и подумал невесело:

«А я попрежнему знаю о нём ровно столько же, сколько знал до этого. Даже лица не видел…»

Но тут же он утешился: «Призрак, видимо, проверял меня все эти дни, наблюдая за мною, и, наверно, нашел теперь возможным доверить кое-что. Можно надеяться, что со временем он станет откровеннее…»

Шагая в Перевальск по пыльной дороге, Ершов уже в который раз задавал себе всё один и тот же вопрос: что привлекает Жанбаева на строительстве железной дороги? Но даже приблизительного ответа пока не находил.

Только к рассвету добрался майор до города и так же, как и ночью, огородами прошел в дом Аскара. На востоке уже занималась заря. Подойдя к окну, он раздвинул занавески и посмотрел на домик напротив. Тотчас же открылось в нём окно, и взлохмаченная голова Малиновкина высунулась на улицу. Лейтенант сделал вид, что выплескивает что-то из стакана на тротуар, а Ершов зажег спичку и закурил — это было условным знаком, означавшим, что у него всё в порядке.

Окно напротив снова захлопнулось.

«Поволновался, видно, Дмитрий!» — тепло подумал Ершов о Малиновкине и, с наслаждением опустившись на диван, стал снимать пыльные ботинки.

За стеной, в комнате Темирбека, кто-то с присвистом храпел.

«Видимо, кондуктор уже вернулся из поездки», — решил Ершов, вспомнив, что, проходя через кухню, он наткнулся на окованный железом сундучок, который Темирбек обычно брал с собой, уходя из дому.

 

В МИНИСТЕРСТВЕ ПУТЕЙ СООБЩЕНИЯ

Генерал-директор пути и строительства Вознесенский очень устал сегодня после длительного совещания у министра путей сообщения и более всего мечтал об отдыхе. Он уже собрался было домой, как вдруг вспомнил, что в пять тридцать к нему должен заехать Саблин. Они договорились об этом утром по телефону.

Когда-то Вознесенский был в дружеских отношениях с Саблиным, но с тех пор много воды утекло. Последние годы они общались всё реже и реже, так что Вознесенский даже вспомнить теперь не мог, когда они встречались в последний раз: три года это было назад или все пять?

Генерал-директор помнил только, что Саблин служит в Комитете госбезопасности и, когда Илья Ильич заявил ему, что дело у него служебное, отказать в приеме или перенести встречу на другой день счел неудобным.

«Зачем, однако, я ему понадобился? — рассеянно думал он. — Надеюсь, не связано это с каким-нибудь неприятным делом? У меня и своих неприятностей хватает…»

Саблин явился ровно в пять тридцать. Он был в скромном штатском костюме и произвел на Вознесенского впечатление человека, не очень преуспевающего в жизни. Это почему-то успокоило его, и он сразу же взял свой обычный покровительственный тон.

— А, дорогой Илья! — весело воскликнул он, поднимаясь навстречу Саблину. — Входи, входи! Дай-ка я на тебя посмотрю, старина. Э, да ты поседел уже, дружище! А ведь мы с тобой, как говорится, годки.

— А ты не изменился почти, разве потолстел только, — тоже улыбаясь и пожимая руку генерал-директору, проговорил Саблин.

Ещё утром, когда они разговаривали по телефону, ему не понравился тон Вознесенского, и теперь он окончательно решил, что друг его молодости, видимо, «зазнался».

Предложив Саблину кресло, генерал-директор бросил нетерпеливый взгляд на часы, давая этим понять, что он не располагает временем и спешит куда-то.

— Я тебя ненадолго задержу, — заметив, нетерпение Вознесенского, проговорил Саблин. — У меня, собственно говоря, всего один вопрос. По телефону, однако, нельзя было его задать — вот и пришлось приехать лично. Ты ведь, конечно, хорошо осведомлен о строительстве железной дороги Перевальская — Кызылтау?

— Кому же тогда быть осведомленным, как не мне? — удивился Вознесенский, и, густые его брови поднялись вверх, наморщив высокий лоб.

— А вопрос вот какой: там у вас большой объем земляных и скальных работ. Применяете ли вы для этого атомную энергию?

— Вначале мы действительно намеревались применить её на особенно трудных участках, — ответил Вознесенский. — Но потом пришлось от этого отказаться по ряду чисто практических соображений. В настоящее время мы удаляем породу взрывным способом с помощью аммонита. Взрывные работы ведет специальная организация «Желдорвзрывпром». У неё солидный опыт в этом деле. Совсем недавно заграничные специалисты утверждали, будто по взрывному делу впереди идет Аргентина, расходующая в год до полутора тысяч тонн взрывчатых веществ. А мы еще в 1936 году одним только массовым взрывом на Урале подняли на воздух тысячу восемьсот тонн взрывчатки.

Вознесенский довольно засмеялся. С лица его исчезло теперь выражение самодовольства. Чувствовалось, что говорил он о хорошо знакомом и близком ему деле. Саблин вспомнил, что в гражданскую войну Вознесенский служил сапером и всегда был неравнодушен к взрывчатке.

— Не хвалясь тебе скажу, Илья, — разговорился генерал-директор: — не без моего участия создавался этот «Желдорвзрывпром». Слыхал ты что-нибудь о направленных взрывах и взрывах на выброс? Интереснейшее дело! Закладывается по тысяче двести — тысяче триста тонн взрывчатых веществ, поворачивается ключ взрывной машины, проносится электрический заряд по электровзрывной сети, срабатывают электродетонаторы, летят на воздух тысячи кубометров породы — и километровая железнодорожная выемка глубиной до двадцати метров готова! Точно так же направленным взрывом создаем мы и насыпи. А сколько на это ушло бы времени при разработке выемок экскаватором, даже самым мощным!

— Если вы в один раз взрываете по тысяче с лишним тонн аммонита, то это должно встряхивать землю подобно землетрясению? — спросил Саблин, думая о чём-то своем и рассеянно поглядывая в окно на высотное здание у Красных ворот.

— Да, встряхивает изрядно, — подтвердил Вознесенский.

— Спасибо за справку, Емельян Петрович! — Саблин встал и протянул генерал-директору руку.

 

ДЛЯ ЧЕГО МОТОЦИКЛ ЖАНБАЕВУ?

Вернувшись в свое управление, генерал Саблин тотчас же зашел к полковнику Осипову и сообщил ему о результате разговора с Вознесенским. Полковник никогда не торопился с выводами и заключениями, хорошо зная, как нелегко приходят верные решения. И на этот раз он долго молчал, что-то тщательно обдумывая и взвешивая.

— Что же это получается, Афанасий Максимович? — нетерпеливо спросил Саблин, не дождавшись ответа Осипова и начиная уже досадовать на него. — За чем же охотится Жанбаев? Ведь не принял же он взрывные работы за взрывы атомных бомб?

— Да-а, — проговорил наконец Осипов. — Тут всё полно противоречий. В твоё отсутствие мне принесли ещё несколько вырезок из иностранных газет. В них сообщается, что Советский Союз ведет в Средней Азии крупные строительные работы с помощью атомной энергии. И совершенно точно указываются именно те районы, где идет строительство нашей новой железной дороги.

— Какой давности эти сведения? — быстро спросил Саблин и закурил папиросу, что было явным признаком волнения, ибо курил он очень редко.

— Двухнедельной.

Генерал задумался. Прошелся несколько раз по кабинету. Постоял у окна, глядя вниз на шумную площадь.

— Ну что ж, — произнес он наконец, не замечая, что папироса его потухла. — Могло быть и так: Жанбаеву каким-то образом стало известно, что мы действительно намеревались применить атомную энергию на строительстве новой железной дороги. Обманутый этим, он принял массовые взрывы аммонита за атомные и сообщил об этом своим хозяевам. Кто-то из них мог затем проговориться об этом донесении Жанбаева в присутствии журналистов, жадных до сенсации, а уж они постарались соответственным образом раздуть ошибку Призрака.

— Не хочешь ли ты этим сказать, что Жанбаев всё ещё находится в заблуждении относительно характера взрывов? — спросил Осипов, не совсем ещё понимая, к чему клонит Саблин.

— Нет, не хочу. Он мог заблуждаться только вначале, но с тех пор у него было достаточно времени убедиться в своей ошибке.

— М-да… — с сомнением покачал головой Осипов. — А может быть, он всё-таки ещё заблуждается?

— Почему же? — удивился генерал, протягивая руку за спичками.

— Да потому хотя бы, что он отобрал у Ершова мотоцикл, чтобы лично съездить на строительство и собственными глазами посмотреть, что там делается.

— Едва ли только для этого понадобился ему мотоцикл. Он мог бы туда и на поезде добраться. А мотоцикл ему, скорее всего, понадобился для скрытой перевозки рации. Ершов ведь надежно замаскировал её в коляске.

— Нет, Илья Ильич, — покачал головой Осипов, — он нашел бы и другой надежный способ запрятать куда-нибудь свою рацию. Это не проблема.

— Значит, ты считаешь, что мотоцикл ему нужен только для поездки на стройку? — спросил Саблин, подумав с досадой, что упрямство полковника когда-нибудь выведет его из терпения.

— Нужно ведь как-то объяснить, зачем ему понадобился этот мотоцикл, — ответил Осипов, не собираясь сдаваться.

— А для меня ясно одно, — слегка хмурясь, заметил Саблин: — на стройку он на мотоцикле не поедет, это рискованно, а Жанбаев всячески избегает риска. Я даже думаю, что мотоцикл ему нужен для того только, чтобы свободнее перемещаться и не дать возможности запеленговать свою рацию во время радиопередач.

— Но Ершова-Мухтарова, которого он считает своим помощником, тоже ведь могут запеленговать! Выходит, что, спасая себя, он ставит под удар своего помощника. А ведь помощника этого он сам же специально выпросил у своего начальства.

Саблин ждал этого вопроса от полковника и ответил:

— Ершов-Мухтаров, видимо, будет вести с Жанбаевым очень короткую радиосвязь — главным образом прием его приказаний. Сам же Жанбаев, кроме связи с Ершовым-Мухтаровым, должен ещё поддерживать регулярные сношения со своим резидентом, что связано, конечно, с немалым риском. Ему и потребовалось вмонтировать рацию в мотоцикл, чтобы вести передачи из разных точек, значительно отстоящих друг от друга. Мотоцикл же может быть у него совершенно легально. Донес ведь нам Малиновкин, что, как член археологической экспедиции, работающий где-то на отшибе от основной группы, Жанбаев имеет возможность заправляться бензином в Перевальской археологической базе. А тому, что Жанбаев не собирается на строительство, — продолжал генерал, — есть и ещё одно доказательство: он ведь приказал Ершову-Мухтарову сообщать ему о грузах, идущих на стройку. Зачем ему это, если он сам туда собирается?

— Да-а… — неопределенно проговорил Осипов, приглаживая коротко подстриженные волосы. — Замысловато, замысловато всё получается… Будем, однако, ждать новых сообщений Ершова. Может быть, я прояснится кое-что.

 

НЕ ДОПУЩЕНА ЛИ ОШИБКА?

Майор Ершов так устал после встречи с Жанбаевым, что готов был тотчас же по возвращении уснуть мертвым сном. Но этого не случилось. Беспокойные мысли долго ещё тревожили его, и он вертелся с боку на бок, комкая подушку и тяжело вздыхая.

Зачем понадобился Жанбаеву мотоцикл? Куда он собирается на нём поехать? Что думает о нём, Ершове? Всё ещё относится с подозрением или станет теперь доверять? Почему интересуют его железнодорожные грузы? Всё это было пока непонятно, но требовало скорейшего ответа, верного решения. Без этого нельзя было действовать дальше и надеяться на успех. Более того, необдуманным ходом можно было провалить всё дело, упустить опасного врага, дать возможность Призраку осуществить его преступные планы.

Около шести часов утра вернулся с дежурства Аскар. Слышно было, как он умывался, а потом гремел тарелками на кухне: видимо, решил перекусить перед сном. Спустя несколько минут скрипнула дверь его комнаты.

В каких отношениях этот человек с Жанбаевым? Только ли хозяин его квартиры или ещё и сообщник? В том, что какая-то связь между ними существует, у Ершова не было сомнений. Многого Жанбаев ему не доверяет, но, конечно, использует для своих целей.

Больше всего волновал сейчас майора вопрос: как будет вести себя Жанбаев в дальнейшем с ним, с Ершовым? Задание, которое он дал ему, в сущности, пустяковое. Эти сведения и Аскар сумел бы раздобыть. Вот разве только сообщить их без рации не сможет… Придется, видно, набраться терпения и подождать ещё немного. Если Жанбаев свяжется с ним вскоре по радио, значит доверяет, не свяжется — нужно будет признать, что он, Ершов, раскрыл, обнаружил себя чем-то, спугнул опасного врага. Потом Ершов подумал о том, что должен будет проснуться не позднее девяти часов утра, чтобы ни Аскару, ни Темирбеку не дать повода догадаться, что он не спал всю ночь. Они ведь могут донести Жанбаеву, что он ведет себя не очень осторожно.

…Проснулся Ершов без пяти девять. Ему не требовалось времени, чтобы сообразить, где он, что делал вчера, что должен сделать сейчас. Он вспомнил это почти мгновенно — сказывался опыт чекиста. Опасная работа приучила его каждую минуту быть настороже, ибо от этого часто зависели не только успех или неуспех порученного ему дела, но и собственная его жизнь.

В доме было тихо. Только в соседней комнате осторожно ходил кто-то — видимо, Темирбек поднялся уже и старался не шуметь, чтобы не разбудить двоюродного брата, которого он, как подметил Ершов, почему-то немного побаивался.

Ершов перевел взгляд на окно. Солнце ярко освещало противоположную сторону улицы и дом старухи Гульджан, в котором квартировал лейтенант Малиновкин. Окно его комнаты было распахнуто. Значит, лейтенант встал уже. Они условились, что по утрам открытое окно будет означать, что Малиновкин бодрствует, а днем и вечером — что он дома. Юноше, видимо, не терпелось узнать поскорее подробности вчерашней встречи Ершова с Жанбаевым.

Но что же можно было предпринять сейчас? Нужно бы встретиться с ним как-то и поговорить, объяснить сложность создавшейся обстановки. Но и это не так-то просто. Чорт его знает, этого Жанбаева — может быть, он не считает ещё испытательный срок оконченным. Нет, уж лучше соблюдать строжайшую конспирацию до конца. О том, где, когда и как встретиться с Малиновкиным, требовалось ещё подумать.

Аскар поднялся только в двенадцать часов дня. Ершов к этому времени вернулся из столовой. Темирбека, который перед его уходом ел что-то у себя в комнате, уже не было.

— Ну как, не соскучились ещё у нас, товарищ Мухтаров? — весело спросил Аскар, направлявшийся с полотенцем на шее во двор.

— Пока нет, — бодро ответил Ершов. — Я много интересного в библиотеке вашей обнаружил. Вчера почти весь день там провел. Просматривал архивные материалы и натолкнулся на любопытные исторические документы. Ну, а у вас как идут дела, Аскар Габдуллович? Служба-то ваша не очень, видно, спокойная? Ночами приходится дежурить?

— Да нет, не всегда это. В основном всё-таки днем. Да и работа, откровенно говоря, пока не очень интересная. Вот закончат строительство магистрали, пойдут регулярные поезда — тогда поинтереснее будет. А сейчас у нас ни графика, ни расписания.

— И грузы, наверно, пустяковые? — будто невзначай спросил Ершов, наблюдая, как энергично растирает Аскар вафельным полотенцем свою хорошо развитую, мускулистую грудь.

— Известное дело! В основном стройматериалы пока идут. Главным образом шпалы да рельсы, иногда цемент. Вот скоро вступят в строй новые заводы сборных конструкций — пойдут грузы посолиднев. Оно, правда, и сейчас доводится возить любопытные вещи, иногда даже на специальных многоосных платформах — транспортерах. Вот, к примеру, нынешней ночью сборный цельноперевозный мост отправили и несколько железобетонных строений. А вчера — элементы сборной металлической водонапорной башни системы Рожнова. Ну, а вообще всё это не то, что на центральных магистралях. Там сейчас такая техника идет, что диву даешься.

Аскар кончил обтираться и повесил полотенце на веревку, протянутую через весь двор. Снял с этой же веревки белую майку и с трудом продел в неё свою большую голову с жесткими волосами.

— Вы, железнодорожники, наверно, по этим грузам лучше, чем по газетам, читаете, чем страна живет, а? — сказал Ершов, поднимаясь со ступенек крылечка, на которые присел во время разговора.

— Да, это вы верно заметили, — согласился Аскар.

И голос его прозвучал так искренне и просто, что Ершов подумал невольно: «А может быть, он и не связан ничем с Жанбаевым?» Но тотчас же другой, более трезвый голос заключил: «Чертовски хитрый, видимо, человек. Знает Жанбаев, кого в помощники подбирать. Он и о грузах этих потому, наверно, так подробно мне говорит, чтобы я смог всё это Жанбаеву по радио передать».

— Ну, я пойду позанимаюсь немного, — заметил он вслух. — Раздобыл тут у вас в книжном киоске несколько любопытных брошюрок.

Войдя в свою комнату, Ершов первым долгом посмотрел на окно домика, в котором поселился Малиновкин. Оно теперь снова было открыто — значит, лейтенант уже вернулся из города. Что он делает там у себя? Что переживает? Чертовски скверное это состояние неопределенности. Ершов хоть знал сложившуюся обстановку, а Малиновкин всё ещё пребывал в полном неведении и строил, наверно, различные догадки — одну тревожнее другой. Нужно было придумать какую-то простую систему связи, чтобы в любое время информировать Дмитрия и давать ему задания, не ожидая удобного случая.

Лейтенанта Малиновкина в это время беспокоили те же мысли. Он уже перебрал в уме множество способов конспиративной связи, но все они были слишком сложны, а нужно было придумать что-то совсем простое. Майор, наверно, надеялся на него. Как же было не оправдать его надежд!

Солнце перебралось между тем на противоположную сторону улицы и освещало окна дома Джандербекова. Малиновкин хорошо видел теперь залитый солнцем стол, за которым сидел, видимо читая, Ершов. Хорошо бы рассмотреть, что там за книга у него в руках?

У Малиновкина был с собой хороший полевой бинокль. Он поспешно достал его из чемодана и, приложив к глазам, стал «пригонять по глазам» окуляры.

Мутносерое пятно в линзах бинокля постепенно приобретало отчетливость и резкость. В первую очередь в глаза бросилось только то, что было освещено солнцем: голова Ершова, стол, за которым он сидел, книги. Но когда Малиновкин присмотрелся получше, он разглядел и стены, оклеенные газетной бумагой. На всякий случай, лейтенант решил задернуть на своем окне занавески, оставив лишь узкое отверстие для наблюдения.

«Интересно, — думал Малиновкин, рассматривая в бинокль лицо майора, — что это за книги читает он с таким вниманием?»

Как бы в ответ на его мысли Ершов несколько изменил положение, и Малиновкин совершенно отчетливо увидел название книги, которую майор держал в руках. Вскоре он обнаружил, что может читать всё, что напечатано крупным шрифтом в газетах, которыми оклеена комната Ершова. Это наводило на мысль о возможном способе связи с майором, и, торопливо отложив бинокль, Малиновкин принялся раздумывать над тем, как бы сообщить о своем открытии Ершову.

Бросить в окно майору записку можно было бы только поздно вечером или ночью, тем более что сейчас был дома Джандербеков — Малиновкин видел его недавно в окне соседней комнаты.

Дмитрий до тех пор ломал голову, как осуществить свой замысел, пока не подошло время идти обедать. Тогда он закрыл окно и вышел на улицу, решив, что, может быть, встретит Ершова в столовой, хотя это было маловероятным, так как они условились обедать в разное время, чтобы не привлекать ничьего внимания.

После обеда Малиновкин ещё долго ходил по станции. А вечером, когда Ершов вышел из дома, Малиновкин осторожно пошел за ним следом на некотором расстоянии. У небольшого кафе на соседней улице, где обычно ужинал майор, Малиновкин прибавил шаг и, столкнувшись с Ершовым у самых дверей, передал ему записку с предложением нового способа связи.

В кафе Ершов прочел её. Дмитрий писал очень лаконично: «С помощью старика Цейса я читаю газеты на стенах вашей комнаты. Могу прочесть и ещё кое-что. Учтите это».

Ершов понял: под «стариком Цейсом» лейтенант подразумевал бинокль. «Пожалуй, это неплохо придумано», — подумал он. Завтра же он наладит с Дмитрием связь. Правда, она будет односторонней, но станет возможным, по крайней мере, в любое время дать задание Малиновкину.

Несколько повеселев, Ершов выпил стакан кофе с булочкой и не спеша возвратился домой. Аскар уже безмятежно храпел — завтра рано утром ему нужно было идти на работу. Темирбек, которого целый день не было дома, тоже укладывался спать в своей комнате.

«И куда это вечно уходит этот угрюмый человек?» — подумал Ершов о кондукторе. По словам Аскара, Темирбек будто бы ходил лечиться молитвой у какого-то имама — духовного лица, приехавшего из Аксакальска. Темирбек был религиозен и даже побывал когда-то в Мекке. Раньше, в связи с этим, «правоверные» почтительно величали его «Темирбеком-хажи».

Майор переложил рацию из чемодана в вещевой мешок и, как только Темирбек улегся спать, вышел из дома. Осмотревшись по сторонам, он медленно пошел между грядками к кустам боярышника. Кусты были колючие, цепкие. Майор поцарапал себе руки и даже лицо, прежде чем устроился как следует. Ровно в двенадцать рация была на приеме.

Вокруг было тихо. Только кузнечики трещали в степи, начинавшейся сразу же за огородом Джандербекова. Откуда-то прилетели мошки с длинными лапками и судорожно заметались по светящейся шкале рации. Легкий теплый ветерок приносил смешанные запахи цветов, овощей и каких-то остро пахнущих трав.

Затаив дыхание, Ершов целый час просидел у радиостанции, прислушиваясь к «эфирным шорохам» в телефонных наушниках. Легкая пружинящая пластинка, скреплявшая телефоны, постепенно стала казаться стальным обручем, стиснувшим его голову, а в ушах то гудело что-то, то назойливо звенело, и всё время казалось, что далеко-далеко чуть слышно попискивает морзянка. Майор увеличивал громкость приема, смещал визир по шкале настройки то вправо, то влево, напрягал слух, но морзянка от этого лишь куда-то бесследно исчезала.

Ершов охотился за неуловимой морзянкой до тех пор, пока не понял, что она ему только мерещится от перенапряжения и усталости. Тогда он выключил рацию. Сегодня сеанс не состоялся. Состоится ли он вообще? Что, если Жанбаев разгадал его и скрылся? То, что он назначил ему ночные радиосеансы и дал позывные, могло ведь быть только для отводя глаз, чтобы выиграть время и удрать подальше от преследования.

 

ПОЕЗДКА НА СТРОЙУЧАСТОК

На следующий день Ершов проснулся в шесть часов утра, как только Аскар начал громыхать в кухне посудой, собираясь на работу. Вместе с ним направлялся куда-то Темирбек. Ершов слышал, как Аскар переговаривался с ним по-казахски. Дождавшись, когда они вышли из дому, майор вскочил со своего дивана и принялся крупными буквами на больших листах бумаги писать приказания Малиновкину. На первом листе он сообщил ему о результате встречи с Жанбаевым и о неудачной попытке связаться с ним по радио минувшей ночью. На втором было распоряжение лейтенанту навести возможно более точные справки о ходе строительства железной дороги и грузах, идущих в его адрес. Необходимость поездки на участок главных работ центральной трассы лейтенант должен был решить сам. В этом случае ему предписывалось обратить внимание на местность — насколько проходима она для мотоцикла.

Окно Малиновкина открылось ровно в семь часов. Спустя некоторое время Ершов распахнул и своё. Затем он отошел от него вглубь комнаты и слегка приподнял вверх исписанный листок. Он держал его так до тех пор, пока Малиновкин не задернул занавеску на своем окне, давая этим знать майору, что он всё прочел и ждет дальнейших указаний. Тогда Ершов поднял второй лист бумаги и, получив от лейтенанта условный знак, что тот всё понял, с облегчением закрыл окно и пошел во двор умываться.

А Малиновкин, прочитав записки майора, несколько воспрянул духом, хотя ничего утешительного в них не было. Зато он знал теперь, как обстоит дело, а главное — имел конкретное задание и мог действовать. Дальнейшая бездеятельность была для него нестерпимой.

Бинокль и рацию он спрятал в чемодан, закрыл его надежным замком и задвинул под кровать к самой стенке. Затем сходил на кухню и попросил у давно уже вставшей хозяйки стакан горячего чаю. Наскоро закусив купленными еще вчера консервами и хлебом, Малиновкин в бодром настроении направился на станцию.

Лейтенант не раз уже бывал здесь прежде, но теперь, ранним солнечным утром, станция представилась ему в каком-то ином свете. Рельсы так сверкали в солнечных лучах, будто были отлиты из драгоценного металла. Водонапорная башня, кто знает когда выкрашенная, поражала теперь своей белизной. А паровоз, только что поданный под тяжеловесный состав, попыхивал таким густо клубившимся паром, с такими тонкими переливами, какие, наверно, бывают только, на полотнах гениальных художников.

«Вот что значит хорошее солнечное утро и хорошее настроение, — улыбаясь, подумал Малиновкин. — Совсем другими глазами на всё смотришь».

Ему хотелось поскорее поехать на главный участок строительства дороги, в район предгорья, где предстояли строителям самые трудные работы: нужно было посмотреть на всё собственными глазами.

Лейтенант торопливо пошел вдоль состава, к которому только что прицепили паровоз. По грузам на открытых платформах — там стояли скреперы, бульдозеры и другие землеройные машины — было видно, что поезд направляется на стройучасток. А крытые четырехосные вагоны, судя по светлосерой пыли, покрывавшей их двери, люки и даже колеса, были, видимо, загружены строительными материалами: известью и цементом.

Лейтенант подходил уже к самому паровозу, когда услышал вдруг знакомый голос:

— Смотри-ка, Костя, кто к нам шагает!

Малиновкин присмотрелся к широкоплечему парню в выгоревшей на солнце спецовке, стоявшему возле паровоза, и сразу узнал в нем помощника машиниста Федора Рябова. Тут же из окна паровозной будки высунулся машинист Шатров.

— Это же наш попутчик, Малиновкин! — весело крикнул он, приветливо кивнув Дмитрию. — Ну как дела, товарищ Малиновкин? Устроились на работу?

Спустившись по лесенке на пропитанную нефтью и маслом землю, Шатров крепко пожал Малиновкину руку.

— Да нет, не устроился, товарищ Шатров. Обещают всё, а пока болтаюсь без дела, — ответил ему лейтенант.

— А ты где устроиться хотел? — спросил Малиновкина Рябов, принимаясь крепить какую-то гайку в головке ведущего дышла. — Небось тут, на Перевальской?

— Тут.

— Вот и зря. На какую-нибудь новую станцию следовало проситься… — посоветовал Рябов и, хитро подмигнув Шатрову, добавил: — Или боишься от цивилизации оторваться?

— Да что ты его учишь! — горячо перебил своего помощника Шатров. — Если человек сознательно сюда приехал, так ему никакая пустыня не должна быть страшной… Поедемте-ка с нами, Малиновкин… Забыл, как звать вас?

— Дмитрием.

— Поедемте с нами, Митя. Поглядите своими глазами, как люди живут и работают. Где больше понравится — там и устраивайтесь.

— А что тут ему понравиться может? — скептически заметил Рябов, кончив крепить гайку и вытирая руки паклей. — Ты известный романтик, тебе лишь бы что-нибудь новое, а оно ведь иногда диковатый вид имеет…

— Ну ладно, Федор! — прервал Рябова Шатров. — Вон главный кондуктор Бейсамбаев идет. Скоро поедем… А вы что же, поедете с нами или как? — обернулся он к Малиновкину.

— Отчего же не поехать, — поспешно ответил Малиновкин. — Охотно поеду.

— Тогда устраивайтесь на тормозной площадке с главным кондуктором: на паровозе нельзя, не положено.

Минут через десять поезд тронулся в путь. Малиновкин устроился рядом с главным кондуктором — высоким смуглым мужчиной средних лет. Он показался Дмитрию угрюмым и замкнутым, но после того, как Бейсамбаев узнал, что Малиновкин знаком с Шатровым и Рябовым, стал с воодушевлением их расхваливать.

— Очень хорошие люди, понимаешь! От самой матушки Волги в наше пекло приехали. Это же понимать надо! Я человек привычный, и то мне жарко, а с них сколько потов сходит! И потом — как работают! Не видел я, чтобы тут у нас кто-нибудь ещё так работал. Нравится мне, понимаешь, такой народ — настоящие люди. Побольше бы таких приезжало. Очень нам такой народ нужен.

Прислушиваясь к голосу Бейсамбаева, Дмитрий посматривал по сторонам, изучая местность. Нужно было выполнить задание Ершова и определить, пройдет или не пройдет по этой дороге мотоцикл. Будто невзначай он спросил об этом и Бейсамбаева.

— Местность вполне подходящая, — ответил главный кондуктор. — У брата моего мотоцикл имеется — так он всё тут изъездил. Если есть у тебя машина, привези сюда, большое удовольствие получишь. Хорошая тут природа у нас, красивая!

Дмитрию подумалось, что каждый, наверно, видит землю по-своему, и многое из того, что чужой глаз не сразу подметит, для местного жителя полно прелести. А вот ему, например, казалось сейчас, что эта обожженная солнцем серо-желтая степь не имеет ничего привлекательного.

Из растительности бросались в глаза лишь белые султаны ковыля да невзрачный типец с узкими, наподобие щетины, листьями и жидкими, будто обтрепанными, металками.

— Сейчас тут нет, конечно, полной красоты, — заметив, что Малиновкин всматривается в степь, проговорил Бейсамбаев. — А ты посмотри, что тут весной будет делаться! Ранней особенно. Что такое палитра у художника, знаешь? Так можешь смело сказать, что вся степь наша, как огромная палитра, бывает с красками всех цветов и оттенков. Я немного маслом рисую, так что в красках толк понимаю. Весной украшают нашу степь синие и желтые ирисы, пестрые тюльпаны, золотистые лютики, белые ветреницы. А сейчас тут всю красоту солнце выжгло. Только одному ковылю оно нипочем.

Бейсамбаев, видимо действительно любивший природу, глубоко вздохнул.

Вскоре ровная местность начала переходить в холмистую, и горизонтальные площадки пути сменялись то подъемами, то уклонами. Всё чаще виднелись теперь по сторонам дороги пологие холмы, поросшие какой-то рыжевато-желтой травой, похожей на ворс старого, выгоревшего на солнце ковра.

Дыхание паровоза тоже заметно менялось. На подъемах оно становилось тяжелым, натужным, с бронхиальным присвистом. Темнел и всё с большим шумом вырывался из трубы паровоза дым.

— Достается ребятам, — мрачно проговорил Бейсамбаев, кивая на паровоз. — Очень рискованный вес взяли сегодня — сорваться могут…

На одном из подъемов поезд и в самом деле так сбавил ход, что и Малиновкин стал волноваться за своих новых знакомых. А когда поезд прибыл наконец на последнюю станцию стройучастка, с паровоза спустился черный, как негр, и совершенно мокрый от пота Рябов.

— Ну что, Бейсамбаев, плохо разве поработали?.. — весело крикнул он.

А Шатров, тоже сильно уставший, но счастливый, быстро сошел с паровоза и направился к платформе вокзала, на которой приветливо махала ему рукой улыбающаяся девушка с милым лицом.

— Поздравляю вас, Костя! — приветливо проговорила она, протягивая Шатрову загорелую руку. — Такой составик притащили!..

Она кивнула на поезд, на платформах которого стояли землеройные машины, и добавила:

— А я, знаете, специально пришла на станцию повидаться с вами.

Малиновкин не без любопытства понаблюдал за ними, но ему нужно было выполнять задание Ершова, и он поспешил к начальнику строительных работ и занялся осмотром стройплощадки. Зато позже, когда лейтенант вернулся к поезду, чтобы ехать обратно в Перевальск, он оказался невольным свидетелем прощания Шатрова с Ольгой.

— До свидания, Оля! — горячо говорил Шатров, порывисто пожимая руку девушке. — Мы редко встречаемся, но я счастлив, что хоть под одним небом с вами нахожусь и что печет нас одно и то же азиатское солнце… Да, хотел, между прочим, спросить вот о чем: говорят, инженер Вронский ухаживает тут за вами. Правда это?

Девушка смущенно улыбнулась.

— Ну ладно, не отвечайте, — заторопился Шатров. — Так оно и есть, наверно. Пусть ухаживает… Пусть хоть все тут за вами ухаживают. Вы ведь такая… — Голос у него сорвался вдруг, и он перешел на шопот: — Только бы вы не вышли замуж за него! Не спешите…

— Ну, а если возьму вдруг и выйду? — засмеялась Ольга и озорно блеснула глазами.

Шатров опустил голову и проговорил тихо, но твердо:

— Всё равно я всегда буду там, где вы, если только ваш муж разрешит вам новые дороги строить.

— Наверно, лучших друзей, чем вы, Костя, и не бывает на свете! — растроганно проговорила Ольга и, крепко пожав руку Шатрову, поспешно ушла со станции.

 

МАЙОР ЕРШОВ ТЕРЯЕТСЯ В ДОГАДКАХ

Когда лейтенант Малиновкин вернулся в Перевальск, было совсем темно. Гульджан уже спала, но в доме напротив, в комнате Ершова, еще горел свет и окно было открыто. Проходя мимо него, Дмитрий заглянул поверх занавески и, увидев майора, сидевшего за книгой, незаметно бросил ему на стол заранее заготовленную записку.

В ней сообщалось, что лейтенант побывал на стройучастке, и подробно описывалось всё, что он там видел и с кем разговаривал. К записке прилагалась официальная справка о грузах, идущих в адрес строительства. Малиновкин получил её от заместителя начальника стройучастка, которому он предъявил свои документы, подписанные генералом Саблиным.

Дважды перечитав донесение Малиновкина, Ершов задумался. Хотя о применении атомной энергии лейтенант и не задавал никому вопроса — и без того было ясно, что её здесь не применяли. Горные породы и земляные массивы взрывали на строительстве железнодорожной магистрали главным образом аммонитом. Это было и безопаснее и легко поддавалось управлению. Взрывы здесь так и назывались: «направленными взрывами» и «взрывами на выброс». Первые помогали мгновенно сооружать большие насыпи, вторые — выемки. Это были разумные взрывы, послушные воле строителей.

«Атомная взрывчатка» была гораздо сильнее, но она была опасна не только своей страшной силой, но и последствиями. Она сделала бы радиоактивным воздух, землю, обломки породы, а это пагубно сказалось бы на людях.

Майор Ершов знал, конечно, что атомную энергию можно было использовать и другим способом: превратить её в тепло, а тепло преобразовать в электрическую энергию, но, по сообщению Малиновкина, на строительстве применялись пока лишь обычные электрические станции.

Знал ли об этом Жанбаев? По словам Малиновкина, он мог проникнуть на строительство с группами многочисленных рабочих или даже на своем мотоцикле. Местность позволяла это. Что же тогда интересовало его здесь? Грузы? Нет, судя по справке заместителя начальника строительства, они были самыми обыкновенными. Но тогда непонятно, зачем Жанбаев дал задание Ершову сообщить ему об этих грузах? Положительно тут ничего нельзя понять. Всё было крайне замысловато. Оставалась одна надежда, что Жанбаев свяжется всё-таки с ним по радио и даст новое задание, которое внесет во всю эту историю какую-нибудь ясность.

Ершов посмотрел на часы — пора было готовиться к ночному радиосеансу. Он закрыл окно, потушил свет и вышел во Двор.

Готовя рацию к приему, майор вспомнил, что и у Малиновкина сегодня радиосеанс с Москвой. Может быть, Саблин сообщит что-нибудь такое, что поможет разгадать замыслы Жанбаева?

Так же как и в прошлую ночь, Ершов просидел более часа в колючих кустах боярышника, но не принял на условленной волне от Жанбаева ни единого звука. Рация была исправна. В телефоны её наушников врывались то музыка, то голоса людей, то писк морзянок. Но, может быть, испортилась рация у Жанбаева? Или что-нибудь помешало ему вести передачу?

Теряясь в догадках, Ершов решил уже было выключить радиостанцию, как вдруг снова вспомнил:

«А ведь как раз сейчас Малиновкин разговаривает с Москвой. Подключусь-ка и я к их разговору…»

Он быстро настроился на волну, на которой держал связь с Саблиным Малиновкин, и вскоре уловил четкий стук радиотелеграфного ключа. Сначала ему трудно было догадаться, кто передавал — Саблин или Малиновкин, так как он пропустил начало передачи и не принял ключевой группы радиотелеграфных знаков. Судя по слышимости, однако, передавал Малиновкин.

Но вот последовала небольшая пауза, и снова запела морзянка, теперь уже глуше: передача, видимо, велась издалека, и радиоволны, преломляясь где-то очень высоко над землей, в зоне ионосферы, то замирали, то слышались громче.

Теперь Ершову удалось принять и ключевую группу знаков. Код этот был ему знаком. Приняв всю радиограмму, он расшифровал её у себя в комнате.

Генерал Саблин передавал:

«Атомная энергия на стройучастке Перевальск — Кызылтау не применяется. Жанбаева интересует, видимо, что-то другое. Удалось перехватить шифровку его резидента. В ней не всё ясно, но, может быть, она пригодится вам. Передаем её текст: «Чтобы мы могли исправить допущенную вами ошибку, используйте сюрприз номер три».

Майор Ершов всю ночь думал над тем, что могла означать эта таинственная шифровка, адресованная Жанбаеву. В ней многое было неясно. Во-первых, что за ошибку он допустил? Может быть, им известно, что к Жанбаеву приехал не Мухтаров, а Ершов, и они обвиняют теперь Жанбаева в том, что он не сразу догадался об этом? Если так, то становится понятным, почему он скрылся куда-то и не связывается с Ершовым по радио. Во-вторых, что означает «сюрприз номер три»? Как этим сюрпризом можно исправить допущенную Жанбаевым ошибку? Может быть, и это имеет прямое отношение к нему, Ершову?

Майор поднялся с дивана и закурил. В комнате было душно. Он подошел к окну и открыл форточку. На улице было ещё темно. Дом напротив выступал из мрака мутным силуэтом. Где-то, захлебываясь от ярости, лаяла собака. Протяжно прогудел паровоз на станции. И снова всё замолкло.

Постояв немного у окна, Ершов медленно стал прохаживаться по комнате.

Что же они могли иметь в виду под «сюрпризом»? Что, если «сюрприз» — это их обычный прием: ликвидация опасного человека, то-есть его, Ершова? Майор и без того каждый день должен был ожидать, что его попытаются «убрать с пути» те, кому он мешал, с кем боролся. Но если враги собирались «убрать» его — значит, они разгадали его, значит, он был неосторожен, выдал себя чем-то и не сможет теперь выполнить свое задание…

А если под «сюрпризом» имеется в виду что-нибудь более значительное, чем покушение на контрразведчика Ершова? Непонятно, почему в шифровке сказано: «Чтобы мы могли исправить допущенную вами ошибку»? Повидимому, Жанбаев, используя «сюрприз», не сам исправит ошибку, а даст этим возможность «им» её исправить?

Ошибка Жанбаева была, наверно, в чем-то другом. Он, может быть, принял взрывы аммонита за взрыв атомной бомбы? Когда взрывают тысячи тонн обычной взрывчаткой, нетрудно принять её и за атомную. Наверно, сейсмографы Жанбаева вычертили ему такой график колебания почвы от этих взрывов, что он решил, будто это взрывы атомных бомб, и, видимо, донес об этом своим хозяевам, а потом, когда уже сам побывал на строительстве, понял, что допустил ошибку.

Всё, конечно, могло быть и так, но каким же «сюрпризом» Жанбаев должен был теперь исправить свою ошибку? И почему вообще эта ошибка могла иметь какое-то значение и нуждалась в исправлении?

 

ТАИНСТВЕННЫЙ ЧЕМОДАН

Пробираясь в кусты боярышника в третью ночь после встречи с Жанбаевым, Ершов решил, что если он и на этот раз не свяжется с ним по радио, значит Жанбаев ему определенно не доверяет.

Томительно тянулось время. До начала сеанса оставалось ещё десять минут, но Ершов уже включил рацию. Настраиваясь на нужную ему волну, он послушал кусочек какой-то музыкальной передачи, отрывок из доклада о международном положении, какой-то заграничный джаз и без трех минут двенадцать поставил визир настройки на приеме Жанбаева. Часы у него были выверены по радиосигналам и шли безукоризненно точно. Сегодня он менее чем когда-либо рассчитывал на разговор с Призраком, но вдруг в наушниках его четко застучал радиотелеграфный ключ: «Ту… ту-ту… ту» — эго был позывной Жанбаева.

Ершов вздрогнул от неожиданности и, затаив дыхание, торопливо стал записывать. Отстучав весь текст, Жанбаев повторил его, но Ершов и в первый раз успел записать всё без ошибок. Теперь нужно было срочно расшифровать радиограмму. Майор за это время так освоил код, что даже при тусклом свечении шкалы рации смог заменить цифры буквами.

«Вам надлежит срочно, сегодня же, выехать в Аксакальск, — приказывал Жанбаев. — Первый поезд идет туда в три тридцать. Зайдите там в привокзальную камеру хранения ручного багажа и получите мой чемодан. Квитанцию и удостоверение, по которому она выписана, найдете в справочнике по археологии на столе в вашей комнате. С полученным чемоданом немедленно возвращайтесь назад и ждите дальнейших указаний…»

После небольшой паузы Жанбаев продолжал передачу:

«За нами, кажется, следит какой-то парень. Он наводил справки обо мне в археологической базе. Будьте осторожны».

На этом радиосеанс был окончен.

«Выследил кто-то Малиновкина или Жанбаев заподозрил его со слов старика — заведующего археологической базой? — тревожно подумал Ершов. — А может быть, это Темирбек находится на службе у Жанбаева и следит за Малиновкиным? Очень возможно. Не случайно ведь пропадает он где-то целыми днями. Нужно быть ещё осторожнее…»

Затем мысли майора вернулись к заданию Жанбаева: «Не ловушка ли это? Может быть, и ловушка, но выполнить его необходимо».

Ершов спрятал рацию и, все ещё продолжая думать о приказании Жанбаева, вернулся в дом. Аскар давно уже спал или делал вид, что спит, — из комнаты его раздавался громкий храп. Темирбек ещё с утра уехал с каким-то поездом на стройучасток.

Майор прошел к себе в комнату и сразу же сел писать шифрованное письмо Малиновкину. Он сообщил ему о задании Жанбаева и о том, что Жанбаев подозревает лейтенанта. Приказал ему немедленно перебраться на другую квартиру и дать знать о себе письмом до востребования.

Аскару Ершов тоже написал записочку, в которой сообщал, что ему нужно срочно выехать по делам своего музея. Записку эту он оставил на столе в комнате хозяина.

До отхода местного поезда Перевальск — Аксакальск оставалось около часа. Нужно было торопиться на станцию. Ершов вышел на улицу и, проходя мимо почты, бросил в почтовый ящик письмо для Малиновкина.

…В Аксакальск он прибыл ранним утром и без особых происшествий получил в камере хранения ручного багажа чемодан по квитанции, выписанной на имя какого-то железнодорожного кондуктора Рахманова.

Чемодан был среднего размера, кожаный, по внешнему виду ничем не примечательный. Два внутренних замка его были закрыты; ключа к ним не было. Ершов подумал: не зайти ли ему в районное отделение Министерства внутренних дел и не попытаться ли там открыть чемодан? Но он тут же отказался от этой мысли: за ним могли следить, и это погубило бы всё дело.

Сев в поезд, Ершов все время думал о таинственном чемодане, осматривая его со всех сторон. Выбрав момент, когда в купе никого не было, он попытался даже открыть его замки стальной проволочкой. Но это не удалось, несмотря на все усилия Ершова, имевшего некоторый опыт в слесарном деле. Майор, впрочем, решил, что вдвоем с Малиновкиным они попытаются всё же открыть его в Перевальске. Но тут же родилась смутная мысль: «А что, если чемодан, открывшись, взлетит на воздух? Ведь это и могло оказаться как раз тем сюрпризом, о котором говорилось в перехваченной шифровке». Ну, а если вся эта история с чемоданом всего лишь проверка его, Ершова?

В Перевальск Ершов прибыл в три часа дня. Едва он вышел из вагона, как к нему тотчас подошел Аскар.

— Вот удачно приехали, — улыбаясь, сказал он. — Тут как раз записку от товарища Жанбаева привез для вас один его знакомый. Приказано немедленно вам её передать. Вот, пожалуйста.

Ершов торопливо развернул вчетверо сложенный листок бумаги и прочел:

«Дорогой Таир Александрович!

Простите, что так долго заставил вас ждать меня. Зато привезу вам такую историческую вещицу, что вы только ахнете! Да ещё и документики кое-какие, относящиеся к древнейшим временам, удалось раздобыть. Наберитесь терпения ещё денька на два-три. Посмотрите тем временем в местной библиотеке дореволюционные архивы, особенно том третий. На страницах 1, 6, 11, 20, 30 и 34 обратите внимание на пометки царского чиновника Аксенова.

А теперь к вам просьба: чемоданчик, который я просил вас привезти из Аксакальска, передайте Аскару, а он переправит его ко мне. Извините, что пришлось затруднить вас таким поручением, но у меня не было другого выхода. До скорой встречи.

Ваш Каныш Жанбаев»

Цифры текста были, конечно, шифром. Нужно было немедленно их раскодировать.

— Подождите минутку, — сказал Ершов Аскару, отходя в сторону. — Я напишу несколько слов Жанбаеву.

— Пожалуйста, — равнодушно ответил Аскар. — Только побыстрее. Поезд, с которым я должен буду отправить записку, скоро отходит.

Ершов достал блокнот и, прислонясь к стенке вокзального здания, стал расшифровывать тайнопись Жанбаева, а Аскар, чтобы не мешать ему, направился к киоску с газированной водой.

Секретные указания Жанбаева, зашифрованные цифрами текста, были лаконичны. Они лишь подтвердили распоряжение, данное открытым текстом.

Что же делать теперь? Не отдавать чемодана? Но это значит открыть себя и дать Жанбаеву возможность улизнуть. Арестовать немедленно Аскара? Но ведь он может оказаться и не сообщником Жанбаева и даже, оказавшись сообщником, может не знать, где сейчас Жанбаев. Недаром у Жанбаева кличка «Призрак» — он, конечно, никому не доверяет ничего серьезного, и Аскар вряд ли знает о нём что-нибудь определенное.

Однако время идет, нужно что-то предпринять. Джандербеков уже напился воды и, посматривая на часы, косится в сторону майора. Ничего не поделаешь — нужно, видимо, идти на риск…

Ершов торопливо написал записку с ничего не значащими словами и несколькими цифрами, зашифровав в ней свой позывной, чтобы Жанбаев знал, от кого она.

— Пожалуйста, Аскар Габдуллович, — обратился он к уже подходившему к нему Джандербекову, — вот вам чемодан и записка для Жанбаева.

По пути домой Ершов зашел на почту и получил письмо от Малиновкина. Лейтенант сообщал свой новый адрес. В соответствии с распоряжением Ершова он ни на станции, ни даже в городе сегодня не был. Будет сидеть дома до темноты, а вечером пойдет на почту за новым приказанием майора.

Ершов тут же на почте написал письмо Малиновкину. Рассказал ему о происшествии с чемоданом Жанбаева и предложил связаться с местными органами МВД и железнодорожным начальством. Нужно было срочно предупредить их об усилении бдительности и возможной диверсии на строительстве железной дороги. Могло ведь оказаться, что в чемодане, который привез Ершов Жанбаеву, была взрывчатка.

 

ТРЕВОЖНАЯ ОБСТАНОВКА

На следующий день после того, как Ершов вернулся из Аксакальска, ему снова удалось связаться по радио с Жанбаевым, который, коротко сообщив о получении чемодана, дал Ершову новое, довольно странное распоряжение:

«Если завтра Аскар не будет ночевать дома и не вернется к утру, немедленно забирайте рацию, садитесь на поезд и уезжайте в Аксакальск. К Габдулле Джандербекову не заходите. Снимите комнату на Джамбулской, двадцать один, у Арбузова. Передайте ему привет от меня и в двадцать четыре ноль-ноль будьте на приеме».

«Что бы это могло значить?» — удивленно подумал Ершов, выключая рацию. Похоже было, что Жанбаев собирается ликвидировать свою базу в Перевальске. Но какое отношение имеет к этому Аскар? С ним случится что-нибудь или ему поручается что-то очень серьезное? И почему следует избегать квартиры Габдуллы Джандербекова?

Пока было ясно только одно — Жанбаев собирается что-то предпринять. Нужно, значит, принять какие-то меры против этого, опередить его, не дать ему возможности осуществить свой замысел.

Не заходя домой, огородами Ершов вышел на улицу. Дом, в котором поселился теперь Малиновкин, был ему известен. Он специально проходил мимо него днем, чтобы на всякий случай знать, как попасть туда в ночное время. Без труда нашел он его и теперь и, осмотревшись по сторонам, негромко постучал в окно той комнаты, в которой проживал, Малиновкин.

Голова лейтенанта тотчас же появилась в окне. Узнав майора, Малиновкин осторожно отворил форточку:

— Что случилось, Андрей Николаевич?

— Можете вы незаметно выйти ко мне на улицу?

— Лучше, если я через окно вылезу, чтобы хозяев не тревожить.

Торопливо одевшись, лейтенант перекинул ноги через подоконник и спрыгнул на землю: в темноте он не опасался, что кто-нибудь заметит это.

Ершов взял Малиновкина под руку и, медленно направившись с ним вдоль глухой, темной улицы, сообщил о новой шифрограмме Жанбаева.

— Определенно этот негодяй задумал какую-то пакость! — возбужденно воскликнул Малиновкин, стискивая кулаки.

— Спокойнее, Дмитрий! — строго остановил его Ершов. — Постарайтесь обходиться без восклицаний. Отправляйтесь немедленно к начальнику местного МВД. Сообщите ему о возможной диверсии в ближайшие сутки. Попросите установить наблюдение за Аскаром Джандербековым. Предупредите об опасности и железнодорожников. Без их помощи вряд ли нам удастся что-нибудь сделать. А мне нужно возвращаться в дом Джандербекова, чтобы не вызвать подозрений Аскара. Встретимся утром в девять часов в молочной на углу Первомайской улицы.

Майор почти не спал остаток этой ночи, а как только рассвело, напряженно стал прислушиваться к звукам в доме Джандербекова. Темирбек не ночевал сегодня дома, но Аскар ещё вчера вечером будто невзначай сообщил Ершову, что он ушел в гости к какому-то родственнику и, наверно, там заночует.

Сам Аскар проснулся, как обычно, в семь часов. Он не спеша умылся на кухне, позавтракал и направился на работу. Ершов понаблюдал за ним через окно. Он шел своей развалистой, неторопливой походкой, слегка сутулясь и неуклюже размахивая руками. Конечно, нелепо было по походке судить о том, что на душе у Джандербекова, но Ершову показалось, что человек, что-то замышляющий, не может идти так спокойно.

Без четверти девять майор направился к Первомайской улице. Молочная только что открылась, когда он вошел в неё, но Малиновкин уже ухитрился каким-то образом заказать себе простоквашу и стакан кофе.

Ершов сел за соседний столик и вежливо попросил у Малиновкина меню. Лейтенант протянул ему продолговатую твердую папку, в которую была вложена записка.

«Сообщил всё кому следует, — писал лейтенант. — Обсудили все варианты возможных действий Жанбаева. Есть опасение, что он замышляет что-то в связи с отправлением сегодня на стройучасток эшелона со взрывчатыми веществами».

«Ну да, конечно, он постарается использовать это обстоятельство, — сразу же решил Ершов, чувствуя, как на лбу его выступает испарина. — А я, значит, привез ему чемодан с подрывными средствами».

Первой же реакцией было желание немедленно действовать: пойти на станцию и лично арестовать Аскара Джандербекова — потом видно будет, сообщник он Жанбаева или нет. Но тут же другой, более трезвый внутренний голос удержал его: что это даст? Срыв диверсии? Но ведь Жанбаев-то насторожится и если не осуществит своего замысла сейчас, то сделает это в другой раз, и тогда труднее будет предупредить его замысел — он поймет, что Ершову-Мухтарову нельзя больше доверять.

 

ГАЗЕТНЫЕ ВЫРЕЗКИ

В тот же день и примерно в то же самое время в кабинет генерала Саблина пришел с докладом полковник Осипов. В руках его была довольно пухлая папка с вырезками из иностранных газет. Он положил её на стол перед генералом и молча сел в кресло, ожидая, когда Саблин закончит просмотр документов, представленных ему на подпись.

Подписав последнюю бумагу и отложив её в сторону, генерал раскрыл наконец папку, принесенную Осиповым. Прочитав несколько газетных вырезок, он стал бегло перелистывать остальные, читая в них только заголовки статей и подчеркнутые Осиповым строки. По мере знакомства с этими материалами на лице его всё чаще возникало выражение недоумения, и он то и дело, бросал вопросительные взгляды на полковника. Осипов же задумчиво перелистывал иллюстрированный журнал, который он взял со стола Саблина, и казался безучастным.

— То, что буржуазные газеты продолжают писать о проблемах использования атомной энергии в мирных целях, меня ничуть не удивляет, — задумчиво проговорил наконец Саблин, слегка отодвигая в сторону папку с вырезками. — Не удивляет меня и пессимистический тон буржуазных деятелей по этому поводу. Протесты против безудержной гонки вооружений и грозным предупреждением звучащее требование народов запретить оружие массового уничтожения вынудили их к этому разговору. Зачем, однако, снова принес ты мне всё это — не пойму что-то.

— А ты не обратил разве внимания на то, что некоторые иностранные газеты ссылаются и на наш будто бы плачевный опыт использования атомной энергии? — спросил Осипов, придвигая к себе папку с вырезками.

— Так подобные газетные «утки» появляются ведь не впервые, — пожал плечами Саблин.

— Ну, а вот это, например. — Осипов вынул из папки и протянул генералу небольшую вырезку. — Они пишут тут об «ужасном взрыве с огромными жертвами», происшедшем будто бы на строительстве одной из наших среднеазиатских железнодорожных магистралей. Что ты об этом скажешь? Не кажется ли тебе, что статейка эта имеет какое-то отношение к миссии Жанбаева?

— Тут не указывается ведь точный адрес «происшествия»? — спросил Саблин, пробегая глазами небольшую газетную статью, которую он не заметил при просмотре вырезок, принесенных полковником Осиновым.

— Точного адреса нет, конечно, — ответил Осипов, нервно постукивая пальцами по краю стола, — да и быть не может, но боюсь, как бы они не попытались подкрепить эту газетную «утку» подлинными фактами.

— Точнее? — попросил Саблин, хотя сразу же понял мысль Осипова.

— Взрывом с большим количеством жертв, — ответил полковник и настороженно посмотрел в глаза собеседнику. — Не об этом ли «сюрпризе» говорилось в шифрограмме, адресованной Жанбаеву?

Теперь ход мыслей Саблина совпал с мыслями полковника: Илья Ильич тоже думал сейчас об этом «сюрпризе» и о майоре Ершове. Проник ли он уже в замыслы Жанбаева или всё ещё теряется в догадках? Нужно будет предупредить его: пусть имеет в виду возможность подобного «сюрприза».

— Когда у нас сегодня сеанс с Малиновкиным? — спросил генерал Саблин.

— В час ночи.

— Предупредите его, — коротко распорядился Илья Ильич.

— Слушаюсь.

В час ночи полковник Осипов уже сидел возле радиостанции и настороженно следил за уверенными действиями дежурного радиста. Он уже несколько раз вызывал Малиновкина, но ответа все не было. Когда большая стрелка часов стала отсчитывать одиннадцатую минуту второго часа, на лице полковника появились первые признаки нетерпения.

Радист, подождав немного, снова застучал ключом, посылая в эфир свои позывные, но и на этот раз никто не отозвался.

А спустя полчаса полковник Осипов докладывал генералу Саблину:

— Малиновкин сегодня впервые не ответил на наш вызов. Что бы это могло значить?

«Что бы это могло значить?» — размышлял генерал. Он не страдал бессонницей подобно полковнику Осипову и, несмотря на все волнения своего нелегкого трудового дня, хорошо спал ночами, если только срочные дела не были этому помехой. Сегодня, однако, он долго не мог заснуть.

Саблин прошел большую, суровую школу жизни. Были и победы, были и поражения на его пути. Он врывался в конспиративные квартиры белогвардейских офицеров в годы гражданской войны, выслеживал тайных агентов иностранных разведок в годы первых пятилеток, служил в армейской контрразведке в годы Великой Отечественной войны. В него стреляли враги явные; против него строили козни враги скрытые, пробравшиеся в органы государственной безопасности, но он никогда не сдавал своих позиций.

Всё сложнее становилась борьба, всё больших знаний требовала она от Саблина. Если в молодости полагался он главным образом на свою физическую силу, на верность глаза и на искусство владения оружием, то очень скоро потребовались и острое политическое чутье и знание международной обстановки. А теперь ко всему этому прибавилась нужда в таких познаниях, о которых в годы молодости своей он не имел даже элементарного представления. Возникла, например, необходимость в знании фототехники, микросъемки, радиотехники и даже телевидения. Не требовалось, конечно, быть специалистом в каждом из этих видов техники, но знание её основ и возможностей использования для целей разведки и контрразведки было совершенно необходимо.

А как только человечество подошло к преддверию атомного века, то Саблину, чтобы строже и надежнее охранять военную и государственную тайну производства этой энергии, пришлось взяться и за литературу по физике, слушать лекции, советоваться и консультироваться со специалистами в области атомной и термоядерной энергии.

Самым же главным для Саблина, без чего немыслимо было разобраться во всей сложности современной внешнеполитической и внутриполитической обстановки, всегда была марксистско-ленинская теория, помогавшая ему находить верные решения труднейших задач…

Генерал Саблин лежал теперь в постели с открытыми глазами, выверял и взвешивал всё, пытаясь предвидеть дальнейшее развитие событий, возможные поступки врагов и действия своих подчиненных. Положение майора Ершова казалось ему особенно сложным; помочь ему требовалось больше, чем кому-либо другому. Но Саблину самому был не вполне ещё ясен очередной ход противника, а не разгадав этого хода, нельзя было дать Ершову верного совета.

 

НОЧНОЙ РЕЙС

Ночь была на редкость темной: в двух шагах ничего не было видно.

— Нужно же затянуть отправку такого эшелона дотемна! — ворчал Шатров, поглядывая в окно паровозной будки на мрачное, беззвездное небо.

— Дежурный говорит, что перегон был занят, — заметил Рябов, подкачивавший инжектором воду в котел. — С Абдулаевым что-то случилось. Застрял он на перегоне Голубой арык — Сосновый бор. Только с помощью толкача еле втащили его на подъем.

В окно Шатров видел разноцветные огоньки станционных сигналов и желтые пятна фонарей в руках осмотрщиков вагонов, проверявших только что прибывший на станцию товарный состав. Блеснул вдалеке луч прожектора локомотива поезда, отходившего от пассажирской станции в сторону Аксакальска.

Шатров знал уже об угрозе, нависшей над поездом, и хоть внешне ничем не выражал своей тревоги — на душе у него было неспокойно. Придирчивее, чем обычно, наблюдал он за работой помощников, требуя от них безукоризненной точности выполнения всех своих распоряжений.

— Держи по всей колосниковой решетке огонь ровным слоем, Федор! — приказывал он Рябову, заглядывая в топку.

— Тимченко! — кричал он кочегару, сортировавшему уголь на тендере. — Покрупнее подавай уголь. Мелочь искрить будет, а это опасно для нашего груза.

Так как поезд отправляли ночью, принимались особые меры предосторожности. Шатров заметил даже двух работников Министерства внутренних дел, несколько раз проходивших мимо состава.

А когда поезд должен был тронуться в путь, к Шатрову подошел коренастый военный и, приложив руку к козырьку фуражки, представился:

— Капитан Бегельдинов. Надеюсь, вас не нужно предупреждать, товарищ Шатров, о необходимости быть бдительным? У нас сегодня есть основания беспокоиться за ваш поезд…

— Что эти военные панику поднимают! — недовольно заметил Рябов, когда капитан отошел от их паровоза. — Настроение только портят!

По техническим причинам поезд задержался на станции ещё на полчаса. Вокруг попрежнему было темно и безлюдно. Дул ветер, уныло завывая в щелях паровозной будки. Тревожное настроение постепенно передалось и Рябову, и он всё чаще посматривал в окно будки на растворявшийся где-то во тьме хвост состава и призрачные огоньки сигнальных фонарей, мерцавших на станции.

Но вот главный кондуктор дал свисток, и поезд тронулся. Замелькали по сторонам привычные силуэты станционных строений, пестрые огоньки ночной сигнализации, тускло освещенный пригород, и поезд, набирая скорость, вышел наконец в открытую степь. Казалось, в непроглядной мгле ничего уже нельзя было разглядеть по сторонам, но Константин по выхваченным из темноты лучом прожектора кустикам, пикетным столбикам, уклоноуказателям, похожим на мрачные кресты, и по другим предупредительным знакам и знакомым предметам свободно читал местность и уверенно вел свой локомотив.

Когда поезд пришел на станцию Красная Юрта, на которой ему полагалась небольшая остановка, Рябов сошел с паровоза и прошелся вдоль состава. Вернувшись, он зябко передернул плечами и негромко проговорил:

— Действительно страшновато, понимаешь…

— А вот теперь я могу сказать тебе — на поднимай паники, — усмехнулся Константин.

С поездом Шатрова на тормозных площадках вагонов, переодетые стрелками железнодорожной охраны, ехали в эту ночь Ершов и Малиновкин: майор — вместе с главным кондуктором в голове поезда, лейтенант — с хвостовым кондуктором на последнем вагоне. Ещё три стрелка разместились на остальных тормозных площадках.

Малиновкин был в приподнятом настроении — наконец-то он участвует в настоящем деле!

«Чертовски нужная наша профессия контрразведчиков! — с гордостью думал он, всматриваясь в темноту. — Вот где-то в ночи неслышно ползут сейчас гады — шпионы и диверсанты. Они могут отравить колодцы, выкрасть важные военные документы, убить большого государственного деятеля, взорвать поезд со взрывчатыми веществами. Чтобы помешать им совершить их гнусное дело, нужно упорно идти по их следам; долгие, томительные дни терпеливо выжидать и выслеживать врага, рассчитывая каждый свой шаг и угадывая каждый его шаг и не имея права ошибиться. А когда наконец враг будет настигнут, когда его схватишь за горло и прижмешь к стенке, никому нельзя будет рассказать об этом деле, хотя очень захочется рассказать о нем, потому что это будет настоящий подвиг, которым смогут гордиться и твои друзья и твоя невеста, если только она есть у тебя…»

У Малиновкина не было пока невесты, и он тяжело вздохнул. У него была девушка, которая ему только нравилась, но для того, чтобы назвать её невестой, нужно было полюбить её так, как Шатров полюбил Ольгу.

Мысли Малиновкина отклонились в сторону: он вспомнил о Беловой, которую он видел недавно на станции Большой Курган. Она понравилась ему тогда, хотя он и не назвал бы её красавицей. Но, отогнав от себя эти воспоминания, он снова стал думать о контрразведчиках.

«Да, чекисту нельзя болтать о своей работе, иначе он может погубить и себя и дело, которое ему поручено. Если же он не умеет владеть собой и тщеславие окажется сильнее его воли, то он уже не контрразведчик, не чекист. Значит, он случайно совершил подвиг и его зря наградили. А слава и без того пойдет следом, если только заслужишь её честно».

Малиновкин вспомнил, как он первый раз смотрел кинокартину «Подвиг разведчика», каким уважением проникся к главному герою. «Надо быть только таким, как майор Федотов, — говорил он себе. — И я буду таким! Другим просто нельзя быть — незачем идти тогда в разведчики…»

Ершов тоже задумчиво смотрел в это время в непроглядно-темную степь за тормозной площадкой вагона.

«Пробрались ли уже враги на поезд или проникнут на него где-то в пути? — напряженно думал он. — И кто они, эти враги: сам ли это Жанбаев, Темирбек или Аскар Джандербеков?»

Конечно, и Аскар мог бы по приказанию Жанбаева подложить что-нибудь в один из вагонов, но за ним теперь тщательно следили, и Ершову было известно, что до отхода поезда он не выходил из помещения кондукторского резерва.

Ершов не опасался, что Призраком подкуплен кто-нибудь из кондукторской бригады. Ему ещё днем сообщили, кто будет сопровождать поезд. Все люди были надежные. Одного из них — главного кондуктора Бейсамбаева — он знал лично. Подойти незаметно к поезду в Перевальске тоже было невозможно, так как он охранялся усиленным нарядом. У Жанбаева оставался лишь такой ход: подобраться к поезду на одной из промежуточных станций. Значит, нужно быть повнимательнее на остановках.

— Сколько ещё у нас в пути остановок, товарищ Бейсамбаев? — спросил Ершов у главного кондуктора.

— Две всего остались, — ответил главный кондуктор. — Сейчас Курганча будет, а потом Абайская.

Когда поезд пришел на станцию Курганча, небо на востоке стало светлеть. Оно было теперь почти безоблачно. Ветер, всю ночь усердно разгонявший тучи, тоже немного успокоился. Контуры большегрузных крытых вагонов поезда постепенно становились всё отчетливее. Можно было разглядеть уже и составы, стоявшие на соседних путях, и станционные строения.

Несколько местных железнодорожников, вышедших встречать поезд Шатрова, медленно шли вдоль вагонов. Мерно покачивались в их руках фонари, бросая тусклые пятна света на серый песок балласта. Бейсамбаев поздоровался с одним из них, видимо с дежурным по станции, и пошел рядом.

Майор тоже соскочил со ступенек тормозной площадки и прошелся вдоль вагонов, посматривая по сторонам. С паровоза спрыгнул кто-то из бригады Шатрова, кажется Рябов. Прошли мимо осмотрщики вагонов, приподнимая длинными крючками крышки вагонных букс.

Стрелки железнодорожной охраны тоже ходили теперь вдоль состава, держа винтовки наперевес. К майору подошел сержант железнодорожной милиции, дежуривший на станции. Видимо, Бейсамбаев сообщил ему, что Ершов тут самый старший. Приложив руку к козырьку фуражки, он доложил:

— У нас тут всё в порядке, товарищ начальник. А у вас как?

— Да тоже как будто всё благополучно, — ответил Ершов. — Вы покараульте здесь за меня, а я пройдусь немного.

— Слушаюсь, — отозвался сержант.

Поинтересовавшись у Рябова, как у них идут дела на паровозе, Ершов повернулся назад и медленно пошел к хвосту поезда, останавливаясь у тормозных площадок и разговаривая со стрелками охраны. Когда он подходил уже к концу поезда, с хвостового вагона спрыгнул Малиновкин и торопливо пошел к нему навстречу.

— Ну, как тут у Вас дела, Митя?

— Всё в порядке, Андрей Николаевич, — ответил лейтенант и добавил, понижая голос: — Но вы знаете, оказывается, хвостовым кондуктором едет со мной Темирбек. Я его теперь только узнал, когда рассветать стало. Прежний хвостовой кондуктор, оказывается, внезапно заболел перед самым отходом поезда, и его заменили Темирбеком. Так, по крайней мере, объяснил мне это сам Темирбек.

— Это очень важное обстоятельство! — взволнованно проговорил Ершов. — Как он ведёт себя?

— Флегматично, как всегда. За всю дорогу ни слова не вымолвил, если не считать объяснения, которое дал мне всего полчаса назад.

— Мне нельзя показываться ему на глаза, но вы ни на минуту не упускайте его из виду! — торопливо распорядился Ершов. — Кто знает, может быть, именно ему поручил Жанбаев диверсию, хотя не верится мне, чтобы он доверил этому человеку такое дело…

Когда Ершов вернулся к своей тормозной площадке, Бейсамбаев сообщил ему:

— Ну, скоро двинемся дальше. Теперь уже без остановок. Поездной диспетчер обещает «зеленую улицу» до самого Большого Кургана. Целых полчаса на этом сэкономим.

— Сколько мы простоим тут ещё? — спросил Ершов.

— Минут пять, пожалуй. Не больше.

— А то, что у вас на хвостовом вагоне вместо Дослаева едет Темирбек, вам известно?

— Да, конечно, ведь Дослаев внезапно заболел. Я забыл вам об этом доложить. А Темирбека я хорошо знаю. Старательный человек. Родственник начальника нашего, Джандербекова.

Ничего не ответив Бейсамбаеву, Ершов снова пошел вдоль состава к хвосту поезда.

«Случайно так всё получилось или Темирбек имеет задание от Жанбаева? Аскар мог ведь специально всё так подстроить, чтобы Темирбек попал на этот поезд», — думал Ершов.

И всё-таки ему не очень верилось, чтобы главным исполнителем плана Жанбаева был этот угрюмый, туповатый Темирбек. Ещё в Москве, перед поездкой в Перевальск, Ершов подробно познакомился в справочном отделе министерства со всеми более или менее достоверными материалами о знаменитом Призраке. Архив министерства располагал главным образом газетными очерками и статьями буржуазных журналистов в отделах международной хроники. Они, конечно, многое присочиняли, окутывали личность Призрака ореолом романтики и таинственности. Статьи о нём были написаны в духе похождений небезызвестного полковника Лоуренса — героя английской разведки, мастера международных провокаций на Востоке.

Ко всем этим статьям, вырезанным из иностранных газет и журналов, были соответствующие комментарии работников Министерства иностранных дел. На основании всех этих данных получилось, что Призрак обычно пользовался очень небольшим количеством сообщников, никому из них не доверяя и никого не посвящая в основные свои планы. Главный же свой замысел он обычно осуществлял сам, без помощников.

Но зачем же тогда здесь этот Темирбек? Может быть, Призрак изменил тактику или поручил Темирбеку что-нибудь такое, что отвлекло бы внимание от самого Призрака? Для второстепенной роли мог, конечно, пригодиться и этот фанатик.

Да и вообще слишком уж что-то много помощников понадобилось Призраку на этот раз. Получалось, что на него работали Аскар, Темирбек и Мухтаров. Или, может быть, не все они его сообщники?

Ершов подходил уже к хвостовому вагону, когда поезд медленно тронулся с места.

«Куда же мне теперь вспрыгнуть?» — забеспокоился майор, прикидывая в уме, уместно ли будет ему появиться сейчас на тормозной площадке хвостового вагона лицом к лицу с Темирбеком.

Решив, что хвостовому кондуктору лучше не показываться, майор побежал было к ближайшей тормозной площадке, как вдруг услышал тревожный выкрик Малиновкина:

— Эй, Темирбек!

Майор остановился и снова торопливо повернулся к хвостовому вагону. Что бы это могло значить? Почему Малиновкин зовет Темирбека? Хвостовой вагон теперь подкатывался к нему, и он увидел свесившегося с противоположной стороны тормозной площадки лейтенанта.

— В чем дело, Дмитрий? — спросил он, поспешно вспрыгивая на ступеньки вагона.

— Темирбек пропал куда-то!.. — испуганно проговорил Малиновкин. — Кто-то из местных станционных работников только что проходил тут мимо, и Темирбек спрыгнул, чтобы узнать, как поезд пойдет дальше.

— Ну и что же? Говорите скорее!

— Я услышал его восклицание «Апырай»! Но поезд вдруг тронулся, и Темирбек словно сквозь землю провалился.

Несколько мгновений майор соображал. Он знал, что возглас «Апырай» означает у казахов удивление и даже испуг. Что же удивило или испугало Темирбека? Видимо, то, что поезд пойдет дальше без остановок. Значит, это как-то нарушало его планы…

А поезд между тем всё увеличивал скорость, и по сторонам всё чаще мелькали стоящие на соседних путях вагоны. Темирбека нужно было схватить немедленно! Замешан он в замыслы Жанбаева или нет — это выяснится позже, а сейчас его следует поймать во что бы то ни стало. Тут, на станции, нетрудно будет это сделать. На ней находятся только два состава порожняка, а сама станция — лишь несколько служебных построек. Вокруг же простиралась голая степь. Темирбеку тут не уйти никуда. Поймать его помогут Малиновкину сержант милиции, дежурящий на станции, и местные железнодорожники.

— Дмитрий, — почти выкрикнул Ершов, схватив лейтенанта за руку, — спрыгивайте немедленно и поймайте Темирбека во что бы то ни стало!..

Малиновкин торопливо кивнул головой и передал свою винтовку Ершову; у него в запасе был пистолет.

Поезд почти миновал станцию и развил такую скорость, что прыгать с него было рискованно. Но Малиновкин был хорошим спортсменом и спрыгнул благополучно.

Теперь уже почти совсем рассвело. Небольшое облачко на востоке окрасилось в яркий цвет. Красноватый отблеск его лег на землю.

«Зачем всё-таки Темирбек сбежал с поезда так поспешно?» — думал майор Ершов, наблюдая, как лейтенант Малиновкин перебегал через рельсы к составу порожняка, стоящему на станции.

И тут его осенила тревожная догадка: Темирбек, наверно, поставил на этом поезде мину замедленного действия, которая должна взорваться на последнем перегоне или на конечной станции, Большой Курган, где сосредоточивались не только наиболее ценные грузы и механизмы, но и находилось много рабочих. Он рассчитывал, видимо, покинуть поезд на предпоследней остановке, так как первоначально предполагалось, что эшелон будет останавливаться на всех станциях. Уйти с поезда раньше Темирбек, очевидно, не имел возможности, так как это вызвало бы подозрения, да и мину, по всей вероятности, нельзя было оставлять без присмотра.

Но где же может находиться эта мина?

«Она где-нибудь здесь, наверно», — решил Ершов и стал поспешно осматривать тормозную площадку.

 

ЗАМИНИРОВАННЫЙ ПОЕЗД ПРИХОДИТ В БОЛЬШОЙ КУРГАН

Рассветало, когда Ольга Белова, по поручению своего начальника, пришла на станцию встретить поезд Шатрова со взрывчатыми веществами. Тревожно было у неё на душе. За день до этого начальник ознакомил её с документами, пришедшими из местного отделения МВД. В них сообщалось о возможности диверсии со стороны врагов и предлагалось усилить бдительность в районе взрывных работ.

К тому же ещё вчера у Ольги был неприятный разговор с дежурным по станции Большой Курган — инженер-лейтенантом Грачевым. Он упрекал Ольгу в том, что подчиненные ей взрывники до сих пор не вывезли со станции значительное количество аммонита, находившегося в вагонах-складах. Вчера начальник Ольги дал указание инженеру, отвечающему за безопасность взрывных работ, немедленно вывезти аммонит со станции, но тот не успел ещё выполнить его приказание. А станция и без того была забита цистернами с бензином и другими легко воспламеняющимися материалами.

Ольга ходила теперь по перрону, тревожно раздумывая об этом и напряженно вглядываясь в ту сторону станции, откуда должен был показаться паровоз Шатрова. Она уже хотела было справиться у железнодорожного начальства, не опаздывает ли поезд Константина, но в это время к ней торопливо подошел оператор Ерохин и позвал к дежурному по станции.

Инженер-лейтенант Грачев удивил её бледностью лица и беспокойным блеском глаз. Она сразу же подумала, что случилось, видимо, что-то необычное, если так изменилась внешность этого хладнокровного человека.

— Что слышно о поезде Шатрова, товарищ Грачев? — торопливо спросила Ольга, с тревогой глядя в глаза дежурному.

— Поезд Шатрова близко, — ответил Грачев, и голос его дрогнул слегка, хотя он, видимо, изо всех сил старался скрыть своё волнение. — Прибудет с минуты на минуту, но…

Грачев замялся, будто не решаясь произнести какое-то страшное слово, но, сделав над собой усилие и осмотревшись по сторонам, проговорил, понижая голос почти до шопота:

— Он заминирован.

— Как?! — вскрикнула Ольга, сразу же почувствовав, что ладони её рук стали мокрыми.

— Диверсанты поставили на нем мину замедленного действия. Она может взорваться каждое мгновение, — пояснил дежурный, взяв наконец себя в руки. — Нужно действовать немедленно! Я прошу вас помочь мне. Необходимо предупредить всех об опасности. Я закрою семафор и не пущу поезд на станцию. Но если он взорвётся даже там — всё равно беда будет немалая.

— Что же я должна делать?

— Поднимите рабочих в бараках и уведите их за холмы. Бараки ведь в конце станции, как раз за входным семафором.

— Значит, если там взорвется поезд…

— Да, да! — нетерпеливо прервал её дежурный. — Именно поэтому нужно выводить их из бараков как можно скорее!

— Хорошо, я сделаю это! — с неожиданной решимостью проговорила Ольга.

Она почувствовала вдруг необыкновенный прилив сил и уже собиралась выбежать из конторы дежурного по станции, но Грачев торопливым жестом остановил её:

— Минуточку, Ольга Васильевна! Я пошлю с вами Ерохина. Он предупредит поездную бригаду об опасности. Они ведь не знают ещё, что поезд заминирован… Ерохин, — повернулся Грачев к оператору, молодому человеку, настороженно прислушивавшемуся к разговору дежурного с Беловой, — понятно вам, что от вас требуется?

— Так точно, товарищ инженер-лейтенант!

— Действуйте!

Ольга и Ерохин почти одновременно вышли из конторы дежурного. До входного семафора было ещё довольно далеко, но они не выдержали и побежали вдоль пути, прыгая со шпалы на шпалу.

Они пробежали уже значительную часть расстояния и приближались к семафору, когда крыло его тяжело опустилось, будто простреленное кем-то живое крыло смертельно раненной птицы. И как раз в это время из-за холмов вынырнул паровоз Шатрова с ещё не потушенным прожектором и каким-то лихорадочным блеском буферных сигнальных огней.

— Знаете что, товарищ Ерохин… — Ольга остановилась на мгновение и схватила оператора за руку: — паровозную бригаду предупрежу я сама, а вы бегите к баракам.

Ерохин подумал, что девушка, видимо, устала и не может бежать дальше.

— Хорошо, — поспешно ответил он, — предупредите их, а я побегу спасать рабочих.

Поезд Шатрова заметно сбавил скорость и вот-вот готов был остановиться. Ольга бежала к нему, спотыкаясь и увязая в сыпучем песке. Но её заметили с паровоза. Константин, успевший уже остановить поезд, поспешно спускался из будки машиниста ей навстречу.

— Константин, Костя!.. — почти задыхаясь, прокричала она, хватаясь за лесенку паровоза. — Ваш поезд заминирован! Мина должна взорваться скоро! Уходите немедленно с паровоза!..

— Как — уходить?.. — Константин остановился на последней ступеньке — Бараки же вокруг… Как же можно?.. Ты слышишь, Федор?

Побледневший Рябов высунулся из окна паровозной будки.

— Кто такое сумасшедшее приказание дал — бросить паровоз?.. — прокричал он, меряя девушку злыми глазами.

— Вот что, — перебивая Рябова, торопливо проговорил Шатров. — Перегон ещё считается занятым нами, и мы сейчас задним ходом уведем на него поезд. Бегите быстрее на станцию, Ольга Васильевна, и доложите об этом дежурному.

— Не рискуйте вы так, Костя! — испуганно проговорила Ольга и, заметив по выражению лица Шатрова, что он не изменит своего решения, изо всех сил побежала к станции.

— Тимченко! — крикнул между тем Шатров кочегару. — Живо спрыгивай с паровоза и беги предупредить охрану и нашу поездную бригаду! Пусть они поскорее соскакивают с поезда. Ты тоже оставайся с ними. Перепуганный кочегар почти скатился с паровоза.

Видя, с какой поспешностью убегает с паровоза Тимченко, Шатров повернулся к Рябову:

— Иди и ты, Федор…

— Да ты что?.. — Рябов зло выругался.

И Константин понял, что Федор ни за что не уйдет с паровоза.

А времени терять было нельзя. Он поспешно схватился за рукоятку переводного механизма и установил её для пуска паровоза задним ходом. Отпустив затем тормоза, Шатров приоткрыл слегка регулятор, впуская пар в цилиндры, и медленно сдвинул состав с места. Бледный, дрожащий от волнения Рябов судорожно вцепился потными руками в подоконник паровозной будки, будто опасаясь, что кто-то может силой стащить его с локомотива. Он механически следил за быстрыми, уверенными действиями Шатрова, но, казалось, не понимал, что тот делает.

А поезд постепенно набирал скорость и всё дальше уходил от станции. Местность по сторонам железнодорожного пути становилась всё пустыннее. Лишь жесткий, пыльный кустарник, росший по склонам невысоких пологих холмов, слегка оживлял унылый пейзаж, да первые лучи показавшегося из-за горизонта солнца прибавили несколько ярких бликов к тусклым в эту пору года краскам местной природы.

Постепенно приходя в себя, Рябов, посмотрел в окно на убегавшие вперед вагоны. В красноватых лучах восходящего солнца они казались залитыми кровью. Федор торопливо повернулся к Шатрову.

— Так, значит, и погибнем мы тут, Костя?.. — проговорил он дрогнувшим, незнакомым голосом.

Константин не ответил. Он торопливо высунулся в окно и произнес, будто рассуждая вслух:

— Ну, хватит, кажется… Теперь уже не опасно.

Потом прикрыл регулятор и стал осторожно притормаживать поезд. Федор, ничего не понимая, удивленно смотрел на него. А когда состав уже почти совсем остановился, Шатров резко повернулся к нему и крикнул:

— Чего стоишь? Быстро отцепляй паровоз!

Тут только Федор понял замысел Шатрова и стремительно бросился вниз по лесенке паровоза. Достигнув земли, он едва устоял на ногах и побежал по обочине железнодорожного полотна вдоль всё ещё медленно катившегося тендера. Песок под ногами казался необычайно зыбким — ноги тонули в нём, бежать было трудно. Пот заливал разгоряченное лицо Федора, а сердце билось так учащенно, словно он без передышки преодолел огромное расстояние.

Добежав наконец до конца тендера, он цепко ухватился за его буферный брус и, торопливо поймав торчащий сбоку рычаг расцепного привода автосцепки, с силой приподнял его вверх, вывел из прямоугольного паза кронштейна, затем до отказа повернул на себя и опустил в прежнее положение. Звякнула цепь, скрипнул валик подъемника, и огромные кулаки автосцепки разомкнули свою стальную хватку.

Поезд теперь совсем остановился. Федор хотел уже было броситься назад, к паровозу, но вспомнил, что не разъединил ещё воздушную магистраль автоматических тормозов. Нагнувшись, он поспешно перекрыл концевые краны магистральной трубы и, схватившись за резиновые рукава, легко разомкнул их половинки.

— Что ты там копаешься, Федор? — сердито крикнул Шатров, высовываясь из паровозной будки.

Рябов проворно вылез из-под вагонных соединений и опрометью бросился к паровозу. А когда он схватился наконец за поручни лесенки, локомотив стал медленно отделяться от состава, готового ежесекундно взлететь на воздух. Рябов уже почти взобрался на паровоз, как вдруг услышал чей-то громкий крик:

— Рябов! Шатров!

Юноша поспешно обернулся и увидел, как вдоль состава бежал к паровозу какой-то человек в военной форме, энергично размахивая руками.

 

ЗА ПОЛЧАСА ДО ВЗРЫВА

Станция осталась далеко позади, когда Ершов заметил под небольшой лавочкой тормозной площадки сундучок, окованный железом. Такие сундучки обычно берут с собой в дорогу поездные бригады. Наверно, его оставил здесь хвостовой кондуктор Темирбек.

Торопливо нагнувшись, Ершов заметил массивный замок в петлях крышки и, потрогав его, убедился, что он закрыт. Тогда майор осторожно выдвинул сундук из-под лавочки на середину тормозной площадки. Он почти не сомневался теперь, что мина замедленного действия в этом сундуке. Приложив ухо к крышке, майор прислушался, но шум колес поезда, видимо, заглушал тиканье часового механизма внутри сундука.

Нужно было немедленно открыть замок, но чем? Ершов ощупал карманы — в них не было ничего подходящего. Но тут взгляд его упал на винтовку Малиновкина, которую он прислонил к барьеру тормозной площадки. Ершов снял с нее штык и острый конец его просунул в дужку одной из петель сундука. Упругая сталь штыка прогнулась слегка от усилия его рук, но и дужка начала медленно сворачиваться в сторону. Нужно было бы посильнее нажать на нее, но Ершов боялся шевелить сундук, чтобы не потревожить мину.

Наконец перекрученная несколько раз железная петля отскочила от сундука. Майор, затаив дыхание, осторожно открыл крышку и тотчас же увидел коричневый грибообразный предмет, торчавший из деревянной коробки, вложенной в сундук. Не могло быть сомнения, что это взрыватель мины замедленного действия. В коробке же, из которой он торчал, находилась, видимо, взрывчатка.

Ершов торопливым движением вытер выступивший на лбу холодный пот и опустился перед сундуком на корточки. За время работы в разведке и контрразведке он изучил множество систем различных мин замедленного действия — и своих, отечественных, и иностранных. Взглянув теперь на коричневый гриб, он сразу же сообразил, что это взрыватель мины замедленного действия. Он несколько напоминал немецкий часовой взрыватель «I-Feder-504» с заводом на двадцать одни сутки. Но механизм его был незнакомой конструкции.

Присмотревшись к нему повнимательнее, майор обнаружил в верхней, уширенной части его корпуса несколько подвижных ободков с рубчиками накатки. Нижняя же, цилиндрическая часть, имевшая меньший диаметр, была, очевидно, ввинчена в запальную шашку со взрывчаткой, лежавшей внутри деревянного ящика.

Первой мыслью Ершова было схватить сундук с этой миной и сбросить с поезда. Но он тут же сообразил, что вряд ли удастся отбросить его так далеко, чтобы не опасаться детонации, в случае если мина взорвется, а она взорвалась бы непременно. Мину вообще опасно было трогать, так как она могла взорваться даже в руках от самого легкого сотрясения.

Поезд между тем развил довольно значительную скорость, и телеграфные столбы по бокам тормозной площадки мелькали всё чаще и чаще. Но Ершов уже ни на что не обращал внимания, все мысли и чувства его были сосредоточены теперь только на мине. Продолжая изучать её, он заметил вскоре на верхней части корпуса взрывателя смотровое окошко. Через застекленное отверстие его были видны колесико балансирного маятника и установочный диск с красными делениями и цифрами. Нетрудно было сообразить, что цифры на дуге диска означают часы, а деления между ними — минуты.

Пока Ершов изучал взрыватель, он заметил, что установочный диск его сместился справа налево на два мелких деления. Сверившись со своими часами, майор определил, что смещение это соответствует двум минутам.

«На какое же время рассчитано замедление? Когда произойдет взрыв?» — тревожно думал Ершов, ещё ниже склоняясь над сундуком Темирбека.

Не дотрагиваясь до мины, он торопливо принялся осматривать её взрыватель со всех сторон. В самой верхней части его, в центре широкого ободка с рубчиками накатки, он заметил вскоре головку с красными черточками делений и цифрами от «1» до «24». Как и в смотровом окошке, здесь находился красный треугольник. Угол его совмещался с цифрой «5». Видимо, это и было заданное время замедления механизма взрывателя. До взрыва, следовательно, оставалось теперь всего полчаса.

Хотя полчаса — это совсем короткий промежуток, Ершов все же вздохнул с некоторым облегчением. Вынув платок из кармана, он вытер им лицо, мокрое от пота, и впервые осмотрелся по сторонам.

С тормозной площадки хвостового вагона была видна холмистая местность с низкорослым кустарником, подступавшим почти к самому полотну железной дороги. Выжженный солнцем и припудренный пылью балластного песка, он казался неживым, окаменевшим. Зато многочисленные холмы, тесно примыкавшие друг к другу, в легком мареве утреннего тумана представлялись свернувшимися в клубок спящими животными. А вверху, над холмами и над крышами вагонов, уже розовело небо раннего утра.

Нужно было торопиться, так как с каждой минутой механизм взрывателя становился всё более чувствительным к сотрясению. Боевая пружина его вот-вот готова была послать ударник в чувствительную сердцевину капсюля-детонатора.

Но где же тут предохранитель взрывателя? Ершов знал, что при обезвреживании мин замедленного действия необходимо прежде всего остановить часовой механизм. В немецком взрывателе «I-Feder-504» это делалось просто: нижнее, подвижное кольцо на уширенной части его корпуса нужно было только переместить несколько вправо.

Есть ли тут такое кольцо?

Ершов ещё раз осмотрел корпус взрывателя. Вот чуть пониже верхнего заводного ободка видны рубчики второго ободка, поменьше размером. Может быть, поворот именно этого кольца остановит часовой механизм?

Ершов осторожно дотронулся до корпуса взрывателя, но тотчас же отдернул руку. А что, если это не то кольцо? Поворот его может ведь и ускорить взрыв…

Поглощенный тревожными мыслями, майор не почувствовал, что поезд стал постепенно уменьшать скорость. Он заметил это лишь тогда, когда эшелон совсем остановился. Что оставалось делать? Бросить всё и бежать с поезда? В это самое мгновение он услышал, что кто-то закричал диким голосом: «Спасайся! Взорвемся!»

А может быть, схватить мину и убежать в поле?

Но ведь до взрыва остались считанные минуты. Механизм взрывателя напряжен до последнего предела. Самого легкого сотрясения может оказаться достаточно, чтобы он сработал и взорвал мину прежде, чем удастся отнести её от эшелона. Нет, нужно продолжать обезвреживание теперь же.

Ершов положил уже руку на кольцо с узким ободком, но всё ещё никак не мог решиться повернуть его, хотя не сомневался почти, что ключ к разгадке секрета взрывателя именно в этом ободке…

И вдруг поезд чуть слышно дрогнул, тронувшись с места, и задним ходом медленно двинулся со станции.

«Значит, машинист узнал, что состав заминирован! — радостно подумал Ершов. — Узнал и не побоялся увести назад страшный груз…»

Ершов больше не колебался. Он ещё раз присмотрелся к кольцу с узким ободком и обнаружил на нем красный треугольник — он находился как раз против такого же треугольника на неподвижной части корпуса и, видимо, означал установку взрывателя на боевой взвод. На некотором расстоянии от пего виднелся второй треугольник — белый.

Осторожно придерживая левой рукой корпус взрывателя, чтобы он не двигался и не шевелился, слегка дрожащими пальцами правой руки Ершов стал медленно поворачивать кольцо с узким ободком, ежеминутно ожидая взрыва. Майор был совсем мокрым от нервного напряжения, когда совместил наконец красный треугольник на ободке с белым на корпусе взрывателя.

Через смотровое окошечко стало видно теперь, что балансирное колесико перестало двигаться.

У Ершова сразу же отлегло от сердца, и он громко, с облегчением вздохнул. Уже с большей уверенностью он отделил взрыватель от ящика со взрывчаткой и вывинтил капсюль-детонатор из нижней трубки его корпуса.

Поезд теперь снова стал сбавлять ход, но Ершов почти не обратил на это внимания. Он был счастлив, что обезвредил наконец мину, спас людей и поезд от верной гибели. Состояние сильного возбуждения, владевшее им всё это время, сменилось какой-то расслабленностью, почти сонливостью. Он почувствовал необходимость присесть, отдохнуть немного, спокойно выкурить папиросу. Опустившись на пол тормозной площадки, майор с удовольствием вытянул ноги, которые совсем затекли от долгого сидения на корточках.

Вверху, за выступом крыши вагона, виднелось небо. Оно не было выцветшим и блеклым, каким бывает днем в эту пору года, — это было чудесное утреннее небо, в котором, широко распластав крылья, парил молодой, сильный беркут.

Когда поезд совсем остановился, Ершов, будто очнувшись от сна, торопливо вскочил на ноги и подумал: «Нужно поскорее снять отсюда этот сундук и объявить всем, что опасность миновала».

Закрыв крышку, Ершов взял сундук и осторожно спустился с ним с площадки вагона. Он перенес его через кювет, сквозь жесткие, колючие ветви кустарника и, возвращаясь назад, окинул беглым взглядом вагоны состава. На тормозных площадках его не было видно ни души. Ершов быстрым шагом поспешил к паровозу и вдруг заметил, как из-под тендера выскочил какой-то человек в синей спецовке и стремительно побежал к локомотиву.

Узнав в нем помощника машиниста, Ершов радостно крикнул изо всех сил.

— Рябов! Шатров!

 

СПАСИБО ВАМ, ТОВАРИЩИ!

Сообщив дежурному по станции о замысле Шатрова, Ольга снова вернулась к входному семафору, не отдавая себе отчета, зачем она это делает. Она чувствовала неприятную, томящую слабость во всем теле и, отойдя немного в сторону от рельсов, медленно опустилась на обочину полотна железной дороги.

А где-то там, за холмами, похожими на верблюжьи горбы, человек, который, как она почувствовала теперь, был для нее самым дорогим на свете, угонял прочь от стройки, от людей, проживавших здесь, от неё, Ольги, смертоносный груз взрывчатки, каждое мгновение готовой взлететь на воздух и превратить в пепел поезд и всё живое вокруг на десятки метров.

Ольга сидела несколько минут с плотно закрытыми глазами, а когда открыла их, всё расплылось вокруг от слез. Никогда ещё не было ей так тяжело и страшно…

Солнце теперь совсем выбралось из-за холмов. Лучи его падали уже не так косо, как в первые минуты, и местность от этого изменила свой вид. Краски поблекли, стали спокойнее. Вокруг было тихо. Шум и суета на станции и в бараках прекратились, как только Шатров увел заминированный поезд. Поднявшись с насыпи, Ольга решила вернуться на станцию… Но вдруг за холмом, на который она так упорно смотрела, раздался сначала чуть слышный, а затем всё более крепнущий, почти торжественный звук паровозного свистка.

Ольга вздрогнула: «Неужели это поезд Кости?»

Приложив руку к глазам, она попыталась разглядеть вдали очертания паровоза. Она не задумывалась в это мгновение, почему возвращается назад заминированный поезд, почему он до сих пор не взорвался. Ей было ясно лишь одно — это поезд Константина, и, значит, Константин жив!

Как только поезд показался из-за холмов, Ольга бросилась ему навстречу, хотя он был ещё очень далеко. И тут только подумала со страхом: «Как же он не взорвался всё-таки? Почему они снова везут этот страшный груз на станцию?»

Девушка остановилась в замешательстве.

«Может быть, была допущена ошибка — и поезд не заминирован? Или, может быть, паровозная бригада совсем потеряла голову от страха, и обреченный эшелон панически мечется теперь по перегону?..»

Но нет — этому она не могла поверить. Это могло случиться с кем угодно, но только не с Константином. Константин не мог потерять голову от страха.

Ольга совершенно отчетливо представила себе его побледневшее от напряжения лицо с круто сведенными бровями, крепко стиснутые зубы, руку, сжавшую кран машиниста, напружинившееся мускулистое тело, готовое к любому стремительному движению, и ей нестерпимо захотелось вдруг быть с ним рядом, вместе встретить опасность, вместе одержать победу. Она не заметила даже, как снова быстро пошла навстречу поезду, который теперь прошел уже значительное расстояние и сбавлял скорость, приближаясь к закрытому семафору.

Константин, высунувшись из окна, первым заметил Ольгу. Он не поверил своим глазам, но тут же услышал голос Федора.

— Смотри-ка, Костя, — удивленно крикнул тот, — Ольга снова пришла к нам!

Константин ещё больше сбавил ход поезда. Теперь он шел совеем медленно, вот-вот готовый остановиться. Но прежде чем он остановился, Ольга крепко схватилась за поручни лесенки будки машиниста и быстро стала взбираться на паровоз. Федор поспешно протянул к ней руки, чтобы помочь, но она, будто не замечая его, шагнула к Константину и, не удерживая неожиданно хлынувших слез, бросилась к нему, порывисто обняла.

— Спасибо, спасибо вам, товарищи! — Она повернулась к Федору и протянула ему руку.

Она почувствовала в них в эту минуту верных друзей, с которыми ничто не страшно, с которыми можно пойти на любой подвиг, и назвала их товарищами, ибо не знала другого слова выше этого.

— Ещё одного человека нужно поблагодарить! — взволнованно проговорил Федор, повернувшись к смущенно улыбавшемуся майору Ершову. — Это ведь он обезвредил мину и спас поезд.

Ольга крепко пожала Ершову руку и снова подошла к Шатрову. А Константин всё смотрел на её сияющее лицо, на растрепавшиеся волосы, на большие ясные глаза, лучившиеся маленькими веселыми искорками счастья, и думал, что Ольга — самый лучший, самый замечательный человек на свете!

Выглянув в окно, он увидел всё ещё опущенное крыло семафора и крикнул Рябову:

— Придется сообщить им, Федор, что беда миновала, а то они, пожалуй, не решатся впустить нас на станцию!

— Да, видно, они изрядно струхнули там! — засмеялся Федор, радуясь, что всё благополучно кончилось.

— Спешит к нам кто-то со станции, — заметил Ершов, смотревший в окно с другой стороны паровозной будки.

Теперь Шатров и сам заметил, что три человека — один впереди и два позади — бежали к поезду по шпалам.

— Это сам начальник станции, — сказала Ольга, тоже выглядывая в окно паровозной будки из-за плеча Константина.

Спустя несколько минут начальник станции и сопровождавшие его железнодорожники были уже на паровозе и с удивлением слушали рассказ Шатрова. Начальник станции был ещё совсем молодым человеком и не умел сдерживать своих чувств. Он порывисто обнял всех по очереди и простодушно воскликнул:

— Ну и молодцы! Настоящие молодцы, честное слово!

Соскочив с паровоза, он по-мальчишески быстро побежал к станции, и вскоре красное крыло семафора взвилось вверх, открывая дорогу поезду, возвращающемуся чуть ли не с того света.

Константин потянул за ручку тяги, и долгий, могучий и торжественный голос паровозного свистка до боли в ушах потряс воздух.

— Я сойду здесь. У меня ведь нет разрешения на право проезда на паровозе, — сказала Ольга, собираясь спуститься по лесенке из будки машиниста.

— Останьтесь, Оля, — остановил её Константин. — Вы заслужили это право.

И Ольга осталась. Она стала позади Константина так, чтобы не мешать ему, но видеть его неторопливые и уверенные движения, точность управления механизмами огромного, пышущего жаром, полного затаенной мощи локомотива. И Константин, не оборачиваясь, всем своим существом ощущал её позади себя и готов был теперь вести свой поезд с любым грузом, на любые подъемы, через любые испытания. Он всегда знал, что выполнит свой долг в любой обстановке, но никогда ещё не чувствовал себя таким сильным, таким бесстрашным и таким нужным Родине.

А майор Ершов стоял в это время в дверях паровозной будки, крепко схватившись за поручни, и тоже взволнованно думал.

Он думал о просчете врагов, об их наивной надежде на легкую удачу. Враги надеялись, что бороться с ними будут одни только контрразведчики, и если удастся перехитрить контрразведчиков, можно будет праздновать победу.

А на деле все это оказалось не так просто. Даже если бы спасовал офицер контрразведки майор Ершов, если бы его обманули, ввели в заблуждение враги, всё равно рядовые советские люди — железнодорожники Шатров и Рябов — не дали бы им осуществить свои замыслы. Они, может быть, не смогли бы помешать взрыву всего эшелона, но зато уж непременно спасли бы станцию, людей, работающих на строительстве железной дороги, свой паровоз и самих себя. Они ведь и ему, Ершову, помогли справиться с миной, вдохновили на решительные действия.

Сознание близости с этими людьми, со всем своим народом наполнило теплотой сердце майора, и он почувствовал себя увереннее, чем когда-либо.

Теперь ему казалось, что у него стало гораздо больше сил для борьбы с Призраком.

 

МАНЕВР ТЕМИРБЕКА

Спрыгнув с поезда, лейтенант Малиновкин осмотрелся по сторонам. Неподалеку от него виднелся последний вагон стоящего на станции состава. Людей поблизости не было видно. Решив никому пока не выдавать своего присутствия, лейтенант поспешно взобрался в вагон, дверь которого была слегка отодвинута.

Вагон был пустой. Вторая его дверь тоже оказалось приоткрытой. Через её просвет Малиновкин стал внимательно осматривать станцию. На асфальтированной платформе, примыкавшей к станционным строениям — трем небольшим стандартным домикам, — он увидел сержанта железнодорожной милиции. Чуть подальше шагал по шпалам какой-то железнодорожник с зажженным фонарем в руках.

За станцией сразу же начиналась степь, голая, пустынная, просматривающаяся на большом пространстве. С другой стороны вагона, в котором сидел Малиновкин, на третьем станционном пути, стоял ещё один состав с порожними вагонами и платформами, а за ним простиралась такая же степь, поросшая низкорослыми травами да видневшимися кое-где белыми пятнами ковыля.

«В степь этот мерзавец не пойдет, конечно, — решил Малиновкин. — Но что же он тогда предпримет?..»

Малиновкин, как и майор Ершов, решил, что Темирбек, видимо, рассчитывал покинуть заминированный поезд только на предпоследней остановке. Может быть, местность там была более благоприятная или имелись, кроме железной дороги, какие-то другие средства передвижения. Мог ведь для него Жанбаев и мотоцикл где-нибудь там припрятать…

Малиновкин попробовал представить себе, что бы стал делать он сам на месте Темирбека. Уйти в степь — опасно; попробовать добраться до той станции, где он намеревался высадиться вначале, — рискованно. Оставалось, значит, только одно — притаиться в одном из вагонов и ждать, когда состав отправят в Перевальск. Но это неизвестно когда ещё могло произойти, а бегство Темирбека с поезда Шатрова не могло остаться незамеченным, и Темирбек должен был принять это во внимание.

Размышляя таким образом, Малиновкин снова стал осматривать станцию и вдруг заметил, что два путевых рабочих устанавливают на рельсы легкую автодрезину. Тотчас же у него возникла мысль: Темирбек, видимо, попытается воспользоваться этой автодрезиной. В его положении это единственный шанс на спасение.

Быстро выбравшись из вагона, Малиновкин расстегнул кобуру пистолета и, переложив оружие в карман брюк, осторожно двинулся к железнодорожникам, держась в тени вагонов. Они уже установили дрезину на рельсы и завели мотор. Со станционной платформы кто-то, видимо дежурный или сам начальник станции, подал им сигнал: очевидно, разрешение на выезд. Малиновкин подошел к дрезине так близко, что мог слышать разговор железнодорожников.

— Ну что — двинемся, пожалуй? — проговорил один из них.

— Двинемся! — ответил другой, голос которого показался Малиновкину знакомым.

Лейтенант решил подойти поближе, и в это время громко и торопливо зарокотал мотор. Ещё через мгновение дрезина дрогнула и покатилась в сторону Большого Кургана, но тут один из железнодорожников, лица которого Малиновкин до сих пор не видел, обернулся, чтобы поправить свисавший плащ, и лейтенант тотчас же узнал в нем Темирбека.

— Стой, стой! — срывающимся голосом закричал Малиновкин и, выхватив пистолет, побежал за дрезиной.

Второй железнодорожник обернулся и, увидев оружие в руках лейтенанта, остановил дрезину. На шум, поднятый Малиновкиным, из станционного здания выглянул сержант железнодорожной милиции и, придерживая рукой шашку, поспешил к месту происшествия.

Лейтенант подбежал тем временем к дрезине и схватил Темирбека за шиворот.

— Ага, мерзавец, попался! — торжествующе воскликнул он, хотя спокойствие Темирбека его несколько обескуражило.

Хвостовой кондуктор смотрел на него недоуменно и не делал ни малейшей попытки вырваться.

— Ты зачем меня хватаешь? — изумился он. — От поезда я отстал — это верно. Живот, понимаешь, схватило вдруг… А поезд ушел. Догонять теперь надо.

— Ладно, хватит тебе комедию ломать! — всё ещё не выпуская Темирбека из рук, проговорил Малиновкин, хотя в голосе его уже не было прежней уверенности.

— Верно, вроде, говорит человек, — вступился за Темирбека второй железнодорожник. — Я помощник дорожного мастера Рахманов. Знаю Темирбека немного. Он действительно кондуктором ездит. А то, что от поезда отстал, — так за это ему и без вас всыплют. Попросился он в Большой Курган подвезти — я и взял его, потому как человек знакомый.

— А вы сами кто же такой будете? — строго обратился к Малиновкину сержант.

Малиновкин молча протянул ему своё удостоверение. Сержант внимательно прочитал его и возвратил лейтенанту, приложив руку к козырьку фуражки.

К дрезине подошел начальник станции.

— В чём тут дело у вас? — спросил он, хмурясь и строго посматривая на сержанта.

— Видите ли… — повернулся к нему Малиновкин, выпустив наконец Темирбека. — Этот человек сбежал с поезда при очень подозрительных обстоятельствах.

— Как — сбежал? — закричал Темирбек, выпучив глаза. — Что он говорит такое, товарищ начальник? Я отстал. Пусть меня к главному кондуктору отправят — к товарищу Бейсамбаеву, всё ему объясню.

— Ну хорошо, — решил вдруг Малиновкин. — Садитесь, поедем! Разберемся во всём на месте… Можем мы поехать сейчас в Большой Курган, товарищ начальник станции?

— Доедете сначала до Абайска, а потом, когда поезд Шатрова прибудет в Большой Курган, вас тоже туда пропустят.

— Включайте мотор, товарищ Рахманов, — кивнул Малиновкин помощнику дорожного мастера и уселся на скамеечку дрезины рядом с Темирбеком.

«Чорт его знает, этого Темирбека, — думал он дорогой, когда дрезина выкатилась уже за пределы станции, — может быть, этот остолоп и в самом деле просто так отстал от поезда?..»

Темирбек между тем совершенно успокоился и даже, кажется, начал подремывать.

А дрезина развила уже такую скорость, что не уступила бы, пожалуй, и пассажирскому поезду. Она шла теперь по крутой насыпи, у подножия которой рос довольно густой кустарник.

— До Абайска остается километра полтора-два, — проговорил Рахманов. — За тем вон холмом будет закругление пути и сразу же станция покажется.

Едва он проговорил это, как Темирбек неожиданным, резким движением столкнул Ма-линовкина с дрезины с такой силой, что лейтенант кубарем скатился под откос. Рахманов испуганно вздрогнул и торопливо вскочил на ноги, но Темирбек так ловко сбросил и его вслед за Малиновкиным, что он даже крикнуть не успел.

Проехав ещё немного по направлению к Абайской, Темирбек сбавил ход дрезины и сам спрыгнул под откос железнодорожного полотна по другую его сторону.

Рахманов скатился по песчаной насыпи удачно, почти ничего не повредив. Зато Малиновкин лежал под откосом без движения — падая, он больно ударился головой о пикетный столбик и потерял сознание. Увидев, что лейтенант находится в бедственном положении, Рахманов немедленно поспешил к нему на помощь. Он осторожно приподнял голову Малиновкина и носовым платком вытер кровь с его лба.

— Рахманов… — чуть слышно произнес Малиновкин и сделал попытку приподняться, но снова со стоном опустился на землю.

— Что с вами?.. Что у вас повреждено? — растерянно проговорил Рахманов, не зная, чем можно помочь Малиновкину.

— Страшная боль в голове… — закрыв глаза и прижав руку ко лбу, ответил лейтенант. — Но вы оставьте меня пока тут. Я полежу немного… может быть, пройдет. Сейчас вам нужно бежать на станцию… Немедленно! Этот мерзавец Темирбек натворил что-то… Наверно, заминировал поезд. Бегите скорее на станцию… И пусть они сообщат Большому Кургану, что к ним идет заминированный поезд.

 

ЧТО ЖЕ ДЕЛАТЬ ДАЛЬШЕ?

На станцию Абайскую майор Ершов прибыл с резервным паровозом, возвращавшимся из Большого Кургана в Перевальск. Лейтенант Малиновкин, несколько оправившийся к тому времени, встретил Ершова на станционной платформе. Голова его была так тщательно забинтована, что фуражка не налезала и её приходилось держать в руке.

— Вот как меня разделал этот мерзавец! — смущенно проговорил Малиновкин, протягивая майору руку.

— Ничего, ничего, Митя, — дружески похлопал его по плечу Ершов. — Всякое бывает. Докладывайте, однако, что тут у вас произошло… И давайте зайдем куда-нибудь.

— К начальнику станции можно.

Показывая дорогу, Малиновкин пошел вперед, слегка прихрамывая на левую ногу.

— Ну, что же предприняли вы для поимки Темирбека? — спросил Ершов, как только они вошли в помещение начальника станции.

— Да я, собственно говоря, почти ничего и не предпринял, — смутился Малиновкин. — Полчаса почти пришлось пролежать под откосом железной дороги, пока смог двигаться. А железнодорожники тем временем обшарили всё окрестности вокруг Абайской. В кустарнике они слышали стрекот какого-то мотоцикла, кричали, чтобы водитель остановился, но он лишь увеличил скорость. Тогда стрелок железнодорожной охраны из винтовки, а начальник станции из своего охотничьего ружья выстрелили несколько раз по кустам, но, видимо, промахнулись.

— Сколько там было человек? — нетерпеливо спросил Ершов.

— Тут за станцией такой кустарник, Андрей Николаевич, — лес настоящий! — ответил Малиновкин. — Положительно ничего разглядеть нельзя. Так и осталось неизвестным — один ли там был Темирбек или и Жанбаев тоже.

Майор молчал. Он обдумывал создавшееся положение. Картина была мало утешительная.

— Похоже, что всё придется теперь начинать сначала… — задумчиво проговорил он.

— Почему же, Андрей Николаевич? — удивился Малиновкин.

— Я много думал сегодня о Темирбеке, — всё тем же тоном, будто размышляя вслух, продолжал Ершов, — и мне стало казаться, что он и Жанбаев одно и то же лицо.

— Да что вы, Андрей Николаевич! — воскликнул Малиновкин и даже привстал со стула. — Жанбаев ведь международная знаменитость. А от Темирбека дикостью и фанатизмом так и несет.

— Он к тому же и неповоротливым и мешковатым казался, — усмехнулся Ершов. — А как, однако, ловко он вас с дрезины сбросил. Нет, Митя, не так-то прост этот человек, и от него всего можно ожидать. Он под Лоуренса работает. Тот тоже — то в бедуина, то в дервиша перевоплощался.

— Ну хорошо! Допустим даже, что и так… — проговорил наконец Малиновкин. — Пусть Темирбек и Жанбаев — одно и то же лицо, но мы всё равно загоним его теперь в ловушку.

— Как же это так, любопытно узнать? — улыбнулся Ершов.

Лицо Малиновкина оживилось, глаза стали поблескивать. Говорил он торопливо, взволнованно:

— А куда же ему деваться? Его теперь, как дикого зверя, весь народ обложит. Железнодорожники его в лицо знают и уж не упустят. Значит, на железнодорожном транспорте ему не укрыться. Сюда он носа своего не осмелится сунуть. Сообщники его — Габдулла да Аскар — уже арестованы. Куда же ему податься? Один ход, значит, остается — на квартиру к Арбузову в Аксакальске. Он ведь сам вам его адрес назвал. Вот мы туда и поедем и будем там его поджидать.

— Да, интересную вы картину нарисовали! — рассмеялся Ершов. — Вроде шахматной задачи: ходят белые и на втором ходу делают мат. Недурно было бы, конечно. Только вы опять, дорогой мой, забыли, что противник у нас не такой уж простачок и сам в капкан не полезет. Он теперь даже еще осторожнее станет.

— Ну, а что же всё-таки делать ему теперь? — удивленно пожав плечами, спросил Малиновкин. — Куда податься? Где переждать тревожное время?

— Пока у него есть мотоцикл и рация, он ещё может маневрировать, — ответил Ершов.

— Да разве он решится теперь разъезжать на своем мотоцикле да еще с нелегальной радиостанцией! Его же моментально сцапают.

— А он не дурак, чтобы в крупных населённых пунктах показываться. Проскочит где-нибудь сторонкой. Нет, Дмитрий Иванович, не так всё это просто. Матерый враг никогда сам не пойдет в западню — его ещё туда загнать нужно.

— Мы и загоним его туда! — убежденно заявил Малиновкин, хотя и не представлял себе ясно, как это можно сделать.

 

ПОСЛЕДНЯЯ РАДИОГРАММА

До Аксакальска Ершов добрался только к четырем часам дня. Разыскав Джамбулскую улицу, он постучался в двери дома номер двадцать один и спросил Арбузова.

— Я и буду Арбузовым, — ответил ему рыжеволосый мужчина средних лет в гимнастерке военного покроя.

— Очень приятно! — любезно поздоровался Ершов. — А я Мухтаров Таир Александрович. Привет вам привез от Жанбаева.

Ничто не изменилось на сухощавом невыразительном лице Арбузова. Слегка припухшие, будто заспанные глаза его смотрели попрежнему равнодушно. Ершов подумал было, что он не туда попал, но хозяин, так и не изменив выражения лица, проговорил вдруг:

— Прошу вас, Таир Александрович, заходите, пожалуйста!

Распахнув перед Ершовым двери, он провел его в небольшую комнату с единственным окном, выходящим во двор. В комнате у окна стоял маленький столик, у стены — диван и два стула. Никакой другой мебели не было.

— Устраивайтесь тут, — всё тем же равнодушным голосом проговорил Арбузов. — Я выходной сегодня и весь день буду дома. Если что понадобится, позовите.

Ершов поставил на стол свой чемодан с рацией и посмотрел на часы. Времени было половина пятого, а в пять у него должен был состояться разговор с Малиновкиным. Лейтенанта он оставил в Перевальске, условившись связываться с ним по радио через каждый час.

Без пяти минут пять Ершов закрыл дверь своей комнаты на крючок и развернул рацию.

Ровно в пять часов Малиновкин подал свои позывные. Ершов отозвался и вскоре принял следующее шифрованное донесение:

«Шофер грузовой колхозной машины Шарипов сообщил начальнику Абайского отделения МВД, что в восемь часов утра его машину остановил на дороге подозрительный мужчина со следами крови на одежде и стал просить бензин. Шарипов ответил ему отказом. Тогда неизвестный выхватил пистолет и выстрелил в шофёра. Раненому Шарипову удалось, однако, включить скорость и удрать. Начальник Абайского отделения МВД тотчас же выслал на место происшествия отряд мотоциклистов. Они прочесали весь район, но ничего подозрительного не обнаружили. На всякий случай в районе происшествий дежурят теперь два мотоциклиста. Случай этот произошел в двадцати пяти километрах от станции Абайской. Полагаю, что нападение на Шарипова совершил Темирбек».

«Да, может быть, это и в самом деле Темирбек или даже сам Жанбаев, — размышлял майор Ершов, задумчиво прохаживаясь по комнате. — Но зачем ему бензин понадобился? Не могло же случиться так, что бак его машины случайно оказался незаправленным? Разве мог допустить подобную небрежность такой осторожный и опытный человек, как Жанбаев? Но в чем же дело тогда?»

В шесть часов Малиновкин снова связался с Ершовым по радио, но ничего нового не сообщил.

Новые известия поступили только в восемь часов вечера. Малиновкин докладывал, что радистам Перевальского отделения МВД удалось подслушать радиопередачу, зашифрованную текстом Стихотворений Эдгара По. Очевидно, это было донесение Жанбаева своему резиденту:

«Меня обстреляли железнодорожники. Поврежден бак с горючим, легко ранен в руку. Добрался только до Абайска. Достать там бензин не удалось. Мотоцикл теперь бесполезен. Придется бросить из-за этого и рацию. Оставаться в районе Абайска рискованно. Повсюду рыщут мотоциклисты. Жду ваших указаний».

Что ответил Жанбаеву резидент, принять не удалось. Помешали раскаты начавшейся грозы. Однако начальник Перевальского отделения МВД тотчас же отдал распоряжение — тщательно прочесать лесистую местность в районе Абайска. В результате удалось обнаружить поврежденный мотоцикл и, видимо, умышленно выведенную из строя рацию.

Попрежнему оставалось неизвестным: совсем он скрылся или свяжется еще с Ершовым-Мухтаровым? Верна ли к тому же догадка, что Темирбек и Жанбаев — одно и то же лицо?

Ершов понимал, что нужно немедленно предпринимать что-то, но что? Сейчас всё решала находчивость. Ведь Жанбаев может исчезнуть бесследно. Всё зависело от того, какое приказание получил он от своего резидента.

Ершов вот уже четверть часа ходил по комнате, не зная, что предпринять. Встреча с начальником Аксакальского отделения МВД могла привлечь внимание Арбузова, а Ершов не хотел до поры до времени настораживать его. О том, что сам Арбузов сможет предпринять что-нибудь, он не беспокоился: начальник Аксакальского отделения МВД поручил своим сотрудникам следить за его домом. Достаточно было Ершову подать условный сигнал, и Арбузов будет арестован при малейшей попытке к бегству.

Главная забота теперь заключалась в том, чтобы выловить самого Жанбаева. Искали его сейчас не только контрразведчики, но и железнодорожники и колхозники. Все были теперь настороже, все готовы были принять решительные меры.

В девять часов вечера Малиновкин сообщил ему новые сведения. Оказалось, что перевальский радиолюбитель-коротковолновик Касымов принял своим радиоаппаратом весь секретный разговор Жанбаева с его резидентом. Он долгие годы работал над усовершенствованием коротковолновых радиостанций и сконструировал такой аппарат, который мог вести прием и передачу в любую погоду. Придя к выводу, что перехваченная им передача носит секретный характер, Касымов тотчас же сообщил все записанные им радиотелеграфные сигналы органам МВД.

Эти сведения, во-первых, подтвердили текст, расшифрованный Малиновкиным; во-вторых, содержали ответ резидента Жанбаеву. Ответ этот был таков: «Плохо слышу вас. Повторите донесение».

Но и Жанбаев, видимо, ничего не мог разобрать из ответа резидента.

«Гроза мешает передаче…» — радировал он.

Разговор этот шел уже открытым текстом на английском языке. Кончился он тем, что резидент приказал Жанбаеву быть на приеме в час ночи, как обычно. Понял это распоряжение Жанбаев или не понял — оставалось неизвестным. Однако на этом, видимо, радиосеанс тайных агентов окончился. Последние же слова резидента: «как обычно» — свидетельствовали о том, что радиосеанс в час ночи был у них ежедневно. Жанбаев, следовательно, знает об этом и, очевидно, постарается во что бы то ни стало связаться ночью со своим резидентом. А поскольку он вынужден был бросить свою рацию — значит, явится сюда, к Арбузову, чтобы воспользоваться радиостанцией Ершова-Мухтарова.

Придя к такому заключению, майор Ершов приказал Малиновкину срочно прибыть в Аксакальск и, связавшись с органами МВД, усилить засаду вокруг дома Арбузова.

Прибытия Малиновкина следовало ожидать не раньше чем через час. За это время нужно было обезопасить себя со стороны Арбузова, чтобы он не испортил всего дела и не подал какого-нибудь сигнала Жанбаеву.

На улице было уже совсем темно, но Ершов всё ещё не зажигал свет. Впотьмах он нащупал рацию и, включив её, связался с подполковником Ибрагимовым из местного отделения МВД, радист которого по просьбе Ершова находился теперь на пятиминутном приеме каждые четверть часа.

«Как только Арбузов выйдет из дома, возьмите его», — радировал Ершов подполковнику Ибрагимову.

Выключив рацию, Ершов вышел из своей комнаты и позвал Арбузова.

— Я только что связался по радио с Жанбаевым, — сказал ему майор. — Вам нужно будет встретить его на вокзале. Знаете вы его в лицо?

— Не знаю, — равнодушно ответил Арбузов.

— Это, впрочем, не имеет значения. Вы возьмете такси и ровно в одиннадцать будете ждать его на углу Железнодорожной и Советской. Он подойдет к машине и спросит: «Вы, случайно, не из промартели «Заря Востока»?» Ответьте на это: «А вы, случайно, не товарищ Каныш?» И если всё произойдет именно так — везите его сюда.

— Слушаюсь, — коротко ответил Арбузов и поспешно стал одеваться.

Когда он вышел, Ершов зажег свет в своей комнате. Это было сигналом оперативным работникам МВД. Они должны были дать Арбузову возможность уйти подальше от дома и там арестовать, не привлекая к этому ничьего внимания.

Томительно тянулось время. Наверно, Малиновкин прибыл уже в Аксакальск и находился теперь где-нибудь поблизости от дома Арбузова (лейтенанта должны были доставить в Аксакальск самолетом). Входить ему в дом Ершов не разрешал: Жанбаев мог бродить где-нибудь здесь поблизости, высматривая, насколько безопасно будет войти в дом своего сообщника.

Ровно в полночь Ершов включил рацию и настроился на волну, на которой он обычно поддерживал связь с Жанбаевым. Хотя было очевидно, что Жанбаев сегодня не свяжется с ним по радио, он всё же пробыл на приеме около пятнадцати минут. А стрелка часов всё двигалась вперед, и до часа ночи оставалось всё меньше времени.

Когда часы показали без десяти минут час, Ершов подумал, что Жанбаев либо не решился сегодня войти в дом Арбузова, либо ему не удалось добраться до Аксакальска. В это время негромко, но довольно решительно кто-то постучался в ближайшее к двери окно.

Ершов подошел к дверям и, не открывая их, спросил:

— Кто там?

— Товарищ Арбузов тут живет? — услышал он голос, похожий на тот, которым разговаривал с ним Жанбаев в кустах на дороге к Черной реке.

— Тут, — ответил Ершов, инстинктивным движением нащупывая пистолет в заднем кармане брюк.

— Я от Жанбаева, — продолжал тот же голос. — Мне поручено передать вам письмо и привет от него.

— Входите, пожалуйста! — проговорил Ершов и торопливо отворил дверь.

На улице и в коридоре было так темно, что майор не мог разглядеть, кто стоял перед ним. А посланец от Жанбаева (или, может быть, сам Жанбаев) поспешно вошел в коридор и произнес, понизив голос:

— Вы — Мухтароров?

— Так точно, — ответил Ершов, чувствуя как учащеннее стало биться его сердце.

— Погасите свет во всём доме и проводите меня поскорее к радиостанции!

Ершов вошел в дом первым и потушил свет во всех комнатах. Затем он провел Жанбаева (теперь майор уже не сомневался более, что это был Жанбаев) в комнату, в которой стоила рация, и прикрыл за ним дверь. Подождав, немного за дверью, он услышал вскоре, как Жанбаев включил рацию. Спустя, некоторое время послышался глухой, торопливый стук ключа радиотелеграфа.

Ершов, тотчас же поспешил к входным дверям, которые он оставил открытыми. Осветив, карманным фонарём коридор, майор, увидел Малиновкина.

— Весь дом надежно окружен, Андрей, Николаевич! — срывающимся шопотом доложил лейтенант.

— Поставьте людей у всех окон! — приказал Ершов. — Сами идите во двор и станьте у среднего окна. Два человека пусть осторожно войдут со мной в дом.

Когда Ершов вернулся к двери, за которой находился Жанбаев, он снова услышал отчетливый стук радиотелеграфного ключа. Спустя десять минут стало слышно, как Жанбаев выключил рацию.

— Мухтаров! — негромко позвал он Ершова.

Майор торопливо вошел в комнату и стал возле выключателя.

— Я сейчас должен уйти, Мухтаров… — продолжал Жанбаев.

Но Ершов, не дав ему договорить, быстро повернул выключатель.

— Нет, вы никуда не уйдете, господин Призрак! — проговорил он громко.

В ярком свете электричества Ершов увидел перед собой средних лет мужчину, одетого в казахский национальный костюм, и тотчас же узнал в нём Темирбека. Теперь, правда, он уже не сутулился так, как прежде, и вид его не был невзрачным, но не могло быть никаких сомнений, что он и Жанбаев — одно и то же лицо.

Жанбаев, казалось, растерялся на мгновение, увидев Ершова в форме майора Министерства внутренних дел и двух солдат с автоматами за его спиной. Но в следующий миг каким-то неуловимо быстрым движением он вскочил на подоконник и, прикрыв лицо полой халата, высадил плечами оконную раму. Со звоном посыпались во двор осколки стекла, и тотчас же раздался громкий голос Малиновкина:

— Стой, мерзавец! Теперь-то ты никуда уже больше не ускользнешь!..

…В тот же день майором Ершовым на имя генерала Саблина была послана последняя шифрованная радиограмма:

«Знаменитый Призрак со всеми своими сообщниками в наших руках. На предварительном допросе он признался, что настоящая его фамилия Сэмюэль Кристоф. Габдулла Джандербеков, уверяет, впрочем, что правильнее следует называть, его Семеном Христофоровым, по фамилии отца, белогвардейского офицера, атамана казачьей сотни, зверски усмирявшего в 1918 году восставшие против Колчака казахские деревни и аулы».

 

Александр Воинов

Кованый сундук

 

КОВАНЫЙ СУНДУК

Это случитесь 28 июня 1942 года на одной из военных дорог западнее Воронежа.

Ранним утром от серенькой, неприглядной хатки, затененной пыльными ветлами, отъехала грузовая машина. Только немногие знали, что здесь, в этом приземистом трехоконном домике, помещалась полевая касса Госбанка. Обычно она находилась рядом со штабом дивизии. Но несколько дней назад по указанию командования её, в числе других тыловых учреждений, переместили дальше от линии фронта. В кузове машины под серым брезентовым верхом стоял большой железный сундук, наглухо запертый и запечатанный. Много, видно, потрудился когда-то над этим сундуком хитроумный мастер Для прочности он оковал его широкими железными полосами, а для красоты сверху донизу усыпал узорчатыми бляхами и бесчисленным количеством медных заклепок, теперь уже потемневших от времени, но тонкой работы и самой разнообразной формы. Никакой пожар не способен расплавить толстые стенки сундука, а не посвященному в его сложное устройство не открыть замок, даже если он провозится с ним добрых полгода.

Надо сказать правду, сундуку этому гораздо более пристало бы стоять в каком-нибудь укромном уголке помещичьей усадьбы, купеческого дома или даже попросту комиссионного магазина, где его, может быть, приметил бы пристрастный взгляд завзятого любителя старины.

В походной канцелярии управления дивизии он был не очень-то на месте. Но случилось так, что прежний денежный ящик, многие годы стоявший в штабе дивизии и служивший верно свою службу, месяца три тому назад вдруг ни с того ни с сего отказался открываться, и его пришлось сломать.

С его стороны это была совершенно неожиданная, можно сказать неуместная, причуда. Однако начфин управления дивизии, капитан интендантской службы Соколов был не из тех, кого легко озадачить такими пустяками.

Он наведался к начальнику тыла своей дивизии, побывал у соседей, и через два дня на месте старого, такого обычного на вид денежного ящика уже стоял этот узорчатый трофейный кованый сундук с диковинным замком хитроумного устройства и таким толстым дном, что ему мог бы позавидовать самый солидный из современных несгораемых шкафов.

Так как новый сундук был очень тяжел, то его редко снимали с машины. В последние недели штаб часто менял свое местоположение, и капитан Соколов во избежание лишних хлопот предпочитал всю свою походную бухгалтерию держать, что называется, на колесах. Под брезентовым тентом его полуторки кочевали по размолотому колесами асфальту и горбатым колеям проселков перевязанные крест-накрест грубой тесьмой толстые папки с ведомостями и денежные документы, походный складной стол и такие же стулья с тонкими фанерными спинками — предмет особой гордости Соколова («Вот, полюбуйтесь: сложишь — и хоть в портфеле носи!»), и личные вещи начфина в черном, слегка потертом, но весьма основательном чемодане.

В пути все это хозяйство охраняли два автоматчика, и надо отдать Соколову справедливость — охрана у него была отлично дисциплинирована.

Автоматчики одинаково ревниво берегли и денежный ящик, и папки с документами, и, кажется, даже складной стул, на котором обычно сидел их начальник, когда выдавал зарплату офицерам.

Быть может, Соколов немножко больше, чем надо, любил похвалиться образцовым порядком своего, как он говорил, «боевого подразделения», но было даже по-своему приятно встретить где-нибудь на дороге эту небольшую, аккуратную машину и её хозяина, тщательно умытого, туго опоясанного, в шипели, казавшейся чуть тесноватой на его плотной, с прямыми плечами фигуре. Он сидел всегда рядом с шофером, слегка откинувшись на спинку сиденья и выставив вперед густую каштановую бороду, — товарищи называли её «партизанской», и, кажется, это было приятно Соколову. В кузове, выглядывая из-под тента, покуривали автоматчики…

Утром 28 июня полуторка Соколова, как всегда в полном боевом порядке, выехала в свой очередной рейс. Соколову надо было получить в полевой кассе Госбанка двести с небольшим тысяч для раздачи офицерам штаба и всем, кто входил в состав управления дивизии.

Через час после прибытия деньги были получены. Соколов вывел в ведомости золотым перышком авторучки свою изящную, четкую подпись с небольшим кудрявым росчерком и опять уселся в кабине плечом к плечу с шофером.

Машина выехала из деревни, но к месту назначения — в штаб дивизии — так и не прибыла.

Дивизия оказалась на главном направлении вражеского удара. На неё наступали два танковых корпуса. Двести «юнкерсов» и «мессершмиттов» непрерывно бомбили её боевые порядки и тылы… Дивизия с боями стала отходить к Воронежу.

На войне такие дни не редкость утро как будто начинается тихо, мирно Большое воинское хозяйство живет своей деловой, будничной походной, простой и в то же время сложной жизнью И вдруг — где он, этот быт? Прощай недолгий уют чужого жилья, короткая радость отдыха, крепкого сна, неторопливой еды! Опять дрожит земля и гудит воздух!

Так было и в тот памятный июньский день

…На одной из дорог солдаты вступили в бой с прорвавшимися в тыл немецкими броневиками. Один из них был подбит, а другой успел уйти. В километре от места боя на дороге догорала разбитая снарядом штабная автомашина. Знакомая, видавшая виды полуторатонка! Походная бухгалтерия капитана Соколова… Любой солдат в дивизии сразу узнал бы её. Около машины валялись трупы одного из автоматчиков и шофера. Начальник финансовой части Соколов и другой автоматчик исчезли. Исчез также и кованый сундук со всеми деньгами и документами. Но солдаты приметили и подобрали в канаве чудом сохранившийся, совершенно целехонький складной стул — из тех, которыми так гордился капитан Соколов, — да его большой плоский, сделанный по особому заказу портсигар из плексигласа с мудреным вензелем на крышке…

Солдата и шофера похоронили в придорожной роще, рядом с убитыми в том же бою, а капитана Соколова, второго автоматчика и денежный сундук искать не стали дивизия могла оказаться в окружении, и нужно было по приказу командования, совершив стремительный марш, занять оборону в районе Воронежа.

Вскоре в штаб дивизии был назначен другой начфин, совсем не похожий на прежнего, — очень худой, высокий и сутулый человек в каких-то двойных очках, с редкой фамилией Барабаш, а капитана Соколовя, внесенного в списки без вести пропавши понемногу стали заывать…

 

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О КАПИТАНЕ СОКОЛОВЕ

Впрочем, Соколова вспоминали, пожалуй, дольше, чем многих других. Не то чтоб его особенно любили, но хвалили все — и начальство и товарищи.

Он был, что называется, аккуратист. Никогда ничего не забывал, никогда не ошибался и не обсчитывался.

Когда он, слегка приподняв жесткие рыжеватые брови, принимал из рук офицера заявление с просьбой направить семье денежный аттестат, а потом бережно укладывал сложенный вчетверо помятый листок из блокнота в свой новенький желтый планшет, можно было считать, что дело уже сделано: заявление нигде не залежится и зарплата лейтенанта Фирсова или там майора Сидоренко вскоре будет исправно выплачиваться где-нибудь в Бугульме или в Молотовской области.

Если его благодарили, он отмахивался: «А как же, голуба! Это ведь вам деньги, а не щепки!..» Но маленькую заметку под названием «Чуткость к человеку», напечатанную в дивизионной газете, заметку, где, между прочим, положительно упоминался и начфин штаба такой-то дивизии, капитан Соколов тщательно вырезал и спрятал в нагрудный карман. Видно было, что он польщен и обрадован не на шутку.

В компании Соколов был приятен и увлекательно рассказывал разные случаи из своей рыболовной и охотничьей практики. Охоту и рыбную ловлю он любил до страсти и, вздыхая, говорил, что прежде, в мирное время, всякий свой отпуск проводил в лесу или на реке.

Он был из тех людей, которые, как говорится, нигде не пропадут. Всюду у него были приятели — среди интендантов, в Военторге, в сапожной мастерской штаба армии и даже в парикмахерской.

Всеми этими многочисленными связями он редко пользовался для себя лично, но охотно выручал товарищей. Можно было подумать, что это даже доставляет ему какое-то особое удовольствие.

Одним словом, парень был компанейский, свой, приятный и удобный в общежитии.

Однакоже при огромном количестве приятелей настоящих, близких друзей у Соколова не было.

— Чорт тебя знает… — говорил ему майор Медынский, начальник дивизионного госпиталя, человек умный, живой, но несколько грубоватый и склонный, когда надо и не надо, резать правду-матку в глаза, — со всеми-то ты знаком, со всеми на «ты», без тебя бы я бекеши нипочем не справил, а всё-таки ты какой-то не такой…

Соколов не обижался. Его как будто даже немного забавляло, что в нем видят нечто особенное.

— Что ж, — говорил он, самодовольно расправляя свою партизанскую бороду, — так и должно быть. Не очень-то станешь ходить нараспашку, когда отвечаешь за сотни тысяч. Попробовал бы ты на моём месте посидеть…

Возражать на это было трудно, и разговор сам собой прекращался.

…И вот этот-то человек, так хорошо умевший приспосабливаться к жизни, славный товарищ и аккуратный, добросовестный служака, пропал без вести.

 

УДАР НА ДОНУ

Со времени июньских боев прошло восемь месяцев. После небольшого отдыха дивизию передали другой, соседней армии и перевели на новый участок, по среднему течению Дона. Дивизия заняла позиции вдоль берега реки, напротив совершенно разрушенного гитлеровцами небольшого городка.

Полковник Ястребов, опытный боевой командир, уже не раз получавший сложные задания, готовил свои части к наступлению. Командующий армией вызвал его к себе и поставил перед дивизией боевую задачу: выбить гитлеровцев из городка, а затем повернуть на юг и с хода освободить старинный русский город О. Это было важно для успеха всего фронта.

Предстоял бой, во время которого дивизии надо было форсировать Дон и захватить противоположный берег реки. Задача была нелегкой. Крутой склон, почти отвесно спадающий к воде, немцы превратили в настоящую крепость. Прорыли в нём множество ячеек, соединили их внутренними ходами, установили пулеметы, пушки, минометы…

Вечером накануне наступления около блиндажа, в котором размещался командный пункт дивизии, остановился вездеход. На примятый, притоптанный снег вышли два человека в одинаковых гражданских черных пальто с серыми барашковыми воротниками.

И всё-таки люди эти совсем не походили друг на друга. Один, видимо старший по возрасту, лет пятидесяти, а может, и побольше, был сухощав, лёгок и ловок в движениях и как-то даже по-юношески стремителен. Его смуглое лицо было освещено глубоко посаженными черными, необыкновенно живыми и любопытными глазами. Воротник пальто у него был расстёгнут, шапка слегка сдвинута на затылок. Из-под неё выбивалась, спускаясь на самую бровь, прядь прямых черных волос.

Из машины он выскочил, как на пружинах, и, дожидаясь штабного офицера, который пошел доложить о гостях командиру дивизии, сразу стал похаживать по узенькой, вытоптанной в снегу тропинке, постукивая каблуком о каблук, чтобы скорее согреться.

Его спутник не торопясь, осторожно и медленно вылезал из машины. Сначала он высунул одну ногу, надежно утвердился на ней и уж тогда, немного подумав, поставил на землю вторую. После этого он слегка похлопал ладонями в теплых вязаных варежках и поглубже надвинул на уши шапку с аккуратно завязанными на затылке тесемочками.

Его густо порозовевшее на морозе лицо с прозрачно-голубыми глазами было необыкновенно серьезным. Он посмотрел сперва направо, потом налево и сказал, солидно откашлявшись:

— Ну, вот и приехали!

Как раз в этот момент дверь блиндажа распахнулась, и на пороге появился сам командир дивизии, полковник Ястребов — маленький, худощавый человек, к которому удивительно подходила его фамилия. У него был резкий, даже острый профиль, нос клювом и почти вертикальные брови над круглыми карими глазами, веселыми и сердитыми одновременно.

Солдаты в дивизии называли его «наш ястребок». Они и не знали, что с этим прозвищем он окончил школу, военное училище и даже академию и что так же, как они, называет его и командующий армией, в которую входит его дивизия.

Завидя гостей, Ястребов сделал приветственное движение рукой и крикнул звонким на морозе голосом:

— Прошу, товарищи!

Худощавый круто повернулся и быстро пошел к нему навстречу широким, легким шагом.

За ним чуть вразвалку, с нажимом впечатывая в снег отчетливые следы, зашагал его неторопливый спутник.

— Здравствуйте, товарищи, — приветливо сказал командир дивизии, сильно пожимая гостям руки своей маленькой, крепкой рукой. — Будем знакомы. Полковник Ястребов. Ждал вас!.. Веселее воевать будет, зная, что вместе с нами в город войдёт советская власть. Вы, если не ошибаюсь, секретарь горкома партии Громов? Илья Данилович?

— Он самый, — ответил худощавый человек. — А это Иванов Сергей Петрович, председатель горсовета.

Иванов слегка поклонился, сохраняя строгое, чрезвычайно серьезное выражение лица, минутку помолчал, подумал о чем то, а потом спросил деловито и требовательно, так, словно ехал в поезде и случайно задержался в пути:

— Когда будем на месте?

— Точно по расписанию, — с улыбкой ответил Ястребов, — хотя возможны и некоторые непредвиденные задержки…

Громов засмеялся, а Иванов вопросительно посмотрел на него, потом на Ястребова и слегка пожал плечами.

— Вот всегда так с военными, — вздохнул он, садясь перед столиком, на котором лежала карта: — без оговорок не могут. А нам, товарищ полковник, во как надо, чтобы дивизия овладела городом поскорей и, главное, как можно внезапней!..

— Почему? — спросил Ястребов и, пододвинув Громову скамейку, сел напротив председателя горсовета, но тут же спохватился: — Раздевайтесь, товарищи!.. Ужинать хотите?.. Впрочем, я и спрашивать вас не буду… Сергушкин, — приказал он своему ординарцу, — слетай к повару, передай, чтобы сюда принесли ужин… Побыстрее. На троих… нет, на четырех человек!.. И начальнику штаба…

Сергушкин побежал выполнять приказание. У дверей он посторонился и пропустил в блиндаж высокого командира. В белом овчинном полушубке, опоясанный широким ремнем с портупеей, с большим планшетом на боку, он казался огромным и занял собой всю ширину двери.

Должно быть, он хотел что-то сказать Ястребову, но, увидев посторонних гражданских людей, удивился и молча козырнул им, вопросительно поглядев на командира дивизии.

— А вот и наш начальник штаба. Подполковник Стремянной. Легок на помине! — сказал Ястребов. — Ну, теперь, Егор Иванович, уж нам с тобой, надо держаться. Живой рукой надо брать город. Сам понимаешь — с нами идёт партийное и советское руководство!..

— Ах, вот как! Ну, значит надо постараться, — чуть усмехнувшись, сказал Стремянной.

Он сбросил свою курчавую белую ушанку, снял толстый полушубок и от этого сразу чуть ли не в двое уменьшился в объёме. Теперь стало видно, что это человек лет двадцати семи, очень худой, по, должно быть, сильный и выносливый: В поясе он был тонок, а в плечах широк. В каждом движении его чувствовалась какая-то особая уверенная четкость. «Наверно, он на лыжах хорош, — невольно думалось, глядя на него. — А может, футболист или бегун? Что-нибудь такое, во всяком случае…»

У Стремянного были белокурые, пшеничные волосы. Такие же, с золотинкой, небольшие усы вились над углами рта.

Его бледное узкое лицо трудно было даже представить себе раскрасневшимся от жары или мороза. Наверно, оно при всех обстоятельствах сохраняло этот ровный, здоровый цвет.

Когда Стремянной вошел в блиндаж, Громов заметил, что командир дивизии и начальник штаба обменялись привычно-понимающим взглядом, и подумал, что им, должно быть, хорошо работается вместе.

И в самом деле, за те нелегкие месяцы, которые Ястребов и Стремянной провели в боях (Стремянного назначили начальником штаба дивизии всего за неделю до начала сражения на Тиме), они научились понимать друг друга с одного слова и с одного взгляда.

Каждый оценил в другом его способности, мужество, уменье в трудной обстановке находить верное решение.

Здороваясь с гостями, Стремянной чуть подольше задержал руку председателя горсовета и сказал, лукаво прищуря один глаз:

— Вы, я вижу, товарищ Иванов, меня совсем не узнаете… А вот я вас сразу узнал.

— Да вы разве знакомы? — удивился Громов.

— Нет, — коротко ответил Иванов.

— Ну, это как сказать! — Стремянной засмеялся. — У вас, наверно, таких знакомых было много, а вот вы у нас один…

В глазах у Иванова появилось нечто похожее на беспокойство.

— Что-то не припомню… — сказал он. — Где же мы с вами встречались?

— Да нигде, кроме как у вас в приемной. Неужто совсем забыли? А ведь я там порядком пошумел.

— Зачем же было шуметь? — наставительно, с упреком в голосе сказал Иванов. — И без шума бы всё сделалось.

— Ни с шумом, ни без шума не сделалось. — Стремянной вздохнул. — Ходил я к вам, ходил, просил-просил, ругался-ругался, а вы так крышу в домике моих стариков и не починили. Разве что теперь заявление примете? Севастьяновский переулок, два…

— Он ведь здешний уроженец, — указывая на Стремянного движением бровей, сказал Ястребов, обратившись к Громову. — Не куда-нибудь идет, а домой.

— Да, верно, домой, — повторил Стремянной, и лицо его как-то сразу отяжелело. — Тут я и родился, и школу кончил, и работать начал. На электростанции. Монтеёром… А потом, после института, сюда же вернулся — сменным инженером. Да недолго проработал — около двух лет всего. Больше не дала война.

— А в городе кто-нибудь из ваших остался? — осторожно спросил Громов.

Стремянной покачал головой:

— Город остался… Родных-то своих я, к счастью, вывез. Но ведь мне здесь каждый камень свой. Я уж не говорю про людей. Я всех знал, и меня все знали. — Он невесело усмехнулся. — Я же, ко всему прочему, футболист. В городской сборной играл.

— Батюшки! — вдруг закричал Иванов и даже привстал с места. — Правый край! Ну как же, как же!.. Можно сказать, краса и гордость всего города. Так какой, ты говоришь, адрес у тебя? Севастьяновский, два? Перекроем тебе крышу, обязательно перекроем! Дай только в город войти. А тогда, конечно, недосмотр был… Уж ты извини, брат, недосмотр и есть недосмотр.

Громов хлопнул себя по коленям ладонями:

— Ай да Сергей Петрович! Сразу видать, болельщик! Как разошелся! Да ты бы сперва поглядел, цел ли дом-то. Может, и крышу класть не на что…

Иванов поднял на него свои светлоголубые глаза.

— А ведь это верно, — сказал он задумчиво. — Ну что ж, сперва посмотрим, стоит ли дом, а потом и крышей его накроем.

Он достал из кармана маленькую записную книжечку и что-то написал в ней бисерно-мелким, но четким почерком.

Громов заглянул ему через плечо и прочел вполголоса:

— «Севастьяновский, два. Подполковник Стремянной, в скобках — правый край… Если цел, покрыть железом». Побойся бога, Сергей Петрович! Ну разве можно так писать?

Он громко расхохотался. Ястребов и Стремянной невольно вторили ему.

Иванов слегка пожал плечами. Лицо его было совершенно невозмутимо.

— А что такое? Коротко и ясно. Даже не понимаю, что здесь смешного.

— Это потому, что у тебя чувства юмора нет.

— Нету, — спокойно согласился Иванов. — Вот и жена мне постоянно говорит: «Скучный ты человек, Сережа, юмора у тебя ни на грош». А что я ни скажу — смеётся.

Все вокруг опять засмеялись.

Иванов махнул рукой:

— Смейтесь, смейтесь, я привык!

Дверь снова отворилась, и в блиндаж вошел повар — молодой парень в белом халате, надетом поверх шинели. В больших, красных от мороза руках он осторожно нёс котелок, несколько алюминиевых мисок, ножи и вилки. В блиндаже сразу же вкусно запахло жареным мясом, перцем и лавровым листом.

Ястребов сам разложил жаркое по мискам и налил гостям по стопке водки.

— Ну, товарищи, — сказал Громов, — за то, чтобы по второй выпить уже в городе!

— Правильный тост! — сказал Ястребов и поднял свою стопку. — Но объясните мне сперва, что у вас за особое дело в городе… Мы ведь и сами медлить не собираемся.

— Ну, это, конечно, ясно. — Громов налег грудью на край стола и придвинулся поближе к Ястребову. — Но нам, видите ли, достоверно известно, что гитлеровцы собираются вывезти из города всё, что можно поставить на колеса, и угнать всех, кто способен работать. Хорошо бы этому помешать… А? Как вы думаете?..

— Да так же, как и вы, — усмехаясь, ответил Ястребов. — Должен сознаться, что и у нас с товарищем Стремянным есть кое-какие сведения об этих обстоятельствах… Ну, и свои соображения, естественно…

— Естественно! — подхватил Громов. — Вы уж меня извините, товарищ Ястребов, мы с Сергеем Петровичем люди не военные, гражданские, а по дороге сюда тоже различные оперативные задачи решали… Вот, думаем, если бы удалось быстро обойти город и перерезать дорогу на запад, то они бы оказались словно в мешке. Впору было бы думать, как головы унести, а не то что добро наше вывозить.

— Придумано неплохо, — сказал Ястребов, переглянувшись со Стремянным, — если бы только предстоящая нам задача исчерпывалась взятием города. Но, к сожалению, это только первая её часть. Главные трудности нас ожидают впереди, и как раз за городом.

— Вон как!.. А мы было думали… — Протянул Громов, озабоченно глядя на Иванова.

— И мы сначала думали, — Ястребов слегка развел руками, — а выходит иначе. Выяснилось, что западнее — так километрах в пятидесяти от города — гитлеровцы построили укрепрайон. — Он встретил вопросительный взгляд Громова и кивнул головой. — Сейчас объясню. — Его маленькая суховатая и крепкая рука привычным движением взялась за карандаш. — Расчет противника таков: в случае нашего прорыва на Белгород остановить наступление вот здесь, в районе Нового Оскола. По имеющимся данным, укрепления построены довольно солидно — доты, надолбы, противотанковые рвы, минные поля, колючая проволока… Словом, всё, что полагается. Проселочные дороги и шоссе простреливаются многослойным огнем… Как видите, повозиться там придется основательно. — Ястребов озабоченно постучал карандашом о стол. — Заметьте, что месторасположение района выбрано не случайно… Гитлеровское командование стремится перекрыть весь узел дорог и заставить нас идти прямо по занесенным снегом полям. А поля в этом районе, как вы знаете, густо изрезаны балками, овражками, на холмах раскинуты рощи. Местность, очень удобная для обороны… — Ястребов помолчал. — Так что нам есть о чём подумать…

— Да, действительно, дело серьезное, — сказал Громов. — Но ведь если вы знаете, что существует укрепрайон, то, очевидно, у вас есть о нём и данные.

— Конечно, кое-что мы знаем, — согласился Ястребов, — но надо бы знать побольше… Представляете, сколько мы сит, а главное, жизней наших солдат сбережем, если будем брать укрепрайон не вслепую…

Иванов досадливо махнул рукой.

— Да, уж мы и тактики! — пробурчал он. — Своих забот, вижу, у вас по горло… А всё-таки хочется мне рассказать вам об одном важном, так сказать, обстоятельстве, которое нас с Ильей Даниловичем тревожит. Конечно, по сравнению с тем, что вам предстоит сделать, оно не такое уж значительное. — Он повернулся к Громову: — Не знаю даже, говорить или нет, Илья Данилович. Как твоё мнение?

Громов смущенно пожал плечами:

— Ну, уж начал, так говори…

— Конечно, — поддержал Ястребов, — говорите. Всё, что касается города, нам знать интересно и важно.

— Ну ладно, скажу прямо, — наконец решился Иванов. — Проворонили мы при отходе из города одно важное дело. Поручили вывезти городской музей круглому дураку, а он мало что дурак — ещё и трус оказался. Себя вывез, а музей бросил… А вы знаете, какой у нас музей? Вот пускай товарищ Стремянной вам расскажет. Крамской, Суриков, Репин, Айвазовский… Есть чем гордиться!..

— Да, — поддержал его Громов, — если уж случилась такая беда, что мы нашу картинную галерею во-время вывезти не успели, так теперь надо бы сделать всё, чтоб и фашисты её не вывезли. Пока нам известно, что картины ещё в городе. И, надо полагать, если продвижение наших войск будет стремительным, вряд ли в панике фашисты о них вспомнят.

Ястребов взглянул на часы, сморщил лоб и поднялся.

— Так, так… Могу вам сказать, товарищи, только одно: сделаем всё, что в наших силах и даже свыше сил. Дивизия будет действовать по плану командования… Естественно, что и в наших интересах освободить город как можно скорее… Так что будем надеяться… А сейчас отдыхайте. Боюсь только, что ночь будет несколько шумной…

Громов и Иванов поднялись с места. Сергушкин проводил их в соседний блиндаж.

Едва они вышли, как дверь снова хлопнула и по ступенькам вниз быстро сошел начальник Особого отдела дивизии майор Воронцов. Его круглое, румяное от мороза лицо казалось взволнованным. Он остановился посередине блиндажа и несколько мгновений глядел куда-то в угол, щуря глаза от яркого света. Руки его были глубоко засунуты в карманы полушубка, туго подпоясанного ремнем, на котором висел револьвер в новой светложелтой кобуре.

Стремянной подвинул табуретку:

— Садись, товарищ Воронцов!

Воронцов досадливо махнул рукой, снял шапку и сел.

— Вот что, товарищи, — сказал он смотря то на Ястребова, то на Стремянного: — час назад линию фронта перешел один наш подпольщик, Никифоров. Когда он приближался к нашим позициям, немцы его обстреляли и смертельно ранили… Он умер, но я успел с ним поговорить. Он сообщил, что вчера ночью гестапо арестовало в городе пятерых товарищей. Видно, какая-то сволочь их предала.

Ястребов хмуро смотрел на Воронцова из-под своих кустистых бровей.

— И никаких подробностей? Никаких подозрений? — быстро спросил он.

— Никаких… Кто предал, так и не установлено.

Стремянной порывисто встал:

— Но хоть какие-нибудь данные у Никифорова были?

Воронцов развел руками:

— Нет. Он не мог сказать ничего определенного, но считает, что провал наших людей — это результат чьей-то чрезмерной доверчивости…

— Значит, предатель проник извне? — спросил Ястребов.

— Думаю, что так, — согласился Воронцов. — Кто-то был подослан… Очевидно, опытный шпион. Сумел втереться в доверие.

Все трое помолчали.

Стремянной мотнул головой и стукнул кулаком об стол:

— Эх, погибли ребята!.. А ведь всего несколько дней им осталось продержаться!.. Всего три-четыре дня!..

— Да, ещё бы дня три, — согласился Воронцов. — Но пять человек — это ещё не все. Основная организация сохранилась… — Он встал. — Впрочем, придем в город — разберемся. Обязательно разберемся!.. — Он засунул руку за борт полушубка и вынул из него небольшой помятый конверт. — А вот это Никифоров просил передать Громову или Иванову. Здесь сообщения от подпольщиков. Много полезного. Но Никифоров пробирался к нам дней десять, кое-что могло устареть…

Ястребов взял конверт и, поднеся его поближе к лампочке, стал внимательно рассматривать.

Воронцов встал надел шапку и быстро вышел.

Когда командир дивизии и начальник штаба остались наедине, Ястребов вновь разложил карту на столе и стал отдавать последние распоряжения…

Времени оставалось немного. Из штаба армии уже был получен боевой приказ ровно в шесть ноль-ноль начать артподготовку и в шесть сорок перейти в наступление.

В блиндаже то и дело гудели телефоны. Ястребов говорил с командирами полков, называя номера квадратов, на которые надо обратить внимание артиллеристам, кого-то ругал, кого-то хвалил, кому-то делал строгие внушения…

Так прошла вся ночь.

Ровно в шесть ноль-ноль ударил первый залп из десятков орудий.

События развивались стремительнее, чем ожидал сам Ястребов. Хорошо пристрелянная артиллерия в первые же минуты подавила огневые точки врага, разрушила блиндажи и укрытия, в которых прятались минометчики, нарушила всю систему связи между отдельными их подразделениями. Гитлеровцы, застигнутые врасплох, пытались отстреливаться, но методический огонь дивизионной, армейской и фронтовой артиллерии не давал им поднять голову. А когда «катюши», скрытые в прибрежных кустах тальника, подали свой голос, передний край обороны противника замолчал окончательно.

Минеры быстро сделали своё дело, и первые танки, с хода ломая гусеницами лед, ворвались на правый берег и поползли вверх, взметая снежные вихри и оставляя за собой широкую колею, по которой сразу же двинулась пехота.

Через полчаса солдаты уже вели бой в глубине обороны противника. Они теснили его всё дальше от берега, и гитлеровцы стали беспорядочно отступать по шоссе в сторону города О., где находился их штаб и где они надеялись укрепиться.

Но в это время один из танковых батальонов, совершив обходный маневр, проник в тыл отступающих частей противника. Увидев опасность полного окружения, враги изменили направление и, не дойдя двадцати километров до города О., резко повернули на запад, стремясь избегнуть дальнейшего преследования…

Гитлеровцы отступали прямо по снежной целине, бросив всё, что не может унести с собой человек. На шоссе стояли подбитые автобусы, орудия, минометы, грудами валялись снаряды в футлярах, плетенных из соломы.

Во вражеских штабах, расположенных в городе О., началась паника. Чемоданы летели в машины, хозяева их почти на ходу вскакивали вслед за ними и на полном газу устремлялись вперед по шоссе, пока по дороге ещё можно было проехать. Части, оставленные, чтобы прикрывать отступающие войска, занимали позиции вдоль северо-восточной окраины города, но солдаты уже были деморализованы сообщениями о прорыве фронта и думали не столько об обороне, сколько о спасении собственной жизни.

В десять часов утра на подступах к городу показались первые советские танки, и начался стремительный бой на коротких дистанциях.

Полковник Ястребов установил свой командный пункт среди густого кустарника на склоне холма, откуда хорошо просматривались и поле боя и окраинные улицы города.

Рядом с ним на командном пункте находились Иванов и Громов. Вооружась биноклями, они смотрели, как танки, разрывая гусеницами проволочные заграждения, утюжили вражеские окопы, как пехота под прикрытием танков подбиралась всё ближе и ближе к городу.

За последние несколько часов Ястребов увидел в председателе горсовета нечто новое. Ему понравилось, что Иванов и здесь, под артиллерийским огнем, остается таким же невозмутимо-спокойным, каким был в жарко натопленном блиндаже под тремя накатами толстых брёвен.

А в это время Иванов, не отрываясь от бинокля, пристально рассматривал далекие дома, башни, остатки взорванного железнодорожного моста. Приближался час, когда они с Громовым войдут в город, где им предстоит много и трудно поработать. Он думал о том, как накормить, одеть, снабдить дровами всех этих людей, которые ждут их и которые столько вытерпели за это время. Ведь что там ни говори, дивизия Ястребова сделала своё дело и пойдет дальше. А они останутся…

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Ровно в два часа дня, или, говоря языком военной сводки, в четырнадцать ноль-ноль, город был полностью освобожден от противника. На окраине утихли последние выстрелы, и полковник Ястребов, расположившись в небольшом, сравнительно хорошо сохранившемся особняке на центральной улице, докладывал по телефону командующему армией, что приказ дивизией выполнен — город освобожден.

Довольно было самого беглого взгляда, чтобы увидеть, какой огромный урон нанесли гитлеровцы городу. Самые лучшие дома они уничтожили — взорвали или сожгли. Белое здание городского театра, когда-то ярко освещенное по вечерам, чернело впадинами окон, за которыми виднелись груды обгорелого кирпича и причудливо изогнувшихся ржавых балок; большой, в два пролета, железнодорожный мост, подорванный в центре толом, опрокинулся в реку, и издали казалось, что два огромных животных с круглыми слоновьими спинами, упершись в каменные устои задними ногами, опустили передние в воду и пьют, пьют и никак не могут напиться; на холме, возвышаясь над городом, темнел огромный разрушенный элеватор, похожий на старинную крепость после жестокого штурма. Взорваны были и старое здание вокзала, и напоминающая каменную туру красная кирпичная водокачка, и городская электростанция. Тяжелой потерей для города было также исчезновение лучших картин из городского музея. Когда Иванов узнал, что до вчерашнего вечера картины ещё были в городе, он крякнул от досады и даже как-то потемнел лицом.

— Нет, подумать только — перед самым носом увезли, мерзавцы!.. — пробурчал он и после этого добрый час только хмурил свои белесые брови да сердито молчал.

Громов в эти трудные минуты сохранил свою живость, подвижность, общительность.

С той минуты, как они очутились с Ивановым на улицах города, их непрестанно окружали люди — всем хотелось узнать, что делается в Москве, в стране, на фронтах… Громов не успевал отвечать на вопросы, пожимать руки, утешать, успокаивать и, в свою очередь, расспрашивать без конца. Ему хотелось знать обо всем, что касалось города: о том, как здесь жили люди; что разрушили гитлеровцы и что не успели разрушить; сохранились ли самые крупные предприятия города — завод сельскохозяйственных машин, текстильная фабрика и вагоноремонтные мастерские. И хотя всё было уже известно и на душе было невесело, ему хотелось скорее сесть в машину, чтобы своими глазами увидеть, представить себе величину разрушений, понять, с чего надо начать восстановление.

Было решено, что они осмотрят город вместе со Стремянным, а он всё не появлялся. Ему надо было разместить свое штабное хозяйство, установить связь с командованием армии, с соседями и полками, дать указания об охране города, назначить коменданта…

Наконец, когда Иванов уже предложил было войти в дом и погреться, Стремянной вышел на улицу, запахивая на ходу полушубок.

— Поехали, товарищи! — громко сказал он, движением руки подзывая шофера. — Посмотрим, как и что…

Стремянной сидел рядом с шофером, тяжело облокотившись локтями о колени, и, подавшись вперед, внимательно вглядывался прищуренными глазами в знакомые с детства дома, в деревянные заборы, в деревья городского сквера, виднеющиеся за низкой чугунной оградой с пиками, похожими на гарпуны, и тяжелым орнаментом из лавровых листьев. Как гласила старинная легенда, эта ограда была отлита ещё при Екатерине II на уральских демидовских заводах.

Позади Стремянного сидели Иванов и Громов. Они негромко и озабоченно переговаривались, но Стремянной их не слышал: так странно было ему видеть в этом городе, где прошло его детство, следы недавнего боя, следы тяжелого, почти годичного плена…

На углу двух улиц — Спартаковской и Карла Маркса — стоял немецкий штабной автобус с выбитыми стеклами и сорванными от сильного взрыва дверями. Автобус быт выкрашен в серый цвет, а на его кузове черный дракон вытянул в разные стороны три маленькие безобразные головы, увенчанные рогатыми коронами. Этот воинственный знак принадлежал части, ещё недавно хозяйничавшей в городе. Сейчас «черные драконы» находились уже в доброй полусотне километров отсюда.

Иванов перегнулся через борт машины, стараясь разглядеть, есть ли что-нибудь внутри автобуса, но вездеход уже завернул за угол и поравнялся с небольшим двухэтажным каменным домом; штукатурка на нем облупилась, отпала, и в разных местах виднелись потемневшие, изгрызенные временем, дождями и ветрами кирпичи.

Как много было связано у Стремянного с этим домом!.. Вот здесь, где зияет черная впадина вырванной взрывом двери, он когда-то, ещё мальчиком, долго рассматривал комсомольский билет, который ему только что вручил секретарь горкома; а вон там, чуть дальше, у тополя со срезанной снарядом верхушкой, он стоял с Катей Парамоновой. Лил сильный дождь, а они прятались под густым навесом, и им было весело…

Машина выехала на площадь.

Вот на углу высокое красное здание. Школа!.. Где-то сейчас Иван Степанович, старый учитель, который заставил лентяя Гошку Стремянного полюбить математику? Сутулый, в своем длинном черном пальто, Иван Степанович неторопливо выходил из дверей с пачкой тетрадей подмышкой, чтобы дома, пообедав и немного отдохнув, вооружиться карандашом, с одной стороны красным, а с другой синим, и начать проверку письменных работ. Синим карандашом он безжалостно ставил двойки и тройки с таким сердитым нажимом, что часто ломал его, и от этого двойки кончались длинным лучистым хвостом, как у кометы. Четверки и пятерки всегда были просто, но любовно выписаны…

Шофер немного притормозил, и сидевшие в машине почувствовали острый запах, исходивший, казалось, от стен этого здания, — запах немецкого постоялого двора. Окна нижнего этажа были пересечены тяжелыми железными решетками, а над входом ещё висела небольшая черная вывеска, на которой белой краской острыми готическими буквами было по-немецки написано: «Комендатура».

— Вот, дьяволы, испортили здание! — сказал Громов. — Прямо будто тюрьма.

Иванов вздохнул и ничего не сказал. Обогнув площадь, вездеход въехал в боковую улицу. Раньше она называлась Орловской. По обеим сторонам её стояли небольшие домики, окруженные фруктовыми садами; не раз Стремянной вместе с другими мальчишками делал набеги на здешние яблони и вишни, не раз ему попадало от хозяев, которые его считали грозой своих садов, и это ему очень льстило…

Вдруг его сердце сжалось, и он невольно до боли прикусил нижнюю губу. Что же это такое? Где улица? Теперь здесь не было ни садов, ни заборов, ни домок — огромный пустырь расстилался вокруг, деревья вырублены, дома разрушены… Остались лишь каменные фундаменты да груды старого кирпича.

— На дрова разобрали, — сказал Иванов, — всё пожгли…

Отсюда совсем недалеко до Севастьяновского переулка. Надо только миновать этот длинный пустырь, где словно похоронено его детство, повернуть за сохранившуюся каменную трансформаторную будку, и тут направо, второй дом от угла…

На трансформаторной будке нарисованы череп и две скрещенные черные молнии. Когда Стремянному было девять лет, он боялся прикоснуться к этой будке — думал, что его тут же убьет.

— Притормози! — сказал он шоферу.

Это было первое слово, которое он произнес с той минусы, как они сели в машину.

Машина остановилась, и Стремянной, круто повернувшись всем корпусом направо, стал пристально разглядывать ничем не приметный одноэтажный деревянный домик, боковым фасадом выходящий на улицу. По обеим сторонам невысокою крылечка в три покосившиеся ступеньки угрюмо стояли старые, дуплистые ветлы. Ветра не было, но, повинуясь какому-то неуловимому движению воздуха, ветки их время от времени покачивались и роняли на затоптанные ступени клочки легкою, удивительно чистою снега. Стремянной глядел на эти ветлы и молчал, но по тому, как сжались его челюсти, каким напряженным стал взгляд, оба его спутника сразу поняли, что это и есть тот самый дом, о котором он шутя говорил им в землянке на берегу Дона…

Так прошла, должно быть, целая минута.

— Может, сойдешь, товарищ Стремянной, посмотришь всё-таки? — легонько дотрагиваясь до его плеча, негромко спросил Громов.

Стремянной, не поворачиваясь, помотал головой:

— Да нет, не стоит… Там пусто.

— Разве? А смотри-ка, между рамами крынка стоит, и окошко свежей бумагой заклеено. Нет, там, видно, живут…

— Ну, пусть живут… Поворачивай к вокзалу, Варламов.

Машина, подпрыгивая на ухабах и объезжая воронки, выбралась к железнодорожному переезду, пересекла его, с трудом пробралась мимо развалин вокзала и водокачки и очутилась на маленькой привокзальной площади, где до войны посреди круглого сквера стоял памятник Ленину, а сейчас высился лишь один гранитный постамент. Шофер вдруг затормозил.

Стремянной, а за ним Иванов и Громов быстро соскочили на землю и сняли шапки. Перед ними на покатой клумбе, уже присыпанные молодым снежком, лежали трупы расстрелянных пленных красноармейцев. Их было человек двадцать — одни в потрепанных солдатских шинелях, другие в ватниках. В тот миг, когда их застала смерть, каждый падал по-своему, но было какое-то страшное однообразие смерти в этих распростертых телах.

Никто из стоявших над убитыми не заметил, как из-за угла ближайшего дома появился маленький мальчик, лет, должно быть, девяти десяти. Он был одет в коротенькую курточку шинельного сукна, в которой ему было холодно. Он зябко жался. На его ногах были старые, латанные-перелатанные валенки, а на голове рваная солдатская шапка. Мальчик медленно подошел к ограде сквера, сосредоточенно разглядывая приезжих большими серыми глазами Маленькое, сморщенное в кулачок лицо казалось серьезным, даже строгим.

С минуту он стоял, как будто ожидая, чтобы его о чем-нибудь спросили. Но его не заметили, и он, не дождавшись вопроса, сказал сам:

— Утром расстреляли… Уже часов в девять. Они не хотели уходить.

Громов оглянулся:

— Не хотели, говоришь?

— Ага…

— А где их держали? — спросил Стремянной.

— В лагере.

— А лагерь где?

— Вон там. Всё прямо, прямо, до конца улицы, а потом налево. — Мальчик рукой показал, куда надо ехать.

— Ну что ж, товарищи, едем, — сказан Громов.

— Погодите!.. Варламов, есть у тебя что-нибудь с собой?

— Есть, товарищ начальник! Банка консервов.

— Давай её сюда! А ну-ка, малыш, подойди поближе!

Мальчик нерешительно подошел.

— Вот возьми, — Стремянной протянул ему белую жестяную банку. — Бери, бери! Дома поешь…

Мальчик взял консервы, личико его осталось серьезным и чуть испуганным, и не поблагодарив, крепко прижимая банку к груш, он исчез где то за домами.

— Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!

Стремянной обернулся. К нему бежал командир трофейной команды капитан Соловьев. Он почти задохнулся от сильного бега — после тяжелого ранения в грудь его перевели на нестроевую должность. До сих пор трофейной команде было не очень то много работы, но сегодня она тоже вошла в дело, и Соловьев метался из одного конца города в другой.

— Что такое? — строго спросил Стремянной. — Что случилось?

— Товарищ начальник штаба — сразу осекшись, доложил капитан, — уже обнаружено пять крупных складов с продовольствием и обмундированием! Вот видите церковь? — Он показал на большую старинную церковь с высокой колокольней. — Она почти до самою верху набита ящиками с консервами, маслом, винами… Не только нашей дивизии — всей армии на месяц продовольствия хватит!..

— Поставьте охрану! — сказал Стремянной. — Противник ещё недалеко, всякие неожиданности могут быть. Без моего разрешения никому ни капли!

— Слушаюсь, товарищ начальник! Ни капли! — Соловьев козырнул, быстро повернулся и побежал назад.

А Громов, Иванов и Стремянной зашагали к своей машине.

— Куда же теперь? — спросил Иванов. — В лагерь, что ли?

— Дело. Поехали.

Они едва успели занять места в машине, как на площадь из боковой улицы вышло несколько солдат с автоматами. Они вели двух пленных гитлеровцев. Немцы — без шинелей и шапок, в одних куцых мундирах — брели, глубоко засунув руки в карманы.

Стремянной невольно остановил глаза на одном из пленных. Это был уже немолодой человек, плотный, в темных очках. Должно быть, почувствовав на себе чужой внимательный взгляд, эсэсовец поднял плечи и отвернулся. В эту минуту шофер включил скорость, и машина тронулась, оставив далеко позади и пленных и конвой.

Вдруг рука Иванова в толстой теплой варежке легонько коснулась плеча Стремянного.

Стремянной обернулся.

— Музей тут, на углу!.. — сказал Иванов. — Давай остановимся на минутку.

Они подъехали к двухэтажному каменному зданию, облицованному белыми керамическими плитками. Через весь фасад тянулась темная мозаичная надпись: «Городской музей».

Высокая дубовая дверь, открытая настежь, висела на одной петле.

Пологая лестница с полированными резными перилами была засыпана кусками штукатурки, затоптана грязными ногами.

Стремянной, Иванов и Громов поднялись по широким ступеням и вошли в первый зал.

Он был пуст. Из розоватой штукатурки стен торчали темные крюки; с них свисали узловатые обрывки веревок. Кое-где поблескивали золоченым багетом рамы, обрамлявшие не картины, а квадраты и овалы пыльных, испачканных стен. На полу валялись обломки досок, куски мешковины, рассыпанные гвозди…

— Н-да, — тихо сказал Громов и, невольно стараясь приглушить звук шагов, гулко раздававшихся в пустом здании, осторожно двинулся вперед.

Все трое пересекли зал, вошли в следующую комнату и невольно остановились на пороге.

В углу, склонившись над большим дощатым ящиком, стоял, согнув сутулые плечи, маленький старичок в меховой потертой куртке и что-то озабоченно перебирал длинными, худыми пальцами. Старик был совершенно плешив, но лицо его обросло давно не стриженной седой бородой, которая острым клинышком загибалась кверху.

Услышав за спиной шаги, он как-то по-птичьи, одним глазом, поглядел на вошедших и вдруг, круто повернувшись, в радостном изумлении развел руками, не выпуская из них двух маленьких, окантованных черным картинок.

— Сергей Петрович!.. Товарищ Громов!.. — с трудом выговорил он задрожавшим от волнения голосом. — Вернулись!.. Вот это хорошо! Вот это отлично!..

— Это что! — сказал Иванов, и Стремянной едва узнал его голос, так много послышалось в нем радости и простого человеческою тепла. — Отлично, что вы целы и невредимы, Григорий Фомич! Только одного не пойму: что вы тут, в этой разрухе, делаете?

— Как «что»? — Старик с удивлением посмотрел на Иванова сквозь очки, косо насаженные на топкий, чуть кривой нос. — Как это «что»? На службу пришел. Ведь с сегодняшнего дня в городе советская власть, если не ошибаюсь…

— Замечательный бы человек, Григорий Фомич! — сказал Громов, подходя к ящику. — И замечательно, что вы остались живы…

— Жив! — Старик горестно покачал головой. — Я-то жив, да музей умер. Опоздали вы, товарищи!.. На один день опоздали… А ведь я вам обо всём подробно в письме сообщал.

— Да, да, мы его получили, — мрачно сказал Иванов, — но с опозданием. Связного, когда он переходил линию фронта, тяжело ранили… Значит, всё лучшее они сперли?..

— Ну, положим, не всё! — запальчиво сказал старик. — Кое-что сохранить мне удалось. — Он повернулся и показал на несколько акварелей, которые уже успел разложить под стеклом витрины, стоявшей под окном. — Смотрите сами, вот… Больше никак невозможно было…

Все трое склонились над витриной. Так странно было видеть в пустоте этих грязных, запущенных залов нежную голубизну акварельного моря, тонкий профиль женщины в пестрой шали, солнечные пятна, играющие на сочной зелени молодой рощи…

— Акварели эти я по одной выносил, — словно извиняясь, сказал старик и ласково положил на край витрины свою сухую руку; под тонкой пергаментной кожей синели набухшие склеротические вены. — Вынимал из витрины — и сюда, на грудь, под рубашку…

Он показал, как это делал: быстро оглянувшись, распахнул и сейчас же опять запахнул куртку, и в этом его движении было столько трогательного и вместе с тем печального, что Стремянной невольно вздохнул и отвел глаза, словно это он был виноват в том, что не поспел во-время и дал возможность гитлеровцам ограбить музей.

Он прошелся по залу среди беспорядочно нагроможденных, наскоро сколоченных ящиков и остановился возле того, большого, над которым трудился Григорий Фомич, когда они только что вошли сюда.

— А тут у вас что? — спросил он. — Похоже, что картины.

— Да, картины, — вздохнув, сказал старик. — Очень порядочные, добросовестные копии… Конечно, хорошо, что хоть это осталось. Но, сказать по совести, я бы их все отдал за те десять драгоценных полотен, что они увезли…

— А из современного что-нибудь уцелело? — спросил Громов.

— Ничего, — ответил Григорий Фомич. — Это они сразу уничтожили. Уж лучше и не напоминайте.

— Ну, а что же у вас в тех, других ящиках? — поинтересовался Иванов.

— Да то, что было в верхнем этаже, — ответил старик. — Старинная утварь, оружие пугачевцев, рукописные книги… Ну, и всякое прочее… Как видите, собирались ограбить всё до нитки. Ну, а когда туго пришлось, схватили самый лакомый кусок — и давай бог ноги. Это уж осталось. Времени, видно, не хватило…

— Всё-таки хотел бы я знать, кто здесь орудовал, — сказал сквозь зубы Стремянной. — Может, ещё доведется встретиться…

Громов с усмешкой поглядел на него:

— Не позавидовал бы я ему в таком случае… А как вы считаете, Григорий Фомич, чья это работа?

Старик пожал плечами:

— Да, скорее всего, бургомистра Блинова, он тут у нас главным ценителем искусства был. Ведь у меня, помните, всё было подготовлено к эвакуации, свернуто, упаковано. А он, разбойник, обратно развесить заставил… Ценитель искусства!.. И верно ценитель: с оценщиком сюда приходил. Для каждой картины цены установил в марках… А впрочем, не поручусь, что именно он вывез. Охотников до нашего добра здесь перебывало много!..

— А в народе не приметили, кем и в каком направлении вывезены картины? — опять спросил Громов. — Люди ведь всё замечают. Вы не расспрашивали?

— Расспрашивал, — грустно ответил старик. — Но ведь это ночью было, а нам ночью выходить на улицу — верная смерть. Сами знаете. Однако подглядел кое-кто, как этот мерзавец Блинов грузился. Запихивали к нему в машину какие-то тюки. А что там было, картины или шубы каракулевые, — это уж он один знает… А вот я знаю, что нет у нас больше самых лучших картин, и всё… — Он отвернулся и громко высморкался.

Минуту все молчали.

Иванов озабоченно потер темя:

— Так-так… Ну что ж, Григорий Фомич, приходите завтра ко мне этак часам к двенадцати. Поговорим, подумаем…

— Куда прийти-то? — спросил старик.

— Известно куда: в горсовет. Он ведь уцелел.

— На старое место. Ну, это приятно. Приду. Непременно приду.

Пожав худую холодную руку старика, все трое двинулись к выходу. А он, склонив голову набок, долго смотрел им вслед. И на лице у него было какое-то странное выражение — радостное и грустное одновременно.

— В лагерь! — коротко приказал Стремянной, когда все снова сели в машину.

Но в эту минуту из-за угла опять появился капитан Соловьев. Чтобы не сердить начальника штаба, он старался не бежать и шагал какими-то особенно длинными, чуть ли не полутораметровыми шагами.

— Товарищ начальник, — возбужденно начал он, подойдя к машине и положив руку на её борт, — мы обнаружили местное казначейство…

— Казначейство? — с интересом переспросил Иванов и с непривычной для него живостью стал вылезать из машины. — Где же оно? А ну-ка, проводите меня туда!..

— Да что там, в этом казначействе? — Стремянной с досадой пожал плечами. — Какие-нибудь гитлеровские кредитки, вероятно… — Ему не хотелось отказываться от решения ехать в лагерь.

— Нет, там и наши, советские деньги есть, огромная сумма, — их сейчас считают. Но главное, знаете, что мы нашли? — Соловьев вытянул шею и сказал таинственным полушопотом: — Наш несгораемый сундук! Помните, который под Воронежем при отходе пропал?..

— Да почему вы думаете, что это тот самый?

— Ну как же!.. Разве я один его узнал? Все наши говорят, что это сундук начфина Соколова.

Стремянной недоверчиво покачал головой:

— Сомневаюсь. А где он стоит, этот ваш знаменитый соколовский сундук? В казначействе, говорите?

— Никак нет. Он тут, рядом.

— Рядом? Как же он сюда попал?

— Очень просто, товарищ подполковник. Немцы его вывезти хотели. Погрузили уже… Вы, может, заметили — там, на углу, автобус стоит с драконами. Так вот, в этом самом автобусе… Ну и махина! Едва вытащили…

— Интересно, — сказал Стремянной. — Неужели и вправду тот самый сундук? Не верится…

— Тот самый, товарищ подполковник. — Соловьев для убедительности даже приложил руку к сердцу. — Все признают. Да вы сами поглядите! Или сначала прикажете провести в казначейство?

Стремянной, словно советуясь, посмотрел на Громова и вышел из машины.

— Хорошо, посмотрим, пожалуй, сначала на сундук, — сказал он, — а в казначейство мне заходить некогда. Пусть им Барабаш занимается.

 

СНОВА КОВАНЫЙ СУНДУК

Соловьев провел их какими-то проулками, дворами и огородами на соседнюю улицу. Через несколько минут они шли мимо недавнего пожарища, среди обожженных, почерневших от пламени лип и берез. Перед ними беспорядочно громоздились обглоданные огнем балки, груды битого кирпича и совсем неузнаваемой, искореженной, потерявшей всякий облик утвари…

— Постойте, товарищи! — сказал Стремянной оглядываясь. — Куда это вы нас ведете? Ведь это, если не ошибаюсь, было здание сельскохозяйственного техникума? И не догадаешься сразу! Какой тут сад был до войны! Красота!..

— А гитлеровцы что здесь устроили? — спросил Громов.

— Городское гестапо, — ответил Соловьев. — Место, понимаете сами, укромное, и участок большой…

Громов молча кивнул головой.

— Ну, а где же сундук? — спросил Стремянной.

— А мы его вон в ту проходную будку внесли, где охрана гестапо была. Я около него человека оставил.

— Ладно. Посмотрим, посмотрим…

Они пересекли сад и вошли в небольшой деревянный домик у самых ворот, выходящих на улицу.

Узенький коридорчик, фанерная перегородка с окошком, наглухо закрытым деревянным щитом, а за перегородкою — небольшая комната. В одном углу — железная печка, в другом — грубо сбитый, измазанный лиловыми чернилами стол.

Посередине комнаты стоял сундук. Присев на его край, боец в овчинном полушубке неторопливо скручивал «козью ножку». При появлении Стремянного он вскочил.

— Ну-ка, ну-ка, покажите мне этот сундук! — весело сказал Стремянной. — А ведь в самом деле наш!.. Вот это находка! Никак не ожидал, что ещё придется его увидеть.

Он наклонился, провел рукой по крышке, ощупывая железные полосы с частыми бугорками заклепок и целую россыпь затейливых рельефных бляшек, изображающих то звездочку, то ромашку, то морскую раковину.

А в это время Иванов деловито осматривал сундук. Не видя никаких признаков замка и замочной скважины, он только по затекам сургуча на стенках установил, в каком месте крышка отделяется от ящика.

— Не понимаю всё-таки, как этот сундучище открывается? — спросил он.

— А вот сейчас увидите, — ответил Стремянной, продолжая ощупывать крышку и что-то на ней разыскивая. — Ага!.. Вот ковш… А вот и ручка… Большая Медведица…

— Какая ещё медведица? — удивился Громов.

— Минуточку терпения!..

Стремянной нажал несколько кнопок, расположенных в одном ему известном порядке, повернул какую-го ромашку налево, какую-то раковину направо и свободно поднял тяжелую крышку сундука.

— Наш! — сказал он торжествующе. — Но содержимое не наше.

Все заглянули в сундук. Он был доверху полон самыми разнообразными вещами, в лихорадке последних сборов кое-как засунутыми в него. Соловьев нагнулся и вытащил большую меховую муфту.

— Так! — сказал Громов.

После муфты на свет появился старинный серебряный кофейник, целая связка подстаканников, большая наволочка, набитая столовым серебром — ложками, ножами, кольцами для салфеток, сахарными щипцами и лопатками для пирожного. Затем был извлечен газетный сверток, в котором оказалось двенадцать золотых часов, ручных и карманных, и ещё много самых разнообразных предметов; объединяло их между собой только одно качество — их ценность.

— Ничего себе нахапал, голубчик! — сказал Иванов. — А ты, Стремянной, ещё говоришь: «содержимое не наше». Как это — не наше? Всё наше! У нас наворовал. А что, больше там ничего нет?

— Есть, — ответил Соловьев и вытащил из самой глубины сундука несколько папок с документами.

— Всё больше по-немецки, — сказал Громов, раскрыв одну из папок и просмотрен несколько документов. — А, вот это интересно! Забирай, товарищ Стремянной. Пускай сначала у вас в дивизии посмотрят, а потом нам вернут… Смотрите-ка, смотрите, тут есть один любопытный документик — предписание направлять народ на постройку военных укреплений.

Стремянной быстро взял протянутый Громовым документ и торопливо пробежал его глазами. Но первые же строки напечатанного на машинке текста разочаровали его. Это был русский перевод приказа генерала Шварцкопфа, начальника штаба эсэсовской дивизии, бургомистру города Блинову. В приказе предлагалось усилить подвоз рабочей силы в район строительства укреплений. Документ был уже двухмесячной давности и если представлял некоторую ценность, то лишь как свидетельство того, что противник не приостанавливал работ даже в самые лютые декабрьские морозы. Следовательно, гитлеровское командование возлагало на эти укрепления большие надежды. Ничего более существенного в двадцати строках приказа найти нельзя было.

Стремянной внимательно пересмотрел все остальные документы, лежавшие в папке, но об укрепленном районе среди них не было ни одного.

Он засунул документы в полевую сумку и повернулся к Соловьеву:

— Ну, капитан, составляйте опись вещей да смотрите, чтоб ничего не пропало. Потом по описи надо будет передать в горсовет. Может, и хозяева ещё найдутся, если только живы. — И он захлопнул крышку опустевшего сундука. — Идем, товарищи.

— Постой, постой, — сказал Иванов, — объясни сперва, как он открывается.

— Это довольно-таки мудреное дело. Надо немножко знать астрономию. Ну, представляете вы себе Большую Медведицу?

— Нет, серьезно! — сказал Иванов. — Без магии, пожалуйста.

— Да я без магии. Просто замок здесь устроен довольно своеобразно. Для того чтобы открыть сундук, надо нажать несколько заклепок. Их тут множество, и почт все — заклепки как заклепки, а семь штук фальшивые. Это, по существу говоря, кнопки, а не заклепки. Они поддаются нажиму. Но и нажимать их надо в определенном порядке: сперва третью кнопку в первом ряду — вот здесь, в центре железной полосы, потом шестую — во втором, пятую — в третьем, потом вот эту, эту, эту… Как видите, все кнопки расположены по контуру Большой Медведицы. И никакой магии. Теперь, для того чтобы окончательно открыть замок, мы поворачиваем эту ромашку и эту раковину… Вот и всё — сундук открыт.

— Чудеса! — сказал Иванов. — И какой мудрец это выдумал! Ну скажи ты мне, зачем вы эту редкость в части держали? Не проще ли было завести обыкновенный сейф?

— Проще-то проще, да начфин у нас, говорят, романтиком был. Я-то вместе с ним совсем немного поработал. А сундук этот к нам от испанцев, говорят, попал, когда наша дивизия прошлой весной на Ленинградском фронте действовала. Разбили одну их часть, а штаб захватили вместе с казначеем и его сундуком. Вот мы и получили этот сундук в качестве трофея…

— Бывает… — Громов, чуть склонив голову набок, поглядел на сундук. — У вещей тоже есть своя судьба, как у людей. Интересно, как он сюда попал, в оккупированный город, кому напоследок служил…

— Да, я и сам хотел бы знать. Странная это история, товарищи, — ответил Стремянной.

И он вкратце рассказал Иванову и Громову о событиях на Тиме и о той обстановке, в которой пропал сундук.

— Действительно, странно, — согласился Громов. — И вы о Соколове никогда больше не слышали?

— Нет.

— Погиб, вероятно…

Стремянной покачал головой:

— Может быть, может быть… Одного только я не могу взять в толк. Сундук-то ведь цел. Стало быть, гитлеровцы узнали его секрет!.. Не стали же они испанцев запрашивать!

Они двинулись по тропинке обратно к машине. Вдруг между двумя обугленными деревьями проглянула стена соседнего дома. Стремянной невольно остановился — таким странным ему показался этот кусочек свежевыкрашенной зеленой стены рядом с унылой чернотой обгорелых развалин.

— Это ещё что такое? — спросил он. — Кто тут жил?

— А бургомистр здешний, — ответил всёзнающий Соловьев. — Прежде тут, говорят, ясли были, а потом он свою резиденцию устроил.

— Резиденцию, говорите? — усмехнулся Громов. — Интересно, где-то у него теперь резиденция! Наверно, в овраге каком-нибудь!..

— Да и то ненадолго, — бросил через плечо Стремянной и быстрее зашагал вперёд.

 

КОНЦЛАГЕРЬ «ОСТ-24»

К воротам концлагеря Стремянной подъехал один. Времени было мало, забот много, и, выбравшись на улицу из полуобгорелого сада, окружавшего развалины гестапо, Иванов и Громов простились со своим спутником.

Громов поехал в железнодорожные мастерские. Иванов зашагал к себе, в горсовет, с фасада которого уже была сорвана вывеска «Городская управа».

Разыскать лагерь было не так-то просто.

Сначала Стремянной уверенно указывал шоферу путь, но оказалось, что там, где прежде была проезжая дорога, теперь машину чуть ли не на каждом повороте задерживали то противотанковые надолбы, то густые ряды колючей проволоки, протянутой с угла на угол, то глубокие воронки от бомб…

В конце концов Стремянной махнул рукой и предоставил шоферу добираться до места как знает — на свое усмотрение и на свой страх. Шофер попросил у начальника папиросу, поговорил на ближайшем углу со стайкой мальчишек, вынырнувших из сугробов какого-то тупичка, а потом, тихонько ворча себе под нос и браня рытвины и ухабы, принялся петлять среди пустырей, улочек и проулков, руководствуясь не столько полученными указаниями, сколько безошибочным инстинктом опытного водителя, привыкшего в любых обстоятельствах, белым днем и темной ночью, доставлять начальство куда приказано.

Наконец он свернул в последний раз, нырнул в какой-то ухаб и опять вынырнул из него…

— Приехали, товарищ начальник!

Так вот оно, это проклятое моего!

Широкие ворота раскрыты настежь. Рядом с ними к столбу прибит деревянный щит с немецкой надписью: «ОСТ-24».

Под концлагерь немцы отвели две окраинные улицы и обнесли их высокой изгородью из колючей проволоки.

Машина медленно въехала в ворота. Стремянной соскочил на землю и остановился, оглядываясь по сторонам. Странное дело!.. Год назад эти улицы были такие же, как соседние, ничего в них не было особенного. Те же домишки, палисадники, дворы, летом — заросшие травой, а зимой — заваленные снегом… А теперь? Теперь всё здесь кажется совсем другим. Просто невозможно представить себе, что он, Егор Стремянной, когда-то уже ступал по этой земле. А ведь это было, и сколько раз было!..

Помнится, года два тому назад он как-то возвращался по этой самой улице домой с охоты. Был вечер. На лавочках у ворог сидели старушки. Мальчишки, обозначив положенными на землю куртками ворота, гоняли футбольный мяч. Его собака вдруг, ни с того ни с сего, кинулась навстречу мячу. Мяч ударился об неё и отлетел в сторону. Все засмеялись, закричали: «Вот это футболист!» А он шёл враскачку, приятно усталый, и что-то насвистывал… Нет, не может быть! Как он мог свистеть на этой улице? Да ведь тут и слова сказать не посмеешь…

Стременной медленно обвел глазами серую шеренгу домиков с грязно-мутными, давно не мытыми окошками.

Домики казались вымершими. Ни одного человека не было видно на пустынной дороге, ни один дымок не поднимался над крышами.

Ему захотелось поскорей уехать отсюда, поскорей опять окунуться с головой в горячую и тревожную суматоху оставленной за воротами жизни. Но он сделал над собой усилие, снял руку с борта машины, пересек дорогу и, поднявшись по щелястым ступеням, вошел в ближайший к воротам домик.

Его сразу же, как туман, охватил мутный сумрак и тяжелый дух холодной затхлости. В домике пахло потом, прелой одеждой, гнилой соломой. Большую часть единственной комнаты занимали двойные нары. В углу валялись куча какого-то грязного тряпья, закопченные консервные банки — в них, видно, варили пищу.

Стремянной с минуту постоял на пороге, осматривая все углы, нет ли человека.

— Есть тут кто-нибудь? — спросил он, чтобы окончательно удостовериться, что осмотр его не обманул.

Ему никто не ответил. Он стал переходить из одного домика в другой. Всюду было одно и то же: грязное тряпье, консервные банки, прелая солома на нарах… Иногда Стремянной замечал забытые в спешке вещи — солдатский котелок, зазубренный перочинный нож, оставленный на подоконнике огарок оплывшей свечи. Всё это выдавало торопливые ночные сборы. Кто знает, чей это был нож, чей котелок, кому в последний вечер светила эта стеариновая оплывшая свеча…

Входя в очередной домик, Стремянной всякий раз повторял громко: «Есть тут кто-нибудь?» И всякий раз вопрос его оставался без ответа. Он уже перестал думать, что кто-нибудь отзовется.

И вдруг в одном из домиков, не то в пятом, не то в шестом, с верхних нар послышался слабый, тихий голос:

— Я здесь!..

Стремянной подошел к нарам, заглянул на них, но в полутьме ничего не увидел.

— Кто там?

— Я…

— Да кто вы? Идите сюда!..

— Не могу, — так же тихо ответил голос.

— Почему не можете?

— Ноги поморожены…

В глубине на нарах зашевелилась, зашуршала солома, и показалась чья-то всклокоченная голова, потом плечо в старой, порванной военной гимнастерке, и человек со стоном подполз к самому краю нар.

— Подождите, я вам помогу, — сказал Стремянной, стал на нижние нары, одной рукой ухватился за столб, на котором они держались, а другой обнял плечи человека и потянул его на себя.

Человек застонал.

Тогда Стремянной оперся ногой в подоконник, правой рукой обхватил плечи человека, левую подсунул ему под колени и снял его с нар. Человек почти ничего не весил, так он был изнурен и худ. Он сидел на нижних нарах, прислонившись спиной к стене, и тяжело дышал. В надвигавшихся сумерках Стремянной не мог ясно разглядеть его лицо, обросшее давно не бритой бородой. Натруженные, в ссадинах руки бессильно лежали на коленях. Ноги в черных сапогах торчали, как неживые.

— Вы кто такой? — спросил Стремянной.

— Пленный я… На Тиме в плен попал, — сквозь стон ответил солдат. А руки его всё время гладили колени, остро выступавшие из-под рваных брюк.

— Ну, а с ногами-то у вас что? Сильно поморозили?

— Огнем горят… Ломят… Терпенья нет! — Человек минуту помолчал, а потом, пересилив боль, сказал сквозь зубы: — Мы на строительстве укрепрайона были. Нас сюда цельные сутки по морозу пешком гнали. А обувь у нас какая? Никакой…

— Послушайте-ка, послушайте, — сказал Стремянной, — какой это укрепрайон? Тот, что западнее города?

— Да, как по шоссе идти…

— Далеко это отсюда?

— Километров сорок будет… У села Малиновки…

— Что же вы там делали?

— Да что… доты строили… рвы копали… Ох, товарищ начальник, сил у меня больше нет!..

— Сейчас отвезу вас в госпиталь, — сказал Стремянной, — там вам помогут… А сумеете вы потом на карте показать, где эти доты?

— Надо быть, сумею, товарищ командир…

— А как же вы здесь оказались?

— А нас сюда назад пригнали.

— Когда?

— Да уж четверо суток скоро будет.

«Четверо суток! — прикинул про себя Стремянной. — Значит, это было ещё до наступления».

— Где же остальные?

— Увели. Ночью… А куда, не знаю… Ой, ноги, товарищ командир, ноги-то как болят! — Он крепко обхватил свои ноги и замер, чуть покачиваясь из стороны в сторону.

Стремянной вынул из кармана фонарик и осветил ноги солдата. Ему стало не по себе. То, что он принял за сапоги, на самом деле были босые ноги, почерневшие от гангрены…

— Вот несчастье!.. Держись-ка, друг, за мои плечи.

Стремянной поднял солдата и вынес его на крыльцо. Он посадил его на заднее сиденье машины, укрыл одеялом, которое всегда возил с собой, а сам сел рядом. Машина тронулась.

— Вы из какой дивизии? — спросил Стремянной солдата, с щемящей жалостью рассматривая его всклокоченную рыжую бороду и лицо, изрезанное глубокими морщинами.

Что-то похожее на тень улыбки промелькнуло по лицу солдата.

— Да из нашей, из сто двадцать четвертой, товарищ начальник, — тихо ответил он.

— А в какой части служил?

— В охране штаба…

Стремянной пристально взглянул на солдата.

— Еременко! — невольно вскрикнул он, и голос у него дрогнул.

В сидящем перед ним старом, изможденном человеке почти невозможно было узнать того Еременко, который всего год назад мог руками разогнуть подкову.

— Я самый, товарищ начальник, — с трудом выдохнул солдат.

— А меня признаешь?

— Ну как же, сразу признал…

Тут машина вздрогнула на выбоине дороги, Еременко ударился ногами о спинку переднего сиденья и тяжко застонал.

— Тише поезжай, — строго сказал Стремянной шоферу.

Машина замедлила бег. Теперь шофер старательно объезжал все бугры и колдобины. Еременко сидел, завалившись на сиденье, с закрытыми глазами, откинув голову назад.

Так вот оно как! Теперь Стремянной вспомнил всё. Еременко и был тем вторым автоматчиком, который исчез одновременно с начфином. По всей вероятности, он знает, куда делся и Соколов.

Стремянной осторожно положил руку на плечо солдата:

— Товарищ Еременко… А товарищ Еременко… Не знаете ли вы, что с Соколовым? Где он?

Солдат молчал.

Стремянной дотронулся до его руки. Она была холодна. И только по легкому облачку пара, вырывавшегося изо рта, можно было догадаться, что он ещё жив.

Через четверть часа Еременко был доставлен в полевой госпиталь, занявший все три этажа каменного здания школы. Ещё через полчаса его положили на операционный стол, и хирург ампутировал ему обе ноги до колен…

 

СОБЫТИЯ РАЗВИВАЮТСЯ

Над городом сгущались сумерки. Издалека ветер доносил едва слышный рокот артиллерийской канонады. Это соседняя армия выбивала противника из укрепленного района. На площади гулко стучали кирки, врезаясь в мерзлую землю, — взвод саперов копал братскую могилу для расстрелянных гитлеровцами солдат. На завтра Ястребов назначил торжественные похороны.

По опустевшим улицам ходили патрули. Изредка проезжали машины с синими фарами.

Разведка донесла Ястребову, что гитлеровцы, отступив к Новому Осколу, окапываются и подвозят резервы. Возможно, что они в ближайшие дни попытаются перейти в наступление.

Ястребов попросил командующего армией разрешить ему продолжать преследование противника. Однако в штабе армии были какие-то свои планы. Ястребову приказали организовать крепкую оборону города и ждать дальнейших указаний.

Стремянной, сидя за своим рабочим столом, разговаривал по телефону с командирами полков, когда с радиостанции ему принесли телеграмму из штаба армии. По тому, как улыбался сухопарый лейтенант, подавая листок с уже расшифрованным текстом, он понял, что его ждет какое-то приятное и значительное известие.

И действительно, телеграмма была очень приятная. Стремянной быстро пробежал её глазами, невольно сказал: «Ого!», и вышел в соседнюю комнату, где полковник Ястребов беседовал со своим заместителем по политической части — полковником Корнеевым, невысоким, коренастым, медлительным и спокойным человеком, любителем хорошего табака и хорошей шутки.

Они сидели за столом, на котором лежали оперативные сводки и карты, впрочем тщательно сейчас прикрытые, так как в комнате находился посторонний гражданский человек. Ему было, вероятно, лет под пятьдесят (а может быть, и меньше — месяцы, прожитые в оккупации, стоили многих лет жизни). Его темные, когда-то пышные волосы были так редки, что сквозь них просвечивала кожа, щеки покрывала седая щетина. Одет он был в старое черное пальто, из-под которого виднелись обтрепанные серые летние брюки. На носу у него кое-как держались скрепленные на переносице черными нитками, сломанные надвое очки с треснувшим левым стеклышком. Разговаривая с командирами, человек время от времени поглядывал на телефониста, который, сидя в углу, ел из котелка суп.

В стороне, у окна, стоял начальник Особого отдела дивизии майор Воронцов. Он был одного возраста со Стремянным, но выглядел значительно старше, может быть оттого, что имел некоторое расположение к полноте. Слегка прищурив свои небольшие карие глаза, он спокойно курил папиросу, внимательно и с интересом слушая то, что рассказывал человек в пальто. В руках он держал несколько фотографий, уже, очевидно, им просмотренных, выжидая, пока Ястребов и Корнеев просмотрят другие и обменяются с ним.

Мельком взглянув на постороннего, Стремянной подошел к Ястребову и, сдерживая улыбку, громко произнес:

— Товарищ генерал-майор, разрешите обратиться!..

Ястребов удивленно и строго посмотрел на него:

— Бросьте эти шутки, Стремянной!.. У нас тут дело поважнее… Познакомьтесь. Это местный фотограф. Он принес нам весьма интересные снимки… Их можно будет кое-кому предъявить. — И Ястребов протянул Стремянному пачку фотокарточек.

Стремянной взял у него из рук десяток свежих, ещё не совсем высохших фотографий, отпечатанных на матовой немецкой бумаге с волнистой линией обреза. На этих фотографиях были сняты эсэсовцы так, как они любили обыкновенно сниматься. На одной — во время игры в мяч, без мундиров, в подтяжках, с засученными до локтей рукавами рубашек. На другой они сидели вокруг стола в мундирах и при всех регалиях и дружно протягивали к объективу аппарата стаканы с вином. Среди них было несколько женщин. На третьей гитлеровцы были сняты в машине; каски и фуражки низко надвинуты на глаза, на коленях — автоматы. Не забыли они сняться и у подножия виселицы, в самый момент казни, на кладбище — среди уходящих вдаль одинаковых березовых крестов…

На этих же фотографиях, то сбоку, то на заднем плане, виднелись какие-то штатские. Они, видимо, тоже участвовали в происходящем, но чувствовалось, что это люди подчиненные, зависимые и между ними и их хозяевами — огромная дистанция.

— Да, эти фото нам будут очень полезны, товарищ генерал, — согласился Стремянной и, отступив на шаг, незаметно для Ястребова передал за его спиной телеграмму замполиту.

— Опять — генерал! — уже рассердился Ястребов.

— А чего, собственно, вы, товарищ генерал, придираетесь к начальнику штаба? — сказал, улыбаясь, Корнеев. — По-моему, он совершенно прав, вы и есть генерал… Вот, смотрите! — и он протянул Ястребову телеграмму. — За освобождение города вам присвоено звание генерал-майора и вы награждены орденом Красного Знамени..

— А дивизия?.. — спросил Ястребов.

— Никого не забыли, Михал Михалыч. А дивизии объявлена благодарность. Приказано наградить всех отличившихся, — сказал Стремянной, уже не сдерживая своей радости.

Ястребов читал телеграмму долго-долго и почему-то сердито сдвинул брови. Наконец прочел и отложил в сторону.

— Прямо невероятно, — сказал он вполголоса: — четыре события, и все в один день!

— Три я знаю, товарищ генерал. — Стремянному ново и даже как-то весело было называть генералом Ястребова, который всего несколько месяцев назад был подполковником, а в начале войны — майором. — Первое событие — освобождение города, второе — присвоение вам звания генерала, третье — орден. А четвертое?..

— Ну, это самое незначительное, — смущенно сказал Ястребов: — мне сегодня исполнилось сорок пять лет…

— Поздравляю, Михал Михалыч! — сказал Корнеев, крепко пожимая ему руку. — Отметить это надо. Такие дни бывают раз в жизни!..

— И я вас поздравляю, товарищ полк… — Стремянной вдруг сбился, махнул рукой и обнял Ястребова, — дорогой мой товарищ генерал!..

Ястребов с трудом высвободился из его могучих объятий.

— Ладно, — шутливо сказал он. — Поздравления принимаю только с цветами… Давайте покончим с делом. Спасибо вам, товарищ Якушкин, — обратился он к фотографу, который все это время безмолвно стоял в стороне, однако всем своим видом участвуя в том, что происходило в комнате. — Вы поступили совершенно правильно, передав в руки командования эти фотографии. Благодарю вас за это! Я вижу, трудно вам тут было… Вот вам записка… — Ястребов нагнулся над столом и, взяв листок бумаги, написал на нем несколько слов. — Идите к начальнику продовольственного снабжения — он выдаст вам паёк.

— Спасибо, спасибо, товарищ генерал! — Якушкин широко улыбнулся, обнажив длинные желтые зубы, пожал всем по очереди руки и направился к дверям.

— Ну, Воронцов, — обратился к майору Ястребов, когда дверь за Якушкиным закрылась, — ведь важный материал он нам доставил, а? И человек, по-моему, занятный…

— Да, несомненно, — согласился Воронцов, собирая фотографии в пачку. — Я заберу все фото, не возражаете?

— Забирай, забирай, — кивнул Ястребов и протянул ему карточки, которые были у него в руках: — Это для твоего семейного альбома, а мне не к чему… Изучи как следует. Это такие документы, от которых не открутишься…

— Ещё минуточку, товарищ Воронцов, — сказал Стремянной, заметив его выжидательный взгляд, — я только досмотрю эти несколько штук.

Он взял в руки последние три фотографии. На одной из них внимание его почему-то привлекла фигура уже немолодого немецкого офицера, плотного, с высоко поднятыми плечами. Офицер смотрел куда-то в сторону, и фигура его была несколько заслонена широким кожаным регланом эсэсовского генерала, обращающеюся с речью к толпе, понуро стоящей перед зданием городской управы. Что-то в облике этого офицера показалось Стремянному знакомым. Где он его видел?.. И вдруг в памяти у него возникли те двое пленных, которых он заметил сегодня утром на улице города. Тот, постарше, с поднятым воротником и в темных очках!..

Стремянной быстро вышел из комнаты, спрыгнул с высокого крыльца и нагнал Якушкина в ту минуту, когда фотограф расспрашивал часового у ворот, как пройти к продовольственному складу.

— Товарищ Якушкин! А товарищ Якушкин! — окликнул Стремянной. — Скажите-ка мне, кто это такой? Вы не знаете?.. Да нет, не этот. Вон тот, позади.

Якушкин поправил очки и взял из рук Стремянного фотографию.

— А!.. Я думал, вы спрашиваете про этого оратора в реглане. Это Курт Мейер, начальник гестапо, а тот позади — бургомистр Блинов. Знаменитость в своем роде…

— Бургомистр? Почему же он в немецкой форме?

— А гитлеровцы ему разрешили. В последнее время он только и ходил во всем офицерском.

— Спасибо!

Стремянной быстро возвратился к себе и вызвал по телефону военную комендатуру города.

— У телефона комендант — майор Теплухин!

— Товарищ майор, — быстро сказал Стремянной, — часа три назад к вам должны были привести двух пленных офицеров… Одного? Нет, двоих… Один из них такой коренастый, в темных очках. Где он?.. Нет, не хромой, а другой… Сбежал? Как же это вы допустили, чорт вас совсем возьми!.. Да вы знаете, кто от вас сбежал? Бургомистр! Предатель! Он такой же немец, как мы с вами!.. Найти во что бы то ни стало! Слышите? Повторите приказание!

Майор Теплухин повторил в трубку приказание. Стремянной сейчас же распорядился, чтобы в городе тщательно проверялись пропуска и чтобы количество патрулей было увеличено. Потом он рассказал о происшествии Воронцову, отдал ему фото и, когда Воронцов ушел к себе, снова принялся за работу. Но ему не работалось. «Странное дело, как он врезался в память, этот сегодняшний эсэсовец, — думал Стремянной, раздраженно шагая из угла в угол. — Вижу в первый раз, а вот поди ты!..»

 

УДИВИТЕЛЬНОЕ ИЗВЕСТИЕ

В этот вечер вся энергия движка, который обычно освещал штаб дивизии, была отдана госпиталю и типографии, где печатался первый номер газеты освобожденного города.

…За большим столом, покрытым за неимением скатерти простыней и уставленным бутылками, банками консервов, тарелками с колбасой, шпигом и дымящейся вареной картошкой, сидел виновник торжества генерал Ястребов, правда ещё со знаками отличия полковника, потому что Военторг никак не мог предусмотреть, что производство полковника Ястребова в генералы произойдет так быстро. Вокруг стола на табуретках, стульях и опрокинутых ящиках сидели замполит Корнеев, Стремянной, которого то и дело вызывали к телефону, Громов и Иванов, оба усталые, полные впечатлений от большого дня — они сегодня осмотрели весь город, говорили с десятками людей, и только теперь перед ними стало понемногу вырисовываться всё то, что предстоит им сделать в этом сильно разрушенном врагом городе.

Комната, в которой они сидели, освещалась неверным желтоватым светом нескольких стеариновых свечей, расставленных на столе между бутылками и банками.

За стеной штаб дивизии жил своей обычной напряженной и деловой жизнью. Слышались голоса телефонистов: «Волга слушает!», «Днепр, Днепр, отвечайте пятьдесят шестому!» То и дело хлопала дверь. Стучали каблуки. Оранжевые языки пламени на свечах метались, чадили, и тени голов расплывались по стенам.

Когда собравшиеся наполнили стаканы, Ястребов встал. Встали и все, кто был за столом.

Ястребов сказал:

— Мне хочется вас приветствовать в городе, который освободила наша дивизия. Долго стояли мы на восточном берегу Дона, долго ждали приказа… И вот наконец мы идем на запад. Тяжело видеть наши города в развалинах, людей наших замученными… И мне хочется прежде всего почтить память тех, кто погиб за Родину!.. — Комдив замолчал и склонил голову. Все помолчали. — И всё же радостный у меня сегодня день, товарищи, — продолжал он. — Не потому, что я получил звание генерала, и не потому, что меня наградили орденом… хотя это и большая радость, но главное — я верю, я убежден, что нанесенный нами удар приближает полный разгром врага. Выпьем же, друзья, за победу, за то, чтобы город этот стал ещё красивее, чем был, чтобы скорее забылась в нём война и чтобы дивизия наша дошла до Берлина!

Зазвенели стаканы. Все были взволнованы и даже немного растроганы.

Стремянной чуть пригубил свой стакан. Каждую минуту ему приходилось выходить из-за стола — читать донесения. Самые важные из них тут же показывать Ястребову, который тоже несколько раз выходил в соседнюю комнату докладывать командующему армией о готовности дивизии.

Из штаба армии запрашивали, сколько и каких боеприпасов нужно доставить; нет ли новых данных об укрепрайоне; когда прислать машины за ранеными; как идет учет трофеев; сколько взято в плен вражеских солдат и офицеров; в каком состоянии город. Из обкома партии интересовались, можно ли быстро пустить в ход электростанцию и другие предприятия, просили, по возможности, обеспечить на ближайшие дни население продовольствием и топливом.

За столом делились впечатлениями утреннего боя, вспоминали недавние встречи. Громов рассказал об одном больном старике-железнодорожнике, старом члене партии, который в своей сторожке устроил явку для партизан, передавал сведения о движении вражеских воинских эшелонов. Старик сохранил свой партийный билет, и одним из первых его вопросов к Громову было: «Кому, товарищ секретарь, платить теперь членские взносы?»

— А вы знаете, — сказал Ястребов, — мне доложили, что на окраине города обнаружена разбитая авиабомбой машина местного начальника гестапо…

— А его-то самого хлопнули? — спросил Иванов.

— Нет, его не нашли. Наверно, сбежал.

Вдалеке, где-то на окраине города, раздалось несколько сильных взрывов — это минеры подрывали минное поле. Низко над крышами пронеслось звено ночных бомбардировщиков…

В эту минуту дверь медленно приоткрылась, и на пороге появился начальник госпиталя майор медицинской службы Медынский. Небольшого роста, толстый, он был одет в белый халат, поверх которого в сильной спешке накинул шинель, не успев надеть её в рукава. По его взволнованному лицу Стремянной понял, что в госпитале что-то произошло.

Увидев в комнате столько людей, Медынский смущенно отступил за порог, но Стремянной тотчас же вышел в соседнюю комнату.

— Что случилось, товарищ Медынский?

Врач отвел Стремянного в сторону и так, чтобы никто не слышал, сказал:

— Удивительная новость, товарищ подполковник: капитан Соколов объявился.

— Соколов?! Да что вы говорите! Бывший начфин?

— Он самый!..

— Где же он?

— У нас в госпитале.

— А как он к вам попал?

— Бежал с дороги из колонны военнопленных. Гитлеровцы вывели их из концлагеря и погнали на запад. Ну, он как-то сумел от них уйти. Охранники ему вслед стреляли, ранили в левую руку. Посмотрели бы вы, во что он превратился! Какая шинелишка, какие сапоги! Весь оборванный! Чудом от смерти спасся…

— В каком он состоянии?

— Слаб, но бодр. Шутит даже… сказал, чтобы я вам передал от него привет. Просит зайти… Очень хочет увидеться с вами.

Стремянной на минуту задумался.

— Хорошо. Я сейчас приду. — Он шагнул к двери, за которой висел его полушубок, и обернулся: — А как здоровье того солдата, Еременко, которому сегодня ноги ампутировали? Ну, знаете, того, из концлагеря.

— Еременко?.. Еременко полчаса назад умер. Так и не пришел в сознание, бедняга. Операция была слишком тяжелая, а сил у него никаких. Сами понимаете…

Стремянной невольно остановился на пороге:

— Умер, говорите… Так-так… Ну что ж, я сейчас приду.

Он быстро накинул полушубок и, отдав дежурному необходимые распоряжения, вышел из штаба.

 

ВСТРЕЧА

Когда Стремянной вошел во двор госпиталя, двое санитаров выносили из дверей носилки. По тяжелой неподвижности плоского, как будто прилипшего к холсту тела сразу было видно, что на носилках лежит мертвый. Еременко!.. Стремянной взглянул в темное лицо с глубоко запавшими закрытыми глазами. Ах, будь они прокляты! Сколько вытерпел этот человек! И вот всё!

Стремянной снял шапку и, пропустив мимо себя санитаров, смотрел им вслед, пока они не скрылись за углом дома. Потом он рывком открыл тяжелую, обмерзшую снизу дверь и вошел в госпиталь.

В лицо ему ударил знакомый теплый госпитальный запах только что вымытых полов, эфира, сулемы… Неярко горели редкие электрические лампы. В дальнем углу коридора громоздились одна на другой школьные парты. Двери классов, превращенных в палаты, были широко открыты. Там тесно, чуть ли не вплотную друг к дружке, стояли койки. Койки стояли и в коридоре. Только одна дверь была плотно закрыта. «Уж не тут ли кабинет Медынского?» — подумал Стремянной и приоткрыл дверь.

Он увидел стены и шкафы, завешанные белыми простынями, никелированные столики для инструментария и на них в ярком свете подвешенной к потолку прожекторной лампы флаконы, чашки, щипцы, разной формы ножи и пилки.

Середину комнаты занимал операционный стол на высоких ножках, на нем лежал раненый, по грудь покрытый простыней. Женщина в белом халате и маске, чуть подавшись вперед, быстрыми и точными движениями зашивала рану.

Услышав скрип двери, она повернула закрытое до самых глаз лицо и вопросительно посмотрела на Стремянного.

Он смущенно улыбнулся, махнул рукой и поскорей прикрыл дверь.

Где же всё-таки Медынский? Куда он запропастился?

Как раз в эту самую минуту начальник госпиталя появился на верхней площадке лестницы.

— Соколов не здесь, товарищ начальник, он наверху, в палате для легко раненных, — говорил он, перегибаясь через перила. Медынский был уже без шинели, в хорошо выглаженном халате с тесемочками, аккуратно завязанными сзади на шее и у кистей рук. Это придавало его облику какую-то спокойную деловитость. — Я ему сказал, что вы сейчас придете.

— И что же он?

— Он даже весь загорелся от радости. Вы не можете себе представить, как измучен этот человек.

Медынский повел Стремянного на второй этаж. Они прошли мимо перевязочной, из которой сквозь плотно закрытые двери доносились стоны раненого и молодой женский голос: «Ну миленький, хороший мой, потерпи! Ну минуточку ещё потерпи, мой дорогой».

— Это что, Анна Петровна перевязывает? — спросил Стремянной прислушиваясь.

— Да, она. А что, сразу узнали?

Стремянной кивнул головой:

— Как не узнать! Много она со мной повозилась…

Они прошли в конец длинного, широкого коридора, в который выходили двери из пяти классов. У самой последней Медынский остановился:

— Здесь… Я вам нужен, товарищ начальник?

— Нет, не беспокойтесь, занимайтесь своими делами, товарищ Медынский. Если будет надо, я попрошу вас зайти или сам зайду.

— Слушаю!

Медынский ушел, но Стремянной не сразу открыл дверь. Он постоял немного, держась за железную ручку. Ему с необыкновенной ясностью вспомнилась вдруг всклокоченная голова Еременко в глубине темных нар, а потом — провалившиеся мертвые глаза с почти черными веками… Каким-то он увидит Соколова?

Стремянной толкнул дверь и вошел в палату.

Соколова он увидел сразу. Тот лежал на крайней койке у окна. В палате громко разговаривали и смеялись. Увидев Стремянного, все разом затихли. С ближайшей койки на него смотрели большие серые глаза лейтенанта Федюнина, накануне попавшего под бомбежку. Ему посчастливилось, он остался жив — взрывная волна прошла стороной, — но он получил три осколочных ранения в ноги. Стремянной хорошо знал Федюнина и жалел его.

— Здорово, Федюнин! — сказал он проходя. — Надеюсь, недолго залежишься?

— Зачем долго? Через две недели вернусь, товарищ начальник, — ответил Федюнин и широко улыбнулся.

Остальных, кроме Соколова, Стремянной не знал — это были солдаты из разных частей, но они его встретили, как старого знакомого.

— Здравствуйте, товарищ начальник! Проведать нас пришли? — сказал усатый немолодой солдат с перевязанным плечом.

— Проведать, проведать…

— В палате номер девять всё в порядке, товарищ начальник! Все налицо. Никого в самовольной отлучке нет, — шутливо отрапортовал солдат.

Стремянной улыбнулся:

— Вижу, настроение здесь боевое.

— Самое боевое, товарищ начальник! — подал из другого угла голос артиллерист с широкой повязкой вокруг головы. — Тут у нас полное взаимодействие всех родов войск — от артиллерии до походной кухни. Хоть сейчас наступай!..

— Ну, вот и ладно, — отозвался Стремянной, с удовольствием поглядев на его широкое, чуть рябоватое лицо со смелыми, очень черными под белой повязкой глазами. — Подремонтируетесь тут, подвинтите гайки — и айда, пошли!..

Он миновал койку артиллериста и остановился у занавешенного окна в том углу, где лежал бывший начфин.

— Ну, товарищ Соколов, здравствуйте!

Соколов с усилием приподнялся с подушек. Его забинтованная правая рука была тесно прижата к груди. Он подал Стремянному левую руку и крепко сжал его ладонь.

— Я так рад, так рад! — сказал он, слегка задыхаясь от волнения и не выпуская руки Стремянного из своей. — Ведь я уже потерял всякую надежду когда-нибудь вас всех увидеть… Потерял всякую надежду остаться в живых…

По его бледным, небритым щекам катились слезы радости. С тех пор как Стремянной видел его в последний раз, Соколов, конечно, сильно переменился. Но никак нельзя было понять, в чем же эта перемена. Постарел, похудел? Да, конечно… Но не в этом дело. Бороды нет?.. Это, разумеется, очень меняет человека, но опять-таки не в этом дело… Стремянной напряженно вглядывался в отяжелевшее, как будто отекшее лицо Соколова. А тот улыбался дрожащими губами и, усаживая Стремянного у себя в ногах — в комнате, тесно заставленной койками, не оставалось места даже для табуретки, — всё говорил и говорил, торопливо, обрадованно и взволнованно, словно опасаясь, что если он замолчит, гость его встанет и уйдет.

— Нет, какая радость, какая радость что я вас вижу!.. — Он прикоснулся дрогнувшими пальцами к локтю Стремянного. — Вы уже подполковник, а помнится, когда вас назначили к нам, вы ещё майором были. Это каких-нибудь восемь месяцев тому назад… Каких-нибудь восемь месяцев… — Он откинулся на подушку и прикрыл глаза рукой. — А сколько за эти месяцы пережито!.. Боже ты мой, сколько пережито!..

— Вы только не волнуйтесь, товарищ Соколов, — сказал Стремянной, стараясь самым звуком голоса успокоить его. — Не надо вам сейчас всё это вспоминать.

— Да не могу я не вспоминать! — почти закричал Соколов, и в горле у него как-то задрожало и хлипнуло. — Я сейчас, немедленно, хочу рассказать вам, как я попал в плен. Вы можете меня выслушать?

— Ну ладно, ладно, рассказывайте, — ответил Стремянной, — только спокойнее, прошу вас. Товарищи вам не помешают?

— Нет, нет, — горячо сказал Соколов, — пусть слышат все. Какие у меня секреты!.. Вы помните, товарищ начальник, при каких обстоятельствах я попал в плен? (Стремянной кивнул головой.) Ну, так вот, — продолжал Соколов, — кроме шофера, со мной в машине ехали два автоматчика — Березин и Ерёменко. Когда мы уже были на полпути к Семеновне — вы помните, там должен был расположиться штаб нашей дивизии, — из-за облаков выскочило звено «юнкерсов». Они стали бомбить дорогу… Мы остановили машину и бросились в канаву… Тут невдалеке хлопнулась стокилограммовая фугаска. Осколки так хватили нашу машину, что уже ехать на ней никуда нельзя было. Разве что на себе тащить… Что тут было делать?

— Ясное дело — брать машину на буксир и тянуть, — сказал сосед Соколова, шофер Гераскин, у которого от взрыва бака с бензином было обожжено всё лицо. Сейчас оно уже подживало и почти сплошь было покрыто густой зеленой мазью; от этого он казался загримированным под лешего.

— Легко сказать! — отозвался Соколов, быстро оборачиваясь к Гераскину. — Мы, наверно, сто раз пробовали остановить проезжавшие машины. Куда там! Никто не остановился, как мы ни кричали…

— Бывает, — как-то виновато согласился Гераскин.

— Что же мне было делать, товарищ Стремянной? — Соколов схватил Стремянного за руку. — Ну скажите хоть вы! На машине у меня сундук с деньгами. Я отвечаю за них головой…

— Дело сурьезное, — сказал усатый солдат.

— То-то и есть. — Соколов на лету поймал сочувственный взгляд и ответил на него кивком головы. — Очень серьезное… Тогда я решил послать одного из автоматчиков — Еременко — пешком в штаб дивизии за помощью, а сам с другим автоматчиком и шофером остался охранять денежный ящик.

— Правильное решение, — поддержал Федюнин.

— Ну вот, — продолжал Соколов, подбодренный общим дружелюбным вниманием, — тут и началось… Проходит час, два… Еременко не возвращается. Помощи нет. И вдруг снова бомбежка… Мы опять залегли в канаву… — Соколов помолчал. — А дальше я ничего не помню… Контузило меня… Очнулся в плену… в каком-то бараке… лежал целый день на охапке гнилой соломы. Пить даже не давали…

— Сволочи! — послышалось из другого конца палаты.

— Но хуже всего стало, — угрюмо сказал Соколов, — когда они по документам выяснили, что я начфин. Тут уж такое началось… — Он провел ладонью здоровой руки по лбу и на секунду зажмурился.

— Ну, а знаете ли вы что-нибудь о судьбе тех, кто был с вами? — спросил Стремянной. Ему хотелось хоть ненадолго отвлечь Соколова от особенно мучительных воспоминаний.

Соколов поднял припухшие веки и посмотрел на Стремянного.

— Только об одном, — медленно ответил он и опять прикрыл глаза.

— О ком же?

— Об одном из автоматчиков — Еременко. Переводчик мне говорил, что он был в концлагере, но как будто погиб.

— А где же были вы?

— Я? — Соколов криво усмехнулся. — Я почти всё время сидел в гестапо, в подвале… Меня то допрашивали три раза в день, то забывали на целые недели…

Стремянной придвинулся поближе:

— А на строительстве укрепрайона вы не были?

— Был, — сказал Соколов. — Как же!.. Там такие укрепления построены, товарищ начальник, такие укрепления!.. — Он сжал зубы, и от этого на скулах у него заходили желваки. — Можно всю дивизию положить и не взять!..

— Ну, это вы уж слишком, товарищ Соколов! Напугали вас!.. Не так всё страшно, как вам кажется, — ответил Стремянной. — Однако это хорошо, что вы там побывали… Как видите, не было бы счастья, да несчастье помогло… Попозже я к вам зайду с картой, и мы подробно поговорим. А пока припомните, как в укрепрайоне организована система, огня…

— Ну конечно, обо всем укрепрайоне я не могу сказать, — проговорил Соколов подумав, — ведь я только несколько укреплений и видел…

— Где?

— Да вот доты в районе Малиновки. Там их штук пять… О них я могу рассказать подробно.

— Ну, ясно… О чём знаете, о том и расскажете.

Наступило короткое молчание.

— А знаете, товарищ Соколов, — сказал Стремянной, чтобы прервать тишину, — Еременко-то ведь мы нашли. Я сам привез его в госпиталь. У него были обморожены обе ноги…

Он не успел договорить. Соколов изменился в лице. Челюсти его сжались, глаза расширились.

— Вы нашли Еременко?.. Это очень хорошо, товарищ начальник!.. Теперь будет кого расстрелять!.. Я хотел об этом сказать позже. Это ведь он привел те немецкие бронемашины, на одну из которых был переложен сундук с деньгами. Он!.. Негодяй!.. Из-за него меня в плен взяли… Из-за него погибли шофер и Березин!..

— Откуда вы знаете? — спросил Стремянной.

— Узнал во время допросов в гестапо… У нас была с ним даже очная ставка… Где он?.. Скажите мне, где он — я уничтожу этого труса и подлеца! Задушу собственными руками!

Соколов вскочил с койки, лицо у него горело. В исступлении он ударил больной рукой по железной спинке кровати и тяжело застонал.

— Да успокойся, успокойся, товарищ Соколов! — закричали с других коек.

Стремянной взял его за руки и посадил на одеяло:

— Ложитесь, ложитесь без разговоров!.. Еременко нет. Он умер. Не выдержал операции…

Соколов обессиленно откинулся на подушки. Его лицо и грудь покрылись потом. Несколько минут он лежал с закрытыми глазами.

Стремянной с тревогой смотрел на это тяжелое, чуть одутловатое лицо. И вдруг он склонился ещё ниже: что-то по-новому знакомое мелькнуло в складке губ, в повороте головы…

В ту же секунду, словно почувствовав его взгляд, Соколов открыл глаза и прямо, в упор посмотрел на Стремянного.

— Так умер, говорите? — сказал он тихо. — Что ж, туда мерзавцу и дорога. Он и в лагере был предателем. Сколько народу из-за него погибло!..

— Собака! — с ненавистью произнес усатый солдат. — Повесить такого мало… Жаль, что сам помер.

Стремянной искоса поглядел на усатого солдата и вдруг поднялся с места.

— Куда вы, товарищ Стремянной? — с тревогой в голосе сказал Соколов. И добавил просительно: — Побудьте ещё хоть немного!

— Да я сейчас вернусь, — уже на ходу, оглядываясь через плечо, ответил Стремянной. — Гостинец я для вас захватил, да забыл — внизу в полушубке оставил. Сейчас принесу. А вы пока отдохните немного. Вредно вам так много говорить.

Стремянной быстро вышел из палаты, спустился вниз, достал из кармана полушубка плитку шоколада и, шагая через две ступени, опять побежал наверх. По пути он зашел в кабинет к Медынскому, дал ему кое-какие распоряжения и снова вернулся в палату.

Соколов ждал его, приподнявшись на локте и беспокойно глядя на дверь.

— Ну, а дальше что было? — спросил Стремянной, подавая ему шоколад и, как прежде, усаживаясь в ногах. — Рассказывайте!

— Дальше? — Соколов махнул рукой. — Что ж дальше… Они всё время требовали, чтобы я открыл им сундук. Им казалось, что в нём спрятаны какие-то важные документы… Я-то знал, что, кроме денег, там нет ничего, но открывать сундук мне не хотелось. Ну вот хотите верьте, хотите нет, просто честь не позволяла. Так тянулось больше трех месяцев. Ну, а потом…

Все в палате затихли, ожидая, что скажет Соколов. Лейтенант Федюнин, приподнявшись на подушках и вытянув шею, в упор, не мигая смотрел на него. Старый солдат нетерпеливо крутил свой темный ус. Гераскин схватил себя за подбородок, не замечая, что измазал руку «зеленкой». Стремянной сидел неподвижно, положив на колени руки, и внимательно слушал.

— А потом, — смущенно, чуть запинаясь, продолжал Соколов, — однажды ночью меня вывели во двор, поставили у стены сарая, навели на меня автомат и сказали: «Или ты сейчас умрешь, или открой сундук». — Соколов повернулся в сторону Стремянного. — Ну, я и подумал, товарищ начальник: чорт с ними, с деньгами!.. Всё равно они им пользы не принесут, а меня убьют ни за что.

— И вы им открыли ящик? — спросил Стремянной.

— Да, открыл. А вы откуда знаете? — Соколов с удивлением взглянул на него.

— Во-первых, потому, что вы живы, — ответил Стремянной под общий смех. — А во-вторых, я его сегодня видел своими глазами, наш сундук. Он цел. Ну, думаю, если он цел, может быть и вы живы…

Соколов пожал плечами.

— Судите меня как хотите, товарищ начальник… — покорно склонив голову, сказал он. — Я, конечно, виноват… Но посудите сами: ну я бы погиб, ну зарыли бы они меня, ведь сундук всё равно взорвали бы…

Раненые молча переглядывались. Каждый по-своему расценивал поступок Соколова.

— И верно! — сказал кто-то вполголоса. — Если бы там секретные документы были, а то деньги… Не погибать же из-за них человеку!

Соколов с благодарностью посмотрел в тот угол, где прозвучали эти слова.

— А потом они меня отправили в концлагерь, — сказал он, опять поворачиваясь к Стремянному. — Тут вот, на окраине города. Пробыл я там до самых последних дней. Сегодня ночью нас вдруг внезапно подняли, построили и погнали по дороге в сторону Нового Оскола. Я понял, что, очевидно, наши начали наступление. Решил бежать. Когда проходили через мост, прыгнул вниз… Заметили… Стали стрелять… Ранили… Но мне удалось скрыться в кустах. А затем я вернулся. Вот и всё.

— Всё, значит? — задумчиво переспросил Стремянной.

— Всё.

В палате на минуту сделалось совсем тихо. Стало слышно тонкое, похожее на комариную песенку, жужжанье электрической лампочки.

Дверь слегка приоткрылась, и в щель просунулась лысая голова Медынского:

— Товарищ начальник, вас спрашивают!

— Сейчас приду, — сказал Стремянной и вышел из палаты.

Он пробыл за дверью не больше минуты и вернулся назад, как будто чем-то озабоченный.

Соколов это заметил сразу.

— Что случилось? — спросил он.

— Неприятная истории, — ответил Стремянной, прохаживаясь между койками. — Ну, да это потом… Так на чём мы остановились?

— Ни на чем. Я всё рассказал. Больше прибавить нечего. — Соколов поглядел на Стремянного спокойным, доверчивым взглядом. Только левая рука его то судорожно сжималась, то разжималась, теребя складки одеяла и выдавая скрытую тревогу.

Вдруг погас свет. Палата погрузилась в полную темноту.

— Движок испортился, — сказал голос усатого солдата.

— Моторист, наверно, заснул, — насмешливо процедил Гераскин.

— Горючего не хватило!

Раненые засмеялись.

Стремянной вышел в коридор, такой же темный, как палата, и крикнул:

— Почему нет света?

Чей-то голос ему ответил:

— Сейчас узнаем!..

— Принесите сюда керосиновую лампу!

— Есть!.. Сейчас!..

За дверью послышались чьи-то быстрые шаги. Кто-то, стуча каблуками, спускался по лестнице, кто-то поднимался. Мелькнула полоска света и туг же исчезла.

— Сюда, сюда, — сказал Стремянной какому-то человеку, который шел по коридору. — Что у вас в руках? Лампа?.. Зажгите же её. Спичек нет? У меня тоже… — Он вернулся в палату. Человек с лампой остался стоять в дверях. — Товарищ Соколов, у вас есть спички?

— Нет, — ответил Соколов. — Я некурящий.

— У кого есть спички?

— Возьмите, товарищ начальник, — сказал Гераскин и в темноте протянул коробку Стремянному.

Стремянной взял спички, но тут же уронил их на пол.

— Вот неприятность! — рассердился он. — Где-то около вас, Соколов, спички упали?

— Нет, — ответил Соколов. — Кажется, они упали около соседней койки.

— Вы слышите? — обратился Стремянной к человеку, который стоял в дверях.

— Слышу, — ответил тот.

— Что вы слышите?

За дверью молчали.

— Что вы слышите? — повторил Стремянной настойчивей и громче.

Человек, стоящий в дверях, кашлянул и ответил медленно и сипло:

— Слышу голос бургомистра города Блинова…

— Свет! — крикнул во всю силу легких Стремянной.

— Свет! — закричал в коридоре Медынский.

Но в то же мгновенье Соколов вскочит с койки и бросился к окну. Он уже успел вышибить раму, когда Стремянной схватил его и повалил на койку, прижав всем своим большим телом.

Вспыхнувший свет осветил двух борющихся людей. Раненые повскакали с коек, чтобы прийти на помощь Стремянному, но этого уже не требовалось: Соколов лежал спеленатый простыней, завязанной на его спине узлом.

На пороге комнаты появился новый человек — фотограф Якушкин. Он медленно, в напряженном молчании подошел к Соколову и нагнулся над ним.

— Узнаете меня, господин Блинов? — негромко спросил он. — Я фотограф Якушкин. Вы мой постоянный клиент, неоднократно у меня фотографировались…

— Это ложь, ложь! — прохрипел Соколов, стараясь вырваться из стягивающей его простыни.

В дверях показался Воронцов. Он неторопливо прошел между койками, вынул из кармана фотографию и показал её Соколову:

— Посмотрите, господин бургомистр… Вы, несомненно, узнаете себя.

Раненые, вскочив со своих коек, уже больше не ложились. Усатого солдата трясло, как в сильном ознобе. Он стоял около койки Соколова и требовал, чтобы ему дали автомат застрелить предателя. Лейтенант скрипел зубами — он не мог себе простить того, что поверил рассказу Соколова и даже сочувствовал ему. Гераскин вдруг вырвался вперед, навалился на Соколова и занес кулак…

Воронцов строго отстранил его:

— Не трогайте! Это дело разберет трибунал!..

Через несколько минут Соколова заставили одеться, и конвой повел его по тёмным, безлюдным улицам на допрос в Особый отдел.

 

ТАЙНА

— Товарищ генерал, пришел вас ознакомить с некоторыми показаниями, которые на допросе дал Соколов… Виноват, Зоммерфельд…

— То-есть как это — Зоммерфельд? — сказал Ястребов. — Разве он немец?

— Да, немецкий шпион. И не просто рядовой, товарищ генерал, а матерый… Заслан в Россию задолго до войны. Перешел границу на севере и с тех пор жил под фамилией Соколова.

— Так-так…

Майор Воронцов вынул из большого желтого портфеля протокол допроса и положил его перед Ястребовым на стол. Стол был завален сводками и картами. По левую руку от генерала стоял телефон в желтом кожухе, по правую — открытый жестяной пенал с карандашами.

Ястребов склонился над листом бумаги, поглаживая рукой лоб и медленно, слово за словом, читая строки допроса.

— А как же, товарищ Воронцов, выяснилось, что Соколов на самом деле немец Зоммерфельд или как там его? Неужели такой матерый волк сам признался?

— Да, товарищ генерал, — сказал Воронцов, — он в этом признался.

— Странно!

— Не так уж странно, товарищ генерал: неопровержимые улики.

— Какие?

— Мы нашли среди документов, которые он хотел вывезти в сундуке, его автобиографию. Вот она. — Воронцов вновь раскрыл свой объемистый портфель и вынул из него несколько листков бумаги, исписанных синими чернилами, тонким, острым почерком. — Как видите, документ написан собственноручно. В конце — личная подпись.

Ястребов взял протянутые ему Воронцовым листки и так же внимательно и не спеша прочитал их от начала до конца.

— Удивительное дело, — сказал он, слегка пожимая плечами: — как он не уничтожил такой документ? Как не предусмотрел?

— А шпионы, товарищ генерал, потому и проваливаются, что они когда-то чего-то не предусмотрят… — усмехаясь, ответил Воронцов.

— И потом, есть еще одна странность, — сказал Ястребов: — почему такого опытного шпиона гитлеровцы вдруг назначают бургомистром? Они могли заслать его обратно… Устроили бы ему побег из концлагеря или ещё что-нибудь в этом роде.

— Ну, тут ничего странного нет, — возразил Воронцов. — Мы специально интересовались этим вопросом. Дело в том, что гитлеровцы считали город своим крайне важным опорным пунктом. Они знали, что мы оставили здесь своих подпольщиков, и изо всех сил стремились их уничтожить. А подходящего опытного человека для этого найти не могли. Вот тогда они и решили использовать Зоммерфельда… Все в городе считали его русским. Он же распустил слух, что гитлеровцы сделали его бургомистром насильно, а он, мол, человек честный. Он даже давал кое-кому поблажки, помог нескольким людям получить освобождение от посылки в Германию… А тем временем всякими путями искал связи с подпольщиками…

— И что же, сумел он эту связь установить? — спросил Ястребов.

— Он её нащупывал. Подпольщики ему не доверяли.

— Ну, а гибель пятерых — это на его совести?

— И на его и на чьей-то ещё… Впрочем, пока он свою агентуру не выдает. Отмалчивается. Но это глупое запирательство. Скоро оно кончится, и он начнет говорить… Он всё нам расскажет, я в этом уверен.

— Вы правы. Ну что ж, улики неопровержимые. — Ястребов протянул Воронцову протоколы допроса. — Однако самого главного я не вижу. Что он сообщил об укрепрайоне?

— Вот за этим-то делом я и пришел, товарищ генерал. Надо будет, чтобы начальник штаба или начальник разведки присутствовали сегодня на допросе: поставили интересующие их вопросы.

— Это правильно, — согласился Ястребов. — Когда они должны к вам явиться?

— Минут так через сорок.

Ястребов быстро встал, подошел к двери и, приоткрыв её, крикнул:

— Товарищ Стремянной, зайдите ко мне!

За дверью послышались голоса: «Начальника штаба к генералу!», «Подполковника Стремянного к генералу!» Почти тотчас же хлопнула наружная дверь, и в комнату, принеся с собой запах мороза, вошел Стремянной. Он был в полушубке и с планшетом через плечо.

— Из машины вытащили, товарищ генерал! По вашему приказанию отправлялся принимать боеприпасы…

— Да, тут одно важное дело, — сказал Ястребов. — Вам сейчас обязательно надо будет присутствовать на допросе… как его… — он посмотрел на Воронцова: — ну, не Соколова, а этого…

— Зоммерфельда, — подсказал Воронцов; поймав удивленный взгляд Стремянного, он объяснил: — Это настоящая фамилия вашего старого приятеля, Соколова… Некоторые подробности допроса я уже товарищу генералу сообщил, а вас проинформирую о них отдельно… По дороге…

— А как же быть с боеприпасами, товарищ генерал? — спросил Стремянной.

— Пусть едет начальник боепитания. Ничего, ничего, справится!.. А вы с начальником разведки присутствуйте на допросе.

— Слушаю!.. Но вот как быть с начальником разведки? Я послал его в один из полков…

— Тем более надо быть самому… А вызывать его назад не стоит.

— Слушаю! — повторил Стремянной.

Ястребов встал из-за стола и с озабоченным видом прошелся по комнате.

— Постарайтесь получить самую подробную информацию об укрепрайоне. Самую подробную… — повторил он, останавливаясь перед Стремянным. — Я убежден, что Зоммерфельд знает многое… И это нам будет весьма, весьма полезно… Между прочим, — обратился он к Воронцову, — мне непонятно одно обстоятельство: почему всё-таки Зоммерфельд во-время не скрылся из города? Что ему помешало?

— Меня это тоже интересовало, товарищ генерал, — сказал Воронцов. — При первом же допросе я спросил его об этом. Он утверждает, что у него, видите ли, с бывшим начальником гестапо Куртом Мейером были крайне обостренные отношения. В подробности Зоммерфельд не вдавался. Насколько я понимаю, они подрались, потому что не поделили чего-то. А главное, он не может простить Мейеру, что тот помешал ему выехать из города. Кто-то из людей Мейера подложил под колеса его грузовика противопехотную мину. В результате взрыва Зоммерфельд был оглушен, потерял сознание и остался… Между прочим, пока он приходил в себя, у него из автобуса успели унести картины.

— Картины? — удивленно переспросил Ястребов.

— Да, картины, — повторил Воронцов.

В эту минуту где-то вдалеке раздался одиночный выстрел, затем прострочила автоматная очередь.

Командиры прислушались.

— Наверно, проверяют оружие, — решил Стремянной и обратился к Воронцову: — Ну, что же дальше?

— А дальше он утверждает, что эту злую штуку с ним сыграл один из самых доверенных людей Курта Мейера — агент под номером Т-А-87. Как видите, в отместку своему бывшему соратнику он готов провалить разведчика, на которого тот делает самую большую ставку.

— А кто скрывается под этим номером?

— Неизвестно.

— Странно… Почему он знает только номер, а не человека?

— Я задал ему и этот вопрос. Зоммерфельд говорит, что номер ему назвал однажды сам Мейер, когда в одном из разговоров хотел показать, как он силен и какая у него тайная сеть. Это было ещё до того, как их отношения испортились. Мейер говорил о Т-А-87 как об одном из самых ловких и опытных агентов, которому поручается выполнять важнейшие задания гестапо. Но в лицо Зоммерфельд его не знает. Не знает также, мужчина это или женщина.

— Ну хорошо, — сказал Стремянной. — А какое значение эти показания имеют для нас? Очевидно, сделав свое дело, Т-А-87 ушел из города вместе с гитлеровцами.

— В том-то и дело, что не ушел, — возразил Воронцов. — Зоммерфельд утверждает, что Т-А-87 оставлен для диверсионной работы. Немцы убеждены, что скоро они возьмут город назад, поэтому им крайне важно иметь здесь свою агентуру.

Ястребов задумчиво покачал головой:

— Из этого надо сделать все выводы. Сегодня же поговорю с Корнеевым. А ты, Стремянной, действуй по своей линии — обеспечь надежную охрану города и всех военных объектов.

— Слушаю! — сказал Стремянной и встал.

Встал и Воронцов. Складывая документы в портфель, он обратился к Стремянному, который, готовясь идти, застегивал полушубок:

— А знаете, Егор Иванович, по моему разумению, картины всё-таки где-то здесь, в городе.

— Почему? У вас есть данные? — живо спросил Стремянной.

— Нет, данных пока нет никаких, но давай рассуждать. Т-А-87 похитил картины по поручению Курта Мейера в самый последний момент. Значит, картины вместе с прочим награбленным добром должны были находиться в машине у Мейера. Машину эту мы обнаружили. Не так ли? И действительно, как вы знаете, мы нашли в ней два тяжелых чемодана с ценностями. А картин нет…

— Но ведь и самого Мейера нет, — сказал Стремянной. — Картины гораздо дороже всего, что он упрятал в свои чемоданы. И, кроме того, гораздо легче… Нести на руках десяток рулонов не представляет никакого труда.

Воронцов пожал плечами:

— Возможно. Дело это ещё во многом неясно.

— Это верно, — сказал Стремянной, поразмыслив, — но и в ваших словах тоже есть своя логика. Я думаю, Иванов и Громов хорошо сделают, если на всякий случай поищут картины в городе. Поговорить с ними об этом?

— Поговорите.

В этот момент за стеной хлопнула дверь. Кто-то быстро вошел в соседнюю комнату и громко спросил, нет ли здесь майора Воронцова.

Воронцов вскочил со стула и распахнул дверь:

— Что случилось, товарищ Анищенко? Заходите сюда.

Он пропустил мимо себя в комнату старшего сержанта, невысокого, худощавого, совсем молодого человека. Его безусое, поросшее светлым пушком лицо было яркопунцовым, должно быть от смятения и быстрого бега. Он стоял перед командирами растерянный, весь взъерошенный, без шапки, которой не было даже у него в руках.

— Где ваша шапка? — спросил Воронцов, чувствуя, что приключилось что то скверное.

Сержант, словно не понимая вопроса, поглядел на него.

— Бургомистра застрелили! — выдохнул он.

— Что-о?!.. — крикнул Ястребов и в то же мгновенье оказался между Воронцовым и сержантом. — Кто посмел?..

— При попытке к бегству, — сказал сержант, невольно отступая к дверям. — Его на допрос вели… А он, собака, решил проходными дворами в каменные карьеры уйти… Сбил с ног конвоиров — и бежать!..

— Так неужели же нельзя было его взять живьем? — спросил Стремянной. Его худощавое лицо от волнения покрылось красными пятнами. — Чорт побери! Хуже нельзя и придумать!.. Так глупо упустить человека…

— Никак нельзя было, товарищ начальник, — виновато сказал сержант. — Сами видите, стемнело совсем. Да и туман. А он уже за черту города выходил. Думаем, заберется в карьеры — и поминай как звали! Каких-нибудь сто метров оставалось… А мы изо всех сил живьем его хотели взять!

Воронцов, всё это время стоявший молча, с бледным лицом, схватил портфель и устремился к двери.

— Анищенко, за мной!.. Покажите, где все это произошло!

— Есть!

Оба быстро вышли.

А командир дивизии и начальник штаба остались одни. Несколько мгновений они молча смотрели в окно, за которым лежал город. Уже курились над домами трубы; белый в темном небе, поднимался к облакам дымок. Женщины с кошелками спешили к первому открывшемуся магазину, в котором продавали хлеб. В город возвращалась мирная жизнь… А им предстоит ещё длинный путь… Пройдет день, другой — и рассвет встретит их где-нибудь на окраине села, в маленькой глинобитной хатке. Останется позади этот город, с которым у Стремянного связаны самые дорогие воспоминания детства. Когда-то он увидит его вновь?..

— Ну что ж, Стремянной, — сказал Ястребов, гася папиросу, — поезжай, пожалуй, за боеприпасами. Я дождусь твоего возвращения, а потом отправлюсь в полки.

Стремянной ушел. Через минуту его вездеход проехал мимо окна. Но Ястребов уже ничего не слышал. Он сосредоточенно склонился над картой, намечая, как лучше подготовить части дивизии к тому моменту, когда поступит боевой приказ о дальнейшем наступлении…

 

ИВАНОВ ПРИНИМАЕТ ПОСЕТИТЕЛЕЙ

Весь день Стремянной был очень занят. На артсклад доставили боеприпасы. Прибыло пополнение, его надо было распределить по частям.

Множество дел возникало каждую минуту и требовало немедленного разрешения. Самолеты нарушили связь с одним из полков. Надо помочь начальнику связи как можно быстрее восстановить линию. Надо по поручению командира дивизии побеседовать с только что прибывшими корреспондентами, которых интересуют подробности боев за город.

Одним словом, много хлопот у начальника штаба дивизии!.. Но среди всех своих боевых неотложных дел Стремянной нет-нет, да и возвращался в мыслях к событиям последних дней. Бой на подступах к городу, знакомые улицы со следами пожаров и бомбежек, распахнутые ворота концлагеря… А потом — всклокоченная голова Еременко и его неестественно короткое тело на носилках во дворе госпиталя. Это воспоминание сменялось другим. Палата во втором этаже и актерское одутловатое лицо этого жалкого предателя Соколова… Нет, бургомистра Блинова, то-есть шпиона Зоммерфельда.

Стремянной сам не мог понять, в какую именно минуту он узнал в лежащем на койке человеке того эсэсовского офицера, который прошел мимо него, пряча подбородок в воротник, а глаза — в темную тень очков. Когда он перестал верить рассказу начфина Соколова, такому, казалось бы, простодушному и похожему на правду? И зачем, собственно, понадобилась ему, начальнику штаба дивизии, подполковнику Стремянному, эта рискованная… можно сказать, детская выдумка — потушить в палате свет?.. В сущности, довольно-таки нелепая затея… Разве нельзя было бы опознать в Соколове бургомистра Блинова при свете, просто с помощью фотографий и свидетельских показаний? Недаром Воронцов потом так был недоволен. И как только в голову пришло? Откуда? Наверно, из глубины каких-нибудь мальчишеских воспоминаний, из романтической дали прочитанных когда-то приключенческих книг… Впрочем, если говорить правду, всё получилось не так уж плохо. Если бы ему не взбрело на ум погасить свет, Соколов не вздумал бы пуститься наутек, а ведь именно эта попытка к бегству разоблачила его совершенно. Одним словом, выходит, что недаром были читаны когда-то романтические истории, за которые так попадало от старших. Да, надо сознаться, он любил эти перебывавшие в руках у множества мальчиков, зачитанные до дыр книжки о необычайных приключениях путешественников, мужественных, суровых и благородных, о пустынных островах и пещерах, где спрятаны сокровища, о клочках пергамента с зашифрованными надписями.

Кстати, о зарытых сокровищах. Хотел бы он знать, куда всё-таки гитлеровцы девали картины? Воронцов, пожалуй, прав: они где-нибудь здесь, в черте города, или, во всяком случае, не так уж далеко. Ведь подумать только — может, они запрятаны совсем близко, под полом соседнего сарая например! Сгниют там или крысы их сгрызут, и никто даже знать не будет…

Нет, надо всё-таки заехать к Иванову, узнать, как у них там дела, не нашлось ли человека, бывшего на работах в укрепрайоне, да заодно спросить, не слышно ли чего о картинах. Они как будто собирались начать поиски.

На другое утро, возвращаясь из поездки в полк, Стремянной заехал в горсовет и застал Иванова принимающим посетителей. Десятки людей терпеливо ждали своей очереди в приемной и в коридоре. Уже прибыли два заместителя председателя — они тоже принимали народ, стараясь ответить на многочисленные вопросы, помочь чем можно.

Стремянной поднялся по широкой, ещё не отмытой лестнице и прошел по длинному коридору, в котором, тесно прижавшись друг к другу, стояли люди.

Иванов сидел в холодном кабинете, с усталым, отекшим лицом. Перед ним стояла пожилая женщина в черном вязаном платке и старом, защитного цвета ватнике, аккуратно заплатанном на локтях.

— Я всё понимаю, — тихо говорил Иванов, — мне всё ясно, Клавдия Федоровна!

— Нет, не понимаете! — почти кричала женщина, перегибаясь к нему через стол.

— Уверяю вас, понимаю!

— У меня двадцать детей… Двадцать! Вы слышите?.. От пяти до четырнадцати лет!.. И ни одного полена дров. Это вы понимаете?

— Но у меня ещё нет своего транспорта! Город всего три дня, как освобожден. Подождите немного. Обеспечу вас в первую очередь… Ну, разберите забор, сожгите его. Построим новый.

— Забор! — усмехнулась женщина. — Какой забор? Я уже не только свой забор сожгла, но и пять заборов в окружности…

— Привет, товарищ Иванов! — сказал Стремянной, подходя к столу. — Как работается?

— И не говори! — Иванов с надеждой поднял к нему глаза в припухших веках. — Вот, Клавдия Федоровна, пришла сама военная власть. — Он указал на Стремянного. — Обратимся к ней. Авось поможет.

Женщина оглянулась и быстрым, порывистым движением протянула Стремянному руку.

— Шухова Клавдия Федоровна, — сказала она. — Будем знакомы. Вот, рассудите нас, товарищ командир!..

Стремянной остановился у края стола между спорящими сторонами, с невольным уважением глядя на эту пожилую женщину, сразу завоевавшую его симпатию.

— Товарищ Шухова, — пояснил Иванов, — заведующая детским домом. Сохранила ребят. В самых трудных условиях сберегла… А теперь требует от нас всего, что положено.

— Правильно, — сказал Стремянной. — Правильно требует.

— Не возражаю, — развел руками Иванов, — но транспорта ещё нет. Подвоз ещё не организован. Надо подождать, перебиться как-нибудь…

Шухова посмотрела на него с нескрываемой злостью.

— Я-то могу ждать, товарищ Иванов, — повысила она голос, — я-то сколько угодно могу ждать, но дети ждать не могут! И этого вы никак не можете понять!..

— А что вам нужно? — спросил Стремянной.

— Да не бог весть что, — сказал Иванов: — всего две машины дров.

Стремянной вынул из планшета записную книжку и карандаш:

— Будут вам дрова, Клавдия Федоровна, давайте адрес.

— Будут!.. — повторила Шухова, тяжело опустившись на стул, и громко заплакала, закрыв лицо руками.

Иванов вскочил и подбежал к ней:

— Клавдия Федоровна, что с вами?

Стремянной молчал, понимая, что сейчас никакими словами успокоить её нельзя.

— Так трудно!.. Так трудно!.. — стараясь подавить рыдания, говорила Клавдия Федоровна. — Силы уже кончаются… Ведь что здесь было!..

— Всё скоро войдет в свою колею, товарищ Шухова, — говорил Иванов, неловко придерживая её за плечи. — Большое вы дело сделали. Продовольствием мы ребят уже обеспечили, а дрова сегодня привезут. Ну, вот и хорошо… А дней через десять приходите — у нас уже всё городское хозяйство будет на ходу. Увидите!..

Шухова понемногу успокоилась, вытерла слезы и встала.

— Спасибо, большое вам спасибо! — сказала она, обращаясь к Стремянному. — Груз с сердца сняли… Адрес вот здесь, на заявлении. — Она показала на бумагу, лежащую перед Ивановым.

— Не беспокойтесь, найдем, — улыбнулся Стремянной. — Вы очень торопитесь, Клавдия Федоровна?.. А то я сейчас тоже еду — могу подвезти вас.

Шухова кивнула головой и вновь опустилась на стул, украдкой вытирая глаза краешком платка.

Не вмешиваясь в разговор, она глядела в окно и, видно, думала о чём-то своём. Но когда разговор зашел о картинах, она как-то оживилась и стала прислушиваться к беседе.

— Нет, я всё-таки думаю, что поискать их стоит, — сказал Иванов. — Уж если в спешке отступления они не успели их вывезти, то спрятать как следует и подавно не успели. Сунули на ходу в какой-нибудь заброшенный сарай или на чердак… Там они и лежат. А только мы не знаем…

— А не думаете ли вы, — вдруг сказала Шухова, — что в этом деле могут немного помочь мои старшие ребята? У меня есть два подходящих паренька, смышленые, толковые мальчики. И в городе каждый уголок знают…

— А ведь верно! — улыбнулся Стремянной. — Ребята для этого самый подходящий народ. Да будь мне тринадцать-четырнадцать лет, я бы за счастье считал, если бы мне доверили участвовать в таком деле…

Иванов кивнул головой:

— Ещё бы! Всякому парнишке это лестно. А только лучше таких поручений им не давать: напорются где-нибудь на мину, вот и будет им находка!

— Ну, что вы! — сказала Клавдия Федоровна. — Разве можно ребятам одним доверять такое дело? Я ещё с ума не сошла. Пускай с людьми поговорят, разузнают, и хватит с них…

— Разве что так, — согласился Иванов. — А я вот что надумал, товарищ Стремянной: не объявить ли нам, что горсовет просит всякого, кто может сообщить что-либо о местонахождении картин, немедленно сигнализировать? И вообще, поскольку картины в городе, помочь в поисках.

Стремянной на секунду задумался.

— Это дело!.. Я убежден — люди отзовутся… — Он быстро обернулся к учительнице: — А как по-вашему, Клавдия Федоровна?..

— Конечно, каждый сделает всё, что в его силах, — сказала она. — Ну, однако, пора. — Она встала с места. — Ехать так ехать… Товарищ подполковник, а когда вы думаете прислать нам дрова?

— Сегодня же, — ответил Стремянной.

— Только не очень поздно, если можно. Ведь мы с ребятами сами убирать будем.

— Слушаю, товарищ начальник, — прислать не слишком поздно, — улыбаясь, ответил Стремянной и протянул руку Иванову: — До свидания, Сергей Петрович. А вы ещё не собираетесь маленький перерыв сделать? А то поедем в штаб, пообедаем?

Иванов решительно потряс головой:

— Нет, видно, нынче не пообедать. Видели, сколько там народу ожидает?

— Так ведь этак вы до ночи здесь сидеть будете.

— Что ж, и посижу. — Иванов вздохнул. — Время военное. Оперативность нужна.

— Вишь, какой стал! — Стремянной усмехнулся.

Иванов тоже усмехнулся:

— Ладно, ладно, без намеков, товарищ подполковник. Ступай себе обедай и не искушай меня… А вот найти человека, знающего об укрепрайоне, не теряю надежды… Каждого спрашиваю. Но пока, — он развел руками, — никого нет. Прямо беда…

Шухова и Стремянной вышли из кабинета. А их место заняла очередная посетительница — высокая седая женщина, которая в коридоре рассказывала о своем пропавшем сыне.

 

ПОИСКИ НАЧИНАЮТСЯ

Клавдия Федоровна принадлежала к числу тех людей, которые выдерживают удары судьбы так же стойко, как крепкое дерево удары урагана. Ей уже перевалило за пятьдесят, уже волосы у неё поседели, лицо покрылось морщинами, но глаза оставались молодыми. А главное — молодым оставался характер. В ней жила такая энергия, которой могли бы позавидовать многие и помоложе и покрепче, чем она. «Упасть легко, — говорила она, — а подняться трудно». И в самые тяжелые времена она твердо стояла на ногах. Даже в те страшные для неё дни, когда, эвакуировав детский дом, она сама попала в беду из-за одной маленькой больной девочки. Эту девочку надо было отправлять на санитарной машине. Но случилось так, что шофер в спешке перепутал адрес — ждал на другой улице… Пока Шухова металась по городу в поисках транспорта, вражеские танки вышли к Дону.

Началась тяжелая жизнь в оккупированном городе. Но, несмотря ни на что, Клавдия Федоровна продолжала чувствовать себя заведующей детским домом, хотя и дома-то самого уже не было — его разрушила бомба.

В первые же дни оккупации гитлеровцы выбросили девочку из больницы. Шухова взяла её к себе и стала ухаживать, как за дочерью. А потом умерла соседка. Остался мальчик, Коля Охотников. Порывистый, горячий, не по годам развитой, он тяжело переживал потерю матери. Клавдия Федоровна взяла к себе и мальчика… Она во всём себе отказывала, продавала вещи, вязала платки. Нужно было жить, чтобы спасти детей…

Больше двух ребят Клавдия Федоровна прокормить не могла, но когда она узнавала, что какой-нибудь ребенок в городе остался без родителей, она старалась пристроить осиротевших мальчика или девочку в семью. И Клавдию Федоровну слушали — в глазах людей она продолжала оставаться заведующей детским домом, которому по долгу службы положено думать о судьбе одиноких детей. Впрочем, все понимали, что ею руководит нечто большее, чем долг службы, — долг сердца…

Постепенно у неё на учете оказалось свыше двадцати подростков, родители которых погибли, были угнаны в Германию или пропали без вести. Она считала этих ребят зачисленными в детский дом. И действительно, в первый же день освобождения города она занялась восстановлением своего разрушенного хозяйства. Договорилась с Ивановым, что временно заберет дом, в котором жил бургомистр Блинов, — двухэтажный, хорошо сохранившийся особняк, недавно капитально отремонтированный. Господин бургомистр, очевидно, предполагал обосноваться надолго и не жалел затрат.

Располагая машинами, бургомистр, к сожалению, не позаботился о том, чтобы у него всегда был большой запас дров, и этим очень подвел Клавдию Федоровну. Он как будто нарочно сжег последнюю охапку дров накануне своего неудачного бегства из города. Говоря Иванову о том, что она уничтожила пять заборов в окружности, Клавдия Федоровна несколько преувеличивала. Все заборы, кроме того, который окружал дом бургомистра, были сожжены их владельцами ещё в самом начале зимы. Что касается забора, который имел в виду председатель горсовета, то при всём желании сжечь его в обычной печке было невозможно — он был отлит из чугуна лет сто назад.

В глубине души Клавдия Федоровна понимала, что, может быть, несколько поторопилась с организацией детского дома. Но она так долго ждала, что ждать дольше просто не могла.

Одна из самых главных забот ею уже была устранена — в погребе и сарае лежало столько трофейных продуктов, что ребятам вполне хватит до тех пор, пока наладится снабжение города.

В тот момент, когда автоматная очередь оборвала жизнь бургомистра, в его доме уже звучали голоса детей. На белой кафельной плите варились щи с мясом, в комнатах переставляли мебель — мальчики должны были жить в нижнем этаже, а девочки — в верхнем. Клавдия Федоровна расположилась в небольшой комнате под лестницей, которая одновременно должна была стать и канцелярией детского дома.

Вернувшись из городского совета, Клавдня Федоровна скинула платок, ватник и прошла к себе в комнату. Она была очень озабочена. Надо было раздобыть топоры, пилы, сообразить, кого из ребят можно назначить на уборку дров. Размышлять долго было некогда. Она окликнула первую попавшуюся ей девочку — Маю Шубину, худенькую, большеглазую и большеротую, с двумя торчащими, туго заплетенными косичками, и велела поскорей позвать к себе Колю Охотникова. Мая тотчас же побежала искать Колю, пропадала где-то минут десять, а потом вернулась запыхавшаяся, с растрепанными косами и с глазами, полными слез.

— Что с тобой, Мая? — спросила Клавдия Федоровна.

Мая отвернулась и сказала сквозь зубы чуть дрогнувшим голосом:

— Потому что дурак!..

— За что он тебя? — спросила Клавдия Федоровна, понявшая ход мыслей Май. — Ты ему сказала, что это я его зову?

— Сказала.

— А он что?

— А он меня стукнул за то, что я кролика выпустила.

— Какого кролика? — удивилась Клавдия Федоровна.

— Не знаю… черного…

— Откуда у него кролик?

— Не знаю…

— Ну ладно, Мая, иди наверх, к девочкам. Я сама его позову.

Мая убежала, а Клавдия Федоровна накинула на голову платок и вышла на крыльцо.

— Коля! Охотников! — крикнула она громко.

Никто не откликнулся.

— Охотников! Коля! — повторила Клавдия Федоровна.

Коля не отзывался. Он, наверно, боялся показаться Клавдии Федоровне на глаза. Она начала сердиться:

— Коля, немедленно ко мне!..

Вдруг она увидела его на соседнем дворе. Одетый в серую кацавейку, он крался между сараями, как-то странно пригибаясь, то приседая, то быстро перебегая от одной стены к другой… Шапку он почему-то держал в руках, иногда быстро взмахивая ею сверху вниз. Что это с ним? Ах да, кролика ловит… Что за кролик такой?..

В эту минуту черный комочек выкатился откуда-то из-за стены сарая и исчез между двумя сугробами. Коля кинулся вслед за ним. Он упал на грудь, вытянув вперед руки с шапкой. Сухой снег двумя фонтанами взлетел в разные стороны. Через мгновение Коля, весь белый, с волосами, полными снега, бежал назад, крепко прижимая что-то к груди. Лицо у него было такое счастливое, что у Клавдии Федоровны не хватило духу его выбранить.

— Покажи кролика, — сказала она, когда он подбежал к крыльцу.

Коля раскрыл на груди свою кацавейку, и оттуда высунулось длинное черное ухо с белым пятнышком на самом кончике, а затем и вся кроличья мордочка.

— Откуда он у тебя?

— Один боец подарил.

— А боец где взял?

— Во дворе, где начальник гестапо жил. Он говорит, там ещё две клетки кроликов. Давайте возьмем их, Клавдия Федоровна! Я сам за ними ухаживать буду!..

— Посмотрим. Может быть. Если раздобудем корм. А пока посади его куда-нибудь и зайди ко мне, Коля. Мне надо с тобой серьезно поговорить.

Коля насупился и опустил голову:

— А я, Клавдия Федоровна, вовсе и не виноват. Я же говорил: не лезь ко мне в сарай — у меня кролик. А она полезла… и выпустила.

— Драться всё равно не надо, — сказала Клавдия Федоровна. — Неумно и некрасиво… Ну, быстро. Прячь своего кролика, собери всех мальчиков, и приходите ко мне. Есть важное дело.

Почувствовав, что гроза миновала, Коля со всех ног побежал к сараю.

Через несколько минут он и ещё несколько ребят сидели в комнатке Клавдии Федоровны вокруг стола. Лица у них были серьезные и озабоченные.

— Так мы пойдем, Клавдия Федоровна, — сказал Витя Нестеренко, высокий белокурый мальчик в очках. Он был очень близорук и если хоть на минуту снимал очки, лицо у него сразу становилось растерянным и даже испуганным. — Так мы пойдем, попросим у соседей топоры и пилы. Я думаю, дадут.

— Дадут, конечно. Скажите, что это я прошу и что завтра мы всё вернем в целости и сохранности.

Мальчики встали и гурьбой двинулись к двери.

— А ты погоди, Коля, — остановила Охотникова Клавдия Федоровна. — С тобой у меня ещё особый разговор.

Коля тоскливо поглядел вслед уходящим товарищам и покорно опустился на стул в ожидании взбучки.

Но разговор вышел совсем не такой, как он предполагал.

Витя Нестереико едва успел вернуться в дом с большой двуручной пилой — он не без труда раздобыл её у хозяев соседнего дома, — как навстречу ему кинулся Коля Охотников.

— Брось ты свою пилу! — крикнул он и, выхватив её из Витиных рук, кинул в угол. — Есть дела поважней.

— Что такое? — испуганно спросил Витя. Очки у него запотели, и он беспомощно моргал глазами. — Случилось что-нибудь?

Коля оттащил его к окну и стал рассказывать громким шопотом, поминутно оглядываясь и захлебываясь от волнения.

Витя слушал, протирая очки, и глубокомысленно молчал.

— Ничего не понимаю, — наконец сказал он.

— Да чего тут не понимать? — удивился Коля. — Говорят тебе: картины где-то в городе… Бургомистр хотел их вывезти, но не успел… Давай будем искать!

— А где?

— Ну и бестолочь! — Коля от досады ударил по колену кулаком. — Если бы знали где, так пошли бы и взяли. Не стали бы награду давать тем, кто найдет.

— Да я не о том, — смутился Витя.

— А о чём же?

— Да где их искать?

Коля развел руками:

— Ну, этого пока еще никто не знает. Клавдия Федоровна велит людей расспрашивать. Но я думаю: что же только расспрашивать? Можно и поискать. Неужто мы глупее других?

Витя с сомнением покачал головой. Это совершенно вывело из себя Колю.

— Ты просто сдрейфил! — с презрением сказал он. — Вот уж не думал, что ты такая размазня! А ещё в геологи собираешься!

— И совсем я не сдрейфил, — стал оправдываться Витя. — А только как же искать, если неизвестно где. Город-то ведь большой!..

— Ну и что ж с того! Я ж тебе говорю, что Клавдия Федоровна велела походить по дворам, поговорить с жителями. Ты что ж, и этого не хочешь?

— Да нет, хочу, — неохотно согласился Витя. — Походить по дворам, конечно, можно. А когда пойдем? Завтра, что ли?

— Зачем завтра? Сегодня пойдем. Вот справимся с дровами — и пошли.

— Хорошо. Только ты сам спрашивай.

— Ладно, сам буду. Не думал я, что ты такой тюфяк!.. Только вот что я тебе скажу: никакой из тебя геолог не выйдет! Иди лучше в аптекари.

 

РАЗВАЛИНЫ НА ХОЛМЕ

Они шли гуськом по узкой тропинке, протоптанной в снегу вдоль стен и заборов. Впереди — Коля Охотников в стеганом ватнике, подпоясанном потертым ремешком, и в брезентовых рабочих рукавицах. Он нёс на плече две тяжелые лопаты. Позади, сохраняя дистанцию в два шага, покорно брел Витя Нестеренко в старом осеннем пальто, когда-то черном, а теперь неопределенного серого цвета, с короткими, обтрепанными по краю рукавами. Свои большие красные руки без перчаток он чуть ли не по локоть засунул в карманы, но теплее от этого ему не становилось.

Так они дошли до ближайшего перекрестка.

У покосившегося телеграфного столба Коля Охотников остановился:

— Ну, Витька, в какую сторону пойдем? Направо или налево?

— Не знаю. По-моему, домой. До каких же пор нам по улицам шляться?

Коля яростно вонзил в снег обе лопаты.

— И чего ты такой вялый? — спросил он с негодованием. — Согнулся, как старик, носом землю пашешь!

Последние слова Коля произнес не без удовольствия. Он слышал их от старшины, распекавшего медлительного и нерасторопного солдата, когда час тому назад к ним во двор въехала машина с дровами.

— А тебе чего от меня надо? — рассердился Витя. — Дело говори. А то «пашешь, пашешь»!..

— Ну, если дело, так идем вот в эти ворота.

— Так ведь опять там ничего нет. Только обругают…

— Подумаешь, нежный какой! Обругать нельзя…

И Коля направился к невысокому деревянному дому, окруженному сараями, старыми конюшнями, превращенными в склады, и ещё какими-то пристройками. Он смело вошел во двор, поставил у крыльца лопаты и направился к сараю с высоким кирпичным фундаментом. Этот сарай показался ему очень подходящим местом для того, чтобы спрятать картины. На дверях сарая висел большой ржавый замок. Едва Коля притронулся к нему, как замок легко открылся. Оказалось, что он не был заперт. Вынуть его из колец было мгновенным делом. Дверь со скрипом отворилась… Из темноты с радостным визгом выскочил поросенок.

В ту же секунду в домике распахнулась дверь, и на крыльцо выскочила какая-то древняя старуха в больших валенках и в ситцевом переднике.

— Жулики! Что делают! — закричала она. — От Гитлера порося уберегла, так они его стащить хотят!.. Сейчас людей позову, шерамыжники вы этакие!.. Вон со двора, чтоб духу вашего тут не было!

Витя растерялся, попятился и метнулся к воротам. Но Коля не побежал. Он смело пошел навстречу старухе. Остановился перед ней и сказал с достоинством:

— И как вам, бабушка, не стыдно так ругаться!.. Не нужен нам ваш поросенок… Если хотите, мы вам его поймаем…

— Вот именно, что не хочу! — сердито сказала старуха. — Поймаете, да не нам… Иди, иди, пока цел! А не то я тебя так ремнем отделаю!..

Поросенок, радостно хрюкая и взрывая пятачком снег, бегал по тропинке между домом и сараем. Коля нагнулся к нему, схватил, ловко втолкнул в сарай и прикрыл дверь. Увидев это, старуха несколько приутихла.

— Ну ладно, иди, иди, — уже миролюбиво сказала она. — Нечего по чужим дворам шататься.

— А мы, бабушка, не шатаемся, — сказал Коля, вновь подходя к крыльцу. — Мы картины ищем.

— Какие такие картины?

— Из музея. Которые пропали. Гитлеровцы их увезти из города хотели, да не успели и спрятали… А где, неизвестно. Вот мы их и разыскиваем.

— У нас во дворе никаких этих картин нет, — сказала старуха, — и на соседнем тоже, и на всей улице нет. А о картинах нам уже из горсовета объявляли… Кабы они были, так я сама бы их снесла… Вас не дожидалась…

Взвалив на плечи лопаты, Коля направился к воротам.

Витя, ожидая его, приплясывал на снегу

— Плохо дело, — сказал Коля. — Нет у неё картин, и вообще на этой улице их нет.

— А она откуда знает?

— Знает, раз говорит. И всем уже известно, что надо искать картины: горсовет объявил.

— Зачем же нам тогда искать? — сказал Витя. — Всё обыщут свои дворы, и кто-нибудь найдет… Говорю тебе — пойдем домой!..

— Не пойду! — упрямо ответил Коля. — Если хочешь, иди, а я не пойду. Я буду искать.

И он пошел дальше. Витя постоял, постоял и опять потащился вслед за ним. На всякий случай они зашли ещё в несколько дворов, но уже не хозяйничали сами, а терпеливо расспрашивали жильцов. Все знали, что из музея пропали картины, все гадали, где они могут быть, высказывали свои предположения, но все уверяли, что как раз у них во дворе нигде ничего не спрятано.

— Нет, так мы, конечно, ничего не найдём, — сказал Коля, когда они через час остановились на другом конце улицы. — Вот что я тебе скажу: искать надо там, где никто не ищет и где нет хозяев.

— То-есть где же это? — с интересом спросил Витя.

— Ну, в развалинах, в подвале старой церкви, в склепах на кладбище!.. Пойдем, а?

Витя поёжился, поморгал сквозь очки и покорно сказал:

— Пойдём.

— Куда раньше?

— Куда хочешь.

— Тогда сначала пойдем в развалины, — решительно сказал Коля.

Развалинами они называли стены большого элеватора, разрушенного немецкими самолетами во время первых же бомбежек. Элеватор стоял на холме, невдалеке от железнодорожной станции. Для того чтобы попасть к нему, надо было пересечь весь город.

Мальчики зашагали в ту сторону.

Вдруг из-за угла полуразрушенного, обгорелого дома прямо им навстречу выскочила Мая Шубина. На ней было не по росту большое пальто и большие валенки. От этого она казалась ещё меньше.

— Вы куда это? — крикнула она. — Клавдия Федоровна позволила ходить только по соседним улицам…

Мальчики остановились:

— А ты откуда знаешь?

— Да уж знаю.

— Подслушивала, наверно, — с презрением сказал Коля Охотников. — И всегда-то ей нужно всюду свой нос совать!..

— А вот и не подслушивала!.. Мне сама Клавдия Федоровна сказала.

— Ну и радуйся. Только к нам не приставай. Идём, Виктор!

Мальчики решительно пошли дальше.

Мая побежала следом:

— Нет, куда же вы всё-таки идете?

— Вот пристала! Туда, где лежат картины. — Коля подмигнул Вите: — Молчи!

— Вы знаете? — задохнувшись, почти шопотом спросила Мая.

— Знаем.

В глазах у Май засветилась мольба.

— Возьмите и меня, — попросила она. — Мальчики, милые! Ну что вам стоит?!

— Вот ещё! — усмехнулся Коля. — А потом ты будешь говорить, что это ты нашла.

— Нет, честное слово, не буду говорить!

— Нет, нет. Ты и не проси. Не возьмем, — сказал Витя. — Мы в такие места идем, где тебе будет страшно.

— А я не боюсь.

— Ладно, довольно болтать. Пошли, Витька! — И Коля потянул приятеля за рукав.

Они прибавили шагу, но услышали, что за ними кто-то бежит. Коля оглянулся и даже охнул от досады. Эта девчонка, наверно, забыла, что у него крепкие кулаки.

— Ты куда? Назад! — крикнул он и загородил ей дорогу.

— Не пойду назад, — твердо сказала она.

— Мы же тебе русским языком говорим: мы идем в развалины. А это дело не женское.

— Вы идете, и я пойду…

— Объясни ей, Витька, наконец, ты, раз она русского языка не понимает, — досадливо махнул рукой Коля и отошел в сторону.

— Видишь ли, Маечка, — ласково сказал Витя, — тебе с нами лучше не ходить. Мы идем на опасное дело, понимаешь? А ты ещё маленькая, тебе всего двенадцать лет…

— Подумаешь! А тебе четырнадцать.

Она решительно не хотела сдаваться. Наконец, исчерпав все возможности уговорить её, мальчики пошли вперед. Мая, всхлипывая, брела за ними следом.

Так, втроем, вышли они на окраину города. Время приближалось к пяти часам. Уже начинало смеркаться. Разрушенный элеватор бесформенной громадой поднимался на холме. Снизу он казался особенно темным и страшным. Справа от дороги стоял столб, на котором был прибит фанерный щит с короткой и выразительной надписью: «Мины!» Тут Коля в первый раз вспомнил о Мае.

— Смотри с дороги не сворачивай, — бросил он ей через плечо, — а то подорвешься.

Она молча кивнула.

— А ведь нам не успеть сегодня под церковь и на кладбище, — сказал Витя.

— Пойдем завтра. Важно начать…

Мальчики стали быстро подниматься на холм. Не отставая от них ни на шаг, за ними шла Мая. Она сильно замерзла и устала. Чтобы как-нибудь согреть руки, она в варежках сжимала их в кулаки. Косички давно уже выбились из-под косынки и болтались вдоль щек двумя тонкими жгутиками. Ох, уж эти мальчишки! Нарочно идут и не оглядываются…

Дорога круто повернула направо, огибая холм. До элеватора оставалось метров пятьдесят. Сюда давно уже никто не ходил, и дорогу совсем занесло снегом. Надо было идти по целине. Коля в нерешительности остановился.

— Ну, что ж ты стал? — спросил Витя.

— Да, может быть, тут мины…

Витя пожал плечами:

— Не везде же мины! Видишь, знака нет — значит, и мил нет!

— А может быть, их тут ещё не искали?

Витя вдруг рассердился:

— Так о чем же ты раньше думал? Вел меня сюда, вел, а теперь назад возвращаться?..

Коле стало неловко.

— Нет, — сказал он, — зачем же возвращаться? Давай искать тропинку.

— Да какая же тут может быть тропинка, когда наверх никто не ходит! Сам видишь, сколько снега кругом…

Они внимательно осмотрели пространство, которое отделяло их от элеватора. Всюду лежал нетронутый, глубокий снег, синевший в быстро надвигающихся сумерках.

— Ребята, — вдруг крикнула Мая, стоявшая в стороне, — смотрите-ка, что здесь такое!..

Мальчики подбежали к ней.

— Где? — быстро спросил Коля. — Что ты нашла?..

Мая варежкой показала на снег:

— А вот видите… Следы на снегу!.. Кто-то шел к элеватору!

— Верно, следы, — сказал Коля.

— Ну, вот видишь!.. — Витя осторожно поставил ногу в большой и глубокий след. — Кто-то туда шел.

— А раз он шел и прошел, значит и мы пройдем. — Теперь Коля смело шагнул вперед. — Только давайте идти след в след, чтобы не сбиваться… Тогда не опасно.

— Стой, Коля, — вдруг сказала Мая.

Коля обернулся:

— Ну, что ещё?

— А вдруг он там?..

— Кто это — он?

— Да человек, который шел.

— А чего ему там делать в такой мороз? Посмотрел, наверно, и вылез где-нибудь обратно. Может, с тех пор неделя прошла. А ты не ходи, оставайся… Витя, за мной!

Витя двинулся вслед за Колей. Но тут Мая как-то ухитрилась и, обогнав Витю, оказалась между мальчиками. Увязая по колена в снегу, молча они добрались до самых стен элеватора и остановились у большого темного пролома. Здесь вдруг следы потерялись, словно растаяли.

— Ну, тут уж не опасно, — сказал Коля: — в развалинах мины не ставят. Теперь давайте действовать… Ты, Мая, останешься и будешь нас ждать здесь, слышишь? — прикрикнул он на всякий случай, чтобы отрезать всякую возможность спора.

— Хорошо, — покорно согласилась девочка.

— А мы с Витей пойдем внутрь и всё осмотрим. Если ты понадобишься, мы тебя кликнем. А так — жди нас.

— Хорошо, — повторила она.

Мальчики нырнули в пролом, перебрались через несколько гребней осевших на землю развалин и очутились под сводом, который образовался оттого, что две стены навалились друг на дружку, но не упали. Здесь почти совсем не было снега. Под ногами валялись груды битого камня, цемента, железных обломков. Мальчики с трудом прошли десяток шагов и вдруг увидели в стене дверь.

Она была приоткрыта, но за ней было темно, так темно, что у обоих не хватило духу войти туда, куда она вела. Они стояли перед черным проемом и слушали. В развалинах свистел ветер. Где-то вдалеке несколько раз ударила зенитка. В небе, за тучами, прогудел самолет.

Таинственная дверь пугала мальчиков, и в то же время им очень хотелось в неё войти. Коля осторожно протянул руку и чуть-чуть толкнул дверь — она заскрипела и раскрылась еще больше. Мальчики, вытянув шеи, заглянули внутрь и в полумраке разглядели лестницу, которая вела вниз.

Что это, почудилось или нет? Откуда-то из глубины до них донесся хриплый стон. Мальчики кинулись бежать. Они вылетели из-под свода, словно их вынесло ветром, и остановились только тогда, когда оказались за степами элеватора.

— Ты слышал? — спросил Коля.

— Слышал, — ответил Витя.

Оба помолчали, прислушиваясь к ветру.

— Что это может быть? — спросил Коля.

— А как по-твоему?

— Там кто-то сидит.

— Кто?

— Человек. Совы зимой не водятся. Что же теперь делать?

— Не знаю.

Оба нерешительно потоптались на месте.

— Ребята! Ребята! — вдруг услышали они из-за камней горячий шопот Май. — Вы чего так быстро вернулись? Нашли что-нибудь?

Она перелезла через выступ стены и спустилась к ним.

— Кашли, — угрюмо ответил Коля.

— Что? Что такое?

— Не что, а кого. Человека.

— Какого человека?

— Да, наверно, того самого, чьи следы… Он там, внизу, лежит, стонет…

Мая всплеснула руками.

— Чего же вы стоите? — сказала она. — Человек, может быть, умирает!..

Мальчики не двигались с места.

— Ну, что же вы?..

— А вдруг он нас просто пугает? — сказал Коля.

Все трое помолчали.

— Знаете что, ребята? — сказала Мая. — Я к нему пойду…

— С ума сошла! — крикнул Коля.

— Никуда ты не пойдешь, — твердо заявил Витя. — Мы тебя не пустим.

— Нет, пойду! Я девочка, и он мне ничего не сделает…

— Так он в темноте и разберется, девочка ты или мальчик! Как всадит тебе нож между лопатками!..

Коля сказал это так выразительно, что Мая невольно передернула плечами. Но напугать Маю было не так-то просто.

— Тогда вот что, ребята, — решительно сказала она: — давайте пойдем все вместе… Сразу все!.. Один он с тремя не справится.

Мальчики посмотрели себе под ноги, потом друг на друга и согласились. Мая говорила так твердо и спокойно, что они даже не подумали спорить, когда она пошла впереди. Нет, это не было трусостью. Они не оставили бы её одну, и каждый готов был, если понадобится, защитить её по мере сил, но просто бывают в жизни такие случаи, когда впереди становится тот, у кого сильнее воля.

И вот все трое стоят у двери и прислушиваются. Всё тихо. И вдруг опять снизу раздался стон, но теперь он был как будто слабее и глуше. Мальчики не успели и слова сказать, как Мая скользнула в дверь и пропала в темноте. Оба, не сговариваясь, сразу шагнули вслед за ней. На лестнице Коля обогнал Витю и придвинулся вплотную к Мае, крепко сжимая в руках лопату на случай внезапного нападения.

Так они спускались в полной темноте, медленно оставляя за собой ступеньку за ступенькой. А стон слышался всё ближе и ближе… Человек стонал тяжело, надсадно… По временам он что-то выкрикивал, но так, что нельзя было разобрать ни одного слова.

Мая что-то задела ногой, и по ступенькам загрохотал какой-то, судя по звуку, металлический предмет. Дети вздрогнули и замерли. Так они постояли несколько минут, крепко держась друг за друга. Потом Коля нагнулся и стал руками обшаривать лестницу.

— Это электрический фонарь, — прошептал он на ухо Мае.

Мая шепнула Вите:

— Фонарь!

Они ощупывали его в темноте. Все думали об одном и том же: зажигать или нет? Наконец Мая чуть сжала Колин локоть, и он понял, чего она хочет: зажигать!.. Острый, яркий луч фонарика прорезал тьму. Он скользнул по черным сырым стенам подземелья, где когда-то проходили трубы отопления, и уткнулся в человека, который лежал на спине у нижней ступеньки лестницы. Он был в беспамятстве. Рядом с ним валялось несколько пустых консервных банок и раскрытый заплечный мешок, из которого торчали какие-то вещи.

С первого же взгляда ребята поняли, что перед ними немец. И не просто немец, а, судя по шинели, офицер.

Коля прощупал лучом фонарика окружавшую их темноту. В подвале больше никого не было. Гитлеровский офицер лежал совершенно один.

Ребята окружили его. Витя на всякий случай осмотрел его карманы, вытащил пистолет и сунул его себе за пояс.

— Давай посмотрим его лицо, — предложила Мая.

Луч уперся в закрытые глаза, осветил короткий тупой нос, широкий подбородок…

— Он. Видите? — прошептала Мая.

— Что? Что?.. — тоже шопотом спросил Коля.

Мая вдруг отшатнулась.

Офицер открыл воспаленные глаза, протянул вперед руку и крикнул:

— Kommt! Kommt!

Они так и замерли на месте. Теперь все трое узнали этого человека. Одно его имя ещё недавно внушало ужас не только им, но и всему городу.

Да, ребята не ошиблись. Перед ними действительно лежал начальник городского гестапо Курт Мейер, тот самый Курт Мейер, который в упор расстреливал военнопленных и хозяйничал у них в городе, как ему вздумается. Он лежал здесь уже несколько суток. Взрывом бомбы перевернуло его машину. Шофер был убит, а он отделался переломом левой ноги. Это случилось недалеко отсюда, на повороте дороги. Несмотря на страшную боль, у него хватило сил добраться сюда, притащить с собой запас продовольствия и две химические грелки, которые могли греть довольно долго, если их держать за пазухой. Но перелом ноги — не простая штука. Уже на второй день у него сделался жар, а на третий он впал в беспамятство. Счастье изменило Курту Мейеру. Он мечтал о богатстве, об орденах, а смерть наступала на него в каком-то грязном подвале, куда чудом забрели трое смелых ребят.

— Что же нам с ним делать? — спросил Коля. — Нам втроем его отсюда не вытащить, он слишком тяжелый…

— А какой он был важный, когда ходил по городу! — сказала Мая. — Наверно, он скоро умрет!..

— Надо позвать кого-нибудь, — сказал Витя.

— Ах! — Мая схватила Колю за руку. — Он смотрит!

Коля навел луч фонарика на лицо Курта Мейера. Сквозь узкую щель приподнятых век на ребят смотрели два темных блестящих глаза. Курт Мейер перестал стонать, словно придя в себя и оценивая создавшуюся обстановку. Он молчал и только слабо шевелил губами.

Дети невольно взялись за руки и отступили назад, так страшно было это лицо — отекшее, обросшее жесткой щетиной. Им казалось, что Курт Мейер вот-вот вскочит и затопает на них ногами.

Но в это время в больном мозгу Курта Мейера роились такие мысли, о которых ребята и не догадывались. Если бы только знали они, что он сделает через пять минут, они обыскали бы его ещё раз.

А Курт Мейер опять закрыл глаза и уже больше не стонал…

Ребята решили пойти за помощью.

Когда они вышли из подвала, захватив с собой заплечный мешок Курта Мейера, было уже совсем темно. Не решаясь засветить фонарик, они в темноте, помогая друг другу, перелезли через все кручи, счастливо пробежали пространство до дороги и остановились, тяжело дыша. Вокруг было пустынно и безлюдно — ни одной проезжей машины, ни одного человека.

И вдруг со стороны развалин до них донесся приглушенный звук револьверного выстрела. Это Курт Мейер, поняв, что больше надеяться не на что, выстрелил в последний раз.

Но об этом ребята узнали позднее. Выстрел испугал их, и они бросились бежать по дороге изо всех сил. Только сейчас, когда опасность миновала, им вдруг стало по-настоящему страшно. Скорей, скорей назад, в город! Они бежали молча, задыхаясь от бега и от ветра, который бил им в лицо. И вот наконец впереди показались очертания окраинных построек. Ребята увидели человека, фигура которого смутно вырисовывалась сквозь белесую морозную дымку.

Человек шел им навстречу. Ребята бежали ещё быстрее, стараясь не отставать друг от друга.

Когда они приблизились к человеку, он вдруг остановился и окликнул их:

— Ребята! Вы что тут делаете? Куда бежите? — Голос его звучал добродушно.

Ребята сразу узнали фотографа с базарной площади.

— Домой торопимся! — крикнул Витя.

Но, встретив знакомого взрослого человека, ребята убавили шаг, успокоились, словно переступили через какую-то невидимую черту, за которой остался жуткий подвал со страшным Куртом Мейером. Они почувствовали себя в безопасности и разом начали говорить, перебивая друг друга и захлебываясь от избытка только что пережитых волнений.

— Вы знаете, откуда мы идем? — крикнул Коля, подбегая к Якушкину и невольно хватая его за рукав. — Оттуда!.. Из развалин!..

— Что? Что? — не понял Якушкин. — Откуда?

— Ну, из элеватора… Сверху!.. — показал в темноту Виктор. — Вы не знаете, кого мы там нашли…

— Курта Мейера!.. Начальника гестапо! — перебила его Мая.

Якушкин от удивления словно прирос к месту.

— Да что вы, ребята, шутите, что ли? Курта Мейера?.. Откуда он там взялся?..

— Не знаем, — мотнул головой Коля, — а только мы его видели… Он там, в подвале, лежит!

— И совсем один, раненый, — сказала Мая.

— И банки вокруг него из-под консервов валяются, — для убедительности добавил Виктор.

— Да не может этого быть! — Якушкин только руками развел. — Всё это вам, наверно, померещилось, ребята… Какой подвал? Какие банки? Да и зачем вас туда понесло?..

— А мы картины искали!.. — сказал Виктор. — Ну, знаете, что из музея украдены… Вы нам что, не верите?..

— И никто не поверит.

— Ах, так? А вот посмотрите-ка, что у меня за спиной, — сказал Коля. — Ну, посмотрите! Что это?

Якушкин посмотрел.

— Вещевой мешок. Немецкий как будто! — сказал он удивленно и немного смягчая тон

— Вот мы его у Мейера и забрали!.. — победоносно заявил Виктор. — И мы вовсе не обманщики какие-нибудь…

Якушкин начал ощупывать мешок

— Смотрите-ка, смотрите!.. И верно! А нет ли в нем консервов, ребятки?.. Очень уж я изголодался, сказать по правде… Так вы, говорите, самого Курта Мейера видели? — спросил он уже серьезно.

— Видели!.. — подтвердили ребята хором. — Не верите — посмотрите сами!.. Ну, нам домой пора!

— Идите! Идите, ребятки, — сказал ласково Якушкин. — А я вот поискать снарядных ящиков на дорогу вышел — топить нечем… Ну, бегите, бегите…

Ребята, уже совсем успокоившиеся, пошли к городу, а Якушкин, кашляя, поплелся своим путем, высматривая, не темнеет ли где-нибудь на обочине дороги брошенный отступавшими гитлеровцами пустой снарядный ящик…

 

В СТАРОМ СКЛЕПЕ

Стремянной сидел у себя за столом, просматривая только что полученные из полков донесения, когда, слегка приоткрыв дверь, в комнату к нему заглянул штабной переводчик:

— Товарищ начальник, разрешите войти.

— Заходите. Что там у вас? Спешное что-нибудь? — не поднимая головы, спросил Стремянной.

— Да вот перевел несколько немецких документов, товарищ начальник. Пришел вам доложить.

— Ну, и что же? Есть важные?

— Нет, товарищ начальник. Разве что документ об укреплениях под Новым Осколом. Да и тот носит слишком общий характер; он касается главным образом распределения рабочей силы. Ну, и всё остальное в том же роде. Есть, правда, один занятный документ, но он интересен, скорее, с точки зрения психологической, чем с военной.

— Это что же за документ?

— Записная книжка начальника гестапо Курта Мейера. Та, что заведующая детским домом принесла… К сожалению, записей в ней мало, и все они, так сказать, личного порядка…

Стремянной оторвал глаза от лиловых строчек донесения к посмотрел на переводчика:

— Что же, в таком случае, вы нашли в них интересного?

— Характер, товарищ начальник. Ход мышления. Это, я бы сказал, типичный гитлеровец, из молодых. Но в двух словах это объяснить трудно. Вы лучше сами на досуге поглядите.

— На досуге?.. — Стремянной усмехнулся. — Ну ладно, оставьте. Авось будет у меня когда-нибудь досуг…

И, взяв у переводчика, он положил на пачку бумаг ещё несколько листков, перепечатанных на машинке.

Переводчик ушел, а Стремянной дочитал последнее донесение и, надев полушубок, вышел из жарко натопленного штабного помещения на утренний мороз. Со вчерашнего дня он собирался осмотреть трофейные автомашины. Они были спешно подремонтированы, и командир автобата уже успел посадить на них своих шоферов.

Машины были выстроены на площади перед горсоветом.

Стремянной оставил на углу свой вездеход, принял доклад командира автобата и вместе с ним обошел вытянувшиеся двумя рядами машины. Этот получасовой осмотр доставил ему какой-то своеобразный отдых. Он любил машины давней, ещё в детстве зародившейся любовью, знал в них толк и втайне гордился своим умением быстро освоиться с любым управлением незнакомой марки. Ему было приятно по стуку двигателя сразу определить степень его изношенности, верно оценить его силу и поймать на себе одобрительный взгляд опытного водителя.

Не торопясь, по-хозяйски он осмотрел каждую машину в отдельности. Тут были три штабных автобуса, вроде того, который стоял против дома гестапо (Стремянной приказал прикомандировать их к санбату для перевозки раненых), несколько больших «круппов» с высокими бортами (они годились для боеприпасов и другого снаряжения) и больше десятка легковых машин. Оставив для нужд дивизии две из них, Стремянной распорядился перегнать остальные в штаб армии.

Окончив осмотр, он пошел обратно к своему вездеходу и вдруг увидел у подъезда горсовета того самого мальчугана, которому дал банку консервов на привокзальной площади. Мальчик топтался у дверей, пряча руки в рукава кацавейки и постукивая ногой об ногу. По всему видно было, что он собирался войти в дом, но робел.

— Ты что тут делаешь? — спросил Стремянной.

Мальчик посмотрел на него снизу вверх.

— Жду, — сказал он серьезно. — Тут дяденька один должен прийти.

— А зачем он тебе?

— А меня дедушка к нему послал.

— Зачем?

— Он говорит, что о картинах сказать хочет…

Стремянной с удивлением посмотрел на мальчика.

— Это твой дедушка так сказал? — переспросил он.

— Мой, — подтвердил мальчик.

— А кто такой твой дедушка?

— Мельник.

— А родители твои где? Отец? Мать?

Мальчик отвел глаза в сторону.

— Умерли, — тихо сказал он.

— Где же вы с дедушкой живете?

— Недалеко, — мальчик как-то неопределенно мотнул головой: — в сторожке у кладбища.

— Странно! — Стремянной невольно пожал плечами. — Мельник, а живет у кладбища. Что же твой дедушка делает?

— Вёдра чинит.

— Так какой же он мельник, если ведра чинит? Ничего не пойму! — с досадой сказал Стремянной. — А ну-ка, пойдем к твоему деду. Садись в машину.

Мальчик недоверчиво, но в то же время радостно поглядел на Стремянного и пошел вслед за ним к вездеходу.

Через пять минут машина остановилась возле небольшого домика, стоявшего сразу за кладбищенскими воротами. Мальчик постучал в окно, и почти сейчас же на крыльцо вышел бодрый, румяный старик в нагольном полушубке. Он приветливо улыбнулся Стремянному:

— Здорово, начальник!

— Здорово! — сказал Стремянной, с любопытством оглядывая этого мельника, который чинит ведра в кладбищенской сторожке. — Вы знаете, где спрятаны картины?

— Думается, знаю.

— Интересно, — сказал Стремянной. — Где же они?

— Да тут, неподалеку.

— Вы хотите показать место?

— Отчего не показать? Показать покажу, — сказал старик.

— Вы что, дедушка, мельник? — спросил Стремянной, когда они двинулись по тропинке в глубину кладбища.

— Мельник, — ответил старик.

— Почему в кладбищенской сторожке живете? И кто вы вообще такой?

— Я сторожем здесь, — сказал старик, — а мельником был ещё до войны — в колхозе. И кузнецом был в свою пору, в молодые годы то-есть. А вот сейчас обратно собираюсь на село. У меня там детей, внуков, племяшей полная деревня.

Стремянной невольно улыбнулся.

— А как вы здесь-то оказались, дедушка, на кладбище? — спросил он. — Как вы сторожем тут стали?

— Сторожем? — переспросил старик. — Обыкновенно. Приехал я брата навестить — пятый брат у меня, царствие ему небесное, тут двадцать с лишком лет сторожем состоял. Ну, значит, приехал я, а он возьми да и помри. Только я его похоронил — тут немцы! Из управы. приказ: никуда мне не отлучаться — работы много будет. — Последние слова старик произнес угрюмо, без улыбки в глазах.

— Тяжело было, дедушка? — спросил Стремянной.

— Ох тяжело, ох тяжело, начальник! Мне восемьдесят лет, а на сердце у меня сто шестьдесят будет.

Они шли мимо занесенных снегом могил. Шли долго. Очевидно, старый сторож хорошо знал все тропинки, все приметы, потому что ни разу нигде не останавливался и не оглядывался. Наконец они подошли к тяжелому, разукрашенному завитушками склепу, в который вела толстая, покрытая ржавчиной дверь.

— Пришли, — сказал старик и стукнул о дверь палкой.

Стремянной вошел внутрь, спустился по узким ступенькам вниз и оказался как бы в каменном мешке. Слабый свет пробивался только из полуоткрытой двери. Склеп был завален всяким мусором — обломками гранита от памятников, кусками старой железной ограды, венками, облезлыми, поломанными, с жестяными скрученными листьями и стеблями, торчащими во все стороны, точно колючки на проволочных заграждениях.

— Да ведь там, дедушка, ничего, кроме хлама, нет! — сердито сказал Стремянной, вылезая из склепа.

Ему начинало казаться, что старик просто разыгрывает его неизвестно с какой целью.

— Нет, есть, — спокойно ответил старик. — Хлам этот нарочно туда набросан. А под ним пол, а под полом-то все и замуровано!..

— Кто замуровал? — отрывисто спросил Стремянной. Он не заметил в склепе никаких признаков недавней работы.

— А вот когда мы сюда шли, видел большую свежую могилу?

— Видел, — сказал Стремянной.

— Ну вот там они и лежат, те, кто в этом склепе работал.

Стремянной внимательно посмотрел на старика:

— Расскажи-ка подробнее, дедушка.

— Слушай, начальник. Было это третьего дня ночью… Только я уснул, вдруг слышу — подъезжают две машины. Вышли около ворот… Кричат по-немецкому, ругаются. Ну, думаю, опять расстреливать привезли… И уж не до сна мне. Дрожь бьет. «Ах, думаю, нет на вас погибели!..» И вдруг заходят ко мне два немца — офицер и ундер, — приставили к груди револьверты и грозят: «Сиди, старик, не выходи, не смотри, а то капут будет!» Посидели, посидели они, поговорили о чем-то по-своему, потом вышли, а меня заперли… А не знают того, что у меня ход на чердак есть. Забрался я туда — не смотри, что я старый: сил у меня много, глаз вострый, — вижу, люди какие-то тюки таскают и всё сюда вот, сюда, на этот край. Огоньки между деревьев так и прыгают… То вспыхнут, то погаснут… То вспыхнут, то погаснут… Потом, слышу, кончили таскать — возня началась какая-то. Копают, стучат, дерево рубят. И так часа три… Что, думаю, такое? Обыкновенно приедут, постреляют, а утром закапывают, а тут работа идет, что-то прячут… Ну, конечно, я поприметил это место… А к утру, слышу, совсем близко стрельба. Выхожу на рассвете, когда уже все уехали, — лежат на земле семеро наших. Все убитые. Солдаты пленные — и руки у них в известке… Ну, по следам по свежим я и пришел сюда. А что за тюки были, догадайся сам… — Старик замолчал.

— Ну, и намучился ты тут, дедушка! — сказал Стремянной помолчав.

— Намучился, сынок, — ответил старик просто. — Не знаю уж, как и прожил эти месяцы. Был бы моложе, сам воевать бы пошел. В гражданской-то я ещё участвовал… Под Каховкой в грудь ранен был… Ну, присылай людей копать, а то завтра утром я отсюда уйду.

Он проводил Стремянного до ограды и повернул к себе в домик.

Через час команда солдат, вооруженных лопатами, кирками и топорами, подошла к склепу. Минеры обследовали его, но мин не обнаружили. Тогда солдаты приступили к делу. На этот раз командовал ими майор Воронцов. Известие о том, что делалось на кладбище в ночь отхода гитлеровцев, заинтересовало Воронцова. Он решил немедленно отправиться туда с командой и произвести самые тщательные раскопки.

— Что бы они там ни закопали, надо раскопать, — сказал он Стремянному, застегивая шинель. — В такую ночь они бы не стали терять время по пустякам… Посмотрим, посмотрим…

Воронцов с нетерпением ждал, чем кончатся поиски. Он готов был сам рыться в склепе, принадлежавшем, как гласила почти стершаяся надпись, купцу 1-й гильдии Косолапову, с миром почившему в 1867 году. Руки так и тянулись к кирке, но чтобы не нарушать порядка, Воронцов отказывал себе в этом удовольствии, не мешал солдатам работать и только изредка давал указания. Старик стоял рядом с ним, спокойно опершись на палку. В бороде у него таяли редкие снежинки.

У входа в склеп с каждой минутой вырастала всё выше куча ржавого железа и камней, выкинутых лопатами солдат. Наконец застучали кирки.

— Ну, что там? — не выдержал Воронцов. — Есть что-нибудь?

Из склепа вылез сержант, весь перепачканный глиной, и доложил:

— Ничего нет, товарищ майор. Простая земля. Могила, как говорится.

— Слышишь, хозяин, ничего нет, — сказал Воронцов, искоса взглянув на старика.

— Нет, есть, — твердо ответил дед. — Пусть роют дальше. Видите, земля-то какая рыхлая.

Воронцов сам спустился вниз. Здесь всё же было перерыто — груда черной земли лежала по сторонам глубокой ямы. Двое солдат орудовали в ней лопатами.

— Ну как? — с надеждой спросил он.

— Как есть ничего, товарищ майор, — ответил солдат со дна ямы.

Воронцов вышел из склепа и опять подошел к старику.

— Вы твердо уверены, что копать надо именно здесь? — спросил он. — Там ничего нет, я сам видел. Вырыли яму почти в человеческий рост. Земля и земля!..

— Пусть ещё копают, — тихо сказал дед.

Дунул острый влажный ветер. Снег пошел сильнее. Заложив руки за спину, Воронцов мерно шагал между могилами, прислушиваясь к приглушенным голосам солдат и скрежету камней.

И вдруг из склепа донесся чей-то взволнованный голос:

— Товарищ начальник, есть! Нашли!

Из дверей выбежал сержант, неся в руках какой-то тяжелый, плотно увязанный тюк.

— На три метра закопали, дьяволы, а? — крикнул он. — Вот и найди.

По размерам тюка Воронцов сразу понял, что в нем не могут быть спрятаны картины. Он был слишком узок и высок. Очевидно, в нем были какие-то книги. Воронцов вытащил из кармана складной нож, быстро разрезал веревки, распорол толстый, просмоленный брезент и с жадным любопытством заглянул внутрь. Эго были какие-то документы в разноцветных папках.

Он взял розовую папку, лежавшую сверху, перелистал и ахнул. Нет, в склепе не было картин, похищенных из музея, но здесь било спрятано тоже нечто крайне важное…

Один за другим солдаты вынесли и положили на снег пять тяжелых тюков.

— Что же мы это такое нашли, товарищ начальник? — спросил сержант, заглядывая в раскрытый тюк. — Кажись, бумажки? А мы-то старались!..

— Недаром старались, Ковальчук, недаром, — утешил его Воронцов. — Находка полезная, может пригодиться.

Старик-сторож покачал головой и концом палки поковырял в мешке.

— А картин, значит, нету, — сказал он разочарованно.

Воронцов, усмехаясь, поглядел на него:

— Нету, дедушка, нету…

Воронцов положил розовую папку обратно в тюк, перевязал веревкой и приказал погрузить всё, что было найдено, на машину.

— Ну, если не секрет, скажи ты мне, начальник, — поинтересовался старик, — что в этих бумажках такое, а?..

— А вот это, дедушка, секрет, — сказал Воронцов.

Он сел в машину рядом с шофером. В кузове на тюках сидели солдаты и беседовали о том, что такое они везут и почему майор так доволен, что нашел эту прорву бумаги, хотя искал как будто совсем другое…

И только один Воронцов знал, что он везет в машине.

В пяти тюках находился архив городского гестапо.

Гитлеровцы, видимо, надеялись скоро вернуться и решили, что вернее будет его надежно спрятать, чем таскать с собой.

 

ЕЩЁ ОДНА ЗАГАДКА

Дивизия получила боевую задачу: двигаться к Новому Осколу, освободить его и продолжать движение в направлении Белгорода. Ястребов ранним утром собрал командиров полков и, в свою очередь, поставил перед каждым из них боевую задачу, которую должен решать его полк на своём участке.

До выступления оставалось немногим более суток.

Когда командиры частей разошлись и в комнате остались только Ястребов, Корнеев да Стремянной, Ястребов закурил и, усмехаясь, поглядел на своего начальника штаба.

— Ну, как дела, новоявленный Шерлок Холмс? — спросил он. — Что ещё хорошенького разыскал? — Он повернулся к своему замполиту: — Слышал, Корнеев, какой следопыт у нас в дивизии объявился?

— Как не слышать! — улыбаясь, ответил Корнеев. — Совершенно неожиданный талант!..

— Да я-то тут при чём? — сказал Стремянной. — Это Воронцов нашел.

— Ладно, ладно, нечего скромничать, — сказал Ястребов. — Главное, что дело сделали большое. Нашли архив как раз тогда, когда надо. Воронцов мне уже звонил. На основании обнаруженных материалов арестована сотрудница гестапо Мария Кузьмина. Есть подозрение, что она-то и является агентом Т-А-87. Если бы не ваша находка, она бы, пожалуй, ускользнула от нас. У неё все фальшивые документы на руках были. Сейчас как раз допрос идёт. У нас, товарищ Стремянной, кажется, было что-то о постройке укрепрайона западней города. Помните, в бумагах бургомистра нашли. Так вот, эта особа, говорят, в курсе. Зайдите туда, постарайтесь выяснить всё, что можно, о характере и местоположении укреплений. Это было бы важно…

— Слушаюсь! — Стремянной раскрыл папку и вытащил из неё нужный документ. — Так я пошел, товарищ генерал…

Особый отдел дивизии находился неподалеку, в маленьком одноэтажном домике. Около него ходил часовой, а в глубине двора стояла легковая машина.

Стремянной поднялся по лестнице и вошел в комнату, где происходил допрос.

Он увидел у стола майора Воронцова. Низко склонив седую голову, Воронцов записывал показания арестованной. Женщина сидела перед ним, спокойно облокотившись о стол. Её соломенно-желтые, видимо крашеные, волосы еще сохраняли следы обдуманной и сложной прически. Гонкие — в ниточку — брови были приподняты удивленно и наивно. Лицо нежное, кукольное — маленький, чуть вздернутый нос и блестящие выпуклые глаза. Воронцов оторвался от протокола и взглядом приветствовал вошедшего:

— А, товарищ Стремянной! Садитесь, послушайте. Мы только начинаем.

Женщина краешком глаза посмотрела на Стремянного и осторожно, как будто украдкой, поправила волосы.

Тот сел позади неё и чуть в стороне, чтобы не мешать допросу.

— Итак, я записал ваш ответ, — сказал Воронцов, пододвигая к ней протокол. — Вы утверждаете, что не имели никакого отношения к Курту Мейеру.

— Никакого, — безмятежно сказала женщина.

— Подпишите.

Она обмакнула перо, поставила на листе бумаги свою подпись и поднялась с места.

— Теперь мне можно идти? — спросила она и опять сбоку поглядела на Стремянного.

— Нет, подождите, — сказал майор. — У меня к вам есть ещё один вопрос… Как вы можете объяснить то обстоятельство, что фотографировались с Куртом Мейером?

— Это недоразумение. Я никогда с ним не снималась, — удивленно сказала она, но ресницы её дрогнули.

— Значит, никогда? — переспросил майор, прищурив глаза и посмотрев на неё в упор.

— Конечно! Каким же образом? — растерянно развела она руками. — Ведь я почти не знала его.

— Посмотрите! — Майор открыл ящик и положил на стол фотографию.

Увидев её, женщина вздрогнула и закусила губу.

Стремянной приподнялся и посмотрел на фотографию. Он видел её в первый раз, Якушкин такой не приносил. Но снимок был так выразителен, что спорить против него было просто немыслимо. Уютно пристроившись на диване, сидели рядом Курт Мейер и эта самая женщина, Мария Кузьмина: Курт Мейер — картинно выпятив грудь и слегка откинув назад голову, а она — не менее картинно улыбаясь, положив одну руку к нему на плечо, а другой прижимая к себе маленькую мохнатую собачку.

— Что же вы молчите? — спросил майор.

Мария Кузьмина с ужасом смотрела на фотографию.

— Откуда вы её взяли? Ведь я её сожгла!..

— Вы сожгли свою, а эту мы нашли в личной папке Курта Мейера, которая среди прочих дел лежала в архиве гестапо.

— Вы нашли архив гестапо? — воскликнула предательница.

— А вы знаете, что он был спрятан? — поймал её майор на слове.

— Нет!.. Нет!.. Я ничего не знаю! — отмахиваясь обеими руками, закричала она.

— Вы многое знаете, — спокойно наблюдая за ней, сказал майор, — но вы, вероятно, ещё не знаете о судьбе Курта Мейера.

— Что с ним?

— Он в наших руках!

Она ничего не ответила, только закрыла лицо руками. Майор переглянулся со Стремянным и стал перебирать бумаги на столе.

— Почему вы не пытались уйти с Куртом Мейером? — выждав минуту, спросил он.

— Он… он… меня не взял!..

— Не взял или… оставил? Оставил со шпионским поручением… Обещал скоро вернуться и вас наградить. Отвечайте! — строго сказал майор. — Да или нет?

Она молчала.

— Хорошо. Можете не отвечать. И так всё ясно.

Стремянной поднялся с места:

— Товарищ майор, разрешите и мне задать вопрос.

— Пожалуйста.

Стремянной вытащил из планшета документ и положил его перед собой на столе.

— Вы работали переводчицей в гестапо?

— Да.

— А имели вы какое-нибудь отношение к городской управе?

— Они меня часто приглашали переводить приказы командования с немецкого языка на русский.

— Так. — Стремянной помолчал, обдумывая, как ему вести допрос дальше. — Это вы переводили приказ об отправке населения на постройку укрепленного района?

— Не помню. Может быть.

— Значит, вы знаете, где строились укрепления?

— Приблизительно, — осторожно ответила Кузьмина.

— Нет, не приблизительно, а совершенно точно, — вдруг уверенно сказал Воронцов. — Вы же ездили туда. Ну, говорите: ездили?

— Меня посылали, — виновато сказала Кузьмина. — Я не могла отказаться. Это была моя служба.

— Ну, так вот, — сказал Стремянной, раскладывая на столе карту: — покажите, где построены укрепления. Как они расположены?

И он положил поверх карты красный карандаш.

Кузьмина нагнулась над столом и, водя кончиками пальцев по карте, стала её разглядывать.

— Очень хорошая карта, — сказала она как-то по-новому, деловито и сухо. — Я отмечу на ней все укрепления, но скажите: за это мне сохранят жизнь? Меня не расстреляют?

— Ничего не могу обещать, — сказал майор Воронцов. — Но сообщу прокурору, что вы нам дали важные показания. Только говорите правду!

— Да, да, правду. Одну только правду!.. Вот смотрите: здесь на юго-запад от города — роща-овал. На её северной опушке построены четыре дота.

Маленькая холеная рука Кузьминой уверенно взялась за карандаш и нанесла на карту четыре условных значка — четыре дота.

— Почему доты построены именно здесь? — спросил Воронцов.

— Ну, это ясно, — ответил за Кузьмину Стремянной: — они держат под обстрелом шоссе и мешают танкам пройти в обход рощи… Дальше!

Кузьмина обвела границы минных полей, показала, где должны стоять артиллерийские батареи, где проходят линии проволочных заграждений.

Всё это было сделано умело, точно, можно сказать — профессионально.

Воронцов и Стремянной невольно переглянулись: видна птица по полету!

— Чисто работаете! — похвалил Воронцов. — Где это вы научились?

— Практика, — ответила она лаконично.

Стремянной сложил карту.

— Хорошо, — сказал он. — Это мы всё ещё проверим. Больше вы ничего не можете добавить?

— Ведь я рассказываю по памяти, — словно извиняясь, сказала Кузьмина. — Разумеется, если бы передо мной лежала карта вроде той, какую я видела у бургомистра Блинова, когда однажды сопровождала его на постройку укрепленного района, я бы могла сообщить больше подробностей…

— А у него была такая карта? — спросил Стремянной. — Откуда? Ведь бургомистр ведает только городскими делами.

Кузьмина насмешливо улыбнулась.

— Бургомистр считал себя крупным военным специалистом, — сказала она. — Он не только посылал на постройку рабочую силу, но и желал руководить работами. Он был связан с Тодтом. Естественно, что он располагал и некоторыми нужными данными.

— Где же он хранил такие материалы?

Она слегка пожала плечами:

— Как у многих пожилых людей, у него были свои причуды. Он всегда держал у себя в кабинете старый кованый сундук. Вот в этом сундуке они, очевидно, и лежали. Но сундук этот надежно охранялся, и, должно быть, его успели вывезти…

— Нет, не успели, — сказал Воронцов. — Он в наших руках.

— Так поищите в нем. Они, наверно, там.

— Там было много чего, но только не то, о чём вы говорите, — сказал Стремянной.

— А вы весь сундук осмотрели? — спросила женщина.

— Разумеется, весь! До самого дна.

Она многозначительно приподняла брови и сказала, обращаясь к Воронцову:

— Господин майор!..

— Забудьте вы свои гестаповские привычки! — резко оборвал её Воронцов. — Я не господин. Для вас я гражданин следователь.

— Гражданин следователь, — поправилась она, — очень прошу вас и об этом моем добровольном признании сообщить прокурору.

— К чему такое многозначительное предисловие? — сказал Воронцов. — Я наперед знаю, о чем вы хотите сообщить. В сундуке имеется второе дно, не правда ли?

— Да. А вы откуда знаете? — удивилась Кузьмина.

Воронцов слетка улыбнулся:

— Во-первых, вы это почти сказали. А во-вторых, это же элементарно — осмотреть сундук, который, кстати, уже стоит здесь, за стеной… Второе дно довольно трудно спрятать… Но возникает другой вопрос: вам-то как стало известно устройство сундука?

Она секунду помолчала, как бы обдумывая ответ.

— Мейер постоянно говорил, когда бывал недоволен бургомистром, что он человек с таким же двойным дном, как и его сундук.

— Они были не в ладах?

— Да, у них были неважные отношения. Бургомистр Блинов — очень жадный и хитрый человек…

— Зато Курт Мейер сама честность! — насмешливо сказал Стремянной. — Бургомистр ограбил картинную галерею, а его, в свою очередь, — начальник гестапо!

— Да ещё не своими руками, а подослал к нему одного своего агента, Т-А-87!.. — добавил Воронцов.

Кузьмина вздрогнула.

— Т-А-87!.. — повторила она. — Вы его знаете?

— Может быть, — сказал Воронцов.

Взгляд Кузьминой отяжелел.

— Вот что: я буду говорить начистоту, — сказала она, как бы преодолев какое-то колебание. — Меня действительно оставили здесь с заданием — я должна была проникнуть в штаб вашей армии… Подробности потом… Курт Мейер предупредил меня, что агент Т-А-87 будет за мной всё время следить и если я не выполню задания, он меня уничтожит. — Она помолчала и добавила тихо: — Но я знаю также и другое. Они уничтожили бы меня и в том случае, если бы я выполнила задание. Гестапо не любит людей, которые много о нём знают…

— Значит, Т-А-87 в городе? — спросил Воронцов.

— Несомненно.

— Вы знаете, кто это? Могли бы опознать его?

Кузьмина покачала головой:

— Что вы! Вообще о его существовании я знаю совершенно случайно.

— Как же вы о нём узнали?

— Однажды я видела записку, посланную на имя Курта Мейера. Она была подписана этим шифром.

— А почерк вы могли бы узнать?

— Нет. Я ведь эту записку видела только мельком в руках самого Мейера. Заметив, что я гляжу, он быстро спрятал её в стол.

— А что вам ещё известно о Т-А-87?

— Больше ничего. Этот агент очень хорошо замаскирован…

— Ну, а мы его размаскируем! — сказал Воронцов и, пожав руку Стремянному, проводил его до порога комнаты.

Стремянной шагал по снежной улице обратно к штабу и думал:

«А ведь она права: в ящике должно быть второе дно… Но как проникнуть в это потайное нижнее отделение?..»

Теперь он точно вспомнил один давний, казалось бы, совсем незначительный разговор с Соколовым.

Он, Стремянной, предложил заменить громоздкий кованый сундук обычной несгораемой шкатулкой. Соколов решительно отказался.

«Ну, зачем это? — сказал он. — Все у нас в финчасти привыкли к этому сундуку. Вы только посмотрите, какая работа. Искусство, можно сказать! А насчет прочности уж я за него ручаюсь! Из любого огня цел выйдет. Обратите внимание, какой толщины у него дно. Отличное железо, чуть ли не в палец толщиной!»

В самом деле, дно было какое-то необыкновенно толстое. В нём вполне могло поместиться секретное отделение.

Теперь понятно, почему Соколов так не хотел заменить этот трофейный сундук обыкновенным денежным ящиком… Может быть, он нарочно испортил старый ящик, когда узнал, что захвачен сундук, в котором есть секретное устройство.

Да, но всё-таки, как же его открыть? Может, просто подорвать? Но тогда, само собой, пропадут все материалы…

Он вернулся к себе в штаб и первым делом зашел к Ястребову.

Ястребов, не перебивая, выслушал его.

— Вот что, Стремянной, — сказал он: — надо во что бы то ни стало открыть сундук. Поговори с нашими инженерами. Подумайте, посоветуйтесь. Авось сладите как-нибудь. Не такие крепости брали!..

 

НЕОЖИДАННАЯ НАХОДКА

Зеленый дом, который еще недавно принадлежал бургомистру, был виден издалека. Двухэтажный, деревянный, но оштукатуренный снаружи, он казался каменным. Высокие, закругленные наверху окна, массивная дубовая дверь, балкон, лепной карниз… Словом, дом был просторный и даже богатый. От калитки в высоком железном заборе вглубь большого сада вела дорожка. Бургомистр любил прогуливаться по ней, венувшись вечерком из городской управы. Он любил также стоять на верхней ступеньке крыльца, заложив руки за спину. Затем он неторопливо открывал тяжелую дверь, входил в дом, и дверь наглухо закрывалась. Всего в доме было десять комнат — шесть внизу и четыре наверху, не считая кухонь, которых было две, и других подсобных помещений.

Бургомистр свез к себе со всего города все, что только нашлось ценного и что не успел взять Мейер. Поэтому дом несколько напоминал мебельный магазин. В некоторых комнатах стояло по два громоздких кожаных дивана, в других — по нескольку столов красного дерева. Столы были расставлены по углам — скорее для симметрии, чем для удобства. Очевидно, всё это предполагалось рано или поздно перевезти в Германию. Конечно, когда в доме поселились ребята, многое пришлось перестроить, переделать, переставить. Музейные вещи отправили в музей, несколько письменных столов и диванов увезли в горсовет и другие учреждения, в которых пока не было ничего, кроме стен. Зато в доме появилось много кроватей, шкафчиков, тумбочек, которых прежде здесь не было. Одни были перенесены из тех домов, где ребята жили прежде, другие удалось разыскать в покинутых квартирах и в разрушенных домах.

Часть мебели, собранной бургомистром, Клавдия Федоровна решила оставить в детском доме. Её разместили в столовой, в комнате отдыха, в библиотеке. Получилось очень хорошо, уютно, красиво, совсем не так, как было у бургомистра.

То был мебельный склад, а теперь — жилые комнаты.

Однако устроиться как следует было не так-то легко.

Работе не видно было конца-краю.

Но это была веселая и приятная работа. С шумом, со смехом, со спорами перетаскивали ребята с места на место столы, шкафы и диваны, перебирали посуду на полках, развешивали занавеси.

Каждому хотелось придумать что-нибудь такое, чтобы другие удивились и похвалили.

И только трое ребят почти не принимали участия в этой общей работе. Это были Коля Охотников, Витя Нестеренко и Мая Шубина.

Они не ожидали благодарности за совершенную ими разведывательную операцию. Правда, операция эта дала вполне ощутимые результаты — они нашли самого Курта Мейера, они притащили с собой его вещевой мешок и «вальтер», — но всё-таки они хорошо знали, что нарушили дисциплину, ослушались Клавдию Федоровну, которая хотя и разрешила им походить по ближайшим улицам и порасспросить соседей, но совершенно безоговорочно запретила искать картины самим, шарить по всяким углам и закоулкам, а главное — выходить за черту города.

И, однако, они даже не могли представить себе, какая над ними разразится гроза.

— Я не затем больше полугода как могла старалась спасти вас от смерти, чтобы вы подорвались на первой попавшейся мине, — тихо сказала Клавдия Федоровна, когда они, разгоряченные, взволнованные, усталые, перебивая друг друга, рассказали ей обо всём, что с ними случилось. — И, кроме того, я надеялась, что на ваше слово можно положиться. Оказывается, оно не стоит гроша ломаного. Мне казалось, что вы почти взрослые, а вы маленькие и ещё очень глупые дети, которых надо водить за руку…

Все трое молчали. Витя потупился. Мая быстро расплетала и заплетала кончик косы и тоже не смотрела на Клавдию Федоровну. Только Коля Охотников глядел на неё в упор. Лицо у него покрылось красными пятнами, а руки сжались в кулаки.

— Это несправедливо, Клавдия Федоровна, — сказал он, как будто что-то глотая. — Мы же всё-таки нашли Курта Мейера… И мешок его принесли.

— Вот то-то и плохо, что вы полезли в подвал к Мейеру, — безжалостно сказала Клавдия Федоровна. — Я уж не говорю о том, что вы без разрешения ходили к элеватору — ведь вы могли туда и не дойти, — но будь вы немного умнее, вы бы, услышав стоны, сразу вернулись и позвали первый встречный патруль. Солдаты спустились бы и вытащили Мейера живым. А ваше самоуправство привело только к тому, что он, вероятно, застрелился. Другими словами — ушел от расплаты и унес с собой ценные сведения, какие от него можно было получить. Понятно? А теперь вот что: с этой минуты я запрещаю вам выходить из дому дальше двора, пока я сама не отменю это распоряжение. И если я узнаю, что мое приказание нарушено, — она немного помедлила, — я просто с вами расстанусь. Вас переведут в другой детский дом. Ступайте.

Они ушли совершенно подавленные. А она села возле стола, не менее взволнованная и потрясенная, чем они, и задумалась. Правильно ли она поступила, так жестоко развенчав их подвиг? Ведь что ни говори, а это было смело! И потом, они же не знали, кто стонет в подвале. Они просто услышали стон и бросились на помощь. За что же она их так разбранила да ещё наказала?! Нет, нет, это всё-таки было правильно. То, что сейчас обошлось благополучно, в другой раз может и не сойти с рук. В эти суровые дни, когда в городе и вокруг него ещё столько необезвреженных мин, она в первую очередь должна думать о безопасности ребят…

Она подняла с полу вещевой мешок Курта Мейера, откинула верхний клапан и заглянула внутрь. Среди консервов, плиток шоколада и пачек с сигаретами темнела довольно толстая записная книжка в черном кожаном переплете. Она сунула в мешок «вальтер», затянула покрепче пряжку клапана, оделась и, взяв мешок, пошла в комендатуру.

Часа через два к ней в детский дом пришел Воронцов и попросил разрешения поговорить с ребятами. Он побеседовал с ними минут сорок, а затем, крепко пожав каждому из них руку и поблагодарив, ушел. Это, конечно, с его стороны было не совсем педагогично. Но майор Воронцов, к сожалению, не знал о тревогах Клавдии Федоровны. У него были свои заботы…

На другое утро Коля и Витя поднялись ещё затемно. Тихо ступая, чтобы никого не разбудить, прошли в столовую и сели за стол. Они старались спорить негромко, но оба всё больше и больше горячились.

— Нет, — говорил Витя, слегка заикаясь от волнения, — н-нет, н-никуда я б-больше не пойду! Достаточно вчерашней истории… Ты что, в самом деле, хочешь, чтобы нас выгнали?

— Никто нас не выгонит! — сердито отвечал Коля. — Это она так говорит. Не за что нас выгонять. Ничего мы такого не сделали.

В глубине души Коля и сам считал себя виноватым. Больше всего мучило его то, что он не догадался кликнуть патруль. Подумать только: если бы ему пришло в голову послать Витьку вниз, в город, они бы взяли Курта Мейера живьем!

Всю ночь он ворочался с боку на бок, мысленно споря с Клавдией Федоровной, представляя себе, как бы они принесли в комендатуру раненого Курта Мейера, если бы всё было сделано как надо и он бы не застрелился… К утру в голове у него созрел новый план. Они с Витькой в полной тайне будут продолжать поиски и докажут… Что докажут, он не договаривал даже себе. Но, кажется, больше всего ему хотелось доказать, что они вовсе не дети, могут довести начатое до конца и при этом поступать продуманно, толково, по-мужски. В городе есть ещё немало закоулков. Даже здесь, рядом…

Конечно, всё это рискованно. Но если они найдут картины, то никто не скажет им ни слова. Больше того — и вчерашнее забудется…

Предстоящий поход он решил назвать операция «КВ». Название это получилось от соединения начальных букв двух имен — «Коля — Виктор». Правда, правильнее бы было сказать «НВ», но в спешке Коля как-то упустил из виду, что по-настоящему его зовут Николай.

После того как операция получила собственное название, ему стало даже весело, вчерашнее показалось пустяками, и ужасно захотелось поскорее всё начать. Улизнуть незаметно из дому — и айда!..

И вдруг все планы рушатся… Да ещё из-за чего? Из-за рассудительного, скучного, благоразумного Витьки! Из-за его лени и трусости!

Коля просто задыхался от злости. Он бранился, спорил, убеждал, уговаривал, но всё было напрасно. Витька упрямо стоял на своём:

— Сказал, что не пойду, и не пойду!

Кончилось тем, что Коля крикнул:

— Ну и оставайся! — накинул на плечи ватник и, хлопнув дверью, выбежал во двор.

Витя минут десять молча сидел за столом. Пока они с Колей спорили, за окном уже совсем, рассвело. Ночной сумрак понемногу растворился в солнечном морозном сиянии.

А дом между тем просыпался. За стеной смеялись девочки. В сенях плескалась вода. Кто-то, топоча ногами, пробежал по коридору.

«До завтрака еще добрых полчаса, а то и час, — подумал Витя. — Пойти, что ли, посмотреть — может, он не ушел? Всё-таки одному идти на такое дело страшно…»

Он надел своё пальтишко и вышел на крыльцо.

Утро было тихое, безветренное. На перилах крыльца лежала полоска снега, такого нежного, пушистого, легкого, что хотелось его потрогать.

Витя медленно спустился по заснеженным ступеням. Под ногами похрустывало. Дышалось как-то удивительно глубоко и спокойно.

Пройдя несколько шагов, Витя остановился, близоруко оглядываясь. Где же Колька? Неужели всё-таки ушел? Он успел заметить, что в приоткрытую дверь высунулась голова Майи и тут же исчезла.

И вдруг он услышал откуда-то из-за погреба голос товарища:

— Витька, а Витька!.. Иди-ка сюда!..

Голос был не сердитый, в нем слышались только нетерпение и озабоченность.

Почти счастливый оттого, что Коля здесь, во дворе, и никуда не ушел, Витя безропотно пересек двор.

Он нашел своего друга в укромном углу между погребом и сараем, на гребне высокого сугроба.

Коля стоял, держась за остроконечные доски забора, и смотрел в соседний сад, туда, где совсем ещё недавно среди старых лип и густых кустарников прятался страшный дом гестапо.

— Вот что, Виктор, — сказал он деловито: — необходимо осмотреть пожарище.

— Чего же там осматривать? — робко спросил Витя. — Всё же сгорело.

— А может, не всё.

— Всё равно нельзя. Говорю тебе — я не пойду со двора.

Коля пожал плечами:

— Так ведь это же и есть двор!..

Витя помотал головой:

— Не наш.

— Нет, наш. Тут теперь пустырь. Никто не живет. Мы даже можем попросить, чтобы забор сняли… Ну что, идешь?..

«Надо ему хоть в чём-нибудь уступить, — подумал Витя: — он же всё-таки не ушел со двора, а ведь ему так хотелось!»

Он вздохнул и сказал нехотя:

— Ну ладно, пойдем, пожалуй.

— Кругом, что ли, или прямо через забор?

— Прямо.

Они быстро перелезли через забор и, спрыгнув, увязли по колена в глубоком снегу. Пожарище вблизи казалось ещё страшнее и непригляднее, чем издали. От дома сохранился только каменный фундамент. На нем беспорядочной грудой лежали обгорелые балки, куски штукатурки, лопнувшие от жара кирпичи. Мальчики обошли фундамент кругом и остановились. Перед ними были заваленные кирпичом ступеньки, ведущие в подвал, и низкая, обитая железом дверь с толстым незадвинутым засовом.

Дверь была приоткрыта.

— Войдем? — спросил Коля.

— Лучше не надо, — нерешительно ответил Витя. — Сам понимаешь…

Коля вдруг рассердился.

— Что я понимаю? Ну что я понимаю? — закричал он. — Вот что я тебе скажу, Виктор: если бы эта несчастная Майка не увязалась вчера за нами, всё было бы по-другому. Ведь это она первая полезла вниз, а я бы сообразил, что надо позвать патруль…

— Как же! Сообразил бы ты!..

— Говорю тебе — сообразил бы… И ты бы сообразил, только у нас не было времени думать. Она полезла, и нам пришлось лезть. Не оставлять же было её одну… Ух, попадись она мне теперь, я ей так дам!..

— Ну ладно, ладно. Пойдем лучше посмотрим, что там есть, пока Клавдия Федоровна из дому не вышла.

Они потянули к себе тяжелую дверь. Она медленно, но плавно отворилась, и мальчики оказались в узком каменном коридоре. Должно быть, он разрезал подвал на две части по всей длине дома, но сейчас им удалось пройти по этому коридору всего пять или шесть шагов. Дальше коридор был завален осыпью кирпича, железа и штукатурки. Только одна дверь налево — ближайшая к входу — уцелела, хоть никакой надобности в ней уже не было: рядом зиял пролом, вдвое более широкий, чем эта тюремная низкая, обитая железом, злая дверь. Мальчики молча осмотрели её, пощупали, заглянули в окошечко. Им обоим было не по себе.

— Уж если попадешь за такую дверь, так не выбраться, — тихо сказал Витя.

— Бывает, и выбираются, — ответил Коля.

Они пролезли в пролом и теперь стояли посреди камеры с серыми бетонными стенами и полом из больших каменных плит. Два узких, закрытых решеткой окошка почти не подымались над уровнем земли. Но в камере было совершенно светло. Бело-голубой зимний свет щедро лился сквозь разрушенный потолок.

— Как ты думаешь, здесь расстреливали? — шопотом спросил Витя.

— Нет, наверно. Уводили куда-нибудь, — так же тихо ответил Коля. — Представляешь себе: ночь, люди спят вот на этих нарах… Вдруг открывается дверь, кричат: «Выходи!» — и ведут убивать… Ой, смотри, что это?..

— Где? Где? Ничего не вижу…

— Да вот, на стене! Над самыми нарами… Смотри, написано…

— Верно.

Мальчики взобрались на нары и стали внимательно разглядывать неровные, выцарапанные каким-нибудь гвоздем или осколком стекла, неуклюжие буквы.

«Федя, молчи!» — приказывал кто-то кому-то.

«Валечка, меня убили 27 окт. Вырасти детей» — и подпись. Только никак нельзя её разобрать…

— Знаешь что, Витька? — сказал Коля. — Надо позвать Клавдию Федоровну, может она прочтет. Это надо передать.

— Угу, — сказал Витя. — А вон там, выше, смотри, какая длинная надпись. Давай-ка прочитаем.

И мальчики, привстав на цыпочки, принялись читать.

Прошло добрых десять минут, пока они разобрались в этих неверных линиях, царапинах, щербинах, покрывавших бетон.

«Товарищи, мы умираем, — было выведено на стене. — Осталось жить три часа. Боритесь, работайте, живите. Мы держались до конца». И пять фамилий: Шубин, Фомичев, Коробов, Самохин, Кондратенко.

— Слушай-ка, — сказал вдруг Витя, — а ведь Шубин — это, наверно, отец нашей Маи. Помнишь, он был арестован, да так и пропал…

Коля, ничего не отвечая, повернулся к Вите. Он смотрел на него большими потемневшими глазами. Ему вдруг представился отец Маи, ещё молодой худощавый человек в железнодорожной форме. Наверно, это он и писал. Потому и подпись его стоит первой. Да и написано очень высоко, а он как раз высокий был…

Разыскивая новые надписи, Коля присел на корточки и с трудом стал разбирать почти скрытое тенью от нар слово, смысл которого полностью никак не мог до него дойти, а когда наконец дошел, Коля даже вздрогнул и невольно схватился за Витино плечо:

— Витя, смотри, что здесь написано!..

— Что? Что?

— Написано: «Опасайтесь…» Видишь?

Виктор взглянул через его плечо, но так ничего и не увидел, кроме каких-то царапин на штукатурке.

— Не вижу, — сказал он, поправляя очки. — Хоть убей, не вижу.

— Да ты посмотри внимательнее… Ну куда ты смотришь? Вот внизу, у самых нар: «О-па-сай-тесь…» Последние буквы совсем вправо, под нары, ушли. И дальше что-то написано. Наверно, имя того, кого опасаться надо. Только там темно. Не видать ничего… Где бы нам спички достать?..

— Мальчики, вы тут? — вдруг услышали они сверху голос Маи.

Подняв головы, они увидели в просвет между двумя балками её раскрасневшееся на морозе лицо.

— Как вы туда забрались — по лестнице или через потолок? Я сейчас тоже к вам спущусь.

— Нет! — не сговариваясь, крикнули Коля и Витя.

И, соскочив с нар, они стремглав выбежали во двор.

— Куда же вы? — подозрительно спросила Мая. — Нашли, небось, что-нибудь и прячете…

— Просто там ничего хорошего нет, Мая, — как-то по-новому мягко и дружески сказал Коля. — Пойдем лучше отсюда. В других местах поищем. — И он соскочил на землю с кучи битого кирпича.

— Ага! Вот тут кто!.. — вдруг послышался откуда-то из-за трубы знакомый голос. — И всюду-то они бегают, всюду бегают!..

Ребята оглянулись. В нескольких шагах от них, на обгорелой балке, стоял Якушкин, зябко поеживаясь в своем стареньком пальто. В руках он держал неизменную металлическую треногу от фотоаппарата, а самый фотоаппарат в потертом кожаном футляре висел у него на ремне через плечо. Темные выпуклые глаза его смотрели сквозь треснувшие очки удивленно, встревоженно и даже как будто недовольно.

— Что это вы в подвалах делаете? — ворчливо сказал он, подходя к ним поближе. — Так и хочется вам, видно, на мине подорваться?

— А мы только так — вошли, посмотрели и сразу назад, — виновато сказал Виктор.

— Назад!.. — усмехнулся Якушкин. — Уж когда мина взорвется, назад не вылезешь!..

— А вы знаете, что мы там видели? — сказал Коля.

— Ну что? Что? — не то покашливая, не то посмеиваясь, спросил Якушкин и поправил сбившиеся набок очки. — Цепи какие-нибудь страшные?

— И вовсе не цепи, — сказал Виктор, — а стенку с надписями… Там осужденные на смерть свои имена оставили…

Коля оттеснил Витю и взволнованно заговорил:

— И ещё там о каком-то предателе написано… На стене, под самыми нарами… Сказано — опасайтесь, а кого опасаться, я не разобрал… Там темно. Спички у вас есть?.. Давайте посмотрим!

Мая даже руками всплеснула:

— Ну не стыдно вам самим всё видеть, а мне неправду говорить! — И она бегом бросилась к заваленной кирпичом лесенке.

— Мая!.. Мая!.. Не ходи! — закричал Коля.

Но девочка уже исчезла за дверью.

— Вот баловники! — покачал головой Якушкин. — Вот баловники! И ничего-то они не боятся!.. Ну ладно, пойду уж и я посмотрю, что там за надписи такие…

Мелкими шажками, чтобы не зацепиться за какой-нибудь камень, он вслед за Маей кряхтя стал спускаться в подвал.

Мальчики посмотрели друг на друга и медленно пошли вслед за ним.

Они увидели Маю на нарах. Она стояла, вытянув шею, и читала выцарапанные на бетоне надписи. Её косынка сбилась на затылок, и косички болтались из стороны в сторону, когда она быстро поворачивала голову, выискивая всё новые и новые надписи. Лицо у неё было серьезное, а глаза почти не мигали. Она боялась пропустить хотя бы одно слово, которое могла разобрать на этой скорбной стене. «Хорошо, если бы не увидела», — подумал Коля, замирая от жалости и сочувствия. Но Мая уже всё увидела, всё прочитала и всё поняла. Она вдруг схватилась своими худенькими руками за стену, как раз в том месте, где виднелось глубоко и четко выцарапанное в цементе родное ей имя.

— Папа!.. Папа!.. — закричала она, и слезы ручьем потекли по её лицу.

Мальчики, побледнев, стояли рядом и не знали, что им делать, как утешить её.

— Ах, дети, дети! — сказал Якушкин. — Вот горе-то, вот горе!..

Он подошел к Мае, легонько приподнял и, сняв с нар, поставил на пол.

— Ну, девочка, не плачь. — Он погладил её по голове своей жесткой рукой с длинными узловатыми пальцами, коричневыми от табака. — Слезами не поможешь… А я вот сейчас сфотографирую эту стенку и подарю тебе карточку… Ну, успокойся, успокойся! Мальчики, — обратился он к растерянно стоявшим в стороне Коле и Вите, — отведите-ка вы её домой. Не нужно ей тут находиться.

— Пошли, Мая, — сказал Коля и взял девочку за руку.

Всхлипывая, Мая послушно пошла между Колей и Витей, а Якушкин, расставив треножник, стал приспосабливать аппарат, чтобы навсегда запечатлеть для истории эти последние слова погибших за родину людей.

Когда ребята подходили к пролому в заборе, они не заметили, что за ними, стоя на пороге проходной будки, наблюдает какой-то солдат. Постояв немного и оглядев пожарище, солдат скрылся в будке и захлопнул за собой дверь.

Дети вернулись домой и обо всем рассказали Клавдии Федоровне. Она посадила рыдавшую Маю рядом с собой и долго ласково утешала девочку.

А часа через полтора верный своему слову Якушкин принес Клавдии Федоровне большую, ещё влажную фотографию. На снимке все надписи на стене были видны отчетливо и казались высеченными на граните.

Клавдия Федоровна горячо поблагодарила Якушкина, хотела ему заплатить, но Якушкин от этого наотрез отказался и поспешил уйти, сказав, что он только выполнил свой долг перед маленькой девочкой.

— Пусть у неё останется память об отце. Он погиб как герой…

Подумав, Клавдия Федоровна решила пока не отдавать карточку Мае. Потрясение было слишком сильным, пусть пройдет время.

Раздобыв спички, Коля и Витя перед ужином, ни слова не сказав Мае, снова отправились в подвал гестапо. Было уже совсем темно, но мальчики шли по протоптанной тропинке и быстро оказались в камере. Они стали на колени перед нарами, и Коля чиркнул спичку.

Неровный желтый свет выхватил из темноты край черных нар, запрыгал по серой шершавой стене.

— Теперь видишь? — спросил Коля.

Витя смотрел туда, где Коля водил спичкой.

— Ничего не вижу, — ответил он. — Дай-ка я сам.

Коля передал ему коробок, и Витя зажег вторую спичку. Теперь, водя ею у самой стены, он с трудом разобрал выцарапанное на ней слово: «Опасайтесь…»

— Вижу, вижу! — взволнованно сказал он.

— А теперь давай свети под самые нары… Что там?

Тут спичка догорела и обожгла Витины пальцы. Но, не чувствуя боли, он взял из коробка сразу три спички, сложил их вместе и разом чиркнул. Спички с треском вспыхнули. Витя прикрыл их ладонью и нырнул под нары.

— Ну, что там? Что там? — нетерпеливо спрашивал его Коля.

Витя долго молчал, пыхтел, затем, когда свет совсем сник и в камере опять стало темно, вылез обратно.

— Ничего там не разобрать, — сказал он. — Имя, может, и было, да там штукатурка осыпалась. Ничего не разберешь.

— Ври!

Коля сам забрался под нары, исчиркал чуть ли не целую коробку спичек, но так ничего и не разглядел. Белая осыпь штукатурки грядкой лежала на бетонном полу, и от окончания надписи на стене почти ничего не осталось. Ребята вернулись домой, и хотя, им было трудно признаться Клавдии Федоровне в том, что они нарушили её строгое приказание, всё-таки они рассказали ей обо всём, что видели.

Клавдия Федоровна выслушала их молча, а потом сказала, что они поступили хорошо, ничего не утаив от неё. Ребята, довольные, пошли в свою комнату.

Так окончилась операция «КВ».

 

СТРЕМЯННОЙ ВЫПОЛНЯЕТ ПРИКАЗАНИЕ

«И не такие крепости брали!..» — сказал Ястребов.

Это-то верно, брали и не такие, а эту — маленькую, окованную железными полосами и усыпанную узорчатыми бляшками — взять пока не удавалось.

В распоряжении Стремянного были орудия, снаряды, мины, гранаты — огромное количество взрывчатых веществ, — но среди них не было такого, которое могло бы помочь ему взломать проклятый сундук, не уничтожив содержимого. Даже танком его нельзя было раздавить. Танк просто-напросто сплющит его, и тогда уже совсем ничего не достанешь, пиши пропало.

Стремянной собрал вокруг сундука небольшой, но весьма авторитетный совет. Он позвал старшего инженера, начальника артиллерии дивизии и командира саперного батальона. Все трое долго рассматривали сундук, измеряя толщину стенок, прикидывали так и этак, как бы его взломать.

Начальник артиллерии покашлял, покачал головой, но мнения своего так и не высказал. Инженер предложил взрезать сундук автогеном, но тут же высказал предположение, что высокая температура может повредить бумаги. Только опытный в подрывных делах сапер, обстукав сундук со всех сторон и прикинув его габариты, заявил, что он берется взорвать сундук толом и ручается, что содержимое уцелеет.

Стремянной приказал подготовить всё для взрыва и доложил об этом командиру дивизии.

— Хорошо, — сказал Ястребов. — Взрывайте. Только смотрите рассчитайте точно — как бы не уничтожить бумаги вместе с сундуком.

Да, Стремянной понимал это со всей ясностью, и поэтому, несмотря на то что решение было уже принято, он всё ещё продолжал думать, нельзя ли открыть сундук каким-нибудь менее опасным для документов способом.

А думать уже было некогда. Время было горячее. Командующий армией прислал дополнительные указания. Штаб дивизии начал свертываться, чтобы вскоре покинуть город. Конечно, об укрепленном районе было собрано уже много данных — их доставляла разведка, войска с переднего края, сведения о нём сообщали из штаба армии и даже из Москвы, — но всё же карта — это важный документ, и нужно сделать всё, чтобы её получить.

Собирая со стола бумаги, Стремянной наткнулся на перевод записок Курта Мейера, которые он так и не успел прочесть. Он мельком, стоя у стола, проглядел эти несколько зажатых скрепкой страниц, и вдруг что-то привлекло его внимание. Так ли уж они невинны, эти личные записи Курта Мейера? Нет ли в них чего-нибудь относящегося к делу?

Он сел на стул и, положив перед собой листки, принялся перечитывать их сначала.

Что ж, надо отдать справедливость этому Курту Мейеру — каждая его запись была черточкой, из которой постепенно складывался довольно выразительный портрет.

Стремянной вспомнил фотографии, которые показал ему фотограф Якушкин, и другие, найденные в архивах гестапо. Белокурый плотный и плечистый человек. Крупная голова, широкий подбородок, короткий, чуть вздернутый нос… Лицо самодовольное, уверенное, грубое… Красноречивые снимки! И, однако, убористые строчки записной книжки говорят ещё больше, чем они.

Вот совсем лаконичные записи: «11 сентября 1942 года расстреляно 150 человек». «25 сентября — 176 чел. Двое сопротивлялись. Убиты на месте».

Далее Курт Мейер подробно описывал октябрьское наступление. Восхищался необычайной живописностью боевого зрелища, но тут же отмечал, что русские летчики его скоро испортили, и ругал какого-то капитана Фрея, который пришел к нему с письмом от умирающей жены и попросил отпуск. Он пообещал Фрею послать его вместо Мюнхена на передовую. «Слабость не для немецкого солдата. Умрет жена — будет другая. В Германии теперь много вдов».

Но несколько записей привлекли внимание Стремянного.

«4 ноября. Бургомистр начинает раздражать меня. Слишком много самомнения. Он уверен, что один на свете знает, как надо обращаться с русскими. Интриган! Однако в Берлине у него связи. Его признают одним из лучших специалистов по русскому вопросу и хотят, чтобы в России его продолжали считать русским. Я не возражаю. Пускай он здесь останется до смерти и даже после смерти со всеми своими столами, мехами и диванами… Но надо отдать справедливость — у него удивительный нюх. Я не предполагал, что в таком маленьком городе можно так много набрать».

«15 декабря. Эта свинья бургомистр! Поручил ему организовать на базаре облаву, а он и этого не сумел. Идиот!.. А еще уверяет, что расправится со всеми подпольщиками и партизанами и что будто бы скоро добьется их полного доверия.

Сегодня был в местном музее. На мой взгляд, ничего интересного, но Митци сказала, что некоторые картины имеют большую ценность».

Дойдя до этого места, Стремянной невольно остановился. Вот как! Значит, Курт Мейер ещё два месяца назад приметил добычу. Интересно!

Стремянной внимательно проглядел дневник до конца, выискивая записи, касающиеся военной обстановки. Нет, об этом больше ничего не было сказано. Зато всё чаще и чаще попадались заметки, касающиеся бургомистра. Очевидно, отношения этих двух гестаповцев портились с каждым днем.

«Этому карьеристу решительно нельзя доверять! — писал Мейер. — Уверен, что он каждый день пишет на меня доносы. Но мы ещё посмотрим, кто кого».

«На самом деле это просто дурак, — писал он в другом месте. — Провинциал! Напускает на себя таинственность, говорит загадками. Обыкновенный шпион, от которого отрекаются, когда он больше не нужен. Разгадать его так же легко, как открыть сундук, которым он так гордится. Я только один раз видел, как он его открывал, и с меня довольно. Большая Медведица! Малая Медведица!»

Стремянной вдруг поднял голову. Внезапная догадка заставила его встать с места и раза два пройти из угла в угол.

Всё это, конечно, может быть простая шутка. Ирония, так сказать. Но ведь Большая Медведица — не выдумка. Кнопки на сундуке расположены именно в этом порядке. А что, если Малая Медведица — ключ к потайному отделению? Следовало бы попробовать. Только как она выглядит, эта Малая Медведица? Придется спросить метеоролога. Вызвать его, что ли? Нет, лучше самому сходить. А потом сразу к Воронцову — сундук-то ведь теперь у него стоит. Что, если в самом деле?..

Стремянной сунул в карман листки дневника и вышел, на ходу натягивая полушубок.

 

ВОРОНЦОВ УДИВЛЯЕТ СТРЕМЯННОГО

Когда Стремянной вошел в Особый отдел, Воронцов молча поднялся с места, бросил папиросу и, ни о чем не спрашивая, провел его в соседнюю маленькую комнатку.

Там, придвинутый к стене, стоял на полу знаменитый кованый сундук.

— А я думал, что вы уже решили взорвать его, — сказал Воронцов.

— Решил, — ответил Стремянной, — но тут, видите ли, такое обстоятельство… Наткнулся случайно на несколько строчек в дневнике Курта Мейера, и вздумалось попробовать ещё раз. Да вот прочтите сами!.. — И он протянул Воронцову листок, на котором синим карандашом были подчеркнуты слова: «Большая Медведица» и «Малая Медведица».

Воронцов медленно и сосредоточенно прочел покрытый частыми машинными строчками листок.

— Н-да, может быть, может быть… — сказал он. — Ну что ж, колдуйте. Не буду вам мешать.

Он присел на подоконник, закурил и, щуря от дыма один глаз, принялся издали наблюдать за Стремянным.

Стремянной склонился над сундуком.

Он открыл сундук обычным, знакомым ему способом. Третья кнопка в первом ряду, шестая — во втором, пятая — в третьем… Поворот ромашки, раковины — и всё готово. Крышка легко поднимается.

Он заглянул внутрь. Ничто не изменилось. Гладкое полированное дно блестит, как зеркало. И в голову не придет, что его можно поднять. Он снова опустил крышку и, сверяясь со схемой созвездия, нарисованного метеорологом на листке бумаги, принялся осторожно, неторопливо подбирать кнопки так, как расположены звезды Малой Медведицы.

Первые две кнопки нашлись сразу, и это были не те кнопки, какие надо было нажать, чтобы поднять верхнюю крышку.

— Так, — с удовольствием сказал Стремянной.

Очевидно, он находился на верном пути.

Над поисками третьей кнопки ему пришлось порядком повозиться.

Но это его уже не смущало. Курт Мейер все-таки навел его на правильный след. Просто интервалы между отдельными точками мастер соблюдал не совсем точно по звездному чертежу.

Вот и четвертая кнопка и пятая…

Все найдены и нажаты, а сундук всё равно не открывается. Железное дно не сдвинулось и на миллиметр. От досады и сознания своего бессилия Стремянной изо всех сил ударил кулаком по крышке. Каких-нибудь несколько сантиметров железа отделяли его от планов. Теперь-то он был совершенно убежден, что они там.

Воронцов, до сих пор внимательно наблюдавший со своего места, как Стремянной, словно слепец, читающий на ощупь, касался кончиками пальцев разных кнопок, вдруг, словно потеряв терпение, встал и подошел к сундуку.

— Есть одна странность в том, что вы делаете, — сказал он.

Стремянной обернулся:

— Какая же?

— А вот сейчас объясню! Когда вы открывали верхнюю часть сундука, то сначала нажали семь кнопок, расположенных по контуру Большой Медведицы, а потом повернули раковину и ромашку. Так или не так?

— Точно, — согласился Стремянной.

— А сейчас вы почему-то отказались от этого принципа. Это сознательно?

Стремянной взглянул на сосредоточенное лицо Воронцова и отрицательно тряхнул головой:

— Нет. Просто мне почему-то показалось, что тут не может быть повторения.

— А вы попробуйте, повторите.

— Сейчас.

Он опустился на колени, снова нажал все кнопки по порядку, а затем повернул раковину и ромашку. Но на этот раз, по какому-то наитию, он повернул их в другую сторону.

И вдруг в глубине сундука что-то щелкнуло.

Не помня себя от радости, Стремянной открыл крышку и увидел, что полированное, блестящее дно поднялось кверху. Он запустил в него руку, сначала по локоть, потом по плечо, затем нагнулся ещё ниже и стал шарить обеими руками. Воронцов со сдержанной улыбкой наблюдал за его стремительными движениями.

Наконец Стремянной в полной растерянности поднялся на ноги.

— Чорт знает что такое! Ничего не понимаю! — сказал он.

— Сундучок-то, оказывается, пуст, — спокойно произнес Воронцов, только теперь заглядывая внутрь. — В тайнике-то ничего и нет…

— Ничего! — сказал Стремянной. Он с шумом захлопнул верхнюю крышку и тяжело опустился на неё. — Ведь я был совсем уверен!..

Воронцов глубже затянулся дымом и снова отошел к окну.

— А вот я, по правде, так и думал, что мы здесь ничего не найдем, — сказал он. — Дело ведь гораздо сложнее, чем кажется…

— Что вы хотите сказать?

Воронцов показал папиросой в сторону сундука:

— Обнаружить второе дно и даже открыть его вот в этой трофейной рухляди не так уж, в конце концов, сложно, товарищ Стремянной. Гораздо сложнее бывает найти и открыть второе дно у человека. Тем более, что есть люди не только с двойным, но даже с тройным дном и гораздо хитрее замаскированным, чем у нашего сундука.

Стремянной встал.

— Теоретически вы правы, майор, но, к сожалению, от этого не легче. Планов-то ведь нет! Мы их не нашли…

— Потерпите ещё немного, — сказал Воронцов. — Может быть, и найдем. У меня есть ещё кое-какие надежды.

Стремянной опустился на сундук:

— Позвольте!.. Позвольте!.. Я что-то не понимаю…

Воронцов кивнул головой:

— Это потому, что вы всего не знаете.

— Чего же это я не знаю?

Воронцов не успел ответить. В комнату постучали, и на пороге появился сержант Анищенко. На этот раз лицо его радостно улыбалось, и, казалось, всего его так и распирало желание рассказать о чем-то важном.

— Разрешите доложить, товарищ майор?

— Ну что? Что? — спросил Воронцов, и глаза его блеснули.

— Всё в порядке, товарищ майор.

— Где же всё в порядке, когда он ко мне не звонит?

— Сейчас позвонит, товарищ майор… Как вы приказали, он пошлет его к вам за наградой…

— Ну, а карандаш затачивали?

— Затачивали, товарищ майор.

— Ну, и что?

— Да всё в порядке, товарищ майор. Как вы предполагали. — Анищенко потоптался на месте. — Можно мне вам сказать два слова по секрету?

Воронцов вышел вместе с ним за дверь и через минуту вернулся гораздо более оживленным, почти веселым, открыл стол и положил в него какой-то маленький сверточек, не больше чем со спичечную коробку.

— Я очень прошу вас, товарищ Стремянной, — сказал он, — побудьте здесь. Мне на минутку нужно сходить к Кузьминой. А вы послушайте, пожалуйста, телефон.

— Хорошо, — сказал Стремянной.

Он чувствовал, что готовится что-то важное и неожиданное, и с интересом ждал развязки.

Воронцов накинул шинель и ушел. И Стремянной несколько минут сидел в полной тишине.

Вдруг на столе загудел телефон.

— Слушаю, — сказал Стремянной в трубку.

Он услышал знакомый тенорок председателя городского совета.

— Товарищ Воронцов?

— Нет, не Воронцов, а Стремянной… Слушаю вас, Сергей Петрович.

— Что это, телефонист ошибся? Я же не к тебе звонил.

— Нет, нет, правильно. Воронцов вышел, а я его, так сказать, заменяю.

— Ну хорошо… К тебе я хотел звонить попозже! — Голос Иванова звучал как-то особенно радостно. — Поздравляю тебя, товарищ Стремянной!

— С чем, Сергей Петрович?

— Картины найдены!.. Они у меня в кабинете!.. Все десять штук.

— Кто же их нашел? — спросил Стремянной.

Туман начал проясняться: так вот чего ожидал Воронцов!..

— Фотограф Якушин! Я его сейчас к Воронцову послал за наградой.

— Почему к Воронцову? Разве он у нас наградами ведает?

— Не знаю. Так Воронцов распорядился. Это уж ты его спроси!.. Ну, прощай! Будь здрав!.. Заходи поглядеть на картины!..

Стремянной положил трубку. В комнату уже входил Воронцов, раскрасневшийся от быстрой ходьбы. Он обернулся на пороге и кому-то приказал:

— Кузьмину проводите в крайнюю комнату, а Якушкина — сразу ко мне!

— Ты что это, товарищ Воронцов, начальником наградного отдела стал? — улыбнувшись, спросил Стремянной.

— А что, Иванов звонил?

— Звонил.

Воронцов снял шинель и сел за стол.

— Конечно, тут есть некоторая неловкость, — улыбнулся он. — Но сейчас, как ты увидишь, это уже не имеет значения.

— А вот я ничего не понимаю, — сказал Стремянной — Какое отношение к нашему делу имеет Якушкин?

— Думаю, что прямое…

— Ах, вот как!.. Но если Якушкин в чем-то замешан, то ведь лучше всего было бы разоблачить его внезапно…

Воронцов покачал головой:

— Это не всегда правильно. Сейчас, когда он сюда идет, он предполагает, что я что-то знаю. Но что именно, вот этого он пока понять не может. Он даже убежден, что если я что-нибудь и знаю, то очень немногое.

— А вдруг он попытается убежать?

— Не побежит, — твердо оказал Воронцов. — Во-первых, его сопровождают, а во-вторых, попытка побега его окончательно разоблачит.

— А если он покончит жизнь самоубийством? — предположил Стремянной.

После постигших его неудач Стремянной боялся, что и эта вдруг возникшая возможность овладеть секретом укрепрайона ещё раз может в самый последний момент обмануть его ожидания.

— Нет, этого не случится, хотя бы по той простой причине, что у него связаны руки.

Стремянной рассердился:

— Товарищ Воронцов, прошу вас объяснить толком, что здесь, наконец, происходит!..

— Пожалуйста…

Но тут за стеной послышались голоса, дверь раскрылась, и в комнату вошел Анищенко, а за ним Якушкин со связанными за спиной руками; двое солдат с автоматами остановились на пороге, ожидая приказаний.

— Ну, Якушкин, вот вы и пришли за наградой!.. — сказал Воронцов. — Анищенко, развяжите-ка ему руки… Садитесь, Якушкин!.. Давайте разговаривать.

Сержант положил на стол фотоаппарат, треногу, пакет с вещами, отобранными у Якушкина при личном обыске, быстро развязал ему руки и вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь. Несмотря на приглашение сесть, Якушкин продолжал стоять, растирая затекшие ладони. Во всём его облике была такая растерянность и пришибленность, что Стремянной невольно подумал, не ошибся ли Воронцов. Ничего страшного не было в этом узкоплечем, бледном человеке.

— Что же это такое, товарищ Воронцов? — жалобно спросил Якушкин. — Хватают у выхода из горсовета! Вяжут руки!.. И всё это за то, что я преданно разыскивал картины? И разыскал их… Не так ли?.. И не я ли помог разоблачению предателей? — Он повернулся к Стремянному: — А вот вы, товарищ начальник, вы же видели, как я бургомистра опознал? Так за что?.. За что?..

Якушкин закрыл лицо руками и так стоял несколько секунд, словно стремясь справиться с охватившим его отчаянием.

— Садитесь. Садитесь, Якушкин!.. — сказал Воронцов. — Сейчас мы во всём разберемся, допущена ошибка или нет…

Якушкин покорно подсел к столу, положил руки на колени, всем своим видом показывая, что готов помочь разобраться в этом горестном недоразумении.

— Вот что, Якушкин: от вас зависит очень многое… Во-первых, ваша собственная судьба. Поэтому отвечайте на вопросы правдиво, — сказал Воронцов, придвигая к себе поближе пакет с отобранными у него вещами. — Где вас обыскивали?

— В комнате при входе.

— Вы всё отдали?

— Всё.

— Ну, так посмотрим, что у вас…

Майор развернул газету, и Стремянной увидел смятый носовой платок, связку ключей, очевидно от дома, где жил Якушкин, сломанный перочинный нож, монеты, несколько десятирублевых кредиток. Тут же были какие-то сильно истрепанные удостоверения, паспорт… В общем, как будто ничего интересного. Воронцов развернул платок, осмотрел его, отложил в сторону, затем пересчитал монеты, одну из них он задержал в руках, поболтал в воздухе связкой ключей, не выпадет ли что-нибудь из горловинок, мельком взглянул на удостоверения и паспорт.

Якушкин спокойно наблюдал за тем, как Воронцов перебирает немудреное содержимое его карманов.

— И не стыдно вашим людям старого человека так обижать! — сказал он, когда осмотр закончился и, по всей видимости, не дал Воронцову ничего существенного. — Ну зачем вам всё это? Неужели уж я не могу иметь в кармане носовой платок и ключи от квартиры?

— Конечно, можете, — согласился Воронцов.

— Так верните мне всё это.

— Подождите, подождите, не сейчас… — Воронцов отодвинул вещи на край стола. — Скажите, Якушкин, — неожиданно спросил он, — где вы жили до войны?

Якушкин несколько растерялся:

— Я?.. До сорокового года жил в Западной Белоруссии, в городе Лида…

— Так… А потом? Как вы оказались здесь?

Якушкин подался вперед и горячо заговорил:

— Видите ли, при Пилсудском я очень нуждался. Много лет голодал. Когда стало возможно вернуться в Россию, я, одинокий, старый человек, решил поехать в один из маленьких степных городков, где много вишен, приволье, покой, и дожить здесь свои последние дни…

— Хорошо, — сказал Воронцов. — Складно у вас получилось, даже как-то поэтично… — Он оперся локтями о стол и подался грудью вперед. — А вот скажите, Якушкин, как к вам попали картины?.. Где вы их нашли?

Якушкин удивленно пожал плечами:

— Все искали, и я искал… Только, очеидно, я искал более удачливо, чем другие… А нашел я их в подвале гестапо, под нарами… Меня туда ребята из детского дома затащили показать стену с надписями погибших. Вот я случайно и обнаружил…

Воронцов взглянул на Стремянного и усмехнулся краешком губ, как бы призывая внимательно следить за ходом допроса. Стремянной всё это время пристально наблюдал за Якушкиным и заметил, что за его внешним спокойствием кроется настороженность.

— Значит, все искали, и вы искали, — сказал Воронцов. — Хорошо. — Он вдруг встал и, обойдя вокруг стола, сел напротив Якушкина. — А если я вам скажу, что картины вы взяли не в подвале гестапо, а в элеваторе?.. В тот самый вечер, когда там были ребята из детского дома, вы тоже побывали там и забрали оттуда картины, которые из машины перетащил туда Курт Мейер. Это было самое ценное из того, что он, раненый, мог унести с собой… Что бы вы на это ответили?

Якушкин пожал плечами:

— Это уж вы совсем зря! Ни в каком элеваторе я не был… Правда, я встретил на дороге детей, они мне рассказали о своем походе, но я не был… И зачем мне туда идти?..

— Мы не дети, — строго сказал Воронцов. — В ту же ночь вы перенесли картины в одно укромное место, а затем решили их «найти»… Сделать подарок советской власти!.. И могу вам сказать точно: до последнего дня их не было в подвале гестапо…

— Ну, а где они были раньше, мне неизвестно, — сказал Якушкин. — Где я их нашел, там и нашел.

Воронцов опять подался вперед:

— Хорошо. А зачем вы, Якушкин, соскребли под нарами имя предателя? Помните, там написано «Опасайтесь…» Это слово вы оставили, а вот имя стерли…

— Я ничего не стирал… Ничего не знаю… Какая надпись?.. Какое имя?..

Воронцов придвинул к себе газету с вещами и вытащил из неё нож со сломанным лезвием.

— Где вы сломали этот нож, Якушкин?

— Уж не помню, — наморщил лоб фотограф. — Как-то однажды неудачно открывал консервную банку…

Воронцов встал, вернулся на свое место, вытащил из ящика стола тот маленький сверточек и развернул его. Якушкин, вытянув шею, следил за тем, что делает майор, заглядывая в развернутый пакетик, но, должно быть, ничего не видел. Стремянной встал и подошел поближе. На бумаге лежал какой-то блестящий кусочек железа.

— Смотрите сюда, Якушкин. — Воронцов приложил сломанное лезвие к кусочку металла: сразу стало ясно, что кусочек металла был кончиком лезвия. — Вы очень торопились и сломали нож. И вот вам недостающая часть… Она была найдена под нарами. Что вы на это скажете?

Якушкин нервно потер ладонями свои колени.

— Ничего не скажу! — резко бросил он и вдруг глубоко закашлялся. — Дайте… дайте мой платок.

— Возьмите. — Воронцов вынул из кармана свой и протянул Якушкину. — Он совершенно чистый, только что из чемодана.

Но Якушкин уже перестал кашлять и с замкнутым лицом исподлобья наблюдал за Воронцовым.

— Товарищ Стремянной, подойдите-ка поближе, — сказал Воронцов, который в это время снова разглядывал вещи фотографа. — Вот интересное открытие… Смотрите. Воронцов разостлал перед собой старый платок Якушкина и кончиком лезвия безопасной бритвы, которое он хранил между листками своей записной книжки, осторожно отрезал один из уголков платка… Тотчас же из полой части широкого рубчика на стол выпала маленькая черная пилюля.

— Яд, — сказал Воронцов. — Стоит раздавить сквозь платок зубами пилюлю — мгновенная смерть! — Он закатал пилюлю в кусочек бумаги и спрятал в спичечную коробку. — Ну, Якушкин, теперь вы будете разговаривать?

Якушкин, не поворачивая головы, краем глаза посмотрел на Воронцова. Он как-то сгорбился и ещё больше постарел, голова глубоко ушла в плечи.

— Говорите же. Я слушаю, — спокойно сказал Воронцов.

— Да, действительно я был связан с гестапо, — глухо проговорил Якушкин. — Но только как фотограф… Они не давали мне покоя… Когда я отказывался снимать расстрелы советских людей, они грозили мне смертью… Из-за этого в городе стали считать меня предателем… Я мучительно переживал это, но не мог вырваться из-под власти гестапо… Но вот пришли вы, и я решил, что этот кошмар окончен навсегда. Я старался доказать, что я не предатель. Поэтому так активно стал вам помогать… Да, я старался завоевать доверие, мне казалось, что разоблачением врагов я хоть в малой степени этого добьюсь… Да, я стер имя предателя под нарами… Это было моё имя…

— Это всё, что вы имеете сказать? — спросил Воронцов.

— Всё, — ответил Якушкин.

— Всё до конца? — переспросил Воронцов, акцентируя на последнем слове.

— Всё до конца… Да, вот… что касается яда… Мне его подарил Курт Мейер из жалости, на случай, если партизаны схватят меня как предателя и я не смогу доказать свою невиновность.

— И пять минут назад вам показалось, что вы это не сможете сделать?

Якушкин испуганно поднял руку:

— Нет, нет, что вы!

— Однако вы просили у меня платок… Ну хорошо, хорошо, — словно поверив ему, сказал Воронцов. — Объяснения, которые вы мне дали, логичны…

Якушкин с облегчением вздохнул. Тыльной стороной ладони он отер со лба пот.

Стремянной с любопытством смотрел на этого человека.

«Вот и открылось второе дно», — подумал он и невольно взглянул на Воронцова.

Воронцов смотрел на Якушкина. Он перегнулся через стол, и во взгляде его было что-то такое пристальное, напряженное, острое, что Стремянной, поймав этот взгляд, невольно спросил себя: «Почему он так смотрит? Неужели тут есть и третье дно?»

В эту минуту Воронцов поднялся со своего места и коротким движением руки бросил перед Якушкиным какую-то монету — вернее, неправильно обрубленный кусок медной пятикопеечной монеты, вынутой из платка.

Увидев монету, Якушкин отшатнулся. Кровь отлила от его раскрасневшегося, потного лица.

— Ну что ж, Якушкин, кончайте свою игру, — негромко сказал Воронцов. — Кузьмина в соседней комнате — у неё другая половина монеты. Очную ставку хотите?

— Нет, не надо. — Якушкин обнажил свои желтые зубы. Можно было подумать, что он готов вцепиться в горло Воронцова.

— Товарищ Стремянной, — сказал Воронцов, — разрешите вам представить: перед вами агент гестапо Т-А-87!..

Якушкин как-то странно рванулся с места и тут же бессильно привалился к краю стола. «Вот и третье дно открыто», — подумал Стремянной.

А Воронцов между тем поднялся с места и, заложив руки в карманы, остановился перед Якушкиным:

— А теперь скажите мне: куда вы дели планшет, который сняли с бургомистра, пока он лежал без сознания? Ну, знаете, там, в автобусе, который вы подорвали петардой. В этом планшете была карта укрепленного района.

Какой-то живой, хитрый огонек мелькнул в потускневших глазах Якушкина. Он пожал плечами:

— Зачем мне было хранить эту карту? Разумеется, я ее уничтожил.

— Нет, — сказал Воронцов, — вы её не уничтожили.

— Почему вы так думаете?

— Вы слишком расчетливы для этого. Вы знаете цену фотографиям, картинам. Знаете, чего стоят и военные карты, особенно если они нужны для предстоящих операций.

— Дорого стоят, — вдруг сказал Якушкин и весь как-то подобрался, словно готовился к прыжку. — Вы правы, я действительно знаю им цену и дешево не отдам.

— Какова же ваша цена? — усмехнулся Воронцов.

— Жизнь.

— Ну, этого я вам обещать не могу. Это не от меня зависит. Хотите рискнуть — рискуйте.

Якушкин минуту помедлил. Потом, прищурившись, посмотрел куда-то в угол, поверх головы Воронцова.

— Что ж, рискнем, пожалуй.

Он протянул руку к лежащему на столе штативу фотоаппарата.

— Разрешите?

— Подождите, — сказал Воронцов.

Он придвинул штатив к себе и разнял ножку на две части. Потом осторожно вынул из полой части трубки туго свернутую фотопленку.

— Это? — спросил он.

— Да, — ответил Якушкин, тяжело оперевшись о стол. — На ней всё отлично видно. Фотографировал сам. По квадратам. Посмотрите на свет. Подлинник уничтожен. Хранить его было неудобно и опасно.

Стремянной быстро поднялся с места и через плечо Воронцова взглянул на негатив. Воронцов передал ему пленку, и он долго и внимательно рассматривал её.

Да, это была та самая карта, которую они так искали.

Через полчаса в штабе дивизии по этим пленкам были отпечатаны увеличенные фотографии всех квадратов карты. По этой карте можно было составить самое полное представление об укрепленном районе.

 

ЭПИЛОГ

С этого Памятного дня прошло больше недели. Дивизия успешно выполнила поставленную перед ней боевую задачу. Разгромив противника, она овладела укрепленным районом и теперь стремительно двигалась в направлении Белгорода.

Среди многих дел Стремянному никак не удавалось поговорить с Воронцовым, чтобы выяснить некоторые интересовавшие его подробности разоблачения Т-А-87.

Случай поговорить с Воронцовым по душам представился ему уже за Белгородом. Как-то они ехали в одной машине, направляясь в полк, и беседовали о положении на фронте.

Вдруг Стремянной сказал:

— Вот, товарищ Воронцов, много времени собираюсь спросить вас, да всё как-то некогда: каким образом вы разоблачили Т-А-87?

Воронцов задумчиво посмотрел на пробегавшие мимо поля.

— Началось всё как будто с мелочи, — задумчиво произнес он. — Помните, когда Якушкин в штаб фотографии принес?.. Тогда я обратил внимание на два момента. Во-первых, как вы, наверно, тоже заметили, фотографии Якушкина были отпечатаны на хорошей немецкой бумаге. Это навело меня на мысль, что у Якушкина с немцами были довольно приличные отношения. Впрочем, он ведь мог и купить эту бумагу у какого-нибудь офицера. Дальше. Вторым моментом, который меня насторожил ещё больше, был самый приход его в штаб. К,ак он узнал, где штаб находится? Ведь в городе никому не было известно, где мы расположились. Значит, у этого человека были кое-какие навыки разведчика… Но это были, так сказать, первоначальные впечатления, которые сами по себе значили ещё очень мало. Но вот когда вы позвонили мне из госпиталя и попросили прийти, захватив с собой Якушкина, чтобы взглянуть на человека, похожего на бургомистра, у меня появились уже новые, более серьезные данные. Я пошел к Якушкину и попросил его пойти со мной для этого дела, а он в первую минуту категорически отказался. Только при большой настойчивости мне удалось его заставить пойти со мной. А по дороге он вдруг, что-то сообразив, решительно изменился. Он стал прямо-таки лучиться ненавистью, гореть ею, пылать… Опять-таки это заставило меня о многом задуматься. Потом, когда я поговорил с ребятами из детского дома и они мне рассказали, что встретили Якушкина на дороге к элеватору, я решил проверить, не был ли он там. Дело в том, что Якушкин сказал ребятам, будто он ищет на пустынной дороге ящики из-под снарядов. Это же смешно! Ящики валялись почти на всех улицах в черте города. И, кроме того, Якушкин жил совсем в противоположной стороне. Ему совсем не нужно было так далеко ходить за ящиками. На рассвете, не теряя времени, захватив с собой сержанта и двух бойцов, я отправился на элеватор. Осмотрели мы его довольно подробно. И что же обнаружили? Ну, труп Курта Мейера, это само собой. Он выстрелил себе в висок. Но, кроме всего прочего, мы обнаружили свежие следы взрослого человека, который заходил в элеватор, а затем вернулся обратно. И вот очень важным обстоятельством явилось то, что около трупа Мейера не оказалось револьвера, из которого он застрелился.

Ну так вот, после этого мои подозрения против Якушкина ещё более укрепились. Я установил за ним наблюдение. И вот было установлено, что он посетил развалины бывшего здания гестапо, лазил в подвал и что-то там делал, удалив оттуда ребят. Мой наблюдатель уже тогда сообщил, что он вел себя как-то странно: нервничал, удалил детей. Почти одновременно мы получили сообщение от заведующей детским домом о надписи «Опасайтесь» и о том, что имя предателя уничтожено. Ну, я должен тут сказать вот о чём. Подвал мы осмотрели ещё в день прихода в город — нам нужно было установить судьбу пятерых подпольщиков — и надписи эти видели, гестаповцам уже некогда было их уничтожить. И слово «опасайтесь» прочли. А вот имя предателя было выцарапано крайне неясно. Очевидно, гвоздь или какой-то другой острый предмет к этому моменту уже иступился. Тем не менее, когда мы во второй раз обследовали стену, то обнаружили, что кто-то стремился уничтожить все следы надписи, а под нарами в штукатурке был обнаружен кончик сломанного ножа. Решили проверить, не Якушкина ли это нож. Вот тогда Анищенко и попросил его одолжить ножичек, чтобы отточить карандаш. Ну, сразу всё окончательно и стало ясно… Якушкин — сволочь, шпион… Однако с арестом я не торопился — решил ещё понаблюдать за ним. А Якушкин всё больше набирал пары. Очень ему хотелось втереться к нам в доверие. Важным шагом в этом направлении он считал находку картин. Долго он ломал голову, где бы ему их «найти». Утащив картины из элеватора, он припрятал их в каменоломне, в одном из старых шурфов… И вот он наконец решил «найти» их в подвале гестапо. Курт Мейер был хозяином этого здания, и могло быть вероятным, что у него был здесь свой тайник…

— А когда же вы всё-таки поняли, что Якушкин и Т-А-87 — одно и то же лицо? — спросил Стремянной.

— Представьте себе, подозревал, но до самого последнего момента не имел доказательств. А вот когда в хламе, извлеченном из карманов Якушкина, я увидел половину разрубленной монеты, сразу стало окончательно ясно, с кем мы имеем дело. Как раз накануне этого дня Кузьмина дала показания, что у Т-А-87 находится вторая половина той монеты, которую ей вручил Курт Мейер. После произнесения известного им обоим пароля каждый из них должен был предъявить свою часть монеты, а затем сложить обе половинки вместе… Якушкин не ожидал столь быстрого ареста. Не предполагал, что кто-нибудь придаст значение маленькому кусочку металла… Он многое знал, но не знал решающего для себя обстоятельства: что мы арестовали Кузьмину…

Воронцов замолчал.

Машина завернута в лесок и остановилась у землянки, в которой расположился штаб полка.

 

Георгий Гуревич

Второе сердце

 

Глава первая

Прогремели заключительные аккорды, и узорный тканный занавес скрыл от глаз пёструю толпу. Последнее действие окончилось. Ожившая героиня, держа за руку убийцу, вышла кланяться.

Кудинова закрыла глаза: ей не хотелось портить впечатление. Она предпочла бы посидеть молча, вспоминая музыку. Но вокруг кричали и хлопали. Шум сбивал задумчивое настроение. Кудинова захлопала тоже, благодаря за пережитое волнение. Но в её голове уже всплыло профессиональное: «Вряд ли удар ножом был смертелен. Вероятно, в нашей клинике Кармен вернули бы к жизни».

— Товарищи, минуточку внимания! Доктора Кудинову, Марию Васильевну, просят пройти в дирекцию.

Что такое? Её — в дирекцию? Зачем? Кудинова никак не ожидала услышать здесь свою фамилию, даже усомнилась, о ней ли идет речь. Но худенький человек в черном костюме, пробравшийся между артистами, выкрикивал всё снова и снова:

— Товарищ Кудинова!.. Кудинова, Мария Васильевна, из клиники товарища Бокова, вас вызывают в дирекцию!.. Пропустите доктора Кудинову, товарищи!

Зрители расступились. Она пошла по проходу, ни на кого не глядя. Человек в черном костюме подал ей руку на лесенке, сказал скороговоркой:

— Вас просят к телефону по очень важному делу. Сюда, пожалуйста, за кулисы. И дайте мне номерок, я принесу ваше пальто.

— Что случилось? Кто заболел? Неужели профессору Бокову хуже?

Пересиливая волнение, она приложила трубку к уху:

— Кудинова слушает.

— Это вы, Мария Васильевна?

Кудинова с облегчением узнала голос Александра Ильича Бокова, своего учителя, знаменитого хирурга, основателя и директора клиники, где она работала.

— Предстоит трудная операция, — сказал он. — Сейчас же берите такси и поезжайте на Внуковский аэродром. Дежурный врач с аппаратами уже выехал туда. Лететь надо на Северстрой.

— Но я в вечернем платье, — возразила Кудинова. — Можно мне заехать домой переодеться?

— Ни в коем случае! Положение тяжелое. Молодой человек стрелял в себя, и пуля затронула сердце. Может быть, понадобится самое радикальное, как с той женщиной из Белоруссии, у которой был осколок в груди.

У Кудиновой захватило дыхание.

— Александр Ильич, но я не смогу без вас. Я делала эту операцию только на собаках и то под вашим наблюдением. Нет, я не решусь.

В голосе профессора послышались сердитые нотки:

— Не говорите глупостей: «Не могу и не решусь»! Таких терминов хирурги не знают… Кого я пошлю? Доктор Игнатьев замещает меня в клинике. Доктор Севастьянов сейчас в поезде между Москвой и Сочи. Я сам поехал бы, но мне не разрешают вставать с постели. На Северстрое очень беспокоятся о больном. Это талантливый конструктор. Может быть, помните, в газетах писали: изобретатели Новиковы, Валентин и Сергей?.. Не помните? Впрочем, это не важно. У молодого человека вся жизнь впереди, и только мы можем спасти её.

Кудинова вздохнула. Она знала, что её учитель прав. В старых книгах писали, что раненные в сердце выживают только чудом. В клинике профессора Бокова это чудо стало правилом. Правда, до сих пор самые сложные операции Александр Ильич делал собственноручно. И на этот раз он сам поехал бы, не считаясь с болезнью. Он никому не отказывал в помощи. Но он болен тяжело. Ему предписано лежать. У него не хватит сил на многочасовую операцию. Даже если бы он захотел лететь, Кудинова сама протестовала бы.

— Вы думаете, я справлюсь, Александр Ильич?

И Боков сказал уже не сердито, а ласково:

— Конечно, справитесь. Вы настоящий хирург, Мария Васильевна! Я верю в вас, как в самого себя.

На улице шел весенний дождь. Мутные ручейки бежали вдоль тротуаров. В мокром асфальте дрожали желтые и голубые огни. Деревья ещё не распустились, стояли голые, но в воздухе уже по-весеннему пахло теплом, сыростью набухшей земли. Кудинова с удовольствием подставила ветру горящие щеки, глубоко вздохнула всей грудью.

— Какой чудак захотел покинуть этот замечательный мир?..

«Что ты наделал, Валентин, что же ты наделал?»

Стремительный самолет с отогнутыми назад крыльями несся над казахской степью с её причудливыми каменистыми холмами, над сибирской равниной, усеянной бесчисленными озерками, над Уралом с его частоколом заводских труб, цепью выстроившихся вдоль хребта.

Сергей рассеянно глядел за борт. Земля бежала под ним, как пестрый ковер. Он видел краски, но не понимал, что они означают. Голова была занята одной-единственной мыслью:

«Что же ты наделал, Валентин!»

Сергей получил телеграмму о несчастье в 17 часов по московскому времени. Он немедленно прекратил работу и через час вылетел на Северстрой. Из Караганды попробовал связаться по телефону, узнать, что, собственно, произошло. Ему ответили: «Состояние Новикова тяжелое, жизнь в опасности». Что значит: «Жизнь в опасности»? Обычно на запросы родных и знакомых принято отвечать, смягчая правду. Если говорят «в опасности», значит жизнь висит на волоске. Валентин может умереть завтра, сегодня… Возможно, его нет уже.

Сергей твердил слово «умереть», но никак не мог представить себе, что Валентин может не существовать. Валентин был другом, Валентин был соратником, он был частью самого Сергея.

Слабые люди умеют плакать — горе выходит у них слезами. Люди болтливые умеют жаловаться — они разменивают тоску на слова. Поэты рифмуют «печаль» и «даль» — им становится легче, когда горе уложено в четверостишия. Сергей не умел жаловаться ни в стихах, ни в прозе. Он смотрел правде в глаза, видел её во всей неприглядности, боролся с горем один на один.

«Валентин, Валентин! Половина жизни, всё лучшее связано с тобой!»

Они познакомились мальчишками, ещё в школе. Кажется, это было в восьмом классе. Валентин жил тогда на окраине Москвы, где город рос непрерывно, тесня пригородные поля.

Нарядные, новенькие дома наступали сомкнутым строем, клином врезались в огороды, брали в окружение допотопные дачки с террасками, сарайчиками, облупленные бараки, сокрушали их на своем пути. Вместе с домами возникали улицы, они обрастали асфальтом, фонарями, киосками, цветами и зеленью.

Там, где ещё весной буксовали самосвалы, свозившие в овраг желтую липкую глину, осенью трудились автокраны, устанавливая деревья, привезенные из лесу. Там, где весной экскаваторы рыли котлованы, осенью к свежеокрашенным дверям подъезжали грузовики с полосатыми матрацами, детскими колясками и стопками книг.

И, встречая эти грузовики, школьники, товарищи Валентина, уже знали, что через несколько, дней к ним придут новички — ребята из только что заселенного дома.

Так пришел в школу и Сергей. В его памяти возникает шумный класс. Посередине — он, новичок, настороженный, колючий, готовый к отпору. Ребята сказали: «У нас есть свой Новиков» — и притащили Валентина. Он прибежал веселый, с блестящими глазами, дружелюбно улыбнулся ощетинившемуся новичку, пригласил на свою парту, сказал: «Давай мы, Новиковы, вызовем весь класс на соревнование».

Дружба началась с пустяка, со случайного совпадения фамилий. Потом Новиковы начали заниматься вместе, вместе ходили в кружок авиамоделистов при Дворце пионеров, в музеи и на стадион.

Почему интересы их всегда совпадали? Может быть, потому, что жадный Валентин интересовался всем на свете. Его увлечения менялись каждый месяц. Со стороны казалось, что он руководит в этой паре, потому что это он говорил: «Давай поедем в планетарий!», «Давай поставим «Ревизор»!», «Давай сделаем модель самолета с бензиновым моторчиком!» Сергей не предлагал, но зато выбирал. Он соглашался ехать в планетарий, но категорически отказывался от драмкружка. И Валентин с легким сердцем шёл навстречу. Его интересовала и сцена и астрономия. Для компании он мог пожертвовать чем-нибудь одним.

Их дружба прошла через школьные годы, сохранилась в институте (оба они выбрали Энергетический институт) и выдержала самое страшное испытание накануне дипломного проекта, когда между ними встала веселая девушка Зина.

Это было на производственной практике, на строительстве гидростанции. Зина работала техником на землесосном снаряде. Нельзя сказать, чтобы она была красавицей. Круглое лицо, веснушки на вздернутом носу и рыжие кудри, не подчинявшиеся никакой прическе. Её называли «Огоньком» и не столько за волосы, сколько за характер. Никто не умел так заразительно смеяться, так звонко петь и лихо танцевать, с таким увлечением отдыхать и работать, с таким интересом и участием вести разговоры. Зина была в центре всех событий на строительном участке. И к этому «Огоньку» тянулись солидные прорабы и бетонщики, машинисты и студенты-практиканты.

Сергей был сзади всех. Он был робок с девушками. Наверно, он так и не заговорил бы с Зиной, но однажды, во время танцев в клубе, она сама подошла к нему. Её девичье самолюбие было затронуто: кто этот равнодушный, который не замечает её?

Сергей не умел вести занимательных разговоров, но Зина выбрала очень удачную тему: заговорила о его специальности.

Сергей жил вдумчиво: он любил размышлять, неторопливо отыскивать суть явлений. Он выложил перед девушкой лучшие из своих мыслей. Зина слушала, затаив дыхание. Она умела ценить серьезный разговор.

«Хотела бы я попасть в ваш институт!» — вздохнула она. Сергей сказал: «Подавайте». — «Не у всякого получается», — ответила Зина. Сергей настаивал: «В нашей стране открыты все дороги. Всё зависит от человека. Можно тратить силы на танцы и наряды, и можно тратить их на ученье. Хотите быть достойным человеком — добивайтесь!» Сам-то он умел добиваться. Он не знал, что значит «не выходит». «А вы мне поможете?» — спросила Зина робко. Сергей с готовностью согласился, и первый урок был назначен на следующий вечер.

Всего состоялось два урока. И учитель и ученица, оба наслаждались занятиями. У Зины оказался быстрый ум — она схватывала на лету и запоминала навеки. Медлительный Сергей начинал издалека разворачивать объяснения, а Зина уже угадывала вывод.

«Какой талант! — думал Сергеи с восхищением. — Она будет блестящим ученым!»

Но Сергей ошибался. За два урока он не распознал недостатков Зины. Девушке не хватало усидчивости. Она не умела работать в одиночку, скучала над учебником. Лучше всего она училась на людях, беседуя, споря, объясняя подругам, проверяя их, повторяя вместе с ними. Возможно, с помощью постоянного учителя она продвинулась бы далеко, но их занятия с Сергеем прервались на третьем уроке.

Они условились встретиться, как обычно, в клубе, издалека увидели друг друга и шли навстречу. Но вдруг откуда-то сбоку подлетел Валентин и беззастенчиво пригласил девушку на вальс. Зина заколебалась: она любила веселиться. «Только один танец», — сказала она.

Сергей всегда удивлялся, откуда у Валентина столько слов. Для каждого тот находил разговоры. И Зине он что-то шептал с улыбкой, а Зина смеялась, оглядываясь на своего серьезного учителя, как будто хотела поделиться с ним веселыми шутками Валентина. Но Сергея уже не было — он ушел. Зина удивилась и обиделась. Обещал помогать ежедневно и не мог подождать десяти минут. Но танцевать ей расхотелось, и она попросила Валентина проводить её до общежития.

У Валентина кружилась голова и в ушах звучали праздничные песни. Он не захотел возвращаться в клуб, понес радость другу-однофамильцу.

Сергей встретил его на пороге общежития суровый и насупленный. Он сказал: «Зачем ты пристаешь к этой девушке?» — «Она мне нравится», — ответил Валентин. «Она хорошая девушка, а у тебя ветер в голове, — сказал Сергей. — Ты недостоин смотреть на неё». — «А с тобой она пропадет с тоски», — возразил Валентин.

Сергей сжал кулаки. В эту минуту он ненавидел самодовольную физиономию этого красавчика и ловкача Валентина.

Тогда Валентин положил на перила руку с часами. «Помолчим минуту», — попросит он. Такое было у них правило: когда начинаешь горячиться, надо помолчать минуту. Ровно минуту они следили за движением секундной стрелки.

Затем Валентин сказал: «Сережка, сейчас мы поссоримся на всю жизнь. Мы дружили восемь лет. Без тебя я обойдусь, но мне жалко дружбы с восьмилетним стажем. Давай условимся: Зины не существует. Нет такого слова в русском языке. Практика кончается через неделю. Давай пожалеем дружбу».

И дружба осталась… а Зина была потеряна. Уезжая, Новиковы не простились, не писали девушке и между собой никогда не говорили о ней. Возможно, Валентин забыл о ней вскоре — так полагал Сергей. Сам он не умел забывать. Находя хорошую мысль, он откладывал её для Зины. Мысленно он рассказывал ей о хороших книгах; о первой научной работе; о летнем путешествии по Военно-Сухумской дороге; о своём дипломе, который был особо отмечен, как выдающийся; о том, как они защищали его; как их с Валентином направили в Новосибирск, в новый Институт экспериментальной энергетики.

По существу, это был не институт, а целый городок, посвященный науке, где разрабатывались способы получения и использования всех видов энергии. Здесь изучался «голубой уголь» — энергия ветра; «желтый уголь» — энергия Солнца; «белый уголь» — энергия рек; «синий уголь» — энергия приливов; «жидкий уголь» — нефть; «черный» и «бурый уголь» — каменные угли; «серый уголь» — торф; «летучий уголь» — горючие газы; энергия подземного тепла; энергия разницы температур в теплых морях и в полярных. Специальный корпус был отведен для атомной энергии.

Этот институт можно было назвать заводом открытий. Здесь было гораздо больше рабочих, инженеров, станков, машин, приборов, сложных аппаратов, чем на любом заводе. В наши дни наука всё больше становится исследовательской индустрией, ученым производством… Наука требует сложного оборудования и организации, совместной работы разнообразных специалистов. Часто говорят даже, что прежде открытия делали одиночки, а теперь — коллективы. Но это неверно. Открытия всегда создавались коллективным трудом. На равнине не бывает снежных пиков; величайшие в мире вершины все до единой находятся в горных странах. Величайшие в мире художники появлялись группами. Лучшие художники XV века работали в Италии, XVII века — в Голландии; лучшие художники XIX века входили в небольшую группу русских передвижников. Некрасов, Чернышевский, Толстой, Тургенев, Достоевский, Гончаров жили одновременно в одном и том же городе, печатались в одних и тех же журналах, встречались между собой, советовались, показывали друг другу произведения. Все достижения человечества появились в коллективах; в искусстве говорят: «в школах».

В Новосибирске создавалась школа советских энергетиков. Здесь работали рядом лучшие энергетики в мире. Их намеренно собрали вместе — людей, занимающихся различными, иногда противоречивыми задачами, чтобы ветротехники соревновались с гелиотехниками, атомщики тянулись за гидротехниками, торфяники не отставали от угольщиков, подземщики поспевали за всеми остальными. Здесь все занимались большими проблемами; маститые ученые подталкивали молодежь, призывали её дерзать. И, увлеченные общим движением, Новиковы осмелились взяться за грандиозное дело — за проблему передачи энергии без проводов на любые расстояния.

Решение этой задачи было бы величайшей победой над природой. Советские энергетики получили бы возможность по своему усмотрению направлять потоки энергии в арктические льды, в пустыни, в океанские просторы; начинать стройку в любом месте, не дожидаясь, пока будут поставлены мачты, навешены провода, пущены новые электростанции. Можно было бы перебрасывать в большом количестве энергию из ночных часовых поясов в пояса вечерние, где тратится электричества больше всего; можно было бы помогать соседним дружественным странам, снабжая их растущую промышленность советским электричеством; можно было бы продавать излишки электричества в далекие страны, обменивая силу наших рек на заморские товары.

И Новиковы нашли путь к решению. Сейчас трудно вспомнить, кто именно: Сергей или Валентин. Вероятно, основную идею предложил Валентин. Он высказывал догадки по всякому поводу, щедро разбрасывая свои мысли: и правильные и неправильные. А когда Сергей проникся духом Новосибирского института и начал думать над главными задачами энергетики, он подобрал одну из брошенных вскользь мыслей Валентина. Сначала Сергей усомнился, взялся за расчеты, чтобы проверить и опровергнуть, просидел целую ночь со справочниками и понял, что в принципе идея верна — всё дело в технических средствах. И под утро, разбудив Валентина, он сказал ему хриплым голосом: «Знаешь, Валя, этой задаче можно посвятить всю жизнь».

А Валентин спросонок хлопа и глазами и не мог понять, в чём дело. Конечно, он уже забыл о своем собственном предложении.

Итак, задачу удалось решить.

Стремительно летит самолет с отогнутыми крыльями, но мысль Сергея проворнее: за секунду она пролетает годы — от идеи к решению. А на самом деле, та ночь за расчетами была только первой из множества дней и ночей, когда Сергей спрашивал, а Валентин пробовал ответить; Валентин задумывал, а Сергей подсчитывал; Валентин доказывал — Сергей сомневался; Валентин предлагал — Сергей проверял, или же Сергей предлагал — Валентин проверял, и т. д., и т. д. Они начали работать вдвоем, а сейчас руководят целой лабораторией. Но и целая лаборатория не решила бы этой задачи, если бы советская наука не подошла к ней широким фронтом. Технические средства уже были, не требовалось их создавать, нужно было только взять их из разных наук, соединить, приспособить для дальних передач. На помощь Новиковым пришли советские конструкторы, метеорологи, электротехники, атомщики, металлурги, химики, летчики и многие другие. И наступил день, когда итоги совместной работы всех этих специалистов Новиковы докладывали в министерстве.

Именно этот день вспоминает Сергей. Московская зима. Пухлый снег падает на выскобленные тротуары. Они с Валентином выходят из подъезда. Их ждет машина. Но с таким радостным волнением нельзя усидеть в машине — они идут пешком.

Перед глазами Сергея циркуль, соединяющий две точки на глобусе; в ушах звучит голос начальника управления: «Мы даем вам первое задание, товарищи. Весной вступает в строй приливная электростанция на берегу Полярного моря. Расчетная мощность её — двадцать пять миллионов киловатт. Теперь на севере будет избыток энергии. Попробуйте доставить часть этой энергии на юг — в Туркмению».

Доклад в министерстве делал Валентин. Сергей и сам не доверял своему красноречию. Но сейчас, на улице, он пересказывал всё своими словами — давно потерянной девушке с непокорной прической:

«Слушай, Зина, ты ещё помнишь Сергея Новикова, студента-практиканта из Москвы, и его друга, который танцевал с тобой вальс? Знаешь, что они делают сейчас? Они передают ток без проводов на любое расстояние — даже из Мезени в Туркмению. Ты спрашиваешь, как это получается? Они поведут ток высоко-высоко, за облаками, за стратосферой, на высоте восьмидесяти-ста километров над землей. Там есть электропроводные слои воздуха. Эту область называют ионосферой. Нет, это не сказка и не мечта. Всё доказано на опыте, и ученые признали нас. Сегодня начальник управления сказал: «Мы даем вам первое задание…» В мае ты прочтешь в газетах, что задание выполнено. Удивишься ли ты, девушка Зина, скажешь ли с гордостью подругам: «А я знаю этих Новиковых! Они проходили у нас практику». Может быть, ты захочешь послать нам письмо?»

Почему Сергей не может забыть эту девушку? Вот Валентин давно забыл, не думает ни о каких Зинах. Он брызжет радостью, он не хочет молчать и про себя повторять значительные слова. Валентин толкает друга, дергает его за рукав:

«Сережка, мне хочется выкинуть что-нибудь. Давай играть в снежки!»

«Стыдись, ты же кандидат наук, уважаемый изобретатель!»

«А всё-таки молодцы мы с тобой!»

«Только не задирай нос. Мы с тобой — обложка на книге. Подписи стоят наши, а работали тысячи людей… Не смей зазнаваться!»

«Всё равно, я зазнаюсь! Я обязательно зазнаюсь!»

На запад поедет один из вас, На Дальний Восток — другой…

Была песня с такими словами, и почему-то эту песню транслировал радиоузел аэродрома, когда Валентин и Сергей прощались перед посадкой. Работа заставляла их расстаться. Валентин ехал на Северстрой — в Мезень, чтобы отправлять оттуда энергию; Сергей — на юг, в Туркмению, чтобы принимать ту же энергию.

Их самолеты стояли рядом. Теперь у каждого был свой личный самолет. Друзьям было грустно; поэтому они прощались с нарочитой шутливой грубостью:

«Прощай, Сережа, не скучай!»

«Зачем скучать? Отдохну от тебя».

«Пиши открытки мелким почерком».

«Часто писать не буду, не жди».

«Тогда и от меня не жди».

Они пожали друг другу руку, и серебряные птицы разлетелись в разные стороны…

Так случилось, что в эти трудные месяцы друзья были за тысячи километров друг от друга и о жизни Валентина Сергей знал только из редких писем.

 

Глава вторая

(Отрывки из писем Валентина)

«Сергей, дружище, здравствуй!

Ты удивлен, конечно, получив от меня письмо на неделю раньше условленного срока. Ведь только утром мы расстались. Но я переполнен впечатлениями. Я должен поделиться с тобой, и меня не устраивает узкий бланк фототелеграммы, площадью в восемнадцать квадратных сантиметров.

Началось с того, что мы заблудились, тоесть заблудился летчик, а мы ничего не подозревали — сидели в креслах и поглядывали в окошко на невеселый зимний пейзаж: белые поля да черная тайга. Потом, когда на поля набежали вечерние тени и снег стал тёмноголубым, мы заинтересовались, почему самолет запаздывает. Геннадий Васильевич послал летчику записку. А тот откровенно ответил, что мы попали в магнитную бурю: радиосвязь отказала, компас бунтует. И поскольку встречный ветер снижает скорость нашего самолета, мы, возможно, не долетим до аэродрома и сядем где-нибудь на таежной речушке, потому что без радио и без компаса трудно ориентироваться.

«Ничего не поделаешь — год беспокойный, — сказал летчик. — На Солнце много пятен, и у нас в атмосфере непорядки: то и дело магнитные бури и полярные сияния».

А тьма наступала быстро. Ведь мы летели на север, в страну многомесячных ночей. На небе одна за другой зажигались звезды. Снега и леса внизу под крыльями смешались в нечто единое, темносерое, бесформенное. Потом мы увидели свет, но не на юге, где зашло солнце, а на севере, словно там, за горизонтом, уже начинался новый день. Геннадий Васильевич засуетился и послал летчику записку: «Слева свет, вероятно, Северстрой».

Минуты через две свет стал ярче, как будто над горизонтом поднялось освещенное солнцем облако. Потом из облака потянулся широкий луч соломенного цвета. Мгновение — и по всему небу заходили лучи, вспыхивая и угасая, расходясь и собираясы в пучок, как прожекторы в день салюта. Это продолжалось минут пять. Потом на небе появился занавес, сотканный из прозрачных лучей, бледножелтых и зеленых, с багровокрасной бахромой. Складки его волновались, как будто на небе был сильный ветер; желто-зеленые и малиновые полосы пробегали по сугробам. А впрочем, что тебе рассказывать о полярном сиянии!

Пока я любовался небесным пожаром, летчик повел самолет на посадку. Сели мы не на аэродроме, а прямо на плотину, в самом сердце стройки. Место для посадки — удачное, гладкое, просторное и твердое, потому что плотину здесь строят изо льда. А мы-то с тобой не поверили, думали, что это надо понимать в переносном смысле.

Почувствовав твердую почву под ногами, Геннадий Васильевич накинулся на летчика. «Как вы смели, — кричал он, — так легкомысленно лететь во время магнитной бури? Да знаете ли вы, кого вы везете? Незаменимого человека, крупного ученого (это я-то!). Да если бы с ним произошло что-нибудь, вас расстреляли бы… да-да!.. Что, синоптики ошиблись? Синоптиков ваших тоже расстреляли бы».

Не правда ли, у моего заместителя есть какая-то старомодная чудаковатость? Таких типов видишь в старых пьесах. В наши дни так не относятся к начальству, верно?

Так мы прибыли в Мезень, с приключениями и даже с небесным фейерверком. Встреча была торжественная, хотя ожидали нас, собственно говоря, на аэродроме, за двадцать с лишним километров от плотины.

Мы попали в самое сердце стройки. И, выйдя из самолета, я мог видеть, как работает конвейер, сооружающий первую в мире ледяную плотину.

Впереди шли тяжелые ледоколы — они давили лед, раздвигали его, расширяли полынью. Далее, опустив чугунные хоботы в воду, двигались землесосные снаряды. Видимо, они готовили основание для плотины, выбирая со дна непрочный илистый грунт. Смешанная с водой земля с шумом выливалась из труб прямо на плотину и там замерзала, превращаясь в мерзлый монолит. Ближе ко мне плотину наращивали чистым льдом. Сотни судов, пловучих кранов, разного рода механизмов заняты были этим делом. По свободным ото льда каналам пыхтящие буксиры подтаскивали к плотине огромные ледяные поля. Здесь на них накидывали крюки и втаскивали на специальные баржи со срезанной кормой. Затем на палубе производилась разделка льда, как производится разделка туши на китобойном судне Специальным скребком со льдины счищали непрочный снег, а затем распиливали её гупыми, раскаленными докрасна пилами. Круглые пилы с громким шипеньем катились по льдине, отделяя ровные кубы и плиты. Плиты эти не задерживались ни на минуту — тут же их подхватывал подъемный кран и переправлял на плотину. Плита укладывалась на скользкий лед, обильно политый водой, и вскоре смерзалась с нижними рядами. На многие километры по обеим сторонам плотины рядами стояли краны, вытянув над водой железные руки. И повсюду колыхались в воздухе ледяные кубы, плиты и балки, окрашенные полярным сиянием в зеленый и красный цвета.

А цветной занавес ещё трепетал над нашей головой, зеленые и красные отсветы соперничали с желтыми электрическими огнями, и отдаленный треск ломающихся торосов покрывался стуком моторов, шипеньем пил, рокотом кранов, гудками буксиров.

Если бы я был художником, я нарисовал бы это на полотне и назвал бы картину «Атака на Арктику».

«Дорогой Сережа!

Посылаю тебе полный отчет за истекшие десять дней.

Мы подыскали место для вышки на Абрамовском берегу. Абрамовским берегом называется всё побережье от горла Белого моря до Мезени. За Мезенью идёт уже Конушинский берег, а ещё дальше — Канинский. На нашем участке есть прочный холм, а рядом осушная котловинка. «Осушная» — это значит высыхающая во время отлива. Мы её загородим, засыплем солью и превратим в лиман. У нас получится очень хорошее заземление, площадью в два квадратных километра. Вышка будет стандартная — девяносто метров высотой, из прочных керамических труб. Кабель прокладываем по воздуху, чтобы не долбить мерзлый грунт. В связи с этим меняем изоляцию… (Далее следуют на три страницы технические подробности и расчеты)

Дело двигается медленно, потому что начальник стройки не дает рабочих. Сейчас сильные морозы, то-есть наилучшие условия для ледяной стройки, и все люди очень заняты. К весне, когда станет теплее, обещают дать сколько угодно народу. Я не спорю. В конце концов, нашу вышку можно смонтировать за две недели.

В результате я почти свободен. Много читаю, кое-что подсчитываю, по вечерам брожу по стройке. Поражают удивительная четкость работы, замечательный ритм, оркестровая сыгранность. На ловле, подвозке, обработке, укладке льдин работают сотни судов, кранов, насосов — десятки тысяч людей. И всё это идет, как по ленте. Льдины укладываются одна за другой, как будто это не льдины, а кирпичи. Иногда за сутки плотина вырастает метра на полтора на всем протяжении.

Весной, когда морозы будут меньше, мне дадут землесос имени 8 марта. Это самый знаменитый на стройке земснаряд. Его экипаж составлен сплошь из девушек. Я побывал там заранее, и угадай, кого я встретил? Нипочем не угадаешь, а может, и не припомнишь. Речь идет о Зине с землесоса 301, Зине-«Огонек», из-за которой мы с тобой чуть не поссорились на всю жизнь. Сейчас она здесь, работает на земснаряде старшим багермейстером; нисколько не изменилась, такая же краснощекая, с блестящими глазами и жесткими рыжими кудрями. Меня она вспомнила с величайшим трудом, а тебя, представь себе, сразу. Оказывается, ты сказал ей что-то очень мудрое. Как будто так: «В нашей стране человек получает всё, чего он достоин. И если он предпочитает танцульки и наряды умным книгам, никто в этом не виноват». Одним словом, твое изречение записано в сердце девушки, и каждый день, садясь за письменный стол (Зина учится заочно на третьем курсе), она доказывает себе, что ты её напрасно обидел. Впрочем, она взяла у меня твой адрес и, вероятно, сама напишет. Таким путем, Сережа, производят впечатление на девушку. Ты её разозлил, и она не может тебя забыть. А я и развлекал её, и смешил, и подарки дарил, а в результате я — только однофамилец того Новикова, о котором она думает каждый день».

«Здравствуй, Сережа!

Время идет быстро. Уже март. Весна приближается, извещая о себе частыми бурями и оттепелями. К счастью, февральские морозы хорошо поработали на нас, и сейчас плотина сделана процентов на восемьдесят. Началась облицовка теплоизоляционными плитами. У Конушинского берега монтируют первую турбину. 1 мая Мезень дает ток.

Итак, 1 мая я включаю атомный аппарат № 1 и соединяю Мезень с ионосферой; ты включаешь атомный аппарат № 2 и соединяешь ионосферу с Туркменией. Студеные мезенские воды начинают крутить моторы вентиляторов, опреснителей и насосов для ваших пустынь. Что мы будем делать дальше, задумывался ли ты?

У тебя, конечно, есть ответ. «Надо изучать», — скажешь ты. Ты захочешь два года ездить взад и вперед, из Туркмении в Мезень и обратно, исследовать, как идет ток по ионосфере днем и ночью, летом и зимой, как он растекается в стороны, как действует на него магнитное поле Земли, как он сам влияет на компасы и магнитные приборы, какие на пути помехи и как с ними справляться.

Пусть так. А через два года?

Ведь скажут нам когда-нибудь: «Передача удалась. Развивайте это дело. Ведите ток не только в Туркмению, а еще куда-нибудь — в Свердловск, в Прагу или в Кантон». В ионосфере это легко. Там нет границ. Где встанет атомный аппарат № 3 — туда и пойдет ток.

Но вот вопрос: как распределится ток на пути от одной электростанции к двум потребителям; от двух станций к двум потребителям; от сорока станций к ста потребителям? Именно об этом я пишу сейчас, в свободное время.

Ты был бы доволен, Сережа, если бы увидел мои записи. Никаких описаний, никаких рассуждений, ии одного восклицательного знака — формулы, вычисления и таблицы, сплошные цифры, столбики цифр на целую страницу, всевозможные варианты, которые можно предположить.

Я уже слышу твой трезвый голос. Ты, конечно, полагаешь, что я зарвался. «Сначала доведи до конца одно, потом принимайся за другое, — говоришь ты. — Сначала передай ток в Туркмению, там будет видно». Но я не уверен, что ты прав, о тормоз моей души! Пора подумать, что будет видно «там». Я согласен: нельзя сделать второй шаг раньше первого; но прежде чем сделать самый первый шаг, рекомендуется подумать, куда ты идешь. И вот сейчас за колонками цифр я разглядел цель наших двух жизней: твоей и моей.

Пройдет два-три десятка лет.

Все станции Союза соединены с ионосферой. Там, за облаками, на грани межпланетного пространства, — обширный склад энергии, общий котел, куда все станции вливают реки электричества, бескрайный электрический океан. И каждая область, включая, словно штепсель, атомный аппарат, «поит» свои города, села и заводы из этого океана. Техника не считается с расстоянием. Нет необходимости ставить новые заводы возле гидростанций. Холодные воды Байкала и Лены, жаркое солнце Кара-Кумов, уголь Кузбасса, урановые месторождения общими усилиями освещают дома москвичей и чукчей. Электричества будет вволю, оно будет доступно, как воздух и вода. Проектируя новые производства, машины, дома, дороги, стройки, инженеры не будут считаться с затратами энергии. Ты скажешь: я размечтался. Нет, я увидел это на плане реконструкции Мезени.

Мощность здешней станции двадцать пять миллионов киловатт. По расчету: семь процентов — потери на станции, восемь процентов — потери в передаче. Наша ионосферная проводка сразу же уменьшает потери до семи с половиной процентов. Эти полпроцента разрешено использовать на нужды города. А мезенские полпроцента — это больше, чем Волховская гидростанция.

Слишком долго пересказывать всё, что задумано в этом электрическом городе. Приведу один пример: я видел на проекте лимонную рощу. Это огромная оранжерея гектаров на десять, где, как в Москве, на выставке, при электрическом освещении и отоплении будут выращиваться цитрусы. Конечно, лимоны можно доставлять на самолетах — это так и делается, — но мезенцы полагают, что они, подобно жителям юга, имеют право отдыхать в тени апельсиновых деревьев.

Сережа, это деталь, но за ней видится большое. Наши деды освободили нищую Россию; наши отцы сделали её страной изобилия. А мы уже позволяем себе роскошь, общественную роскошь, как этот зимний сад у Полярного круга. Но Мезень не одна. Приближаются времена электрической роскоши для всей страны. И когда будет создан электроокеан в ионосфере, возникнут не одинокие рощи, а целые города под прозрачным куполом — лимонная Воркута, Индига, Амдерма, Диксон. На улицах там будут цветущие вишни, больницы и жилые дома; в плодовых садах, вокруг школ, — сливы, персики, виноград.

Все это я рассказал Зине. Как-то раз я зашел к ним на землесос и попал на аврал — не было электричества. Во время бури морская вода проникла в трюм и разъела изоляцию. Итак, было совершенно темно; в кромешной тьме мы ползали по трюму, по колено в холодной воде, разыскивая повреждения. Все промокли насквозь, закоченели, обозлились… и тут я рассказал про лимонные города.

«Только я не знаю, стоит ли помещать школы в этих городах, — сказал я. — Боюсь, что там вырастут неженки».

Я шутил, но Зина ответила совершенно серьезно:

«Можно подумать, что в вашем доме не было крыши. Разве у вас не топили зимой? Разве в школе вы сидели в шубе? Чтобы закаляться, вовсе не нужно жить скверно. Среди наших девушек есть украинки, узбечки, туркменки. Никто из них не жалуется на мороз, работают, и отлично работают. Неженки — это прежде всего лентяи, а лень не зависит от климата».

И я подумал, что Зина сама может служить примером. Она, если помнишь, родом с Херсонщины. Отец её садовод. Послушал бы ты, с каким вкусом она рассказывает о яблоках «апорт», «анис белый», «ранет», о грушах «бергамот», «бере Мичурина», об опылении, черенковании, прививках, окучивании! Кто ей мешал остаться в отцовском саду? Но Зина поехала туда, где ещё нет садов. Она работает в ледяной воде, мерзнет на ветру, для того чтобы появились удивительные города, где под электрическим солнцем будут цвести лимоны. Разве она будет жить в этих городах? Нет, она уедет ещё куда-нибудь: в Якутию, на Таймыр, на Землю Франца Иосифа — туда, где садов нет и в помине, где нужно их закладывать.

О друг мой и однофамилец! В нашей жизни есть много такого, что будет восхищать наших потомков. Но мы привыкли и не замечаем».

«Здравствуй, Сережа! Шлю тебе пламенный полярный привет! (Может ли полярный привет быть пламенным?)

Наконец нам дали рабочих, и строительство двинулось полным ходом. Вчера мы установили на верхушке аппарат. Послезавтра — опробование. Знаменитый девичий землесос имени 8 марта сейчас в нашем распоряжении — намывает вал вокруг заливчика, в котором мы будем укладывать заземление. Завтра начнем засыпку соли, и тогда я опять буду посвободнее, потому что эту «интеллектуальную» работу можно доверить Геннадию Васильевичу.

Всё-таки мой заместитель удивляет меня. Он пунктуально исполнителен, и только. Инициативы в нём ни на грош. За все годы я ни разу не слышал от него ни одного предложения. Временами я задумываюсь, каким образом ему пришла в голову идея передачи энергии без проводов через ионосферу. Всё-таки, согласись, не будем скромничать, — это не заурядная, всем известная мысль.

Зина посылает тебе привет. Я попрежнему провожу у них на земснаряде все вечера и возвращаюсь оттуда, как будто из дому. Какая-то хорошая атмосфера у них: дружная, легкая и веселая. Кажется, что три смены — одна семья, сорок две сестры, так дружно решаются все дела. Вчера распределяли роли в драмкружке; сегодня с таким же азартом обсуждают ремонт моторов; завтра выдают замуж электрика Клаву — и все принимают горячее участие. А Зина обязательно в центре, главный заводила и самый авторитетный советчик.

Я спросил, почему все девушки обращаются к ней. Она говорит: «Я — комсорг. А другого выберут — к нему пойдут».

Но, конечно, Зина скромничает. Может быть, она сама не замечает своей работы, у неё это получается органически. На земснаряде работают сорок два человека. Но, как говорит Зина, «сорок две проволочки — это ещё не канат, сорок два кирпича — не печка, сорок две девушки — не экипаж». Немало труда нужно положить, чтобы сплести стальной канат из сорока двух человеческих душ.

Начальником землесоса работает Полина Дмитриевна — очень дельный инженер. Она знаток механизмов и при ремонте, не стесняясь, засучив рукава, берется за ломик или гаечный ключ, чтобы показать, как надо работать. Девушки уважают Полину Дмитриевну, но не любят, может быть, потому, что она всегда сурова, боится, что её не будут слушаться. Вчера Зина притащила её на вечер самодеятельности, и оказалось, что суровый инженер поет смешные песенки под гитару. Все смеялись до слез, а маленькая Танюшка — самый миниатюрный монтер в Мезени — объявила: «Я не знала, что вы такая прелесть». Не знаю, может быть, это пустяк, но отношение к Полине Дмитриевне изменилось.

Сменный инженер Валя Полякова — в другом роде. Это скромная белокурая девушка, но балованая единственная дочь. Она никогда не стелила свою постель. Конечно, инженер она слабый. Она относится к числу тех девушек, которые так трогают нашего брата своей беспомощностью, так нуждаются в сильной мужской руке. Не может быть такой комсомолки, которая не выполнила бы распоряжений инженера. Валю слушаются плохо, потому что у неё есть знания, но нет уверенности в себе. И на работе Зина постоянно возле неё. А сегодня она специально разговаривала с Полиной Дмитриевной, чтобы Валю чаще оставляли одну, приучали её к самостоятельности.

Лучшая подруга Зины — Клава. Клава грубовата на язык, но справедлива и поровну распределяет колкости. У неё смуглые щеки, черные брови и длинные ресницы. Клаву считают красавицей. Она знает это и смотрит на подруг снисходительно. В минуту раздражения она может больно оскорбить. Зина постоянно напоминает, чтобы Клава сдерживалась, и Клава дала торжественное обещание не гордиться. «По всё-таки она трудный человек», — говорит Зина со вздохом.

У Нади Горбачевой не ладится личная жизнь. «Он» пишет ей редко и мало, и письма какие-то неопределенные: о чувствах ничего не говорится. Зина перечитывает с ней слинявшие строчки, толкует их вкривь и вкось, и Надя уходит утешенная, с высохшими слезами.

У Вари Мироновой — больной ребенок в деревне. Зина организует ему посылку ко дню рождения — сорок два подарка.

Есть ещё Айша Нур-Мухамедова, смуглая девушка с пятнадцатью косичками. Она трудно привыкает к морозам. За ней нужно следить, чтобы после смены она переодевалась в сухую одежду.

Есть ещё Настя Соколова — могучая девица, и тебя и меня положит на обе лопатки. Этой всё нипочем. Она приходит в уныние лишь тогда, когда запаздывает обед. Настя очень хочет учиться на механика, но алгебра дастся ей с трудом. И Зина прикрепила к ней сообразительную бойкую Танюшку, крошечную девушку, которую никогда не пускают на сеансы, где «детям до 16 лет смотреть воспрещается».

Есть ещё Маша, Маруся и Маня, Римма, Галя Беленькая и Галя Черная, Лена, Лёля, Лиля и три Люси. В общем, сорок два человека, все разные люди, со своими достоинствами и недостатками. И из этих сорока двух человек наша Зина строит образцовый комсомольский коллектив. Я хожу к ней учиться и наблюдать. Ты не подумай чего-нибудь — я хожу только наблюдать».

«Дорогой Сережа!

Я сделал Зине формальное предложение (не пугайся!) перейти на работу к нам в лабораторию. Она очень смеялась: «Разве вам нужны багермейстеры?» А жаль. Очень пригодился бы в нашем институте такой организатор с живым огоньком, умеющий воспламенять души сотрудников. Мы с тобой не научились этого делать, а Геннадий Васильевич и подавно.

Нельзя ли всё-таки выхлопотать нам штатную единицу багермейстера? Очень мне хочется перетащить к нам Зину. Ты не думай, что она такая же хохотушка, как была. Это всё в ней осталось — смех, шутки, веселье. Но вдруг из уст молоденькой девчонки срывается что-нибудь глубокое и мудрое…»

Валентин написал эти строки под впечатлением одного разговора, но даже закадычному другу Сергею он постеснялся поведать свои затаенные мысли.

Произошло это накануне. Не застав Зину в клубе, Валентин отправился разыскивать её и нашел в каюте в обществе Клавы. Красивая и самоуверенная Клава как-то сразу невзлюбила Валентина. Всякий раз они пикировались и дразнили друг друга. Но на этот раз Клава даже не ответила на приветственную шутку. Когда Валентин вошел, она сразу встала и вышла за дверь.

— А я говорю тебе — не бойся, — громко сказала Зина, провожая подругу.

— Кто испугал нашу воинственную Клаву? — спросил Валентин, когда Зина вернулась к столу.

Зина промолчала.

— Неужели жестокая Клава влюблена и боится сказать ему?

— А ты не смейся, — сказала Зина наставительно. — Дело серьезное. Решать надо не как-нибудь, а на всю жизнь. Он — инженер, хороший человек и любит её. А всё-таки боязно. Вот она и плачет, потому что не решается.

Валентин вздохнул. Последнее время он часто думал о любви. Его растрогала насмешница Клава, которая, оказывается, так серьезно относится к браку.

— Конечно, нелегко решиться, — сказал он. — Помню, я читал где-то древнюю легенду, будто некогда злые боги разрубили людей на две части и разбросали половинки по белу свету. И вот разбросанные половинки ищут друг друга, иногда встречаются, иногда проходят мимо, иногда ошибаются. Из-за этих ошибок происходят ссоры, несчастья и разочарования. Интересно, сумела ли Клава найти свою настоящую половинку? А ещё интереснее — где твоя половинка, Зина? Ты уже знаешь это?

Но Зина не поняла намека или пропустила его мимо ушей.

— Мне совсем не нравится эта сказка. Тут получается, что люди вроде облигаций. На счастливый номер выигрываешь сто тысяч, а на прочие — двести рублей. Если ты всерьез так думаешь, никудышный ты начальник. Прямо в глаза тебе скажу. Вот, например, наш земснаряд третий месяц держит красное знамя. Почему? Удачливые мы? Нет, работаем хорошо. Может быть, люди у нас необыкновенные? Нет, девушки как девушки. Может быть, очень хорошие работники? Да, очень хорошие, но никто из них не родился хорошим механиком или хорошим электриком. Их обучили, воспитали, сделали мастерами. И хорошую семью тоже можно сделать. Я так и сказала Клаве. Ведь она девушка красивая, гордая, избалованная. Всегда она выбирала, шутки шутила, а теперь полюбила — ей нужен только он один и больше никто. А я говорю: «Если любишь, не бойся. Кого боишься? Себя, своего характера боишься. Вдруг у тебя капризы, а муж не спустит, и пойдет всё врозь». И я говорю Клаве: «Ты себя сдерживай, потому что любовь любовью, а семейную жизнь нужно своими руками устраивать, учиться надо приносить счастье».

— А если муж виноват?

— Я про то и толкую, что муж не облигация с номером, а живой человек. Марусю знаешь? Та же Клава учила Марусю и сделала из неё дельного электрика. Так неужели она своего инженера не сможет сделать хорошим мужем?

Валентин усмехнулся:

— Хотел бы я посмотреть, как ты будешь воспитывать своего мужа.

— Зависит, кто он будет, каков из себя.

— Ну, например, если такой, как я.

— Такого, как ты, я бы пилила, — объявила Зина решительно. — Я бы пилила тебя с утра до вечера, потому что ты лентяй и тратишь время па глупые разговоры с девушками.

Так шутками кончился этот серьезный разговор. Но Валентин ушел с радостным сердцем, как будто его очень расхвалили или удивили приятным известием. К ночи мороз стал крепче; в ночной тишине далеко разносились ухающие удары — это громоздились торосы и сталкивались льдины в открытом море. В ответ раздавалась пальба. Торосы угрожали зданию электростанции, и, не дожидаясь их приближения, специальные команды взрывали их. Люди против льда — артиллерийская дуэль грохотала над заливом. Когда в воздух взлетали звенящие осколки, Валентину хотелось кричать по-мальчишески: «Ура, наша берёт!»

«А что я радуюсь, собственно? — спросил он себя. — Зина сказала, что будет пилить меня. Что же тут хорошего — пилить?»

Но это говорил язык, а в душе всё пело и смеялось: «Пилить… пилить она согласна, с утра до вечера, всю жизнь пилить тебя, тебя, Валентин, тебя одного…»

Воображение тотчас нарисовало ему вечер в уютной комнате, лампу под зеленым абажуром, круг света на чертежном столе. На диване, обложенном вышитыми подушками, — Зина с учебником на коленях. На её круглом румяном лице — выражение, преувеличенной серьезности.

«Сядь, Валентин! — говорит она. — Думать надо с карандашом в руке».

«Но мне пришло в голову…»

«Опять новая идея? А старую ты довел до конца?»

Тут же Сергей. Он пришел в гости… со своей подругой… нет, вероятно, один. Сергей — сухарь и закоренелый холостяк. Вряд ли он соберется когда-нибудь жениться. Впрочем, если Зина возьмется за дело, вероятно и для Сергея найдется какая-нибудь худенькая черноглазая… Женатый Сергей! Любопытное будет зрелище.

Развеселившись, Валентин поставил валенки в третью позицию, как учили его когда-го в танцевальном кружке, и сделал два-три круга вальса в тени забора.

— Кто идет? — крикнул сторож. — Пропуск…

В этот вечер Валентин влюбился окончательно.

 

Глава третья

Все решилось в один день — 11 апреля.

Накануне Валентин получил вызов к начальнику строительства в одиннадцать ноль-ноль и обратил внимание на сочетание цифр: 11-го в 11 часов — четыре единицы подряд.

Валентин проснулся в этот день рано. Светало. Из полутьмы доносился монотонный шум волн. Над морем висела латунная Луна. Валентин поглядел на неё и сказал шутливо: «Гуляешь, голубушка? Погоди, запрягут тебя, будешь крутить роторы, освещать полярную ночь, обогревать лимонные города».

Эти слова должны были сбыться через двадцать дней — 1 мая, когда приливная станция обязалась дать ток. Ведь приливы, как известно, зависят от влияния Луны.

Потом Валентин вспомнил о вчерашнем визите к Зине. Ей поручили сделать доклад о приливных электростанциях. Она просила подобрать литературу. Валентин достал с полки несколько книжек — гораздо больше, чем нужно, но подумал, что читать их слишком долго и трудно, и по собственному почину решил написать тезисы для доклада. Он взял чистый лист бумаги и написал:

1. Прежде всего рассказать о всемирном тяготении. Все тела притягивают друг друга: Солнце — Землю, Земля — Луну, а Луна со своей стороны — Землю.

Чем ближе тела, тем сильнее между ними тяготение. Воды океана ближе к Луне, чем центр Земли. Луна притягивает океан сильнее, чем земной шар, и поэтому против Луны образуется водяной бугор. А другой бугор возникает на противоположной стороне земного шара — там, где притяжение Луны слабее всего и вода как бы отстает от твердой земли.

2. Таким образом, дважды в сутки Луна поднимает воду во всех океанах на полметра в среднем. Работа эта колоссальна. В поднятой воде таится огромный запас энергии, который мы и называем «синим углем», энергией прилива.

3. Если бы вся Земля была покрыта океаном, приливные бугры полуметровой высоты равномерно двигались бы вокруг земного шара с востока на запад. По океанам катилась бы плоская волна полуметровой высоты. Но материки, острова и заливы видоизменяют движение приливной волны. Она задевает за дно и за берега, застревает в узких проливах и особенно возрастает в постепенно сужающихся заливах, глубоко вдающихся в сушу. В таких заливах приливы доходят метров до пятнадцати и выше.

4. Приливы совсем незаметны в таких морях, как Черное и Балтийское. Моря эти связаны с океаном узкими проливами, через которые проникает слишком мало воды. Своеобразно получается в Белом море: подходя с севера, приливная вода попадает здесь в коридор между Кольским полуостровом и полуостровом Канин. Чем дальше на юг, тем уже коридор. Приливной волне становится тесно — она растет в вышину и в узкое горло Белого моря входит огромным валом четырехметровой высоты. Однако, пройдя горло, вал попадает на просторы Белого моря. И здесь приливная волна растекается в разные стороны. Бугор рассасывается, приливы почти незаметны.

5. Принцип приливной электростанции очень прост. Нужно отгородить плотиной часть узкого залива, проделать в плотине водоспуски, поставить в них турбины и пропускать через турбины воду четыре раза в сутки: во время прилива из океана в бассейн, во время отлива — из бассейна в океан. Количество энергии, которую можно получить, равно площади бассейна, умноженной на высоту прилива. Мезенская электростанция, которую мы строим, будет давать до сорока миллиардов киловатт-часов в год.

6. Затем на очереди у нас еще более мощная станция, в горле Белого моря. Но здесь свои трудности. Поставив плотину в горле, мы превратим Белое море в закрытый бассейн. Однако бассейн этот слишком велик — один прилив не успевает его наполнить. Поэтому наша станция будет работать с пользой только во время прилива, а во время отлива — вхолостую. Чтобы избежать этого, можно поставить в горле вторую плотину. Но строить две плотины — это вдвое больше работы…

Валентин исписал несколько больших листов — приготовив материал по крайней мере на два доклада. Но времени до 11 часов было ещё много, и Валентин решил заехать на часок к Зине. Кстати, она работала сегодня в вечерней смене. Да и предлог был подходящий — нужно было отдать ей книжки и тезисы.

Валентин внимательно оглядел себя в зеркало, решил, что брюки помялись, и поправил складку электрическим утюгом. Затем он завернул в газету розы, выписанные для Зины из московских оранжерей… но, поколебавшись, оставил букет на столе. Слишком нелепо было разгуливать по ледяной плотине в валенках, полушубке и с розами в руках. Да и Зина могла обидеться, подумать, что он хочет купить её роскошью, — дескать, вот какой я богатый, могу доставать розы зимой.

Сдав ключ от комнаты, Валентин пошел в соседний коридор к Геннадию Васильевичу сказать, чтобы помощник заехал за ним к землесосу ровно в десять тридцать.

Лузгин уже не спал. Он сидел в полосатой пижаме у стола и что-то писал. В комнате его было по-холостяцки не прибрано, пахло табаком и алкоголем; постель была скомкана; на столе, среди бумаг, стояли патефон и бутылка коньяку.

Увидев входящего Валентина, Лузгин сложил недописанный лист бумаги и сунул его в ящик стола.

— Что это вы прячете? Письмо к любимой женщине? — спросил Валентин.

На лице Геннадия Васильевича мелькнуло смущение, потом уверенность, усмешка, и снова появилось смущение, на этот раз какое-то нарочитое, наигранное. Но Валентин ничего не заметил. Он был слишком занят Зиной, и настроения странноватого помощника мало интересовали его.

— Развлекаюсь в неслужебное время, — сказал Лузгин. — Захотелось припомнить молодость, кое-что записать. Когда-то я питал слабость к литературе. Нет, не просите, не покажу. Это личное, интимное, лирическое, не для постороннего глаза. Вам это неинтересно.

— Почему лирическое неинтересно? Наоборот. Наверно, вы про любовь пишете? Ведь была у вас любовь, Геннадий Васильевич?

Глаза Лузгина сузились. На лице его появилось что-то злое.

— Ничто человеческое мне не чуждо, — сказал он. — В десять лет я болел корью, в двадцать — любовью. А когда выздоровел, увидел рядом с собой обыкновенного человека, чуть пониже ростом, чуть поменьше весом, чуть глупее меня, чуть хитрее и гораздо беспомощнее, слишком беспомощного, чтобы стоять на своих ногах и потому желавшего ездить на мне верхом… К счастью, я во-время заметил это и успел убежать.

Валентин был оскорблен до глубины души. А он-то приготовился слушать исповедь, сочувствовать неудачливому влюбленному!

— Сейчас-то вы уж не болеете?

— Ничто человеческое мне не чуждо! — высокопарно повторил Лузгин. — В тридцать лет я болел честолюбием. Мне хотелось стать великим ученым и великим писателем. Потом я узнал, что слава предпочитает преждевременно умерших, а умирать мне не хотелось. Сейчас мне сорок. Я научился ценить коньяк, музыку и покой. И я совершенно здоров.

Валентин больше не мог сдерживаться.

— Это дешевая поза, — крикнул он, — поза людей равнодушных и никчемных! Вы презираете любовь, потому что не умеете любить; презираете славу, потому что не умеете заслужить её. Так можно докатиться чорт знает до чего — до равнодушия к Родине даже. Покой, коньяк и патефон!.. Какой из вас научный работник, если наука вас не волнует, если вы не дорожите успехом, не ищете, не добиваетесь его, не желаете жертвовать своим покоем! Не нужны такие работники в институте…

Лузгин испугался. Он залепетал какие-то извинения, начал оправдываться, ругать слишком крепкий коньяк, уверять, что Валентин его не так понял. Валентину стало неловко, даже стыдно. Зачем он смешивает неприязнь и служебные отношения, показывает свою власть, чуть ли не угрожает выгнать человека? Лузгин — хронический неудачник. Пусть утешает себя, что «виноград зелен». Конечно, он не ученый… но работник исполнительный.

— Вы заезжайте за мной в десять тридцать. Я буду на землесосе, — сказал Валентин и вышел за дверь.

Он вышел с неприятным чувством, но тут же подумал о Зине, и на душе его стало опять светло и празднично.

День был ясный и морозный. Но каютка Зины вся была залита солнцем, как будто туда уже пришла весна. Золотым огнем сияли медные рамы, ручки и медно-красные кудри Зины. Валентину казалось, что девушка светится — так ярко пылали её щеки, так блестели глаза. Она шумно обрадовалась Валентину, кинулась расспрашивать, звонко хохотала при каждой шутке и даже без повода.

— Ты что такая… радужная сегодня? Весна действует?

Зина почему-то смутилась:

— Не знаю, с самого утра так. Проснулась — солнце в глаза. На стене зайчики. Радостно, так душа и поет. Лежу и пою. Девчонки надо мной смеются. А почему — не знаю. А впрочем, может, и знаю. Мы с тобой друзья, и я расскажу честно. Много лет назад у меня была одна встреча… Знаешь, бывают такие встречи, которые запоминаются на всю жизнь. Вот и этот человек… Я с ним говорила всерьез один раз, потом мы расстались. Он нарочно избегал меня и уехал не простившись. А разговор с ним я запомнила, и все эти годы он жил рядом со мной. Прочту что-нибудь и ему рассказываю. А не знаю, как поступить, — стараюсь представить, что он сделал бы на моем месте. Если похвалят меня — хвастаюсь. «Видишь, — говорю, — какая я, а ты не понял — уехал не простившись». Конечно, сама себе говорю, потому что я даже не знала, где он живет. И вот, представь, вчера я получила письмо. И оказывается, всё время он тоже думал обо мне и так же со мной мысленно разговаривал. Как ты думаешь, хорошо это? Можно так дружить на расстоянии, или мы выдумали оба?

Валентин мрачно смотрел на свои брюки со складками, твердыми и острыми, как нос парохода.

— Так, — сказал он, — стало быть, так. Ну, я пошел, пожалуй.

— Куда же ты, посиди, — сказала Зина радушно и вместе с тем равнодушно. — Ах да! У тебя работа. Приезжай тогда завтра вечером — у нас будет репетиция.

Уже выходя в коридор, Валентин обернулся и зачем-то сказал то, что не выговаривалось так долго:

— В общем, я пришел сказать, что люблю тебя. Но сейчас это не имеет значения.

На лице у Зины появилась болезненная гримаса. Ей неприятно было обидеть, сделать несчастливым человека в такой солнечный день её жизни.

— Да нет — это неправда! — произнесла она с убеждением. — Это тебе показалось. Просто ты скучал здесь. Вокруг морозы, тьма и тоска, и живешь ты в гостинице третий месяц, а у нас всегда весело и по-домашнему… Нет, я уверена, что тебе показалось. Про любовь ты всё выдумал. С Валей и с Танюшкой ты дружишь не меньше. И знаешь, ты очень нравишься Танюшке. Ты не смотри, что она маленькая ростом, она замечательный человек! Очень добрая и душевная. Ты приглядись к ней.

— Хорошо, пригляжусь, — процедил Валентин и вышел из каюты.

Геннадий Васильевич приехал на семиместной роскошной машине. После утреннего разговора он чувствовал себя виноватым, суетился, заглядывал в глаза, а Валентин терпеть не мог угодничества. И он нарочно сел за руль, чтобы не разговаривать со своим помощником. Он был очень зол на Зину и ещё больше на самого себя.

«Нет, каков! Выписывал розы, утюжил брюки, тезисы писал, чтобы был предлог поехать в гости к десяти утра. Сергея жалел: «Сергей — сухарь и закоренелый холостяк, как он будет жить бобылем, бедняжка?..» Всё будет в точности, исполнители те же, только роли по-иному: Зина — на диване, Сергей без пиджака ходит по комнате, а Валентин, в галстуке и манжетах, пьет чай. Его жалеют — он одинокий, бобыль, не нашел себе подруги. Зина из жалости сватает ему Танюшку. А потом, когда он уйдет, получив чайную ложечку чужого счастья, Зина скажет мужу: «Ты знаешь, он был влюблен в меня». И на лице у Сергея появится самодовольная усмешка победителя.

Невыносимо было думать об этом. И Валентин, скрежеща зубами, нажимал на газ, словно хотел встречным ветром развеять боль.

Но, подъехав к управлению строительства, Валентин взял себя в руки. Прочь любовные бредни! Он инженер, хозяин большого дела, и, кроме дела, его ничто не интересует.

Начальником строительства был знаменитый профессор Чернов, крупнейший холодильщик Советского Союза, впервые применивший лед для постройки набережных, для перевозки грузов и для подъема затонувших судов. Профессор был очень многосторонним ученым, занятым и деятельным. Он дорожил временем, своим и чужим, и принял Валентина ровно в одиннадцать часов, минута в минуту.

В кабинете были два человека: Чернов и Валентин. Совещались они вдвоем. Профессор пригласил Валентина присесть и спросил неожиданно:

— А говорят, скучаешь, жалуешься, что нет работы?

— Работы действительно нет. Сижу у моря и жду тока, — сказал Валентин.

— Когда можешь принять ток?

— Да хоть сейчас!

— Это для красного словца сказано или на самом деле?

Валентин вопросительно взглянул на профессора.

— Обстановка такова, — сказал тот: — мы перехватили плотиной почти весь залив; остался проран около пятисот метров шириной. Весь прилив и отлив идет сейчас через эти ворота. Течение там бешеное. Нам нужно срочно сомкнуть плотину, закрыть эти ворота. — Он сложил указательные пальцы. — Чтобы сделать это, необходимо утихомирить течение. Чтобы утихомирить его, надо открыть готовые водоспуски. Но во многих уже стоят турбины. Зачем же им крутиться вхолостую, если они могут давать ток уже сегодня. Поэтому я и спрашиваю: на самом деле ты можешь принять ток сейчас или это краснобайство?

Валентин подумал:

— Приемная станция готова, передаточная — тоже. Мне нужно предупредить Туркмению, чтобы в назначенный час они приготовились к приему. Если я запрошу их по радио и получу положительный ответ, я могу принять ток сегодня в четырнадцать часов.

— Для верности скажем: в шестнадцать часов, — решил профессор. — Значит, немедленно поезжай на радиостанцию, и через два часа я жду окончательный ответ.

В этот день Валентин был сух, деятелен и точен. Получив положительный ответ от Сергея, он ещё раз осмотрел вышку, заземление и всю аппаратуру. Он замучил Геннадия Васильевича и всех подчиненных своими распоряжениями и сам лично дважды заезжал к метеорологам.

Валентин работал энергично, но без радости. Ему казалось, что над ним нависли черные тучи. А на небе были светлые облака и даже изредка проглядывало солнце. То и дело пробивались неуместные мысли о Зине, и тогда Валентин сжимал кулаки, как будто хотел раздавить ненужные сожаления.

В стороне от передаточной станции, примерно за километр от вышки, был выстроен блиндаж управления — небольшая землянка, где целую стену занимал мраморный щит с приборами и рубильниками. В землянке сегодня было тесно — здесь собрались научные сотрудники, инженеры из штаба строительства, корреспонденты из Москвы, Архангельска и мезенской многотиражки. Войдя, Валентин поздоровался и взглянул на часы. Все сразу вздернули левый рукав. Было без двенадцати минут четыре.

— Геннадий Васильевич, позвоните ещё раз на обсерваторию. Спросите, не появляются ли хромосферные вспышки?

— Я звонил только что. Пасмурно. Не видно, что творится на Солнце.

— Пусть ещё раз измерят количество ионов. Позвоните и доложите мне.

Когда заместитель вышел, Валентин обратился к присутствующим:

— Товарищи! Сейчас будет проведен исторический опыт. Нам поручено передать энергию по воздуху на расстояние в три тысячи четыреста километров. До сих пор на такое расстояние передавать энергию не удавалось ни по проводам, ни, тем более, без проводов. Ровно в шестнадцать часов я включу рубильник и введу в действие атомный аппарат системы Ахтубина — генератор искусственных космических лучей. Быстролетящие частицы вырвутся из него широким снопом; они понесутся вверх, оставляя на своем пути след из разбитых, наэлектризованных атомов и ионов. Мы создадим ионизированный мостик от Земли до ионосферы. Наши товарищи в Средней Азии создадут второй такой же мостик и тем самым замкнут цепь: Мезень — мостик — ионосфера — мостик — потребитель — Земля. По этой цепи пойдет ток, — Валентин взглянул на часы, — через семь минут.

Корреспонденты окружили его, засыпали вопросами. Валентин отстранил их жестом:

— Товарищи, я рассказал вам сколько успел. Подробные объяснения после шестнадцати часов.

Вошел Геннадий Васильевич и шепнул что-то Валентину. Валентин кивнул головой и записал цифру.

— Сидите у телефона и держите связь до последней минуты, — сказал он. — Пусть продолжают измерения.

В глубокой тишине несогласно тикали полтора десятка часов. Тридцать глаз напряженно следили, как семенят по кругу пятнадцать секундных стрелок. Ровно в четыре часа на мраморном щите стала краснеть контрольная лампочка. Потом донесся гул выстрелов. Это береговые батареи салютовали первому мезенскому току. Запряженная Луна послушно принялась за работу.

Когда лампочка засветилась полным накалом, Валентин взялся за рубильник и рывком включил его.

В первую минуту ничего не произошло, только дрогнули стрелки приборов на мраморной доске, пошли вверх вольты и амперы в различных цепях. В блиндаже для безопасности вышку приходилось наблюдать на зеркальном экране с помощью коленчатой трубы вроде перископа. Но поток невидимых нейтронов, струившихся из атомного аппарата, не был виден на зеркале. Только стрелки приборов говорили о стремительных частицах, летящих с вышки в ионосферу.

— Ночью мы видели бы свет над башней, — сказал Валентин корреспонденту. — Впрочем, это от нас не уйдет. Вечером полюбуетесь.

И вдруг…

Позже очевидцы вспоминали, что вздрогнули от света. Свет был так силен, что им показалось: лопнуло зеркало. Затем появилась молния… но какая! За всю историю человечества не бывало таких молний. Столб ослепительного огня сошел с неба на землю. Не искра, не зарница, а целый водопад электричества. Как шапочка, с башни слетела сбитая целиком верхушка. Она была ещё в воздухе, когда до блиндажа долетел звук — невиданной силы гром, подобный взрыву, грохот рухнувшей скалы, взорванного вулкана, закончившийся басистым рычаньем. За первой молнией сверкнула вторая, третья, такие же яркие, потом несколько десятков вторичных обыкновенных молний, но грохочущие удары близкого грома уже казались не страшными после первого.

— Что это, почему? — послышались приглушенные голоса, похожие на шопот.

Потрясенные свидетели жались к стенкам. Геннадий Васильевич забился за щит. И только один из корреспондентов, смелый от неведения, взялся за дверь.

— Запрещаю выходить из блиндажа! — раздельно произнес Валентин.

Он был начальником здесь и первым должен был прийти в себя.

— Телефонная станция, — крикнул он в трубку, — диспетчера мне!.. Говорит Новиков. Срочно отключите электропередачу. Опыт неудачен. Катастрофа… Доложите начальнику строительства… Алло! Станция?.. Теперь дайте мне телеграф… Посылайте молнию, срочную, правительственную… Кто говорит? Я, Новиков. Диктую: «Туркменская ССР. Электрострой. Новикову». Текст. «Опыт кончился неудачей. Прекратить работу до выяснения…» Чья подпись? Моя. «Новиков Валентин».

Только после этого, повторив запрещение покидать блиндаж, Валентин один, без провожатых, выбрался на поверхность. Вышки не существовало. На месте озера вздулся холм с рваными краями, как будто земля лопнула изнутри. Чадя, догорал кабель. Дымились горячие пузыри, оставшиеся от расплавленных стоек. Мачты электропередачи были скручены винтом и пригнуты к земле.

Так небо отбило первую попытку людей подчинить его силы.

«Дорогой Сергей!

У меня сегодня две беды: личная и научная. Даже не беды, а катастрофы. Не знаю, с каким лицом я приеду теперь к тебе в министерство, в институт… Всё разбито, всё надо начинать сначала. Надо с репутацией неудачника искать оправдания, бороться с предубеждением… Рад бы найти причину… Не знаю, как теперь жить и для чего…»

Два часа Валентин сидел в своей комнате над начатым письмом. Мысли были тяжелее слов. Во всяком деле бывают ошибки и неудачи, но нельзя допускать неудачу ценой в полтора миллиона. Кто виноват? Он, Валентин. А в чём виноват, что просмотрел — это ещё неизвестно.

Произошло короткое замыкание ионосферы. Она разрядилась. Сопротивление воздуха оказалось меньше, чем думали. Почему? Кто ошибся: атомщики, сделавшие слишком мощный аппарат, метеорологи, неправильно подсчитавшие проводимость воздуха? Так или иначе — за всё отвечает он…

— Геннадий Васильевич, наш самолет наготове?

— Путевку надо подписать, Валентин Николаевич.

— Дайте сюда, я подпишу… Кто там звонит?

— Вас спрашивает какая-то Зина.

— Скажите, что я вышел… что я улетаю в Москву.

Ох, как давно это было — солнечное утро, каюта, рыженькая девушка со своей маленькой радостью. Утренний Валентин показался сейчас таким детски-наивным. Он самонадеянно мечтал завоевать любовь и небо. И любовь и небо насмеялись над ним. Но всё-таки почему же? Хорошо было бы слетать к Сергею… только далековато. Интересно, когда он получит телеграмму? Лучше бы по радио, но почему-то радио не работало. Интересно, почему? Вряд ли из-за молнии. Обычно радио не работает, если в ионосфере непорядки.

— Геннадий Васильевич, почему радио не работает?

— Не знаю. Может быть, магнитная буря. В этом проклятом краю всегда помехи.

— А северное сияние есть?

— Нет, не было как будто.

— Похоже на хромосферную вспышку… Геннадий Васильевич, что вам ответила метеостанция? Покажите мне журнал. Вы не записали телефонограмму? Почему? Вы же обязаны были записать! Как же мы найдем теперь причину?.. Ну хорошо, идите на аэродром, я сам позвоню им.

Десять минут спустя запыхавшаяся Зина прибежала в гостиницу. Она ещё не знала, что скажет Валентину, но понимала, что нужна ему… Именно сейчас, когда у него такое несчастье и рядом нет друзей, никого, кроме неё.

— Да вы не тревожьтесь, он не уехал ещё, — сказал ей усатый дежурный. — Ключ мне не сдавали. Вот его дверь, в самом конце коридора.

Зина на цыпочках пробежала по коридору и робко постучала. Но хотя из-под двери пробивался свет, никто не ответил ей. Зина подождала и постучала сильнее, потом ещё решительнее кулаком. Под ударами дверь тихонько приоткрылась, и Зина увидела Валентина, который сидел, положив голову на стол, как будто спал.

Но почему он заснул в такой неудобной позе? Что это он писал? «Две беды… личная и научная… Всё разбито, всё надо начинать сначала… Не знаю, для чего теперь жить и как жить?» И что это красное, похожее на канцелярские чернила, течет по столу на недоконченное письмо? И что это лежит на полу, под свесившейся рукой, — черное, металлическое, вороненое?

Зина схватилась за голову и закричала не своим голосом:

— Что ты наделал, Валентин, что ты наделал!

 

Глава четвертая

«Вы настоящий хирург, Мария Васильевна! Я верю в вас, как в самого себя», — так сказал Боков на прощание.

«Как в самого себя»!.. Приятно слышать похвалы, но Кудинова знает; далеко ей до учителя.

Все годы после окончания института старый профессор был для неё идеалом врача и человека. Кудинова мечтала с такой же миллиметровой точностью оперировать сосуды и нервы, с такой же уверенностью вести больного по грани жизни и смерти, без колебаний идти на риск, как Боков, побеждать смерть мастерством и хладнокровием.

Но хладнокровный профессор совсем не был равнодушным человеком. Он отзывчиво выполнял все просьбы — иные злоупотребляли этим. Ночью, зимой, в любое время, Александр Ильич отправлялся на окраину, за город, в соседнюю область, по просьбе знакомого врача, лаборантки, уборщицы, бывшего студента, любого человека, позвонившего по телефону.

Боков любил художественную литературу, но пропускал страницы, где описывалась смерть. «Зачем смаковать страдания?» — говорил он. Боязнь страданий у хирурга! Это противоречие удивляло Кудинову. Потом она поняла, что Александр Ильич страстно ненавидит боль и смерть. И он сражается с болью там, где она сильнее, со смертью, где она ближе всего.

Кудинова не обольщает себя — ей далеко до Бокова и как хирургу и как человеку. Она бывает нетерпелива, равнодушна, даже высокомерна, особенно с мужчинами. Её раздражает, что все они смотрят на её брови, губы, щеки. Поверхностный народ! Заняты внешностью, не думают, что перед ними хирург. И какой! Настоящий!

Нет, всё-таки Боков перехвалил её — видимо, хотел подбодрить. Настоящий хирург давно спал бы, чтобы прийти на операцию свежим, отдохнувшим, полным сил. А она, как студентка перед экзаменом, вспоминает детали виденных операций, мысленно листает записи, заметки, будто в каких-нибудь конспектах описан тот больной, которого ей предстоит спасать!

Рана в сердце! Не так давно это считалось верной смертью. «Раненые в сердце выживают только чудом», — писали триста лет назад. «Врач, который возьмется лечить такую рану, недостоин своего звания», — это было написано в прошлом веке. И всё-таки нашлись смелые люди, которые пытались лечить поврежденные сердца. Хирург Джанелидзе насчитал свыше пятисот таких попыток за два десятилетия… Кудинова хорошо помнит его книгу; лаконичные истории болезни так часто кончались словами: «Больной умер на 8-й день… на 12-й день… на операционном столе…»

И всё же смерть отступала. Выяснилось, что даже остановка сердца — ещё не конец. Советскому профессору Неговскому удалось вернуть к жизни больных, у которых остановилось сердце в результате шока, потери крови, удушья, электрического разряда. Оказалось, что умершего ещё можно оживить через пять-шесть минут после смерти, если снова пустить в ход обессилевшее сердце. А потом появилась новая техника, и профессор Боков, начал свои операции, на которых Кудинова помогала ему несколько раз…

Над темными лесами несется ревущий, словно грузовик, самолет. А в кабине, не думая о высоте, о ночи, о полете, сидит, раскачиваясь, женщина и, стараясь вспомнить все движения рук учителя, шепчет: «Аорта, венечные сосуды, блуждающий нерв…»

Пусть не изменит ей память, не спутает и не собьет её, пусть не захватит у ней дыхание, пусть не дрогнет рука! От этих рук, от этих глаз, от этой памяти, от ровного дыхания зависит жизнь Валентина.

Долгожданная встреча Сергея и Зины произошла в больнице.

Они сидели рядышком в приемной палате, поджидая дежурного врача. В палате было очень светло из-за высоких окон, светлосерых стен, ещё пахнущих масляной краской, из-за ярко освещенного снега за окнами. По углам сидели коротко остриженные больные в голубовато-серых халатах, под цвет стен. Они разговаривали шопотом со своими посетителями; гости смотрели на больных серьезно и жалостливо.

Зина показалась Сергею очень красивой, красивее, чем он представлял её. Но им обоим казалось неуместным думать о чувствах. Она рассказала о здоровье Валентина. Обо всём остальном говорить не хотелось. И они сидели молча, стесняясь друг друга, сидели рядом и думали про Валентина, каждый в одиночку.

— Скажите, Валентин Николаевич писал вам про нашу дружбу, о том, как он относился ко мне? — спросила Зина, набравшись храбрости.

— Да, писал. Я всё знаю.

— А как вы думаете, неужели он сделал это из-за меня?

Очевидно, Зина строго допрашивала себя: «Не виновата ли я в чем-нибудь?»

Сергей вспомнил студенческую практику и поспешил её утешить. Нет, не мог жизнерадостный, полный сил и энергии Валентин кончить жизнь самоубийством из-за несчастной любви, тот самый Валентин, который так решительно отказался от любви ради дружбы.

Тогда из-за чего же? Из-за неудачи в работе? Но сколько у них было уже неудач, пускай не таких катастрофических! Кто находил выход? Почти всегда Валентин. Сергей обычно говорил: «Повторим, проверим ещё раз». А Валентин возражал: «Нет, придумаем что-нибудь новое». И действительно придумывал.

Почему же он опустил руки сейчас, почему он сдался сразу?

Наконец пришел дежурный врач — небольшого роста старичок, лысый, с очками на морщинистом лбу. Он долго присматривался из-под очков к Зине и пытливо выспрашивал, кем она приходится больному — сестра, жена, невеста…

— Нет, просто знакомая, — сказала Зина краснея.

Из этого допроса Сергей понял, что дела Валентина совсем плохи.

— Да не тяните же! — сказал он с раздражением. — Что с ним? Он умер?

— Нет-нет, мы не теряем надежды, — поспешил уверить его доктор. — Организм молодой и может справиться. Конечно, общий характер ранения не слишком благоприятный. Пробита нижняя доля левого легкого, внутреннее кровоизлияние, возможно — задето сердце. Мы обратились в Институт сердечной хирургии, к профессору Бокову. Вы, конечно, знаете Бокова. Это тот, что делал опыты по пересадке сердец. К сожалению, сам профессор нездоров, но его ассистент доктор Кудинова уже прилетела. Сейчас идет консилиум. Решается вопрос относительно операции.

— А больной дал согласие?

— Больной, к сожалению, без сознания. И поскольку родственников нет, только знакомые, нам придется взять ответственность на себя… тем более что общее положение настолько угрожающее, что тут… — он замялся, подыскивая слова, — просто риска нет никакого.

— А вы подумайте! — сказал Сергей строго. — Валентин Новиков — выдающийся ученый. Его необходимо спасти. Это ценный человек…

— Каждый человек — ценный у нас! — возразил врач сердито. — А для вашего друга мы вызвали доктора Кудинову. Вам эта фамилия ничего не говорит?.. Напрасно. Это тоже очень ценный человек.

Но здесь к Сергею подошел какой-то незнакомец и отозвал его в сторону.

Это был высокий юноша в больничном халате и сапогах, свежий, румяный, со светлым хохолком. Сергей никогда не видел его и удивился, что незнакомый человек обратился к нему по имени-отчеству.

— Разрешите побеспокоить вас, Сергей Федорович.

— По какому делу?

— Я от полковника Родионова. Он хочет побеседовать с вами.

— Нельзя ли отложить на завтра?

— Нет, нельзя. Он ждет вас немедленно. Это совсем близко, через улицу.

В жарко натопленном кабинете, на втором этаже стандартного бревенчатого дома, Сергея ожидал пожилой полковник. В отличие от юноши-лейтенанта, который держался с подчеркнутой строгостью, полковник обратился к Сергею очень приветливо.

— Извините, что пришлось побеспокоить вас, — сказал он. — Я возглавляю комиссию по расследованию этого… несчастного случая. Нам хотелось бы знать ваше мнение: какие могли быть причины?

— Но я ни с кем не разговаривал. Я прямо с аэродрома проехал в больницу.

— Пусть это будет предварительное мнение, — сказал полковник мягко, но настойчиво.

— Что я могу сказать предварительно… Дело новое, могли быть всякие неожиданности и каверзы со стороны природы. Но, вероятнее всего, произошло короткое замыкание. Дело в том, что воздух — не идеальный изолятор. Иногда электропроводность его может быть очень велика. Повидимому, и на этот раз она неожиданно повысилась — и произошел пробой, как на проводах, когда изоляция испорчена. Могли быть и другие причины, более сложные… Остальное сделал атомный аппарат, когда он свалился с вышки и разбился.

— А почему электропроводность могла повыситься? Какое-нибудь загрязнение, примеси?

— Нет, дым, пыль, даже самая сильная гроза не могли нам повредить. Большей частью наши неприятности связаны с Солнцем. Электризация воздуха повышается, когда на Солнце крупные пятна, факелы и особенно — хромосферные вспышки. Как раз вчера в середине дня была вспышка. В такой день ставить опыт было трудно, почти рискованно.

— Почему же вы назначили опыт на этот день?

— О вспышках нельзя знать заранее. Известно только, что в этом году много вспышек и пятен. Приходится быть начеку. Года через два пятен будет меньше, а вспышки исчезнут.

— Почему же вы не отложили все-таки опыт, когда вспышка появилась?

— Лично я не знал об этом. У нас наступил вечер, солнце зашло, и атмосфера была благоприятная.

— А Валентин Николаевич знал?

— По всей вероятности, знал. Это основа. Начиная работу, мы запрашиваем обсерваторию о состоянии Солнца и атмосферы.

— Может быть, он волновался и поэтому упустил, забыл?

— Нет, это просто невозможно!

— Почему же? Бывают ошибки по рассеянности. У Валентина Николаевича было много обязанностей. Его могли отвлечь, он мог забыть…

— Нельзя забыть, как тебя зовут! — сказал Сергей сердито. — Если я бегу на поезд, тороплюсь и волнуюсь, я могу забыть пальто, бумажник, даже билет… Но я никогда не забуду, что еду на вокзал. Чтобы начать передачу, мы включаем рубильник и поворачиваем рукоятку реостата. Перед рукояткой — цифры. Чтобы вычислить цифру, нужно знать сопротивление воздуха. Без этого мы не начнем.

— Значит, по-вашему, Валентин Николаевич знал, что день неудобный, трудный, рискованный, как вы говорите… и всё-таки рискнул. Почему же он пошел на это?

Сергей молчал.

— Кажется, вы давно знаете Валентина Николаевича? Расскажите нам, что он за человек.

Естественно, Сергей дал самую блестящую характеристику.

— Мы так и представляли его, — сказал полковник. — Но всё-таки, были у него какие-нибудь недостатки? Может быть, он любил выпить?

— Никогда. Он ненавидел пьянство. Говорил, что уважает свою голову и не намерен затемнять её вином.

— Может быть, он нуждался в деньгах, покупал дорогие вещи?

— Да что вы! Мы не знали, куда девать деньги. Нас поставили в исключительные условия. Да и к чему нам деньги? Времени не хватало.

— А с кем водил знакомство ваш друг?

Сергей назвал несколько десятков имен.

— Не было ли среди знакомых… таких людей, которые не вызывали ваших симпатий? Не наших людей?

Сергей вспылил.

— Послушайте! — крикнул он. — Я вижу, куда вы гнете. Это бессмыслица! Валентин не мог испортить нарочно. Вся жизнь его была в этой работе. Испортить работу! Это было бы самоубийством.

— Но ведь он пришел в итоге к самоубийству. Значит, были на то причины.

— Причины? Провал работы — достаточная причина! Человек он впечатлительный, преувеличил неудачу.

— Провал, неудача!..А разве вы, я, разве любой по-настоящему советский человек уйдет из жизни из-за того, что провалилась его работа?

— Не знаю… здесь всё сложилось вместе: Валентин очень нервничал. У него была неудачная любовь. В конце концов, бывают в жизни ошибки.

— Разве вы, я, разве по-настоящему советский человек уйдет из жизни из-за неудачной любви?

Сергей замялся:

— Я не знаю, товарищ полковник. Валентин чист и честен, в этом я уверен. Он мог ошибиться. Все мы ошибаемся. Вот всё, что я могу сказать. Может быть, я сумею выяснить ещё что-нибудь, когда поговорю с людьми, работавшими здесь, в Мезени, прежде всего с заместителем Валентина — Геннадием Васильевичем.

— Вы ещё не говорили с ним?

— Нет, я прямо с аэродрома в больницу. На аэродроме он не встречал меня почему-то.

— А что за человек этот Геннадий Васильевич?

Сергей недолюбливал заместителя Валентина, но в официальной комиссии не считал возможным говорить о своих симпатиях.

— Геннадий Васильевич — хороший работник, — сказал он, — деловой, исполнительный, точный, превосходный администратор. Вне службы я его не знаю. Кажется, он холостяк, живет один, ни с кем не встречается, любит балет… Ну, вот и всё, что мне известно.

— Он был заместителем Валентина Николаевича? Может быть, он вел переговоры с обсерваторией?

— Это могло быть, но лучше спросить у, него самого.

— А он мог допустить ошибку? Забыть, перепутать?

Сергей улыбнулся:

— Это совершенно исключается. Забывают люди, у которых занята голова. Я никогда не замечал у Геннадия Васильевича посторонних мыслей. Он образец точности, ходячая пунктуальность.

— А как он поступил в ваш институт?

— Это было в самом начале нашей работы. Ему пришла в голову та же идея. Он прочел в газетах о нас и пришел консультироваться. Мы предложили работать вместе. Валентин предложил, а я не возражал. Правда, после этого у Геннадия Васильевича больше не появлялось никаких идей. Мы даже удивлялись, как в его прозаической голове возникла ионосферная передача. И Валентин писал мне об этом недавно в письме.

— Значит, он казался вам странноватым?

— Да нет, не очень… — Сергей мысленно представил себе Геннадия Васильевича и придирчиво оценил все его поступки. — Откровенно говоря, я не очень люблю его. Мне казалось, что он работает без души. Возможно, я несправедлив. Валентин говорил, что он просто не очень способный человек.

— Стало быть, Геннадий Васильевич вне подозрений?

— Нет, подозрений у нас не было. Мы бывали недовольны… делали замечания, он старался исправить…

— Вы не знаете, где он сейчас?

— Здесь, в Мезени. Точнее, я не знаю. Прямо от вас я поеду разыскивать его.

Полковник пытливо посмотрел на Сергея.

— Вам не стоит терять время, — сказал он негромко. — Вчера поздно вечером Геннадий Васильевич вылетел в Москву. Путевку подписал Валентин Николаевич. Очевидно, это было его распоряжение. Самолет стартовал минут за двадцать до того, как нас известили о самоубийстве. Девушка какая-то звонила из гостиницы. В Москву самолет не прибыл до сих пор. Но вот наши пограничники сообщили, что ночью, часов в десять, какой-то самолет пролетел возле мыса Канин Нос. Это в стороне от трассы. Ваш Геннадий Васильевич заблудился. Пришлось снарядить погоню.

— Догнали… посадили? — спросил Сергей волнуясь.

Полковник развел руками:

— К сожалению, в вашем распоряжении находились самые лучшие самолеты, Сергей Федорович. Наши пограничники открыли огонь… Самолет был подбит, загорелся, упал в воду и утонул. Только часть крыла обнаружили утром на льдине. На нем есть номер. В общем, это самолет Валентина Николаевича. Очевидно, ваш Геннадий Васильевич был иностранным агентом и пытался бежать за границу.

Сергей широко раскрыл глаза. Вся жизнь Лузгина предстала перед ним в новом свете. Странное стало подозрительным; подозрительное получило объяснение. Лузгин жил одиноко и замкнуто, потому что боялся разоблачения, не находил общего языка с советскими людьми. Он работал без души, у него не было творческих идей, и это понятно — ведь он был агентом, а не изобретателем. А ионосферную передачу он никогда не придумывал. Вероятно, прочел в газете об идее Новиковых и пришел к ним, рассчитывая на жалость. Научных заслуг у него не было и быть не могло. Он цеплялся за место с помощью «старомодной предупредительности», как выражался Валентин. Конечно, он был старомоден — ведь душой он был с уходящей эпохой, с капитализмом. И это прорывалось в минуту откровенности. Со снисходительным презрением говорил он обо всём, потому что всё советское было для него неприемлемо. Многие годы жил этот волк, притворяясь человеком. Он влачил жизнь, пока не решился показать зубы. И тут ему пришел конец. Он заживо сгорел в украденном самолете.

— Слушайте! — вскричал Сергей. — Может быть, это он стрелял в Валентина?.. И никакого самоубийства не было?

— Мы тоже так думаем, — сказал полковник. — И врачи говорят, что стреляли с расстояния в два-три метра. Выстрела никто не слышал. Видимо, пистолет был какой-то бесшумный, не нашего образца. К сожалению, Валентин Николаевич всё время без сознания и ничего не может рассказать нам. Я вынужден просить вас изложить на бумаге ваше мнение о возможных причинах катастрофы. Это поможет нам выяснить обстоятельства дела.

 

Глава пятая

Сидя в своем номере гостиницы, Сергей писал выводы для комиссии. С виду он был спокоен. Рука его двигалась слева направо неторопливо, но безостановочно, как будто Сергей писал под диктовку. Чистые, ровные строки с закругленными буквами ложились на широкий лист служебного блокнота.

«…На основании предварительных данных причиной катастрофы послужила повышенная электропроводность воздуха, вызванная хромосферной вспышкой на Солнце. Вспышка наблюдалась в Западной Европе, но в Мезени ввиду пасмурной погоды её не было видно. Однако метеорологическая станция отметила повышенную ионизацию воздуха, о чем было сообщено по телефону в 15 часов 52 минуты, за восемь минут до начала опыта.

Допускаю, что иностранный агент, известный нам под именем Геннадия Васильевича Лузгина, скрыл эту телефонограмму от Валентина Николаевича Новикова, желая вызвать катастрофу, подорвать доверие к нашему изобретению, сорвать возможность снабжения дружественных стран и будущую международную торговлю электричеством.

В первые часы после катастрофы Валентин Новиков был занят ликвидацией её последствий. Прежде всего необходимо было обезопасить местность от излучения атомного реактора, свалившегося с разбитой вышки. Возможно, что в дальнейшем В. Новиков занялся бы расследованием причин катастрофы. Боясь разоблачения, агент стрелял в него и пытался скрыться на самолете.

Так как хромосферные вспышки появляются неожиданно, агент не мог всё это подстроить заранее. Повидимому, он воспользовался благоприятными для себя обстоятельствами».

Как случилось, что шпион пролез в институт? Сергей отложил перо и, сжав голову руками, в десятый раз вспоминал день появления Лузгина. Молодые инженеры, неожиданно поставленные во главе большого дела, только что приняли лабораторию. Всё казалось прекрасным и радостным. Они были счастливы и великодушны. И вот однажды к ним в лабораторию пришел хмурый, болезненный человек, неудачник, опоздавший на полгода. Он утверждал, что, лежа в больнице, высказал идею, такую же, как Новиковы, даже написал об этом в Москву, а потом прочел в газетах об их опытах. Он не претендовал ни на что, только жалобно просил позволить ему принимать участие в работе. Валентин сказал: «Мы не имеем права оттирать его. Он почти автор идеи». Сергей согласился. И отдел кадров не возражал. У мнимого Геннадия Васильевича были безукоризненные документы, возможно добытые преступлением.

«…Будучи руководителем отдельной лаборатории, я отвечаю за проникновение агента в лабораторию. Никаких доводов в своё оправдание привести не могу, готов к суровому наказанию».

Ах, как хотелось Сергею прожить жизнь безупречно! Как хотелось бы за каждый час своей работы отчитываться с гордостью, никогда не краснеть за себя, ничего не скрывать от детей и внуков, с высоко поднятой головой говорить: «Я всегда поступал так, как нужно!»

Сергей всегда был честен, не гонялся за личной славой или за имуществом. Он очень хотел быть по-настоящему полезным человеком. И вот не вышло. С виду пустяк — неуместное великодушие, ошибка, небрежность. Можно сказать: «Со всяким бывает». Но Сергей знает: ему нет оправдания. Человек не всегда имеет право ошибаться. Если вы толкнули прохожего на улице — это неловкость. Извинитесь и идите дальше. Но когда шофер задевает прохожего машиной, его судят за это. Тут извинениями не отделаешься. Если вы уронили пепел и прожгли себе рукав, обругайте себя растяпой и идите в комбинат обслуживания штопать дырку. Но когда вы курите и роняете пепел возле бочки с бензином, вы не растяпа, а преступник.

Сергей ошибся — принял на работу не слишком проверенного человека. Он допустил оплошность, оказался растяпой. Но из-за этого сорвана передача энергии из Мезени, под угрозой жизнь Валентина. И никому, и Сергею в том числе, не нужны жалкие слова о нечаянной небрежности. Не к чему искать оправданий, юлить, вилять, уклоняться, обманывать себя и других. И твердой рукой Сергей пишет на служебном блокноте:

«Я несу ответственность… я готов к суровому наказанию».

Одно смущает Сергея: его накажут и, вероятно, отстранят от работы. Валентин при смерти. В лучшем случае он будет долго лечиться. Кто будет отстаивать дело сейчас, когда оно поставлено под сомнение, когда снова поднимут головы маловеры, те, которые некогда говорили: «Не нужна нам передача энергии без проводов», потом писали: «Ничего не выйдет», а сейчас станут твердить: «Это неэкономно и небезопасно»?

Теперь, как никогда, работа требует не только руководителя, но энтузиаста, горячего защитника, готового жизнь отдать за успех. Если бы только Валентин выздоровел!

И в десятый раз в этот день Сергей снимает телефонную трубку:

— Справочная?.. Как здоровье больного Новикова?.. Что? Кудинова будет делать операцию? Сейчас я приеду. Я хочу с ней поговорить.

Сергей приехал в больницу в половине двенадцатого и несколько часов провел в приемной комнате, шагая из угла в угол. В одном углу висел плакат: «Мухи — источник заразы», в другом углу: «Берегите детей от кори». Шагая от плаката к плакату, Сергей машинально прочел их, выучил наизусть, рассмотрел каждую черточку на лице ребенка, каждый штрих на спинке мухи.

По настоятельной просьбе Сергея дежурный врач — знакомый уже нам старик с острой бородкой — вызвал в приемную Кудинову. Поджидая её, Сергей представлял себе полную высокую седую женщину с большими, сильными руками и озабоченным лицом. Так выглядела женщина-хирург в районной поликлинике в Москве, когда Сергей последний раз лечился там десять лет назад.

Когда Кудинова вошла, Сергей был разочарован и даже возмущен. Оказалось, что ассистентка профессора Бокова молода (ей было не больше двадцати восьми лет) и даже красива. У неё был высокий белый лоб, черные волосы, соболиные блестящие брови. Чернота волос подчеркивала нежный румянец. Всем своим видом Кудинова говорила: «Я знаю, что вы любуетесь мною, а мне до вас дела нет». Это чувствовалось в её походке, прямой спине, горделиво вздернутом подбородке, неподвижном взгляде прямо перед собой.

Сергей заметил также, что Кудинова очень хорошо одета. Из-под белоснежного халата виднелось глухое темнозеленое шелковое платье с кружевным воротником; в ушах висели малахитовые серьги. Его разочарование переросло в беспокойство. Стоит ли доверять жизнь Валентина этой холеной женщине, которая так много думает о своей внешности?

Лечащий врач представил их. Кудинова спросила: «Больной — ваш брат?» Этот привычный вопрос Сергей воспринял сегодня как оскорбление. У Валентина есть двоюродные сестры: Галя, Валя и Нина. Формально для них он брат, а на самом деле Сергей ему ближе, чем Галя, Валя и Нина.

Узнав, что Сергей и Валентин — не братья, Кудинова оставила несвойственную ей мягкость, сказала четко и коротко:

— Положение больного угрожающее. Операция начнется через десять минут. Возможно, мы пойдем на самые решительные и даже рискованные меры.

— Пожалуйста, не рискуйте! — попросил Сергей. — Не забывайте, что Новиков — крупный ученый. Недаром враги хотели отнять его у нас. Подумайте, прежде чем рисковать.

— Боюсь, мне некогда будет советоваться, — холодно ответила Кудинова и ушла, не подавая руки.

Сергей задержал знакомого врача и шепнул ему на ухо:

— Слушайте, доктор, неужели необходимо, чтобы оперировала эта особа? Какой это врач — ни внимания, ни жалости! На операцию надела серьги! Это же артистка какая-то, кинозвезда, а не хирург. Может быть, вы сами будете оперировать? Пусть она консультирует.

Врач хотел похлопать Сергея по плечу, но не дотянулся.

— Друг мой, — ласково сказал он, — не волнуйтесь! Серьги она не надевала — она их не снимала, потому что из театра её привезли на аэродром. Я тоже могу делать операцию, но я рядовой хирург, на все руки мастер, а Кудинова — специалист, артистка, как вы справедливо заметили, когда дело касается полостных операций. Вы же мужчина и крепкий человек. И, как мужчину я вам говорю откровенно: у вашего друга только один шанс на жизнь, и шанс этот — Мария Васильевна Кудинова!.. Сейчас без четверти двенадцать. Позвоните часа через три, и все будет ясно.

Нелегко дались Сергею эти три часа. Он не ушел из больницы и три часа провел в приемной, шагая из угла в угол, от плаката с корью к плакату с мухой, в то время как наверху шла борьба за жизнь Валентина и каждая минута могла окончиться трагически..

В просторной, светлой операционной собрались почти все хирурги Мезенского строительства — пришли посмотреть поучительную операцию. Они пришли заранее и, пока сестры готовили инструменты, с интересом рассматривали аппаратуру Кудиновой: новые портативные электроножи и электроотсосы с крошечными моторчиками, помещающимися в кармане халата; сверкающий никелем насос с двумя поршнями — большим и маленьким — и стеклянные банки с физиологическим раствором и кровью. В одной из них пульсировало человеческое сердце. Это сердце, прилетевшее из Москвы в Мезень, больше всего привлекало внимание врачей.

Валентина принесли в 11 часов 55 минут, и вслед за ним в операционную вошла Кудинова, держа на весу руки с растопыренными пальцами. На лице у неё была марлевая повязка; лоб туго затянут белоснежной косынкой; в промежутке между косынкой и марлей виднелись глянцевито-черные брови и черные глаза.

Она вошла неторопливо и уверенно, как будто все опасения оставила за дверью операционной. Возможно, она играла в спокойствие, как многие врачи, немножко для больного, немножко для окружающих, а больше всего — для самой себя. Врач и генерал должны быть уверены, чтобы их действия и предписания не вызывали ни тени сомнений.

Зрители отступили, очистив полукруг у стола для Кудиновой, её ассистента и сестры. Валентин был без сознания, лежал вялый, с полузакрытыми глазами Нос у него обострился, глаза ввалились, кожа туго натянулась на скулах. Пожалуй, он сам себя не узнал бы, если бы увидел свое отражение на металлическом колпаке рефлекторной лампы…

Ему прикрыли лицо наклонной занавеской, обложили грудь и живот простынями и салфетками, оставив только небольшой квадрат на груди, густо смазанный йодом. ОКудипова взяла в руки нож и, нахмурив брови, прикоснулась к желтой от йода коже. Зрители затаили дыхание. В наступившей тишине слышен был только один звук — мертвящее жужжание электрических моторчиков.

Кудинова, казалось, работала неторопливо, но на самом деле очень проворно. Её гибкие кисти всё время находились в движении. Пока правая рука работала, левая уже тянулась за следующим инструментом. Она порывисто произносила: «Нож… расширитель… тампон… салфетку… зажимы!» И, не оглядываясь, когда сестры вкладывали ей б руку нужный инструмент, резала, расширяла, осушала кровь, закрывала сосуды блестящими, серебряными зажимами…

Она вырезала в груди довольно большой квадрат, откинула лоскут с прилегающими мышцами, словно отворила окошко в грудную полость. Внутри все было затоплено кровью. Сердце билось очень часто, то показывая свою глянцевитую поверхность, то скрываясь в крови. Кудинова осушила кровь и очень ловким, точным движением вывела сердце из грудной клетки. Теперь оно билось у неё на ладони — единственный живой кусок в неподвижном теле Валентина, как бы последнее средоточие жизни.

— Сердечная оболочка порвана, — сказала Кудинова вслух, — сердце не задето, но, вероятно, контужено. Больного ожидают ещё осложнения, неожиданные и неприятные. Он должен будет жить с величайшей осторожностью. В таких обстоятельствах показана радикальная методика профессора Бокова. Но в данном случае мы не хотели применять её без крайней необходимости… Дайте иглодержатель.

Сестра вложила ей в руку держатель с кривой иголкой, похожей на рыбью кость. Кудинова поднесла её к сердцу…

И вдруг сердце остановилось. Оно перестало трепетать, словно не захотело жить у всех на виду. Жизнь ушла.

Это было в 12 часов 26 минут. Кудинова взглянула на часы. Она потратила одну секунду на это движение именно потому, что сейчас секунды решали все. Остановка сердца, прекращение дыхания носит название клинической смерти. Человек уже мертв. Но жизнь вернется к нему, если дыхание и работу сердца врач сумеет восстановить. На всё это отведено пять-шесть минут. Через пять-шесть минут после остановки сердца начинает умирать мозг. Это уже окончательная смерть — неотвратимая. Зная это, Кудинова прежде всего взглянула на часы.

Все врачи видели, что сердце остановилось. Прошелестел единый вздох.

— Адреналин! — потребовала Кудинова.

Адреналин — секрет надпочечной железы — возбуждает сердце. Когда мы волнуемся, в нашей крови — избыток адреналина. Иногда он помогает при остановке сердца: дает нужный толчок.

Не очень твердыми руками молоденькая сестра вручила Кудиновой заранее заготовленный шприц. Кудинова повторила впрыскивание несколько раз, но адреналин не помог. На это ушла одна минута.

В некоторых случаях полезно вливать кровь небольшими порциями в ритме обычной работы сердца. Поступающая кровь толкает сердце, как бы побуждает его начать работу. На вливание ушло полторы минуты. Напрасно!

Иногда помогает прямой массаж сердца: легкое сжатие или поглаживание. Смысл тот же: возбудить сердце, ввести его в привычный темп.

На массаж ушли третья минута и начало четвертой.

Никто не проронил ни слова. Медики молча следили за этой роковой борьбой: Кудинова против смерти один на один. Все лица застыли. Только глаза переходили с рук хирурга на часы и обратно. Старый врач, стоявший у стены справа, вздохнул и опустил голову. Он знал, как часто раненные в сердце кончают жизнь на операционном столе.

Пошла четвертая минута. Это означало, что через три минуты Кудинова может положить инструменты и снять халат, забрызганный кровью. А сам он — лечащий врач — должен будет идти вниз и сообщить страшную правду Сергею, который сейчас, ничего не подозревая, мечется в маленькой приемной, как зверь, запертый в клетку, полный сил и беспомощный.

— Ещё раз адреналин! — сказала Кудинова хрипловато.

А четверть минуты спустя, когда и это впрыскивание не помогло, она метнула быстрый взгляд на часы, на неподвижное сердце и сказала громко:

— Осталось полторы минуты. Откладывать нельзя! Включайте насос, сестра!

Никелированный насос пришел в движение. Большой поршень с чавканьем потянул из сосуда консервированную кровь. Кудинова соединила шланг с аортой. Поворот крана — и кровь горячей струей побежала из резервуара в аорту Валентина. Та же операция производится с главной веной. И все видят, как начинают розоветь неестественно бледное лицо и синеватый кончик носа. А ещё через минуту вздрагивают губы, напрягаются мышцы шеи, как будто Валентин хочет глотнуть, и приоткрытым ртом он втягивает воздух.

Это первый вдох в его новой, возвращенной жизни.

Странные вещи творятся с Валентином: он лежит на столе без дыхания, но живой, а жизнью его заведует никелированный аппарат с двумя поршнями: большим и маленьким, — металлическое электросердце системы профессора Бокова.

В организме человека сердце занимает особое место. Это единственный из внутренних органов, у которого ткани такие же, как у мускулов. Подобно мускулам сердце выполняет главным образом механическую работу — сжимается и разжимается. Именно поэтому создать искусственное сердце неизмеримо легче, чем искусственный желудок, почки или печень.

По существу, сердце — насос, даже двойной насос. Одна половина гонит испорченную кровь в легкие для очистки, другая — чистую кровь в организм для питания клеток и тканей.

Электросердце профессора Бокова представляло собой тоже двойной насос, который черпал кровь и глюкозу из специального резервуара.

Но хотя многие машины сложнее сердца, сердце превосходит любую машину своей прочностью и работоспособностью. Ни одна металлическая машина не способна работать беспрерывно десятки лет без чистки, смазки, без ремонта и проверки, делая зимой и летом, днем и ночью около восьмидесяти движений в минуту. Поэтому блестящее, красивое на взгляд, металлическое электросердце осуществляло вспомогательную задачу — поддерживать жизнь, главным образом жизнь мозга, пока не возьмется за работу отдохнувшее, починенное сердце Валентина.

Хотя Валентин уже дышал сам, в помощь искусственному сердцу работали и искусственные легкие. Они были устроены очень просто: в большую стеклянную банку сверху поступала отработанная кровь, а снизу вдувался кислород. Стекая по кислородной пене, темная кровь очищалась, становилась светлокрасной, обогащалась кислородом, а затем металлическое сердце всасывало её из стеклянных легких и направляло в аорту.

Кудинова получила передышку: аппараты вернули жизнь Валентину, и она могла не торопясь починить сердце, зашить его шелковинкой и вложить в грудную клетку.

Но зашитое сердце не шевелилось, хотя сквозь него беспрерывно текла свежая кровь. Можно было подумать, что оно нарочно дожидалось, пока придет Кудинова, и, истратив последние силы, остановилось, сложило с себя ответственность за жизнь Валентина, передало её врачу.

А в распоряжении Кудиновой были те же самые противоречивые средства — либо возбуждение сердца: нагнетание крови, массаж, адреналин, либо полный покой, в надежде на то, что предоставленное самому себе сердце, отдохнув, по собственному почину возьмется за работу.

Но через сколько минут возьмется? Кудинова знала: это может случиться не скоро. Бывали операции, когда сердце начинало работать через час. В опытах с животными — ещё позже.

«Неужели целый час я буду с тревогой глядеть на сердце и гадать: оживет или не оживет?» — подумала Кудинова.

И всё же она начала с лечения покоем. Всегда лучше, если организм справляется с бедой самостоятельно. Пятнадцать минут она ожидала, держа на весу руки в окровавленных перчатках и поглядывая то на часы, то на сердце, — но сердце Валентина бездействовало.

Кудинова применила массаж… Без успеха.

Адреналин… Впустую.

Крайнее средство — электрический разряд… Никакого результата.

Ещё двадцать минут полного покоя… Сердце лежало недвижно.

Всё чаще слышались сдержанные вздохи врачей. Они понимали Кудинову и сочувствовали ей. Больной, очевидно, безнадежен, но, несмотря ни на что, врач обязан всё снова и снова пытаться спасти его всё теми же не оправдавшими себя средствами. И всё ниже опускал голову добродушный дежурный врач, которому предстояло утешать Сергея.

Кудинова хранила маску спокойствия, но в душе её все кипело. Какая нелепая беспомощность! Упрямое сердце отказывается жить, а она не может заставить его работать, не умеет пустить в ход.

Час уже прошел, начинается второй… Валентин дышит, лицо его порозовело. Но всё это держится на металлическом насосе. А насос работает с присвистом — эта машина не так долговечна, как сердце. Надо бы остановить его и показать механику.

Но это значит остановить жизнь Валентина…

Адреналин! Массаж! Повысить давление!

При повышенном давлении проступает кровь. Значит, Кудинова не всё зашила, есть разрывы внутри.

Но тогда не остается ничего, кроме…

Кудинова берет в руки стеклянную банку, где бьется чужое сердце, единственное сердце, которое бьется спокойно и бесстрастно в этой комнате.

— В сердце больного необратимые изменения, — говорит она вслух. — Я считаю, что его необходимо заменить другим, здоровым сердцем. Это единственный выход.

Много путей связывают сердце с организмом: аорта, которая несет кровь из сердца; полые вены, несущие кровь в сердце; легочные вены и артерия, связывающие сердце с легкими; вены и артерии, снабжающие кровью сердечные мышцы, и, наконец, два главных нерва (не считая второстепенных): один — ускоряющий работу сердца при волнении, усиленной работе или во время болезни, другой — замедляющий. Все эти важные пути Кудинова должна была восстановить, чтобы связать организм Валентина с его новым сердцем. По существу, надо было сделать несколько сложных операций. Из них самой опасной была первая — сращивание аорты.

Чужое сердце хорошо улеглось в груди Валентина; только когда Кудинова взяла его в руки, оно на секунду замерло, как бы испугалось. Но чтобы соединить это сердце с аортой Валентина, нужно было на полминуты прекратить движение крови — лишить питания и сердце и мозг. К счастью, в распоряжении Кудиновой был советский аппарат для сшивания сосудов. Ей не нужно было работать иголкой и ниткой — только вложить кончики сосудов в аппарат, нажать рукоятку, и металлические скобки прочно соединяли разрезанные сосуды.

Так, одна за другой, прошли все нужные операции, в том числе самые сложные — соединение нервов. Впрочем, в отличие от сосудов, которые включались в работу сразу, нервы должны были ещё срастаться много недель.

Всё это заняло около трех часов. Уже в начале четвертого, бросив последний взгляд на ровно бьющееся сердце, Кудинова закрыла грудь тем же лоскутом кожи. Самое тревожное прошло. Она чувствовала себя неимоверно усталой. У неё дрожали руки к колени. Ей очень хотелось присесть хотя бы на минутку…

Но вот наконец шов наложен. Сестра прикладывает марлевую наклейку на желтую кожу.

Валентин лежит с полузакрытыми глазами, дышит еле-еле, но лицо у него розовое, потому что его второе сердце работает отлично, усердно гонит кровь по сшитым венам и артериям.

Кудинова в изнеможении садится на стул.

— Будет жить!.. — говорит она усталым голосом. — Теперь главное — сон. Пусть спит двадцать часов в сутки. Старайтесь не давать снотворных. Темнота, тишина, черные занавески, ковер на полу. Никаких впечатлений, никаких разговоров — сон, сон, сон…

Говоря о сне, она прикрывает веки. У неё слипаются глаза. Из театра её повезли на аэродром; половину ночи она провела в самолете; с утра готовила операцию. Врачи жмут ей руку, но она не слышит поздравлений. Больше всего ей хочется спать.

— Мария Васильевна, вас к телефону!

— Кто там ещё? Когда же можно отдохнуть?

Но в трубке журчит такой родной и близкий голос любимого учителя:

— Маруся, я так волновался за тебя! Мне сказали: всё уже кончено.

— Александр Ильич, всё прекрасно. Ваш метод оправдал себя полностью. Больной будет жить.

— Спасибо, Марусенька, ты настоящий хирург! Теперь отдыхай хорошенько. Обнимаю тебя.

А вокруг неё уже толпятся местные врачи:

— Мария Васильевна, вы должны сделать нам доклад об этой операции!

— Каким образом вы сохраняете сердца?

— Можно ли выписывать их от вас?

— Сколько лет можно прожить со вторым сердцем?

И Кудинова отвечает всем сразу:

— Доклад я прочту. О сердцах расскажу. Жить можно сколько угодно, как с нормальным сердцем. Выписывать от нас нельзя: мы сами получаем сердца из клиники. Храним их в физиологическом растворе. Один изобретатель обещает нам изготовлять заводские сердца — стальные и серебряные с гарантией на два года. Такие сердца были бы доступны всем. Но мы не знаем, сумеет ли он связать свой аппарат с живыми нервами. Пока это только проект, мечта.

— Еще один вопрос, Мария Васильевна! Шесть минут — попрежнему предел? Для нас, практиков, это неудобно. Мы не всегда успеваем приехать за шесть минут. По существу, ваш метод пригоден только для умерших на операционном столе.

— К сожалению, пока ещё шесть минут — предел, — терпеливо отвечает Кудинова. — Конечно, если организм очень силен и смерть наступила внезапно, можно вернуть к жизни и через десять минут. Но часто такие люди возвращаются к жизни с психической болезнью. Нежные клетки мозга уже начинают разрушаться необратимо. Работая без кислорода, они сами себя отравляют. Профессор Янковский из Киева полагал, что этого отравления можно избежать, прекратив работу клеток, как бы заморозив их. В этом направлении у нас работают, но пока что это удается только в клинике.

— Скажите, Мария Васильевна, а можно всё-таки…

— Товарищи, товарищи, дайте отдохнуть нашему гостю!..

Дежурный врач старается оттеснить своих коллег в коридор.

Все возбуждены удачной операцией. Стоя в коридоре, врачи аплодируют. Победа Кудиновой — это их победа, победа медицинского искусства. Теперь даже смерть отступает перед хирургами!

Кудинова остается одна в пустой палате. Наконец-то она может прилечь… Сестра стелет чистую простыню на кожаный диван, спрашивает — не хочет ли доктор поесть. Теперь можно лечь, но Кудинова медлит; она выходит в коридор и заглядывает в соседнюю палату, где окна занавешены черными шторами. Там только один больной. Он тяжело дышит. Лицо его как маска, руки лежат недвижно…

Но Кудинова смотрит на окаменевшее лицо Валентина почти с нежностью. Этому человеку она подарила жизнь.

Он всё начинает сначала. Сейчас он беспомощнее ребенка: он умеет только дышать… Потом у него появятся робкие движения, он начнет шевелиться; позже он научится слышать, видеть, поникать, говорить. Все это произойдет постепенно, как у растущего ребенка, только гораздо быстрее… А потом с постели встанет живой и сильный человек, изобретатель Валентин Новиков, творец каких-то сложных, неведомых Кудиновой конструкций. Жалко будет, если он уйдет и не вспомнит о ней. Интересно бы проследить за его успехами.

И Кудинова с теплотой и гордостью думает о всех своих больных: ученых, колхозниках, рабочих, мужчинах и женщинах, о всех, которым она, как мать, подарит жизнь.

«…Виноват я, и я несу ответственность… Никаких доводов в свое оправдание привести не могу, готов к суровому наказанию».

Вернувшись в гостиницу, Сергей подписал своё заявление, но почему-то сейчас эти слова, написанные с душевной болью несколько часов назад, не казались такими безнадежными. Да, он будет отвечать… но операция сошла благополучно. Он понесет суровое наказание… но Валентин будет работать. Дело не заглохнет — есть кому оставить его, есть кому исправлять и вносить новые предложения. Валентин будет жить. Сколько прекрасного он сделает в своей жизни!

Он, Сергей, будет наказан. Возможно, его отстранят от должности, передадут его работу другому, но он тоже будет жить. Как бы сурово его ни наказали, его никогда не лишат чудесного права быть полезным. Он всегда будет делать дело, будет отвечать за сроки; с него будут требовать качество, спрашивать, почему он медлит; будут стоять над душой, возмущаться недоделками и рвать чертежи из рук. Где бы он ни работал, ему поручат нужное дело, и от него зависит делать это дело как следует…

— Чему же вы улыбаетесь? — спросил полковник, внимательно прочтя заявление Сергея.

— Операция прошла благополучно! — сказал Сергей.

— Вы очень любили вашего друга?

— Да, пожалуй, любил, если это слово обозначает мужскую дружбу. И ещё одно. Я радуюсь за дело. Валентин его не оставит…

Полковник внимательно посмотрел на Сергея и, сложив заявление вдвое, провел несколько раз ногтем по сгибу.

— Вы написали: «Готов к суровому наказанию», — сказал он после длительной паузы. — Правильно, вас нужно наказывать безжалостно! Какой вы руководитель? Вы шляпа, раззява, слепец!.. Столько лет вы работали рядом с врагом, советовались с ним, беседовали, пожимали ему руку и не могли понять, что перед вами не наш человек! У вас есть заслуги, но эти заслуги вы своими руками вручили врагу: «Нате, пользуйтесь, крадите и вредите!» По существу, вас надо снять с работы. Я уже запросил Москву насчет вас.

Сергей побледнел. Ему показалось, что пол качается под его ногами. Он крепко сжал пальцы, чтобы взять себя в руки. Что поделаешь! Он действительно был виноват.

— Я совершенно согласен с вами, товарищ полковник. Кому я должен сдать дела?

— Новый руководитель лаборатории ещё не назначен. Но есть более срочное дело. Прежде всего надо выполнить задание. Мы обещали ток потребителям Средней Азии. Они ждут, подготовили электрическую сеть, нельзя отбирать у них обещанную энергию. До первого мая есть ещё время. Сможете вы восстановить передаточную станцию и своевременно отправить ток?

Сергей не поверил своим ушам:

— Значит… продолжать… мне?

— Тут есть особые обстоятельства, и Москва учла их, — сказал полковник. Теперь он не казался уже таким суровым. — Когда ваш друг выздоровеет, мы разберемся во всех подробностях. Возможно, что Валентин Николаевич сам разоблачил врага. Всё это будет взвешено. А до той поры вам разрешается продолжать дело. Ваша работа будет проверкой. Мы посмотрим, глубоко ли вы поняли свою ошибку. Цените доверие и не злоупотребляйте им.

Выйдя от полковника, Сергей ещё раз позвонил в больницу.

— Больной спит, — ответили ему. — Температура тридцать пять и девять. Дыхание слабое… Но сердце бьется. Все будет в порядке.

Сергей с облегчением вздохнул полной грудью… Сердце бьется… Впереди долгие годы. Ещё можно работать, думать, ещё можно принести пользу родной стране, исправить ошибку, довести дело до конца.

Жизнь продолжается. Сердце бьется.

 

Валентин Иванов

Повести древних лет

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Глава первая

Одинец с размаху бросился в болото. Сильный и ловкий парень метко кидал с кочки на кочку тяжелое, но послушное тело.

Вдруг он почувствовал, что нога ушла в пустоту, — на бегу не отличишь рыхлого, одетого мхом пня от матерой кочки! Ему вода пришлась лишь по пояс, хотя другому хватило бы и по грудь. Он рванулся, выскочил наконец-то на твердую землю и только тут посмотрел назад.

Трое вершников, нахлестывая коней, спешили к болоту. На краю они остановились. Переговариваются.

Прячась за землю, солнце посылало светлые стрелы прямо в глаза Одинцу. Он закрылся ладонью и рассматривал вершников. Двое были свои, городские ротники, посланные, как видно, старшинами для поимки парня. Третий — чужак, в котором Одинец узнал молодого нурманна.

Нынче парень встретил на улице трех нурманнских гостей-купцов. Пожилой нурманн столкнул Одинца с дороги. Улица широка, иди, куда тебе надо. А позабавиться хочешь — давай. Ещё кто кого покрепче пнет! Нурманн больно рванул Одинца за бороду. Парень третье лето растил на лице «первую мужскую честь». Тут схватились уж не для удали, не в шутку. Нурманн вцепился Одинцу в горло, как клещами, и оба повалились на мостовую. Одинец вырвался и всей силой разгоревшейся злости хватил обидчика кулаком по лбу. Затылок нурманна пришелся на мостовой клади, и его голова, как глиняный горшок, треснула между жесткой древесиной и тяжелым, как молот, кулаком могучего парня.

Неимущего убийцу-головника ждет горчайшая из всех бед. Рабом будешь жить, рабом вздохнешь последний раз. Этот-то страх и гнал Одинца, как кровожадно неотвязная гончая гонит робкого зайца.

Одинец узнал нурманна: то был один из тех трех, которые ему так не к добру перешли дорогу в Новгороде. К седлу нурманна длинным ремнем был привязан громадный — с хорошего барана — лохматый пес.

Если молодой нурманн был родович убитого, то он, по Правде, мог взять, как местьник, жизнь Одинца.

Нурманн разрезал затянувшийся узел ремня на шее пса, ухватил его за высокий загривок и принялся свободной рукой драть против шерсти. Потом он показал на Одинца и заревел, как леший:

— Ы-а! У-гу!

Пес рванулся. Не разбирая места, он взбивал брызги и на глубоких местах скрывался за вейником.

С тоской оглянулся затравленный парень. Ни камня, ни дубины! Но он тут же опомнился и сунул руку за голенище полного воды сапога. Не отрывая глаз от пса, он нащупал резную костяную рукоятку и выпрямился, зажав нож в кулаке. В обухе клинок был толщиной в полпальца, а к лезвию гладко спущен. Одинец сам его отковывал и калил.

Облепленный мокрой шерстью, с вставшей по хребту жесткой кабаньей щетиной, пес выскочил из болота и, как немой, бросился на парня. За болотом молодой нурманн опять завыл и засвистал. Одинец прыгнул в сторону, извернулся, как в кулачном бою, левой рукой на лету подхватил пса снизу за челюсть, а правой ударил ножом со всей силой.

Ему показалось, что нож ощутил на миг сопротивление, но затем железо ушло легко, как в воду, до самого кулака. Вцепившись в челюсть, Одинец швырнул пса от себя и одновременно вырвал нож. Пес рухнул.

Парень придавил ногой тушу в бурой шерсти и торжествующе поднял руку. Разгоряченный схваткой и своей победой, он успел всё позабыть. Он наклонился, вытер клинок о шерсть пса.

Ошибка! Не следовало бы спускать глаз с того берега болота. Он услышал знакомый звук спущенной тетивы, но поздно. В левое бедро впилась стрела. Одинец рванул за толстое древко, и стрела оказалась в руке. Дерево было окрашено красным, а оперение — черным. Нурманны любят черное с красным.

Нурманн опять гнул лук. Одинец ловил миг, когда правая рука стрелка дернется назад, а нурманн, желая обмануть, медлил.

Одинец скакнул влево и сам обманул нурманна, вызвав стрелу в пустое место. Но и нурманн был не так прост. Он держал запасную стрелу в зубах, и она скользнула над плечом парня.

После шестого раза нурманн пожалел зря бросать стрелы и залез на коня. А один из ротников заехал, насколько мог, в болото и закричал, приставив ладони ко рту:

— Остаешься без огня! Без угла!

Это — изгнание. По Новгородской Правде, тот, кто не подчинялся ей, ставился вне закона, и никто не смел давать ему пристанище.

«Лучше мне пропасть в лесах, как собаке, чем в рабы продану быть», — думал Одинец.

Солнце уже запало на землю. На краю, за оврагами, из Города поднимались дымки. Всадники повернули коней. По болоту потянулся туман.

Ветер утих. Одинец слышал, как в Городе стучали в била. Скоро затворят ворота в городском тыне. Об этом воротные стороны предупреждали гулкими ударами колотушек по звонким дубовым доскам, которые висели на плотных плетеных ремнях.

Сердце парня сжалось горькой тоской. Пока его гнали, он не думал. Теперь же остался один, как выгнанная, худая собака…

Он всё ещё держал стрелу в руке. Он заметил, что на ней нет наконечника. Железо, слабо прикрепленное к дереву, осталось в теле.

Одинец собрал воткнутые в землю нурманнские стрелы и повернулся спиной к Городу.

Сгоряча он забыл о ране. Бедро начало мозжить и напомнило о себе. Парень нащупал рану. Наконечник засел глубоко — и не захватить его ногтями. Чтобы достать железо, жди света.

За можжевельником пошел редкий кряжистый дуб со ступенями крепких грибов на стволах. Совсем стемнело. Потянул ветерок, тревожно зашуршали уже подсушенные первыми заморозками жесткие дубовые листья. Железо в бедре мешало крепко наступить на левую ногу.

Одинец прошел дубы и уходил всё глубже в сосновый бор, пока не выбрался на поляну. В середине чернели две высокие сосны, росшие от одного корня. Одинец нащупал глубокую дуплистую щель между стволами и выгреб набившиеся в неёшишки.

Изгнанник проснулся с первым светом. Ночной заморозок подернул поляну зябким инеем. Ноги в мокрых сапогах так окоченели, что Одинец не чувствовал пальцев. Он шевельнулся — боль в бедре напомнила о нурманнской стреле. Он с трудом встал на колени и одеревеневшими пальцами расстегнул пряжку пояса, стягивавшего кожаный кафтан. Шитые из льняной пестрядки штаны держались узким ремешком. В том месте, куда ударила стрела, пестрядь одубела от крови и прилипла к телу.

Сама ранка была маленькая, но за ночь мясо вспухло и затвердело. Опухоль вздула бедро, а самую дырку совсем затянуло. Железо спряталось глубоко, а знать о себе давало, стучалось в кость. Если что в теле застряло, нужно сразу тащить или уж ждать, когда само мясо его начнет выталкивать…

Небо высокое и чистое — без облачка. Быть и сегодня погожему, теплому дню.

Куда же теперь деваться? Лес добрый: накормит, напоит, спать положит. Только без припаса, без нужной снасти не возьмешь лесное богатство. Нож есть — и то добро.

Одинец снял сапоги, размотал длинные мокрые полотнища портянок, стащил кафтан и рубаху. От холода на парне вся кожа пошла пупырышками, как у щипаного гуся. Прикрыл кафтаном голое тело.

Рубаха была длинная, по колено, шитая из целого куска толстой льняной ткани одним передним швом, наверху с дырой для головы. Было нетрудно зацепить крепкую льняную нить и вытянуть во всю длину. Одинец натаскал из подола пучок ниток.

Сирота, с раннего детства жил он в учениках-работниках у знатного в Городе мстера Верещаги и учился всему железному делу. И как железо из руды варить, и как ковать ножи, копейные, рогатинные и стрелочные насадки-наконечники, гвозди гнуть, делать топоры, долотья, шилья, иглы, тесла, заступы, сошники и всю прочую воинскую, домашнюю и ловецкую снасть. Во всём Одинец уже был мастер. Не давалось одно, последнее и хитрое умельство: не мог он собрать по ровным кольцам, одно к одному, малыми молотами железную боевую рубаху-кольчугу. Верещага говорил, что парню мешает медвежья сила, от которой в руке Одинца лучше играл большой молот, чем малый, да ещё — дурь в голове.

Дурь дурью, зато калить железо парень умел по-настоящему. Верещага своего умельства не держал в тайне, а у Одинца хватало ума, чтоб все и понять и запомнить.

Верещага строг, у него всякая вина виновата. И укорял он ученика, и за волосы трепал, и по спине чем придется попадало. Учил: «Старайся, дурень, сдай кольчугу на пробу — выйдешь полным мастером».

Одинец без обиды терпел трепку и колотушки. И вправду, плохо ли быть мастером и выпросить у Верещаги в жены дочку Заренку? Отдаст — земно поклонится, а не отдаст — убежит с ней. Решил Одинец сделать кольчугу за зиму, до первой воды. А теперь он остался ни при чем. Из Города его выгнала нежданная беда. Не видеть ему ни Верещаги, ни девушки.

Размышляя, он сучил в ладонях нитки и свивал одну с другой. Навил несколько прядок, отскоблил от ствола сосны кусочек смолы, размягчил его теплом руки и скатал со смолой заготовленные прядки. Получилась веревочка, плотная и крепкая, как оленья жилка. На концах Одинец сделал по петле.

Цепляясь за сосну, он поднялся. Трудно ходить. Ступишь — и в ноге боль бьет в колено и ступню, поднимается до пояса. Он кое-как добрел до холмика, лег грудью, набрал вялых брусничных ягод и набил себе рот. Мшистый холмик оказался вблизи диким камнем, выросшим из земли. За камнем открылась глубокая яма, налитая свежей водой.

Одинца ломала лихорадка, он пил жадно и много. За камнем теснился густой орешник. Одинец вырезал несколько толстых стволиков, нарвал охапку тонких веток и потащился обратно к двойной сосне, как домой. Там он уселся на обжитом месте, ошкурил самый толстый стволик, острогал и к концам стесал заболонь. Он работал через силу, а всё же лук скоро поспел. Дерево сырое и слабое, ни вдаль не годится стрелять, ни крупного зверя не убьешь, вблизи лишь… Одинец натыкал кругом себя орешниковых веток и затаился за ними. Не то спал, не то грезил наяву.

В чащах порхали рябчики, перелетали добрые птицы дятлы, пестря черно-белым пером. Веверица-белочка взбежала по сосне, завозилась в сучьях и сронила-бросила в человека старую шишку. Глупая синица-щебетуха слетела на воткнутую Одинцом ветку, закачалась и завертела носатой головкой — не понимает, что или кто это сидит под соснами…

Грубо и громко захлопали крылья черного лесного петуха, глухого борового тетерева, который где-то сорвался с дерева. С утра Одинец рассмотрел на поляне глухариный помет. Здоровенная птица свалилась на брусничный холмик, огляделась и принялась жировать. Охотник выждал, пока глухарь не показал хвост, и выпустил тяжелую полутора аршинную стрелу.

 

Глава вторая

В Детинце били по воловьей коже, созывая людство на вече. Затянутая желтой выделанной кожей широченная бадья из дубовых клепок, стянутых железными обручами, стояла наверху высокой башни Детинца. Двое бирючей раз за разом взмахивали деревянными молотами на длинных рукоятках.

Хозяева выходили из домов, низко кланяясь дверям, чтобы не разбить лоб о притолоку. Гремели калитными кованого железа кольцами и из своих дворов, мощенных сосновыми пластинами, плахами и тесаными бревнами, выбирались на общие улицы. На улицах чисто и твердо, улицы, как и дворы, мощены деревянными кладями. По ним всегда удобно и ходить и ездить.

На улицах люди останавливались и перекликались с соседями. На вече собираются по своему ряду и стоят не зряшней толпой, а по улицам. Между собой улиц нельзя путать, а самим улицам следует расставляться по городским концам. Улице стоять за своим уличанским старшиной, под общим старшиной каждого городского конца. На вече у всех хозяев равное место. Так навечно положено по коренной Правде-закону, на том стоит Город, как на скале.

Так пошло ещё со старого города Славенска. Один за всех обязан стоять всей своей силой и достоянием, и за него все так же стоят. Нет и не будет различия между людьми, будь они рода славяно-русского, кривичи, дреговичи, радимичи, или меряне, или чудины, или весяне, или печерины, югрины и другие. Нет голоса закупу, который продался за долг, пока он не отработается. Нет голоса тому, кто нарушил Правду, как и купленным рабам, которых нурманнские гости-купцы привозят па торг. А вольные люди все равны.

Боярин Ставр, старшина Славенского конца, чинно шел, будто плыл, со своего двора. С ним приказчики и наемные работники — захребетники и подсуседники.

Боярин Ставр красив и строг лицом, борода и усы короткие, подстриженные, а щеки бритые. Его догнал железокузнец Верещага, староста Щитной улицы Славенского конца.

На груди Верещаги лежит лопатой густая черная борода. Он в усменном, кожаном кафтане, без шапки. Длинные, по плечи, волосы, чтобы не мешали в работе, стянуты узким ремешком-кольцом. Верещага, как видно, оторвался прямо от работы. Время теплое, а на кузнеце надеты валенные из овечьей шерсти сапоги, чтобы не попалить ноги при огненной работе.

За Верещагой шла куча народа куда больше, чем за Ставром. Чуть ли не весь его двор. Пятеро сыновей, трое младших братьев, племянников больше десятка, ученики, подмастерья, работники. Народ почти всё крупный и дюжий, если не ростом, то плечами и грудью. С мужчинами шли и женщины. Средь них младшая Верещагина дочь Заренка. Она обликом в отца, черные косы, огневые глаза. Нынче девушка провожает свою пятнадцатую осень, а минет зима — и Заренка будет встречать шестнадцатую весну.

Внутренняя городская крепость Детинец сидела на высоком месте. Дечинцевский тын высился аршин на двенадцать — в четыре человеческих роста. Снаружи был ров с переброшенными через него мостиками к воротам.

Тын строился из отборных, ровных сосновых и еловых лесин, которые зарывались в землю почти на треть всей своей длины. Брёвна так плотно пригонялись, что между ними не было прозора. А был бы прозор — всё равно ничего не увидишь. За первым рядом, отступя шага на два, забивался второй, за ним — третий и четвертый. Междурядья были доверху заполнены землей. Поверху легла широкая сторожевая дорога, прикрытая зубцами и щитами, чтобы снизу было нельзя сбить ратников ни стрелой, ни камнем. Такой тын трудно сломать, а зажечь почти невозможно, разве только греческим огнём.

Город стоит крепко. На своем языке нурманнские гости-купцы называют Новгород Хольмгардом, что значит Высокий, попросту сказать — неприступный город.

Под Детинцем оставлена свободная от постройки широкая площадь — торговище. Здесь все новгородцы встречаются друг с другом и с иноземными купцами для купли, продажи, обмена. В торговище улицы вливаются, как весной ручьи талых вод в Ильмень.

Иноземные купцы держали в Новгороде собственные гостиные дворы. Там гости и жили, там и хранили свои и купленные товары. Большая часть иноземных дворов выходила на торговище.

Собрался народ, и смолкло било. По известным заранее местам люди расставились по торговищу за своими уличанскими старшинами. Кончанские старшины вышли на середину. Набольший из них — Ставр-боярин, старшина Славенского конца.

Ставр поднял дубец, и говор утих. Старшина объявил людству, что сильно жалуются нурманнские гости, а на что — то скажут сами.

Их было десятка три, в длинных, почти до пят, плащах черного и зеленого сукна с горностаевыми оторочками. Иные — в железных шлемах.

Они подошли рядами к Ставру и подняли руки в знак приветствия. За ними двое рабов тащили длинные носилки под холстиной. Поднесли их к Ставру и откинули полотно с покойника, чтобы все могли увидеть — не праздно жалуются нурманны.

Убитый был мужчина большого роста, а лежа казался ещё большим. Длинная борода и длинные волосы отливали огненно-рыжим цветом и были склеены запекшейся кровью.

Старший нурманн заговорил громко и по-русски. Он рассказал, что убитый звался Гольдульфом Могучим, имел много земель и рабов, владел двумя морскими большими лодьями-драккарами, был ярлом — князем и что все его почитали.

Он был знаменитого рода Юнглингов. Те Юнглинги ведут себя от бога Вотана, владыки небесного царства Азгарда. Кровь Юнглингов выше крови всех других людей, которые есть и которые будут…

Новгородцы слушали терпеливо. Нурманны любят и умеют красно поговорить. Слыхали новгородцы и про Вотана и про Юнглингов. Всяк кулик своё болото хвалит. Однако у вотанских детей голова не крепче, чем у других. Плохое дело — вот он, покойник-то.

Староста нурманнов от имени всех нурманнов требовал, чтобы убийцу поймали и выдали. По своему обычаю, нурманны сожгут убийцу на погребальном костре ярла Гольдульфа. Так убийца примет за кровь Юнглинга Гольдульфа на земле заслуженную кару.

Ишь чего захотел! Зароптал народ. Нет в Новгороде такого закона, чтобы людей живьем жечь. Ставр позвал:

— Верещага! Головник Одинец с твоей улицы и у тебя живет в захребетниках.

— Вышло худое дело, — начал слово Верещага. — Велики и обильны новгородские земли, новгородские люди славны, Новгородская Правда крепка честным и строгим судом. Коль не будет порядка, коль вина пройдет без кары, земли стоять не будут. Судить же мы будем по нашей Правде, а не иноземным обычаем.

Вызвали видоков. Видоки рассказали, как Гольдульф шел по Кончанской улице и, встретив Одинца, того сильно толкнул. Был Гольдульф будто бы пьян, но на ногах стоял крепко. Они оба задрались, но без оружия. Одинец лежачего Гольдульфа кулаком по лбу. А держал ли что в кулаке парень или не держал, этого видоки не заметили.

Другие видоки показали, что парень Одинец был быстрого, непокорного и смелого нрава. Из юношей он недавно вышел, однако уже считался по городу в хороших кулачных бойцах. А с умыслом ли убил Гольдульфа или без умысла, того не знают.

Работники, которых посылали за Одинцом, рассказали, как они его ловили и как он в лес ушел.

Боярин Ставр принадлежал к числу самых богатых новгородских купцов. Он получил большое именье от отца и сумел богатство ещё умножить. Ставру приходилось сплывать по Волхову в Нево-озеро, по Нево-реке — в Варяжское море и морем — в знаменитый город Скирингссал. В Скирингссале собирались купцы со всего света. Как и другие новгородцы, Ставр без опаски пускался в далекие, но прибыльные путешествия. В Новгороде и в пригородах постоянно гостили нурманнские и другие купцы. Они были как бы заложниками за новгородцев, которых забирали в чужие земли.

Ставр знал, что нурманны правильно, по своему закону требуют выдачи Одинца. Чего бы тут спорить! Гольдульф был видным и знатным человеком, а Одинец хоть и вольный, но простолюдин, без рода, без имения. Мало ли таких молодых парней! Однако же нет в Новгородской Правде такого закона, чтобы можно было выполнить желание нурманнов. Ставр дорожил дружбой нурманнов, знал, что они злопамятны и мстительны, могут и на него затаить злобу. Если бы можно было решить суд без народа… И где его возьмешь, Одинца?..

Боярин задумался, оперся на дубец и пошатнулся. Свои подхватили Ставра под руки, и он сказал тихим голосом:

— Мне неможется. Не то горячка, не то лихоманка напала. Домой ведите.

Боярина бережно увели, а он голову опустил, будто сама не держится.

Старшим после Ставра остался на вече Гюрята, старшина Плотнического конца. У Гюряты в Городе хороший двор, и людство его уважает. Гюрята не купец, а знатный огнищанин. У него за Городом на день пути заложены огнища, расчищенные палом от леса и удобные для пашней и пастбищ.

Гюрята имел большие достатки и держал много работников. А видом и жизнью был прост, не то что Ставр. И на вече Гюрята пришел в простом усменном кафтане, валеной шапке и в конских сапогах. Он не стал тянуть дело:

— Признаете ли, что молодой парень Одинец, и никто другой, лишил жизни этого нурманнского гостя Гольдульфа?

— Признаем! — ответило людство.

Если люди признали, то старшина обязан тут же объявить приговор. Знает закон Гюрята, ему думать нечего.

— Нурманны у себя по-своему судят, нам к ним не вступать, и им к нам не мешаться. По нашей Правде судить будем. Нурманнам взять с Одинца пятнадцать фунтов серебра. А как он сам сбежал и как нет у него ни двора, ни прочего владения, то нурманнам не быть в накладе. Головник — из Славенского конца. Славенскому же концу из своей казны за него платить нурманнам, чтобы им не было обидно. Сам Одинец из Города изгоняется, пока долг не отдаст. Правильный ли суд? Принимаете ли?

— Принимаем! — закричали люди.

За криком не было слышно, как в голос зарыдала Верещагина дочь Заренка.

Гюрята продолжал:

— Коли нурманны захотят убитого в свою землю везти, им от Славенского конца будет дана дубовая колода и цеженого меда сколько нужно, чтобы тело залить и довезти в целости. Коли захотят здесь захоронить, им место отводится, и Славенский конец для костра дров подвезет сколько нужно. А цена всего — опять на Одинца.

С тем людство и разошлось с судного веча-одрины. Общее дело решили — пора и к своему, зря времени не теряя.

 

Глава третья

Знатный железокузнец Верещага живет на Щитной улице, ближе к речному берегу, чем к Детинцу. Верещага давно правит старшинство своей улицы.

Двор у него большой. Хозяин не выделил женатых сыновей, держит их при себе, как и двух старших дочерей с мужьями. Только одну на сторону отдал.

Владение Верещаги обнесено высоким забором из получетвертного горбыля по дубовым столбам. Войдя во двор, сразу и не поймешь, где что находится: двери, крытые переходы, крыльца. Оконца малые, затянутые бычьим пузырем. Но в иных частые переплеты заполнены кусочками тонкой слюды. В холодных клетях для света прорублены узкие щели, а где и все стены глухие. Нужен свет — можно и двери распахнуть. Оконные наличники в красивой резьбе: уголки, крестики, дырочки, полумесяцы — деревянное кружево.

По возвращении с судного веча Заренка так спряталась, что мать её насилу нашла. Хозяйка Верещаги родом чудинка. Она высокого роста, под стать мужу. Лицом белая, сероглазая, волосы льняные. Верещага от роду черноволосый, его лицо и руки навек темны от угля и железа. Муж и жена рядом — как ночь и день, а живут ладно, душа в душу.

Заренка забилась в теплой избе за родительскую кровать и натащила на себя меховую рухлядь. Раскопала мать. Лежит девушка, дышит часто; слез нет, а плакать хочется.

— Ой, матынька, — шепчет она, — горько мне! Навечно его из города выгнали, навечно нас разлучили!..

Мать легла на постель, притянула дочку, баюкает её как дитя, утешает:

— Ты моя малая, ты моя неразумная, не один есть на свете такой парень, как Одинец, мы ещё лучшего тебе найдем.

Самой же до слез жаль дочь, жаль пылкого и быстрого девичьего сердца, которое сразу не вылечишь никаким словом, никаким убеждением.

А дочь жмется к матери, просит:

— Помоли тятю! Он всё может, чего ни захочет…

Легко сказать, а как сделать? Заренка — последнее дитя, самое любимое отцом. Ох, худо!.. А о чем отца молить? Сделанного назад не вернешь, нурманна не поднимешь, чтоб ему на свет не родиться было, окаянному…

Верещагина хозяйка Светланка не любит нурманнов: у них что купец, то и боец-разбойник. Кто же не знает, что повсюду творят дикие нурманны во всех землях! Они если и с товарами придут для торга, то сами только и разглядывают, не сподручнее ли невзначай напасть и силой барыш взять, а не торгом. В Городе и в новгородских пригородах нурманны тихие, знают новгородскую силу. А дальше, во всех землях, по варяжскому берегу и другим — всюду, куда можно приплыть на лодьях (дракар) и в земли подняться по рекам, нурманны хуже черной чумы. Они, ничем не брезгая, грабят именье, бьют старых, а молодых ловят в рабство.

Светланка была малой девочкой, когда на их село напали нурманны. Мало кто уцелел. После того отец Светланки бросил пепелище и ушел в Новгород. И этот ярл-князь Гольдульф был такой же разбойный купец. Две морские лодьи имел, как про него сказал нурманнский торговый староста. Немало зла наделал людям Гольдульф. Мать не может признаться дочери, что ей самой Одинец милее сделался после того, как разбил нурманнскую голову. Но как и парню и дочери помочь?

За думами и утешениями хозяйка чуть было не пропустила свой час. Хорошо, что меньшая сноха спохватилась. Вбежала и зовет:

— Маменька, не время ли мужиков к столу кричать?

Светланка выскочила во двор и видит по солнышку — уже пришла пора.

Столы длинные и узкие, поставлены в два ряда. С одной стороны к ним вплотную приставлен малый стол — для хозяина и его старшего сына. Остальные домочадцы садятся на скамьи, как кому вздумается. Женщины с мужиками вместе не едят, им не до того. Пока одни по дворам скликают мужиков, другие расставляют миски, по одной на четверых, раскладывают горками хлеб, резанный на ломти, и бросают ложки. В мисках дымится горячее варево из мяса, капусты и других кореньев.

Голодные мужики собираются быстро, чуть не бегом, садятся, разбирают ложки и ждут, краем глаза следя за хозяином, когда он к своей миске протянет ложку. Тут же все разом берутся. Едят без спешки, однако и отставать друг от друга тоже не приличествует.

За первым блюдом хозяйки без перерыва подают второе: крошенную ножами вареную говядину, или баранину, или свинину, или дичину, которые варились для горячего. За вторым блюдом следует третье — каша.

Как всегда, утоляя первый голод, мужики ели горячее молча. За вторым блюдом заговорили и мужики и женщины. Об одном речь: об Одинце, который ещё вчера здесь сидел, за общим столом. Никто его не хулит — все жалеют. Такой шум поднялся, что Верещага не утерпел, прикрикнул. Заренка стояла, прижавшись к теплой печи, и не сводила глаз с отца.

За третьим блюдом хозяйки начали поторапливать тех мужиков, которые отстали от других, но не могут от миски оторваться, хотя уже чуть дышат. Пусть едят, не жалко. Но женщинам самим хочется скорее сесть за стол. Они тоже с утра голодны. От душистого запаха горячего, от каши с только что давленным зеленым льняным маслом у них слюнки текут. Пора мужикам от стола да из избы, чтобы дать свободу хозяйкам с малыми детьми.

Заренка к отцу молча приласкалась, как полевая повилика. А Светланка прямо спросила:

— Как же мы теперь будем с Одинцом?

Верещаге не понравилось, нахмурился. Ему и самому Одинец был люб, но теперь ничего не поделаешь. Добро ещё, что парень живой и на свободе остался, а в Город ему хода не будет. Он должен Городу пятнадцать фунтов серебра. Где же ему их взять?

Заренка Шепчет:

— А ты, тятенька, его выкупи! Выкупи, родимый!..

Верещага рассердился и даже отвел от себя рукой дочь:

— Эк придумала! Где же я такое место серебра возьму?

Горько заплакала Заренка. Отцовское сердце, как воск, тает от дочерних слез.

— Опомнись, доченька… — сказал Верещага.

Заренка вскипела, слезы пропали:

— Коли так, я за ним побегу, найду его и с ним ещё дальше уйду!

Ох уж вы, детушки! Малы вы — и заботы малые. Подросли — и заботы выросли. Не знает Верещага, что делать с дочерью — не то сердиться, не то ласкать. Подумал он, что пора бы девушку отдать замуж, но ничего не сказал, только покачал головой и пошел из избы.

Под могилу убитого нурманнского ярла Гольдульфа Город отвел место часах в двух хода от городского тына. Хорошее место, видное, на ильменском берегу, чтобы покойнику было свободно.

Носилки с Гольдульфом везли четверо коротко остриженных рабов с железными ошейниками, одетых в грязные льняные кафтаны. И ещё пятерых рабов, связанных сыромятными ремнями, нурманны гнали с собой.

Они двигались воинским строем, кабаньей головой. В первом ряду двое, за ними трое, потом четверо. В каждом ряду прибавлялся один боец — до десятка. Потом строй убавлялся по одному человеку и заканчивался, как впереди, двумя бойцами.

Посторонних не было никого. Нурманны не любят, чтоб на их похоронные обряды смотрели чужие.

Новгородские старшины сдержали слово. Березовые, сосновые и еловые стволы, очищенные от сучьев, были сложены костром. Он возвышался, как холм, на три человеческих роста и шагов на сорок в окружности. Для подтопки были готовы колотая щепа и береста.

Все нурманны, кто находился в то время в Новгороде, пришли на похороны ярла Гольдульфа. Собралось до полутора сотен. Они встали перед костром полукругом.

Друг и торговый товарищ Гольдульфа ярл Агмунд, владетель фиорда Хуммербакон, сбросил с носилок покрывало и посадил мертвеца, чтобы он видел всех и его видели все.

Владетель фиорда Сноттегамн ярл Свибрагер, славившийся как скальд, певец — хранитель преданий, протянул руки к Гольдульфу и запел:

— Дети Вотана, слушайте песнь, слушайте слова, Вотан с нами!.. Сильные Норны и воля Вотана измерили меру нам и дней и часов. Избегнуть судьбины никто не старайся, урочное время нам только дано…

Скальд умолчал о битвах, в которых участвовал Гольдульф, о добыче, которую он захватывал, о богатстве, скопленном мечом и торговлей. Что во всём этом, когда Вотан отказал Гольдульфу в достойной смерти, не дал ему лечь в сражении! Свибрагер не мог воспеть смерть Гольдульфа и, напоминая холодному трупу о непреложности судьбы, которой боятся даже боги, он утешал ярла, убитого кулаком новгородского простолюдина:

— Тайны не скрою от храброго мужа, что пользы не будет бороться с судьбою.

Перед носилками поставили на колени связанного раба, молодого, светловолосого, сильного. Свибрагер вцепился в короткие волосы раба, поднял его опущенную голову и закричал:

— Смотри, могущественный Гольдульф! Вот твой убийца! Вот русский Одинец! Насладись его кровью!

Свибрагер проткнул острым толстым мечом шею нареченного Одинца. Кровь хлынула на труп.

Гольдульф бесстрастно смотрел тусклыми мертвыми глазами на ярла-скальда, который зарезал с теми же словами и второго раба.

Но Агмунд, который поддерживал труп ярла, воскликнул:

— Гольдульф принял жертвы и узнал убийцу! Смотрите, рана на голове ярла сделалась влажной!

Кровью трех последних рабов окропили костер, чтобы она поднялась в Валгаллу с Гольдульфом. Великий Вотан любит запах человеческой крови. Гольдульфа на черном суконном плаще подняли на костер. Рядом с ярлом положили его оружие, в ногах — тела зарезанных рабов.

Снизу побежали огоньки и взвились наверх в черном и сером дыме. Солнышко заслонилось от нурманнов густым дымным облаком.

Дерево шипело и трещало и вдруг разом вспыхнуло. Так яро забушевал желто-красный огонь, так принялся палить, что нурманны прикрыли лица и отступили от костра.

…Огонь допылал, костер рассыпался пеплом. Нурманны дружно взялись за работу и набросали высокий, крутой холм. В нем навечно, до конца мира, должен сохраняться пепел сожженных тел.

День пошел на вторую половину, небо опустело от птиц. В воздухе на легких паутинах плыли по своим невидимым дорожкам легонькие, маленькие паучки. Нурманны шли вразброд и глядели на город.

Хороший город. Ни у самих нурманнов, ни у свеев, ни у датчан, фризонов, валландцев, саксов, бриттов и англов нет таких городов. Между собой нурманны называют русскую страну богатой Гардарикой, страной городов.

Через этот город идет торговая дорога к грекам. Тот, кто завладеет им, будет господином дороги.

Одинец уже третий день сидел на лесной поляне под двумя сросшимися соснами. Не хуже, чем цепь прикованного к столбу дворового медведя, держала парня рана в бедре. Он не мог ступить на ногу. Бедро раздулось, и там, где застряло железо от нурманнской стрелы, поднялась шишка величиной с кулак.

Он не был голоден. Ему удалось сбить ещё одного борового петуха-глухаря, но он и первого не доел.

Последнюю ночь рана не дала спать. Он истомился, пожелтел, ослабел. Зато шишка вздулась острием и на ощупь сделалась мягче.

Одинец наточил нож об огниво, направил на поле кожаного кафтана. Попробовал ногтем — остёр.

Он уселся поудобнее, нацелился и разрезал нарыв вдоль. Разрезал — и белого света не взвидел. В глазах стало темно, и не будь за его спиной сосны, он повалился бы навзничь.

Опомнившись, он обеими руками надавил. Из раны ещё сильнее хлынуло, боль стала ещё злее. Он стиснул зубы. Не чувствуя, как по лбу потек пот, он залез пальцами в рану, достал до железа, впился ногтями и потянул.

Точно живую кость сам из себя тащил. От боли и от злости он завыл, но тащил:

— Врешь! Я тебя дойду!..

И железо — в руке. Сразу сделалось легко, и боли почти нет. Он промыл рану холодной водой. Как хорошо!..

Ему так захотелось есть, будто бы он век ничего не ел. Он доел остатки первого глухаря, прикончил второго. Сгрыз все кости, запивая водой из туеска.

Он рассматривал наконечник нурманнской стрелы. Такой же, как обычно. А это что? Так это же собственная Одинцова мета! Это он ковал этот наконечник у Верещаги для продажи. Мета его: буквица «О», первая его имени.

И смешно и досадно Одинцу. Твоим добром тебе и челом! Чтоб пусто было нурманну: он нарочно не закрепил наконечник.

Одинец бросил железо, которое так чудно к нему вернулось, сполз пониже и вытянулся. Он закрыл глаза — и перед ним хлынули, как с расшитого полотенца, маленькие-маленькие человечки, смешались, закрутились и разбежались перед Верещагиными воротами на Щитной улице. А он будто входит во двор — и Заренка перед ним.

— Где ты был, непутевый? Где шатался? — так и жжет его в самое сердце огневыми глазами.

 

Глава четвертая

Когда Одинец очнулся, он не сразу понял, сколько времени спал — час, день или неделю. И не тотчас вспомнил, как в лес попал и почему.

Вдруг шилом кольнуло в сердце. Он встал. Нога чуть болит и не мешает. Другая боль пришла.

Стосковавшись по человеческому голосу, Одинец крикнул, чтобы хоть себя услышать. По лесу пошел гул и назад к Одинцу вернулся. Ещё сильнее заныло сердце.

Что же делать, приходится и с этой болью бороться. И жить нужно, и искать пристанища.

Одинец выбрал высокую сосну, разулся и полез, пока ствол не сделался гибким. Огляделся — глубоко же он, однако, забрел в леса!

Одинец разглядел Город, который лежал дальней темной полосой; за ним будто бы светился Ильмень. На севере всё закрывали леса. Где-то за ними пряталось озеро Нево. На полудень лесной кряж обрывался пахотными землями, а на восход стоял лес и лес. Туда идти, дальше от города. Там должны сидеть большие и малые огнищане на чищенных палом полях. Но нигде не видно дымка над лесами.

Шумит бор, и качается под Одинцом сосна. Он прижимал к груди гибкую вершину и качался вместе с ней. Пора решать. На восходе нужно искать месте. Вблизи от поляны на восход видно болото, за ним опять лес. И там будто бы видится слабый дымок.

Тоскливо, грустно осенью на болотах. Чахлые березки сронили последний лист, стоят голые и корявые, будто бы кто нарочно их гнул и корчил. Кет листвы, видны лишь сизый мох и бурый лишай, которые так густо закрыли стволы, что не рассмотришь бересты.

Можно любое болото одолеть на переносных кладях. Одинец нарезал жердей и пошел от деревца к деревцу. Он бросал жерди на слабые места, переходил по ним и опять бросал перед собой. Работа нудная, но нужная.

На мхах встречались ягоды. Будто бы кто шел и рассыпал полный туес. Нет, возьми — и заметишь, что каждая ягодка держится на тонкой живой ниточке. Клюква спеет лёжа, с одного бока — красна, с другого — бела. Эх, поел бы Одинец пирога с клюквой, запил бы клюквенным квасом!..

Не временем, а отлучкой из дома долги годы. Пешему легко, когда сердце свободно, а от беды и на коне трудно ехать. Одинец тешил себя мыслью, что сросся череп нурманна. Нет, не сросся. Как бы Верещаге весть подать?..

«А если поймают, если за виру продадут в рабы? Нет, не дамся живой».

Тут нашлась тропка. Такие следы пробивают бабы с ребятами, когда ходят по болотам за клюквой. Одинец отбросил надоевшие жерди. Тропка вышла на твёрдое место.

Он прислушался: не псы ли тявкают? И пустился на голос широким шагом. Солнышко уже опустилось в полдерева. Кого-то найдет бездомный бродяжка?..

Перед Одинцом открылся широкий поруб, на порубе палисад, а за ним соломенные крыши. В стороне стояла стайка стожков, прикрытых корьем и прижатых жердями. И поле землицы, вспаханное под озимые, с зеленой порослью всходов.

Из подворотни выкатилась собака-лайка с крючком поставленным правилом — хвостом, а за ней — вторая. Одинец пошел потихоньку и, когда сторожа заскочили дорогу, остановился.

В ворота просунулся невысокий человек с топором в руке. Завидя хозяина, собаки, зарабатывая кусок, ещё злее набросились на Одинца, обходили со спины.

Хозяин цокнул. Натасканные псы умолкли и отбежали. Одинец поднял навстречу хозяину руку — в знак того, что дурного не хочет.

Хозяин не торопился разговаривать. Он был на добрую четверть пониже Одинца, но с широченными плечами. Под длинной рубахой из домотканной крашенины бочкой выпячивалась грудь. На длинной жилистой шее сидела крупная голова в спутанных желтых волосах. Кожей был человек темноват, с редкой бородой.

«Мерянин», — подумал Одинец.

Мерянин без стеснения разглядывал гостя. Он, точно слепой руками, щупал пришельца внимательными глазами. Наконец-то сощурился и вымолвил:

— Здравствуй.

«Мерянин и есть», — решил Одинец по выговору.

— И ты здоров будь, — ответил он.

— Чего же стоишь? — спросил мерянин. — Ночь валит — ступай в избу, будешь гость, будешь спать. Твоё имя как?

Одинец назвал себя.

— Оди-нец, Одинец… — повторил мерянин запоминая. — А меня ты зови Тсарг.

Прислушиваясь к разговору, собаки ворчали. На лесном огнище гость был редок, и запах чужого тревожил сторожей.

Переступив порог, Одинец низко поклонился очагу. В сумерках лица различались плохо. В избе крепко пахло томлеными, держаными щами. Мужчины уже кончили паужинать, за столом сидели женщины.

У печи на углях раздули лучину, и Одинец разглядел девичье лицо. Не Тсаргова ли дочь?

Смуглокожая, со светлыми косами девушка потупилась от света и зацепила своей ложкой о ложку Одинца. Вскинула глаза и засмеялась. Миловидное лицо ожило и заиграло.

«Хороша!» — невольно подумал Одинец.

Девушка показалась ему свежей и крепкой, как спелая репка.

Мерянин уложил гостя рядом с собой, на полу. Одинец слышал, как о чем-то шушукались женщины. Куда-то вспрыгнула и сладко замурлыкала кошка. На дворе густо хрюкала свинья. Взвизгнули подравшиеся лошади.

В избе пахло сладковато-горькой сажей. Из приоткрытой двери тянула струйка прохлады. На постели из медвежьей шкуры было мягко и тепло.

Рядом ровно и глубоко дышал мерянин Тсарг, как человек, который улегся спать без заботы и тревоги.

 

Глава пятая

В узком окне Тсарговой избы чуть брезжил свет, а женщины уже были на ногах, истопили печь, и обед ждал мужчин.

На Одинца никто не глазел и никто не тянулся с вопросом, будто парень век жил в семье. Тсаргова дочь стояла у печи рядом с матерью. Ока скромно, по-бабьи подхватила правой рукой локоть левой и положила щеку на ладонь. Нет-нет, а бросала на Одинца взгляд карих глаз.

Во дворе Тсарг махнул рукой и сказал гостю:

— Пришел в лес и сам делал…

В середине двора стоял столб с надетым козьим черепом — для острастки шаловливому домовому. А над воротами была прибита пастью к лесу медвежья голова, чтобы и лешему не было хода мимо жилья.

Тсарг молча пошел через рамень. За лесной поляной нашлось второе огнище, которое готовили для пала. Лежали срубленные лесины. Как видно, Тсарговы валили лес прошлой зимой. В студеную пору лучше рубить сонное дерево. А весной и летом хуже валить живое дерево — оно плачет под топором.

Тсарговы возились на порубе. Ровные деревья идут под бревна, их чистят и вытаскивают на волокушах. Из тех, что похуже, отбирают дровяник. Не год и не два будет кормить очаг чищеное поле. Самое же дорогое — то, что останется на месте. После пала прогретая огнем и сдобренная золой лесная землица щедро даст и крупную рожь, и усатый ячмень, и остистый овес.

Тсарг полез через поваленный лес и вывел Одинца к овражку. Из обложенного камнями бочажка выливался чистый, как слеза, ключ.

Тсарг сказал парню:

— Теперь всё говори. Кто ты? Зачем по лесу не в пору ходишь? Зачем тебя стрелой били? — Мерянин посмотрел парню в глаза и торжественно показал на небо и на ключ: — Правду скажи. Тебя небо видит. Земля слышит. Живая вода примет слово. Дай зарок!

Одинец поклялся костями и прахом родителей, дымом очага, солнышком и, ничего не тая, открылся Тсаргу во всём.

Слушая гостя, мерянин качал тяжелой лохматой головой — дурное дело у парня, худое, худое. Вздохнул:

— Как жить будешь?

— Дальше пойду.

— Куда пойдешь?

Одинец не ответил, с тоской слушая, как поет лес под холодным ветром-листодёром.

— Тебе в лесу будет плохо, — сказал Тсарг. — Живи у меня. Пока. Ты сильный, не будешь зря есть хлеб. Потом я увижу.

Вовремя Одинец нашел кров. Трех дней не прожил он у Тсарга, как без устали и без срока полил дождь.

Ворчит Тсарг, что ныне кругом его огнища совсем не стало пушного зверя — соболя, горностая, выдры-подрешни, кидуса и куницы. Но нужно и на редкую добычу запасти колечки, сторожки и силки с грузиками, которые ставят над ручьями.

Кожи вымокают в кислом тесте-квасе. Их мнут, мездрят тупыми ножами, дубят корой и сушат на распялках. Пора кроить готовые кожи на сапоги, на усменные кафтаны и на сбрую.

Одинец умел не только ковать железо, но и работать по дереву. Из заготовленных с лета березовых и кленовых чурбаков он резал малым, остро заточенным топором и железной кривой ложкарней миски, ложки, солонки, плошки, зубья для борон, топорища. Они пойдут для дома и для продажи, когда откроется зимняя дорога.

От Тсарга в Город летняя дорога и далекая и трудная. Через болота не пройдешь. Есть крупная тропа. Идя по ней, приходится ночевать в лесу две ночи, а груз вьючить на спины лошадей — ни телегой, ни волокушей не пробраться. Поэтому Тсарговы летом бывают в Городе три, много — четыре раза. Весной же и осенью совсем нет хода. Зато зимняя дорога через болота прямая. Выехав с ночи, можно поспеть в тот же день.

Ждут не дождутся в доме Тсарга, когда же Зима-Морена засушит землю и закует воды. Своим обозом на трех, на четырех санях будут ездить. Весело! И Город хочется повидать, и послушать людей — узнать, что на свете делается.

Откроется зимняя дорога, и Тсарг повидается с Верещагой, об Одинце посоветуется. Что-то будет?..

Меньшая Тсаргова дочь поет песенку: Ах ты, Солнышко-Солнце, Да ты, Огонь-Огонечек, Уголёчек, да Солнца кусочек. Как ты жарко в печи разгораешься, Как ты ярко в печи распылаешься. Так бы да сердце молодецкое, Да по мне да разгорелось бы…

Шумит веселая, живая девушка. То козой прыгнет, то загадку загадает, то Одинца невзначай толкнет или дернет за волосы:

— Надевай на голову горшок, я тебе волосы подравняю! — Играет, как котенок.

Что же тут худого! Молодое к молодому тянется. Девушка и братьям не дает спуска, а Одинец уже прижился в семье. Но ему видится другое личико и слышится другой голос…

Девка его за ухо больно.

— Брось!

А она ему уже запустила за ворот соломинку.

Дождь утомился. С сивера веет холодом. Тучное, сизо-черное небо плывет, томится, тужится тяжким бременем. Вот рваться оно начало, лопнуло — и посыпались белые хлопья. Поземный ветерок, играя, потянул небесный пух. Падают снежинки, падают. Нет им ни счета, ни конца.

Постылая грязь, которую размесили люди и скотина, сохнет и твердеет. Почерневшие от непогоды соломенные кровли накрылись чистыми мягкими шапками, оделись белыми рубашками стожки сена и соломы.

Морозец чуть щиплет. Проясняется разродившееся снегом небо. Славный денек! Из-за лесу, гляди-ка, встало солнышко! Зимой оно не греет землю, зато радует человеческое сердце.

Лайки как взбесились! Прыгают на хозяина. Старая сука его лизнула в бороду, взвизгивает, по-своему говорит:

«А ну, хозяин! Что же ты? А ну!»

С собой в лес Тсарг взял Одинца и самого младшего сына. За воротами собаки поверили, что люди взаправду идут на охоту, и с них горячка соскочила.

В сухих, плотного плетенья лычницах цепко ступает нога охотника.

В лесу тихо, людских шагов на пороше не слышно, и нет никакого голоса — лишь синицы переговариваются между собой.

Глупая птица. Все остальные лесные пичуги и пташки на зиму улетают в солнцеву страну, на полдень. А синица забыла дорогу. У других же птиц не спрашивает, гордится. За это она и мерзнет зимой без крова. Не-ет! Если у тебя в чем-либо не хватает своего ума, ты не стыдись у соседа занять. Так-то.

Тсарг сынишке на ходу рассказал о синице. Сказка складная, и в ней есть наука для малых.

На свежем снегу много следов. Ворона звездочек наделала. Глухарь пробил мохнатыми лапами рыхлый снежок до земли. А где махнул крыльями, чтобы взлететь, там как вениками провел. Видно, куда полетел. А здесь следок ниткой, частый, видны коготки.

— Кто шёл? — допрашивает Тсарг сына.

След — великое дело. Колдуны-арбуи вынимают человеческий след, чтобы наводить порчу. А доброму человеку птичьи и звериные следы служат для честной добычи.

Ещё следок, парный. За ним снег чем-то поразметён. Не пушистым ли хвостом?

След привел к кряжистой сосне.

Парнишка отступил, наложил на тетиву стрелу с вырезанным наконечником и нацелился на сосну. У самого сердце ёкает, а глаза выпучил так, будто ими, а не стрелой хочет пустить из лука.

Тсарг достал из-за пояса кнут на короткой держалке, с длинным ремнем и сильно щелкнул. Испуганная белка дрогнула, сунулась, не зная куда, и открыла себя. Парнишка ударил метко. Белка перевернулась и повисла на низком суку. На землю её спустила вторая стрела.

Отец погладил сына по шапчонке. Парнишка опустил глаза, будто стыдится. Сам же счастлив. Первая добыча взята им.

Тсарг вел сыновей заботливо и строго. Мерянин считал, что хуже нет праздной болтовни, и не любил, чтобы сыновья много говорили. Был он скуп на ласку, щедр на науку. Сейчас он был доволен. Недаром он заставлял сыновей стрелять в метки и попадать в подброшенную шапку. И недаром требует, чтобы они учились левой рукой держать перед собой подолгу палку. В руке охотника лук должен сидеть, как топор на топорище.

Охотники пошли дальше. Вскоре собаки вернулись, повизгивают, оглядываются на лес. Хотят рассказать, что нашлась настоящая охота, для которой хозяин вышел в лес.

Упавшая ель вывернула пласт земли высотой в три человеческих роста. Перед ним собаки уперлись. Припорошенный снегом и скрепленный корнями пласт навис, как крыша, прикрывая черный лаз.

Здесь он, бурый лесной зверь, крепко спит. А наверху хлопочет Тсарг. В начале зимы самое лучшее время брать на берлогах медведей, пока они не вытерли лежкой мех и не отощали от спячки.

Тсарг отогнал собак. Сынишку он посадил на дерево, откуда видна дыра. Сын должен крикнуть, как только медведь сунется из темени.

Охотники срубили молодую ёлку, заострили вершинку и, глазом примеряясь к берлоге, укоротили сучья. Перед берлогой место шагов на пятнадцать в длину и на десять в ширину свободно от деревьев и кустов. По сторонам бурелом. Медведю будет одна дорога — в лоб на людей. Но людям некуда ступить.

Тсарг уступил первое место Одинцу. Ему начинать бой. Охотники вдвоем подняли заготовленную елку, с размаху воткнули в лаз и отскочили.

Одной рукой Одинец подхватил рогатку, а другой проверил, легко ли топор выхватить из-за пояса. А в земле уже взревело. Только миг торчал из лаза комель елочки, как его сдернуло вглубь.

Заорал Тсаргов парнишка: «Держи!» — а медведь уж вон он, тут. Первый медвежий сон легок.

Лесной хозяин не встал на дыбы, а пошел кабаном, на четырех лапах. Одинец не потерялся, хотя хуже нет, когда медведь так идет, свиньей. Тсарг не успел мигнуть, как парень всадил в медведя обеими руками и перевернул рогатину. И вот она торчит из медвежьего бока, ушла до самой перекладины.

Крепкий на рану, медведь взметнулся на дыбы, и хрустнуло полуторачетвертное дерево. Одинец успел выпустить рогатину, еле удержался на ногах и встал перед медведем с топором.

Одинец был высок ростом, но медведь пришелся почти на голову выше. Зверь махнул когтистой лапой, чтобы снять с человека череп вместе с шапкой, но топор Одинца уже засел по самый обух в медвежьей башке.

И уснул сильномогучий лесной богатырь. Согнулся, сел перед человеком и ничком лег на матушку-землю. Но уж не видеть ему снов.

Только сейчас услышали и Тсарг и Одинец звонкий голос парнишки. Он визжал без перерыва и из всех троих один всё видел: как отец метил рогатиной, чтобы подать Одинцу помощь, как псы старались медведя осадить на задние ноги и как Одинец размахнулся.

А Одинец стоял с обломком топорища и говорил Тсаргу:

— Слабовато топорище-то. Без ума выбирали дерево. Я тебе лучше сделаю.

Тсарг ударил себя по бедрам и толкал Одинца в грудь кулаком:

— Ты бьешь, парень, без ума. По-моему!

Одинец и парнишка остались на месте ободрать и освежевать медведя, пока туша не остыла. Тсарг пошел ко двору за лошадьми и волокушами.

Он пробирался по лесу, запоминал дорогу, где удобнее вытащить добычу, и думал, как дальше повести дело с Одинцом. Хорошо было бы доброго парня навек оставить во дворе. И для этого найдется верное средство. Дадут ему Одинец и дочка славных внучат.

Эх, не висела бы над парнем напрасная смерть нурманнского гостя!.. Скорее бы съездить в Город, разузнать всё самому и решить наверняка, как и чего держаться.

В Тсарговой избе лакомились свеженькой, сочной медвежатиной, нежным мозгом, сладкой печенью, жирными почками, мягким, легким тушеным салом. А медвежье сердце хозяйка на деревянном кружке-тарелке с особым поклоном поднесла Одинцу и вымолвила обычное присловье:

— Будешь сильный, будешь смелый, будешь, как он, разумный.

В медвежьем сердце лежит большая сила. Сам медведь и умен и хитер. Он, как человек, всё мог бы сделать, только он ленив и не хочет работать.

 

Глава шестая

Новгородцам зимой дела не меньше, чем летом. Из иноземных гостей для зимних торгов остаются не многие, а свои купцы и ремесленники начинают новые торги с теми, кто живет вдали от речек и рек, удобных для судоходства.

Вместо легких водяных путей открываются санные. Не по корням волочить волокуши, не ломать в лесах покорные лошадиные спины. По первопутку в Город бегут груженые сани. Дальние жители собираются обозами, а ближние ездят в одиночку.

Мерянин Тсарг проехал через городские ворота на четырех санях. Легкая поземка заснежила и сани и седоков. Однакоже мороз был не силен, да и поезжане одеты тепло. Поэтому Тсарг не свернул на заезжий двор, который содержал родной по жене дворник. Тсарг ехал прямо в Детинец, желая поскорее разделаться с податями. В прошлом году он задержался, и его навестили городские сборщики. Беды в том нет, но Тсарг беспокоился об Одинце.

В широких и глубоких клетях Детинца собиралась подать со всех новгородских людей. В подати шла десятая часть всех доходов — хлеба, меда, льняной пряжи и кудели, рыбы соленой и сушеной, шкур, птичьего пуха, шерсти, драгоценной мягкой пушнины, изделий из железа, полотна, дерева, кости. Город брал подати всем, чем давали: и серебром, и золотом, и самими достатками. У Тсарга, как и у большинства людей, не бывало ни монет, ни слитков. Он привозил добычу своих рук. Приказчики отметили подать на бирках, а Тсаргу выдали кожаный ярлык — свидетельство того, что он от подати чист. Сани сильно облегчились, и утомленные лошади легко побежали из Детинца. Но Тсарг не жалел о подати. Город всех оберегает, содержит бойцов-ратников. Не будь того, нашлись бы сильные люди и обидели бы. Новгородская Правда хороша, по ней жить крепко. Поэтому и прибавляется людство на новгородских землях.

На заезжем дворе Тсарг передал дворнику привезенные гостинцы. Приезжие попали ко столу и поели горячего. Без долгих споров Тсарг выменял у дворника соли, сушеной рыбы, железных изделий и сладких иноземных черных рожков. Для баб взял тонкого крашеного полотна и ярких лент-косоплёток.

У огнищанина остались медвежья шкура и бочонок дорогого целебного медвежьего жира. Дворник сулил за них три хороших ножа, железный котел и обещал дать ещё рожков. Тсарг не согласился: это, мол, заказное, а ножи, котел и лакомые рожки он ещё возьмет, в усадьбе найдется довольно товара.

На торговище и на городских улицах тесно от многолюдства. Меж возов бродят люди. Одни прицениваются, другие спорят, а иные просто ведут беседы, чтобы узнать, что и где делается и о чём идут в народе слухи.

Нищие пели жалобные песни. Убогим не отказывали, и они грузили щедрое подаяние на ручные санки.

Гудел и шумел Город. Звонко ржали кони, мычали коровы, лаяли собаки. За вдетое в нос кольцо поводырь тащил ручного медведя, и зверь жалобно ревел грубым голосом. Скоморохи играли на гудках и трубах. Слепые нараспев сказывали были.

Над головами людей шныряли воробьи, сороки и вороны, норовя, что бы стащить. Под ногами, не боясь людей, ходили голуби, кормясь невзначай рассыпанными зернами хлеба.

От непривычного многолюдства у Тсарга шумело в голове. Он пробирался между возами. Чтобы было удобнее, мерянин надел на голову медвежью шкуру. Бочонок с салом он держал подмышкой. Почуяв близкий запах медведя, лошади настораживались и шумно втягивали воздух вдруг раздувшимися ноздрями.

Тсарг заслышал особый клич и откинул навалившуюся шкуру.

— Эй, молодцы! Эй, удальцы-смельчаки! Кому тесно дома? Кому свой двор надоел? Кому теснота опостылела? Кому тесна старая шуба?

Мерянин подошел к крикунам и слушал, о чем говорят. Сбивалась ватага вольников в дальние земли. Часто и охотно новгородцы уходят искать нового счастья и нового богатства и находят новые, богатые места.

Тсаргу хорошо на его огнище и тепло в своей избе. А всё же поманило его послушать людей. Даже расспрашивал, кто и куда идет, кто поведет, когда выходят. Да, для молодых парней это хорошо. Пусть пытают счастья.

Легко ходить по мощеным городским улицам. Тсарг не заметил, как добрался до Щитной улицы.

Верещага встретил Тсарга во дворе:

— Здоров будь. За каким делом пришел?

— И ты здоров будь. Дай мне гвоздей.

Кузнец, высокий, черный, в коротком нагольном тулупчике, а мерянин хоть ростом невелик, зато широк, как пень, и от медвежьей шкуры кажется ещё шире.

В клети Тсарг поставил бочонок, сбросил медвежью шкуру и сказал:

— От парня, от Одинца, тебе память и поклон, — и дал Верещаге кусок бересты, на котором Одинец выдавил свое имя гвоздем и втер в буквицы сажу, чтобы было лучше видно.

Отцы сели на закром. Верещага рассказал о судном вече и о народном приговоре. А Тсаргу не пришлось много говорить. Он от досады крякнул:

— Эк ты! Жаль парня…

Оба призадумались. Потом Верещага ещё добавил горечи:

— Бирючи кричали, чтоб никто не давал Одинцу крова. А кто знает, где он спрятался, пусть объявит. Парень должен отдать Городу виру.

И Тсарг и Верещага понимала, что Город поступал правильно.

Мерянин нашел один ответ:

— Не слыхал я тех бирючей.

— А если услышишь?.. — возразил Верещага. — Слушай, ты добрый человек, и я не желаю зла Одинцу. Не держи его — уходить ему надобно. И подалее.

Верещага будто столкнул в воду камень. Хотел бы Тсарг услышать другое. Нет, кузнец говорит дельно.

Обозлившись, Тсарг хватил по закрому кулаком. Лучше бы не приходил на его двор полюбившийся парень!

— Куда же ты советуешь парню деваться? — спросил он кузнеца. — Не гнать же его со двора, как шелудивого пса!

— К вольникам бы ему пристать! — чуть не крикнул Верещага.

Он ходил по клети и, заглядывая в закрома, со злостью гремел железом.

Непутевый парень приворожил и смутил Заренку. После его бегства будто кто на девушку навел порчу. Светланка вынимала след дочери пресным тестом и ходила к арбуям. Они колдовали над следом, проносили над огнем, жгли пахучие травы. Светланка купила наговоренную наузу-ладоику. Заренка её носила, но на делалась веселей.

Родители знают, что девичье сердце забывчиво, но от этого не легче смотреть на тоску дочери.

Верещага с ворчаньем рылся в железе. Он достал насадки для воинской рогатины, которая, в отличие от зверовой, куется без нижней крестовины, и подобрал кольца для древка. Отсчитал десятка три каленых стрелочных наконечников, отобрал широкий топор, пилу, трое долотьев и два тесла. Немного подумав, достал круглую бляху и полосы для щита.

— Чтоб ему!.. Хватит, что ли? Да что тут, щит дал — так дай и шлем с железной рубахой… Леший бы ему голову на спину отвернул!

Ещё что понадобится клятому бродяжке? Верещага старательно выбрал заготовку для лука.

Без устали честя Одинца, он бормотал:

— Непутевый, негодный! Дубовая голова, пустошный парень! Чтоб век тебе петуха не услышать, чтоб ты пожелтел, как золото!..

Верещага не скупился. Одинец жил в его дворе и работал на его двор. Не уходить же ему, как неприютному нищему, как безродному сироте! По народному обычаю, кузнец давал невольному беглецу выдел.

Верещага сложил железо в лубяной короб:

— Отвезешь, что ли, парню? Чтоб ему, окаянному!

Кланяясь за Одинца щедрому хозяину, Тсарг достал рукой до пола:

— Не много ли ему будет? Больно хорошо даешь!

— Хватит с дурня, — возразил Верещага. — Я ему кое-что прикину из лопотинки.

— Не надо, — сказал Тсарг и махнул рукой. — И у меня парень работал.

Вскоре после посещения Тсарга все заметили, что Заренка повеселела. Родители успокоились за дочь. Как видно, и время и наговоры арбуев сделали своё, — рассуждали они. — Девичьему горю помогли колдовские силы.

Вьюжит. С мутного неба на озера, болота, реки и леса сыплется сухой снежок.

У боярина Ставра людно. Он принимал гостей не в верхних светлицах, как нурманнов, а внизу, в молодцовской избе.

Они толковали о своём деле не спеша. Известный в городе охотник Доброга вернулся летом после долгой отлучки. Доброга ходил с тремя товарищами на восход от озера Нево, в Весьскую землю. Ушли четверо, а вернулся один.

Тут ничего дивного нет. И большие ватаги пропадают без следа. Охотник отдышался и принялся мутить людство. Он рассказывал, как нашел вместе с товарищами реку на восходе от озера Онеги. Охотники наловили и набили такое богатство зверей, что для хранения шкурок поставили особые острожки на приметных местах. А какой там соболь! Черный, чистый, одна «головка» всех соболей. Охотники плавали вниз по той реке, но людей нигде не встречали. Реке тоже не нашли конца.

Зимовка получилась тяжелая. Начали болеть, чернели десны, опухали руки и ноги, шатались зубы. Охотники спасались отваром сосновой хвои и жевали смолку. К весне один помер.

На обратном пути другого, сонного, задрали медведи. Потом на безыменной речушке перевернулся берестяной челнок, и последний товарищ Доброги погиб под корягой.

Дальние дороги не прошли даром и самому Доброге. Исхудал, кашель привязался. Но Доброга не унялся. По его рассказам, и не было и нет лучших мест, где пропали его товарищи.

Около бывалого охотника сбивалась ватага. Молодые ребята, не выделенные отцами и бессемейные, решались быстро. Такие хоть сейчас готовы в любую ватагу. Иные подговаривали девушек: «Пойдем, любушка, будешь ходить в соболях». Новгородские девушки — тоже вольница.

К найденной Доброгой реке нет водной дороги. Ватага сбиралась ко времени санного пути. Они уже согласились между собой, выбрали старост. А договариваться о снастях и припасе ватажные выборные пришли к боярину Ставру.

Ставр хотел иметь в добыче равную долю с ватагой. Каждая вторая шкурка из всех взятых должна быть боярская.

— Много хочешь, — в ответ усмехался Доброга. — Знаешь, сколько там зверя?

— Много, много хочешь! Уступай, боярин, — поддерживали ватажного старосту другие.

Ставр поглаживал подстриженную холеную бороду и ласковым голосом убеждал мужиков:

— Где же много хочу? Вы люди разумные и бывалые, подумайте. Вы же не малые дети — вы хозяева.

Боярин льстил ватажникам. Больше половины было молодых парней. Ставр уговаривал:

— Думайте, думайте. А мясо, добытое на мою снасть? А рыба, ловленная моими же снастями? А дома, которые вы поставите моими же топорами, теслами, долотьями и стругами? Ведь всё ваше будет! В них не будет моей доли. А пашни, что засеете моим зерном? Что родится, то и ваше — я не прошу моей доли. Где же я хочу много получить?

Так и спорят час, другой. Ватажники — своё, а у боярина на каждое слово есть умный ответ.

Доброга начал сердиться:

— Ты дома, в тепле, в сытости, будешь сидеть, боярин. А нам ломаться в лесах и болотинах, в нужде, труде, голоде. Чего же ты с нами равняешься!

Ставр качал головой и укоризненно смотрел в глаза ватажному старосте.

— Да вы же думайте, люди, — вразумлял боярин: — без моей снасти-припаса ватага не дойдет до места, не наловит зверя. Знать, главное во всём — моя снасть.

Доброга махнул рукой, стал к двери. За ним тронулись и остальные выборные от ватаги.

— Стойте! — Боярин повысил голос. — Куда метнулись, экие шуты-обломы! Стой, вам говорят!

Ватажники вернулись и вновь расселись. Ставр кивнул своим молодцам, чтобы поднесли ячменного пива и меда. Ребята намочили усы и слушают — что-то ещё боярин скажет.

Ставр улыбнулся и понизил голос, будто хочет втайне сказать самые важные слова:

— Вы смекните, разумные, что не всем бывает удача. В лесах ли, в реках и болотах вы сгибнете, побьют ли вас чужие люди — и всё пропало. Мне не только что прибыли не будет — всё мое добро пойдет прахом.

Доброга ещё ласковее улыбнулся, чем боярин, и согласился:

— Тут-то мы с тобой, именитый боярин, и скажемся в равных долях. Наши кости и твои копья будут вместе лежать.

Боярин оспорил Доброгу:

— Не так ты судишь. Вам лежать в покое, а мне считать убытки.

Доброга так расхохотался, что закашлялся и еле отдышался:

— Мы, боярин, в нашу ватагу берем всех удалых людей. Нет отказа и тебе. Пойдем с нами! Ляжем вместе — и тебе не придется горевать от проторей.

Ставр потемнел и дернул себя за бороду.

— Меня ты не учи уму-разуму. Я ученый!

Опять Доброга встал, и все остальные за ним сгрудились к порогу. И опять Ставр их не отпустил.

Боярин повел ватажников по клетям, Под руками боярских молодцов загремели дорогие железные изделия, и у ватажников разгорелись глаза.

За первой клетью всей толпой ввалились во вторую. В ней хранились охотничьи снасти, проволочные силки, прочные звериные капканы и новгородского и иноземного дела. Шли дальше и осматривали котлы и котелки, окованные и кожаные ведра, оловянные и медные миски, конскую сбрую, кафтаны, штаны, сапоги, дубленые полушубки, тулупы, шубы, шапки, рукавицы.

Богатые товары у боярина. Ватажники мякнут. Чего ещё, пора с боярином бить в руки, там разберемся.

Ставр приговаривал:

— Я не поскуплюсь, дам всё, что нужно. И коней дам, и молодых коров, и двух бычков для приплода.

И всё же Ставр не уговорил. Ватажный староста молча пошел со двора. Ватажники потащились за Доброгою. Повесили они носы. Ведь иные первый раз в жизни держали в руках то, что до сих пор лишь видели.

Ставр налетел на Доброгу с поднятым дубцом:

— Эй, чтоб тебя Перун рассек молнией, забил в землю громом! Ты упрям и неподатлив, как дубовый корень. Моя половина в мехе, а ты говори срок!

Уступил-таки боярин и согласился иметь половину в добыче не вечно, а на время. Но и на это Доброга не пошел. Староста грозился, что пойдет к Котлу, к Полгу или к Чагоду. В Новгороде найдутся и другие богачи, кроме Ставра.

Закончили уже при свечах. Договорились, что ватага за всё, что заберет, заплатит четвертую цену против обычного торга. И пока ватага не выплатит долга, все добытые меха пойдут Ставру без всякой утайки. Когда же расчет закончится, то ватага свою добычу пять лет не будет никому продавать, кроме Ставра.

Боярин сам написал на коже договор. Под ним подписались Доброга и ещё один ватажник, Отеня. А остальные закоптили на свече большие пальцы и поставили печати.

Ставр не сумел навечно закабалить ватагу, но всё же остался доволен. Были довольны и ватажники. Боярин желал им удачи и счастья и поил медом досыта.

После договора со Ставром ватага спешила кончить последние сборы. За всем следили ватажные старшины.

Ватажный староста получал большую власть, все были обязаны слушаться его приказов без споров и оговорок. Если спустить одному, другому дать потачку и третьего помиловать, то ватага могла пропасть. Слабость ватажного старшины приводила к тому, что ватага рассыпалась, как разлетался по ветру стог, сложенный дуром. На Доброгу полагались, и ему верили.

Полагаясь на бывалого и честного Доброгу, даже строгий Верещага без шума отпустил одного из младших сыновей и племянника. В Верещагиной хозяйстве хватало рук — пусть молодые повидают дальние земли.

Ещё до света ватага спустилась на волховский лёд. Старшины в последний раз оглядели обоз, сочли возы и людей.

Забрезжил день. Ватажники начали класть земные поклоны Городу, родным и друзьям, которые вышли проводить. Кто смеялся, а кто и поплакал.

— Э-гей! Пошли! — зашумел Доброга.

Лошадушки влегли в хомуты и качнулись влево, вправо, чтобы оторвать примерзшие полозья. Обоз заскрипел, полозья заныли.

Вслед махали и кричали:

— Возвращайтесь!

— Родных углов не забывайте!

Ватажники откликались:

— А вы к нам!

— На хорошее житье!

— На богатые ловли!

Вот и голосов не стало слышно. Ватага большая. Уже не видать передних, а задние всё оглядываются и оглядываются. Придется ли ещё увидеть родных и Город?

Всех ватажников набралось около двухсот, а возов — до пяти десятков. Впереди бегут лыжники, чтобы осматривать дорогу по запорошенному льду и прокладывать путь саням. В хвосте другие лыжники следят за обозом, который идет в середине ватаги.

С обозом ехали двое Ставровых приказчиков для наблюдения за отдачей долга. А рядом с родным и двоюродным братьями шла Заренка. Отец и мать отпустили девушку проводить братьев и погостить у родных, которые жили в новгородском пригороде Ладоге, на Волхове, близ озера Нево.

 

Глава седьмая

От озера Ильменя до озера Нево волховские берега обжиты. На удобных местах лес сведен, и землица пошла под посевы.

Весь Волхов течет под новгородским надзором. Летом береговой огнищанин любит причалить к каравану на челноке, чтобы послушать людей и сменять чего-нибудь для хозяйства. А зимой встречает обозы.

Доброга хотел дойти до озера Нево за четыре дня. Староста наблюдал, чтобы передние держали правильный шаг, а задние не оттягивали.

На ходу следовало присмотреться к людям. К ватагам всегда пристают и те, кто не знает своей силы. Таких нужно во-время отбить. Чем дальше, тем больше они будут в тягость и товарищам и себе.

Поэтому-то Доброга с помощью походных старост с первого дня потянул ватагу во всю ночь. Поднимал людей затемно и вел до поздней ночи. Он берег не людей, а лошадей. Никому не позволялось присаживаться на тяжело груженные возы.

В ватаге пришлось около двадцати девушек и молодых женщин. Им тоже не давали потачки — назвался груздем, так полезай в кузов. Все они бежали на лыжах, и по одежде их нельзя было отличить от мужчин.

Ватага ночевала прямо на льду. Сани ставили в круг, лошадей — в середину. По очереди сторожили, а спали на снегу, как выводок серых куропаток. В первые дни не варили горячего, довольствовались домашними подорожниками.

Ватажный уклад строже городского. За каждую малую провинность полагается строгое наказание. А за большую вину могут лишить и жизни. В Новгороде нет обычая казнить смертью: за каждую вину по Правде назначается вира. Но и в Городе бывает, что на вече обозленный народ забивает преступника насмерть.

У Доброги распрямилась спина, и он больше не кашлял. Ватажный староста совсем оправился от осеннего недуга.

Он среднего роста, такого же, как Заренка. У него широкая шелковая борода, не черная, но и не светлая, белое лицо, румяные щеки, глаза веселые, и на языке всегда готово умное слово. Он не знает ни устали, ни покоя. То остановится и, щупая рысьими глазами, пропустит мимо себя всю ватагу, то пристанет к кому-либо и пробежится рядом, поговорит. Знакомится со всеми.

Доброга любит молодок и девушек, ему теплее около них. И они его любят. Он споет песню, сшутит шутку, расскажет небылицу. С веселым человеком хорошо — не хочешь, а рассмеешься. Доброга шутит не обидно. Его знают как мастера играть на гудке.

— Гудок-то свой взял?

— Взял, да не про вас он, — ответил староста.

А сам примечал: этот парень что-то слабоват. Не прошло полдня, а он, как рыба на берегу, ловит ртом воздух.

— А для кого же гудок? — не отстают молодки. Знают, что староста припас, чем повеселить людей.

— Как придем на реку, буду играть в лесу. Там живут соболихи, они великие охотницы до гудка. Сейчас прискачет и с себя сама шкурку стянет. На, мол, тебе, охотничек, за то, что меня, забытую и печальную, хорошо потешил.

— Знаем, уж знаем мы, какие тебе соболихи снятся! — посмеиваются женщины.

А староста предлагает парню:

— А ну, давай бежать наперегонки! Осилишь меня — гудок твой. А он у меня дорогой, заговоренный.

Парень не признавался в своей слабости и отшучивался:

— Ладно тебе, Доброга! Владей своим гудком, он мне не нужен, и так соболих наловлю.

Слегка снежит. Небо затянуто, и большого холода нет. Люди греются на ходу, сбивают шапки на затылки, суют рукавички за пояса и развязывают завязки на тулупчиках. Тепло.

По-над берегом кто-то бежал наперерез ватаге, на круче пригнулся и прыгнул вниз. Аж завился белей пылью и покатил по льду. Ловок! Он завернул и оказался в голове ватаги:

— Кто староста?

Доброга побежал вперед. Не один. С ним вместо слабого парня погналась Заренка. Рядом бегут. Нет, девушка вырвалась вперед, Доброга отстал. Всем развлеченье.

Народ шумит:

— Ай да девка! Ишь, шустрая! Наддай, наддай!

Шалит Доброга, дает девушке поблажку. Во весь рот ухмыляются старые дружки ватажного старосты. Доброга известный мастак! Заренка же бежит и бежит. Девичьи ноги легкие.

Староста нажал и пошел рядом. Сказал Заренке:

— Не спеши, задохнешься.

Нет, девушка дышала ровно. Она только сверкнула на охотника черными глазами и прибавила ходу. И Доброга прибавил. Так и добежали в голову ватаги, будто в смычке.

Поиграли — и будет. Незнакомый-то человек сбежал к ватаге. Разочарованная Заренка остановилась, чтобы пропустить ватагу и встать на свое место.

— Ну девка! Хороша! С такой но пропадешь, — одобряли Заренку ватажники.

Она не отвечала, будто ей в привычку гоняться на лыжах с лучшим охотником.

Доброга на ходу беседовал с пришлым парнем, кто он, что умеет. Парень ещё с осени слыхал о ватаге и хочет с людьми идти.

Опять ватажный староста скользит лыжами рядом с Заренкой, рассказывает о далеких лесах, безыменных реках, о непуганых зверях и птицах. Бывалый охотник знает тайные озера в глухомани, где в лунные ночи удальцам случалось подсматривать белых водяниц. Водяницы играют, нежатся…

Смельчак крадется в челноке, веслом не плеснет. Только руку протянет, чтобы схватить, а уж их и нет. Они обернулись белыми кувшинками, озерными розами, а в воде, где они плескались, ходит рыба. Потянешь кувшинку за длинный стебель, а водяница его снизу тянет, играет с тобой.

А иной раз водяницы оборачиваются лебедями. Нужно знать слово. Это заветное слово на заре, после первой весенней грозы, раз, лишь один раз в своей жизни, молвит лебедке лебедь. Это верное слово знает и дикий гусь. Услышав, лебедка повторяет слово и на всю жизнь слюбляется с лебедем. Вот почему так крепко брачатся я лебеди и гуси.

Если же человек подслушает это слово, запомнит и окажет водянице, она его станет. В ней сразу сердце заговорит, ей холодно сделается в воде, и она, больше ничего не боясь, сама вся потянется к человеку. Тут её и бери. Она сделается верной женой, откроет любимому все водяные и лесные тайны и любится с ним, не стареется, такая же, как в первую ночь на озере.

Но с человеком она живет только летом. Когда вода начинает подергиваться первым льдом, любушка уходит вглубь и спит до весны.

Водяница берет от человека зарок, чтобы он хранил ей верность и в деле и в мыслях. Кто нарушит зарок — больше не увидит любушки. Зимой он проживет спокойно. А летом, проснувшись, водяница ему не даст покоя, будет рядом невидимо плакать горькими слезами. От них неверный человек чахнет, пока не сгибнет совсем.

Все, затаив дыхание, слушали Доброгу. Сам же бывалый охотник и вправду вспоминал лунные блики на озерах и весенние лебединые песий. Слышал и он слово, но не сумел ни запомнить его, ни повторить.

— Ан ты, Доброгушка, водяницу-то покинул, по которой летом чахнул, а зимой она тебя отпустила? — задела старосту молодка.

— На что мне водяницы? Я и без них хорошо проживу! — засмеялся Доброга и побежал вперед.

Убежал староста, и Заренке сделалось скучно. Она не слыхала таких слов, какие знает ватажный староста, и не видела таких людей. Она задумывается, а о чем — сама не знает. Какая же девушка разберется в своем неопытном сердце?..

А Одинца всё нет как нет.

 

Глава восьмая

Одинец шел лесом и тащил за собой санки. Широкий лубок был высоко и круто загнут, и на нем был закреплен лубяной кузов. Такие санки на сплошном полозе легко тащить без дороги. В коробе лежало приданое молодца, запас еды на дорогу. Сверху были привязаны лыжи.

Лыжницы шоркали, и под снегом похрустывал сушняк. Близкий звук не уходил, он как будто оставался на месте. В лесу тихо, словно нет никого. Морена сковала и воздух.

Тсарг с меньшим парнишкой провожал Одинца. Девка было метнулась, но отец на неё цыкнул.

Версты две они шли молча, каждый сам по себе. Тсарг с сыном то обгоняли Одинца, то отставали. До самой разлуки не сказали ни слова. Наконец Тсарг взял Одинца за плечо:

— Иди так, — и мерянин показал на север. — Будешь идти так два дня или три дня, всё едино. Потом ещё три дня пойдешь на полуночник. Тогда опять ступай на сивер. Смело топчи и дни считай. Гляди, день на третий, на четвертый и выйдешь на большую реку Свирь. По ней ватага та пробежит… Ладно. Иди!

Одинец упал на колени и ударил доброму человеку лбом.

— Иди, иди, — тихо оказал мерянин, — ладно тебе.

Он сам низко кланялся Одинцу, а парнишка от сердца отбил тому земной поклон. Встали, повернулись. Одинец — на сивер, Тсарг — на полуденник, и расстались.

Тсарг оглянулся. Одинец шагал саженными шагами, и за ним прыгал лубок. Шибко идет!..

— А — от! — закричал Тсарг. — Шкурок накопишь — приходи! Откупишь виру, у меня жить будешь!

Одинец запнулся, снял шапку и махнул — слышу, мол.

Одинец шагал и шагал, окружая деревья и поросли, чтобы не цеплять санками. Он поглядывал на деревья, чтобы по мху и сучьям определять направление и не сбиваться в серенький денек.

Встретилось широкое болото, куда шире того, через которое Одинец осенью пробирался к Тсаргу.

Не верь болоту и зимой.

Пора становиться на лыжи. Охотничьи лыжи короткие, шириной же в четверть. Передки распарены в бане, заострены и выгнуты. В них были высверлены дырочки для поводка, чтобы легче вертеться в лесу.

Зыбун ещё дышал, иногда на лыжном следу примятый снег серел, прихватывая санки. В таких местах не стой, ступай вперед. Но и бежать не беги, не зевай и сильно не дави — лыжи вынесут.

Вот и конец болоту. Одинец посмотрел назад. Широкий малик от лубяного полоза петлял, но нигде не рвался. Веревочка к Тсаргову огнищу.

До этого места мысли Одинца летели назад. Всё думалось о Тсарге и о его семье, как он жил с ними. Добрые люди. Думалось о возвращении Тсарга из Города, что он сказал и как, не медля часа, принялся собирать Одинца в путь. А девка, девка Тсарга? Пустое дело. Вот если бы подменить её на Заренку… Заренка!

Мысли Одинца оторвались от Тсарговой заимки и полетели вперед. Пятнадцать фунтов серебра — большое богатство, но ведь и оно собирается по золотникам. Тсарг сказал правду: набрать побольше мехов и оправдать виру.

Небо густо посерело. Одинец зашел в пихтач и выбрал дерево, подсохшее на корню. Чтобы не было жарко, он сбросил тулупчик и нарубил пихтовых лап на постель. Сухое дерево он свалил, сбил сучья и надколол бревно припасенными в поклаже клиньями. Потом он приподнял его на сучьях и развел костер под комлем.

Он расстелил пихтовые лапы вдоль готовой нодьи, чтобы не лежать на снегу.

Ночь сгустилась. Здравствуй, темная!

У нодьи светло и тепло. Он растопил в котелке чистого снега, бросил горсть крупной муки и щепоть соли, опустил кусок вяленого мяса. Каша поспела быстро, и самодельная ложка дочиста выскребла котелок.

Телу стало холодно и дрожко. Одинец проснулся. Огонь по нодье отошел, пора перебираться за теплом.

За лесом небо видно плохо, и нельзя рассмотреть, как звезды повернулись кругом своей матки. А нодья говорила, что минула уже немалая часть ночи. Теплая нодья тлела, как свеча, оставляя за собой голую, посыпанную пеплом землю.

Одинец переполз по пихтовой постели против огня. Здесь хорошо, подставляй спину в одной рубашке, спереди прикройся тулупчиком и спи, как в избе.

Первый сон силен и быстро берет человека. Второй ленивее и туманит понемногу, подходит, отскакивает. Нодья шипела и потрескивала под зубами огня. Огонь доберется до конца бревна и опять куда-то скроется, будет ждать, пока огниво не выбьет искорку из кремня на древесный гриб, варенный в печной золе.

Кругом тихо. Кажется, что крикни — и голос пойдет до самого Тсаргова огнища, до Верещагина двора в Городе. Но попробуй крикнуть! Лес примет твой голос и спрячет. Лес быстро глушит человеческий голос, он любит другие голоса. Он подхватывает и далеко несет весенние птичьи свисты, щелканье, гульканье, тарахтенье и каждый вскрик жаркой и бурной птичьей любви.

Зимой сонному лесу тешиться нечем. И он затягивает в дремоте тоскливую песню:

«Холодно, голодно, ах, а-ах, уу-ах, тошно, у-о…»

Злую песню тянет бездонное волчье брюхо, поет несытое волчье горло. Одинец слушал сквозь дремоту. Волчья ночь ещё не пришла, волки ещё боятся огня и человека. Пусть воют…

Сон успокаивал человека, и он засыпал, пока огонь вновь не отходил по нодье.

Нодья догорела одновременно с первым светом. Одинец поторопился сварить кашицу. Его сборы были недолги. Встал — и весь тут.

Он чиркнул ножом по древку рогатины — поставил бирку за пройденный день. Он торопился. Лесные пути неровны. И быстро бежишь и зря теряешь время, когда, запутавшись в глухомани, петляешь зайцем. В красном сосновом раменье легко, в еловом — труднее, а в чернолесье приходится тащить санки на себе и лезть медведем напролом. Наломаешь спину — и ищи обхода.

Для нодьи пригодно не каждое дерево. На всё нужно время и время, а зима шла к солнцевороту, и ночь борола день. Одинец старался не терять коротких дневных часов.

Он дважды выходил к чьим-то огнищам. Он ничего не боялся, сидя у Тсарга. А теперь думал, что его могут опознать, и делал обходы.

На шестой бирке Одинца застигла злая метель-поползуха. Он построил шалаш, укрылся ельником, чтобы не засыпало, и отсидел, как зверь в берлоге, два дня. Метель навалила по пояс рыхлого снега, а человеку приходилось тащить салазки.

Просветы открылись на четырнадцатый день, и беглец вынырнул из лесов, как сом из водяной глуби.

На пустошах торчали обгорелые пни после пала, издали поднимался живой дым. Починок был поставлен на высоком речном берегу.

Одинец скинул рукавичку и посмотрел на руку — черная, закопченная дымом и сажей. Он подумал, что и лицом он весь почернел. Кто узнает такого?

Он постучался. Мужиков не было: кто в лесу, кто пошел в Загубье — новгородский пригородок, кто возится на льду и достает сига, тайменя, ряпушку, хариуса, снетка, голавля-мирона, тарань, язя, плотву.

Словоохотливая и радушная хозяйка объяснила, что не ошибся он, угодил как раз на реку Свирь.

— А из Новгорода повольничья ватага проходила ли?

— Не было такой, не было. Мы бы увидели. А слух ходил. Новгородские сильно сбивались идти зимним путем на восход от Онеги-озера. Так это, точно. А не видали ватагу. Ей мимо нас идти, одна дорога. Где же тебе ждать, как не здесь? Живи.

 

Глава девятая

Старый новгородский пригород Ладога стоял за тыном на высоком берегу Волхова, недалеко от озера Нево. Ватага прибыла в Ладогу на четвертый день.

Старосты объявили дневку.

Повольники рассыпались по дворам Ладоги. Заренка с родным и двоюродным братьями пришли к родным.

Отрастив крылья, птенцы улетают из гнезд; набравшись сил, медвежата оставляют медведицу. У всех одинаково. Разрастается семья и бросает от второго корня новые побеги. Так по разуму, но сердце чувствует иначе.

Заренка с тоской обнимала своего брата Яволода и, положив ему на плечо голову, говорила со слезами:

— Куда ты идешь? Как будешь жить с одним Радоком? — Девушка шептала брату: — Я не хочу возвращаться домой — хочу идти дальше с ватагой!

— А как же без спроса оставишь мать и отца?

— У них и без меня есть кого любить.

— Дорога будет тяжела, сил у тебя не хватит.

Заренка вспыхнула, у неё сразу высохли слезы:

— А сколько баб и девок идет с ватагой! Что я, хуже других?

Если ответить по совести, то Заренка не хуже, а лучше многих. Едва научившись ходить, она не отставала от Яволода. Он с топором, и она тут: «Дай я потяпаю!» Яволод с луком — и она тянет за тетиву с той же ухваткой. Они вместе гребли на челноках и вместе переплывали сажёнками Волхов, не боясь быстрого течения и мутной глыби широкой реки.

Сильная и упорная, Заренка следом за Яволодом проходила мужскую науку. Не мог брат ни отказать сестре, ни согласиться с нею и ждал, чтобы скорее минула короткая дневка.

Но дневка затянулась. К утру закурились застрехи, и дым погнало обратно в избы. С каждым часом вьюжило всё сильнее. Наступил такой темный день, что впору зажигать свечи, лучину и носатые фитильные плошки, налитые маслом.

Третий день крутила непогода. Доброга зашел в дом, где Заренка коротала время с братьями. Староста весело выбирал сосульки из бороды. С ним в избе сразу стало тесно и шумно.

Хозяйка, по обычаю, поднесла гостю ковш. Доброга пил без опаски. У него голова крепкая, держаный хмельной мед ему придавал силы. Он запрокинул голову и вылил в себя мед, как в кувшин.

Крикнул и пошутил с невеселой Заренкой:

— Что ты, девонька, завесила глазки ресницами? Не печалься. Братцы вернутся и тебя, как боярышню, оденут соболями и бобрами. А осядут на новом месте, так ты приходи к ним. Они будут большими владельцами, поставят широкие дворы, а тебе приготовят доброго и богатого-пребогатого жениха!

Беседа сошла на охотницкие были. Доброга говорил, не глядя на Заренку, но чувствовал, как девушка его слушала. Ватажный староста не ошибался — Заренка не встречала людей с таким ярким, будто дневной свет, словом, как у Доброги. Он говорил, а она как видела всё. Она невольно сравнивала Доброгу с молчаливым Одинцом, и тот казался мальчиком рядом со зрелым мужчиной.

Ватажный староста не красил повольничью жизнь. Он не забывал сказать о мелкой мошке-гнусе, которая точит живую кожу, лезет в рот и в нос, не дает дышать. Воды не напьешься: пока успеешь донести к губам ковшик, гнус уже плавает поверху, как отстой сливок в молочном горшке. Лесной комар летит тучей, застилает небо, и его рукой не отмахнешь. В начале лета от комариных укусов у человека отекают руки, шея, лицо. Но потом привыкаешь. Комары жалят попрежнему, а опухоли нет. А лесные речки только и ловят, чтобы утопить. Омуты, бочаги, колодник…

Яволод и Радок согласно кивали. Знаем, мол, не боимся.

— Слышишь как? — спросил сестру Яволод.

— Не всё же по ровному ходить, — коротко ответила Заренка.

Как будто ничего не слыхав, Доброга продолжал рассказывать о ловлях и охотах, о звериных повадках. Он передавал сказания о медведях, которые похищали баб и девушек и усыпляли их корнем сон-травы, чтобы они не могли зимой убежать из берлоги. Он рассказывал о схватках с коварной рысью-пардусом, о поединках с медведями и летом и зимой. Говорил о том, как он четыре дня ходил по следу медведя, который погубил в Черном лесу его товарища, и как в отчаянной борьбе со зверем отомстил за друга.

Он разгорался, но соблюдал свою честь: не привирал и не придумывал. Мало ли он повидал! Если всё вспомнить, ему одной чистой правды хватит на всю долгую зиму. Он собрался уходить, и Заренка вышла за ним. За дверью, с глазу на глаз, девушка спросила ватажного старосту:

— Не прогонишь меня от ватаги, если я с вами пойду?

Доброга усмехнулся:

— Не боишься, что тебя медведь украдет?

Девушка вспыхнула и топнула на старосту ногой:

— Не смей, не пустоши! Другую украдет, а я не дамся! Дело говори!

У Доброги пропал смех. Он протянул к девушке руку, будто о чем попросил, и тихо сказал:

— Не в шутку говорю, а вправду, по чести: трудно будет нам, трудно…

— Мне — не трудно, — отрезала Заренка.

Староста взглянул, точно увидел её в первый раз:

— Что же, иди. Я не препятствую.

Он вышел на улицу. Пусто, темно, вьюжно. Всё живое попряталось, собаки и те молчат. Вымер пригород. Снег сечет лицо, а Доброге радостно, ему непогода — ничто! Он потянулся, расправился.

Эта девушка, Заренка, родилась на свет не для шутки и не для легкой забавы. Такая и сильного согнет и на вольного наденет путы. И ладно!

Ватага, пережидая непогоду, отсидела в Ладоге три дня. К вечеру третьего дня метель прекратилась.

Навалило рыхлого, пухлого снега. Под ним залегло озеро Нево, с зелеными водами, с бездонными ямами, со скользкими скалами, с серыми и желтыми песками.

Ватага выползла на озеро. Построились и тронулись. Сильные птицы гуси тянут дружным косяком и беспрестанно меняются. Кто летел в острие клина — отстает, уступая свое место другому. Видно, и в небе, как в снегу, приходится пробивать путь, и умные птицы делят труд.

Ватага полетела по озеру, как гусиный табун. Впереди трое повольников на широких лыжах пахали борозду. За ними трое других припахивали, а за теми остальные уминали и накатывали дорогу доплотна. И обоз катился, как по улице. Лошадкам было только и труда, что пятнать копытами твердую дорожку. Новгородцы умели ходить зимой, и им не были страшны никакие снега. Чем больше бывало в ватаге людей, тем скорее она шла.

Головные менялись по очереди. Соскакивая с ходу в снег, они пропускали лыжников и, став перед обозом на умятый след, отдыхали на легком ходу, пока вновь не оказывались в голове. Издали казалось, что ватага бежит бегом, а по сторонам всё стоят и стоят столбиками люди. Всё белым-бело, засыпано серебряной пылью с синими искорками. Нет, не всё.

— Глянь-ка! — показывал один из бывалых людей молодому парню. — Видишь?

Парень смотрел, сомневаясь, и спрашивал:

— Там? Чернеется. Не то рукавичку кто на снег бросил?

— Рукавичка!.. Такая рукавичка будет с тебя ростом. Это водяная свинья — нерпа вылезла подышать. До неё знаешь сколько ходу будет? То-то.

Повольники переговаривались, отдыхая, и Нево не молчало. Вздохнуло — и издали пошел гул. Ближе и ближе гудело, под ногами треснуло и смолкло.

Заренка идет с братьями. Они в Ладоге сказались родным, что девушка ещё немного проводит парней. А на самом деле она переволила братьев и обошлась без разрешения Верещаги.

Река Свирь уже Волхова, берега пустыннее и лесисты. От Загубья ватага ночевала в лесах.

Ватажный староста быстро сдружился с братьями Заренки. Яволод и Радок искренне гордились, что Доброга их отличал от других, между собой говорили о нем и старались ему подражать. С Заренкой Доброга говорил редко, зато с братьями беседовал так, чтобы его слова девушка слышала. И поглядывал на неё. Иной взгляд говорил не хуже слов.

Девушка ушла из Новгорода ради Одинца. Она видела и ждала его в каждом новом человеке, который просился в ватагу. Кончился Волхов, Нево позади, ватага идет Свирью — Одинца нет и нет. Но хотя и не поздно, Заренка не думает о том, чтобы вернуться домой.

— Утомилась, девушка? — ласково спросил Доброга, незаметно очутившись рядом.

— Нет.

— Добро.

Они взглянули друг на друга, вот и весь разговор. Заренка не думала о возвращении, её не тяготила дорога. Она мужала с каждым днем. Быть может, теперь она пошла бы с ватагой и не для Одинца.

Доброга договорился с Яволодом и Радоком: они на новых местах сядут вместе и будут вместе охотничать. Но почему он не советуется с ней? Глупой, что ли, считает?

Заренка досадовала, но не могла не глядеть на Доброгу и не прислушиваться к его словам. Ей нравились и голос, и лицо, и вся ухватка Доброги. В нём было всё такое складное, ловкое, смелое. Красивое лицо, гладкая золотистая борода, серые большие глаза, то суровые, то добрые. Нельзя было понять, куда он речь повернет. А когда он говорил, Заренке хотелось слушать и слушать. Одинец был другой. Малословный и будто меньше Доброги. Большой и сильный парень казался девушке каким-то недорослем, когда она по памяти сравнивала его с Добротой.

Вдруг девушка услышала, как Доброга сказал Яволоду:

— Пристал один парень, который осенью в городе убил нурманна…

Ей стало жарко. Она догнала братьев и, едва не наступая на концы их лыж, слушала. Ватажный староста говорил:

— Он жил в доме вашего отца, зовется Одинцом. Что о нём скажете?

Яволод обернулся и обнял Заренку:

— Вот не ждали, не гадали, что по дороге найдем твоего любушку!

И уже сам Одинец бежал к ним по чистому снегу рядом с ватажным маликом, таща за собой лубяные санки. Он оттолкнул Яволода и обнял Заренку. Молчит — не знает, что сказать, задыхается.

Заренка вырвалась:

— Пусти, какой ты скорый!

Доброга же убежал в голову ватаги, будто его ничего не касается.

На восьмой день после Загубья ватага остановилась на дневку в прибрежном лесу. Повольники валили деревья, ладили шалаши из вершин и лап, разметывали снег и устраивали постели. Вскоре закурились нодьи. В лесу стало шумно и весело. С первого дня, как зародился этот лес, в нём не бывало такого.

Ватажники сушили и чинили одежду и обувь, варили горячее. Потом началось первое походное вече.

Повольники выбирают своих старшин без срока. Так уж повелось, что старшины служат, пока угодны людям, и в самом Новгороде, и в его пригородах, и в ватагах. Доброга спросил, довольно ли или недовольно людство им самим и другими походными старостами.

— Довольны, довольны! — Люди ответили дружно, и лес отозвался.

Все старосты скинули шапки, поклонились и опять накрылись. Доброга без шапки забрался на поваленное для нодьи бревно и не торопясь начал речь:

— Нам остается ровной дороги до двенадцати дней. Когда пробежим озеро Онегу, то простимся с гладкой дороженькой. С того дня мы пойдем тяжким путем, будем ломать ноги в лесах. Ныне день короток и будет ещё короче. Светлых часов нам терять нельзя. С ночи до ночи не будем брать в рот куска. Пора уже припрягаться к саням, нужно поберечь лошадей…

Доброга никогда не прикрашивал и не подслащал будущие труды повольников. В ватаге один стоит за всех и все за одного. Однакоже никто за другого не сработает. Когда ватаги сбиваются в городе, такие речи обычны. Но в лесу они звучат иначе, чем дома, под крышей.

Ватажный староста хотел смутить слабое сердце и укрепить сильное. Свыше десятка тех, кто не рассчитал своей силы, уже повернули домой. Старосты отбирали у отстающих всё, что было получено от Ставра на общий счет, и никого не удерживали. На то и повольничество. По Свири, по Нево, по Волхову до Города лежит пробитый путь. Но когда между домами и ватагой лягут лесные крепи, то слабый душой и телом человек будет для всех тяжелым бременем. Таких пора отбить и повернуть домой, если они сами не хотят уходить. И Доброга закончил призывом:

— Называйте, кого не хотите иметь в ватаге!

Люди отозвались не сразу, никому не хотелось лезть первым. Одно дело сгоряча, в ссоре, свернуть скулу, другое — выгнать человека без гнева. Отеня крякнул, прочищая горло, и назвал одно имя. Названный не ждал, что скажут другие, и закричал:

— А я и сам не хочу идти!

Отеня как в воду смотрел! Ватажники развязались. Порешили почти полтора десятка людей повернуть назад. О двоих спорили, расходились в две стороны и считались, чья кучка больше.

Обсуждали и тех, кто пристал в дороге. Ватага отказалась от двоих новых товарищей, которые были выгнаны из Города за воровство по чужим дворам. А на Одинце запнулись, как о корень на лесной тропе. Ставров приказчик заявил:

— Парня выдать назад в Город, чтобы на нем выправили виру городские старшины.

Ватажники не могли понять, прав или неправ приказчик. Яволод и Радок начали защищать Одинца, а он сам онемел от нежданной беды. Доброга оборвал речи товарищей Одинца:

— Вы не так и не то говорите. Нечего Ставрову приказчику входить в наши дела. Он не ватажник, а сборщик нашего долга, и ему нет голоса на нашем вече. Одинец же честно подрался с нурманном, это может случиться с каждым. Он не вор и не насильник, на нём нет бесчестья. Ватага — не городской пригород. И было и есть, что в ватаги уходили изгнанные из Города. Одинец к нам пришел с хорошим оружием и снастью. И сам он не будет ватаге в тягость, он может хорошо служить ватаге. Люб он нам или не люб, вот что решайте. А речи приказчика забудьте!

После веча Доброга подсел к нодье Верещагиных. Одинец поблагодарил старосту за заступу, за доброту.

— Не благодари, — возразил Доброга. — Я не тебя, а правду защитил.

После прихода Одинца Доброга как будто охладел к Заренке и к её братьям. А сейчас он сделался таким, как в первые дни выхода из Ладоги: веселым, радостным. Одинец же сидел хмуро, как обиженный. Он нашел время и сказал:

— Этот Ставров приказчик от меня ещё наплачется!

— Поберегись, — предупредил Доброга. — Обоих приказчиков ватага взяла по слову. Обидишь его — тебя людство не помилует.

Одинец замолчал. А когда староста ушел, он сказал ему вслед:

— Боярский приспешник.

Заренке не понравились слова Одинца, и сам парень вдруг ей показался совсем не тем, кем он был для неё прежде. И она его без стеснения осудила:

— Глупый ты, непонятливый!

И Заренка и Одинец оба были упрямые, неуступчивые. И раньше, дома, они спорили не раз, но мирились быстро и отходчиво. Теперь же между ними получилась долгая и холодная размолвка.

 

Глава десятая

Крепчают морозы. От холодов у солнышка «выросли уши». Оно малое время покажется на полуденном крае и надолго скрывается. Луна кутается в белое облако из небесного льна и не смотрит, а жмурится. От луны небо светлое, и на Свири светло, а в береговых лесах залег мрак, как в подполе.

Стужа кусает щеки и носы, набивает льдом бороды, давит на людей и ищет места, чтоб пробраться к телу. Мороз сочится через дырку, протертую лыжным ремнем в шерстяной онуче или в валеном сапоге, ползет между рукавичкой и рукавом, лезет за ворот, томит, манит прилечь. Там, куда пробрался, жжет и кусает, мертвит и белит кожу. Голой рукой за железо не берись. Мороз сушит дерево, сушит человека и будит жажду.

Ватага идет прежним порядком и строем, но в ней нет прежней силы. Головные меняются всё чаще и чаще и подолгу ждут, пока не протянется ватага. Никто не жалуется, но смех и шутки сделались редкими.

На ночевках повольники засыпали с куском во рту, не чувствуя, как немеют пальцы. Многих сильно покусал мороз. Черные струпья на лицах не заживут до лета.

Старостам прибавилось забот. По ночам приходилось следить за нодьями и кострами, чтобы держалось пламя. На ночлегах ватага сбивалась теснее. Однако появились обмороженные руки и ноги. Один ватажник ночью отошел и навечно замерз в снегу. И со вторым то же случилось.

Доброга не знал усталости. Других зима морила, а его излечила от былой болезни. Ватажный староста спал меньше всех, соколом летал по ватаге. И всё с шуткой, с умным словом. Крепись, крепись, мало осталось! Пройдем Онегу — будем три дня отдыхать.

В последнем прионежском починке сменяли лошадей на сушеную рыбу. Молодцы боярина Ставра сумели всучить шесть слабых коньков, им бы и так не дойти. В освободившиеся сани впряглись люди. Ватага — не город, в пути каждый человек на виду.

Одинец и Яволод шли в первых десятках первой сотни. Радок и Заренка тащили сани. К ним постоянно припрягался Доброга. Он сдружился с Заренкой, и девушка перестала его дичиться.

Между Одинцом и Заренкой размолвка продолжалась. Одинец не мог сделать первый шаг к примирению. Без расчета и без мысли о дальнейшем он замыкался в себе. Заренка его оттолкнула — так он понимал её. Ему было тяжело, но у него не было злобы ни на девушку, ни на Доброгу. Он считал, что в жизни, как в труде или как в кулачном бою, нужно быть честным. Гордость не позволяла Одинцу просить Заренку и навязываться девушке, которая, как он поспешно решил, отказалась от него. Девушка не хотела его — и он тоже отказался от неё уже в те дни, когда, быть может, ему было ещё не поздно бороться. И из той же гордости он не позволял себе ненавидеть Доброгу. Одинцу казалось, что ненависть к счастливому сопернику будет низкой завистью. Одинец сумел видеть в Доброге того, кем был в действительности ватажный староста.

Как хороший конь на подъеме в гору сам влегает в хомут, так Одинец, не щадя себя, ломил вперед по целине, пробивая первый след. Ватага видела его труд и начинала высоко ценить могучего товарища.

Наконец-то одолели реку Свирь и выбрались на онежский озерный простор. Лежали глубокие снега, небо было пасмурным, и в воздухе начинало теплеть. Быть перемене.

Теперь ватага не летела и не бежала, а шла. Головы опущены, грудь налегает на постромки. Ременные тяги заспинных котомок-пестерей, саней и санок намяли натруженные плечи.

Доброга хотел вывести ватагу на Онегу на тридцатый день, а вывел на тридцать второй. Почти не опоздали, но трудно далось.

По озеру ползли туманы и серой мглой застилали даль. Тихо и глухо. Скажешь слово, а его будто бы и не было.

Под широкими лыжами шуршал и шипел снежок, между людьми трусили собаки. И они повесили носы, и их притомила дорога.

Зимний туман не сулит добра. Побежать бы, как бежали по озеру Нево, да сил нет.

Из всех дней этот был самым тягостным. Доброга убеждал: «Ещё немного — скоро берег. Назначим долгую дневку в лесном затишье, у теплых нодей, на пихтовых постелях…»

Ватажный староста уже не поминал о трудной лесной глухомани, которую придется ломать после дневки.

К ночи ватага прибилась к нужному берегу озера. Черные камни уставились навстречу людям, как бараньи лбы. За ними стоял Черный лес. Новгородцы звали «черными лесами» те леса, где нет и не было человека.

* * *

За ночь так растеплело, что утомленные ватажники заспались около потухших нодей и засыпанных пеплом костров. Снег сделался волглым. На сосновых иглах висели капли, и ветви елей и пихт подернуло росой. Было слышно, как бухали с мохнатых лап отяжелевшие пласты снега. После стужи наступило такое тепло, точно без времени пришла весна.

Ватага пришла во-время в Черный лес. Домашние запасы кончились, и то, что осталось, следовало приберечь. Пришла пора проверить, каким кормильцем покажет себя Черный лес.

Облава разделилась на две руки, правую и левую, чтобы ими облапить лес и прижать его к груди, к привалу. На привале оставили засаду, которая ничего, не пропустит. Собак переловили и посадили на крепкие привязки. На облаве собака — худшая помеха.

Облавный закон — до времени молчать и не дышать. Оглядывались и запоминали места. Через сорок-пятьдесят шагов задний останавливался и оставался на следу.

Шли глухоманью, никогда не хоженной человеком. В одних местах лежали сваленные буреломом деревья, в других лес был так тесен, что было впору пробраться лишь малому и юркому зверю. Под старыми елями темнело, как вечером.

Облавные руки петляли, тянули нитку и вязали узелки. Узелок — это охотник. Оставшись один, он осматривался, оттаптывал на всякий случай снег и замирал. В ожидании он прочищал уши и вытягивал голову. Устав, переминался, перекладывал с руки на руку рогатину, поправлял топор за поясом, передергивал плечами.

Охотника томила жажда, он подхватывал горсть снега, мял комок и понемногу сосал. Он забыл дорогу, Город и цель пути, он ни о чем не думает. Окликни его по имени — и он вздрогнет, как со сна. Его забрала наибольшая из всех страстей — молодецкая охота. Скорее бы!..

Туман копится на мерзлых колючих ветвях. Капля зреет, надувается, вытягивается и отрывается. Снег мякнет. В такую пору шаг человека не слышен, лесной зверь смирен.

Огнем горят облавные старшины. В них тянется каждая жилка. Живчик забьется, сам собой подмигнет глаз. На старших легла вся охота. Они обязаны не просто равести охотников, а в голове облавы свести обе нитки. Пойди-ка сообрази. Обтяни живой веревкой нехоженый лес и свяжи концы. В самом глухом, неведомом лесу каждый пойдет в облаву. Но быть старшим облавы большинство отказывается, и не для вида, а по-честному. Это не торг; в таком деле, если человек не чувствует в себе силы, он не захочет срамиться.

Доброга вывел свою облавную руку из чащи к просвету. Открылось большое болото с густым осинником. Пошли краем, огибая болото. За Доброгой оставалось всё меньше и меньше охотников, но и болотный берег уходил в нужную, по мысли старосты, сторону.

Идут. Вдруг староста заметил краем глаза, как впереди что-то мелькнуло. Он поднял руку: стой! Опять взлетела еловая веточка. Это подавал знак старшой второй руки. Пора. Облавный старшой остался сам-четвертый с Одинцом, Заренкой и Яволодом.

У брата и сестры горели глаза, им было всё хорошо и всё нравилось. Одинец же смотрел хмуро. Он пошел в облаву с мыслью, что вдруг Заренка захочет отстать и молвить ему желанное слово. Напрасно. И Одинец корил себя за глупую надежду. Нет, не его девушка, и нечего больше о ней думать. Пусть так и будет, как случилось.

А Доброга ступил к Заренке и что-то шепнул. Девушка тонко, протяжно засвистела. И — пошло!

Черный лес впервые услышал человечий посвист. Этот звук побежал от одного к другому по всем узелкам смертной веревки, которая опутала исконные зверовые обиталища.

Каждый охотник свистел по-своему, тихо, не через пальцы, а губами. Но оттого было ещё страшнее. Отовсюду завился тайный, ползучий человеческий свист. Он звенел в звериных ушах, как назойливый летний комар. Он жалил не кожу, а тревогой жалил сердце.

В снежной норе беляк-ушкан очнулся от легкого сна. В дупле дрогнул соболь. Замерла рыжая куница. Забыв пахучий беличий след, горностай прижался к суку змеистым телом. Глупая белка высунула усатую головку: это что такое, новое, неслыханное? Филин, забившись на день в темный ельник, распялил желтые глаза. Лоси разом перестали жевать, вздернули лопоухие головы и раздули вырезные черные ноздри. Все слушают.

Где-то хрустнула сухая ветка, качнулась елочка. Свист приближался. В одном месте он прерывался, в другом начинался и опять повторялся. Страшно!

Чу, стучит по стволам! Под обухами топоров отзывались закоченелые сосны и ели. Одна говорила звонко, другая дрябло принимала железо пухлой корой.

Лесные звери стронулись в обе стороны от облавы. Тем, кто остался снаружи облавы, уходить хорошо. А кто захвачен? Они топтали след к засаде.

Облавники не торопились, переходили, ждали, опять переходили. В начале облавы не нужно делать большого шума и нельзя кричать. Зверя не гонят, а отжимают.

А следу, следу-то сколько! В осинниках кормились сохатые: как на скотном дворе, натоптано копытами; обглоданные ветки, лежит теплый помет. Здесь росомаха протащила толстое брюхо на коротких ногах, там — старые и новые волчьи пересеки. А что натоптали зайцы и наследили пушные зверьки, не сочтешь. Черный лес богат и может платить хорошую дань.

Живая петля сжималась. Облавники видели, что следы мечутся в разные стороны. Пора, звери огляделись и опомнились. Если упустить срок, звери рванутся обратно, через облаву.

Охотники закричали, заверещали, заулюлюкали, завыли. Каждый старался заорать погромче и пострашнее. Звери потеряли разум и ринулись на засаду. Облавники пустились бегом, засадные спустили собак:

— Держи, держи, держи!..

Взяли тридцать семь голов лосей, десяток волков, восемь рысей-пардусов, пятнадцать оленей. Наловили собаками и побили стрелами больше восьми сороков зайцев. Досталось семь соболей, пять куниц — случайная добыча, это не облавные звери. Черный лес дал пушниной не дань, а задаток.

Между делом облавники присмотрели две берлоги. После облавы, не теряя времени, ватажники горячей рукой взяли на первой берлоге медведицу с пестуном, а на второй — старика.

Черный лес дал хорошо, но и взамен потребовал плату. Одного облавника нашли в цепи с разбитой головой и проломленной грудью. Кругом тела и на выходных следах было написано, как бык скакал на цепь и как облавник наставил рогатину. Эх, что же ты! Не так надо. В сторону отскочи и наставляй наискось, под лопатку. Нет, облавник хотел взять быка, как медведя. А бык — на дыбы. Он ловок, уклонился от рогатины, отвел рожон. Страшная сила, когда матерый лось ударит сверху передними копытами.

Товарищи убитого пошли по следу, окропленному свежей кровью. На следу нашлась стрела. Здесь лось чесался о дерево и сбил занозу. Это ему кто-то другой засадил, а не убитый облавник. Дальше пошел чистый след. Сохатый справился и ушел, его не догонишь.

На привале спешили ободрать и разрубить добычу, пока она не застыла. Свежинку варили и жарили, в охотку после сухой рыбы и вяленого мяса лакомились сочным мясом. Туго набитые лосиные и оленьи желудки делили на всех. Это невкусная, но дорогая еда. Она спасает от зимней болезни: опухоли тела, десен и выпадения зубов.

Ватажники поминали тех товарищей, которые застыли в пути, и того, что погиб на облаве. От него осталась молодая жена. Вдове пойдет равная доля общей добычи — таков ватажный закон. Если она найдет нового мужа, это её дело. Но ватага никому не позволит неволить бабу. По Новгородской Правде, любовь — дело вольное.

 

Глава одиннадцатая

Оттепель опустила снег, он потемнел было, покрывшись узорной росписью хвойных игл, шелухой шишек и чешуйками коры. Вернулась стужа, упал свежий снег, и опять, как по первой пороше, писали звериные лапы и лапки свои рассказы. Не до них.

Ватага текла. Короткий денек минул, солнышко повернуло на лето, а зима — на мороз. Мороз крепчал, крепчала и дружба между ватажниками. Они сбивались внутри общей ватаги своими ватажками-артелями, вместе ночевали, дневали и работали.

Доброга, Яволод, Радок, Заренка, Карислав, Отеня и несколько других ватажников составили свою дружину. А Одинец отстал. Он не чуждался ни своих прежних друзей, ни Доброги, но и не искал с ними встречи. Он всё время шел в переднем дозоре и не нуждался в смене. Ватажный староста возвращался на ночевки в свою ватажку к обозу, а Одинец обычно и ночевал впереди, в лесу.

После первой дневки в Черном лесу Одинец без договора сделался передовым помощником ватажного старосты. Доброга намечал, куда идти, а Одинец умел без ошибки пробивать стежку. К нему подбилась своя дружинка из самых сильных и бойких парней.

Доброга видел, что на Одинца можно положиться. Парень имел лесное чутье, как видно, от роду. Одинцова дружинка умела на ходу подхватывать дичь и пушнину. Они походили и поймали полсорока соболей и куниц.

Ватага проходила местами, богатыми пушным зверем. Ватажники заколебались. Чего тащиться дальше? И здесь хорошо. На дневке собралось ватажное вече. Почти половина ватаги, человек около сотни, захотели отделиться. Пусть кто хочет, тот бредет дальше, а нам хорошо и здесь. Согласные пошли на несогласных с кулаками. Ватажники схватились за топоры и рогатины.

Новгородский мужик, когда разойдется, становится зверь зверем. Но когда успокоится, то нет человека разумнее его. Доброга убедил людей, что им нет расчета оставаться в лесу. Летом здесь шагу не ступишь из-за топей и болот. Негде пустить пал и сеять хлеб. Да и недолго спины ломать — заповедная река близко. Кто захочет, сможет оттуда легко бегать на зимние ловли и в эти места.

— Что же ты раньше не говорил, что близок конец!

Драчуны разошлись и пошучивали:

— Что-то у тебя нос разросся!

— Свой пощупай, у тебя не лучше.

Минула темная волчья ночь, когда стая идет за волчицей и, не страшась ни топора, ни рогатины, ни человеческого духа, бросается на людей.

Волки выходили к ватажным привалам, и за кострами горели волчьи глаза. Звери, которые никогда не видели человека, лязгали зубами и выли, но не боялись многолюдства. День прибавлялся.

— А что же Доброгино обещанье? Где река? — начинали ворчать ватажники.

Доброга шел впереди вместе с Одинцовыми ребятами, третий день не возвращался к обозу и ночевал у случайных людей. Он искал. Он говорил Одинцу — ступай туда, а сам брел, всматриваясь в деревья, будто спрашивая их — не те ли? Вырвавшись из чащи на полянку, он озирался — не здесь ли ходили мои ноги?

Со старостой шла собака, чуяла хозяйскую заботу и хотела помочь, но без толку. У Доброги была и раньше собака, но пришлось и ей оставить свои кости в Черном лесу. Эта новая — ей не объяснишь, что нынче охотнику нужны не зверь и не птица.

Вот на стволе кора сбита двумя ударами топора, стесана заболонь, и смола залила древесину. Охотничий затес — зеркало, хорошо видное издали. Доброга узнал место и побрел по затесам былым охотничьим путиком, проложил через знакомый березняк лыжню и выбрался на поляну. Он узнал пни от деревьев, которые рубил вместе с товарищами. Вот и острожки. Стены срублены не по-избяному, а тыном, торчмя, и прикрыты толстой кровлей из корья. Добрались, стало быть…

Здесь было всё так, как оставил Доброга. У острожка вместо дверей вкопаны жерди. Всё цело. А кому трогать? Людей нет, зверь не сломает.

Староста изо всей мочи свистнул сквозь пальцы. Вскоре в лесу замелькали люди. Первым прибежал Одинец.

Ребята растащили жерди и вошли в острожек. Помещение имело в длину шагов двенадцать, а в ширину не больше четырех. Сверху нависали хвосты от тесно навешанных шкурок.

Высекли огонь, загорелся берестяной факел. Показалось, что наверх не просунешь руки — так стиснулись соболя, бобры, куницы, выдры. Среди них горностаи были будто первый снег в борозде поля. Лисьи хвосты свешивались, как пучки чесаной кудели, но здесь кудель была черная, подернутая серебряным волосом…

Береста догорела, пустила чад и потухла. А молодые повольники так и остались с задранными головами и разинутыми ртами. Второй-то острожек тоже полон пушнины! Великое богатство — такого не найдешь в Новгороде и у самого Ставра.

— Великое-то великое, — сказал Доброга с тоской, — но оно не моё.

— А чье же? — спросил Одинец.

Доброга вывел его на волю и показал на дальний край поляны:

— Там один друг, в лесу — другой… Третий — в речке. Вот и соображай, чье богатство. Дорого за него заплачено, пропади оно пропадом!

— Чего же так? — удивился один из парней. — Да разве оно повинно, богатство?

Рассердился Доброга и притопнул ногой:

— Эх, дурень! Кто же повинен? Мы жадно гнались за этим богатством. Я его не хочу. Отрекаюсь от него. Я сюда шел не за ним. Отдаю всё Ставру. Снимем, оценим — и пусть приказчик принимает за долг. Моё слово крепко.

Доброга отошел в сторону и повесил голову. Не было у него таких товарищей, какие погибли в Черном лесу. Кто прожил двадцать лет, тот прав, ожидая от жизни нового и лучшего. Но кто прошел сороковой год, знает другое. У Доброги не будет больше таких товарищей.

Он смотрел на другой берег реки. В излучине стоял старый, сухой лес. Одни лесины упали, другие, потеряв хвою, ждали, пока и их не столкнет ветер. От мертвого места веяло тоской. Старый лес догниет, но земля, которая знала его молодым, не останется пустой. На вскормленной почве подымется и разрастется новая поросль, будет жить свой срок…

Доброга не слышал, как к нему подошел Одинец. Одинец, для которого девичье сердце было закрыто, разбирался в чувствах Доброги лучше, чем в своих.

— Что же ты, староста, повесил голову? К чему ты тоскуешь о былом? — говорил он Доброге. — Тех ты не воротишь. Что же, разве у тебя нет больше товарищей?

Ватажный староста оглянулся и посмотрел в глаза Одинцу. А тот продолжал своё:

— У тебя есть товарищи. Чем тебе плохи Яволод или Радок? И другие найдутся. Ты скажи — и за тебя каждый постоит. Ты захочешь — за тобой пойдет любой из нашей ватаги и свою кровь смешает с твоей.

«Нет, Одинец не парень, а мужчина», — думал Доброга. Староста постиг в один миг силу и гордость души Одинца и не знал, мог бы он сам так поступить. Они были равны, и между ними никто не стоял. Доброга мог бы не задавать Одинцу такого вопроса и всё же спросил:

— А ты хочешь быть моим братом?

— Да.

 

Глава двенадцатая

Кукушка прилетела и принесла золотой ключ от неба. Перун его отопрет. Небо накопило теплые весенние дожди и наготовило молнии, которые будут пить тучи и бить всё злое на земной груди.

Над землей неслась весенняя Прия. Там, где она касалась правой рукой, расцветали белые цветики, где левой — желтые. Небо, отец новгородцев, приступило к браку с матушкой-землей.

Иля, молодая вдова погибшего на облаве ватажника, бродила близ становища, собирала первые цветы и пела:

Ты свети, свети, солнце красное, Ты лети, лети, тучка сизая, Не темни небо ясное, Чтобы милый мой, чтобы ладный мой Не бродил в лесу, не плутал в бору, А скорей бы шел да ко мне домой.

Молодая женщина сплела венок из белых цветов и надела на голову. Заводя новую песнь, она плела желтые цветы:

Закатилось ты, солнце красное, Так взойди же ты, месяц ясный, Да свети ты во всю ноченьку, Во весь путь, во всю дороженьку. Ты свети моему суженому, Чтоб с дороженьки не сбился, Чтоб скорее воротился. Без него мне грустнёхонько, Без него мне тошнёхонько.

Женщина сплела венок из желтых цветов, надела и его. Цветов много. Нежно-нежно пахнут белые подснежники.

Заренка пришла на голос Или. Подруга надела и на девушку венок и отошла; глядя на неё, как в зеркало, поправила свой венок.

С высокого берега было хорошо видно, как в поваленном сухостое, пуская пал, возились мужики. Поджигали с края, по ветру. Издали малый огонь был неразличим. Постепенно огнище заволакивалось, и усиливающееся пламя принялось прыгать в дыму.

Мужики пошли через реку, неся шесты, чтобы уберечься, коль попадешь в трещину. Один поскользнулся и упал. Иля охнула. Нет, встал и пошел за другими.

Между льдом и берегом тянулась длинная промоина. Одинец разбежался и перемахнул на землю, а остальные набросали шесты и перебрались за ним.

Иля побежала навстречу Одинцу и накинула ему на голову свой венок. Заренка не глядела на Одинца и Илю, не видела, как молодая женщина поцеловала Одинца.

Доброга перешел со льда последним, и было видно, как он кашлял, стоя на берегу. Как пришло тепло, вернулась к ватажному старосте прежняя хворь.

В сухостое бушевал пая. Для глаз человека вольный огонь и томителен и прекрасен. Разошедшееся пламя металось диким зверем. Ватажники кричали. «Ярись пуще, жги-пали жарче!»

В Черном лесу готовилось первое огнище. В такую пору даже небо не зажигает лес своими молниями, это может сделать только человеческая рука.

— А разлив туда не зайдет? — спросила Одинца Иля.

Она не отходила от парня и не выпускала его руку.

— Нет, ясынька, — ответил Одинец. — Полая вода оставляет след; по нему видно, куда веснами поднимается вода и где ей положен предел.

Река ломала броню и открывала для новгородцев легкую дорогу. Шел матёрый лед, за ним протянется верховой, а там и пускай расшивы на свободную воду.

Дорога ты, дорога, куда ты поведешь и сама бежишь откуда?

Ватажники наблюдали за льдом. Весенний лед несет и зимнюю дорогу, и заборчик для рыбацкой проруби, и потерянное бревно, и брошенное полено, и многое другое. Но эта река несла одни звериные следы. Как видно, вверху не было людского жилья.

Приходила пора общим умом решить, как разбиться для летнего труда. На вече Доброга предлагал выбор. Одним следовало остаться на месте, засеять огнище и разведать зверовые ловли около первой заимки. Другие должны были подняться вверх по реке и там присмотреть места. И поискать, нет ли ходов и переволоков в сторону Новгорода. А третьим плыть вниз до неведомого устья.

Ватажники спокойно и уверенно обсуждали общие дела. Они снялись из Новгорода, поверив Доброге на слово. Это слово сбылось. Все были сыты, ватага накопила копченого мяса и рыбы. Успели набрать пушнины и птичьего пуха. Ставров приказчик составил и оценил хранившиеся в острожках шкурки, и больше четверти общего долга уже слетело с плеч.

Ватажники уверенно смотрели вперед. Даже неудачливые бобыли и те парни, которых звали в Городе сопливыми ребятами, глядели боярами, вопреки перелатанным усменным кафтанам, драным, закоптелым шапкам и раскисшим сапогам.

Они почитали своего старосту и не равнялись с охотником-умельцем. Но каждый соображал про себя: четыре охотника за две или три зимы сумели собрать большое богатство — и я буду стараться, есть над чем. Порой они подшучивали над Ставром: мог бы ещё больше запросить боярин за снаряжение ватаги, не обманулся бы…

Вече внимательно слушало Доброгу, который говорил о новых трудах ватаги.

— Кто останется, с того спросим хлеба и всего зимнего запаса. Им работать на огнище не щадя себя, наловить бобров и навялить рыбы. Им отыскать борти и набрать меда. Нужно найти горькие ключи, чтобы варить соль. Искать в болотах железную землю и построить на зиму теплое жилье. Тем же, кто пойдет вверх и вниз, тоже большие труды!

Как всегда, ватажный староста жестко стелил. Он откашлялся и повел речь о том, что повольники забрели на новые земли не случайными бродягами. Не получится добра, если каждый будет думать лишь о том, чтобы поскорее разбогатеть и вернуться домой. Доброга предлагал навечно завладеть ничьей рекой и построить не временную заимку, а новгородский пригород и жить в нем по Новгородской Правде, а не как лесные звери. В новый пригород не пускать старых бояр. Сами повольники сумеют быть боярами не хуже городских! Быть пригороду, и под него поставить всю реку, с верховьями и низовьями!

Меткие слова доходили до сердца ватажников, и им казалось, что они сами так думали. Кругом них теснился дикий Черный лес с болотами и безлюдными чащобами, поднималась безыменная река, заливая берега, а они кричали, гордясь собой:

— Быть тому! Так сделаем!

Доброга лелеял свою мечту в лесах долгими зимними ночами, под свист вьюги и под волчий вой. Он мечтал о новой вольности на новых землях. Наконец он открылся, и его никто не осудил. Он думал не о своём благе, но об общем.

Утренняя заря светлая и веселая. От одного слова «утрянка» на душе делается хорошо. Все птицы встречают утрянку песнями, но для человека самое сладкое время приходится на вечерние зори. И любовные песни и любовные речи человека звучат вечером, а не утром.

На огнище пал разбился на костры, дотлевали толстые кряжи и пни. В сумерках угли рдели, как в печных жерлах. Запоздалое пламя струилось красными ручьями. Сытые огни не бегали, а ползли. Пал утомился и дремал.

Одинец сидел на высоком берегу. Рядом с крупным парнем Иля казалась ребенком. Одинец молчал. Он уперся локтем в колено и смял бороду в кулаке. Длинные волосы упали на лоб и закрыли глаза. Иля сочиняла песню и мурлыкала, как сытая кошечка. Она ладила себе новую семью.

— Слышишь, любый?

Он слышал. Он чуть покачивался следом за тихой песнью.

На реку падали птичьи табуны. Вместе с водой плыли темные стаи гоголей, чернеди, крохалей. В сутемках, как льдины, белели пары строгих лебедей.

Доброга и Зарейка тоже сидели на берегу. Девушка строго спрашивала ватажного старосту:

— Поклянись землей, что ты не говорил водянице лебединых слов!

Доброга засмеялся:

— Не было того. Я и слова-то не знаю.

— А видал их? Признайся!

— Видел.

— Какие они?

— Найдем тихое озеро, выберем лунную ночку — сама увидишь.

Девушка рассердилась:

— На что мне они? — И опять взялась за своё: — Поклянись!

Доброга убеждал девушку, словно перед ним было дитя:

— И чего они тебе дались? Что тебе в них? Любушка моя, ты сама лучше всех водяниц! Ты и красива, в тебе живет живое сердце, а в водяницах — только видится.

— Но почему же ты, как только проснулась вода, начал кашлять, точно прошлой осенью? Твоя водяница проснулась и сушит тебя.

Чего не сделаешь, чтобы успокоить любимую!.. Уважаемый людьми ватажный староста, простому слову которого свято верил каждый повольник, торжественно поклялся девушке, что на нём нет водяного зарока. Хворь же у людей бывает. Солнышко прогреет тело — и болезнь пройдет.

 

Глава тринадцатая

Доброга увел вниз по реке почти пять десятков повольников. Они плыли на трех расшивах и в них спали. Из дернин были устроены очаги, чтобы готовить горячее на ходу.

Река разлилась широко. В петлях она била и рвала берега, на которых без конца и края толпился Черный лес. На каждой расшиве сидел свой выборный староста. Парни, которые зимой шли дозорными, выбрали Одинца.

Яволод и Радок не узнавали в Одинце своего былого друга. До убийства нурманна он был горяч и скор на руку, любил мериться силой и в одиночном бою и в общем, стена на стену. Каким он был прежде — он не просто отдал бы Заренку Доброге. А сейчас Одинец согласился, сам взял Илю и не имеет зла на ватажного старосту.

Одинец прежде всех брался за тяжелую работу и последним её оставлял. Другие трудились с отдыхом, а он был как железный. Ватажники научились почитать Одинца за труд и за скупое, веское слово. Его ровесников старшие звали парнями и малыми, а Одинца окликали по имени.

Расшивы шли вниз от Доброгиной заимки, как называли своё первое пристанище ватажники, без отдыха четыре дня. Одинец старался перенять у Доброги его мастерство чертить на бересте. Сидя на корме своей расшивы, он рисовал речные петли и отмечал притоки. Понемногу получалось. Что же, и Доброга не в один день научился. Эх, Доброга!.. Одинец сказал себе, что у него с Заренкой была не любовь, а детская забава. И всё тут. Он не хотел думать о другом.

Ватажный староста шел на передней расшиве. Вдруг там подняли весла, а Доброга замахал шапкой, торопя задних:

— Наддай! Раз! Раз!

Берега расходились, и на правом виднелся дымок.

Расшивы разогнались, проскочили кусты и врезались в мягкую землю. Повольники соскочили в воду и выхватили расшивы подальше, чтобы их не утащила река.

Неизвестно, что там за люди. Могут и побить, если подойти зря. Ватажники тихонько пошли берегом.

Вдруг где-то впереди закричал человек; слов не разберешь. И в другом месте закричали.

Повольники сошлись теснее и наставили рогатины. За березняком сразу открылось чистое место с широким обзором.

На конце мыса лес был сведен, деревьев почти не осталось, торчали острые, будто срезанные бобрами, пеньки. Земля была утоптана, на жердях висела рыба, а из длинного берестяного балагана тянулся дым.

Маленькие лодочки бежали далеко ниже мыса. В них люди махали тонкими веслами.

На берегу лежала лодочка — такая легкая, что её бы поднял один человек. Лодочка была сплетена из прутьев и обтянута просаленной кожей.

Никто не заметил, откуда среди ватажников оказался чужак.

Трудно было понять, стар он или молод. Волосы были блестящие, со лба до темени тянулась лысина. Лицо же гладкое, без морщин, и походка легкая. На чужаке были штаны из оленя и меховой кафтан, а ноги босые.

Чужак подобрал палку с прикрученным острым и тяжелым оленьим рогом. Повольники смеялись: «Вот так топор!» — но сами расступились. Хватит по лбу — непоздоровится. Не драться же с ним!

— Чего грозишь, когда нет силы? Надоел, — сказал Яволод и взялся за рогатину.

Рыболов поймал рогатину за конец и так махнул рогом, что едва не достал Яволода.

Вмешался Доброга:

— Не тронь его, не дразни!

Яволод опустил рогатину; опомнился и рыболов.

Староста заговорил с чужаком.

Рыболов слушал, склонив голову набок. Чужой — что немой и глухой. С ним приходится говорить руками, и он должен понять, что его не хотят обижать.

Доброга вытащил нож и показал, как он режет. Пальцами и словами староста объяснил рыболову:

— Тебя не будут резать. Не бойся, не будут резать.

Рыболов сморщился, растолкал повольников и подобрал свой рог. Подражая Доброге, он тыкал в рог пальцем, а старосте в лоб и отмахивался:

— Ты меня, дескать, не будешь бить, и я тебя не буду!

Повольники смеялись:

— Ишь ты, понимает! Видать, не драчливый.

Рыболов совсем осмелел, распахнул кафтан и достал точеную кость вроде ножа. Ручка хорошая, красивая, но клинок костяной, не так режет, как железный. Чужак отдал нож Доброге.

Староста поцарапал кость своим ножом, чтобы чужак видел, как жесткая кость уступает железу, и подал нож рыболову. Тот прикусил клинок зубами — что это за вещь? Староста показал, что дарит. Чужак обрадовался и погладил Доброгу по руке.

На мысу назначили дневку. Повольники разложили костры и в охотку поели рыбы из ям — давно не пробовали соленого.

Доброга не отпускал рыболова. Показывая на себя, староста твердил свое имя:

— Доброга, Доброга, вот он. Я — Доброга, — и наконец-то добился своего.

Рыболов показал на него пальцем и затараторил:

— Добр-ога! Доб-ро-га! Доброга.

После этого было уже легко добиться от чужака, как его зовут: Биар.

Скажут «Биар» — он повернется и покажет на себя, кивнет и подтверждает:

— Биар, Биар!

Биара посадили к котлу, дали ложку и накормили. После еды Биар повел Доброгу и тех, кто из сотрапезников пришелся под рукой, вглубь березняка, мимо берестяных балаганчиков.

В лесу Биар залез в берлогу под кучей валунов. Вскоре он вышел из берлоги с тремя людьми. Вот что! Здесь тайник, в который укрылись те, кто не успел убежать по реке.

Из троих одна была молоденькая женщина, чем-то похожая на Заренку, смуглая кожей, темноволосая. Только глаза у неё чуть косили, и она была меньше ростом, чем Доброгина любушка.

По длинному, узкому ходу проползли на четвереньках в обширную сухую пещеру с песчаным полом. Вверху, для дыма и света, в щели меж камнями были вставлены обрезки березовых дуплистых стволов. Здесь люди зимовали. А зимуя, не одну рыбу ловили — в пещере было подвешено немало хороших, свежих шкурок пушного зверя.

Дорогие шкурки… Будь драка — они достались бы ватаге. А коль дело кончилось миром, так пусть каждый без помехи владеет тем добром, которое взял своим трудом.

 

Глава четырнадцатая

С Биаром разговаривали на всех языках, какие только знали ватажники. С ним толковали и по-чудински, и по-еми, и по-веси, по-вепси. Из этих наречий большая часть повольников знала хоть несколько слов. Но нет. Будто что-то и похожее толковал Биар, но ни он не понимал, ни его не могли понять.

Из разговоров с Биаром как будто разобрали, что вниз по реке живут ещё такие же люди, как рыболов. Узнали, что безыменная река, на которую вышла ватага, называется по-биарминовски Вагой, а та река, в которую втекала Вага у мыса, носит имя Двин-о — стало быть, Двина.

Доброга велел плыть дальше. Биар вместе с молодой девушкой — её звали Бэва, и она была дочерью Биара — погрузился на расшиву старосты. Бэва принесла с собой корзинку, обмазанную глиной, и запас угольков, чтобы кормить огонь. И верно, без железного огнива из кремня не выбьешь искру на трут.

Река Двина оказалась большой, полноводной, не как Вага, хотя и Вага в половодье казалась не меньше, чем Волхов. Биар знал Двину и показывал, как лучше срезать петли и держаться на стрежне.

На третий день повольники отошли от ночлега и заметили, что снизу поднимается целое войско. Не менее двух десятков больших лодей заняли стрежень, а вблизи берегов, по слабому течению, бежали, как утки, вереницы малых лодок.

Повольники затабанили вёслами и поставили расшивы рядом. Они спешили вооружиться. Одни хватались за шлемы, другие напяливали кольчуги. Нежданно получилось — никто не мог сразу найти нужное, вдвоем и втроем хватались за одно. Кто успел натянуть спущенную тетиву — у того нет стрел. Другой искал щит, а сам на нем топтался.

Доброга кричал:

— Береги гребцов! Прикрывайся щитами!

А стрелы уже летят. На крайней расшиве опустились два весла с наружной стороны и не поднимались. Расшива повернулась, и её, как бревно, потащило течением. Еле справились.

Кто не успел вооружиться, тот присел на дно, прячась за бортами. Большие лодьи приблизились, и от них, как рои шершней, помчались стрелы.

— К берегу, к берегу греби! — распоряжался Доброга.

Он стоял на носу своей расшивы в шлеме и в кольчуге, а Заренка двумя щитами прикрывала его и себя.

Все три расшивы повернули дружно. Одна большая лодья оказалась между повольниками и берегом. Расшива Одинца ударила в нее и пробила легкий кожаный борт. Лодья перевернулась, и расшива прошла над ней. За кормой, как гагары, выскакивали из воды головы чужаков.

Ватажники с размаху выбросились на пологий бережок, выскочили кто в мелкую воду, кто на сухое и повернули расшивы бортами к воде, чтобы укрыться.

На твердой земле повольники опомнились, взялись за луки, начали выцеливать по-охотничьи и, выпустив десятка три стрел, отогнали чужаков от своего берега.

А и много же чужаков! Обойдут лесом, набросятся разом с воды и суши — тут и конец. Ватажники бросились рубить деревья для засеки. Валили деревья и злились с каждым сбитым деревом, кляли друг друга за беспорядок, за растерянность. Расшивы захламили, многие только на берегу добрались до своего оружия.

У четырех ватажников были прострелены шеи, у пятерых стрелы засели меж ребер, а трое были ранены в живот. Эти плохи, выживут или нет — неизвестно.

На счастье, чужаки имели легкие стрелы не с железными, а с костяными насадками. Чужаки-лучники били метко и часто, но их стрелы не могли пробить головы и застревали в теплой одежде.

Одинец вошел в воду по колено и до плеча растянул длинный, двухаршинный лук, подарок Верещаги. Тяжелая полуторааршинная стрела пролетела над водой, до перьев вошла в кожаный щит, и пораженный чужак упал в воду с большой лодьи.

Из леса потянуло дымком, за засекой кто-то ходил. Два десятка повольников обошли засеку по воде, бросились в лес и заметили чужих. Одинец догнал одного и уложил краем щита. За остальными не погнались из страха попасть в засаду в незнакомом месте.

Подобрали оружие, брошенное убежавшими чужаками: гладкую, как цепилка от цепа, палку со вставленным в толстый конец моржовым зубом, ещё дубинку с прикрученными жилами большим острым кремнем и олений рог на палке, похожий на тот, с которым Биар вышел к повольникам на мысу. Нашлась мазанная глиной корзинка с горячими углями, тоже похожая на биаровскую. Только тут хватились повольники: а где же сам Биар с девушкой Бэвой? Их не было. Они убежали, а как и когда — того в общей суматохе никто не видел.

Повольники рассматривали оружие чужаков. Плохое. От него достаточно одной кожаной подкольчужной рубахи, не то что кольчуги. Сделано хорошо, прочно, но против железного ничего не стоит. Чужаки не выдержат рукопашного боя. А чтобы укрыться от стрел, Доброга придумал на борта расшив набить ещё по две доски, для весел прорубить дыры и сверху прикрыться плетнями из веток.

Раненых уложили на хвойные постели и залили раны теплым жиром. Заренка держала на коленях голову своего двоюродного брата, Радока. Радоку стрела угодила в бок. Вырвали её. Парню плохо. Едва слышным голосом он просил, чтобы сестра спела любимую грустную новгородскую песнь:

Ты скажи, расскажи, расскажи, не забудь, Передай, повести всему людству, От отца не скрывай, от братьев не таи, Матке слово снеси, Что пропал я не зря, не сглупа потонул, Не в болоте загряз, не в гульбе я пропал — Сговорился я сам с Черным лесом глухим, Обженился я сам на широкой реке, Доброй волей пошел, доброй волей гулял, Доброй волей всё взял…

Радок смотрел в вольное небо и шевелил губами. Ему казалось, что он тоже что-то поет.

Но ему мнилось, что кругом не товарищи, что он лежит не на мягкой хвое и не воздухом дышит. Его колыхала прозрачная, мягкая теплая волна, и он опускался в подводное царство. К нему склонялись и его ласкали водяные розы. Из чашечек роз выплывали красавицы, обнимали парня белыми руками, и он пил сладкий девичий мед, не мог насытиться счастьем.

Вода холодела и темнела. Радок зашевелил руками, искал и прижимал к себе невиданную красавицу, чтобы согреть сердце о сердце, приподнялся. Он глядел не мигая, но более не видел. Сестра прикоснулась к спокойному лицу и смежила брату веки. Роняла теплые женские слезы.

На руках Или второй повольник прощался с жизнью.

Повольники трудились без отдыха всю короткую ночь, нарастили борта расшив и наготовили плетней. Теперь и настоящей стрелой не пробьешь, не то что слабой костяной. Можно сталкиваться на воду и считаться с чужаками за своих полегших. Из раненых семеро уже похолодели, а двое выходятся или нет — кто скажет…

В лесу, за засекой, где стоял дозор повольников, было спокойно, и река против случайного стана опустела. Но чужаки не ушли. На том берегу над деревьями и кустами поднимались дымки от костров. Бубны стучали и там и на этом берегу. Пересвистывались дудки. Чужаки переговаривались.

Выше стана, прямо на реке, стояли на якорях пять больших лодей. Около них, как собаки на поводках, держалось десятка два маленьких лодок. Двину берегли с обеих сторон и держали повольников в осаде.

Да, быть бою. Три расшивы, укрытые от стрел, смогут смять и потопить большие лодьи чужаков. Одну уже разбили. А о малых лодочках и судить не приходится. На воде верх будет за повольниками, хотя их осталось лишь четыре десятка, а чужаков несколько сотен.

— Не любо с чужаками драться для драки, — оказал Одинец. Он до сих пор молчал. Его кафтан был в крови: разорванное стрелой ухо распухло, как гриб. — Мы здесь не для того, чтобы, как на льду, тешиться кулаками. Уж если драться, так чтобы был толк…

Он не кончил — в лесу раздался чей-то крик. Прислушались.

— Добро-га! Доброга!

Что же там за чудо? Кто зовет старосту?

— Э-гей! Кто ревет?

— Доброга! Доброга!

А ведь это голос Биара!

Староста перебрался через засеку и позвал рыболова. Тот выскочил из-за дерева и спрятался. Боится. Доброга бросил рогатину и меч и пошел безоружный. Биар выбежал навстречу.

Казалось, чужаки хотели говорить с повольниками — так Доброга понял Биара. Как говорить? Не хитрят ли?

Биар принес бубен, обтянутый с обеих сторон кожей, разрисованный фигурками медведей, оленей и собак. На стук биаровского бубна снизу выплыла большая лодья, полная людей. С неё Биару ответили на бубне, а остальные бубны замолкли, и на реке сделалось тихо.

Чужаки были безоружные. Их лодья медленно и наискосок правила к стану. Гребцы стоя работали тонкими веслами с широкими лопастями, обтянутыми кожей.

Лодья подошла так близко, что стали видны жильные швы на кожаных бортах и лица чужаков. Они были смуглокожие, черноволосые, как Биар, с редкими бородками. Несмотря на теплый день, чужаки были одеты тяжело. У одних с плеч свисали плащи из мехов, собранных хвостами вниз, другие носили собольи шубы. Блестели кафтаны из рыбьей кожи, узорчато расшитые цветными ремешками. Должно быть, старшины. Они махали руками и показывали повольникам пустые ладони.

Седой высокий старик, опираясь на длинную бело-желтую кость, переговаривался с Биаром. Биар, показывая на свои пустые руки и на лодыо, старался объяснить, что не надо оружия.

— Чужаки не боятся, и мы не трусливее их!

Повольники побросали топоры, луки, рогатины, выбросили ножи из сапогов. Кто был в шлеме, тот снял его. Доброга стащил с себя и кольчугу и вместе с Биаром звал чужаков руками и голосом.

Лодья причалила, и люди попрыгали на берег. На борту остались гребцы и старик с костяным посохом.

Один из чужаков заговорил. Чудно: Доброга понимал его слова! Он говорил по-вепси и внятно, хотя ломал слова. И те из ватажников, которые знали вепсинскую речь, слушали тоже.

— Какие вы есть люди? — спросил чужак. — И зачем к нам пришли?

Он разговаривал с Доброгой, а знавшие вепсинское наречие переводили другим.

— Вот оно какое дело. Он говорит, что чужаки узнали о нас от рыболовов, которые бежали с мыса. Дескать, неведомые люди тех рыболовов, которые не успели бежать, побили. Понимай, что мы убили Биара с Бэвой. Вот и собрались чужаки, чтоб нас наказать и прогнать…

— Когда они узнали от Биара, что мы никому худого не сделали, они его, Биара, послали к нам…

— Говорят — напрасно мы у вас, а вы у нас людей побили, сгоряча…

— Говорят — не нужно убивать людей. А нужно ловить зверя и рыбу. В лесу и в воде для всех припасено много зверя и рыбы…

— Говорят — хотите, будем ещё биться. Не хотите — будем мириться. У вас горе, у нас горе.

— Человек от бури гибнет, от мороза гибнет, от хворости гибнет, от старости гибнет. А один другого люди не должны губить…

Кончилась речь вепсина. Доброга со светлым лицом повернулся к ватажникам:

— Что же, други? Будем судить вечем или сразу решим общим голосом? Я так считаю — дело простое, нечего голову ломать!

Одинец ответил, со всей силой отрубив рукой:

— Чего же нам? Мы и не хотели входить в чужую часть. На всех хватит и без того. Быть миру!

— Быть миру! Быть миру и дружбе!

Толмач что-то сказал старику в лодье, и тот махнул костяным посохом. Чужаки вытолкнули к Доброге какого-то человека, с ног до головы закрытого черными соболиными шкурами. Толмач пояснил:

— Мы первые пролили вашу кровь. Мы даем вам женщину, чтобы она вам рожала новых людей.

Из соболиных шкурок высунулась знакомая голова — это была Бэва!

Доброга положил девушке на плечо руку и усмехнулся:

— Девушка добрая, и её должно принять. У меня есть жена. Пусть же она сама выбирает из холостых ребят, кого захочет.

Толмач перевел. Путаясь в собольих хвостах, Бэва подошла к Яволоду. Парень её обнял. Мир закреплен!

Чужаки побежали к повольникам и пустились обниматься. Старик в лодье поднял костяной посох и потряс им. Повсюду на берегах ударили бубны, и к стану ватажников побежали кожаные лодьи и лодочки. Кричат чужаки радостно. Надо думать, одно кричат все люди, которые избавились от мысли о войне:

— Не будет крови, не будет! Мир!

Толмач рассказывал, что он сам от рода вепсин, уже давно забрел в эти места и в них прижился. Народ, что живет в низовьях Двины и на берегах того соленого моря, в которое впадает Двина, добрый, зовет себя биарминами. Слово же «биар» значит «человек». Биармины — дети Великой Воды, богини Йомалы.

 

Глава пятнадцатая

Далеко, за Черным лесом, за реками и озерами, остался Новгород. Повольники плыли вниз по Двине, к соленому морю. Вскоре ещё одна река, не меньше Ваги, втекла в Двину, но с правого берега, и Двина расширилась, покрылась лесистыми островами. Обиармившийся вепсин Анг, который толмачил при заключении мира с биарминами, показывал повольникам удобные протоки и рассказывал о биарминах: у биарминов нет города, они не нуждаются в городах. Они живут семьями и малыми починками по морю. С весной многие поднимаются за рыбой по Двине, но далеко не ходят. И зимуют у моря. Редко кто остается так далеко на Двине ловить зверей зимой, как отец Бэвы, Тшудд, которого ватажники по ошибке назвали Биаром.

Расшивы повольников отошли от мирного стана, окруженные лодьями и лодками биарминов. Час от часу биармины отставали, оставались на местах, излюбленных для рыбной ловли. Через два дня не осталось никого, кроме нескольких человек на расшивах повольников.

На четвертый день Двина расширилась ещё больше, ещё больше рассыпалась на рукава. Течения не чувствовалось. Расшивы прошли за последний остров, и повольники увидели, как берега загнулись вправо и влево, а прямо, на сивер, не было ничего, кроме воды, до самого края. Так они первые из всех новгородцев вплыли в новое море.

Кто-то бежал из моря навстречу ватажникам и резал воду высоким черным плавником, пряча тело в море. Не спешило ли морское чудо, чтобы напасть на людей?

Биармины заволновались и показывали руками, что не нужно биться. И вепсин приказал, чтобы повольники не трогали морское чудовище, а поворачивали к берегу.

Бежать? Да и не убежишь, вот оно. Чудовище отвернуло и мчалось между расшивами, чуть выставив черную спину с плавником. Одинец что есть силы метнул тяжелую боевую рогатину. И другие не опоздали: кто ударил рогатиной, а кто зазубренной острогой.

Чудовище взметнулось и взбило кровавую пену. Его подтянули за веревку, привязанную к остроге. Доброга вгляделся в свирепую морду со страшными зубами в пасти и пошутил:

— Вот так касатушка-касатка!

Расшивы потащили касатку к берегу. Вдали же виднелись какие-то большие рыбы, над ними взлетали тонкие струи. Вепсин объяснил, что это тоже морские чудовища, которые бывают и в десять, и в двадцать, и в тридцать раз больше касаток.

Солнце белило небо и море. С земли подступал Черный лес, а между ним и морем оставалось ничейное место; голый, каменистый берег подходил к земле с мхами и травами, которые покрывали первые древесные корни. В заливе обнимались вода и земля, и земля струила из леса ручей сладкой воды.

Море ворожило, колдовски тянуло повольников. На опушке стояли две вежи биарминов, обтянутые кожей. Хозяева моря подошли к гостям. Повольники как будто не заметили жилья на берегах, а вблизи жило немало биарминов. В залив вбехала лодка за лодкой.

Биарминовский народ валом валил поглядеть на пришельцев. Давно ли засыпали стрелами? Добрые люди.

Повольники кое-как вытащили на сушу касатку; биармины не помогали. К мертвому зверю не каждый биармин решался подойти и на сухом берегу — водяные люди считали касатку воплощением зла. Самые храбрые мялись, мялись, а всё же подошли. Они повытаскивали рогатины из жесткого тела и кое-как вырезали остроги костяными ножами. Они с громадным любопытством рассматривали железные насадки и щупали острые рожны. Поговорив между собой, биармины начали тыкать мертвую тушу и дивиться легкости, с которой железо вспарывало твердую шкуру. Они смеялись и махали тем, кто ещё не осмелился подойти.

Один биармин взял рогатину Одинца и просил руками, чтобы ему позволили метнуть. Что же, для хорошего человека не жалко, мечи!

Биармин отступил шагов на сорок и сбросил меховой кафтан. Сутуловат, тело смуглое, чистое, руки длинные. Сильный мужик. Примеряясь, он взвесил в руке тяжелую рогатину и метнул в тушу.

Хороший охотник, он всадил рогатину чуть ли не как Одинец. Не веря своим глазам, биармин подошел поближе и охнул. Оп поднял свое копье с костяным рожном и ощупал его.

Тут-то и поняли самые медленные умом повольники очевидную истину: биармины никогда не знали железа!

Доброга подозвал Одинца, Отеню, Яволода, Вечёрко, Карислава, Игнача и Яншу и уселся с ними на опушке. Они за дорогу выделились умом и ухваткой, и староста хотел поговорить с ними. Чуть гудели сосны, биармины и повольники возились у расшив и около касатки. И белое море лежало без края, без конца до самого неба.

Нашелся конец Черному лесу, земле и ватажной дороге. Доброге было и радостно и горестно. Теплый день, а его знобило. Он закашлялся, взявшись за грудь, а отдохнув, жарко заговорил с товарищами:

— Богатые места, народ простой и добрый, с ним прожить без спора легко. Что же, браты, думаю, что не искать нам больше добра от добра. Смотрите, биармины совсем не знают железа. Мы им железо — они нам отплатят. Они богатые и своего богатства сами всего не соберут, нам позволят пользоваться всем. Думайте, думайте. Они со своим костяным оружием и припасом сколько зверя и рыбы берут, а сколько возьмут с железным! И мы сколько наловим! Здесь будем тоже садиться, у моря… Ума, ума, браты, приложим ко всему, — продолжал Доброга. — Я так смотрю, что мы сюда налетели не коршунами и не воронами, чтобы выбить добычу — и долой. Нужно следить, чтобы кто из нас сглупа не обидел биарминов. Медведя — рогатиной, соболя — силком, птицу — стрелой, землю — сохой, а соседа бери сердечной лаской.

— Верно говоришь. Мы будем крепки биарминовской дружбой, — за всех согласился Одинец. — А железо бы здесь поискать! Болот много.

 

Глава шестнадцатая

В устье реки Двины берега и острова лесисты. А на правом от устья берегу моря, который тянется на восход солнца, лес слабеет. На бугристых холмах березняк не растет ввысь, а кустится. В низменностях расползлись травяные и моховые болотистые луга — здесь биармины пасут свою остророгую скотину.

В своём хозяйстве биармины не держали лошадей, коров, овец, коз и свиней, к которым привыкли новгородцы. Для всего у биарминов была одна домашняя скотина — олень. Такие же олени водились в приильменских лесах, по Нево, Онеге и Свири. Новгородцы считали оленей диким зверем, а биармины сумели приручить их пуще собак. Биармины и ездили на оленях, и доили их, и брали с них мясо и шкуру.

Строились повольники с помощью биарминов. Карислав намашется топором, разогнет спину, а биармин тут как тут, тянется за топором.

— Попортишь железо, мужик. Оставь, — говорил Карислав.

Мало-помалу биармины и новгородцы начинали понимать друг друга в простых делах, и приятель-биармин твердил Кариславу:

— Нет, не попортишь. Нет, не попортишь.

— То-то! Гляди у меня!

Биармин смеялся, показывал на свои глаза и кричал:

— Гляди меня, гляди меня!

— Эх, да не так ты тяпаешь! Смотри, как нужно.

Карислав показывал, как держать топор и как бить, чтобы щепа кололась крупно и железо не мяло, а резало древесину. А биармин вертелся около, припрыгивал в увлечении и крякал под удары:

— Ах-а! Топ-пор! — Ему не терпелось: — Давай топ-пор. Я! Я!

У всех заводились друзья, звали по именам. Отеня сидел на бревне верхом и ошкуривал стругом кору, а оба его приятеля, Киик и Дак, пристраивались рядом и не могли дождаться своей очереди. Бревно поспевало вмиг.

Вечерко вырубал паз в стеновом бревне, и мелкая пахучая щепа летела в глаза Рубцу. Вечеркиного приятеля прозвали так за борозду, которую медвежий коготь пропахал от виска до подбородка биармина. Рубец мигал от щепы, отдувал губы, но не слезал с бревна. Вечерко передавал приятелю топор, Рубец плевал в ладони по-новгородски. Приходила Вечеркина очередь щуриться и мигать от щепы.

По всему было видно, что биармины не знали злобы и вражды. Они привыкли к ватажникам, но к железу не могли привыкнуть. Они научились водить пилой, скрести стругом, тесать теслом и резать ножом, а всё же твердое железо для них оставалось чудом, как в первый день.

Повольники справились со стройкой, и Доброга послал одну расшиву с десятком людей вверх по Двине, на Вагу, чтобы дать о себе весть товарищам и узнать, как у них идет жизнь.

В острожке от семейных стаек тянуло теплым женским духом. Биарминка Бэва принесла новгородцу Яволоду в приданое не одни собольи меха. Что меха! Их Яволод отдал в общую добычу ватаги, для выплаты долга Ставру. Бэва училась от Заренки и Или хозяйству, перенимала навыки и равнялась ухваткой, теша мужа заботой.

Кругом молодой пары не переводились Бэвины родичи. Сколько же их? Не весь ли каменистый берег моря? Биармины умели и любили считаться родством. Они находили свояков в самых дальних коленах и на досугах длинных зимних ночей, перебирая имена и прозвища, поднимались до двух первых людей, которых сотворила, по их преданиям, богиня Воды Йомала.

Рубец сосватал Вечёрке свою сестру. Дак отдал за Отеню дочь. Браки скреплялись общими торжествами. То ли биарминам было любо родниться с железными людьми, то ли они стремились к закреплению союза — об этом мало кто думал, кроме Доброги, но все брали жен с охотой.

Одинец же остался один. Его скорый брак был короток и нерадостен: Иля ушла к Кариславу — она не сжилась с Одинцом. На прощанье сказала бывшему мужу:

— Ты скучный, всё молчишь. И слава о тебе идёт, и тебя почитают, а ты как холодянка-лягушка. Мне с тобой холодно. Как огонь не берет залитую головню, так и тебя не зажечь.

Иля ушла к другому, а Одинцу нипочем, будто ничего не было. В одном Иля была права: с ней Одинец был холоден. Но другие не знали его холода. Верно говорится, что жене труднее угодить, чем миру. Одинец завладел кузнечной снастью, которую ватаги всегда берут с собой для нужных починок, и ему некогда было скучать за любимым делом. К нему приросли четыре биармина так прочно, что их не отлить бы водой и не оторвать клещами. Поглядел бы теперь Верещага на подмастерье, которого он не раз хулил за небреженье к мастерству!

Вместе с помощниками-биарминами Одинец нажег угля, построил кузничку и наладил горновые мехи. Отпускал выщербленные пилы, зубрил и наново закаливал. Сваривал и перековывал треснувшие топоры, прямил и отгибал струги, острил долотья, правил ножи и делал любую работу.

У повольников нашелся небольшой запас сырого кричного железа. Из него кузнец изготовлял самое нужное для биарминов — гарпунные и острожные насадки. Много другого наковал бы кузнец, а где взять железо? Не пустить ли в горн ненужные железные шлемы, броню, кольчуги, мечи и боевые топоры? Нет, нельзя. Ватажники решили сохранить дорогое оружие. Не ровен час, а новгородец без оружия — что медведь без когтей и зубов.

Своих биарминов Одинец учил ремеслу строго, как его самого натаскивал суровый Верещага. И у Одинца всякая вина была виновата, и его подмастерьям-ученикам не было потачки.

Среди мастеров строгость никогда не считалась обидной. Попались ли Одинцу особенно понятливые биармины или каждый человек может хорошо учиться, когда всей душой тянется к знанию, — биармины делали большие успехи.

Ватажному старосте не пошли впрок дальние дороги, повольничья жизнь и морской берег. Не было здоровья Доброге: его не оставлял кашель, его знобило. Он слабел телом и уже не примером, а одним ясным разумом держал ватажников в руках. Бывалый охотник боролся с болезнью, не давая себе лечь в новой избе, на скамью и забыться на мягкой медвежьей шкуре.

Доброга и с повольниками и с биарминами на расшивах и на кожаных лодьях рыскал по Двине и по морю. А что дальше, там, за морем?

Доброга любил зайти в кузницу, поглядеть, как в горне горит яркое пламя и как ярко рдеет железо. С наковальни, из-под большого молота, которым бьет подручный, сыплются звездочки искр, гаснут, за ними спешат новые. Малый молоток ходит указчиком. Одинец звякнет им по наковальне — подручный понимает.

На кузнецов хорошо смотреть. Биармины позавесили грудь и ноги кожей, волосы стянули ремешками; руки голые, черные от угля и окалины. Заправские кузнецы. Научатся железному делу и не в шутку будут мастерами.

Новгородской земли прибыло, новгородцы имеют в биарминах верных союзников, друзей и опору. Эх, подольше бы пожить! Здесь тоже будет пригород. Мал острожек, но дорог почин.

Доброга подозвал Одинца. Они сидели рядом на сосновой плахе. Ватажный староста рассказывал, как он сызмальства бродил по Черному лесу, сколько троп топтал. Всякое бывало. Случалось по два и долее лета, кроме своих товарищей, не видеть человеческого лица. С чужими приходилось не одним добром считаться — делить дорогу рогатиной, ножом, стрелой, лить кровь. Сердце тешилось в схватках. Но теперь Доброга понимал, что нет хуже свары и боя между людьми. Много земли, до чего же много! Не обойдешь землю, не обоймёшь… Нужно жить на земле радостно и просторно, без всякой обиды другим людям.

— Не так делаешь! — крикнул Одинец подмастерью.

Показав Расту, что и как нужно, он вернулся к Доброге. А у того новое слово:

— Мы с тобой хотели смешать кровь.

— Смешаем.

Перед вечером все ватажники собрались на морском берегу, на опушке Черного леса. Вырезали пласты мшистого дерна и в мягкой земле, между черными корнями, выкопали ямку.

Товарищи стянули Доброге и Одинцу руки ремнем и острым ножом с одной руки на другую царапнули одним взмахом. Названые братья опустились на колени и вытянули над ямкой связанные руки. Кровь слилась в одну струечку и закапала в землю.

Товарищи накрыли братьям головы дёрном и оба громко клялись Небом и Ветром, Солнцем и Месяцем, Лесом и Водой, Стрелой и Мечом, Сохой и Серпом быть верными, поровну делить и горе и радость, труды и добычу и всё, что или в руки придет, или навалится на спину. Сырая земля приняла братскую клятву вместе с кровью и навечно её сохранит.

Не вставая, Доброга сказал тихим голосом, для одного Одинца:

— Тебе оставлю всё. Всё и всех. Прими.

— Приму.

— Не разумом — сердцем прими. Не по клятве — возьми по любви.

— Возьму, — шепнул брат брату.

Вслед за ними другие совершали священный и чтимый обряд побратимства. И парами, как Доброга с Одинцом, и по четверо вытягивали наперекрест руки над общей ямкой. Ватага скреплялась братской кровью и торжественной клятвой.

Ямку засыпали и обратно уложили дерн. Сверху полили сладкой водой, чтобы поскорее срослись травяные корешки, кругом поставили оградку из живых ивовых черенков.

 

Глава семнадцатая

С Ваги, от Доброгиной заимки, с вестями от братьев-повольников прибежала расшива:

— На новом огнище не пропали хлебные семена: из трубки выкинули колос и сильно наливают зерно. Быть урожаю, а нам быть с хлебушком. Те товарищи, кто ходил вверх по реке от заимки, вернулись живы и здоровы. Они добрались до истока реки. Там, в озерах и болотах, среди сильных бобровых гонов, зачинается река. Там живет дикая весь. Весины с повольниками драться не дрались, но и дружбу не завязывали. Повольники спустились назад по реке — а на реке весинов нет. Идя обратно, на хороших; местах ставили избушки для охотничьих зимовок. Пушного зверя много.

Вестники привезли гостинец — сладкого лесного темного меда в липовых долблениях.

Ватажники поспешили собрать все пушные меха, которые выменяли у биарминов и сами добыли, и скорее погнали назад посыльные расшивы с тремя строгими наказами:

— Чтобы обозные в Новгороде оповестили весь народ — шли бы охочие люди на новые богатые земли, на свободные широкие реки. Шли бы смело люди всякого рода и племени, кто живет дедовским обычаем и по Новгородской Правде. Зимнему обозу привезти побольше железа. Железо брать сырое, в крицах, а не в изделиях. Все нужное из железа сделаем сами.

Вверх по Двине пошли обе расшивы, доверху груженные пышным, мягким золотом. Они повезли ещё один наказ, самый дорогой: поясные поклоны друзьям-товарищам, а родным — земно-любовные.

Поминая Радока, плакали Заренка и Яволод. Ещё горше Заренка плакала, вымаливая теплое родительское прощение девичьему самовольству. А вытерев слезы, она просила передать отцу и матери, что их дочь счастлива с нечаянным и негаданным мужем — с ватажным старостой Доброгой — и не желает себе никакого иного счастья…

И Доброга не желает другого счастья. Если бы человек мог заставить реки течь назад и сумел сам жить сначала, Доброга своей волей выбрал бы и повольничью жизнь и Заренку. Но в его сердце нет легкой радости.

Где только не кропили храбрые новгородские охотники-повольники густой алой кровушкой лесные мхи и речные пески! Ничуть не страшно ложиться для вечного сна, но горько, мучительно-тягостно расставаться с любимой. И Доброга борол свою болезнь.

Тшудд, отец Яволодовой жены Бэвы, заметил, что хиреет его сердечный друг Доброга, и призвал на помощь биарминовских колдунов-кудесников. Вскоре под вечер на большой кожаной лодье приехало сразу четверо. Три колдуна вытащили из лодьи четвертого, ветхого старца. У него было сухое тело, на плечах еле держалась большая, как котел, голова с голым черепом. К старости в бороде росло считанных три волоса. Кудесники взяли старосту на близкий морской берег, а остальным повольникам велели стать поодаль.

Кудесники положили Доброгу ничком на одеяло, сшитое из белых с голубой подпушью песцов, и обвели вокруг старосты костяными копьями четверной круг, которым его заперли от лихой силы. А между морем и Доброгой набросали горку сухого мха.

Тем временем на морской берег насела черная, густая ночь. Кудесники запалили моховой костер и набросали на него наговоренной морской травы. В огне затрещало. Запрыгали синие, желтые, красные звездочки.

Трое колдунов уселись рядом и дико забили в бубны — старшему кудеснику собираться на бой против Главного Общего Зла — Лиха.

Старый, бессильный старец расправлялся и надувался неведомой силой. Сила поднимала его от земли, и он рос, рос! Он сделался высоким, прямым и поднял могучие руки. Великий кудесник топнул и высоко подпрыгнул. Часто-часто ударили бубны, и мощный старец помчался кругом Доброги саженными прыжками.

Он несся, будто летел по воздуху, и звал мощным, страшным голосом. Тшудд и все другие биармины повалились и закрыли головы руками. Костер вспыхнул и погас.

Мороз драл по коже самых храбрых ватажников, волосы шевелились. Кудесник рявкал, призывая Лихо не трогать Доброгу. Лихо задыхалось, слабело, слабело… Вот и совсем смолкло. Ещё раз завопил кудесник, словно кнут рассек сухую кожу, и сделалось тихо.

Раздули огонь. Старый кудесник сидел около Доброги и ласково гладил новгородца по голове сухой костяной рукой.

Доброга встал, потянулся и промолвил звучным голосом:

— Будто я спал…

Младшие кудесники потащили старшего к лодье, как мешок с костями. Диво! И откуда в дряхлом старце нашлась такая сила?

— Дары им поднести, отблагодарить надобно, — сказал Доброга жене.

Вмешался Тшудд. Биармин объяснил, сколько умел, что нельзя давать дары, что кудесники потрудились для Доброги, как для доброго и родного человека.

Повольники не забыли ожерелья из моржовых зубов на шее одного из кудесников, В ватаге никто, даже Доброга, не видывал живых моржей. Но знали, что моржи видом похожи на нерп и живут только в соленых морях, а в озерах и в реках моржей не бывает.

Отеня допытывался у Киика и Дака, Вечёрко — у Рубца, Яволод — у Бэвы и её родичей, Одинец — у своих подмастерьев о том, где и как биармины достают моржовые зубы. Узнали, что зимами много моржей бывает на льду в море, у полыней и продушин. Но биармины редко били моржей на зимних охотах. У моржей кожа ещё тверже, чем у касаток, и костяным гарпуном трудно достать до сердца.

А откуда же берут зуб? Биармины обещали показать.

Повольники поплыли на расшиве вдоль морского берега, на восход солнца. Вместе с другими пошел и Доброга.

Вошли в устье ручья, где Киик и Расту велели причаливать. Отсюда пошли пешком, будто бы удаляясь от моря. Поднимались вверх среди голых камней, зализанных морскими ветрами. Пролезли на гряду и замерли: круча обрывалась стеной, и вниз с горы было страшно взглянуть.

Внизу от суши в море врезался гладкий берег, забросанный камнями и валунами. Было слышно, как шумели волны. А где же моржи?

Среди больших камней лежали меньшие. Некоторые шевелились. Из моря плыл морж. Он скрылся в прибойной волне и остался на песке. Издали моржи казались маленькими, как бобрята. Сюда не подойдешь берегом, не подплывешь водой. В моржовый город был лишь один проход — спуск с кручи, похожий на богатырскую лестницу с поломанными ступенями. Спускались на канатах.

Внизу повольники оглянулись. Коли моржи нападут, то деваться некуда. И много же здесь жило морских великанов! Вся галька между валунами была распахана. Вот лежит большой, как безрогий бычина, рядом с ним маленький. Детеныш, что ли? Близко не лезь — бросится.

Новгородцы не знали повадок моржей и никогда их не били. Они поглядывали на биарминов, что те будут делать.

Киик, Расту и Рубец смело подошли к большому моржу. Зверь приподнялся. Прыгнет? Нет, только задрал голову и ударил в гальку аршинными зубами. Камешки брызнули, как вода, и морж заревел грубым голосом. Видно, у моржей на сухом месте нет хода — им бы плавать нерпой, а на берегу они ленивы. Быть моржам под новгородскими рогатинами!..

Биармины объяснили:

— Не надо, не надо обижать моржей. Клыки лежат в другом месте.

— Где, где? Показывай!

Тут открылось невиданное и неслыханное. В левом крыле моржового города, там, где крутые скалы высокой грядой ушли далеко в море, лежал высокий берег. Сюда и в самые сильные бури не могла забежать волна. Между валунами были навалены кости, выбеленные ветром дочиста.

Повольники приблизились, и от костей с клекотом поднялся морской орел. Кладбище моржей. Чуя смерть, моржи сами приходили сюда. Они не хотели, чтобы волна мозжила о камни бессильное тело, не хотели, чтобы море мочалило кости на гальке и душило последний вздох соленой водой. Морской морж — не рыба. И он идет умирать на мать сырую землю.

Повольники примолкли и вдруг услышали тяжкий вздох. Среди костей лежал морж, большой, как валун. Он редко раздувал бока и со стоном дышал. Была видна дорога, которую он проложил через кости, чтобы подальше уйти на землю.

Осторожно, не нарушая покоя смертного часа, повольники подбирались к умирающему. Но он узнал их чутьем, шевельнул головой с седыми усищами и взглянул на людей.

Один клык в полсажени длиной, другой наполовину сломай. Морж смотрел, но видел ли он? Глаза уже затянула темная вода. Он уронил голову, вздохнул и больше не поднял бока.

Черная кожа исполосована шрамами. Богатырь немало побился на своем веку, да не сладил с последним врагом…

Сколько бы ни собирали биармины мертвого моржового зуба, но его много осталось. Везде валялись длинные, больше лошадиных, лобастые черепа с могучими зубами.

— Ныне мы, браты, не только рассчитаемся с боярином Ставром. На нас больше нет долга, и нам самим много останется, — сказал Доброга и закашлялся.

От натуги порвалось в груди старосты, и кровь пошла горлом.

 

Глава восемнадцатая

Обратный путь повольников был нерадостен, гребли без песен и без говора. Лишь бы поскорее вернуть домой живым любимого старосту.

Они внесли Доброгу в острожек на руках. Заренка вся сжалась, увидев ослабевшего мужа, который ушел из избы на своих ногах, а вернулся на чужих. Но не уронила слезы и виду не подала. Она уложила Доброгу на мягкие шкуры, голубила его, утешала:

— Тебе и в прошлом лете было с осени плохо. Зимой же вся хворость пройдет, как уже проходила.

Заренка звала Зиму — и Морена послушалась, наступила тяжелым железным шагом. Ветер без устали выл в дымовых продухах, небо хлестало косыми студеными дождями, свистели избяные пазы.

Пришла пора, пока не начнется ледостав, уходить из острожка тем повольникам, которые будут зимовать на двинских берегах и заниматься ловлей пушного зверя в Черном лесу.

Доброге было душно, он не мог больше выносить привычного избяного дыма и запаха сажи. Его вынесли в холодную клеть, но и здесь ему плохо. Тогда во дворе срубили навес, чтобы под ним гулял вольный ветер, а дождями не захлестывало постель больного.

Биарминовские колдуны наведались вновь, но кудесничать не стали. Древний старец, старший кудесник, погладил лицо Доброги тонкими темными пальцами, посидел около, глядя на больного, прошептал про себя какие-то слова — и только.

После посещения кудесников другие биармины, и знакомые и незнакомые, принялись навещать Доброгу. Придут, молча посидят у постели больного и простятся. Иной раз весь день они тянулись один за другим, будто сговорились сменяться в очередь. А все длинные ночи Доброгу не оставляли Заренка и Одинец, ложились по бокам больного и не отходили до утра.

Морена понеслась над морем, растолкала мокрые осенние тучи и расчистила небо. Выглянуло солнышко. Увидев, что нет хода теплым лучам, спрятало их до весны и смотрело не грея.

Доброга приподнялся и попросился на волю. Ему стало душно и тесно уже и во дворе острожка. Одинец на руках вынес брата на двинский берег. Доброга посидел около стылой воды и попросился к морю. У соленой воды он стоял, опираясь на Одинца, и долго глядел в пустые дали.

Тихо — громкой речи у него уж не было — старший брат спросил у младшего:

— А что там-то? За морем?

— Не знаю.

— И биармины не знают. А ты узнай.

— Узнаю.

— Большие лодьи нужны.

— Построим. Придет время.

И они опять смотрели на море. На него можно вечно смотреть.

Подошли трое ватажников и встали рядом. Ещё несколько человек подошли, глядели вдаль. Доброга постарался сказать погромче:

— Стройте большие лодьи. Зовите умельцев и сами учитесь.

В море, поднимаясь на круглых волнах и скрываясь между ними, мелькали темные точки. По морю бежали биармины в своих легких кожаных лодочках, часто махали двухлопастными веслами и правили к берегу.

Водяные люди ничего не боятся. Прыгнули на гребень, а гребень взметнуло над берегом. Волна ломается. Могучая сила, как же с ней справиться? Биармин летит над пеной, как на крыльях, на него страшно смотреть. А он уж выскочил! За биармином гонится могучее море, а смельчак бежит по обледенелым камням, не споткнется, и лодочку несёт, как перо.

Минуты не прошло — и все биармины высадились на берег, к повольникам прибыли в гости.

— Пригород ставьте вместе с биарминами и берегите его, — сказал Доброга и оглянулся, будто его кто-то позвал голосом. Подходила Заренка. Тихо, одному Одинцу, Доброга шепнул: — Она меня держит. А то ушел бы уже…

Доброга попросился в лес. Бывалый охотник иссох от болезни, и Одинец легко нёс его. Тянет не больше ребенка. Таких не одного, а троих унес бы Одинец.

Вдали затих тяжкий гром морских волн. На еловых лапах висели бахромчатые лишайники, вековечные сосны мачтами лезли в небо. Доброга молча, как в знакомое лицо, вглядывался в каждое дерево, касался веток слабой рукой. На вырубке, откуда повольники брали лес для острога, староста затосковал и заскучал:

— Домой, домой!..

Перед тыном поторопил брата:

— Скорее…

Во дворе Доброга захотел, чтобы его постель вынесли из-под навеса под открытое небо.

С моря надвинулась лохматая тучка. Доброга смотрел вверх, а кругом него стеснились товарищи и биармины, ожидая чего-то.

— Не обижайте их никогда, братья, — оказал Доброга ватажникам про биарминов. — С ними всегда живите по нашей Новгородской Правде…

Передохнув, он продолжал:

— Для них не скупитесь на железо, делитесь всем…

Он начал задыхаться. Одинец приподнял его.

— Помни, ты мне обещал принять… — начал Доброга речь к брату и кашлянул.

Изо рта потекла алая кровь. Брат брата осторожно опустил на меховое изголовье.

Доброга хотел говорить ещё, но не мог. Одни глаза говорили. Он протянул руки, обнял жену и брата и отошел далеко-далеко, куда уходят все, кто честно прожил свой век, смело брал всё припасенное матерью-землей для человека, кто зря не чинил обиды и врагу, а для друга себя не щадил.

Застонали повольники, прощаясь со своим первым старостой, горестно завыли биармины, поминая Доброгу.

С серого неба посыпались снежинки. Тихо-тихо каждая слетала в поисках места, где бы лечь поудобнее на всю долгую, темную зиму…

 

Глава девятнадцатая

Зимой в двинском острожке малолюдно, меньше трети народа осталось. Отеня ушел на зимние ловли. Он не один отправился — с ним пошли дочь Дака, Отенина женушка, биарминка, и сам Дак, тесть новгородца. С ними повольник не соскучится в Черном лесу.

Янша и Игнач думали вдвоем топтать снежные путики, охотничьи дорожки и с глазу на глаз коротать ночи в тесной избушке. А ушли втроем.

Карислав ушел вдвоем с женой Илей. Засев где-то в глухомани, молодец охотник проверяет силки и западни, настораживает сторожки и изготовляет из дерева и жилок капканчики, как прочие повольники. Вернувшись с обхода, он снимает шкурки со зверушек и распяливает дорогие меха на мерных щепочках. Для каждого зверя полагается пялка своей мерки. Кариславу во всем помогает молодая жена, которая и песню ему споет и согреет сердце мужа доброй лаской.

По доверию от ватаги мену на железо с биарминами вел Одинец. Кричал как-то один повольник, что слишком дешево отдают биарминам каленые гарпунные насадки. В ватаге заспорили, но согласились, что Одинец прав. До самого жадного дошло, что если бы хотели поменяться и уйти — другое дело. А коль порешили усесться у моря навечно, так для чего же с биарминов драть десять шкур? Хватит и четверной цены против новгородского торга, как сами платили боярину Ставру.

Тяжелый долг боярину Ставру сначала облегчился щедрым даром покойного старосты, а после находки клада моржовых зубов и совсем свалился с повольничьих спин. Ещё не прошел полный год, а уже кончилась кабала. Не на боярина — на себя работает ватага, сами себе хозяева. И добрым словом лишний раз поминают Доброгу за то, что он отказался платить Ставру долю во всей ватажной добыче.

Оставшиеся на зиму в острожке повольники любят, сбившись в холостую избу, посудить о будущих делах:

— Надобны морские лодьи, как Доброга наказывал…

— Железо всего нужнее.

— К Новгороду искать пути-переволоки.

— Готовить огнище под хлеб.

— Налаживать кожевни.

— Умельцев заманивать.

— Побольше раздобыться рогатым скотом к лошадьми.

— Железо в болотах найти.

— Не пускать купцов, не пускать бояр — все торги самим вести!

— Не всем же жениться на биарминках, девок достать бы из Новгорода!

— Ишь, девушник! Люди о деле, а ты о девках. Девку себе ищи сам, ватага тебе не сват.

Всё нужное, не обойдешься. Кричат, шумят. Разгорячившись, начинают толкаться.

Одинец, выбранный старостой после Доброги, поднимется со скамьи, задевая шапкой за потолочную матицу, пригнется, скажет:

— Э-эй, вы! — И достаточно.

От рук, от голов по стенам и потолку ходят корявые черные тени. В деревянных плошках горит яркий нерпичий жир. Биармины научили новгородцев, как этот жир резать, раскладывать в плошках и зажигать. Сами биармины плетут фитили из тонкой песцовой шерсти, травы и мхов. Льняные фитили лучше.

В плошках нерпичий жир растапливает сам себя и дает сильное, высокое пламя. Без хорошего света у моря не прожить. И в Новгороде коротенек зимний денек, а в двинских устьях его почти совсем нет. Ночь чуть ли не сплошная.

Зима жмёт. Небо железное, звезды медные, белокаменный морской лед светится слабым светом. Луна сидит в дымном облаке. Небо спит, земля спит, море спит. А живое живо, и человек и зверь.

На морском берегу биармины, взяв в ученики новгородцев, настораживали капканы с деревянными и костяными пастями и брали на мороженое мясо и рыбу лисичек-песцов. Песцовый мех мягок и ценен. Он бывает тёмносерый с голубизной и белый с голубой подпушью.

Борясь с Мореной, море наломалось вволю и, пока не угомонилось, нагородило льдины и навалило стены. По морским льдам трудно ходить.

Биармин Онг, из кузнечных учеников, и Одинец, добравшись до отдушины, сели ждать большую нерпу.

Охотники закутаны в белый медвежий мех, открыты одни глаза. У одного черные, у другого серые, а кажутся одинаковыми.

Мороз сушит грудь, давит тело, а шевельнуться нельзя, не то спугнешь чуткую добычу. Целую зиму, что ли, придется сидеть у отдушины?..

Биармин может. Биармин целыми месяцами сидит и вытачивает на кости острым камнем фигурки людей и животных, черточки, глаза и разный красивый узор. Биармин трёт кость, пока не наточит её для гарпунной или другой насадки. Биармины терпеливы.

«Терпением много можно взять», — думал Одинец. Есть и у него терпение. Он помнит свою жизнь во дворе доброго Верещаги, помнит каждый шаг, помнит Заренку, когда она ещё бегала маленькой девчушкой…

В отдушине будто плеснуло? Нет, это помнилось.

Вспомнился убитый нурманнский гость. Глупость была, мальчишеский задор. Да и было всё это будто давно, будто не с ним. Одинец — ныне вольный человек, он из своей доли зимней добычи сможет выкупить в Городе виру. Он отдаст свой долг, но в Новгород не вернется.

Вода вправду плеснула. Надо льдом поднялась круглая голова. Гарпуны на ременных поводках ударили с двух сторон, и охотники вытащили тяжелую морскую нерпу. Большой зверина, куда до него невским нерпам!

— С добычей!

Но Онг не хочет уходить:

— Мало сидели. Ещё будет хорошо.

— Ладно, ещё посидим. Пусть на каждого придется по целой нерпе или по две.

Одинец так же терпелив, как Онг. Он может долго ждать. Одинец не торопится домой. А дом у него есть, есть и свой очаг. У других жены, а у него сестра, завещанная братом. Как она захочет, так и будет. Её воля.

Яволод, Бэва, Заренка и Одинец живут одной семьей. Былой друг, товарищ Верещагиных детей, былой возлюбленный Заренки, Одинец без жалобы сделался кровным братом Доброги. Он честно, от души соблюдает братство, и он брат молодой вдовы.

С ними живет и пятый. Заренка ждет своего срока. Женщина бережно носит дитя.

После долгих ночей для человеческого сердца большая радость видеть, как нарастает солнечный день. Всё выше ходит солнышко над Черным лесом. Оно живо, как и прежде. Оно не забыло людей.

Ещё с осени Онг и Расту обещали своему другу и наставнику, Одинцу, показать какое-то чудо. Они пустились в путь на низких санях в оленьих упряжках. На летних оленных пастбищах биармины отвернули от моря вглубь земли. Ехали долго, оленям давали роздых, а сами спали в меховых мешках на снегу. Биармины рассказывали, что в этих местах нет летних дорог из-за топей. Наконец добежали до холмов. Здесь.

На одном из бугров заступами раскопали снег и увидели кости, которые, как камни, торчали из мерзлой земли. Странно и дико было видеть их. Ещё раздолбили землю. Открылся серой глыбой чудовищный череп, а в нем два загнутых зуба по сажени длиной. Кость белая с прожелтью, не хуже моржовой.

— Моржи, что ли, такие живут здесь?

— Нет, не моржи и не живут, — толковали биармины.

Они как умели объяснили своему большому новгородскому другу, что на этих местах и летом земля оттаивает лишь четверти на три, а бугры внутри всегда мерзлые. В них спрятаны чудовища, по имени Хиги. Хиги обижали древних биарминов. Йомала помогла своим детям победить Хигов.

Расту и Онг выломали четыре длинных загнутых клыка, тяжелых, словно железные. Они поклонились Одинцу и просили принять дар. Здесь ещё очень много такой кости, и они всю её отдадут своему новгородскому другу.

— Твоё, всё будет твоё, только ты учи нас. Ой, учи делать железо, ещё учи, сильно бей нас, открой все тайны!

Жена Яволода, Бэва, нянчит маленького живулечку. Ладный живулечка, занятный. На голове темный пушок, а глазенки голубенькие, в Яволодову мать Светланку, в бабушку. Тельце с желтизной, как дареные Одинцу Хиговы клыки, и личико чуть скуластое, в дедушку Тшудда.

Повольники рады первому новгородскому мужику, рожденному в острожке.

За зиму биармины дали жен ещё шести повольникам…

Старший биарминовский кудесник захотел взглянуть на Верещажку, для этого он приехал из недоступного святилища Йомалы. Парнишку распеленали перед очагом.

Древний старец пощупал тельце, убедился, что у него есть всё нужное для правильной жизни, и сказал что-то, не сразу понятое ватажниками, а для биарминов ясное:

— Когда две реки слились в одну реку, их никто не может разделить — ни великая Йомала, ни боги железных людей!

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Глава первая

Приливной вал, разбитый и рассеченный скалами, входил в устье фиорда и послушно нёс длинный драккар, который принадлежал нидаросскому ярлу Оттару, сыну Рёкина, внуку Гундера.

Ярл стоял на короткой носовой палубе драккара «Дракон». Под его ногами поднималась искусно вырезанная позолоченная чешуистая шея чудовища. Она оканчивалась задранной головой, похожей и на голову крокодила и на голову змеи.

«Дракон» повсюду нес тяжелый, неизгладимый запах смолы, разлагающейся крови и прогорклого сала.

Кожаными канатами, толщиной в руку человека, «Дракон» тащил за собой пять громадных туш тупорылых кашалотов. Сплетенные из китовой кожи, эти канаты были крепче железных цепей. Они держались за толстые кольца гарпунов, глубоко всаженных в туши.

За устьем, в широкой части фиорда, прилив поднимал воду спокойно, без волн. Кормчий Эстольд находился на своём месте, на короткой кормовой палубе. Двое викингов, учеников и помощников Эстольда, держали длинное правило руля, направляя драккар по кратким приказам кормчего. Перед Эстольдом в круглой железной раме висел вогнутый бронзовый диск.

Из дыр в бортах высовывались лапы и плавники «Дракона» — по четырнадцати длинных весел с каждого бока. Гребцы сидели на поперечных скамьях в открытой средней части так низко, что их головы не были видны над бортами.

Эстольд часто бил в диск. Звонкие, пронзительные удары задавали гребцам стремительный темп. Вдруг кормчий ударил дважды подряд. Правая сторона продолжала грести, а на левой все вёсла, точно связанные, одновременно опустились и уперлись в воду. «Дракон» повернул на хвосте, как рыба.

Тяжелые туши кашалотов, разогнанные быстрым бегом драккара, устремились к берегу. На «Драконе» освободили канаты, и громадные морские звери, теснясь, как живые, выскочили на мель.

Эстольд безошибочно метко нацелился на широкую скалистую площадку, которую покрывал прилив, а отлив оставлял сухой. Это место служило для приема добычи, предназначенной для разделки.

На берегу ждали сто двадцать, а может быть, и сто пятьдесят рабов — траллсов, одетых в короткие грязные рубахи, с коротко остриженными головами и железными обручами, заклепанными на шее. Траллсы смело бросились в воду, ловили канаты и подтаскивали кашалотов повыше. Работая дружно, они разумно пользовались последним дыханием прилива, чтобы облегчить свой труд.

Берега фиорда были завалены тысячами черепов китов и кашалотов, накопившихся за много лет.

В фиорде стояло густое, тяжелое, удушающее зловоние.

Шло горячее время охоты на китов и кашалотов. Рук траллсов едва хватало, чтобы брать с добычи нужные части — кожу и лучшее сало.

Дань моря… Киты и кашалоты плавали стадами в водах Гологаланда — Страны Света. Владения Оттара носили это имя потому, что, расположенные дальше всех к северу, они дольше всех пользовались бесконечными летними днями.

Поблизости от владений племени фиордов нигде не было столько морских зверей, как здесь. Оттар никому не позволил бы охотиться в его водах. Первым из всех ярлов он брал дары моря и выбирал лучших животных из тех, что паслись на его лугах или спускались к югу.

Кожа кита лучше, и кит дает лучшее сало. Но в кашалоте есть драгоценный кашалотовый воск — нежный, плотный, чистый белый жир. Его жадно берут и платят за него золотом арабские и греческие купцы, которые приезжают в Скирингссал через страну русских — Гардарику, через город Хольмгард.

Бревенчатый настил длинной пристани, сложенный из целых, неошкуренных стволов, опирался на лес свай из лиственницы, которая способна долго стоять в воде, не подвергаясь гниению.

У пристани покачивались три других драккара, собственность Оттара. Кожаные причальные канаты были закреплены за прикованные к столбам кольца величиной с колесо телеги. Другие борты заботливо оттягивались на якорях, чтобы драккары не помяло о пристань. Самое драгоценное состояние викинга — его драккары.

Умело направленный кормчим Эстольдом «Дракон» медленно и точно разворачивался правым бортом. Его ожидали три-четыре десятка викингов. Они носили полное вооружение — одни в броне с набедренниками и поножами, другие в кольчугах с железными юбками, надетых на кожаные кафтаны, сшитые из бычачьих хребтин, все в простых или в рогатых шлемах.

Шумная толпа направилась вверх по дороге, брошенной змеиными петлями на крутой берег фиорда. Стража осталась на пристани.

Нет часа, когда на Гологаланд и на Нидарос не может налететь флотилия любого свободного ярла, привлеченного запахом известного богатства Оттара. На далеких мысах и вершинах, командующих подступами к фиорду, ждут дозоры.

На берегах заготовлены нацеленные камнеметы и самострелы, готовые послать камни и дротики в драккары нападающего, когда они появятся в горле фиорда.

В фиордах нет ни войны, ни мира. Всё зависит от трезвого, делового расчета ярлов, стремящихся к своей выгоде. Здесь каждый за себя и каждый на страже с ранней весны и до поздней осени, до темных дней зимы, которые делают море слишком свирепым даже для морских драконов и приносят суше не мир, а передышку.

 

Глава вторая

Дорога от пристани делала четыре крутых витка и переваливала в долину, которая, сужаясь и расширяясь, врезалась в горы. Это было надежное гнездо среди то голых, то одетых суровым темным лесом возвышенностей. Они закрывали солнце. В долине утро наступало позже, а ночь приходила раньше, чем в открытом море.

Кто первым осел здесь? Кто построил первую стену из брёвен и кто пробил дорогу в скалах?

Ярлу Гундеру, отцу Рёкина и деду Оттара, понравился дальний северный фиорд в те дни, когда кровавая ссора с ярлом Гальфданом Старым вынудила Гундера, не менее храброго, но слабейшего, покинуть юг страны фиордов.

Ярлы Гундер и Гальфдан Старый оба происходили из великого рода Юнглингов, от отца племени фиордов Вотана их отделяло сорок семь сосчитанных поколений. Однако даже родные братья воюют и проливают кровь, не теряя чести и славы. Итак, Гундер искал свободных мест, и до сих пор у его внука Оттара есть только дальние соседи, а ближних нет.

Ближайший свободный ярл, такой же владетель своего фиорда и всех прилегающих к нему земель, сидел в трех днях пути к югу от Нидароса, пути по морю: через леса и горы не было настоящей дороги.

Гундер строил мало, у него было мало траллсов. Он ограничился возведением палисада, бревенчатого дома для себя и для викингов и несколькими хижинами для траллсов. Гундер был убит в набеге на варяжский берег.

Рёкин нападал на земли фризонов, готов, саксов, англов, на франкский и кельтский Валланд, на острова Зеленого Эрина. Господин многочисленных траллсов, взятых в удачных походах, Рёкин возвел двойную стену, за которой потерялся первый маленький горд нидаросских ярлов. На его место Рёкин построил длинный прямоугольный дом, вытянутый с востока на закат, с дверями на обоих концах: на восход — для женщин, которые должны подниматься раньше мужчин, и на закат — для мужчин, обладателей женщин.

Рёкин умел отбирать за морем, в низких странах, траллсов, знающих мастерство. Он устроил кузницы, кожевни, столярни и поставил ткацкие станы, чтобы траллсы работали, и склады для изделий, предназначенных для продажи. Дружина богатого и сильного гологаландского ярла достигала внушительного числа в двести восемьдесят викингов, для которых были построены удобные дома. Надо знать, что в те времена двести викингов брали и грабили такие западные города, как Нант, Руан, Шербур.

Гундер учил Рёкина с трехлетнего возраста играть с птицами, ломать им крылья и лапки, выщипывать пух и вырывать перья. Ребенку приносили птенцов бакланов, гаг, чаек и крачек. Когда он подрос, ему доставали взрослых птиц.

В десятилетнем возрасте Рёкин «взял» своего первого человека стрелой, одиннадцати лет — мечом, а после тринадцати лет он потерял «благородный» счет. Так все ярлы и все викинги старались воспитывать своих сыновей. В свою очередь, и Рёкин был настойчивым и внимательным отцом. Оттар оказался способнее Рёкина. В семилетнем возрасте он для шутки пробил череп траллса из пращи. Восьми лет он смертельно ранил на поединке мальчика, который был старше его на два года. Викинг, отец убитого, признал честность боя. Его сын славно поднялся в Валгаллу сказать Вотану, что в стране фиордов нет недостатка в героях.

Оттару было десять лет, когда, раздраженный шуткой отца, он бросился с драккара в море и доплыл до берега, хотя вода была холодна, а берега не видно.

Одиннадцати лет Оттар участвовал в кровавом походе на англов и, ещё не имея силы мужчины, вел себя взрослым викингом.

Рёкин умер от раны, нанесенной стрелой, когда его сыну исполнилось пятнадцать лет. Отец оставил Оттару фиорд с обширными землями, данников — лапонов-гвеннов и дружину, поклявшуюся на оружии хранить молодому ярлу ту же верность, с которой она служила отцу.

С тех пор минуло одиннадцать лет.

Оттар прошел через ворота в бревенчатом тыне по подъемному мосту. Старый Гундер неудачно выбрал место для горда, и Рёкин не сумел исправить ошибку — ров оставался почти сухим. Его питал отвод из пробегавшей по долине речки, но почему-то вода уходила в почву, не успев как следует наполнить ров.

Легкий ветер тащил смрад из фиорда. Из рва остро разило болотом и нечистотами. Цепляясь за скученные строения богатого горда, вонь смешивалась и застаивалась.

Молодой ярл устал и его желудок сжимался от голода, однако он пошел взглянуть, как подвигается работа в кузнечной мастерской. Оттар хотел отвести в Скирингссал несколько броней, изготовленных по образцу, захваченному при последнем набеге на Валланд.

При разделе добычи между викингами и ярлом эта броня обошлась Оттару в сорок траллсов. Её оценили бы ещё выше, но она оказалась слишком малого размера, как для юноши или для женщины.

В Нидаросе имелись самые умелые кузнецы-траллсы из всех фиордов до Варяжского моря. Две брони уже были откованы. Они настоящего размера, за каждую дадут по крайней мере цену шестидесяти траллсов. Ярл хотел взглянуть, как подвигается украшение доспехов. Красота имеет высокую цену.

В кузнечной мастерской шла усиленная работа. Ударяли большие молоты, четко звенели малые. В горнах пылало сине-желтое пламя. Кто-то крикнул, и все замерли в тех положениях, в каких каждого застало появление господина.

Оттар подошел к высокому полуголому человеку с коротко остриженной головой. Длинная черная борода траллса лежала на его тощей грязной груди, как кусок свалявшейся шерсти.

— Почему же ты бездельничаешь? — крикнул ярл.

Он сразу заметил, что на верстаке среди инструментов для гнутья и чеканки металлов лежал темный череп брони в точно таком же виде, в каком ярл видел его два дня назад.

Подскочил траллс, на обязанности которого лежало наблюдение за работами в мастерской. Ярл хлестнул его по щеке концами пальцев.

— Он не хочет. Я наказывал его плетями. Я лишил его воды и пищи, но он не хочет! — оправдывался надсмотрщик с таким лицом, точно Оттар и не ударял его.

Ярл медленно поднял руку над присевшим в ужасе надзирателем. Надсмотрщик дешевле мастеров. Один удар кулаком в висок…

Спасая свою жалкую жизнь, траллс успел прошептать:

— Он говорит, что хочет умереть!

Это было серьезное обстоятельство, и рука ярла медленно опустилась. Иногда среди траллсов вспыхивало особенное безумие, заразительное и разорительное. Иной раз было достаточно одному показать пример — и начиналась страшная болезнь. Траллсы вешались, резались, кидались с круч, топились с камнями на шее, набрасывались на вооруженных викингов. Они даже восставали, бессмысленно, без надежды на успех, разоряя господина.

— Веди его за мной! — приказал надсмотрщику Оттар.

За дверями кузницы ярл остановился размышляя. Он страстно желал наказать непослушного. Он вырвет ему зубы и вобьет их в череп, сорвет ногти, сломает кости, вывернет суставы, сдерет кожу. Умелой и медленной пыткой он заставит выть каждую жилку этого ничтожного, грязного тела…

Но… всё же это будет исполнением воли траллса, и траллс умрет. А кто будет работать над доспехами, когда не станет лучшего мастера, которым владел Нидарос?

От злобы Оттар прикусил ноготь большого пальца.

Взбунтовавшийся раб стоял, согнув спину, как за верстаком, вялый и безразличный. Он терпеливо ожидал прихода желанной смерти в любой форме, самой ужасной, лишь бы не жить.

— Нет, ты очнешься!

Любопытные викинги ждали решения ярла.

— Веревок и лошадей! — приказал Оттар. — Четырех лошадей!

Радостно оживившиеся викинги побежали в конюшню. Вот и потеха!

Готовя на ходу скользящие петли на ременных веревках, викинги подошли к траллсу. Другие набрасывали упряжь на лошадей, таких же безразличных, как траллс.

Останавливая приготовления к забаве, Оттар поднял руку:

— Привести всех остальных кузнецов!

Оттар наблюдал за осужденным. Траллс поднял голову и посмотрел на товарищей. Жизнь мелькнула в тусклых глазах кузнеца, и он чуть кивнул кому-то в жалкой кучке. Оттар поймал движение и заметил лицо юноши, который плакал не таясь.

— Этого! — ярл указал пальцем. — Этого! Сюда его!

Когда надсмотрщик выхватил юношу из кучки траллсов, кузнец сделал движение, будто бы он мог помешать. Оттар, казалось, лишь прикоснулся к груди осужденного траллса — тот отлетел и упал на спину. Один из викингов поставил рабу ногу на грудь и не дал подняться.

Надсмотрщик подтащил юношу и, стараясь угадать волю господина, заглядывал Оттару в глаза. Надсмотрщик выделялся среди остальных траллсов сильным телом. Ему доставался первый кусок, он ел больше своих подчиненных. Щека, по которой ударил Оттар, успела вздуться, и опухоль подошла к глазу. Казалось, что надсмотрщик хитро подмигивает.

— Сначала этого — лошадьми, — спокойно сказал Оттар.

Радуясь усложнению забавы, викинги сбили юношу с ног и затянули петли на щиколотках и на запястьях.

Телохранители ярла Свавильд и Галль яростно заспорили. Каждый вздумал заменить собой лошадь и тянуть вместо неё. Богатыри толкались и свирепо задирали бородатые головы.

— Тащите оба наперекрест. Мы и увидим, кто кого перетянет!

И тут же викинги начали выкрикивать ставки на Свавильда и на Галля, чтобы ещё больше их раззадорить.

— Ну, ты будешь громко петь! — обратился к юноше Эстольд. — Я присмотрю, чтобы они не слишком торопились.

Из дома вышла Гильдис, жена Оттара. Такой же благородной крови, как нидаросский ярл, высокая, со светлыми толстыми косами, перевитыми шелковыми лентами и закинутыми на грудь, с золотым обручем на лбу, окруженная свитой из дочерей и жен викингов, она казалась королевой.

Право же, в этом далеком фиорде так мало развлечений…

— Меня, меня казните! — вопил непослушный траллс-кузнец, хватаясь за тяжелую ногу викинга. — Не троньте мальчишку, он ни в чем не виноват!

— Поставьте его на ноги, пусть он видит, — приказал ярл и обратился к мастеру: — Ты первый подал пример неповиновения. Но ты умрешь последним. Сначала — все они. — Оттар указал на товарищей траллса.

Среди женщин раздались дружные вздохи и восклицания восхищения.

С неожиданной силой кузнец вырвался, бросился к ярлу и обнял ноги господина.

— Прости, прости! — молил он с дикой силой и красноречием отчаяния. — Они невиновны. Я был безумным, но я опомнился. Клянусь, клянусь! Я буду работать, я сделаю тебе лучшие доспехи, лучшее оружие. Таких не видел ещё ни один человек. Я умею, я умею!

— Уведите лошадей, — сказал ярл. — Справедливое наказание отложено на время.

Оттар не гордился победой. Он искренне презирал траллсов, которые и на своих землях были способны лишь работать. Презренный труд человеческих рук, он хорош только для тех, кто пользуется его результатами, но не для того, кто трудится сам.

Сам нидаросский ярл умел делать многое. В набегах и походах не приходится таскать с собой слуг. Викинг сам гребет на драккаре, пока не отвалятся руки, чинит оружие и доспехи, рубит деревья, обдирает и варит дичину. Но это благородный труд сына Вотана.

Женщины удалились, не скрывая своего разочарования. Оттар посмотрел им вслед с очевидной, но молчаливой иронией. Женщина легкомысленна даже в том случае, когда она рождена от Вотана. Страсть к развлечениям угнетает женщину и лишает её разума. Только мужчина способен познать чистую радость наслаждения победой ума и выгодным делом.

Когда ярл ушел, кормчий Эстольд, друг преждевременно погибшего Рёкина, связанный с родом Гундера клятвой крови, торжественно обратился к другим викингам:

— Клянусь священными браслетами Вотана, молотом Тора и моим мечом! Наш ярл так же мудр, как смел. И так же смел, как мудр.

 

Глава третья

Между горами и пригорками, между речками, реками и ручьями, около озер и болот, в долинах и ущельях, среди корявых сосен, густых низкорослых елей, чахлых берёз, ив и черной ольхи живут желтокожие и черноволосые лапоны-гвенны.

Зимой они выбирают закрытые от ветра долины, чтобы олени могли достать себе из-под снега пищу — белый мох ягель и сухую траву. Летом они кочуют на пастбищах, где олени откармливаются и набираются сил для вынужденной зимней голодовки.

Олени — всё для лапонов, и их хозяева сами себя зовут не лапонами и не гвеннами, а оленными людьми.

Для оленных людей в ручьях, речках, озерах и болотах есть разные рыбы и выдра. Среди деревьев живут тетерева, белые куропатки, красные и белые лисицы, черные медведи, бурые соболя, рыжие куницы. Весной прилетает много птиц с перепончатыми лапками, которые дают яйца и пух. Всё это друзья или почти друзья.

Враги — это волки. Летом одиночные волки нападают на стада и похищают малых, слабых оленят. Зимней ночью волки сбиваются в большие стада и стараются сразу лишить человека всех оленей. Нельзя крепко спать, нужно сторожить оленей с помощью верных товарищей — чутких и зорких собак. Когда человек не ленится, даже волки не в силах сделать слишком много зла…

Рядом с землей течет большая соленая вода. На высоких, крутых берегах гнездятся прилетные птицы. Их так много, что скалы белеют от помета. Птицы устилают гнезда мягким пухом и кладут вкусные яйца. Ловкий и смелый человек лазит по скалам.

По соленой воде плавает много громадных зверей. Очень умелый и храбрый человек с очень острой острогой может подплыть к морскому зверю, ударить его под лопатку и достать сердце. На такое дело решается не каждый. У зверей толстая шкура и много жира под шкурой, их трудно пробить. И нелегко увернуться, когда раненый зверь бьет хвостом…

На китов нападают с железными гарпунами. Железные гарпуны, железные ножи, котлы для варки пищи, наконечники для копий и стрел, которыми хорошо валить медведей и бить волков, оленные люди доставали у людей фиордов, обитающих на юге.

Прежде оленные люди летом кочевали на юг и там менялись с высокими светловолосыми людьми фиордов, с густыми волосами на лицах, а не с черными и редкими, как у оленных людей.

Так было до того времени, когда в Нидарос приплыл Гундер на больших деревянных лодьях, похожих на чудовищ, которых человек видит только в страшном сне голодовки.

Гундер построил дом над берегом Нидароса и менял железные вещи на меха, пух и кожи, которые приносили оленные люди. Он требовал больше, чем те люди, похожие на Гундера, к которым прежде ходили на юг оленные люди.

Но Гундер жил ближе, и пути на юг шли через Нидарос. И Гундер приказал, чтобы оленные люди не смели ходить дальше его дома. Несколько семей не послушались. И никто не вернулся — ни люди, ни олени, ни собаки.

Когда же другие оленные люди навестили Гундера, они увидели на острых кольях его ограды ужасные сухие головы и узнали своих исчезнувших братьев. Гундер сказал, что злые духи преградили прежнюю дорогу на юг. Злые духи убили людей и прислали ему головы, чтобы он показал их лапонам-гвеннам и предупредил никогда больше не ходить южнее Нидароса.

Не Гундер ли убил людей? Нет, конечно нет! Ведь он сказал, что злое дело совершили злые духи. Не выдумал же он!

Ноанды-колдуны били в бубны, раскрашенные кровью медведя, сваренной вместе с корой черной ольхи и оленьей кровью. Ноанды надевали священные маски из березовой коры, устрашающие злых, навешивали гремучие пояса и ожерелья из сухих позвонков осторожных выдр, смелых горностаев и свирепых соболей и произносили заклинания. Ноанды зажгли священные костры, вызвали злых духов и победили их.

Пять семей отправились первыми на юг по освобожденным путям через горы. Скоро и их головы оказались на высоких кольях вокруг дома Гундера…

Гундер призвал лапонов и объяснил, что злые духи очень обиделись на непослушных людей. Злые духи хотят перебить всех лапонов, и только Гундер может их спасти, потому что злые духи боятся его одного. А за свое спасение каждая семья обязана давать Гундеру в год пять соболей, или песцов, или выдр, одну шкуру медведя, трех оленей и пять полных мер отборного гагачьего пуха.

Сначала лапоны думали, что за всё это Гундер будет давать им хорошие железные вещи. Но они ошиблись.

Пока оленные люди раздумывали и ждали, Гундер пришел вместе со своими викингами и напал на лапонов. Из числа попавших в его руки Гундер убил каждого пятого мужчину и объяснил оставленным в живых, что такова воля злых духов. Иначе злые духи сами бы набросились на лапонов. Они хотят перебить у лапонов всех женщин. Кто же тогда будет рожать детей?

Тогда лапоны поняли, что они обязаны слушаться Гундера, и привыкли платить ему дань.

Гундер, который спас пленных людей от злых духов, исчез где-то в соленой воде. Его сын Рёкин сохранил дань в тех же размерах, и лапоны без спора платили дань. Так же было вначале и с сыном Рёкина, но внезапно Оттар потребовал больше — да, гораздо больше.

Оттар захотел получать от каждой семьи, где есть взрослый мужчина, не пять, а пятнадцать соболей, или песцов, или выдр, вторую шкуру медведя, двойное количество пуха. И десять оленей. И, сверх того, по два каната, сплетенных из китовой кожи, толщиной в руку и длиной в сто двадцать брассов, в двести сорок полных шагов.

Непонятно! Разве опять появились злые духи, как при Гундере? Но, может быть, злых духов уже и нет? Как и люди, духи могли состариться и умереть. Не ошибается ли внук Гундера?

Оленные люди пришли к стенам горда и спросили ярла обо всем этом. Оттар ответил, что злой дух лапонов — это он сам. И он станет ещё злее, если они откажут в послушании.

И ещё сказал Оттар, что лапоны бьют морских зверей железными гарпунами, которые они получили от Гундера, Рёкина и продолжают получать от него, от Оттара. Они ловят пушных зверей железными капканами, едят пищу из железных котлов. Откуда у лапонов всё это: и железные копья для медведей и железные стрелы, которыми лапоны защищают от волков свои стада?

Сказав, что они будут думать, лапоны ушли — и ярл отпустил их мирно.

Это случилось недавно — быть может, всего за месяц до дня, когда Оттар потушил искру начавшейся было опасной болезни неповиновения среди траллсов-кузнецов.

Оленные люди думали и думали. И нидаросский ярл, вернувшись с охоты на морских зверей, думал о лапонах-гвеннах за трапезой в большой зале общего дома своего горда.

Кресло ярла стояло на помосте, устроенном вдоль короткой стены зала. Ниже него поместились кормчие Эстольд и Эйнар.

Напротив, в другом конце зала, на таком же помосте стояло точно такое же кресло, предназначенное для почетного гостя или гостей. Редко-редко в далекий Гологаланд заплывали другие ярлы.

Нужно было сделать почти сто шагов, чтобы пройти от одного почетного места до другого, — таким большим построил дом викингов Рёкин руками своих траллсов.

Острая двускатная крыша, обычная во времена, когда очаги не имели труб, а были, в сущности, кострами, имела необходимое в те годы устройство. Средняя, она же и верхняя, часть своими скатами не доходила до стен, а от стен ниже верхней части были устроены навесы, которые не достигали середины зала. Таким образом, по всей длине и с обеих сторон открывались длинные продухи, куда не мог попадать дождь и свободно вытягивался дым очагов. Продольная матица верхней крыши опиралась на столбы. Ряды столбов принимали навесы, проходили через них и служили опорами верхней крыше.

Зал был истинным сердцем горда. В нём, перед очагами, викинги ели, развлекались, обсуждали свои дела, слушали ярлов. На стенах и на столбах висело оружие, как в арсенале. У каждого викинга, входившего в возглавляемое ярлом военное братство, было своё место на скамье, перед столом, собранным из толстых досок.

Траллсы, под наблюдением женщин благородной крови, приносили на деревянных блюдах жареную и вареную рыбу, говядину, конину, дичину. Тащили миски с ржаной и овсяной кашей, с овощами, обходили гостей с бочонками меда и ячменного пива.

Между столами бродили волкодавы; псы рычали на траллсов и приставали к викингам, дрались из-за подачек, привлекая общее внимание. Все говорили сразу, и пронзительный визг побежденного пса не всегда покрывал людской крик и гам.

Молча и жадно утоляя голод, Оттар рвал рыбу руками и отхватывал ножом большие куски мяса. Птичьи косточки хрустели на его крепких зубах. Не вытирая жирных губ, ярл опорожнял добытую у саксов золоченую чашу для причастия по католическому обряду, взятую в набеге из аббатства в устье Темзы. Нидаросский ярл насыщался так, как едят викинги, умеющие поститься неделями, но способные поглотить сразу количество пищи, показавшееся бы чудовищно неправдоподобным обыкновенному человеку.

В кресле ярла хватало места на троих, но Гильдис, недовольная несостоявшимся развлечением, сердилась на мужа и устроилась в другом конце зала, на помосте почетных гостей.

Оттар забыл о женщине. Он весь ушел в процесс насыщения своего здорового, могучего тела. Постепенно сознание туманилось от мяса, меда, пива, но ярл, отбрасывая опьянение силой воли, превращал хмель в буйство мысли. В его возбужденном мозгу неслись образы яростных погонь, схваток, поголовных истреблений. Он думал о непокорных лапонах-гвеннах, он искал, и он наконец нашел. Ярл с восторгом оттолкнул обеими руками серебряные блюда с обглоданными хребтами рыб, костями конины, оленя, диких птиц. Он лег животом на грязный стол и крикнул вниз Эстольду:

— Я знаю, как укротить лапонов! Понимаешь? Без драки. К чему уменьшать доходы от данников? Ха-ха, слушай… — И ярл тихим голосом сказал своему лучшему кормчему и помощнику несколько слов.

Эстольд оторвался от свиного бока, который он обгладывал. Слова Оттара постепенно проникали в его сознание. В густой рыжей бороде кормчего «Дракона», покрытой салом и кусками пищи, открылась широкая пасть с твердыми желтыми клыками.

— Хо-хо-хо! — закричал Эстольд. — Клянусь Бальдуром, ты прав, мой ярл, ты прав, Оттар! Ы-ах!

И оба, глядя друг на друга, оглушительно хохотали. Постепенно они привлекли к себе общее внимание. Крепкие напитки кружили головы, викинги заражались весельем, не зная, к чему оно. Раскаты хохота потрясали крышу.

Заинтересованная Гильдис решила сменить гнев на милость и узнать причину радости мужа. Но пока она пробиралась среди столов, пачкая длинный бархатный подол о кучи объедков, с которыми не могли справиться обожравшиеся псы, Оттар в последний раз опорожнил чашу и улегся спать прямо на помосте.

Сказались и утомление, и бессонница, и пресыщение. Молодой ярл дышал могуче и ровно, как кузнечный мех. Сейчас его могло бы разбудить только раскаленное железо.

Зал успокаивался. Одни викинги вышли, другие, как Оттар, заснули там, где ели. Тишина нарушалась жужжаньем мушиных роев, лязгом собачьих челюстей, ловивших муху, храпом и вскрикиваниями тех, кого давили вызванные хмелем и обжорством кошмары.

Как всегда, сочился тленный смрад из фиорда и из рва, смешиваясь под крышей зала с вонью грязных человеческих тел и запахом жирной пищи. Это был своеобразный аромат, знакомый викингам, — многообещающий запах богатого и процветающего горда.

 

Глава четвертая

В горде Оттара находилось лишь двадцать лошадей, пригодных под верх, и в поход больше трех сотен викингов вышли пешком. Они двигались широким шагом; его называли волчьим шагом викинга.

Викинги умели ходить: на ровном месте они опережали лошадей, и всадники ехали рысью, чтобы не отставать. А на подъемах, на пересеченной местности, в лесу и среди кустов конница не поспевала за детьми фиордов, владеющими искусством похода.

Дорога поднималась по долине мимо пастбища свиного стада, принадлежащего Оттару. Заслышав чужих, одичавшие животные поднимали длиннорылые морды и вглядывались маленькими, подслеповатыми глазками. Сторожевые кабаны подали сигнал тревоги звучным фырканьем.

Стадо выстраивалось подобно отряду воинов. В середину сбились самки с детенышами — драгоценностью рода. Их окружили подросшие кабаны и холостые свиньи. Матерые секачи уперлись головным отрядом, готовым не только дать отпор, но и перейти в наступление. Это очень походило на боевой строй хорошего, обученного войска.

Приближаться к стаду было опасно, и викинги далеко обошли его. Один Оттар подъехал поближе. Ярл с удовольствием рассматривал свиней, он видел в них сильное племя, смелое, готовое к драке. И они принадлежали ему.

В этом месте долины стадо обитало круглый год под присмотром нескольких траллсов, белобрысых саксов-свинопасов. Саксы жили здесь же, во врытой в склон горы хижине-пещере. Свиньи считали это место своей собственностью и из всех людей признавали только сторожей.

В летнюю пору ловли китов и кашалотов свиней подкармливали мясом морских зверей, зимой — рыбой и тем же мясом, которое хранилось в глубоких ямах. Там оно медленно разлагалось, делаясь для стада всё более заманчивым лакомством. Свиньям же бросали тела умерших траллсов; эти животные были своеобразным ходячим кладбищем.

По мере надобности свиней брали стрелами. Особый вид охоты был сопряжен с риском, что делало заготовку свинины любимым развлечением викингов.

Любопытство всадника надоело одному из секачей. Громадный, черный от налипшей грязи, он шагом вышел из строя и замер, шевеля ноздрями носа, который был шире человеческой ладони; секач ловил запах Оттара.

За матерым кабаном пронзительно взвизгивали теснимые старшими поросята, огрызались матки. Тревожно и густо хрюкали свиньи, взволнованные воспоминанием о стрелах.

Раздраженный секач решил предложить человеку поединок, победить его и съесть. Он бросился для одновременного удара клыками и всей своей массой, равной массе лошади.

Оттар подпустил секача на несколько шагов, вздернул коня на дыбы и повернул его на задних ногах. Когда обманутый секач остановился, потеряв противника, ярл был уже далеко.

Присев и спрятавшись за стадом, траллсы-свинопасы следили за ярлом. Саксы жили вместе со свиньями, питались одной пищей, привыкли к животным и понимали их.

Когда стадо успокоилось и разбрелось, один из свинопасов издал ласковый, напоминающий хрюканье зов. Секач ответил чем-то напоминающим длинный вздох, и человек приблизился к чудовищному зверю. Кося умным серо-зеленым глазом с белыми ресницами, кабан приподнял губы, ещё больше обнажив кинжалы изогнутых бивней.

Сакс чесал бок развалившемуся кабану. Он чесал изо всей силы острым концом можжевеловой дубинки — иначе кабан не почувствовал бы дружеской ласки.

— А если бы ярл не увернулся от тебя, Джиг? А? Джиг, что бы ты с ним сделал? — спрашивал человек на саксонском языке, налегая на дубинку.

Джиг ответил внушительным ворчаньем.

— Эх, Джиг, глупый Джиг! — говорил человек своему любимцу. — Если бы ты пустил меня под свою шкуру! Если бы я был колдуном и мог поменяться с тобой телом!..

За пастбищем для свиней, на обратном скате возвышенности, лежали возделанные поля. Здесь выращивали рожь для лепешек, овёс для каши и коней, ячмень, из которого делали солод для пива — любимого напитка викингов, предпочитаемого многими виноградному вину и меду. Отсюда горд получал морковь, брюкву, редьку и вкусную желтую репу.

На окраине усадьбы были поселены траллсы, взятые на самых дальних берегах Валланда, к югу от саксонского острова. Они говорили на своем особом языке, на их головах росли такие же черные волосы, как у лапонов-гвеннов, но кожа была белой, а не желтоватой. На их лбах, как и на лбах всех траллсов Нидароса, была выжжена руна «R» — ридер, начальная буква имени Рёкина. Их женщины, как и дети, носили тот же знак.

Весной полевые траллсы на себе пахали поля. Летом они оберегали посевы от птиц и зверей и ухаживали за ними, пропалывая всходы и таская воду для поливки. Им было позволено возделывать для себя небольшие клочки вдали от полей ярла, один раз в неделю ходить к морю ловить рыбу своими средствами и пользоваться остатками мяса убитых морских животных, однако без малейшего ущерба для полей ярла. На зиму полевые траллсы оставались в землянках около полей и жили под снегом как умели.

Иногда недовольный плохой работой ярл вешал кого-нибудь на высоком столбе среди полей. Тело запрещалось снимать. Для назидания.

Все остальные траллсы горда, кроме свинопасов, завидовали полевым траллсам.

Застигнутые викингами земледельцы опускались на колени и, прижав крестом руки к груди, низко опускали головы. Черные головы торчали, как пеньки, среди высоких колосящихся злаков.

Викинги, вытянувшись по одному, проходили полями по тропинкам. Вид хлебов обещал хороший урожай. Изредка кто-либо из викингов нагибался и срывал василек. Цветы были редки — поля тщательно пропалывались.

Виселица с задранной опорой для веревки имела вид руны «Y» — каун. Не боясь викингов, вороны продолжали сидеть вблизи. Тело повешенного слегка поворачивалось, воздух сочил запах тления. Под виселицей рос особенно сильный и густой хлеб; резко выделяясь своей высотой среди поля, он уже наклонял наливавшиеся колосья.

Когда, замыкая строй, последним проехал ярл, стебли под виселицей зашевелились. Показалась голова ребенка. Худое личико с неестественно громадным лбом, изуродованным растянутым клеймом, повернулось вслед господину. Черные глаза смотрели странным взором.

— Ссс… Жанна! Спрячься, дитя мое, спрячься! — тихонько позвал женский голос.

Голова ребенка скрылась.

Женщина, обнимая руками страшный столб виселицы, произносила слова погребальной службы на латинском языке. Ребенок повторял их, не понимая.

На вторые сутки похода викинги заметили первые стада лапонских оленей. Здесь викинги разделились на отряды по восемь — десять человек, разошлись и продолжали движение на север.

Они быстро проходили сквозь рощу сосен и кривых берез с темными, уродливыми стволами, в наростах и язвах. В сырых низинах приходилось обходить частые заросли ломкой черной ольхи. Каменные склоны были покрыты густыми мхами, кустиками костяники, облепихи, черники, брусники, морошки с незрелыми ягодами. Горы разрезали Гологаланд сетью невысоких хребтов, между которыми прятались сочные зеленые долины.

Солнце длинно кружило по небу, только прикасаясь к краю земли. Иногда тучи закрывали неутомимое светило, падали быстрые летние дожди, и капли сверкали на листьях и траве. Когда тучи стояли высоко, а солнце светило снизу, с неба протягивались прекрасные радужные дороги валькирий. Небо чернело, рокотал гром, и рыжий бог Тар играл золотым молотом, пока не разгонял тучи.

Чем дальше викинги удалялись на север от Нидароса, тем чаще встречались лапоны и стада оленей.

Лапоны выбегали из своих переносных кожаных чумов и спрашивали друг друга:

— Куда они идут? Зачем идут? Почему они так торопятся?

Кто же мог знать!..

Стада нагулявшихся оленей паслись в радушных долинах. Что же ещё нужно для счастья оленных людей?

Викинги спешили волчьей поступью; за ними гнались тучи серых комаров, как за оленьими стадами и за всеми, у кого в жилах течет теплая кровь. Викинги стремились на север.

Костер из сучьев и бересты был разложен на вершине. Когда пламя разгорелось, в костёр бросили охапки сырой травы, и в небо поднялся столб густого дыма.

Четверо викингов растянули свежую шкуру оленя и накрыли костер. Они походя убивали лапонских оленей и ели сырое мясо, как часто делали в походах.

Дым оторвался и унесся черным клубом. Чуть выждав, викинги сбросили шкуру, не давая огню задохнуться. Так они повторяли раз за разом.

Вскоре такие же клубы дыма показались в разных местах. Повсюду отряды викингов играли с огнем оленьими шкурами. Приказ летел по цепи, охватившей земли лапонов-гвеннов.

Каждый отряд по пути замечал долины и луга, где паслись стада лапонов. Начав обратное движение, викинги напали на оленей. Они их не убивали. Криком, улюлюканьем и мастерским подражанием волчьему вою они спугивали стада, и олени бежали перед загонщиками.

Викингам помогали ощетинившиеся волкодавы. Поджарые злые лапонские собаки храбро бились с пришельцами. Неравная борьба: тяжелые псы были защищены широкими ошейниками с остриями; они сбивали защитников стад своей тяжестью и убивали.

Навстречу викингам выбегали лапоны и умоляли прекратить жестокую забаву. Тщетная просьба. Следовало сражаться. Разрозненные и застигнутые врасплох лапоны не смели и подумать о бое. Не в силах расстаться с оленями, лапоны бессильно бежали за викингами, на что-то надеясь. Викинги шли и шли неутомимым волчьим шагом.

На громадной площади Гологаланда сотни тысяч оленей пришли в движение. Их гнали на юг и одновременно оттесняли к морю. Загонщики не давали отдыха животным, олени не успевали есть и пить. Первыми гибли молодые оленята.

В сутках пути до Нидароса в условленном месте сошлись дороги всех отрядов. Сколько оленей загнали викинги в громадную долину? Никто из них не мог бы сосчитать, никто не знал таких чисел. Колыхалось море рогов. Земли не было видно. Кое-где среди серо-коричневых тел измученных животных выдавались скалы, как островки в океане. Ни пищи, ни воды… А дальше, к западу, ждали головокружительные обрывы морского берега. Ещё одно усилие — и олени потекут вниз.

К ярлу робко приблизилась толпа отчаявшихся лапонов. Они поняли смысл страшной затеи Оттара.

Запуганные, безоружные, оленные люди ничком повалились перед ярлом. Они бормотали, рыдая:

— Отдай добрых олешков, отдай! На что тебе они? Мы принесем тебе дань, которую ты назначил. Прости нас, господин…

Глядя на лапонов, которые корчились от горя, Оттар вспоминал деда. Гундер запугивал легковерных лапонов злыми духами, и Рёкин воспользовался тем же средством. Но он, Оттар, сумел пойти дальше: он покорил лапонов силой своего ума и своей воли, ни на кого не опираясь. Покорил навсегда. Навсегда — хорошее, звучное слово.

Ярл подошел к лапону, который был впереди других, и приподнял ногой его голову. Да, это один из лапонских вождей, как они называют глав родов.

— Возьмите оленей. И помните: я ваш господин, навсегда!

Оттар издали следил за лапонами, которые пытались разобраться в грандиозной массе животных. Слышались горестные и пронзительные крики — хозяева звали своих любимых вожаков.

Олени волновались, между животными могла вспыхнуть губительная паника. Часть лапонов зашла со стороны моря, образуя цепь. Эти люди жертвовали собой, если бы олени всё же бросились к берегу. Другие старались разделить животных и вытеснить их из страшного места, где была похоронена навеки, навсегда мечта о свободе лапонов.

Ночи уже побеждали дни, приближалась зима. В Нидаросе к пристани тянулись вереницы траллсов. Кипы пушнины, корабельные канаты, плетенные из китовой и кашалотовой кожи, связки шкур, бочки топленого сала и бочонки кашалотового воска, оленьи рога, копченое и вяленое мясо, пресная и соленая сушеная рыба, железные изделия, оружие, доспехи, деревянная посуда, выделанная кожа, моржовые клыки, тюки, ящики, товары, товары…

С началом отлива флотилия Нидароса тронулась от пристани. Первым отвернул «Морской змей» на десяти парах весел, вторым двинулся «Волк» на восьми парах.

Эти старые драккары не раз повидали берега Валланда, Саксонского острова, островов Эрипа, берегов фризонов, датчан, готов, варягов.

Гундер без пощады гонял «Змея» и «Волка», но не мог утопить их. Сменяли бортовые доски, пробитые камнями из камнемётов и дротиками — из самострелов, расщепленные зубами кашалотов, клыками моржей, хвостами китов. Изношенное дубовое дерево заменяли другим, драккары наново пропитывались горячей смолой и жиром, «Змей» и «Волк» молодели. Они имели уже третьего господина; именно им и был обязан властью и богатством род Гундера.

Самым старым был «Змей». Будучи первым достоянием деда Оттара, «Змей» участвовал в первом походе молодого Гундера. Сорок семь викингов пустились на «Змее» в отчаянно смелый набег, ярл был сорок восьмым.

Кормчий имел право на три доли добычи, «Змей» — на двадцать, по две на каждый рум, и все остальные бойцы — на одну долю.

К земле фиордов вернулись двадцать четыре викинга из сорока семи, но «Змей» был цел, а добыча заслуживала потерь. На обратном пути Гундер один греб парой вёсел. Все доли разделенной добычи увеличились, доля «Змея» — тоже. Из добычи «Змея» родился «Волк». Рёкин дал им товарища — «Орла» с двенадцатью румами, с двенадцатью парами весел, а Оттар сумел прибавить «Дракона» с четырнадцатью румами. Драккары Нидароса составляли семью из трех поколений. Они выходили в море в порядке старшинства.

В суженном устье фиорда отливное течение бурлило, как из-под мельничного колеса. Требовалось всё искусство кормчих, задача которых осложнилась и тяжелой нагрузкой драккаров и баржами, которые тянулись на канатах.

На баржах находились менее ценные товары: сало, шкуры, вяленое мясо, рыба, изделия столярен. Баржи были грубо и крепко сколочены траллсами-плотниками, их продадут вместе с другими товарами. Викинги считали для себя унижением плавать на баржах. Там у рулей были прикованы траллсы, обязанные следить за условными знаками кормчих.

Северный ветер катил крутую короткую волну, срывал гребни, белил море. Баржи то натягивали канаты, резко вырывая их из воды, то опять топили. Чтобы смягчить рывки, кормчие меняли темп гребли.

Флотилия уходила в открытое море; порывистая, короткая береговая волна сменилась размеренной и длинной. Северный ветер благоприятствовал. На драккарах поднимали мачты, обычно лежавшие вдоль на дне, чтобы не мешать гребцам.

Драккары несли по одной мачте с парусом, прикрепленным к рее более узкой стороной, а широкой обращенным вниз. Паруса сшивались из черных и красных полос толстого полотна, привозимого из Хольмгарда — Новгорода или тканного в Скирингссале из новгородского льна.

Быть кормчим — высокое искусство. Берега земли изрезаны мысами, заливами, бухтами, а в воде сидят рифы и мели, опасные, как враг, затаившийся в засаде. Одни нетерпеливо высовывают в часы отлива зеленоволосые морды и серые спины, другие никогда не показываются, но они здесь и жадно ждут.

От движения драккара берега меняют очертания подобно бегущим тучам, а кормчие должны знать их, как знают лица друзей и уловки врагов.

Викинги гребут сменяясь. На каждом руме сидят четыре викинга, по два на весло. Прикоснуться к веслу драккара — это высокая честь. Если случай, необходимость или воля ярла посадят на рум даже клейменого траллса, он, взявшись за весло, делается свободным человеком.

Скальды воспевают героев, которые умели грести от восхода и до восхода солнца. О Гундере, Великом Гребце, который мог сразу грести парой весел, сложены длинные саги.

Рассказывают, что греки и арабы сажают к веслам рабов и приковывают их к румам, как викинги приковывают траллсов к рулям барж. Слыша об этом, дети фиордов презрительно издеваются над воинами с нежными ладонями, боящимися весла. Таких легко побеждать. В решительную минуту, когда от гребца зависит всё, раб не будет грести до последнего вздоха, как викинг. Держать на румах траллсов — готовить врага, который ждет минуты, чтобы перерезать господину подколенную жилу.

Слово «вик» значит «вертеть», «инг» — тот, кто держит весло. Соединение этих двух слов образует название людей, плавающих по морям за добычей.

 

Глава пятая

Дни быстро укорачивались, море портилось. По ночам, чтобы не потерять друг друга, драккары палили факелы из китового жира. Дымное пламя чадило на корме, на носу зажигали фонарь. Огонь толстой свечи новгородского воска был защищен от ветра и брызг слюдяными пластинками в медных рамках.

На короткой носовой палубе «Дракона» разбили низкую палатку из плотной тюленьей кожи. В ней жили Гильдис и две сопровождавшие её женщины. Туда вползали и спали на белых медвежьих шкурах, под теплыми одеялами из светлого мягкого пуха пушистого северного волка.

На рассвете Гильдис высовывала белокурую голову и видела раздутый черно-красный парус, который выпячивался брюхом и скрывал корму. Тюки и ящики, загромождавшие дно «Дракона», были уложены плотно и правильно, не нарушая равновесия драккара. Всё было влажно от брызг и ночного дождя, и повсюду спали викинги.

Попутный ветер — отдых. Не день и не ночь устанавливали на драккарах часы сна и бодрствования, а ветер и очередь на вёслах.

Оттар был где-то там, среди скорченных или вытянутых тел, в такой же одежде и так же остро пахнущий потом и мокрой шерстью козьей шкуры.

Гильдис вставала, потягивалась, закручивала вокруг головы распустившиеся во сне косы и спускалась вниз. Здесь, за высокими бортами и под прикрытием паруса, ветер не чувствовался. Чуть кружилась голова от густого запаха драккара, от смолы, сала и нечистот, которыми были набиты поры черного, блестящего, как сажа, дерева.

Гильдис прикасалась нежным пальцем к толстым рукояткам положенных по бортам весел и вглядывалась в чью-то раскрытую ладонь, громадную, бурую от смолы и застаревшей грязи, с жесткими валами поперечных мозолей от гребли. Рука викинга — твердая, как кожа моржа, падежная и мощная, как клешня гигантского краба или кузнечные щипцы.

Женщина смотрела на знакомые бородатые лица. Когда мужчина спит, у него совсем другое лицо, часто смешное…

Поднимая платье, чтобы не задевать спящих, Гильдис смело перепрыгивала с рума на рум. Ловкая и сильная, она не скользила на скамьях, отполированных гребцами до блеска. Парус преграждал путь, под ним приходилось пролезать.

Как только Гильдис исчезала за парусом, из-под носовой палубы высовывался траллс с глубоким ковшом на длинной рукоятке. Он ловко размахивал им и, не теряя ни капли, выплескивал за борг воду и нечистоты. В носу и в корме драккаров были устроены особые углубления — черпальни для сбора воды.

Сильный мужчина — его достаточно щедро кормили, — этот траллс лет десять просидел под короткой носовой палубой «Дракона». Прикованный за ногу длинной цепью, не мешавшей работать, траллс был необходимой и ценной частью «Дракона». Даже во время схватки он умел выбрать время и, не мешая викингам, выскочить с полным ковшом, сделать своё дело. Ни за что он не мог бы допустить переполнение черпальни.

Кельт по происхождению, он был ребенком захвачен фризонами и сделан рабом. А юношей он попал к Рёкину, сменил один ошейник на другой и был заклеймен. Он забыл свой собственный язык и не научился иному. Он сделался почти или совсем животным, приученным на всю жизнь выполнять одни и те же движения, как лошадь или осел, запряженные в жернов, или как мул…

Он не обращал внимания на викингов и не боялся их. Но эта белокурая женщина и притягивала его и внушала ужас. Где-то в его отупевшем сознании бродили смутные, чудовищные образы-воспоминания. Массы людей, собравшихся ночью к подножию холмов. Первый рассвет. Первый луч солнца, прорвавшийся в ущелье. И женщины с длинными косами, в длинных белых одеждах. Они золотыми серпами взрезывали грудь у мужчин, чтобы вырвать живое сердце, показать его восходящему солнцу и сжечь в огне, который был разложен на высоком жертвеннике из четырех громадных каменных плит, поставленных торчком и прикрытых пятой. Эти женщины были прекрасны и невыразимо страшны.

У него не было имени, он был черпальщик. Когда он слышал голос Гильдис, он цепенел, не зная почему. Плеск воды в переполненной черпальне приводил его в себя…

Под кормовой палубой «Дракона» обитало такое же существо — двойник по жизненному назначению и почти двойник телом и духом. Каждый драккар имел двух черпальщиков, по числу черпален. Их кормили досыта, лучше, чем других траллсов, потому что драккар — самое ценное и любимое имущество ярлов, а черпальщики — часть драккаров. Когда черпальщик заболевал или впадал в безумие, мешавшее ему быть полезным, его, как сломанное весло, выбрасывали за борт, и на освободившуюся — вернее сказать, на опорожнившуюся — цепь сажали нового.

Когда черпальщики оставались одни на драккарах, поставленных у пристаней, они могли выползать на палубы и, подняв голову над бортом, видеть других черпальщиков. Это их развлечение — они не одни. Они могли вспоминать, что на свете есть другие черпальщики. Это помогало им вычерпывать воду. Ощущение присутствия другого человека, не викинга, сознание общности судьбы…

Черпальщики молчали. Им не о чем было говорить, если они ещё умели произносить слова.

 

Глава шестая

Скирингссальский фиорд вдается далеко в сушу многочисленными заливами, извилистыми, как щупальца кольмаров. Он глубок и закрыт от волнений открытого моря. Здесь суша и море вместе постарались подготовить надежные пристанища для драккаров викингов и для лодей иноземных купцов. Ложился первый снег. Не успев почернеть от копоти очагов, снег лежал на крышах домов чистыми пластами. Холодная вода заливов, темная и тусклая, как спина кашалота, чуть плескалась, лениво очищая от снега береговую линию.

У пристаней и причалов и во всех удобных местах было тесно. Драккары, лодьи купцов, баржи и лодки образовывали острова, островки и целые пловучие мосты. Их связывали канатами, перекидывали с борта на борт трапы и ставили теплые будки для сторожей.

В Скирингссале вечный мир. Даже кровные враги не смеют нападать одни на других, не говоря уже о покушении на чужое имущество. Назначенные тингом особые выборные следят за порядком с помощью хорошо вооруженной стражи.

Нарушение мира в Скирингссале иногда карается смертью и всегда — изгнанием. Дозволены лишь судебные поединки и встречи в кругу для разрешения вражды на равном оружии и с равным числом бойцов с каждой стороны.

В Скирингссале все дома, стены, склады и заборы деревянные. Камень и глина употребляются только для очагов. В сухие летние дни Скирингссал серый, в дожди — черный, а зимой — грязно-бурый, как болотный мох, которым траллсы забивают пазы между бревен.

С удалением от береговой линии дома редеют и улицы обрываются, сменяясь проездами между расположившимися в совершенном беспорядке большими и малыми усадьбами.

Вокруг Скирингссала все удобные земли хорошо возделаны. К югу, до самых проливов, и по северному берегу, и к востоку, и вглубь земли преобладают владения бондэров. Свободные землепашцы — бондэры по рождению равны ярлам, они такие же потомки Вотана. Кровь одна. Племя фиордов. Но бондэры не занимаются набегами — они сами обрабатывают землю, и купленные траллсы в хозяйствах бондэров трудятся наравне с хозяевами. Будучи заняты землей только летом, и то не каждую неделю, бондэры не сидят без дела и владеют многими ремеслами. Они добывают железные руды; изготовленные ими оружие и железные изделия имеют обеспеченный сбыт. Бондэры ткут, выделывают меха, гончарные вещи и многое другое.

Среди береговых бондэров есть отличные судостроители. Они принимают заказы на драккары, купеческие лодьи и баржи. И без заказов торгуют легкими лодками и челноками. Бондэры ведут торг своим зерном и своими изделиями. Бондэры носят оружие и умеют владеть им, хотя не так хорошо, как викинги.

Те свободные ярлы, чьи владения вкраплены в районы, заселенные бондэрами, считаются с сильными и дружными бондэрами и остерегаются обидеть землепашца, ремесленника, рыболова.

Бондэры дружны. Их старейшины говорят на тингах полным голосом, не стесняются угрожать и приводят в исполнение свои угрозы. Некогда один король, раздраживший народ насилиями и распутством, был избран для принесения Вотану кровавой искупительной жертвы. Суровый приговор был вынесен голосами бондэров и приведен в исполнение их руками.

Рёкин оставил Оттару в наследство усадьбу на дальней окраине Скирингссала. На участке длиной шагов в четыреста и шириной в триста остались несколько десятков высоких тонких сосен с жидкими кронами. Под ними приютились длинный и низкий общий дом викингов с двойной крышей — зал, как в нидаросском горде, семейные домики, как соты, дома для холостых, где викинги спали на двухъярусных полатях, склады, конюшни, избушки-загоны траллсов, тюрьмы для предназначенных к продаже и хлева для слуг.

По мере расширения богатства нидаросских ярлов появлялись наспех срубленные, безобразные низкие кладовые с односкатными крышами и с дверями-воротами. Дом самого ярла поднимался на столбах среди беспорядка кладовых.

Старый викинг-домоправитель Грам встретил своего ярла и его жену перед воротами усадьбы и, по праву побратимства с Рёкином, обнял Оттара единственной рукой. Грам знал Оттара с первой минуты его рождения, когда Рёкин внес в общую залу нидаросского горда красное голое тельце мальчика и высоко поднял его, чтобы все викинги могли видеть и засвидетельствовать законное рождение мужчины благородной крови.

Грам побежал вперед — его старые, кривые ноги ещё отлично слушались, — как медведь, взобрался по лестнице и исчез в доме ярла. Когда Оттар и Гильдис вошли, Грам сидел на корточках перед громадным камином, в котором уже давно были приготовлены сухие дрова, подтопка и береста. Зажав кремень и прут коленями, Грам успел высечь огонь и раздувал пламя маленьким мехом, одну ручку которого он придерживал ступней. Грам произносил заклинания, призывающие счастье к семейному очагу.

Камин с трубой, поднимающейся над крышей, был новшеством. Высокое сооружение из колотого гранита целиком занимало торцовую стену дома, который весь состоял из одной комнаты. Везде в домах земли фиордов находились очаги без труб. Считали, что дым, копоть и сажа так же очищают, как огонь и вода, что они полезны для здоровья и поддерживают силы. Люди фиордов привыкли сидеть в дыму, пока огонь в очаге не разгорался и не появлялась тяга через дыру в крыше.

Покончив с разжиганием камина, Грам уселся на мужскую постель и притянул к себе своего ярла. Говорят, что в старом пне не найдешь свежего сока и что нечего искать улыбку на тупой, безжалостной морде кашалота. Но лицо Грама с коричневыми щеками, рассеченными, как сухая глина, морщинами, с бесформенным шишковатым носом, с глазами в красных веках без ресниц и с длинной грязно-серой бородой всё же умело выражать радость.

— Как ты плавал? — спросил он Оттара.

— Как всегда. Хорошо.

Граму не были нужны рассказы Оттара. Всё интересное он успеет услышать от Эстольда, Эйнара и других. Мажордом хотел сам говорить:

— Из богатой страны русских городов Гардарики привезли ещё больше льна, пушнины и меда, чем прошлым летом. Они богатеют, да, они богатеют… И ещё из Хольмгарда привезли много отличного воска, и очень много прочных железных изделий и оружия, горшков, посуды, тканей… Да, это не нравится нашим бондэрам, ха-ха! Но и мне не нравится… А за китовое сало и кожи дают меньше, чем в прошлом году. Мясо и рыбу берут как всегда, сколько ни предложи. И вино и мед, конечно!..

Грам быстро и точно передавал торговые новости. Нидаросский ярл внимательно слушал, мгновенно соображая возможные выгоды или потери по сравнению со своими предварительными расчетами.

— Мало кашалотового воска. Не знаю почему. Говорят, что кашалоты остались на севере. Арабы и греки ищут и хорошо дают за кашалотовый воск, очень хорошо… А?

Грам взглядом уперся в Оттара. Ярлу нечего было таить. Восхищенный Грам хлоппул его по колену:

— Хорошо! Это очень хорошо! Но слушай, — продолжал старый викинг: — от русских опять привезли моржовые клыки — много моржовых клыков, больших, твердых, как железо, чистых и пригодных для лучших работ. И длинные клыки неизвестного зверя толщиной с мою руку. Русские опять сбили цену на моржовую кость, проклятье на них! Подумай, прежде они никогда не имели моржовой кости. Откуда они её берут? Я не мог узнать, не мог… Ты получишь за твои клыки меньше, чем прошлым летом… А ты не встречал русских в твоих водах или за нашим Гологаландом?

— Нет. Если бы я встретил их, я привез бы эту кость, а не они.

— Ты прав, ты прав. Я должен узнать тайну русских, должен, должен! — внушал Грам самому себе. И он перескочил к другим новостям: — Бондэры требуют отмены страндхуга. Они все уже сговорились между собой. И чтобы никто действительно не давал убежища изгнанным тингом… — Грам невольно понизил голос: — Среди других они особенно часто называли тебя, да… — Оттар не шевельнулся, и Грам продолжал: — И бондэры не хотят, чтобы ярлы держали мастерские с траллсами. Я говорю верно, верно, верно. Всё это правда. Слушай же… Ярл Гальфдан на их стороне. С ним Лодин, Троллагур, Тгорфред, Торольф, Сивенд, Эрлинг… — Грам перечислял сильных южных ярлов, чьи фиорды были окружены землями бондэров. — И слушай ещё! На тинге Черный Гальфдан будет избран. Да, будет. Он будет королем!

Дрова в камине пылали жарким огнем. Оттару стало душно. Он распахнул дверь и остановился на верхней ступеньке лестницы. Старый Грам выглядывал из-за плеча ярла. Рядом они казались героем и гномом из саг, которые рассказывают скальды.

Пора спешить с заказами новых драккаров…

Сколько заказать и каких? Но есть ли время?

Гальфдан Старый, дед Гальфдана Черного, выгнал Гундера с юга. Для себя и для своего рода Гундер сумел свить гнездо в далеком Гологаланде. Гундер сумел забиться на север дальше всех свободных ярлов и расширить землю племени фиордов. Но навсегда ли потомки Гундера обеспечены и достаточно ли далеко отступил Гундер? Гальфдан старше Оттара на десять или одиннадцать лет. В жизненных успехах он продвинулся дальше Оттара. Черный — друг бондэров? Ложь, Оттар не мог поверить этому! Черный Гальфдан хитер, а бондэры легковерны, хотя и упорны. Гатьфдан льстит им, чтобы подняться на их плечах. Его дед выжил Гундера с помощью бондэров. Внук идет по стопам деда.

Рёкин мечтал о прочном союзе всех свободных ярлов и передал сыну врожденное презрение к бондэрам. Бондэры — по крови потомки Вотана — трудились, как траллсы, и они, по словам Рёкина, сами избрали свою долю. Кто мешает им стать викингами! И разве мало викингов родилось под крышами бондэров! Пока сын Вотана — бондэр, он не лучше траллса, учил Рёкин.

Это верно. Но мечты Рёкина о союзе ярлов были праздны. Для деятельности и прочности союза нужна власть одного, на что свободные ярлы никогда добровольно не согласятся.

Сыну Рёкина мыслилось иное. Он хотел перетянуть к себе побольше викингов, ослабить и перебить по одному свободных ярлов. В мире были Александр — великий король греков, Этцель — великий король гуннов, Шарлемань — великий король франков. Когда у Оттара будет достаточно силы, он сделается королем викингов, но не бондэров, каким хочет быть Гальфдан. Бондэры будут усмирены. Часть их превратится в викингов, а другие или будут истреблены, или станут траллсами.

Оттар видел фиорды полными послушных его воле драккаров и обширные земли, обрабатываемые траллсами и бондэрами в ошейниках рабов. Какие набеги, походы и завоевания! Покорена богатая Гардарика. Греки покорены и платят дань. За Валландом лежит Рим — страна роскоши, достойная добыча.

Нидаросский ярл видел весь мир у ног страны фиордов и себя — его повелителем.

Но Черный Гальфдан будет королем. Будет!.. Оттар знал силу бондэров и обреченную раздробленность свободных ярлов. Его мысли — лишь мечты. Чтобы передавить свободных ярлов и сделаться королем викингов, нужно иметь в своём распоряжении десять лет и воспользоваться ими без помехи.

 

Глава седьмая

Тинг открылся на льду Маэларского озера. Громадные толпы людей густо окружили остров, где разместились старейшие.

Король умер весной. Кому быть королем? Всё лето, всю осень и первую половину зимы жители озер, рек, гор, долин и морских берегов судили: кому быть? Об этом говорили, встречаясь на дорогах, навещая соседей, на рынках, на общинных тингах.

Свободные ярлы сидели в своих фиордах и носились в открытых морях за добычей. Свободные ярлы смотрели из земли фиордов в другие земли, и им не было дела до короля, до земли, которая видела их рождение. А бондэрам был нужен король, который понимал бы их желания. Бондэры нуждались в мире, а ярлы со своими викингами — в войне.

Ярлы, отправляясь за добычей, выжимали из бондэров страндхуг. Бондэры не знали и не хотели знать, откуда взялось это чудовищное, несправедливое право ярлов.

Ярлы привозили из набегов траллсов, возделывали их руками свои поля, заставляли траллсов изготовлять всевозможные товары и, торгуя, сбивали цены на хлеб и на вещи.

Бондэры не могли соперничать с ярлами на рынке, так как труд траллса, которого выжимают, как болотный мох, и спешат уничтожить и заменить новым, когда он уже не может работать, но ещё хочет есть, — труд траллса дешевле труда свободного человека.

Бондэры знали, чего они хотят. Старейшие знали желания и выбор бондэров, и бондэры были уверены в старейших.

Горд ярла Гальфдана Черного лежал среди земель бондэров, и ярл был добрым соседом. На его полях и в его мастерских работали отпущенники и вольные рабочие, среди которых траллсы были не слишком заметны. Часть своих обширных владений Гальфдан сдавал бондэрам в вечную, от отца к сыну, аренду. Бондэры-арендаторы платили Черному скромную дань, и это было справедливо, так как они получили от ярла-владетеля очищенную от леса, пригодную для пашни землю.

Никакой викинг не осмеливался выжимать страндхуг вблизи владений Черного Гальфдана. Строгий ярл поклялся, что он будет преследовать воспользовавшегося жестоким и несправедливым законом до края моря и ещё дальше, до черной ямы Утгардалоки. Свободные ярлы знали способность Гальфдана держать клятву и остерегались раздражать Черного.

Оттар и другие приехавшие на тинг ярлы собрались маленькой кучкой за пределом тесной толпы. До них не доходило ни слова из того, что говорили старейшие, но, по обычаю тингов, стоявшие впереди передавали по цепи суть произносимых речей:

— Черный Гальфдан, Гальфдан, страндхуг, народ, Гальфдан, интересы народа, сграндхуг, грабеж, повиновение закону, Гальфдан и опять Гальфдан…

Да… Чем дальше от берега, тем больше изменяются люди. Семьи прибрежных бондэров, привыкшие к морю, давали викингам не только страндхуг, но и свежее пополнение, новых воинов. Дети Вотана, осевшие уже в четверти дня от моря, думали о всех вещах, кроме жизни на драккарах и славной добычи.

Оттар обошел толпу — для этого потребовалось немало времени — и проник в священную рощу, где находился храм Отца Вотана. Снег под вечными дубами был вытоптан, как на улицах. Всюду виднелись следы ночевок: в ожидании тинга неприхотливые люди проводили здесь одну, две или три ночи на снегу, закутавшись в шкуры зверей.

Что-то белело высоко среди голых черных ветвей. На могучем суку дуба висело обнаженное тело человека. Оттар подошел ближе и с любопытством взглянул на скорченный труп. Мертвое лицо сохраняло выражение ужаса. Глазницы были пусты — дело воронов.

Эта жертва великим богам висела с краю. Ближе к храму трупы были подвешены целыми гроздьями — не только человеческие, а также лошадей, коз, оленей, кабанов Боги принимали всех, в ком текла теплая кровь.

Заметив угол громадной стены, сложенной из дубовых стволов чудовищной толщины, нидаросский ярл остановился.

Жрецы Вотана жалуются — дети Вотана охладели к культу богов. Некогда для жертв не хватало ветвей на деревьях священной рощи, а в храме — места для приношений.

Оттар отвернулся от храма, у него не было желания войти внутрь. Это не храм, а кладбище богов. Здесь они, лишенные чистого воздуха открытых морей, задыхаются и умирают.

Оттар прислонился к дубу и скрестил руки под плащом.

Свободный ярл очнулся от хруста снега под ногами людей. Несколько человек в длинных плащах с тащившейся по снегу бахромой медленно и молча двигались к храму среди дубов.

Впереди, опустив голову, шел мужчина среднего роста, с короткой завитой бородой. Темнозеленый плащ, удерживаемый бронзовой застежкой, свисал с одного плеча и волочился по снегу. Голова с копной слишком темных для потомка Вотана волос была обнажена, и длинные пряди падали па плечи. Латы покрывали грудь. Человек прошел в трех шагах от Оттара, не заметив нидаросского ярла.

Черный ярл Гальфдан с сыном Гаральдом… Спокойный, хитрый и осторожный. Он не расстается с латами. Наверно, и меховая шапка, которую он несет в руке, подбита не гагачьим пухом, а железом Под его плащом и под плащами его спутников найдутся не только латы, но и мечи. Любимец бондэров. Король не моря, а земли.

Оттар вышел на опушку священной рощи в ту минуту, когда раздались первые торжествующие крики:

— Гальфдан! Гальфдан!

Вначале нестройные, как треск грома в ущельях, крики делались ритмичными. Дружный и мощный выкрик «Гальф!» сменялся могучим ударом «дан», от которого, как от молота, казалось, сейчас треснет лед Маэларского озера.

Над священной рощей поднимались встревоженные вороны, которые жили на дубах и кормились жертвами. Крупные, черные, как уголь, птицы крутыми спиралями взвивались. в пасмурное зимнее небо и сбивались в стаю. Следуя за вожаком, стая вытянулась и понеслась над рощей и над тингом круговым полетом, почти замыкая кольцо. Живой браслет Вотана…

Гальфдан избран. Церемония коронации не интересовала Оттара. Черный даст обещание уничтожить страндхуг, смирить непокорных ярлов, уничтожить убежище преступников и другие обещания, подобные первым трем.

Толпа втягивалась в рощу. Тинг шел к храму. Здесь были все дети Вотана, обрабатывающие землю, дерево, металлы. Если не сами, то их представители. Чей-то голос позвал:

— Эй, ярл! Эй!

Оттар не пошевелился. Внезапно перед ним оказались несколько бондэров, и один подошел к нему вплотную.

— Ты не узнаешь меня? — спросил он ярла. Не ожидая ответа, бондэр злобно выдохнул почти в лицо ярлу густой запах пива и злобные слова: — Ха! А я тебя узнал! Я помню тебя, проклятая акула! Страндхуг сдох, понимаешь? Сдох! Если ты ещё раз попробуешь явиться к нам, — и бондэр захлебнулся от ярости, — мы встретим тебя топорами! А если ты обидишь нас — король выжжет твою берлогу, и ты будешь висеть, висеть, висеть! Молчишь? Ага, здесь ты молчишь!

Бондэр размахнулся для удара. Сейчас же товарищи, безгласно внимавшие его крикам, набросились на потерявшего голову нарушителя мира тинга. Бондэр ворчал и пытался стряхнуть с себя друзей, как медведь — собачью стаю.

Оттар холодно смотрел на возню. Ярл мог бы одними кулаками расправиться с неловким богатырем, тело которого одеревенело от однообразного труда. Он мог бы расправиться и с его товарищами, прежде чем они сообразят, откуда рушатся удары на их бородатые челюсти.

Владетель Нидароса помнил, какими глазами этот бондэр смотрел на викингов, свежевавших взятую из его хлева свинью, одну из двух по праву страндхуга. Тогда, прельщенный ростом и шириной груди богатыря, Оттар предложил ему бросить недостойную жизнь земляного червя, сменить заступ и соху на весло и меч. Бондэр не ответил. Здесь он нашел язык.

 

Глава восьмая

Этой зимой мастера-судостроители получили немало заказов на новые драккары. Оттар заказал два драккара, которые он назвал заранее «Акулами». Все ярлы, кроме Оттара, проявляли обдуманную требовательность лишь к форме украшений.

Что касается торговли, то каждый ярл вел себя с возможной для каждого расчетливостью и старался не продешевить. Взятые в добыче золото, серебро, бронза, оружие, ценные вещи, ткани легко распределялись по долям. Но продукты охоты на морских зверей, траллсы и другие тяжелые товары было не так-то просто немедленно раздать по рукам. Сначала следовало их продать, а потом разделить выручку на доли между викингами-участниками и ярлами — владельцами драккаров.

По обычаю, по естественному праву, торговля была делом ярла. Его нерасчетливость вела к уменьшению долей, заранее подсчитанных викингами, вызывала недовольство викингов, их переход к другим ярлам. В Скирингссале викинги проводили время в распутстве и кутежах, обогащая купцов и содержателей веселых домов. Спустив первую добычу, викинги требовали от ярлов остальных долей. И многие ярлы были вынуждены решать трудную задачу: и торговать без потерь, что требовало выдержки, и снабжать нетерпеливых викингов деньгами, для чего следовало иметь хорошие запасы денег и ценностей. Запас истощался, и начинались займы на тяжелых условиях.

Своё свободное время ярлы тратили на такие же развлечения, как викинги. Богатый нидаросский ярл не испытывал общих затруднений — его викинги всегда имели деньги, а Оттар всё свое время тратил на «Акул».

Шла вторая четверть зимы, дни увеличивались. Остовы «Акул» уже были видны. Оттар и его кормчие неусыпно следили за работой. Стремясь сохранить в тайне, Оттар приказал не подпускать посторонних к верфи: недобрые люди могли произнести тайные слова и взглянуть черным глазом, что повредило бы «Акулам». Ярл не боялся порчи — он не хотел появления подражателей.

Приближалась весна. Тинг отменил страндхуг. Тинг принял закон о вечном изгнании каждого викинга, который попробует выжать страндхуг из берегового бондэра. Тинг вновь строго угрожал объявлением вне закона каждого свободного ярла, который даст пристанище изгнанникам.

Черный Гальфдан обещал обуздать свободных ярлов. Бондэры поклялись слушаться короля.

В домах Скирингссала ярлы и викинги издевались над Черным и бондэрами.

Несколько викингов и охваченных военным безумием берсерков набросились на Черного, когда он проезжал на лесной дороге. Король был легко ранен в лицо, его сын Гаральд — в руку, а нападавшие перебиты.

В мошны купцов уплывали последние остатки добычи викингов. Всё чаще вспыхивали злобные драки, чаще устраивались в кругу ожесточенные поединки на равном оружии.

Нидаросский ярл выгодно сбывал свои товары. Он вёл торговлю лучше других, имел больше товаров, охотно давал золото и серебро под хорошие заклады, которые всегда оставались в его пользу, и щедро наделял своих викингов. Викинги Нидароса были богаче многих и многих, перед ними заискивали те, у кого уже опустел карман.

Приближалась весна. Чаще в горде Оттара появлялись гости — чужие викинги, готовые покинуть своих ярлов. Они приходили и группами и поодиночке. Каждого встречало широкое, обдуманно внимательное гостеприимство. Для гостей здесь не жалели вин, приправленных греческими пряностями, и лучшего новгородского меда, и крепкого пива.

Богатый горд, очень богатый. Нидаросский ярл понимает викинга, он великодушен и прост, не то что другие.

Уже больше ста викингов перешли к Оттару. В общей зале горда новый товарищ перед огнем очага вкладывал в руки ярла свои руки в знак послушания и верности и клялся великими богами. Он вручал ярлу свой меч. Ярл возвращал оружие и клялся свято соблюдать интересы викинга, клялся защищать его всегда и от всех, а также против любых приговоров тинга и против короля.

Приносили весло драккара, повторяли с ним тот же обряд, и присутствовавшие сопровождали возгласы торжественных обещаний ударами в щиты и криками:

— Мы слышали! Мы видели! Клятва! Клятва!

Вотан слышал, Вотан видел! Клятва! Клятва!

Теплые западные ветры ломали рыхлеющий лёд в Скирингссальском фиорде и в открытом море.

— Ты будешь слушать, Грам, будешь слушать! — напоминал Оттар своему мажордому.

— Да, да, да, — мотал безобразной головой старый однорукий викинг. — Как всегда, как всегда. Я буду знать всё, всё.

— Больше, чем всегда. Оставь купцов в покое, Грам. Слушай и знай, что будет делать Черный. Сумей знать о нём всё.

— О-ах! Черный Гальфдан, проклятый! Да, да.

Король и его друзья скупили много оружия. Новгородские купцы сделали этой зимой хорошие дела с Гальфданом Черным и его приспешниками. Бондэры посылали своих сыновей к королю.

Первыми из всех, кто зимовал в Скирингссале, вырвались драккары Нидароса. Впереди флотилии спешили «Акулы» с мордами страшных рыб на вздернутых носах.

Оттар шел на «Черной акуле». Низкий, узкий драккар мог, не утомляя гребцов, замкнуть круг и опять опередить даже быстроходного «Дракона». Ярл любил сидеть на акульей морде своего детища. Когда волна покрывала низкие борты, вода легко скатывалась с кожаной палубы, а тяжелый киль придавал «Акуле» надежную стойкость.

Во время остановок для пополнения запасов пресной воды Оттар навещал «Дракона», Иногда он перепрыгивал на его борт и на ходу.

Гильдис надоела ему. Она потеряла красоту и стала слишком капризной. Женщины в ожидании детей чрезмерно преувеличивают свое значение в важном деле продолжения рода…

Двуногий обитатель берлоги под носовой палубой «Дракона» мог бросить дурной взгляд на народившегося Рагнвальда. Перед палаткой жены ярла натянули полосу арабского шелка, почти такого же красивого, как небесная радуга. Черпальщик не мог больше видеть Гильдис.

На знамени Нидароса был изображен могучий ворон. На алом полотнище выделялись крепкий клюв, тяжелые, цепкие лапы и острые крылья, которые впоследствии заимствовала для своей эмблемы одна европейская держава.

Драккары не тащили тяжелых барж, и их влекло попутное течение. За день флотилия делала переход, равный двум переходам всадника, но двигалась вчетверо быстрее него, так как по ночам драккары не нуждались в отдыхе, как лошади.

На шестнадцатые сутки «Акулы» первыми вбежали в горло фиорда Нидарос.

 

Глава девятая

Приближались длинные дни лета, когда на Варяжском море и в Хольмгарде почти не бывает ночной темноты. Это время было и всегда будет самым удобным для войны, для набега, для осады, для быстрых сражений, решающих судьбу похода одним или несколькими быстрыми ударами.

А в Нидаросе уже шли длинные дни. Оттар собрал всех викингов в большом зале горда. Ярл напомнил им о годах, проведенных вместе, когда ни один день не был потерян без пользы для викингов, об удачных походах, об увеличении богатства каждого.

Не открывая своих мыслей о неизбежности победы Черного Гальфдана над свободными ярлами, Отгар говорил об опасной для общей свободы ненависти бондэров и о том, что пришла пора нидаросскому ворону распустить крылья, поискать далеких, нетронутых земель.

В поход пойдут «Дракон», «Орел» и обе «Акулы». На них — шестьсот пятьдесят викингов. «Змей» и «Волк» с остальными викингами будут ловить морских зверей и рыбу в водах Гологаланда.

Но главная задача остающихся — это охранять горд с новорожденным юнглингом Рагнвальдом, сыном Оттара.

Драккары плыли к таинственному северу мимо известных лежбищ моржей и не приставали к берегам, чтобы пополнить запасы дорогой белой кости в пустых складах Нидароса. Видели великолепных синих китов, которые, казалось, в два раза превосходили размерами «Дракона», и не гнались за ними. Без внимания оставляли и стада хищных, зубатых кашалотов, богатых ценным белым воском, похожих на хвостатые обрубки чудовищных деревьев, срубленных гигантами.

Вскоре флотилия Нидароса вошла в незнакомые воды. Обе «Акулы» плыли впереди, разлучаясь не более чем на три полета стрелы. «Дракон» и «Орел» держались в струях «Акул».

Направо, на востоке от пути драккаров, горы наступали на море сурово-злобными берегами, полными смутных, угрожающих образов, которые или вдруг прятались, или преследовали, меняя колдовские личины, всегда удивительные и всегда уродливые. Черный и серый камень, зеленые, синие пятна с белыми знаками, темные провалы ущелий в низкой кайме неумолчного прибоя — здесь берег не сулил ничего доброго.

В нескончаемом дне неведомая северная часть земли фиордов туманилась и мерцала. Опасаясь узких лабиринтов между землей и островами, встревоженный мутью воды, в которой поджидали камни, старший кормчий Эстольд уводил флотилию в открытое море. И земля фиордов превращалась в тучи, клубившиеся под ясным сводом востока.

Нельзя терять из виду берег. Миновав опасные места, драккары возвращались к земле.

Больше нигде нет, как в первые дни плавания, дымков от кочевых стойбищ лапонов и их кожаных лодок, в которых они смело нападают на толстокожих морских зверей, чтобы вносить дань нидаросскому ярлу.

Здесь море было ещё обильнее населено, чем вблизи Нидароса, а земли стали пустыней — места, пригодные для обитания богов и духов.

Безыменные архипелаги островов бетели снегом птичьих гнездовий. Открывался глубокий фиорд в отвесных берегах невиданной высоты. Ни один викинг не мог бы здесь подняться на берег и построить горд. Страшную скалистую пасть прикрывала сползающая с гор багрово-сизая туча. Из неё Тор метал в гранит золотой молот. А в море над драккарами сияло солнце.

Викинги молча искали амулеты под кафтанами. Гребцы же, чьи руки были заняты, шептали заклинания.

А из следующей расщелины берега прямо в море лез глетчер, обрушивая в воду куски своего тела — ледяные горы, опасные, предательские айсберги.

— Течение усиливается, — заметил Оттару кормчий Эстольд.

«Черная Акула» приближалась к проливу. Несмотря на попутный ветер, все драккары шли на веслах. Прямым парусом не так легко управлять, и осторожный Эстольд не хотел доверяться ветру на неизвестной дороге. Драккары были верным оружием в руках кормчих лишь на веслах.

— Течение ещё усилилось, — вновь заметил Эстольд через некоторое время.

— Ты боишься? — спросил ярл.

Такой вопрос не оскорбителен Из всех викингов драккара один кормчий имеет право испытывать и опасения и страх. Стихии сильнее даже сынов Вотана. Кормчий держит не правило руля, а жизнь и смерть драккара и воинов

— Плыви, пока это действительно не сделается опасным, — спокойно сказал ярл.

Драккары неслись к берегу. Эстольд заметил залив и направлял флотилию туда.

«Черная Акула» подпустила другие драккары ближе. Оттар различил тревогу кормчих и свободных от гребли викингов. Большинство не воспользовались правом сна между сменами на веслах.

Небольшой заливчик предложил удобный для причала берег Оттар в сопровождении четырех кормчих и нескольких десятков викингов вскарабкался на высокий берег. Поднимались тучи птиц, которые с оглушающим гамом заслоняли солнце. Со второго, ещё более высокого мыса открылась тайна северного моря.

Шли часы прилива, и внизу, на колоссальной глубине, кипела черная яма Усиленное высоким приливным валом, могучее морское течение дико врывалось в пролив и из пролива — в фиорд. Не найдя выхода, вода, взлетая на вспененные берега, неслась в свирепом, грандиозном водовороте. Викинги чувствовали, будто гора содрогалась под напором моря.

Страшное зрелище притягивало, томило неиспытанным чувством. Хотелось и бежать, чтобы не видеть, и наклониться над бездной, повиснуть и выпустить опору!

В воде что-то мелькнуло. Нужно было вглядеться, чтобы понять. Кит, затянутый в ловушку, сражался с бездной за свою жизнь.

Могучий зверь хотел вырваться в открытое море, где вода так мягка и добра. Он греб против течения плавниками и хвостом, греб всей мощью опытного пловца, как никогда не греб до этой минуты. Он стоял скалой против тяжелого вихря воды, бурля и взбивая пену ещё выше, чем течение. Но он оставался на месте.

Зрелище борьбы живого существа со смертью помогло викингам справиться с головокружением.

Кит напряг силы и сдвинулся. Напрасный успех! Громадный зверь опять остановился, как драккар на канате.

Внезапно кит понесся вместе с течением. Трудно было уследить за его стремительным бегом. Хотел ли он использовать силу водоворота, чтобы вырваться, или он просто не хотел сдаваться, пока был ещё жив?

Бездна оказалась хитрее. Соединив силу течения с силой бега кита, она высунула ему навстречу камень. Она держала его наготове, прятала в пене, как убийца прячет короткий толстый меч под плащом.

Беспощадный удар! Таран в крепостные ворота. Над белой, взбитой пухом водой поднялось громадное тело. На мгновение кит встал на голову.

Затем он исчез и бессильно всплыл у другого края страшного фиорда-палача. Теперь кит безучастно несся в бурлящей воде, показывая то черную спину, то синевато-белое брюхо. Постепенно его затаскивало в серединную воронку водоворота.

Шум воды усиливался. Отражаемый стенами фиорда, усиливаемый тысячеголосым эхом, он преображался в дикий звериный рев. Так вот где едва не погиб древний король Гаральд! Он не солгал потомкам.

Ярл оглянулся и увидел искаженные страхом лица своих викингов. Мужество изменило им, и они не стыдились этого. А Эстольд и Эйнар были спокойны, как сам ярл. Они глядели вдаль. Прилив, который резко сужался между островами и фиордом, дальше расширялся, и за ним лежало свободное, открытое море.

— Древний Гаральд не был трусом, конечно, но… — и Оттар сделал паузу, — он был наверняка глупцом.

Эстольд ахнул от восхищения. Его ярл, его Оттар, вот это настоящий викинг!

Пока Оттар вместе с кормчими намечали, глядя с высокой точки берега на открытое море, дальнейший путь драккаров, прилив стал спадать. Грохот умолкал, сила водоворота падала.

…Через три дня ветер и течение понесли драккары на восток, а земля попрежнему была справа. Пять дней флотилия неслась на восток, бессознательно огибая северный край земли фиордов. Затем ветер потянул с севера, а перед носами драккаров лежало открытое море и земля попрежнему была на правой руке!

Викинги поняли, что они объехали землю фиордов. Где они? Не Гандвик ли это — таинственное море колдунов, о котором никто ничего не знал?

В воде теснились стада неисчислимых китов и кашалотов. А птицы, тюлени, моржи летели и плыли прямо на юг. Эстольд посоветовал оторваться от пустынного, безлюдного берега и последовать примеру животных. На пятый день с того утра, когда флотилия вошла в Гандвик, с высокой мачты «Дракона» был замечен берег и на воде — несколько лодок, похожих на лапонокие.

 

Глава десятая

Две тяжело груженные расшивы спускались вниз по реке Ваге. Поморянский старшина Одинец с товарищами — кузнецами, подмастерьями и работниками — возвращался из поездки за железной землей.

Идет одиннадцатое лето с того времени, как Доброгина ватага новгородских повольников вышла на Вагу из Черного леса. Железная земля — руда была найдена умельцами на болотах выше, если считать по Ваге, памятных острожков с пушниной, подаренной ватаге первым старшиной Доброгой.

Уже восьмое лето расшивы поморянских и других кузнецов приходят на железные болота. Место известное, обжитое. Стоят избушки, чтобы было где спать в рабочие недели, и берестяные вежи биарминов, которые тоже собирают руду. Здесь хранится рудная снасть: широкие, долбленные из комлей ступы, тяжелые песты. Для осушения болот прокопаны канавы.

Всё лишнее — листву, щепу, корешки и перегной — выжигают из руды на кострах. Золу тщательно толкут в ступах и веют деревянными лопатами. В остатке, в крепком черном порошке, скрывается железо. Порошок собирают в лубяные короба и грузят в расшивы.

Этой весной досадливые затяжные дожди мешали поморянам прокаливать и веять руду. Семейным, домовитым людям хотелось поскорее попасть домой, и они гребли вниз по течению без остановок, без заездов к знакомым и родичам.

Пробежали мимо места, названного Доброгиной заимкой, против которой было выжжено первое памятное поле, огнище по старому сухостою. Местные жители подплывали к расшивам на лодках побеседовать с поморянами.

Близ мыса, где новгородцы впервые встретились с биарминами и счастливо подружились с отцом жены Яволода, Бэвы, у слияния Ваги с Двиной, устроился второй починок, побольше первого.

Вскоре поморянские расшивы прошли мимо третьего памятного места, где повольники сражались и мирились с биарминами. Здесь, на двинском берегу, отдали душу восемь повольников, с которыми уснул и Радок, брат ненаглядной для Одинца Заренки.

Одинец торопил расшивы: ему было тошно, он стосковался вдали от своего двора. Поморянского старшину все почитают, все любят. И на поморье и на Двине нет у него врагов и недоброжелателей. Ему как будто в жизни удалось всё. Однакоже он невесел. Почему? Об этом трудно рассказать, он и сам об этом не сказал бы.

Как бы человека ни мучила жажда, как бы ни томил голод — утолил их и забыл. Но чем Одинец утешит беспокойное сердце?

Вскоре расшивы достигли Колмогор — местности, откуда нижнее течение Двины разливалось протоками, разделенными островами. Здесь расположилось самое большое поселение, Колмогорянский пригородок. Новгородцы привыкли звать пригородами или пригородками все свои города, кроме самого Новгорода. «Колмогоры» — биарминовское слово, и оно вошло в язык новгородцев, как и все названия новых для пришельцев мест.

В Колмогорах нашлись отличные места для пашен, хорошие луга для нагула скота, доброе сено на зиму. Одинец помнил, как ватажники первый раз спускались к морю, помнил каждое слово Доброги. Явился бы первый старшина и порадовался вместе со всеми… Прочно осели новгородцы на новых местах, нашли не только железную руду, но и удобные речные пути-переволоки к Новгороду.

Ниже Колмогор Двина еле течет, а в приливную морскую волну и совсем останавливается. Близится поморянокий городок.

Городок Усть-Двинец стоял на месте первого острожка, поставленного при Доброге. Поморяне так и не построили укрепления, о котором заботился Доброга. Старый ров завалился, а бревна с тына люди понемногу растащили для других дел. С биарминами дружили и не думали ссориться, а никого другого здесь, на краю света, не было и быть не могло.

Тем, кто знает новгородскую жизнь, просторный и богатый двор поморянского старшины Одинца сильно напоминал двор знатного железокузнеца Верещаги. Такого же вида теплые избы и клети, такое же мощенье двора плахами и крытый второй двор. Углы строений резаны в новгородский крюк и в прочную кривую лапу.

Дворы Карислава, Яволода, Вечёрки, Янши и других тоже были очень похожи на новгородские. Поморянское строение рубилось из сосны да ели, а новгородское — из дуба. Для взора в этом-то и была, пожалуй, главная разница…

Но всё же в укладе жизни у поморян есть большие отличия от Новгорода. Во дворе Верещаги живут его младшие братья с семьями, женатые сыновья, дочери с мужьями. Немало нанятых подмастерьев и работников, но своих кровных — больше.

А у Одинца было бы пусто, не поселись с ним одним родом его бывшие первые подмастерья — биармины Онг, Тролл и Волту. Они обрусели и прижились к главному мастеру. Из четырех первых биарминов, постигших все тайны новгородского железного умельства, отстал один Расту. Овладев мастерством, он жил со своим родом по морю, на закат от Усть-Двинца.

На дворе Одинца нашлось место и для Гинока — одного из первых повольников, который, как Яволод, женился на доброй, миловидной биарминке и через жену породнился чуть ли не с четвертью всех биарминов.

Биармины уже не молятся железу. Водяные люди хорошо пообзавелись топорами, теслами, гарпунами и всей прочей железной снастью и оружием. По примеру новгородцев, биармины научились по-настоящему обрабатывать дерево.

Усть-двинецкие поморяне выбежали к пристани встречать старшину и своих, всем людством дружно выносили тяжелые короба с рудой и уставляли их на телеги.

Одинцов двор богат, но что хозяину в богатстве! Он не искал богатства, не гнался за ним — оно само пришло.

Тому минуло шесть лет, как Одинец ходил за переволоки, в Новгород, и отдал старшинам виру, что на нем тяготела за убийство нурманнского гостя Гольдульфа.

Одинец ступал чужаком по мощеным улицам и площадям города и недолго загостился у тестя, Верещаги. Его тянуло поскорее вернуться домой, к двинским и морским берегам, к Заренке… И Заренка не просила мужа подольше погостить у кровных.

Отрезанный ломоть не пристает к караваю — у родительского очага быстро холодеет место, оставленное девушкой. Самой же ей любо быть хозяйкой и править своим домом. Заренка держала свой дом властной рукой, жена Гинока и другие биарминки ей ни в чем не перечили. Жизнь шла без свар и помехи, твердым русским порядком и уставом.

Заренка встретила мужа, по обычаю, низким поклоном, сняла с хозяина кафтан. Одинец знал, что хозяйка позаботилась и баню затопить, как только услышала о возвращении. Из печи торопились горшки, из погребов будто сами бежали моченые и соленые прикуски. Наполнялись ковши.

Все усть-двинецкие прибежали почествовать счастливое прибытие своего старшины. Радостно сиял Ивор, Иворушка, приемный сын Одинца, дитя, рожденное Заренкой от крови Доброги. Все верили, что в теле Ивора, пришедшего в мир после смерти отца, жила смелая душа первого ватажного старосты. Но для Одинца он был не пасынком, а сыном.

Кого же ещё нужно Одинцу, что нужно! Взгляни на него — радостен хозяин, радостен муж и отец. Но чем ему насытить сердце, если оно хочет самого простого, доступного в жизни для всех, а для него одного невозможного, — об этом он знает один.

Принимая из рук Заренки ковш, Одинец встал, по русскому обряду поцеловал жену-хозяйку в губы и до дна осушил первую чашу.

 

Глава одиннадцатая

Чтобы уберечься от пожаров, и в Новгороде и во всех поселениях места для варки железа всегда отводились подальше от строений. Усть-двинецкие поморяне держали свои домницы выше городка, вблизи речного протока.

Усть-двинецкие печи-домницы были сложены из диких колотых камней, на растворе песка с глиной. Снизу внутрь печей были проведены тонкие трубки из обожженной глины — для воздуха, гонимого мехами. Каждая домница была высотой по шею человеку, а толщиной в два обхвата.

Домницу обряжали чистым и крупным березовым углем, отсеянным от пыли и мелочи, и железной рудой, смешанной с крупным речным песком и мытой в воде печной золой. На под печи уже был заложен зажженный древесный трут для запала угля. Домницу грузили в четыре ковша, раз за разом — как бы не задохнулся трут!

Палить домницы, варить железо было таким же великим умельством, таким же тонким мастерством, как калить кованое железо.

Плохой, небрежный мастер мог губить плавку за плавкой. Потому-то настоящие мастера всегда окружались почетом. Не счастьем, не удачей, как в иных делах, — успех в плавильном деле достигался сознательным умельством и по своей трудности считался доступным не каждому, а лишь очень способному человеку.

Пока домница не доведена до конца, от неё нельзя ни отойти, ни прекратить работу мехов — дмание.

В домницу не заглянешь, не пощупаешь железо. О творящейся тайне выделения из руды драгоценного металла, без которого в жизни не ступишь и шага, мастер соображал по времени, по горячему тяжелому духу из продуха в своде и, главное, по своему умельству.

В полдень Заренка пришла кормить работников. Детишки, материны помощники, притащили горшки с горячим варевом, миски, ложки. Ивор в холстинном мешке принес каравай хлебушка.

Близ домниц была построена работницкая изба с очагом, чтобы мастерам было где отдохнуть и согреться в холодные, непогожие дни. В избе — большой тесовый стол и лавки.

Человеку пища дается трудом, и, как считали новгородцы, непристойно принимать пищу кое-как, без порядка-обряда.

Сидя за выскобленным ножом и добела отмытым столом, работники ели чинно и строго. Они бережно держали ломти хлеба, чтобы ни крошки не сронить на землю, осторожно макали в солонку — не рассыпать бы соль.

Из всего, что берут люди от матери-земли, самое честное и самое дорогое — хлеб. Он дорог не ценой: где запахло хлебным духом — там дом, там родной очаг. Ни о чём так не мечтает забредший в Черный лес охотник, как о хлебе. По русскому обычаю, гостю в почет подносят не золото, не самоцветные камни, не серебро и пушные меха, а хлеб. С хлебом подносят соль, потому что она от солнышка. Хлеб и соль — человеческий труд, согретый и порожденный добрым Солнцебогом.

Первая смена кончила трапезовать, хозяйка кликнула другую.

Ивор попросил:

— Отче, позволь и мне подмать!

Вместе с Ивором за мехи взялся Верещажонок, сын Явора и Бэвы. Мальчата-ровесники старались изо всех сил. И Гордик брался помогать. Малый совсем: тем двум по одиннадцатому лету пошло, а ему едва шестое лето минуло.

Одинец взял сына на руки:

— Погоди-ка малость, сынок, подрасти прежде.

Мехи сипят и сопят, прогоняют воздух через трубки-сопла, вмазанные снизу в домницу. Паренькам мешают длинные волосы, падают на лицо, лезут в глаза. Малые встряхивают головами, но не выпускают рукояток — боятся, вдруг им скажут: «Будет вам, отходите».

Заренка, глядя на ребят, стала на пороге работницкой избы. Лицо у жены поморянской старшины спокойное, взгляд прямой, строгий. Всегда такой, всегда, всегда… Одинец не знает другого взгляда.

Гордик завозился на отцовских руках, мальчику уже надоело, просится к матери. Одинец пустил малого. Гордик любит мать, и Заренка любит Гордика — никто другого не скажет, нет…

Старший мастер ощупал свод дойницы и, узнавая, что делается внутри, на себя отмахнул дух. За ним проверили домницу Тролл и Онг. Свод пылкий, дух чистый, острый, сухой. Над продухом воздух дрожит.

— Теперь бросай дмать, — распорядился Онг.

— Я не утомился, отче, — возразил Ивор.

— Да уж домница-то поспела, Иворушка. Дошло железо. Докончили.

Мальчонок знает, что муж матери — ему не кровный отец. Ивор любит слушать рассказы ватажников о Доброге, славном вожаке повольников, кому были наперед ведомы все пути-дороженьки и чье сердце было как море широкое. А Одинца без принуждения зовет отцом и на любовь отчима отвечает искренней сыновней любовью.

Гордик больше тянется к матери, Иворушка к Заренке холоднее. Зоркие соседи-поморяне этому не дивятся: в мальчонке живет душа Одинцова побратима — Доброги.

Гинок запустил в пасть домницы длинные, двухаршинные клещи. Руки мастера защищены кожаными рукавицами, лицо он отворачивает. Горячо-горячо… То-то у кузнецов бороды покороче, чем у других людей. Как ни берегись, волосы курчавеют и трещат.

Гинок выдернул железную крицу — черный ноздреватый камень величиной с детскую голову, — перехватил клещи, крякнул и выставил крицу на наковальню, на валун — дикий камень. Тут же в два тяжелых молота Тролл и Онг принялись охаживать горячее, сырое железо. Ухают мастера и подлетают за молотами на раскоряченных здоровенных ногах, как в буйной пляске. Глаза горят, целя без ошибки, бороды вздыбились, а молоты — как богатырские кулаки.

Эх, и любо же, весело смотреть на кузнецов, когда они спешат, пока крица горяча, осадить и уплотнить дорогое железо быстрой и могучей ковкой!

По правилу, каждую крицу оковывают в шар и разрубают зубилом, чтобы проверить доброту железа.

Едва мастера разрубили крицу, как заслышался необычный шум голосов. К домницам от Усть-Двинска пришли свои поморяне и притащили двух незнакомых молодых биарминов, которые еле держались на ногах.

— Старшина, старшина где?

— Здесь старшина. За каким делом прибежали?

Биармин, который был пободрее, объяснил, что их обоих прислал к Одинцу-старшине его друг, кузнец Расту. Послал сказать поморскому старшине весть — на море ходят невиданные лодьи. Расту велел с этой вестью бежать морем к Одинцу и нигде совсем не отдыхать. И они оба гребли два восхода солнца — сильно гребли, потому что никто не видывал таких лодей и самые старые старики-родовичи не слыхали. Таких лодей не бывало.

— А какие же те лодьи?

И хочет объяснить гонец, и нет у него нужных слов для рассказа о невиданной ранее вещи. Он старался, досадовал на своё неуменье, злился на поморян, что его не понимают. Биармин стучал по голове кулаком, но слова не шли.

— Ты лодьи сам видел?

— Сам, сам!

Одинец захватил горсть углей и повел биармина в избу, к чистому трапезному столу.

Биармины любят коротать длинные зимние ночи перед высокими огнями жировых светилен за причудливой резьбой по твердой кости. Пригодилось умельство. Глаз биармина был верен и рука послушна, хотя и дрожала от окровавившего ладони весла.

Резчик наострил уголь об уголь, примерился, разделил белую столешницу двумя чертами на три равные части. В верхней он нарисовал длинную низкую лодью с приподнятым и тупым от рыбьей головы носом. На боку лодьи — двенадцать кружочков. Биармин объяснил: каждый кружок — большое весло; лодья машет двенадцатью большими веслами с каждого борта. Таких лодей две, совсем одинаковых, черных.

На второй части стола биармин вырисовал лодью повыше и побольше, с птичьим носом и тоже с двенадцатью кружочками на борту. Третье место на белом столе заняла высокая, большая лодья со звериной головой. Она была вся как неизвестный злой зверь. Над бортами лодей биармин добавил много точек, как рои мух, — это люди.

Заренка повела биарминов ко двору — накормить и уложить гостей. Второго гонца потащили под руки, он совсем ослабел.

Тем временем погнали новую домницу; работа — она не ждёт.

Усть-Двинец взволновался. Пришли Карислав, Вечёрко и другие, кто был занят у себя во дворах. Рассматривали умелое биарминовское рисованье — нурманнские лодьи, самые настоящие нурманнские…

Иворушка примчался из дому с куском бересты. На ней нарисована голова с двумя коровьими рогами. Биармину вспомнилось, будто такая не то была, не то не была на ближней низкой лодье.

Одинец вспоминал забытого наглого нурманна Гольдульфа, стрелу в бедре. Вспоминал бегство, от которого вся его жизнь сложилась иначе, чем он мыслил, когда был веселым и пылким молодым парнем. Ничего он не мог изменить и не хотел менять. Юность не вернется, и ни к чему она сейчас.

Поморянский старшина ушел далеко, глядит на бересту с нурманнским шлемом и не видит.

— Чего голову мучить! — сказал Вечёрко. — То нурманны, никто более.

Одинец не слышал.

Бегом явилась взволнованная Заренка. Она помнит рассказы матери о родном селе, сожженном и разграбленном нурманнами. Не удалось бы Заренкину деду уйти от злых людей — быть бы Светланке не женой Верещаги, а нурманнской рабыней.

Женщина встала перед мужем, скрестила руки на груди и, как никогда не бывало, зло и многословно спросила:

— Что же ты, о чём задумался? Голову повесил!.. Нурманны пришли. Ты, что ли, не знаешь, они по морям не с добром ходят, проклятые морские волки! Кто того не знает? Ныне они добрались к нам. Ты что, испугался?

Одинец очнулся. Он может ответить жене, что только однажды в жизни узнал страх — когда над ним нависло рабство в возмездие за убийство иноземного гостя. Может честно сказать, что больше никогда и ничего не пугался. Не испугался ведь он и не согнулся, когда она ушла к Доброге! У него один нестыдный страх — её, Заренки, лишиться, одна тягота — жена не любит. Но Одинец смолчал, не обиделся.

Он встал, смело обнял Заренку, притянул к себе по-хозяйски, легко, как ребенка, приподнял и прямо глянул в гневно-строгие очи любимой:

— Не бойся!

 

Глава двенадцатая

Человеку, не привыкшему причинять другим зло, свойственно до последней минуты утешать себя мыслью, что с ним беда не случится. И вправду, не приплыли ли нурманны с простой торговлей? Почему бы и нет? Но слишком хорошо новгородцы знают нурманнскую повадку легко мешать грабеж с торговлей и быть смирными лишь там, где они видели силу.

Прошло четверть дня после прибытия тревожных гонцов Расту. Влево от двинских устьев, на закат солнца, и вправо, на восход, побежали в быстрых кожаных лодках гонцы с вестью для всего населения побережья:

— По нашему морю плавают чужие, злые люди нурманны в особенных черных лодьях. Им нельзя ни в чем верить, и от них нужно прятаться.

Гонцы везли и настоятельный наказ:

— Всем мужчинам брать лучшее оружие и спешить в Усть-Двинец, где все люди будут вместе обороняться от нурманнов.

Одинец послал вестников и к колмогорянам, не забыл летних рыболовов на двинских берегах и биарминов на глубинных оленьих пастбищах.

На биарминовских стойбищах никак не брали в толк, что это за такие люди и лодьи, которых вдруг испугались братья биарминов, железные люди? Если у гонца был с собой рисунок на бересте, то, разглядывая его, соглашались:

— Верно, лодьи нехорошие, злые.

Биармины выходили на море и, прикрывая руками глаза от яркого блеска, впервые со дня рождения с опаской глядели на царство Йомалы.

Оленьи пастухи не понимали: как же это им вдруг бросить оленей? Этого никогда не бывало. Коль поблизости находился друг-поморянин, железный человек, направлялись к нему посудить не спеша, общим умом: непонятно что-то… А поморянин уже собирался, немедля торопился к Усть-Двинцу.

Неизвестное море, неизвестное дно полны опасностей для мореплавателей. Кормчий вглядывается; он напряжен, как охотничья собака на стойке.

Как будто бы в этом неизвестном море, Гандвике, вода была всё время чуть-чуть преснее, чем у берегов земли фиордов. Как будто сегодня она сделалась ещё чуть-чуть преснее. Но реки ещё здесь не было.

Эстольд осторожно вел в мелком море флотилию нидаросского ярла, не приближаясь к берегам.

Близились к концу запасы пресной воды. Викинги устали, но берега оставались безлюдными. Неужели Гандвик действительно заселен колдунами, знающими тайные чары, чтобы делаться невидимыми?

Викинги вспоминали саги о белокуром Зигфриде и о Нибелунгах — хранителях золотых кладов, скрывавшихся от глаз героя под маской из волшебных трав.

Наконец с «Дракона» заметили несколько лодок у берега, и флотилия направилась к земле.

Лес начинался сразу за поселком, и жители всех других земель давно исчезли бы, бросив дома и имущество. А из этих, как увидел Оттар, никто не убежал и не собирался бежать.

Темные глаза и черные волосы жителей берегов Гандвика обличали для викингов их принадлежность к низшей расе и напоминали Оттару лапонов-гвеннов. Но их кожа была светлее, и ростом они были выше лапонов. Видимо, не зная, что делать, они отступили к своим домам — на берегу сделалось тесно от викингов. Люди переговаривались, и Оттар понял несколько слов. Ярл не случайно вспомнил лапонов: речь этих людей походила на лапонскую. Тем лучше…

Оттар приказал охватить поселок. Жители бросились укрываться в домах, и викинги ломились за ними. Собаки накинулись на чужаков и падали под ударами — первые жертвы каждого набега. Люди пробовали защититься — их сопротивление было быстро подавлено. Викинги вытащили к ярлу живых и раненых, которые могли ходить. Вместе с пойманными загонщиками набралось около девяноста мужчин, женщин и детей.

Глазом человека, привыкшего разбираться в толпе пленников, Оттар выбрал того, кто показался наиболее значительным, и спросил его по-лапонски:

— Как твоё имя?

Вопрос был понят, и Расту назвал себя выходцу из моря.

— Как называется твой народ?

— Мы — биармины, дети богини Воды Йомалы.

— Это хорошо, биармин, сын йомалы, что ты разумен и понимаешь меня. Ведь ты понимаешь мои слова?

— Да.

— И я тебя понимаю. Теперь ты скажешь мне, сколько вас, биарминов, где города биарминов, какие реки текут по земле биарминов и какие народы живут по соседству с биарминами. Ты скажешь мне всё это. Ты понял меня?

— Да, я тебя понял.

— Отвечай.

— Нет! — выкрикнул Расту. — Ты убийца! Я не буду говорить с тобой. Я не хочу.

— Но я хочу, — возразил Оттар. — Я — повелитель всех биарминов, и все биармины должны об этом узнать.

…Пылали костры, калились щипцы и крючья, страшно и гнусно пахло паленым мясом. Море услышало крики, каких никогда не слыхало, лес увидел то, чего никогда не видал.

Сын Вотана, ярл Оттар, узнал, что биарминов много и они живут на дни и дни пути по берегам моря. Узнал о реке Двин-о, текущей из глубины земли, в устье которой живут и биармины и железные люди, пришедшие издалека. Эти люди научили биарминов обрабатывать железо. Ярл узнал, что биармины богаты пушным и морским зверем и рыбой.

Узнав всё нужное, Оттар позволил желанной смерти-избавительнице прийти к Расту и к тем четырем биарминам, которые под раскаленным железом подтвердили правду слов Расту-кузнеца, первого ученика Одинца.

Из числа пленников Оттар отобрал десять самых сильных мужчин и приказал заклеймить их знаком Нидароса, руной «К» — ридер. Траллсы нового Нидароса будут носить клеймо старого гнезда. Чтобы внушить новым траллсам благодетельный страх, а также сознание удачного сохранения жизни, ярл позволил Галлю и Свавильду потешиться над остальными биарминами-мужчинами.

Новые траллсы смотрели, понимали, запоминали… Головы замученных были воткнуты на колья заборов. Отныне этот поселок будет долго указывать биарминам на необходимость послушания ярлу, и судьба непослушного Расту послужит примером для всех.

Оттар сказал клейменым траллсам, что он, их господин, не хочет гибели всех биармипов. Он, господин и повелитель, навеки остается здесь, биармины должны слушаться и платить ему дань, такую, какую он назначит, и исполнять работы по его приказу.

Тогда он позволит биарминам жить. А всех непослушных перебьет.

Ярл приказал клейменым известить всех биарминов о воле господина.

Траллсы-биармины взялись за весла. Истерзанные каленым железом лбы заставляли пылать мозг. Но биармины не чувствовали боли, их сердца онемели. Они быстро махали веслами: два раза справа, два — слева, и опять справа, и опять слева… Дурные вести летят.

Оттар объявил трехдневный отдых. Отныне время работало на него и страх разрушал сердца биарминов. Викинги разложили длинные дымные костры для защиты от мошек и комаров. В домах нашлись пушнина, моржовые клыки, кожа, рыба и другие ценности. Отряды, загонявшие биарминов, заметили домашних оленей и отправились за свежим мясом.

По нелепой случайности и небрежности викингов ярл потерял трех воинов во время короткой схватки. Он размышлял о будущих действиях. Он предпочел бы общую попытку к сопротивлению всех биарминов сразу. Тогда одним ударом он прочно закрепит за собой новые владения. Не продлить ли отдых сверх трех дней? Пусть биармины соберутся с силами.

 

Глава тринадцатая

Вдоль берега гребли клейменые нурманнские траллсы, в кожаных лодках везли страх и смерть. Траллсы выходили на берег, и люди замирали, слушая их речь.

Бежать, бежать от страшных рогатых голов, бежать, бежать от страшных морских убийц! Бежать куда глаза глядят, бросить всё достояние и забиться в лесные дебри! Но спасешься ли от злых? Как спастись?

А братья со страшно изуродованными лицами говорят:

— Пришлые убийцы требуют от биарминов дани. Кто даст, тому оставят жизнь, того не убьют.

Никому и никогда биармины не платили дани. С плачем они спрашивали гонцов:

— Быть как? Делать что? А вы, безликие, куда вы спешите, несчастные?

— На Двину. К братьям — железным людям. Мы больше не биармины, у нас нет лица, нас не узнает Йомала. Нам нет жизни. Мы спешим за железным оружием. Убийцы так же смертны, как мы. Мы знаем.

Клейменые смело бросаются в море через прибойные волны и так бьют веслами, будто хотят пробить море до дна. И на берег сквозь плеск прибоя доносится:

— Убийцы смертны, как мы! Нужно убить убийц!

Они гребли, а им навстречу торопились другие посыльные. И встретились клейменые гонцы нурманнов с вольными гонцами старшины Одинца.

Флотилия Оттара покинула мертвое стойбище Расту лишь на шестой день, после хорошего отдыха. Драккары шли на восток, к устью реки Двин-о, не спеша прокладывая путь для многих предстоящих плаваний. Кормчие изучали берег, запоминали характерные особенности — приметы, промеряли глубины моря. Для оценки силы и направления течений драккары иногда прекращали греблю и отдавались морю.

Темная пелена хвойных лесов подходила почти к черте прибоя и удалялась, оставляя широкие пространства, где над сочной травой торчали бесформенные спины валунов.

Бесподобные леса очаровывали викингов. В домах биарминов нашлись даже шкурки черных соболей, оцениваемые на вес золота. Такие соболя бывали лишь у новгородских купцов, теперь будут и у викингов. Эти леса — настоящая сокровищница. Над болотами вились ястребы — верный признак обилия дичи.

Море было несравненно богаче кашалотами, чем воды Гологаланда. Нерасчетливой торговлей можно сбить цены. Для извлечения полной выгоды придется самим возить к грекам кашалотовый воск.

У устья ручьев и речек чаще встречались остовы чумов и бревенчатые дома. Были заметны следы свежих пожарищ. Берег же был безлюдным.

Здесь проплыли первые траллсы-биармины, и Оттар не удивлялся отсутствию людей: страх наносил полезные удары по воображению биарминов. Сначала бегство, быть может попытка к сопротивлению, потом наступит время постоянного повиновения.

Зимой в старом Нидаросе будут построены баржи, и на следующее лето начнется переселение в Новый Нидарос. Сам Оттар проведет последнюю зиму в Скирингссале.

Пришла пора заставить работать все богатства, собранные Гундером, Рёкином и самим Оттаром: он закажет шесть новых драккаров, четыре таких же, как «Дракон», и ещё две «Акулы». Он сумеет отнять своей щедростью у других ярлов не меньше двух тысяч викингов за одну зиму. Викинги, викинги, ещё викинги…

Открыватель новых морей, первый из племени фиордов победивший страх перед северной Утгардой, господин новых земель, Оттар одним прыжком наверстал десять лет, на которые его опередил Черный Гальфдан. Пусть же Черный и тинг бондэров давят свободных ярлов, для их викингов всегда найдется место. Чем больше будет объявленных вне закона, тем лучше для Оттара.

И до установления власти Гальфдана находилось много изгнанников, отверженных законами племени фиордов. Викинги и другие смелые, необузданные люди, виновные в насилии над женщиной, в похищении людей, в злоупотреблении доверием, в грабежах, поджогах и убийствах, прятались в лесистых горах и жили, как дикари, охотой, рыбной ловлей в горных озерах, нападениями на путешественников и дома бондэров.

Перед отплытием из Скирингссала Оттар поручил нескольким ловким викингам вербовку объявленных вне закона. Он приказал им бродить всё лето, а к осени выйти к пустынным фиордам севернее мыса Хиллдур. Они, несомненно, соберут несколько сот викингов.

Оттару понравились биармины. Хотя их язык похож на лапонский, но они гораздо сильнее, выше ростом, с более крепкими мускулами. Расту и четверо умерших под раскаленным железом были стойкими, мощными мужчинами и могли бы вертеть весло драккара. Люди низших рас недостойны сесть на румы, но биармины будут способны выполнять тяжелые работы. Оттару нужно много траллсов для постройки домов и укреплений первого горда. Уже на эту зиму он оставит здесь викингов для сбора дани.

В поселке Расту нашлись не одни железные изделия, но и настоящая кузница, с мехами, инструментами, запасом сырого железа. Гологоландские лапоны-гвенны не умеют обрабатывать железо. Биармины смогут платить и большую и разнообразную дань.

Описывая длинные петли, флотилия медленно приближалась к лесистым островам. Вода сделалась почти пресной. Проливы среди островов — это устья Двин-о, о которых говорил Расту и другие биармины.

Здесь всё — острова, берег и блестящие протоки — так нравилось ярлу, будто бы он сам их создал. Он перешел на «Черную Акулу», желая первым познакомиться с устьем реки Двин-о — местом, где он думал построить новый горд, Новый Нидарос, столицу короля викингов.

 

Глава четырнадцатая

Смутно в Усть-Двинце. Нет скрипа люльки и писка младенца, не стало веселого детского гомона, не слышно женского голоса, не мычит коровушка-кормилица, не ржет работница-лошадь. Смутно в Усть-Двинце.

Смутно, но не пусто и не тихо. В городок сбиваются поморяне и биармины с морского берега, который протянулся влево от двинского устья, на закат.

Подобно другим старшим на стойбищах, поморянский старшина не медлил после прихода клейменых. Одинец приказал всем женщинам с детьми и малосильными парнишками уходить вместе со стадом, с лошадьми и с добром, которое подороже. Старшина дал короткий срок, чтобы хозяева вырыли ямы и схоронили лишнее. Беглецы направились к дальним оленьим пастбищам. Там, за лесами и болотинами, биармины помогут переждать безвременье.

За Варяжским морем, в готских, фризонских и франкских землях, нурманны захватывали и грабили большие каменные города, с населением в несколько десятков тысяч человек, силами в несколько сот викингов. Нурманны — воины и учатся воинскому делу с раннего возраста. Сами они закованы в железо, у них туже луки, сильные мечи и копья, твердые щиты.

У Одинца набралось пригодных к бою жителей Усть-Двинца восемь десятков, да с закатного берега подоспели шесть десятков. С восходного же берега прибыло всего двадцать три человека. Всех поморян насчитывалось сто шестьдесят три человека. Биар-минов же привалило почти пять сотен, и они продолжали прибывать.

Сила ли это? Луки и стрелы есть у всех, а мечей мало. Топоров хватит, настоящие щитов почти нет. Иные биармины пришли со своими старыми кожаными щитами, годными лишь против костяной стрелы. Копья, рогатины и гарпуны хорошие, но доспехов — кольчуг, броней, шлемов, поручней, поножей и настоящих щитов, окованных твердым железом, — едва набралось на два десятка латников.

В бой идти — не лес рубить и не зверя ловить. Свои кузнецы сумели бы наковать железных блях и полос для кафтанов из бычьей кожи и для щитов, сумели бы наделать шлемов и поножей с поручнями, набрать кольчуги.

Работа на годы, а не на дни.

Колмогоряне не оставят своих без помощи, но к ним едва поспели гонцы. Притечет сила с дальних ловель. Однако Одинец знал: своих поморян прибудет не больше сорока, зато биарминов придет ещё много. После вести о гибели рода Расту биармины обозлились, как растревоженные осы. Недаром, видно, они умеют между собой считаться родством до самой Йомалы.

Женщины и дети расставались с Усть-Двинцом с горестным плачем. А Заренка совсем не хотела уходить и спорила с мужем:

— Найдется кому приглядеть за Гордиком, за Ивором — не грудные ребята. А я не уйду.

— Ступай. Тебя наши женщины привыкли слушаться. Ты старшей будешь. Все уходят.

— Все для меня не указ!

Своенравная, своевольная душа, никому и ни в чем не покорная. Сказала б, что любит, что его, мужа, не может оставить! Как вопит беленькая Иля, повиснув на своем Кариславе!.. Нет, не говорит и не скажет. «Не хочу» — и всё тут.

Карислав силой оторвал от себя жену, Яволод потащил свою биарминку Бэву на руках. Уже все собрались, вытянулись из городка. Одна Заренка не идёт.

Одинец нашел слово, но смелости сказать его в полную силу не собрал:

— Коль любишь… детей и мужа, уходи.

Заренка не сказала, что не любит мужа. Спросила:

— Почему же мне уходить? Что же я, уйти не сумею и не успею, коли нурманны вас потеснят?

Одинец никогда не умел много говорить, его речь была тяжелой и малословной. И перед Заренкой он впервые нашел в себе силу слова.

— Слышишь? — Он махнул рукой, будто охватил все собравшееся в Усть-Двинце смятенное людство. — Народ гудит, в нем тоска, тревога, колебание. Сколько ныне сбежалось — все меня ждут, на меня смотрят. Я им нужен, для них я. Ныне мне надобно иметь свободное сердце. Ты в моём сердце… Коль видеть тебя буду, коль буду знать, что здесь ты, — не о людстве, о тебе буду думать. Ты уйдешь и мне вернешь покой.

Необычно, непривычно опустились Заренкины глаза. Что спрятала в них гордая женщина?

Она обняла мужа:

— Прощай… — Сделала шаг и обернулась: — Страшно… Обещай, что себя сбережешь. Обещаешь?

— Буду беречь.

И ушла… Сказала бы: «Не из-за Иворушки, чтобы не быть ему сиротой-безотцовщиной и горемычным вдовьим сыном, — сама за тебя пошла». Сказала б: «Любый мой». Нет. Забыла, что ли, сказать?

«Любый»… Экое слово чудесно-волшебное! Иные уста его легко произносят. От других же — не добьешься.

Одна, другая, третья — замерещились лодьи на дальнем взморье. Скоро и четвертая поднялась из-за моря. С сивера тянул ветерок. Море дышало и гнало в устья приливной вал. С ним плыли нурманны. Не торопились. Нарастали медленно, подобно приливу.

Люди различали, как петляли две передние лодьи, длинные, длиннее самых больших китов, узкие, низкие. Ищут дорогу. Оттуда, от нурманнов, Усть-Двинец ещё не виден. Ещё далеко нурманны, лодьи кажутся малыми. Тяжко ждать. Уж шли бы скорее, всё одно!

Приближаются.

Нурманны плыли верно; они нащупали стрежень большого протока, где надежно идти и в отливную, не только в приливную волну.

Заметили! С низкой передней лодьи подали знаки руками, на других повторяли те же знаки. Нурманны переговаривались и сговаривались.

Нечего им шарить по Двине — они нацеливаются на городок, чтобы принять покорность народа и взять первую дань. Не будет им ни покорности, ни дани!

Нурманны уже проходили устье. Одинец торопил Карислава. На острове нурманнов ждала тайная засада, и Кариславу было поручено поддержать засадных стрелками с материкового берега.

Перед Усть-Двинцом, у пристани, Одинец оставил двадцать поморян и около сотни биарминов. Со всем остальным народом старшина скрылся в городке выжидать время для удара на высадившихся нурманнов.

…А женщины и детишки уже далеко — прошло четыре дня со времени ухода любимых. Что ни случись — нурманнам их не догнать, не разыскать. На сердце свободно.

От острова до материкового берега было шагов шестьсот, на полный полет стрелы. В засаде сидели Отеня — за старшого, четыре поморянина и пятнадцать биарминов. Они должны были выждать и бить нурманнов вблизи, но не теряться и зря не класть головы. С другой стороны острова, на берегу узкой протоки, ждала расшива.

Нурманнская лодья медленно гребла по большой протоке между островом и материком, а расшива засадников ждала на другой стороне острова.

Отеня щелкнул соловьем. Первое заливистое колено звучной птичьей песни раскатилось по тихой воде. С того берега каркнул Карислав. Соловей затюкал вторым коленом, ворон захрипел в ответ.

— Вот мы им сейчас! — шепнул себе Отеня, погладив спаленную при поджоге собственного двора рыжую бороду. — Как раз среди протока тянут. Эк медленно гребут…

Отеня различал головы гребцов в рогатых и в простых, гладких шлемах. На носу лодьи с опущенным к ноге длинным щитом стоял среднего роста крепкий нурманн в красных медных латах. На груди его доспеха был нарисован черный ворон. Ноги нурманна закрывали набедренники и поножи, правую руку защищали поручень и железная рукавица. Низкий наличник гладкого шлема без рогов, с двумя дырами для глаз мешал нурманну, и он, разглядывая берега, поворачивался всем телом.

Отене послышалось, будто рядом грызут кость. Он оторвался от лодьи и оглянулся. Около стоял клейменый биармин, у которого от воспаленного ожога лоб выпячивался буграми. Отеня толкнул биармина, чтобы тот опомнился.

Биармин повернул страшное лицо:

— Он, этот, он, убийца!

Сейчас акулья лодья покажет борт. Пора. Поразить её меткими стрелами, отбить охоту тащиться выше…

Стрела толщиной в палец, длиной в полтора аршина. На стреле — каленый кованый рожон с усами в четверть для крепкой насадки на древко. С другого конца от прорези с четырех сторон тоже на четверть вставлены гусиные расколотые перья. Лук в два аршина, гнутый из пяти ясеневых пластин, склеенных варенным из копыт клеем и окрученный жилами.

Отеня, подавая знак, засипел:

— Ссс!..

Левые руки поднялись и вытянулись. Стрелки растянули тетивы до уха и правым глазом метили по стреле на цель: на шею, на бедро, на щеку, на колено нурманнам, где стрела смогла бы проскочить между доспехами. Целили не просто: считались с ветром, с движением лодьи и с дугой полета стрелы. А хорошо укрыты доспехами нурманнские тела…

Отеня крякнул — и пальцы разом сорвались с тетив. Крученые жильные тетивы звякнули и ударили по кожаным рукавичкам, которые стрелки носят на левой руке, чтобы не покалечить пальцы.

С двух сторон, с обоих берегов, летели тяжелые стрелы. Нурманны не ответили, закрылись щитами и вспенили воду веслами. Кажется, и мига не прошло, а они уже вырвались выше острова и ушли от засадных лучников.

А с материкового берега кричат:

— Отеня! Э-гей! На расшиву-у! Отенюш-ка! Вниз глянь… Мила-ай!

У Карислава голос, как у лешего. Отеня опомнился от боя. Он видел, как снизу к острову поспевала вторая акулья лодья и метилась приставать. Первая же, проскочив остров, развернулась к островному приверху. Нурманны хотели взять засаду клещами, войдя на остров с двух концов. Отеня не потерялся. Нет, нурманн, мы ещё поживем!

— Все к расшиве! Эй, засадные!

Тот проток узкий, за ним большой остров, потом старица, второй остров. Ищи до зимы — не найдешь.

Стрелки вмиг оказались у воды. Расшиву не нужно толкать, ждет на воде. Из затончика ничего не видно.

А Карислав всё торопит:

— Поспешай, э-ге-ге-гей, поспешай!

И горло же у человека!

Оглянулся засадный старшой посчитаться, все ли здесь. Будто бы мало народа… Эх, да что же это? Половины биарминов нет как нет!

Чу! С нижнего конца острова биармины вопят, визжат по-своему, как на волчьей охоте:

— Убей! Убей!

Сердце Отени сжалось смертной тоской. Не брать бы с собой тех биарминов! Клялись клейменые и с ними другие, близкие по крови роду Расту, что они при первой же встрече с нурманнами свою смерть примут, но возьмут нурманнскую жизнь…

Не бросать же товарищей! И нельзя долго думать.

— Эй, — прохрипел Отеня, — побежим, выручим сразу, тогда уплывем!.. — И у него заперло горло, присох язык.

Засадники побежали меж сосен и елей к ухвостью, к нижнему по течению голому концу острова. Выскочили на чистое место, а нурманны уже здесь и толпой добивают биарминов.

Отенины глаза просветлели, всё-то он видит, до черточки. Горло чистое, голос вернулся. Нет тоски, и совсем ничего не жаль.

— Ну, берегись! — выдохнул удалой охотник, взмахнул топором на длинном топорище и наискось, между латным плечом доспеха и низким краем завешенного кольчужной сеткой рогатого шлема, врубился в первую жилистую нурманнскую шею.

 

Глава пятнадцатая

Усть-Двинецкая пристань — длинная и широкая. Сваи забиты на десяток аршин от берега, чтобы и в приливную и в отливную волну было удобно причаливать тяжело груженным расшивам. От тесаного бревенчатого настила пристани устроен помост для съезда телег на дорогу, ведущую к городку.

Выставленные Одинцом защитники не скрывались. Их дело застрельное: они ввяжутся, втянут нурманнов, а старшина всей силой и ударит из Усть-Двшща. Здесь управлял Карислав, который вернулся из своей засады против острова.

После истребления островной засады обе рыбьеголовые лодьи пошли вверх, к пристани. Выше острова река расширялась, нурманны держались подальше от материкового берега, и их нельзя было достать стрелой.

Нурманны опять гребли не спеша, разглядывали Усть-Двинец, пристань и её защитников. Помедлив против пристани, обе лодьи ушли вверх версты на две с лишним. Там одна лодья осталась на реке, а другая побежала вниз, к устью, где ждали две большие лодьи.

Время же шло и шло. Летний день долог. От устья тронулись две лодьи, низкая повела большую, с птичьей головой на носу. Самая же большая лодья, со звериной головой, осталась на якоре одна.

Низкая лодья быстро проскочила мимо пристани, а орлиноголовая приближалась. Над её высокими бортами не было видно голов гребцов, и весла ходили будто сами собой. Готовясь к бою стрелами, защитники встали за вытащенными на берег расшивами поморян и лодками биарминов.

Рулевая доска на лодье шевелилась как бы без кормчего. По левому борту корму прикрывал деревянный щит из досок, такой же просмоленный и черный, как вся лодья. Биармины, вызывая нурманнов, закричали изо всей мочи. В кормовом щите что-то мелькало — нурманны глядели в щель.

Карислав воткнул стрелу в черную доску, другие лучники спустили тетивы, иные стрелы скользнули в рулевые дыры, но лодья шла и шла, как железная.

На её носу сам собой поднялся такой же щит, как на корме.

Лодья подошла уже на половину полета стрелы. Громадная, величиной с барана, орлиная голова носа наставила загнутыи клюв на речной берег. Знатная работа, вырезано каждое перышко. Дерево вызолочено. Когда лодья подплыла ближе, стало заметно, что пооблезшая позолота выпестрила орла.

Над щитом, прикрывавшим нос, взметнулся якорь и бухнул в Двину. Что это? Нурманны не пойдут на берег! Не пойдут. Лодью потащило, якорь зацепился за дно, и тихое течение уложило по борту брошенные гребцами весла. И хоть бы показался один нурманн! Спать они, что ли, пришли? И вверху на воде застыли обе низкие лодьи.

Дружина Карислава перестала попусту метать стрелы. Бить в черную лодью было всё равно, как в пень или в глину. По двинским протокам рыскали чайки. Что им до поморян, до биарминов, до нурманнов! Бездумные птицы приподнимались над неподвижной лодьей и летели дальше, вверх — вниз, вверх — вниз, поднимаясь и падая с каждым взмахом гнутых крыльев.

Ветерок приносил к берегу тяжкую вонь с лодьи; от навязчивого чужого запаха делалось тошно.

Нурманны, видно, ждали чего-то, и защитников от тревоги брала усталость. Один, не желая спать, невольно зевал, другой ковырял пальцем петлю тетивы. Забыв осторожность, люди вставали на поваленные расшивы и вглядывались, вслушивались.

Вода плеснет — это выбросили ковш из черпальни. Слышится и храп спящего. Нурманны живы и ждут, но чего?

Нижней, самой большой, звериноголовой лодьи не стало видно, она куда-то ушла от входа в устье.

Карислав всё больше терял власть над своей сборной бездеятельной дружиной.

— Поберегись! — покрикивал он. — Придерживайся за расшивами, не выставляйся так!

Свои поморяне кое-как слушались, а биармины совсем отбились от рук. Их у Карислава почти сто человек, и все они горели великим гневом на нурманнов за неслыханное злодейство, совершенное над родом Расту. Им думалось, что пришельцы постоят, постоят и уйдут, не решившись выйти на берег. «Раз нурманны не хотят, боятся идти на берег, следует столкнуть на воду лодки и расшивы и напасть самим», — требовали биармины. «Нельзя, — уговаривал их Карислав. — Будем ждать. Сюда нурманны приплыли не спать, на воде мы их не возьмем».

…Далеко-далеко будто бы застучал биарминовский бубен. Все сразу затихли и насторожились. Сделался слышен тонкий комариный звон. Через этот такой привычный звон, что его никогда не замечает человеческое ухо, пробивался сухой стук по натянутой коже. Дальний бубен бил к тревоге и будил в сердцах сомнение и тоску.

Невольно Кариславу вспомнились бубны при первой кровавой встрече с биарминами. К первому бубну прибавился второй и третий. Стучали откуда-то из устья.

Карислава осенило — не напрасно ушла самая большая нурманнская лодья! А не пошли ли нурмапны на высадку за устьем, на самом морском берегу, сзади Усть-Двинца? И оттуда же, от взморья, что-то затрубило. Звук доходит едва-едва, но понять можно — это рог, и у поморян не такие рога.

Карислав закричал:

— Готовься! Оружайся!

Нурманны словно ждали его приказа. На лодье упали дощатые черные щиты, на берег полетели стрелы и камни. Глядя поверх края окованного щита, Карислав видел на лодье густую толпу лучников и пращников.

— Укрывайся! За расшивы, за расшивы!

Поздно… Поморяне как будто целы за бортами расшив, а где биармины?

Кариславу показалось, что их побили сразу всех. Нет, кое-кто успел присесть за укрытие, но не половина ли их уже полегла? Кто сразу уснул, кто ещё корчится с головой, разбитой пращным ядром, или пробует встать со стрелой, выставившей железное жало из спины.

Об окованный край Кариславова щита ударилось и раскололось ядро из обожженной глины. Карислава ослепило пылью, и щит ударил его по щеке. Пригнувшись, он протер глаза и опять выглянул.

Из-за лодьи отходили две лодки, спущенные с борта, обращенного к другому берегу. С орлиноголовой лодьи попрежнему целили лучники и пращники, но не били — все живые попрятались. Карислав приподнялся — и тут же о его щит сломалась стрела, а глиняное ядро ухнуло по шлему. В ушах Карислава зашумело, и он на миг оглох, однако новгородский шлем на упругом кожаном наголовнике выдержал.

Защитники пристани попали в капкан. Они не могли напасть на нурманнов, когда те начнут выходить на берег из лодок. Пока они добегут туда, их перебьют стрелки с лодьи. Не могли они и дожидаться, чтобы высадившиеся набросились на них сзади.

Карислав понял, что не может рассчитывать на помощь Одинца, раз нурманны высадились на берег моря. Неудачливым застрельщикам несостоявшегося боя следовало отходить. Но как отходить под метким боем нурманнов? У поморян ещё были кое-какие доспехи: у кого шлем с кольчугой, у кого хороший щит, — но биармины были голы, в одних кожаных кафтанах.

Две нурманнские лодки приближались к берегу ниже пристани. Карислав закричал, чтобы все перебегали поближе к нему, под укрытие расшив. Зоркие нурманнские стрелки ловили перебегающих, некоторых побили.

Карислав велел всем изготовиться, разом вскочить и бить стрелами.

Биармины и поморяне завопили, чтобы смутить нурманнов, и послали свои стрелы навстречу нурманнским. Упал ли кто на черной лодье — не глядели, и своих не считали. А внизу другие нурманны уже выскакивали на берег из своих двух лодок…

Поморяне составили щиты и наспех оторванные от расшив доски и, прикрывая бездоспешных, пятились от пристани. Долог же показался путь! Теряли и теряли своих, пока не вырвались из-под стрел и пращных ядер. А всего-то было три сотни шагов!

В дружине Карислава выжило всего тридцать два человека из ста двадцати с лишним здоровых и сильных людей, которые, кажется, ещё и мига не прошло, как дышали, жили. И Карислав понимал, что нурманны не станут гоняться за жалкими остатками его дружины.

Люди видели, как один из нурманнов нагнулся над телом, что-то с ним сделал, и услышали страшный крик, от которого у них внутри все перевернулось. Нурманн, воин громадного роста, не ниже Одинца или Карислава, в блестящем рогатом шлеме, разогнулся и высоко подбросил кровавый ком.

Биармины не знали, а новгородцам приходилось слышать, что нурманны хвастаются своим уменьем одним поворотом острого меча вырезать из живой спины ребра.

Уже из трех мест звучали гнусливые рога — от моря, от пристани и сверху, с реки. Как видно, и там высадились нурманны с двух низких лодей с головами акул на носах.

Нечаянный воин, Карислав наблюдал за другими и за собой, как издали. Он не растерял своего оружия. Лук в налучье и колчан со стрелами висели за спиной, щит — на левой руке, а длинный нож — за сапогом. И топор был с ним. Он по-хозяйски проверил, не ослабла ли насадка. Держится хорошо. А как у других с оружием?

Четверо поморян остались с одними щитами, а пятеро биарминов были совсем с голыми руками. Карислав отнял щиты и отдал другим, а девяти безоружным сказал без упрека, но и без жалости:

— Найдете себе оружие — придете. Уходите. Что зря стоите?

Между захваченной нурманнами пристанью и Усть-Двинцом лежал ровный, обширный пустырь, на версту по берегу и больше чем на половину версты вглубь. Через него наискось шла дорога к городку. Выше пристани от сведенного на постройки леса остался заросший кустами поруб, с пнями и отдельными соснами, с пробитыми людьми и скотом тропками, за порубом — овраг, и за оврагом лес, который было несподручно брать из-за кручи. Где-то там высадились нурманны с низких лодей. Карислав провел остаток своей дружины задами Усть-Двинца на поруб.

В кустарниках Карислав заметил двух безоружных поморян. На ходу он строго прикрикнул:

— Отстань! Сказано ж вам!

Те возразили:

— Мы с ножами.

Карислав хотел ещё строже зашуметь на ненужных людей, но передумал:

— Поспешайте оба вперед. Как заметите нурманнов — бегите назад и предупреждайте криком.

Двадцать три дружинника засели в кустах над оврагом. Вскоре они услышали выкрики:

— Ой, ой! Идут, идут!

От леса скат оврага опускался полого, к этой стороне — круто. С лесной опушки выкатились, оглядываясь, безоружные поморяне. Карислав свистнул, давая знать.

Сразу за поморянами из-за деревьев высыпали нурманны. Каждый нес полные доспехи: латы или кольчугу, поножи, поручни, шлем и щит. На перевязках висели топоры, мечи и дубины с шипастыми головами, в руках были тяжелые копья, за спинами — луки и колчаны. Они легко тащили на себе большую, но привычную тяжесть и бежали споро.

На открытом месте несколько нурманнов взялись за луки. Безоружные поморяне побежали, прыгая из стороны в сторону. И всё же одного куснула стрела, и он, охромев, побежал медленнее. А первый уже скрылся в кустах, догнал своих.

Нурманны перестали стрелять — раненого догонял один из бойцов, громадный, в черненых доспехах, с медвежьими ухватками. Раненый, найдя знакомую тропку, не давался.

Слышалось, как в тяжелом беге нурманн грузно топтал тропу. Звякали доспехи, меч и дубина стучали о поножи. Нурманн одолел подъем и гнал, как собака, по горячему следу, пока не налетел на Карислава.

Он не мог перебросить щит из-за спины, крикнуть не успел или не захотел, но меч выхватил из ножен.

В руке, которая с раннего детства училась владеть топором, каленое железо летело молнией в темное, выдубленное ветром и солью лицо нурманиа. Высекая искры, оно пало на нурманнский меч; меч опустился, но отклонился и топор. Удар рухнул не на шлемное темя, куда метил Карислав…

Верхний угол лезвия вошел между двумя светлыми, как морская вода, глазами, рассек лицо богатыря Галля, надвое разделил подбородок под светлорусой длинной бородой и остановился, увязнув в высокой латной груди.

Вмиг размягшее железное тело само собой пошло назад. И на лету, не дав нурманну лечь, Карислав выдернул топор.

Безоружные поморяне, как волки, жадно набросились на тело. Один подхватил меч с зазубриной от топора, другой захватил железную дубину и завладел щитом. Разыскивая, как сорвать доспехи, они перевернули тяжелое тело нурманна.

Упершись ногой в плечо Галля, Карислав схватил шлем за оба рога и дернул, разорвав подбородные ремни и зацепившуюся за латы кольчужную навеску-бармицу, служившую для защиты шеи. Карислав поднял шлем на кулаке над кустами, заманивая отстававших нурманнов.

И по одному, и по двое, и по трое накидывались поморяне и биармины на нурманнов, стремились ударить сзади, подсечь ногу, старались достать лицо под шлемом, находили шею под латами. Скольких валили и как сами валились — никто не видел и не считал. Воины бились с бешеными воплями. Дикая схватка металась между пней, в путанице ольховника и тальника.

Карислав взял ещё одного нурманна в одиночном бою. Третьему просек шлем и череп, но железо завязло в железе. У Карислава едва хватило мощи вырвать топор вместе со шлемом.

Оглушенный нурманнскими криками, Карислав отступил, отмахиваясь топором, на котором торчал заклинившийся шлем, и сам закричал:

— Отходи! Отходи-и!

С этим криком вожак дружины бежал от реки вверх по оврагу, в лес, и беспрестанно кричал, чтобы уцелевшие знали, куда им уходить.

 

Глава шестнадцатая

Судя о нурманнах, Одинец и другие поморяне были уверены, что пришельцы будут высаживаться против Усть-Двинца, на реке. Нурманны первым делом нацелятся брать городок, перед ним и будет бой.

Не успела ещё лодья с орлиной головой на носу бросить перед пристанью якорь, а уже прибежали со взморья:

— Самая большая лодья по морю!

Вскоре, пока застрельная дружина Карилава без дела ждала у пристани, к Одинцу пришла новая весть:

— Нурманны на большой лодье подошли ближе к берегу, спустили лодки и мерят воду.

От взморья до Усть-Двинца путь близкий. Понял Одинец, что нельзя принимать бой перед городком на двинском берегу: здесь нурманны зажмут между своими отрядами поморское войско. Самая большая лодья нурманнов нацелилась на взморье — там их наибольшая сила, там и быть бою.

Старшина послал предупредить Карислава, но посыльный лег под стрелой нурманна.

С Одинцом тронулись все силы: больше ста поморян и около шестисот биарминов. Что ни час, то всё больше подходило народа с несходного берега. Вблизи Усть-Двинца встретились новые.

Ближе к морю лес редел. В дороге Одинец узнал, что нурманны успели высадиться на берег числом свыше двух сотен.

Лес кончался в тысяче шагов от соленой воды. Нурманны уже подходили к опушке на расстояние полета стрелы, но, завидя, как им навстречу сыпалось войско, опешили и попятились.

«Хотели пробраться незаметно, ударить исподтишка, напасть врасплох — не вышло у них!» — так думали и так восклицали защитники Усть-Двинца.

Отступая и отступая, нурманны пятились до самого прибоя. Остановленные водой, враги сжались, сбившись тесной кучей. Впереди поставили четырех, затем шестерых, за ними не то восемь, не то девять воинов. Так они с каждым рядом расширяли тесный строй. Казалось, что нурманнов совсем мало, горстка. Где уж там больше двухсот, как доносили Одинцу! Наберется ли и сотня?

В море стояла большая звериноголовая, совсем пустая лодья, вблизи берега качались три лодки. В них нурманны будут спасаться, как только их прижмут на берегу.

Выходя из лесу и одним своим видом оттесняя врагов, поморяне и биармины разворачивались длинным и свободным строем, чтобы не мешать друг другу размахиваться, — не то что нурманны.

У нурманнов тоскливо и гнусаво взвыл рог. Смолк и взвыл ещё громче. Видно, они боялись начинать бой со всей силой поморян и биарминов одной своей горсткой и звали на помощь других.

Перед боем биармины и поморяне закричали и завизжали страшными голосами. Нурманны отступили к самой воде, бежать им некуда. Уходя отливной волной, море оттягивало дальше от берега звериноголовую лодыо. Кучка нурманнов попятилась уже на оставленный морем песок.

Видя близких и ныне беспомощных убийц, погубивших их кровных, биармины не утерпели.

Многие воины, освобождая плечо, побросали луки и колчаны — их подберут после победы. Толпой, наставив копья, гарпуны, зверовые и боевые рогатины, остроги, замахнувшись топорами и дубинами, поморское войско ударило на плотный нурманнский строй.

Но под ударом, который казался подобным удару грозного осеннего морского вала, нурманны не смялись и не разбились. Передние и боковые, закрывшись щитами, подняли мечи. Неизвестно откуда выставились вдруг длинные тяжелые копья. И последнее, что в своей жизни увидели передовые из нападающих, был стремительный размах нурманнского железа.

Порыв защитников земли разбился пеной. Одинец видел, как развернулся строй врагов, как сразу их сделалось много. Часто-часто замелькало оружие, нурманны быстро надвинулись, и поморяне и биармины таяли перед ними, как тает ранний, до времени выпавший снег.

Видя быструю гибель своих, поморянский старшина ужаснулся: нурманны, охватив широким полукольцом поморское войско, секут людство мечами, секут, как спелое поле!..

Молодым парнем Одинец не раз терял голову в кулачном бою на волховском льду. Но здесь он вышел в поле с ясным разумом и понял — не выстоять, народ гибнет напрасно.

Старшина криком собрал кого мог, повел их тесными рядами, сам гвоздил нурманнов не мечом или топором, а крепко скованной дубиной с тяжелым бугристым шаром. На него нацелились нурманны — он их отбросил, не дал соединить смертное кольцо, помешал окончательной гибели поморского войска.

Стонала, вопила, рыдала и кричала на голом морском берегу битва — не битва, бой — не бой: бойня!

Остатки недобитых поморян и биарминов добрались до лесной опушки, нашли ещё в себе силы подобрать кинутые луки и колчаны и пустить стрелы в нурманнов. А те мигом свернулись, как еж.

Так навеки и запомнилось: берег, заваленный телами, и нурманнский строй, который ни стрелой и ни копьем не пробить, не пробить и кузнечным зубилом.

Рога нурманнов воют и хрипят уже в Усть-Двинце. Оттуда надвигаются новые нурманны, чтобы охватить и добить защитников. Кто же не понимал теперь, что дружина Карислава не могла удержаться! Одно осталось — лес. Спешите!

Нападением на Усть-Двинецкую пристань руководил кормчий «Орла» Эйнар; кормчий «Черной акулы» Гатто и кормчий «Синей акулы» Рустер руководили высадкой выше пристани; сам же ярл вышел с «Дракона» на берег моря.

Мелкая ссора разлучила телохранителей Оттара, и Галль пошел с Гагто. Свавильд нашел полуголое неузнаваемое тело друга и был безутешен. Вместе с несколькими викингами он бродил по полю боя у моря. На телах не было ценностей или дорогого оружия, как в других местах, и Свавильд разыскивал следы жизни. Найдя тяжело раненного, умирающего, богатырь-викинг каждый раз выдумывал новую забаву. Он молчаливо, упорно, сосредоточенно терзал ещё живых. Вслушиваясь в вопли очередной жертвы, он злобно отвергал помощь спутников. Принять совет — быть может, но делать он будет сам.

Свавильд знал — Галль его одобряет. Побратим предложил бы ему, Свавильду, такую же тризну. Ярл прислал приказ доставить раненых, которые могли бы ходить. После яростного спора Свавильд уступил пятерых, сбереженных на конец поминок Галля. Ярл звал и Свавильда — богатырю пришлось поторопиться прикончить тех, кто был под рукой.

«Дракон» и «Орел» пришвартовались к пристани. Она не имела достаточной длины для всех четырех драккаров, и «Акулы» стояли на якорях, перекинув трапы на борта «Дракона» и «Орла». Пристань охранялась особым отрядом.

Свободные викинги шарили по Усть-Двинцу. Им не впервые доставались города, у них был опыт заманчивого, увлекательного розыска. Из них не один действительно обладал особым чутьем и не без оснований хвастался способностью слышать запах ценностей сквозь камень, землю и дерево.

Без труда в клетях и погребах нашли пиво, мед, соленую и копченую рыбу и мясо, медвежьи окорока, лосятину, оленину, зерно и помольные жернова.

Молчаливые и терпеливые кладоискатели топтались во дворах. Мысленно разделив площади на участки, они уминали землю пятками и щупали шаг за шагом древками копий. Кто-то первым нашел желанное рыхлое место и добрался до досок над ямой. Наградой явились теплая одежда и меха, два глиняных сосуда с вином, выделанные кожи, льняная ткань и сукно. Находки умножались для общего блага — теснота на драккарах не давала возможности припрятать что-либо от общего дележа, даже перстень или ожерелье были бы замечены.

Не зная того, Оттар выбрал для себя дом поморянского старшины Одинца. Ярл взглянул на приведенных раненых пленных. У одного перерублено плечо и рука безжизненно висела ниже другой. Было трудно понять, были ли у другого глаза на раздробленном лице. Третий… У всех были целы ноги, в большем ярл не нуждался.

Он говорил ласково, вкрадчиво даже, с убедительно многословным красноречием племени фиордов, с изящными жестами и клятвами. Они были неправы, люди земли, которая лежала в устье Двин-о. Своей опрометчивостью они, и никто другой, причинили себе столько неприятностей и неудобств. Он, ярл Оттар, послал к ним гонцов из их племени предупредить, что, изъявив покорность, биармины не должны бояться. К чему же они напали первыми? Да, именно они зачинщики! К чему они устроили засаду на острове, хотели помешать вестфольдингам причалить к пристани и напали на ярла на берегу моря? Какая ошибка с их стороны! Они виновны, и они, неразумные, враждебные люди, вынудили его убивать и убивать, пока он не утомился…

Ярл приказал дать пленникам меда, пива и мяса; пусть они подкрепят свои силы, он не сделает им ничего дурного. Пусть же они пойдут к своим и понесут им слова господина: если биармины и все остальные не признают власти господина, он не даст им выхода ни к реке, ни к морю. Он будет охотиться за ними, как за зайцами, и истреблять их, как мышей. Пусть никто не думает, что он, господин, пришел сюда на время. Нет, ему нравится эта земля, и он останется здесь навечно.

Клеймо Нидароса было раскалено, но ярл великодушно отстранил Свавильда:

— Пусть эти идут так. Они достаточно наказаны своими ранами.

Совет Нидароса составляли кормчие драккаров, из которых сейчас с Оттаром были Эстольд, Эйнар, Гатто и Рустер. К ним примыкали викинги Лодин, Бранд, Бьёрн, Канут, Олаф, Скурфва и несколько других, испытанных в уменье управлять действиями отдельных отрядов.

— Хорошая земля! — сказал кормчий «Черной акулы» Гатто. — И способна платить хорошую дань.

— Они не беднее других низких земель, — согласился Рустер. — Они припрятали золото и серебро, но их меха стоят металла.

Вошел викинг с громадными моржовыми клыками — по три штуки на два пуда. В городке только что обнаружили целый склад драгоценной белой кости.

— Кто биармины? Кто здешние люди? — спросил Оттар, отвлекая внимание от добычи.

Эстольд ответил первым:

— Здесь я вижу два племени, в устье этой реки, мой ярл. Одно похоже на тех, которых мы нашли в первом поселении, — они биармины. А в городе среди них мы встретили других — я считаю их хольмгардцами. Я узнал их в бою на берегу, я взглянул на убитых в бою. Ярл, я не ошибаюсь: я бывал в Хольмгарде. Мы находимся на окраине Гардарики.

Оттар кивнул кормчему «Дракона»:

— Ты прав, Эстольд. Теперь я знаю, откуда у хольмгардских купцов появились моржовые клыки. Я вижу здесь меха, знакомые мне по Скирингссалу. И кашалотовый воск был отсюда же.

— Я думал о том же, — признался Лодин.

— А как далеко отсюда Хольмгард? — спросил Канут.

Кормчие должны были ответить. Им знакомы все пути от Нидароса, измеренные в днях постоянной гребли, с поправками на ветер и на течение.

О дороге через Гандвик никто не знал до настоящего времени. Помогая один другому, кормчие чертили на досках углем дорогу, пройденную драккарами Оттара. Кормчие обогнули северный конец земли фиордов и шли по Гандвику, опускаясь ниже Нидароса, если бы их можно было соединить чертой через землю фиордов. Путь свернул на восток и окончился в устье Двин-о.

Чтобы найти Хольмгард, кормчие зашагали от Нидароса к югу, миновали проливы, Скирингссал и Варяжским морем, рекой Невой, озером Нево и рекой Волховом вошли в столицу Земли Городов — Хольмгард.

Концы наброшенной цепи расходились далеко, приходилось прикладывать новые и новые доски к началу чертежа. Хольмгард пришелся к западу и к югу от устья Двин-о. Никто никогда не слышал, чтобы к востоку и к северу от Хольмгарда лежало удобное для быстрого сообщения море. Отсюда до Хольмгарда месяцы трудного пути через леса.

Встреченные хольмгардцы — не более как малочисленный дальний выселок.

Пользуясь опытом походов в низкие земли Запада, викинги обсуждали дальнейшее. Им приходилось и на Западе встречать ожесточенное сопротивление. После поражения наступал упадок; разбитые в сражении обвиняли и проклинали вождей, разделялись, мечтали о переговорах с победителями и наконец любой ценой соглашались спасти своё существование. Людям низких рас безразлично, кому платить дань.

— Не пойти ли на «Акулах» узнать, что есть выше на Двин-о? — спросил Канут.

Все взглянули на своего ярла.

— Нет, подождем покорности устья. Жареного тетерева глотают по кускам.

 

Глава семнадцатая

По левому берегу Двины, на половину дня пути водой от моря, залегло священное угодье биарминов. Тайное от всех людей стойбище кудесников, по народному прозвищу — хранителей дома Йомалы, сокрыто в непроходимых лесных дебрях.

С берега к нему, тайному месту, есть одна дорожка, а остальные заказаны. От нависшей над речной кручей опушки во мхах протоптана, как выжжена, стежка в один след. Ступая по ней, гляди под ноги, чтобы не запнуться о корни вековечного соснового бора.

Из бора придешь в еловый лес. Седые великие ели подперли небо и затмили день. Стежка глубоко врезалась в хвою, которую насыпали ели. Снизу, от земли, ничто не пробивается — ни деревце, ни куст, ни гриб. Ели взяли всю земную силу, не растят себе на смену ни одной молодой елочки. У елей нет рода-племени, чтобы их помянуть, когда повалит смерть.

Да и нужны ли им дети? Сколько помнит народ биарминов, они всегда были. Не стоят ли вечные ели сами собой, без рождения и без умирания?..

Тропка тебя поводит под старыми елями, покружит — и ты потеряешься. Ты забудешь, на какой руке приходится река Двина, где осталось море, и тебе будет мниться, будто бы ты петляешь давным-давно и будто отсюда никуда и нет выхода. Не бойся, ступай по следу.

Тропочка тебя приведет к высокому мшистому камню; на нем сидит голый медвежий череп: серо-желтая кость, в пустых глазницах пучится бурый лишайник, с челюсти бородой обвис мох. У камня собери твои мысли: задумал ли ты просить хранителей Йомалы о деле и не лезешь ли к ним с глупым, пустым словом?

Надумав, иди дальше, но с тропы не сбивайся ни на шаг, кругом тебя запрет! В этом лесу, заповедном для всякой охоты, звери не боятся людей. Белка подпустит, куница не прыгнет с низкой ветки, олень и лось от тебя не побегут и медведь тебя не тронет. Смело иди до Хиговой поляны, где древний зверь выставил громадную голову с двумя гнутыми вверх тяжелокаменными зубами. Черные кости Хига связаны ремнями, а не жилами с мясом.

Прежде в приморских лесах, на двинских берегах, у болот жили могучие и мудрые, но злые к человеку Хиги. Их погубила Йомала и последнего их родовича поставила здесь для памяти биарминов.

Перед Хигом тропочка сворачивает к навесу из корья, и след кончается. Под навесом висит доска. В неё ударь четыре раза камнем или обухом топора, четыре раза прокричи имя Йомалы и жди. Йомала слышала, и она не любит нетерпеливых.

Жди молча. Увидишь непуганых зверей, а под Хигом появится человек и подойдет к тебе. У него на голове острая шапка из рыбьей кожи. Хранитель примет дары: рыбу, мясо, дичину. Если же не сразу ответит на твой вопрос и уйдет, дожидайся: он вернется.

Сам же ты не забудь, что обязан принести хранителям дар правдивых слов. Расскажи, кто родился, кто женился, из-за чего были ссоры, каковы охоты, рыбные ловли, как олени и море, что делают железные люди. Йомале нужно знать всё.

Одни птицы и звери ведают, откуда на Хигову поляну выходят к гостям хранители.

На повернутых чьей-то великой силой каменных плитах лежат грузные, как избы, валуны. В разломах торчат сизые мхи, на каменных лбах курчавятся многоцветные лишаи. Здесь живет священная сосна.

В борах найдется много деревьев выше неё, но старше нет нигде. Одинокую не обнимешь и вшестером, в щелистой коре спрячется зверь, ветви сами как деревья, а корни Великой раздвинули камни. Ей нипочем самые злые ветроломы, потому что сама Йомала заветным малым семенем посадила сосну. Из её корней течёт чистая струйка, наливает глубокий бочаг и вновь уходит под корни. Это ручей Йомалы.

По приказу богини два морских гоголя, черный и белый, доставили со дна моря камни и землю для сотворения угодий. А создавая первого биармина с бчарминкой, Йомала оживила их тела водой этого ручья. Течёт ручей, стоит сосна — и живы биармины.

Святыню кольцом окружают островерхие вежи хранителей. Во многих жилищах пусто: ни один молодой хранитель не вернулся — нурманны перебили всех. И сюда придут злые убийцы, срубят сосну, осквернят ручей. Кончатся биармины, умрет народ.

Старший хранитель сидел на корне сосны и смотрел в глубокое зеркало бочага. Наливающая его струйка была слаба и тонка, подобно непрочной человеческой жизни.

— Йомала, Йомала, мы бродим во мраке! Для нас всё непонятно, мы гибнем…

В памяти хранителей, как кольца в древесных стволах, копилось и приумножалось завещанное опытом поколений, хранилось в строгом порядке, как снасти и охотничий припас. Были под рукой, наготове, многократно проверенные советы и указания на все случаи житейских невзгод. А в самой глубине лежали страшные, опасные тайны, которых без разрешения богини нельзя было не только открыть, но даже и вспомнить.

На хвойную крышу пал ливень. Сосна пролила избыток воды на своего хранителя. Он, не чувствуя холода, застыл, как камень. Тяжелые капли возмутили зеркало священной воды — он не видел.

Он следил за войной биарминов с Хигами. Хиг гнался за малым, как белка, человеком. Биармин оборачивался, но что он мог сделать костяным копьем и оленьим рогом, как мог защищаться? Его оружие едва царапало толстую волосатую шкуру великана, а Хиг вдавливал биармина в мох, как муравья.

— Мы бессильны, Йомала! — шептал хранитель.

Хиг одним зубом поднимал чум, находил ребенка и беспощадно губил нагого человечка.

— Йомала!..

Отец ребенка крался к опушке и тайно ждал приближения Хига, ждал и ждал с бесконечным, великим терпеньем. Вот Хиг повернулся бурым боком к биармину, и в губу великана угодила стрела. Злой достал длинным носом колючую игрушку. Он поискал глупого биармина, но человек успел скрыться, а Хиг забыл ничтожную занозу. Он пасся день, другой, третий… Но почему он слабеет? Его глаза мутнеют, толстые, как сосны, ноги подгибаются, могучий ложится и стонет. Он не может пошевелиться; муравьи лезут в пасть, в уши. В последний раз приподнялся волосатый бок. К вздутому брюху крадутся пушистые острозубые волки.

Биармины втыкали в спины тухлых красных рыб наконечники стрел и кололи Хигов. Если Хиг и догонял и убивал биармина, то всё же сам великан неизбежно умирал.

Так богиня указала хранителю на нужную тайну и позволила воспользоваться запретно-зловещим оружием для спасения народа биарминов.

Виденье исчезло.

— Ты научила людей победить злых Хигов. И ты поможешь своему народу избавиться от убийц-нурманнов со злобной душой Хига в теле человека. Йомала, Йомала, Йомала, Йомал. а!.. — молился очнувшийся хранитель.

 

Глава восемнадцатая

— Нурманны пойдут вверх и разорят колмогорян, как нас! — жалобно ныл Янша.

— Разорят, — отзывался Яволод, брат жены Одинца.

Поморянского старшину вывели из боя целым и невредимым доспехи, когда-то присланные ему Верещагой через Тсарга-мерянина. На Яволоде были тоже хорошие доспехи, но он не сумел сберечь лицо — оно раздулось от удара, и раненый глядел одним глазом, а что с другим — не разберешь.

Как туча на море, свалились на поморье нурманны, разбросали буреломом поморян и биарминов. Горе и отчаяние разбитого войска неизмеримо. Вольно и невольно его скрывали и сами воины и тот, кто принимал на себя нерадостный труд рассказчика. Летописец испуганно отворачивался, взглянув в темную глубину. Кто же издали и после времени прикладывал свой аршин, у того получалось, что и песни пели люди, и ели и спали, как всегда, а отступали лишь потому, что это было нужно. Нет, падали честные сердца, людей гнуло и вбивало в землю отчаяние. Отчаяние побежденного — не порок, а болезнь души. Один оправится, другой захиреет.

Живые думали о погибших; живым будет стыдно перед сиротами и вдовами. Они не сдвинулись с места, куда прибежали после разгрома, и сидели в бездорожном лесу в половине дня ходьбы от Усть-Двинца. И что в городке, что делают нурманны — об этом не спрашивали своего старшину.

— Надо быть, колмогоряне плывут по Двине. Их на реке нурманны подушат, как утят! — стонал Янша.

— Подушат, — отзывался другой раненый.

— Будет вам! — оборвал Одинец.

С Янши, как и с Яволода, много не спросишь. Одинец, испытывая свое умельство, как-то укрепил даренную Верещагой кольчугу коваными железными оплечьями и бляхами. Янша же под простой кольчугой был так избит и иссечен, что казался не жильцом на свете. Поморянский староста не боялся за колмогорян, он посылал к ним гонца после разгрома. И что нурманны сидят в Усть-Двинце без дела, Одинец тоже знал.

— Нурманнам выкуп дать, не уйдут ли? — едва внятно прошамкал Игнач.

Ему было трудно говорить. Тело сберегли не то твердые доспехи, не то прыть — этого не знал сам Игнач. Его задели мечом по шлейному наличью, смяли нос и ссекли с подбородка бороду с мясом. Страшная по виду рана была не опасна для жизни.

— Тебя им отдать, безносый! — зло оговорил Игнача Карислав. — Нурманнам выкуп, что рыбе — привада. А чего и отдашь-то? Они сами всё взяли.

После боя у Карислава левая рука опухла до плеча, как полено. И всё же он бегал вместе с другими к Усть-Двинцу наблюдать за нурманнами. Он ходил в безрукавной рубахе. На избитое тело не то что кольчуги — нельзя было надеть и кожаной подкольчужницы. Нынче, на четвертый день, тело начало подживать, и опухоль на руке опадала.

Израненный Карислав — не воин, одни ноги. Таким надо помалкивать. И всё же его раззадорило чужое нытье:

— Биться и биться!

— Ого! — поддакнул Тролл.

Из Одинцовых друзей-кузнецов с общего двора в живых остался один Тролл. Онг, Болту, Гинок там же, где Отеня, Расту, Вечёрко и столько других!

— Биться, но как?..

Одинец пошел по стойбищу считать живых. Поморяне собрались все, около семидесяти. А биармины всё ещё собираются — их пришло до тысячи человек, больше, чем в день злосчастного боя. Биармины говорили об обещанной богиней Йомалой победе над нурманнами со слов хранителей, переданных из святилища богини. А где же клеймёные? Их ещё нет, они обходят дальние стоянки биарминов.

Но без тяжелых доспехов и без правильного строя нурманны посекут всех. Нурманны приравнивают каждого своего воина к десяти чужим. Чего хвалиться! Одному латнику не диво разогнать и двадцать бездоспешных.

Янша бредил в забытьи. Незнакомый биармин кормил Яволода и Игнача, которые сами были не в силах жевать. Как мамка, биармин разжевывал мясо и совал поморянам в рот.

Получили в биарминах золотых друзей, обжились на поморье, добились достатков… Не бежать ли к колмогорянам и не обороняться ли вместе? Нет, не выстоять против нурманнского строя.

А не бросить ли всё и, как встарь, не поискать ли ватагой нового счастья в Черном лесу? Одинец вспоминал свое бегство из Новгорода, свою бездумную и беззаботную молодость. Нельзя бросить Двину и предать биарминов. А сделать так — не глядеть больше Заренке в глаза.

Надо просить помощи у Новгорода. И придет городская дружина будущим летом на пустое место: нурманны дочиста разорят и поморье и Колмогорье. Или ещё хуже: они, как хвалились через клейменых, укрепятся в устьях Двины. Они умеют, найдя легкую добычу, сосать её раз за разом, пока не бросят сухую кожу. Страшно, страшно! После укрепления первых нурманнов к ним по морю приплывет такая сила, что с ней не справится и помощь от Города…

Люди зашумели и прервали мысли Одинца. Зовут старшину. У Одиица ещё больше упало сердце: он научился бояться вестей.

Собравшись, как на вече, слушали после нурманнского князя своих пятерых раненых, передававших слова, сходные с теми, которые принесли клейменые биармины из рода Расту. Но те хвастливые угрозы звучали не так, как произносимые после побоища. Заершенными гвоздями входило в головы:

— Все люди, поморяне и биармины, отныне будут нурманнскими рабами. Будут платить дань, сколько спросит князь-нурманн, жить у него в послушании, под страхом неминуемой и мучительной смерти…

Очнувшись от забытья, Янша завопил диким голосом:

— Идут! Идут!

Люди шарахнулись кто куда.

— Не идут! — закричал Одинец. — Не идут, не слушайте бреда! Будем же судить, как нам выйти из темноты.

Несчастный Янша вправду ошибся: то не нурманны, а поморянские стосковавшиеся женщины выходили к лесному приюту.

Викингам достались обильные запасы в погребах и клетях Усть-Двинца. Море и речное устье кишели рыбой. «Акулы» для развлечения протаскивали невод. Вновь и вновь уловы оказывались сказочно богатыми.

Викинги наслаждались, как крысы, вгрызшиеся в круг сыра, и, умея длительно поститься, поглощали на отдыхе колоссальное количество пищи, обнаруживая удивительное сходство с четвероногими хищниками.

Нидаросский ярл был требователен к охране — и охрана была бдительна. Но лишь на седьмой день после боя, когда Оттар подумывал о разведках в лесу и в верхнем течении Двин-о, дозорный с мачты «Дракона» заметил на материковом берегу реки, значительно выше пристани, несколько человек.

Дозорный считал фигурки, показавшиеся на речной отмели: восемь. Но вот они исчезли. Вскоре какие-то люди опять вышли к реке, уже ближе, и их было не менее пятнадцати. Звук рога известил ярла о появлении биарминов. Оттар пришел на пристань вместе с Эстольдом. Быть может, биармины хотят выразить покорность? Вероятно…

Человек двадцать пробирались в кустарнике и остановились на границе пустыря перед пристанью — на расстоянии приблизительно в два полета стрелы. В кучке были люди и с густыми бородами, по которым викинги отличали хольмгардцев от биарминов. Все были одеты легко, без доспехов, но вооружены. Чтобы в их намерениях не было сомнений, один из них, молодой и безбородый, выбежал вперед и пустил стрелу, сильно натянув тетиву и целясь вверх. Стрела упала шагах в ста от пристани, словно делая вызов.

Ярл приказал Лодину, Бранду и Кануту вернуться в городок. Каждый возьмет по пятьдесят викингов и скрыто выйдет в лес позади городка. Три отряда войдут в лес и, описав широкие дуги, отрежут кучку дерзких.

— Брать больше живых, — заметил Оттар.

Сам он будет отвлекать внимание биарминов.

Не сомневаясь в своей конечной победе, Отгар считал Новый Нидарос основанным — завоеванный городок стоял на удобном месте, и нечего было искать другого. Ярл не собирался гадать о ближайших действиях побежденных биарминов. После почти пятидневного плавания от стоянки Расту до устья Двин-о Оттар сделал правильный вывод о рассеянности мелких поселений биарминов. Они будут ещё выжидать, каждый в своей норе, на что-то надеяться, бессмысленно и тупо, как люди, у которых в жилах нет благородной крови и в руках — оружия для победы.

Оттар приблизился к кустам почти на полет стрелы и уже различал лица. Выделялся один человек, высокий, как Свавильд, и русобородый. Этого следует поймать живым. Вообще пора брать живых и больше не истреблять подданных.

Оттар остановил рукой викингов, которые приближались, натягивая луки. Викинги хотели, как они это умели, выиграть расстояние одним броском и стрелять на ходу. Рано, условленное время ещё не истекло.

Где-то далеко застучал биарминовский бубен. Что это значит? Как по сигналу, кучка биарминов и хольмгардцев скрылась в кустах. Викинги начали погоню. Оттар бежал легко и обогнал своих воинов. Подпрыгивая, ярл различал в кустах головы беглецов. Биармины увеличивали расстояние. Викинги тоже ускорили бег, прыгали через пни, проскакивали кусты. Погоня захватывала.

Ноги топали — раз-раз-раз-раз… Эстольд не отставал от своего ярла. Вот настоящий викинг с железным сердцем, сильный на море и на суше! Он был лет на двадцать старше Оттара.

Ещё усилие и ещё… Уже можно добросить стрелу. Среди кустов было неудобно стрелять, и биармины опять оторвались. Да, они сильнее лапонов-гвеннов, хотя и говорят одной речью.

Кусты сразу оборвались, и вниз покатился крутоватый травянистый откос. Там, в овраге, протекал ручеек, справа — река, а на другом, пологом склоне оврага биармины прыгали, как зайцы, к густому лесу, стоявшему стеной над оврагом.

Кто там в лесу? Бранд, Лодин? Или Канут сумел опередить своих товарищей? В несколько прыжков — он ощущал легкость полета — Оттар оказался перед ручьем и с разбегу взял препятствие.

Навстречу вестфольдингам из лесу вышло сразу много людей, не тех, кого ждал ярл. Взвилась и упала туча стрел Оттар закрыл лицо щитом. Погоня захлебнулась, раздались громкие ругательства. Вырвавшиеся вперед отступили. Тот, кто бросил щит, оказался в тяжелом положении. В щит и в шлем ярла ударялись и ломались о резьбу тяжелые стрелы. Одна застряла в подвижных пластинах поножи и уколола бедро.

Викинги опомнились и ответили стрелами на стрелы. Не защищенные доспехами биармины, продолжая стрелять, прятались за стволами сосен. Но где же хотя бы один из облавных отрядов?

Стук биарминовских бубнов, напоминая камни, катящиеся по доскам, послышался совсем рядом. Оттар приказал нападать, но биармины не стали ждать и исчезли в чаще. Дальнейшее преследование не имело смысла.

Первым появился Канут. Он оправдывался:

— Лес оказался полон биарминов, мы не могли пройти незамеченными. Ничего нельзя поделать, они не принимали боя. Они отступали и не жалели стрел. Мы гнали их, гнали, отклонялись и задерживались.

— Хорошо бы охватить лес большим числом викингов, — заметили опоздавшие Бранд и Лодин.

Сто пятьдесят викингов! Достаточно для победы, но в лесу они терялись. Никто не сумел поймать пленников. Викинги уверяли, что не все их стрелы были попусту потеряны, однако ярлу не были предъявлены обычные доказательства в виде руки или головы врага.

Биармины умели пользоваться луком. Все викинги, попавшие в их засаду вместе с Оттаром, были попятнаны. Особенно пострадали бросившие щиты. Стрелами в лицо и в шею были убиты девять воинов. Отряды Лодина, Канута и Бранда потеряли все вместе четырнадцать воинов. Они вынесли трупы, как обычно. Биармины умели бить исподтишка. Проклятый лес!

 

Глава девятнадцатая

Шел дождь. На растоптанной ногами земле, у пристани и в городке, стало скользко; мох наполнялся водой, стволы сосен почернели. В начале второй половины дня дозорные вновь заметили биарминов. Отступив перед викингами, биармины вернулись почти сразу.

Ярл решил повторить до мельчайших подробностей всё, что было только что проделано, и этим обмануть биарминов. Вновь Оттар руководил преследованием вдоль реки, а отряды Канута, Брэнда и Лодина пытались осуществить охват.

Ни один биармин не был отрезан и захвачен, хотя на этот раз три отряда викингов прошли лесом по знакомым местам. Отряды заметили, что биармины не только отступали перед ними, но и шли следом. Все викинги были хорошо защищены доспехами, ни один не бросил щита.

Потери уменьшились, четверо были убиты и один тяжело ранен в горло. Отряд Канута нашел два трупа биарминов, викинги принесли в доказательство кисти правых рук. Лодин слышал стук бубнов сверху — биармины прятали своих наблюдателей на высоких деревьях. В чаще было невозможно разобрать — где.

В последней части дня биармины предложили викингам и в третий раз ту же игру. И опять, изучая биарминов, ярл повторил те же приемы. Оттар не ждал, что биармины догадаются. Но на этот раз он послал кормчего «Черной акулы» Гатто с семьюдесятью викингами вслед за первыми тремя отрядами. Пока те, без большой надежды на успех, в третий раз проделают обходное движение, Гатто должен будет продвинуться глубже в лес и устроить засаду.

Гатто выполнил приказ, но вскоре был обнаружен. Засада сорвалась. Вместо того чтобы дождаться биарминов и захватить людей, ничего не ожидающих после прохода первых трех отрядов, Гатто был вынужден надавить на биарминов. Они так же легко отступили перед отрядом кормчего «Черной акулы», как перед другими. Но, отходя, биармины затянули викингов Гатто в болото, через которое они сами, конечно, знали проходы. А тяжело вооруженные викинги завязли и не сумели участвовать в охвате, который в третий раз ничего не дал Оттару.

Отряды Канута, Бранда и Лодина потеряли всего двух викингов, но Гатто лишился десяти воинов, из которых пятеро утонули в трясине. Биармины же остались неуловимыми.

Викинги были раздражены. В открытом поле они могли истребить тысячи биарминов, без хвастовства, в лесах же не было противника для удара могучей силой железного строя.

К концу дня биармины вынудили ярла ввести в бесплодную игру больше трехсот викингов. За день было разбросано около двух тысяч стрел, а собрано меньше тысячи. Биармины пользовались стрелами викингов, выкрикивали проклятья и угрожали местью Йомалы. Кто знал язык лапонов-гвеннов, понимал брань биарминов.

Летний день в устье Двин-о был не так длинен, как в Гологаланде, а ночь — темнее. В мглистых сумерках, сгущенных туманом, охрана драккаров заметила движение на реке выше пристани. Очертания были неопределенны, и только сразу вспыхнувший свет пожара открыл опасность. На пристань надвигались шесть больших лодок, нагруженных сучьями и сеном выше носа «Дракона» и охваченных жарким пламенем.

Наибольшая опасность грозила крайнему драккару — «Черной акуле». Викинги охраны в последнюю минуту успели поднять якоря. Вслед за ними течение медленно понесло «Синюю акулу», на которой обрубили якорные канаты.

Пловучие костры подходили к пристани, и «Дракону» грозила опасность. «Орел» был причален сзади «Дракона», и лучший драккар Нидароса не мог отойти, не навалившись на «Орла».

Викинги встретили пламя, ощетинившись веслами и абордажными баграми. Если бы ярл не удвоил на ночь охрану, «Дракон» бы не спасся. Викингам удалось удержать и оттолкнуть горящие лодки. Когда Оттар вскочил на борт, «Орел» отходил, освобождая «Дракону» отступление, в котором уже не было нужды.

Пламя попортило гордую голову «Дракона», его янтарные глаза лопнули, выпали белые зубы из моржовых клыков. По правому борту драккара выступила смола, но самое дерево не пострадало.

Горящие лодки, ярко освещая темные берега реки, медленно удалялись к морю, следуя за отливным течением полуночи. «Акулы» и «Орел» возвращались. Огонь уничтожил связывавшие лодки канаты, и они разделились.

Оттар был в ярости. Он никогда не простит биарминам покушения на его драккары! Ярл строго судил себя. Увеличив на ночь охрану, он спас драккары. Он поступил так, лишь следуя своему общему правилу — быть всегда зорким, всегда готовым ко всему. Но он не думал о подобной попытке биарминов, нет, не думал. Случай, а не сознательное действие ярла, спас «Дракона» и другие драккары. Оттар был унижен, создавалось какое-то подобие равенства между ним и каким-то биармином или хольмгардцем, сумевшим придумать и осуществить нападение, не предвиденное им, господином.

«Одно это — поражение, поражение, поражение!» — повторял про себя Оттар. Нет, он никогда не признает равенства.

Но холодный расчет короля моря, стремящегося к основанию Нового Нидароса, сменялся ненавистью к тем, кто осмеливался сопротивляться.

В серой мгле над городком замелькали желтые светлячки. Опускаясь, они — новая выдумка биарминов — вспыхивали огоньками.

То были стрелы, обмотанные под наконечником полосками пропитанной тюленьим жиром бересты и сухой травы. Многие огни гасли ещё в полете, другие стрелы падали во дворах. Огни потухали на тесе и даже в соломе кровли, не найдя пищи под затянувшим крышу мхом и в сыром после дневного дождя дереве. Но стрелков было много. Когда ярл прибежал в городок, пожары от стрел, проникших под застрехи крыш и в дымовые продухи, начались в нескольких местах.

В Усть-Двинце сгорели дворы Одинца, Карислава и нескольких других поморян. Сгорели вместе с добычей, доставшейся было Оттару и его дружине.

Дозорные поморянского старшины перехватили плывших сверху колмогорян и спрятали их расшивы в затоне, в заросшей двинской старице.

Колмогоряне прислали малую помощь — всего пятьдесят человек. Прибывшие рассказывали, как колмогоряне спешно укрепляют свой пригородок, собрав к себе всех новгородских посельников с Доброгиной заимки на Ваге и с реки. Извещая, что будут биться против нурманнов за земляными валами, колмогоряне просили:

— Чтобы все поморяне и биармины, которые себя не отстояли, шли к нам бороть нурманнов общей силой.

Колмогоряне звали к себе, а сами, как видно, больше всего боялись, как бы нурманны к ним не приплыли. Колмогоряне-то и посоветовали сжечь нурманнские лодьи. Для этого дела они отдали три расшивы, на которых пришли, а поморяне дали три своих — из запрятанных в речных тайниках.

На воде нурманнов не удалось сжечь, зато над ними попалили крыши — поморянам было не жаль ничего. С этой ночи почувствовали все поморяне и биармины, что переломилась на лучшее их горькая жизнь.

Утром же из тайного места — святилища Йомалы — пришли двое кудесников-хранителей и начали учить всех особому способу воевать с нурманнами. Кудесники принесли котлы вонючего жидкого студня, велели людям собирать пустые косточки и из них резать трубочки с затычками. В трубочки кудесники накладывали студня и учили:

— Сюда макай лишь самое острие стрелы. Уколотый такой стрелой нурманн заболеет и умрет. Но сам берегись: поцарапаешься — и тоже умрешь. И в рот не бери: умрешь. Стрелу же макай перед делом.

Что это за колдовское снадобье, кудесники никому не сказали. Приказали ещё, чтобы люди ловили красную рыбу, осетра и стерлядь, и приносили к ним в вежу.

День после ночного пожара прошел спокойно, биармины не показывались и не тревожили викингов. Но вечером они выступили с новым упорством. Биармины пытались выманить викингов в лес. В сумерках на всех подступах к полусгоревшему городку и к пристани появились лучники. Подпуская к себе викингов на полет стрелы, они убегали.

Оттар заметил, что у биарминов подходил к концу запас настоящих стрел. Ярл нашел в городке печи для выплавки железа и кузницы. Лишившись их, как думал Оттар, биармины потеряли возможность пополнять запасы своего оружия.

Биармины начали пользоваться стрелой с костяным наконечником, прикрепленным жилкой к тонкому и легкому древку, — стрелой охотника на птицу и мелкого зверя, но не стрелой воина. Изготовленная из чистой, ровной сосны, хорошо уравновешенная, с длинным и низким четырехсторонним оперением, стрела охотника обладала точным и дальним полетом. Острая кость хрупко ломалась о резьбу щита, шлем и латную перчатку и втыкалась лишь в подлатную кожаную рубаху. Удар по кольчуге не чувствовался, а настоящая стрела зачастую оставляла на теле пятно.

Оттар убедился в потере биарминами настоящих стрел. Отныне биармины могли поражать только незащищенное тело и на близком расстоянии. Но они боялись приближаться. И всё же не жалели стрел… В течение всей короткой ночи они дразнили викингов. Бесполезные стрелы ударяли в латы сторожевых викингов, падали в поселке. Изредка они, как укусы комаров, царапали кожу, задевали щеку или руку, шею, щиколотку, находили сочленение доспеха.

Так длилось и весь следующий день. Оттар не пытался выходить в лес. Биармины заметно смелели.

Иной удалец, презирая опасность от стрел и пращных ядер, подходил поближе. Рискуя жизнью, он натягивал длинный лук. Костяной наконечник царапал руку викинга, ловко хватавшего стрелу в полете, и биармин отбегал с криком:

— Смерть, смерть, смерть!

В глубине зеленой крепости биарминов вызывающе стучали бубны…

В туманных сумерках Оттар приказал готовиться, и с мглой, когда первая стрела невидимого ночного лучника-биармина упала у ног сторожевого викинга, из городка вышли два сильных отряда. Викинги — их пошло больше трехсот пятидесяти — надели легкие доспехи, оставили щиты и копья. Почти непроглядная темнота леса скрыла вспышки коротких, беспощадных схваток, слепых, призрачных и страшных, как во сне. Не разрываясь, две цепи викингов прочесали гребнем лес вблизи городка, стремясь наловить дерзких стрелков. Они добыли шесть или семь бесполезных трупов и привели двух пленников, застигнутых врасплох.

Оба пленника оказались знакомыми: их выдали руны «R» — ридер, подживавшие на опаленных клеймом Нидароса лбах.

Их пытали порознь и не спеша, с терпеливым уменьем викинга добиться от самого упрямого обитателя низких земель указания места, где он зарыл свои ценности при слухе о том, что черные драккары вестфольдингов вновь показались в море.

Клейменые молчали, что дало цену их показаниям после того, как Огтар победил упорство пленников. Оттар узнал, что лагерь биарминов — настоящий лагерь, с запасами и женщинами — расположился всего в половине дня ходьбы от городка. Ярл оставил своим клейменым траллсам достаточно жизни в теле, чтобы они могли провести его в лагерь биарминов.

Клейменые уверенно вели викингов.

«Даже когда жизнь больше ничего не обещает, кроме возможности дышать и умереть на один день позже, человек низкой крови все же цепляется за неё», — думал Оттар о своих проводниках.

Проводники знали дорогу, и ни один биармин не встречался в старом лесу, удобном для ходьбы. На стволах виднелись затески охотников, приметы зимних капканов. Клейменые объясняли, что вблизи протекает впадающая в Двин-о речка.

Неожиданно головной отряд Оттара наткнулся на трех или четырех биарминов, которые убежали в страхе, забыв о стрелах.

— Лагерь близко, — сказал один траллс.

Другой подтвердил, как эхо:

— Близко…

С руками, истерзанными утонченной пыткой, они безразлично глядели на повелителя.

— Сейчас, после ельника, будут поляны… — начал один.

— Да, лагерь там, — подтвердил другой.

Они не смотрели друг на друга, как чужие.

— Так близко? — спросил Эстольд.

— Да, это здесь, — сказал первый траллс.

— Еще тысяча шагов, — подтвердил второй.

Они не смотрели на Эстольда, они глядели только на господина. Клейменые не могли пошевелить изломанными пыткой руками. Они угодливо показывали направление движением головы.

— Чего ещё хочет господин?

— Ничего.

«Неужели они ещё думают о жизни и хотят жить?» — брезгливо подумал Оттар.

Викинги развернулись для широкого охвата. Будет много, много пленников. Викинги молча сужали кольцо в мелколесье, пока не встретили длинный завал из свежерубленного леса. Хвоя казалась живой, а листья берез и ольхи ещё не увяли. В завале были оставлены широкие проходы, рядом с которыми лежали горы сучьев и лохматых вершин, чтобы закрыть ход в случае надобности. Обо всём среди вызванных пыткой стонов рассказывали клейменые.

Лагерь здесь!

Из-за завала раздались тревожные крики, и викинги бросились в проходы.

Внезапно первые ряды исчезли в ямах, прикрытых сучьями и пластами мха. Такие ловушки, длинные, узкие, глубокие, устраивают на оленей и лосей. Изредка ловится медведь, а волки не попадаются — они слишком чутки и недоверчивы. Настоящие охотничьи ловушки устраиваются тщательнее. Но эти сделали своё дело. За каждым проходом было несколько рядов ям. Сколько — Оттар не мог определить.

Рядом с ярлом стоял клейменый траллс, измученный изощренной пыткой, с безразлично повисшей головой. Оттар ударил его кулаком в латной перчатке. Он отнял у этого траллса лицо и жизнь, а тот сумел взять плату викингами!

Через проходы завязалась перестрелка. Оттар не мог двинуться с места, пока не будут вытащены викинги, попавшие в биарминовскме западни. Биармины напали и сзади. Стычка длилась недолго. Викинги разметали завал, и биармины отошли. Никакого лагеря, даже его следов, не оказалось. Не нашлось и трупов. Биармины успели унести своих.

Напавшие с тыла были отброшены после беспорядочного боя. Среди биарминов был замечен небольшой отряд хорошо вооруженных латников. И всё же они не захотели упорного правильного боя. Они отступали, растягивали строй викингов, который было трудно соблюдать из-за деревьев. А бездоспешные биармины осыпали викингов и костяными и настоящими стрелами.

Поле боя осталось за Оттаром. В лесу же стучали и стучали сухие биарминовские бубны.

«Обманули, обманули, обманули!» — издевались бубны.

Оттар не решился рисковать, преследуя биарминов в лесах.

В дно земляных биарминовских западней были забиты частые крепкие колья с закаленными на огне остриями. Кольчуги и латы прикрывают тело от ударов с боков и сверху, но не снизу. Из ловушек извлекли больше трупов и умирающих, чем живых. Спаслись те викинги, которые падали сверху на своих товарищей. Ещё несколько вестфольдингов легли от стрел биарминов, и шесть викингов были зарублены биарминовскими латниками.

«Они взяли больше, чем один за одного», — думал Оттар.

Биармины второй раз устроили ему неожиданное. Он не разгромил лагеря биарминов и попрежнему не знал, где они прячут свои силы, припасы и женщин. Отныне придется относиться осторожнее к показаниям пленников. Кто бы мог подумать! Они вынесли такие пытки!..

Клейменый, которого ярл ударил латным кулаком, ещё дышал. Душа держится прочно в теле биармина…

— Добейте их, — приказал ярл, указывая на клейменых.

Больше их не к чему было пытать — и пытка не была властна над ними. Оттар не презирал их. Он молча оценил мужество людей низкого племени, сумевших совершить подвиг, достойный сына Вотана.

Медленно, опасаясь засад, викинги возвращались в городок. Их провожал удручающе-назойливый стук бубнов, вызывающие вопли и визг. Откуда-то скользили стрелы. И когда викинги втянулись в полусгоревший городок, на опушках и в кустах показались биармины. Они что-то кричали, неразборчивое на расстоянии. Они не боялись вестфольдингов — им, казалось, был приятен моросящий дождь. Они делали понятные жесты: звали к себе, в лес.

 

Глава двадцатая

В Усть-Двинце и пожарища и уцелевшие дворы были одинаково черны от дождя. Для топки очагов викинги ломали заборы и стены домов и надворных построек, попорченных огнем или целых — безразлично. Городок имел дикий, печальный вид места, осужденного на смерть безжалостной болезнью.

Викинг Канут, один из любимцев ярла, тяжело заболел, ослабел, не хотел есть. Могучая воля викингов побеждает болезни. Канут хотел пойти со своим ярлом и завладеть лагерем биарминов, чтобы кончить завоевание Нового Нидароса, и не смог. Не послушались ноги, боль во внутренностях согнула кольцом мускулистое тело. Пухлый, красноватый отек натянул кожу под светлой бородой Канута, спустился на шею и поднимался к глазу.

Опыт более чем тридцатилетних плаваний на драккарах научил многому кормчего «Дракона» Эстольда. Он разбирался в болезнях, умел врачевать опасные лихорадки, знал, что делать при кровотечении из кишок. Эстольд издали распознавал опасную белую проказу, оспу и черную чуму, умел ухаживать за ранами, извлекать стрелы, мог отделить, для спасения всего тела, раздробленную руку или ногу.

Эстольд чувствовал, что болезнь Канута связана с опухолью лица, и рассмотрел след укола или царапины. Он допрашивал больного. Канут вспоминал: да, кажется, третьего дня его уколола костяная стрела. Он забыл. Стоит ли помнить каждую царапину! Это недостойно викинга. Пусть Эстольд даст ему пить и оставит в покое. Пить! Его мучит жажда. Не воды — пива, чтоб тебя взял Локи! Почему пиво сладкое? Неужели же здесь больше нет настоящего, горького пива?..

К возвращению Оттара сознание оставило Канута. Ярл с грустью посмотрел на обезображенное лицо старого товарища. Глаза Канута провалились, нос заострился. Он ещё дышал, но его уже не было.

Не один Канут покидал своего ярла. Больше двадцати викингов проявляли ясные признаки той же убийственной болезни, все жаловались на такие же страдания, как Канут. И у каждого озабоченный кормчий «Дракона» находил одинаковые опухоли: на руке, на ноге, на шее, на затылке или на лице.

Эстольд молчал о своих подозрениях, приины болезни не понимал никто. Чума, встречавшаяся викингам на землях Запада, не походила на эту болезнь. Черная смерть выдавала себя большими опухолями подмышками и рождалась среди массы трупов. Мертвые франки и трупы жителей Валланда бывали для вестфольдингов страшнее живых…

Вскоре Канут успокоился и похолодел. Ночью умерли ещё девять викингов, и к утру число больных достигло пятидесяти. Захворали Лодин и Бранд.

После осмотра больных кормчий «Дракона» поспешил прийти к Оттару.

Эстольд не пытался скрывать тревогу:

— Биармины умеют отравлять свои стрелы, мой ярл. Я убежден в этом. Их стрелы отравлены. У каждого умершего и больного есть укол стрелой. И у каждого — опухоль в месте укола.

Купцы, греки и арабы, рассказывали о южных народах, умеющих посылать смерть на кончике стрелы. Но могут ли биармины быть способны на это? У Эстольда не было никаких сомнений.

Его самого вчера уколола стрела. Или ветка. Кормчий не мог вспомнить — в этом проклятом лесу не знаешь, на что наткнешься.

Поняв причину болезни викингов, Эстольд раскалил на огне очага нож и выжег свою ранку, трижды повторив болезненную операцию. Разговаривая с ярлом, кормчий «Дракона» не мог избавиться от навязчивотягостной мысли об отраве, которая, быть может, уже растёт и в его теле.

— Уверен ли ты, Эстольд?

— Да, клянусь тебе мужеством Рёкина, мой ярл! Не знаю, многие ли наши уже отравлены. Канут прав: какой викинг обращает внимание на укол или царапину!

Итак, внезапно наступил час платежей и размышлений о деле. Только трезвые подсчеты могли помочь нидаросскому ярлу понять значение происходящей борьбы за Новый Нидарос, сделать выводы и принять решение. Оттар не нуждался в усилии памяти или в подсказах — он обладал совершенной памятью полководца, знал каждого своего викинга не только по имени, но и по способностям.

Первая высадка в поселке Расту, когда клеймились биармины и по берегам Гандвика был пущен страх, стоила Оттару трех викингов — случайность и небрежность самих убитых. Трое были тяжело ранены стрелами на «Черной акуле» из засады на острове, и девять погибли в схватке, уничтожившей засаду. А сама засада биарминов оставила девятнадцать трупов. Девять за девятнадцать — невероятно дорого. Викинги были повинны в том, что сражались без строя, пренебрегая биарминами.

Эйнар отлично провел высадку с «Орла». Взятие пристани обошлось в одного викинга, а тел биарминов было найдено около восьмидесяти. Кормчий «Орла» заслужил великую славу настоящего воина.

Оттар сам встретился на морском берегу со всеми силами биарминов и хольмгардцев и вынудил их к правильному бою. Ярл потерял двадцать шесть викингов, а на поле боя было сосчитано около пяти сотен тел противника. Правильное соотношение: за одного почти двадцать.

Но в тот же день высадка с «Акул», закончившаяся схваткой в кустарниках, где погиб Галль, стоила двенадцати викингов, за которых биармины заплатили шестнадцатью телами! Повторилось то же, что произошло на острове: викинги сражались без строя.

Первый день появления биарминов после шестидневного перерыва, когда они начали войну по-своему, обошелся в сорок викингов, а чего он стоил биарминам, ярл не знал. Во всяком случае, не больших потерь, чем ему. За второй день войны по-биарминовски ярл расплатился восемью викингами.

Ночная вылазка и поимка клейменых обошлись в два викинга. Но клейменые отняли у Оттара сорок семь викингов. Сорок семь! Стычка в лесу, у ложного лагеря с западнями, обошлась почти вдвое дороже, чем настоящая, большая победа на морском берегу, а самим биарминам стоила, несомненно, совсем дешево.

Всего в боях и стычках потерян сто пятьдесят один викинг… Оттар считал, что большая часть викингов была у него не взята биарминами за настоящую цену (эта цена — победа), а украдена.

Сто пятьдесят один викинг… Дружина, прибывшая на четырех драккарах, уже уменьшилась с шестисот пятидесяти до пятисот воинов. Что будет дальше?

При каждой встрече в лесу биармины умели брать викингов дешевой ценой. И даже в лесу, как во время нападения на ложный лагерь, они отказывались от правильного боя. Они не повторят сражения на берегу, они сумели оценить свою ошибку, понять силу лат и непобедимость строя викингов.

Латы, спасая от удара, не всегда спасают от укола. Ярл вспомнил стрелу, которая поцарапала ему бедро шесть дней назад, и спросил Эстольда:

— Как скоро ты считаешь, начинает действовать яд биарминов?

— На следующий день или на третий, мой ярл, — ответил кормчий «Дракона».

Он сам думал, что ему придется ждать ещё два скверных дня, чтобы узнать свою судьбу.

Вслед за Канутом уже умерли, заболев от яда, девять викингов. Эстольд сообщил — есть ещё пятьдесят отравленных. После их гибели на румах четырех драккаров едва ли останутся полные смены гребцов. А кто знает, сколько викингов уже носят в своей крови яд биарминовской стрелы…

Шумел дождь. В лесу, казалось совсем близко, стучали бубны биарминов.

 

Глава двадцать первая

Не спины траллсов — здесь не нашлось траллсов, — викинги гнули собственные широкие спины. Они сами, раскорячившись и уткнув в землю носы, переносили на драккары добычу. Уцелевшие дворы поморян вычищались, как метлой.

Не только меха, ткани, кожи, припасы и одежду — вестфольдинги хватали и прялку, точенную любовной рукой поморянина — дорогой, от сердца, подарок молодой хозяйке. Солонка, на ручке которой пристроился петух или голубь, ковшик утицей, с коготком, чтобы цепляться за борт кадушки, и сама кадушка — им годилось всё.

Не зря, не из пустой жадности… В каждую вещь вложен человеческий труд, переводимый в серебро и в золото.

Около домниц и в кузницах нашлись большие и малые молоты, клещи, зубила. Викинги подбирали и сырые крицы, рвали из стен крюки — железо высоко ценилось в продаже. Они не забыли бы и короба с очищенной рудой, будь на драккарах больше места. Одни таскали добычу, другие ломали ещё уцелевшие дома, клети и заборы, а третьи охраняли работающих.

Биармины не скрывались — толпились в кустах и на опушках. Повсюду блестело оружие — с места на место передвигались латники биарминов.

Биармины кучками подходили на полет стрелы, и начиналось состязание. Стрелок-викинг с луком или пращой целился под прикрытием двух своих товарищей. И все трое не могли избавиться от угнетающей мысли о стреле с костяным наконечником, которая может чуть-чуть уколоть тело, открытое размахом руки. Летели стрелы — и викинги, считая слабые места в сочленениях своих доспехов, сжимались за щитами.

Сильная цепь постов защищала викингов, занятых переносом добычи и разрушением городка. Когда стрелы летели слишком густо, охрана невольно пятилась, уменьшая площадь, которая ещё принадлежала Оттару.

Из леса выходило всё больше биарминов, выступал отряд латников, подражая викингам своим тесным строем.

Рога на драккарах трубили тревогу, викинги-носильщики бросали где придется свои ноши. Никто из них больше не снимал доспехов. Противники сближались. Если бы только биармины уперлись и приняли правильный бой! Оттар не желал ничего другого. Но малый латный отряд биарминов начинал отход. Стрелы ломались о шлемы, латы, щиты, поножи викингов. И каждая, каждая могла задеть лицо, ступню, запястье, открытое панцырной рукавицей… И задевала!

Биармины отступали, стараясь затянуть викингов подальше в лес.

Снова провалиться в западни? Чтобы железная стена строя разбилась среди пней, деревьев и кустов? Нет, ярл не повторяет своих ошибок.

Оттар приказал собирать отравленные стрелы биарминов и пользоваться ими: тела лесных людей не были защищены доспехами. Как видно, биармины истощили свои запасы; теперь они пользовались сделанными наспех и грубо оперенными стрелами. Или, как подозревал Оттар, они стали хитрее.

Отравленная биарминовская стрела имела слишком узкую для тетивы викинга прорезь, лишенную закрепа. Тетива лука вестфольдинга раскалывала древко стрелы вдоль основных волокон и застревала. Отравленная рыбья кость была слабо привязана жилкой или лишь воткнута в дерево. Стрела биарминов не годилась викингу.

Ярл не ждал открытого нападения биарминов. И всё же, когда биармины накапливались, он, теряя спокойствие, принимал бой.

Потеряв инициативу, ярл безотчетно опасался чего-то нового, что могли придумать биармины.

На крайней опушке за городком появился большой щит, укрывавший с головой нескольких человек. Биармины метали стрелы через щели и поверх щита и вынудили отойти сторожевой пост викингов. Оттар с двумя десятками викингов сам напал на дерзких противников. Биармины убежали, бросив ярлу в добычу нехитрое дощатое сооружение.

Дозорные с мачты «Дракона» сообщили о появлении новых больших щитов, которые биармины двигали в кустах и в лесу. Вот они вытащили и составили вместе сразу три щита. Это могло быть началом сооружения своеобразной крепости, откуда биармины смогут угрожать и пристани и сообщению между городком и драккарами.

Эстольд сумел уцелеть после раны, и, пользуясь его опытом, викинги спешили выжигать каждую царапину. Почувствовав укол стрелы — иной раз это была лишь игра возбужденного страхом воображения, — вестфольдинг, не задумываясь, бросал свой пост и бежал искать спасения. Для этой цели железо постоянно калилось в огне двух очагов городка и в очаге на «Драконе». Не морщась от боли, викинг выжигал ранку; злобно скрипя зубами, он вдавливал в собственное живое мясо, а не в тело пытаемого пленника, рдеющий конец тупого меча. Потом он медленно, неохотно возвращался на свой пост, под стрелы биарминов.

Оттар захватил оленей у гологаландских лапонов-гвеннов и навсегда подчинил их страхом. Население городов низких западных земель склонялось после разгрома и само предлагало вестфольдингам условия своего подчинения и спасения жизни — выкуп и рабов. Здесь, в устье Двин-о, Оттар не нашел ничего, чтобы сломить волю биарминов и хольмгардцев. Он попрежнему был убежден, что в мире нет людей, которых нельзя сделать мягкими, как пчелиный воск, смятый рукой. Но он так и не мог узнать, как сделать лесных людей рабами страха, и в этом винил только самого себя.

В устье Двин-о Оттар завладел пустым городом. Вверх по Двин-о могут найтись поселения с женщинами и детьми — хорошими заложниками. Ярл беседовал со своими подчиненными. Он хотел не советов, а подтверждения своих мыслей, и получил его. Эстольд, Эйнар, Гатто, Олаф и Окурфва боялись оставлять в тылу непокоренных биарминов. Лодин и Бранд не могли ничего сказать своему ярлу — сила таинственного яда прикончила их.

Биармины кричали:

— Смерть, смерть, смерть, смерть!

Оттар молчаливо признавал, что по достоинству своего мужества лесные люди могли бы сесть на румы драккаров вестфольдингов. Для основания Нового Нидароса следует перебить их всех до одного. Если это и возможно, то кто же будет питать корни горда? Нидарос в пустыне не был нужен ни Оттару, ни любому свободному ярлу.

Викинги спешили разрушить городок. В пыли и в саже откатывались бревна стен последних домов, трещали ограды. Всё дерево сносилось в одно место и укладывалось костром с продухами для воздуха.

Среди остатков разваленных очагов, черных от доброго домашнего огня, среди куч мха из пазов и обломков утвари, над отвратительным безобразием уничтоженного гнезда поморян возвысился холм, похожий на те, которые завоеватели насыпают в память кровавых побед, в знак унижения слабейших и для удовлетворения пошлого самомнения тупого хищника.

Оттар не оставил биарминам ни одного тела вестфольдинга. Один за другим викинги вносили по помосту на погребальный костер сбереженные трупы товарищей. Убитые поднялись в Валгаллу, оставив друзьям последнюю заботу. Ярл прощался, называя каждого по имени.

С высоты колоссального холма ярл видел море, широкую реку с островами и протоками, зеленые леса, уходившие в синие дали. Новый Нидарос, которого не будет…

Трупы ложились тесно, один на другой. Погибших вестфольдингов провожали слова ярла и крики биарминов, суливших ту же участь живым.

Оттар не считал тел. После Канута и первых умерщвленных ядом ушел ещё шестьдесят один викинг.

Гору дерева подожгли со всех сторон. Хриплым голосом Эстольд начал песнь Великою Скальда:

Стремительный удар меча, Укол стрелы, блеск топора — И мир исчез в твоих глазах…

Издали отвечали биармины своим однообразным, упорным, как течение реки, одним и тем же криком:

— Смерть, смерть!..

Ярл отвел сторожевые посты за окраины бывшего городка. Охранялось лишь место погребального костра и пристань.

Дорога дивная небес, Она тверда, она верна, Как меч, как викинга рука..

Морской ветер натягивал серый полог тонкого моросящего дождя. Черный дым погребения вздымался тучами; пламя лизало безжизненные тела.

Викинги отвечали кормчему «Дракона» нестройным, диким хором, в котором едва различались знакомые слова:

По ней летит могучий конь, Он бел, как снег, он чист, как свет…

Ветер загибал чудовищные факелы на дорогу, ведущую к пристани, и викинги отступали шаг за шагом.

Тебя он ждет, он ждет тебя, Готово место для меня.

С драккаров звали тревожные вскрики рогов. Сомкнув строй, вестфольдинги уходили железным, могучим кулаком воинов, которые не боятся смерти.

Всеочищающий огонь шипел и рычал. Легкий прах погребенных уносился ввысь. Никто, даже Отец Вотан, не мог бы потушить пламенную гору, воздвигнутую ярлом Оттаром вместо Нового Нидароса в устьях реки Двин-о.

В ту тревожную ночь, когда колмогоряие пробовали сжечь драккары и под короткую носовую палубу «Дракона» заглядывали отблески пламени горящих расшив, к черпальщику свалился нож, потерянный одним из викингов. Черпальщик подобрал странную вещь, попробовал пальцем острие и увидал свою кровь. Эта вещь сама резала и колола.

Человек без имени и без речи был болен, но не знал этого. Ему стало трудно выполнять обязанности, о смысле которых он забыл. В его памяти навязчиво хранились лицо и фигура женщины, страшной жрицы. Она могла разрезать его грудь и достать кусок живого мяса. В ушах черпальщика звучал её голос. Сама она появлялась по ночам, а днем пряталась в дальнем черном углу под палубой, в основании шеи зверя. Он боялся этой белой женщины притягивающим страхом; он возненавидел всегда полную жидкости черпальню и черпало на длинной рукоятке. Такое тяжелое, тяжелое, зачем оно?..

Он брался обеими руками за медный ошейник, пробовал просунуть под него подбородок и, быть может, пытался что-то вспомнить. Для чего же этот жесткий обруч и откуда он взялся?

Жидкость из переполненной черпальни холодила босые ноги. Он не обращал внимания на комаров, которые густо сидели на его лице и на всех не прикрытых лохмотьями частях тела и язвили огрубелую кожу.

Эстольд заметил небрежность траллса. Черпальщик услышал непонятные звуки и почувствовал удары. Не боль — только удары. Кормчий «Дракона» заключил, что черпальщик износился. Слишком долго просидев на цепи под палубой, черпальщик сам превратился в дерево, тем закончив свой срок. Заменить его было некем.

«Дракон» спокойно отдыхал у пристани. Его кормчего, ближайшего помощника ярла, всецело поглощали трудности войны с биарминами. Угнетенный мыслью об уколе стрелой, Эстольд совсем забыл об отупевшем траллсе.

Черпальщик припрятал нож, зачем — он не знал. Он поглаживал лезвие, лизал железо. Холод металла и острота клинка напоминали не сознанию, а пальцам рук о свойствах ножа.

Во время стоянки у причала никто не пользовался неудобной черпальней под низкой палубой. Черпальщик мог бы вырезать вбитый в киль крюк, державший цепь на ноге, и скользнуть через борт не без надежды на успех. Так он мог бы поступить десять лет назад, быть может — и пять лет. Ныне для прихода такой мысли было слишком поздно. Он захотел проникнуть сквозь днище драккара.

Когда и как он на это решился, он не знал. Он выздоровел и во-время выбрасывал жидкость за борт и ковырял ножом жесткое дубовое дерево. Сидя на корточках, он что-то бормотал. В тихих, как жужжанье шмеля, звуках голоса человека, сделанного зверем, вряд ли кто смог бы уловить сейчас ритмы песен светловолосой красавицы Гильдис.

Черпальщик точил днище «Дракона» с инстинктом мыши, которая грызет половицу без особого расчета. Когда ему казалось, что кто-нибудь может заглянуть под палубу, он прятал нож и замирал — скорченный и бесформенный кусок — не как человек, а как мышь, почуявшая запах кошки.

И всё же не совсем мышь… Чтобы пройти, он нуждался в круглой дыре и долбил дерево не сплошь, а канавкой, пытаясь описать окружность. Он узнавал глубину пальцем и точил древесину везде на одинаковую глубину. Потом он толкнет дерево и выскочит. И чем дальше он вырвется от драккара, тем лучше. Поэтому он протачивал не бок, а самый низ днища. Мешало толстое бревно киля — он дважды прорезал его.

Мелкие кусочки дерева и труха попадали в черпальню. Переполнявшая черпальню вода разливалась, мешала работать. Он опорожнял черпальню. О том, что кругом драккара вода, он не знал.

Из «Дракона» выбрасывали каменный балласт, и драккар поднимался. Затем он ушел глубоко в воду под тяжестью добычи. Черпальня быстро переполнялась и отрывала черпальщика от его дела. Добычи было очень много, траллс сидел в темноте; ему оставили ровно столько места, чтобы он мог размахнуться черпалом.

 

Глава двадцать вторая

Готовые к бою лучники и пращники стояли на палубах драккаров и на румах между гребцами.

Ещё поднимали якоря и не успели освободить заброшенные на пристань причальные канаты из китовых ремней, а уж надвигались Поморянские латники — их Оттар насчитал до пятидесяти — и спешили бездоспешные воины с дощатыми щитами.

Со звуком первых ударов кормчих в бронзовые диски в драккары и с драккаров полетели стрелы. Помня об отравленных стрелах, кормчие избегали никчемного состязания в меткости и спешили отвернуть от материкового берега. Вестфольдинги владели водой, на речных островах ниже пристани не было засад. Бессильные стрелы уже лишь на излете достигали «Дракона», отошедшего последним.

Предстоял долгий путь по пустынному Гандвику и вокруг северной оконечности земли фиордов. Викинги надолго спускали тетивы ненужных луков и прятали в колчаны неразбросанные стрелы. Пращники складывали в сумки ядра из обожженной глины. Несколько одиночек, особенно сильных и жадных до боя, ещё крутили над головами ремни и следили за полетом сорвавшегося в цель тяжелого яблока.

И биармины, как видно, были не сыты. Они преследовали драккары по берегу, мечтая поймать миг, когда струя поднесет поближе какую-нибудь черную звериноголовую вонючую лодью. Вдали пылал погребальный костер. Огню хватит ещё на полдня пищи — разрушенных поморянских домов.

Ярл помнил каждый день и каждый свой шаг с того момента, когда Гандвик открыл ему землю. Дней было немного, около тридцати, но он прожил их долго-долго. Длинные дни, каждый стоил десяти, как каждый вестфольдинг стоит десяти воинов любого другого племени — быть может, кроме этого…

Хотя эти дни были длинны, он, свободный ярл Нидароса, король открытых морей, не сумел, не успел найти у биарминов нужное ему место — то место, овладев которым вестфольдинг ломает спину любого племени. Он, Оттар, покидал удобное для Нового Нидароса устье Двин-о лишь из-за того, что не нашел этого места. Оно есть у каждого, в это Оттар будет верить всегда. И эти люди должны чего-то бояться. Их страх перед смертью недостаточен — так и только так Оттар умел понять встреченное неслыханное упорство сопротивления. Пришлось уйти… Они слишком сильны для него.

Биармины провожали драккары. На берегу, вдоль которого двигалась флотилия, Оттар насчитал уже больше тысячи воинов. Все ли здесь? Нет, они, наверно, хранят в своём лесу запас боевой силы.

Их можно побеждать в бою — и он побеждал их, он истреблял их; при каждой встрече с ними он заставлял их отступать — они всегда убегали перед силой вестфольдингов. И всё же это они оказались сильными. И ушел он, а не они. Поле осталось за ними. Ничтожны победы, после которых победитель отступает и отказывается от своего замысла.

Ни настоящий воин, ни настоящий купец не лгут сами себе. Оттар был откровенен с собой: гнездо короля викингов не будет свито на берегу Гандвика. Оттар думал: он мог бы начать по-иному, не пускать призрак страха, не стремиться стать господином и властителем с первого шага. Протянуть руку дружбы, искать союзников… Быть может, быть может…

По рассказам греков и арабов, люди жарких стран юга владеют искусством приручать таких свирепых и сильных зверей, каких нет в странах зимнего льда. Говорят, чем сильнее зверь, тем легче его приручить. Лев скорее и надежнее, чем тигр, смягчается дружбой человека. Слон делается другом, дикий кот — никогда. Это правда: можно приручить медведя, но не лису.

Начав иначе, Оттар сумел бы — он был уверен теперь — стать другом биарминов. А где оказались бы данники и траллсы для создания богатств Нового Нидароса? На что было бы вербовать и содержать викингов и строить драккары для осуществления великих замыслов? Что думать о пустом! Невозможное не существует.

И всё же ярл не мог забыть и не забудет своей радости при первом виде богатых берегов, открытых его волей и его разумом. Какие были минуты! Он не забудет горечи поражения, он поборет её и извлечет уроки — так он говорил себе.

Проток расширялся. Дым погребального костра, стелющийся над лесами, остался далеко позади. Под ногами ярла «Дракон» дрогнул — и Оттар вернулся к действительности.

Он не успел сделать и четырех шагов, отделявших его от края короткой носовой палубы, как гребцы уже бросили весла и вскочили с румов. Вода ворвалась с носа драккара. «Дракон» сразу осел — он был тяжело нагружен добычей.

Течь была настолько яростной, что следовало думать лишь о собственном спасении. «Акулы» и «Орел» развернулись с чудесной скоростью, свойственной драккарам вестфольдингов, и возвращались к гибнущему «Дракону». Ни кормчий Эстольд, ни Оттар не потеряли присутствия духа. Не сговариваясь, они отдавали одни и те же приказания.

Обе «Акулы» одновременно пристали к бортам «Дракона». Викинги вцепились абордажными баграми в борта тонущего драккара. Но вода вливалась уже и снаружи в весельные дыры лучшего драккара Нидароса.

Викинги «Дракона», исполняя приказы ярла и Эстольда, перескакивали на «Акулы» и налегали на противоположные борта, чтобы весом своих тел уравновесить тяжесть, которая могла перевернуть «Акул».

«Орел» подошел кормой и бросил петли. Оттар сам надел их на обгорелую шею чудовища. И всё же «Дракон» погружался. Если бы подхватить и корму, зацепить хвост… Но «Волк» или «Змей», которые могли бы спасти своего младшего брата, охраняли воды далекого Гологаланда!

На кормовой палубе Эстольд одиноко держался за правило руля. Река утопила его выше колен. Тяжесть «Дракона» побеждала усилия «Акул» и «Орла».

— Уходи! — приказал ярл кормчему.

Добычи было слишком много. «Дракон» принял всё железо, взятое в городке. И сало, и бочки меда, и вяленое мясо, и меха, которые сейчас напитывались водой…

Оттар не хотел терять лучшего кормчего фиордов. Он опять крикнул Эстольду, напоминая клятву:

— Повиновение ярлу! Уходи! Уходи на «Черную», Эстольд!

Изогнутый хвост «Дракона» скрылся, вода достигла пояса кормчего. Над поверхностью мутной воды оставались правило руля и бронзовый диск перед кормчим. Эстольду было некуда уходить.

С «Черной акулы» метнули ременную петлю. Эстольд надел её вокруг груди, сделал шаг, другой и исчез в реке. Его, задыхающегося, втащили на корму «Черной акулы».

Борьба за «Дракона» продолжалась. Течение увлекало три драккара, вцепившихся в четвертого, на стрежень реки, ближе к крутому правому берегу.

Если бы удалось вытащить «Дракона» на мель! Но кормчий «Орла» не знал, где лежали мели под водой чужой реки. Эйнару была нужна не предательская, сосущая илисто-топкая мель речного устья, а твердая, песчано-галечная. Промеры с носа «Орла» говорили о слишком большой глубине, для того чтобы попытаться разгрузить «Дракона» под водой и потом заставить его всплыть.

Весь под водой, «Дракон» держался лишь усилиями обеих «Акул» и «Орла». Нос тяжело груженного «Орла» задрался высоко над водой, будто бы «Орел», как гусь, хотел взять разбег и взлететь. На драккаре перебрасывали добычу на нос, разгружая корму, и продолжали грести. Вся надежда возлагалась теперь лишь на Эйнара, который искал мель и не находил её.

На «Драконе» оставался один ярл. Он переговаривался с Эйнаром. Не выброситься ли на правый берег и не отогнать ли биарминов? Правый берег был крутым, под ним глубоко, «Орел» не мог вытащить на него «Дракона». А если попытаться всё же — он мог легко перевернуться.

Слева лежали топкие, грязные берега. Борясь с отливным течением в устье, «Орел» тащил влево.

Все драккары были слишком перегружены, слишком. Низкие и длинные «Акулы» медленно кренились. Веса викингов, которые надавили на обратные борты, было явно недостаточно, чтобы уравновесить мертвую тяжесть «Дракона».

Река неумолимо приближалась к весельным дырам в борту «Синей акулы». Достаточно «Синей» ещё немного увеличить свой крен, и вода начнет вливаться в неё, нагрузка на борт «Черной акулы» сразу увеличится, и обе станут тонуть вслед за «Драконом».

Одной рукой Оттар держался за канат, которым «Орел» поддерживал над водой голову «Дракона», а другой опирался на его шею. Медлить ещё — потерять и «Акул».

— На «Акулах» — слушай! — громко предупредил ярл. — На баграх — слушай! Все вместе на баграх — опускай! Раз! Ещё раз! Ещё! Ещё! Сразу все! Опускай!

Люди моря — викинги понимали ярла и перехватывали багры с совершенным единством.

Больше не было видно ни правила руля, ни диска на погрузившейся корме «Дракона». Оттар чувствовал, как под его ногами палуба круто перекосилась. «Акулы» не выпрямлялись.

Быть может, удастся найти мель и вытащить «Дракон»? Биармины не дадут поднять его. Стрелы, стрелы и стрелы, днем и ночью, с отравленной костью на дереве… Оттар отогнал мелькнувшую на миг мысль. Как Эстольд, он продел подмышки, поверх тяжелых боевых лат, поданную с «Орла» ременную петлю. Вода проникала под поножи, в латные сапоги, под кирасу на груди. Оттар не чувствовал холода.

— Все на баграх, — командовал ярл, — сразу! Слушай! На «Орле» — канат, на «Акулах» — багры!..

«Дракон» должен уйти сразу; он перевернет того, кто опоздает.

— Канат — руби! Багры — бросай!

Черная, обгорелая голова чудовища — всё, что ещё оставалось от «Дракона», — исчезла, как если бы река рванула к себе драккар. Ярл ощутил исчезновение опоры под ногами. Он повис рядом с рулем «Орла». Через мгновение его, тяжелого, как гиря, вытащили на палубу.

Из этой схватки он вышел победителем, Оттар-вестфольдинг, сын Рёкина, внук Гундера. Он сделал всё, чтобы спасти «Дракон», и сумел не погубить «Акул» неразумной жадностью, которую, это он твердо знал, проявил бы на его месте любой ярл, погубив бы и своих викингов и самого себя, цепляясь с глупым упрямством за богатую землю биарминов.

Борьба с неожиданным бедствием, гибель любимого драккара, мысли, рожденные в битве с рекой за «Дракона», заслонили значение великой неудачи, постигшей Оттара на берегах Двин-о. Нидаросский ярл ощутил силу своей воли и могущество разума. Вновь утвердилась в нём поколебленная было вера в себя и в способность побеждать. Оттар был живуч, как кошка.

Три драккара уходили рядом в широко открывающееся устье Двин-о. Стирались берега. Лесистые острова, разделявшие реку биарминов, мутнели и теряли четкость очертаний. Земля стала такой же пустынной, как в первый день. Ничей взгляд уже не мог различить на ней человека.

На носу «Черной акулы» сидел Эстольд, жалкий, несчастный, бессильный. Кормчий без драккара, викинг без меча, боец без руки, стрелок без правого глаза…

Оттар подозвал «Черную» и прыгнул на неё с «Орла».

Он обнял Эстольда закованной в железо рукой. Точно дождавшись разрешения, кормчий погибшего «Дракона» громко заплакал, не стыдясь своих рыданий.

— Я любил его! Он был так красив… И он будет спать один в иле чужой реки!.. — причитал Эстольд. — Проклятый Гандвик, море колдунов! — жаловался Эстольд. — В нас кидали колдовские стрелы. «Дракон» был так прочен! Он мог бы дожить до дня, когда твой сын, Рагнвальд, ступил бы на его рум. Да, Рагнвальд бы взялся за весло, как ты. Но моего «Дракона» погубили колдовством…

Оттар видел, как вода выбросила из-под носовой палубы черпальщика с трухлявой доской в руках, но ничего не сказал Эстольду. Не потому, что не хотел бесполезно упрекнуть несчастного кормчего, недоглядевшего, что днище драккара съедено червями. Нет, пусть вину за гибель «Дракона» возлагают на колдунов.

— Вестфольдинг переносит и беду и удачу с твердым сердцем, — утешал Оттар Эстольда. — Успокойся, я дам тебе нового «Дракона». Не такого же, а прекраснейшего. Он будет обладать быстрым ходом, будет сильнее и устойчивее на волнах. Я построю его вместе с тобой, и ещё много лет мы будем пенить море и писать на волнах наши руниры.

Драккары повернули влево от устья Двин-о. Теперь они пойдут до стоянки Расту и свернут прямо на север, по пройденному пути, чтобы не потеряться в Гандвике и вернуться в Нидарос.

Берег с лесами, полными соболей и других ценных зверей, для сбора шкурок которых не нашлось рук послушных данников, оставался на юге синеватой полосой. На море было тихо.

 

ЭПИЛОГ

Тревога Оттара оказалась не напрасной: в числе других свободных ярлов был выброшен с земли фиордов и владетель Нидароса. Путешествие к устьям реки Двин-о отбило у него охоту к открытиям и к поискам на Востоке. Пользуясь политической разрухой в Западной Европе, викинг обосновался в устьях Луары. Долгие годы он терзал атлантическое побережье. Он не боялся подниматься по Луаре на сотни километров, брал штурмом, грабил и жег такие большие города, как Тур, Нант, Орлеан. Хроники тех лет не находят достаточно слов для описания бедствий, причиненных Оттаром-вестфольдингом. Некоторое время он был близок к королю саксов Альфреду Великому. Просвещенный король составил описание жизни Оттара в Нидаросе и его похода на Двин-о. Так Оттар вошел в историю.

Затем Оттар ворвался в Сену и захватил землю Брэй, расположенную в бассейнах рек Эптэ и Анделль, притоков Сены. Он стал независимым сеньором-королем, но никогда не оставлял замашек морского разбойника. Уже глубоким стариком, в 911 году Оттар пал в битве при Бодансфиэльде, в Англии, близ реки Северн.

В начале XIII века королевство Брэй, управлявшееся более трех столетий потомками Оттара, было завоевано королем французов Филиппом Августом.

Ни одна хроника, ни одна летопись не может сообщить ни одного дела, которое Оттар или его потомки совершили для блага людей…

До нурманнского разоренит биармины и поморяне смотрели на море, как на обширное неисчерпаемое угодье, где рыбы, тюленей, моржей, китов и прочего морского зверя хватит на всех и до скончания веков. Нурманны научили думать иначе.

Поморяне и биармины общими силами отстраивали Усть-Двинец, спешили до зимы поставить теплые избы. Однакоже одновременно с этим они рыли рвы, готовили брёвна для крепкого тына.

Кто знал, не вернутся ли нурманны? Нурманны убили прежнее спокойствие души, больше оно не вернулось. Но люди упрямо строились на прежнем месте.

Общая беда, страшные общие испытания теснее сплотили новгородских выходцев и биарминов. Им нечего было делить, не о чём было спорить. Новгородское Небо-Сварог и Земля-Берегиня хорошо сжились с биарминовской Йомалой-Водой.

В новом Усть-Двинце оседали новые семьи биарминов, ставили дворы по новгородскому примеру, перенимали новгородские обычаи. Поморяне же воспринимали биарминовские навыки. Слияние происходило незаметно, так как отношение к роду, к взаимной поддержке родичей, к пользе послушания старшему в роде было общее у новгородцев и биарминов. Всем были понятны основы доброй Новгородской Правды, заключавшиеся в человечном признании равного права всех людей на вольность и на блага земли.

Во дворе старшины Одинца жил новый, особенный человек. Его нашли едва живым на берегу Двины, ниже того места, где затонул наибольший драккар вестфольдингов.

Человек, как зверь шерстью, зарос черным волосом и, как зверь, — без речи. На его шее был медный обруч с нурманнской буквицей «R», а на ноге — цепь, прикованная к вырезанной из днища драккара дубовой доске. По доске-го поморяне лучше Оттара поняли причину гибели «Дракона».

Черпальщик до самой зимы молча и дико, не боясь холода и дождя, просидел в углу двора. С наступлением морозов он забился под лавку.

Ребятишки боялись человека-зверя, потом привыкли; и он, как видно, привык. К середине зимы черпальщику сделалось легче. Он, как маленький, ходил повсюду за хозяйкой Заренкой, таскал воду, дрова.

И горько и радостно было наблюдать, как в изувеченной нурманнами душе затеплилась живая искорка. Диво: он пытался учиться говорить!

С весны черпальщик мог делать простую мужскую работу. На работе он окончательно освоил человеческую речь, но лишь через два лета стал припоминать и складывать слова рассказа о своей прежней, страшной жизни.

В год нурманнского разорения Одинцу шло тридцать четвертое лето, а Заренке — двадцать восьмое. Они чисто прожили свою первую жизнь и вторую сумели начать со зрелой силой познания себя и других.

Не скоро возобновились в Одинцовом дворе прежние достатки. А жизнь спорилась. Помощники Ивор и Гордик подрастали, за ними шли другие. Теперь Заренка не скупилась для мужа на доброе, любовное слово и, в счастливом браке, больше не отказывала Одинцу в сыновьях и дочерях. Одинец жил без былой тоски, со спокойным, сытым сердцем. Чего ещё нужно человеку!..

И ещё по-иному увеличился род Одинца и Заренки. После нурманнского разорения осталось много вдов и сирот. Не разбираясь в племени, поморяне и биармины подбирали безотцовщину. Заренка жадно тянулась пригреть несчастных. В семье Одинца воспитывались шесть ребятишек из рода замученного вестфольдингами Расту и трое Отениных.

Большой и крепкий, как земля, род, хотя без титулов и без родословных. Не каждый ли, разглядывая нетленную ткань истории родины, захочет найти таких предков!

Поправляясь от нурманнского разорения, поморяне, памятуя заветы своего первого старшины, Доброги, заглядывались на море:

— А дальше там что же?

Учились строить и строили глубокодонные, устойчивые под парусом на морской волне, широкобокие лодьи, не боялись надолго уходить в море.

В их речи появлялись названия новых мест и морских мысов: Май Наволок, Крипун, Земляной, Кекурский, Шаронов, Кола, Колгуев, Жогжин, Кончаловский Наволок, Кара, Терский берег, Вайгач, Моржовец-остров, Грумант и другие…

 

Кирилл Андреев

Три жизни Жюля Верна

 

главы из книги

 

КТО ОН?

— Да кто же такой, в конце концов, Жюль Верн? — воскликнул в отчаянии один американский репортер, прибывший в Париж, чтобы побеседовать со знаменитым писателем. — Быть может, его вовсе не существует?

Действительно, было от чего прийти в отчаяние. Все, кого он расспрашивал, сообщали ему самые противоречивые сведения.

— Жюль Верн — неутомимый путешественник! — оказал один. — Он объехал Европу, Азию, Африку, обе Америки, Австралию и сейчас плавает где-то в Океании. В своих романах он описывает только собственные приключения и наблюдения.

— Жюль Верн никогда и никуда не выезжал! — возразил другой. — Он живет где-то в провинции и строчит там свои романы, не выходя из кабинета. Всё, что он издает, списано с книг знаменитых географов и путешественников.

— Жюль Верн вовсе не француз! — сообщил третий. — Он уроженец города Плоцка, близ Варшавы. И его настоящее имя Юлий Ольшевич — от слова «ольха», по-старофранцузски «вернь». Свою карьеру он начал литературным секретарем знаменитого Александра Дюма. Это Жюль Верн является подлинным автором романов «Три мушкетера» и «Граф Монте-Кристо».

— Жюль Верн — это миф! — объявил четвертый. — Это просто коллективный псевдоним, под которым пишет целое географическое общество.

— Жюль Верн действительно существовал, но он умер несколько лет назад! — заключил пятый. — Это английский капитан, старый морской волк, командир корабля «Сен Мишель». Первые его романы были изданы предприимчивым издателем Этцелем, который до сих пор, используя популярное имя, продолжает выпускать ежегодно два тома сочинений под маркой «Жюль Верн».

Этим анекдотом вполне уместно начать биографию знаменитого писателя. Анекдоты и легенды окружали его при жизни, заслоняя от читателей подлинное лицо писателя. Но он не сердился, не протестовал, только улыбался. Скромный, пожалуй даже скрытный, он никогда не говорил о себе. Только однажды, указывая на карту Земли, украшавшую стену его кабинета, он сказал одному из своих друзей:

— Я довольствуюсь вот этим. Я иду по следам своих героев. От настоящих путешествий мне всегда приходится отказываться.

— Как, вы не совершили ни одного кругосветного плавании? — спросил изумленный посетитель.

— Нет, никогда!

— И никогда не видели людоедов?

— Что вы! Я боялся, что они меня съедят!

И постепенно в умах современников укоренилась легенда о писателе, который только по книгам изучает другие страны и совершает необыкновенные путешествия лишь в мечтах.

После смерти Жюля Верна торопливые биографы из этих легенд сложили историю его жизни.

В этом, конечно, нет ничего удивительного, и об этом можно было бы не говорить, если бы эти легенды не были так живучи. После половины столетия, прошедшей со дня смерти писателя, забвению преданы преимущественно факты, и в памяти потомков миф заменил реальность.

И, однако, существует подлинный Жюль Верн, проживший уже больше столетия (его первое произведение было опубликовано в 1851 году) — тот самый, кого Менделеев назвал «научным гением», а Лев Толстой — «удивительным мастером», тот, кого десятки ученых, изобретателей, путешественников считали своим вдохновителем, определившим их профессию и пути жизни.

Вот он сидит за своим письменным столом. Он стар и очень болен; левая нога, в которой застряла пуля, не сгибается. Он работает, и лист за листом, исписанные дрожащим, старческим почерком, ложатся в папку с названием: «Необыкновенные путешествия. Новый роман».

Он сед, одет в старомодный черный сюртук, держится прямо, как принято было держаться в дни его молодости. Его окружают очень старые вещи: рояль — ровесник французской революции, мебель в стиле Людовика пятнадцатого, книги XVIII века. Но он не видит их: он слеп.

Не видит? Нет, видит! Пусть скрыты от него окружающие предметы, но видит он больше и дальше многих своих современников. Ослепительный электрический прожектор освещает глубины моря, где кипит работа. Подводные корабли пересекают океаны. Ввысь взлетают воздушные корабли без крыльев, несомые полупрозрачными винтами. Каналы пересекают материки, и пустыни становятся морями. Высоко над облаками, с почти космической скоростью, проносятся снаряды, готовые превратиться в спутников нашей планеты. Почти за пределы земного тяготения вылетают сверкающие космические ракеты.

Вооруженный силой, скрытой в недрах материи, человек вступает во владение земным шаром.

Это наш сегодняшний день и наше грядущее, увиденные старым писателем в безысходной темноте его рабочего кабинета.

 

ПЛОВУЧИЙ ОСТРОВ

Бретонский город Нант, один из крупнейших портов Франции, лежит на правом берегу полноводной Луары, в пятидесяти километрах от её устья. В пределах города широкая река разделяется на пять рукавов, через которые перекинуты бесчисленные мосты. Маленькая речушка Эрдр, текущая с севера на юг, отделяет старый Нант от новых кварталов.

Нант — город кораблестроителей и мореходов, судовладельцев и купцов, ведущих заморскую торговлю. Аристократию города составляют надменные потомки работорговцев и плантаторов, владевших некогда почти всей Вест-Индией. Остальные жители — матросы, рыбаки, плотники, канатные и парусные мастера — также тесно связаны с морем. Оно не видно из города, но дыхание его чувствуется на всех улицах — и в богатых и в бедных кварталах.

В 1721 году группа из восьмидесяти четырех плантаторов и судовладельцев пожелала поселиться на песчаной отмели, лежащей прямо против Биржи и нанесенной течением речки Эрдр. Единственный обитатель пустынного островка, расположенного в центре города, — мельник Гроньяр пытался протестовать, но правитель Бретани, кавалер Фейдо де Бру, подписал указ, повелевавший разрушить мельницу и выселить её владельца. Скоро восемьдесят четыре роскошных дома-дворца выросли на безыменной отмели, получившей название «остров Фейдо».

Пышность этих дворцов была плодом торговли «черной костью», как стыдливо называли свою профессию работорговцы. Плантаторы Вест-Индии так быстро истребили индейцев в бассейне Караибского моря, что некому стало возделывать плантации, дававшие сказочные доходы их владельцам. Тогда-то и возникла страшная торговля живыми людьми.

Испанские, португальские, английские, французские и голландские корабли регулярно совершали рейсы между Гвинейским побережьем и Америкой. За сломанные ружья, за виски, красные ткани, бусы и зеркала работорговцы покупали в Африке рабов у местных вождей. Некогда в Западной Африке были цветущие мирные области, где не знали грабежей и население собиралось со всей округи на веселые праздники. Теперь европейцы стали натравливать одни племена на другие и снаряжать экспедиции для охоты на людей. Не меньше восьмидесяти тысяч рабов, по самым скромным подсчетам, попадало ежегодно на невольничьи корабли, и это, видимо, представляло собой только десятую часть туземцев, остающихся в живых после массовых избиений.

После такой чудовищной бойни оставались лишь вытоптанные поля и дымящиеся развалины пустых селений.

Революция, наполеоновские войны, отмена рабовладения и запрещение работорговли разрушили благосостояние владельцев острова Фейдо. Великолепные дома с классическими кариатидами и открытыми балконами, обставленные мебелью красного дерева, украшенные индийскими коврами и китайскими безделушками, затихли и опустели. В некоторых из них появились новые хозяева — рыбопромышленники и владельцы верфей. Вместе с новыми модами изменилась обстановка, но воздух на маленьком островке казался воздухом далеких стран, а Вест-Индский архипелаг, как и раньше, — более близким, чем департаменты Франции.

Нелегко было новому человеку проникнуть в этот замкнутый мирок, отгороженный от города и всей страны быстрыми водами Луары. Но молодой Пьер Верн, поселивийся в Нанте в 1824 году, в год запрещения работорговли, помощник адвоката метра Пакето, очевидно, обладал непреклонной настойчивостью.

19 февраля 1827 года состоялась его свадьба с Софи Анриеттой Аллот де ля Фюйе — прямой наследницей обедневшей семьи нантских арматоров. Жениху было двадцать восемь, невесте двадцать шесть лет. Молодые поселились в огромном доме родителей Софи Анриетты: улица Оливье де Клиссон, номер четыре, остров Фейдо…

В этом доме 8 февраля 1828 года, в полдень, родился великий мечтатель и путешественник в неизвестное — Жюль Габриель Верн.

Сохранились портреты родителей будущего писателя, относящиеся к этому времени. Даже по фотографиям этих старых полотен, потемневших от времени, мы можем восстановить дух эпохи.

…Вот Пьер Верн, сын провинциального судьи из Прованса — Габриеля Верна, адвокат, владелец маленькой конторы, купленной после женитьбы, очевидно, на деньги жены, в доме номер два по набережной Жан Бар, на стрелке реки Эрдр и Луары. Он очень прямо сидит на стуле в своем домашнем кабинете, и предметы, его окружающие, раскрывают его мир — мир мужчины, занятого делами где-то вне дома: в конторе, на бирже, в магазине. Книжный шкаф наполнен аккуратно расставленными книгами, лишь одна из них вынута и лежит на бюро. Рядом с книгой мы видим чернильницу, песочницу, папки, внизу — корзину для бумаги. Сам хозяин кабинета одет во всё черное. В правой руке он держит какой-то документ. Рядом с ним на стуле лежит конверт. По всему видно, что это человек бумажного мира, кабинетного мышления, гордящийся даже мелкими, бытовыми атрибутами своей профессии.

На стене висит картина, открывающая из тесного и душного кабинета окно в широкий мир: морской пейзаж, оживленный волнами, освещенными солнцем. Но Пьер Верн повернут к пейзажу спиной и его не видит. Золоченая рама контрастирует со всей строгой, стильной обстановкой; скорее всего, эта картина — наследство рода Аллот, мятежный дух острова Фейдо, проникший сквозь раму картины, словно через окно, в этот мир деловых бумаг и судебных протоколов.

Лицо метра Верна — холодное, с правильными чертами, окаймленное бакенбардами, — обличает черствого педанта. Но есть ли это подлинное выражение молодого адвоката или просто результат недостаточного мастерства провинциального художника? Таким ли был отец писателя? Что мы вообще знаем об этом человеке?

Профессия юриста была наследственной в семье Вернов. Со дня рождения мальчика для Пьера Верна не было ни малейшего сомнения в том, что его сын станет адвокатом. Он окончит школу в Нанте, пройдет практику в конторе отца и поедет в Париж, чтобы закончить свое образование. Как только мальчик научился ходить, отец взял его в свою контору на Кэ Жан Бар. И всю жизнь во всех своих письмах — а эта переписка сохранилась — он давал сыну мелочные советы, пространные пояснения, и никогда у него не возникало ни малейшего сомнения ни в своей правоте, ни в своем превосходстве.

…Софи Анриетта Верн, урожденная Аллот де ля Фюйе.

Она сидит лицом к зрителю на самом краешке мягкого кресла, обитого цветным шелком. Черное бархатное платье с белым кружевным воротничком; черная бархотка вокруг шеи; строгая прическа с ровным проборам; маленькие руки сложены на груди… Её окружает ограниченный мир женщины XIX века: раскрытый клавесин с развернутыми нотами, тусклое зеркало на стене, коврик под ногами. Тяжелая портьера скрывает дверь и словно отделяет Софи Анриетту от внешнего мира, как бы замыкая её в круге домашних дел. Но для того, кто знает её биографию, в её спокойной позе чувствуется принужденность: кажется, что она сейчас соскочит с кресла, чтобы оказаться через минуту на свежем ветру острова Фейдо. Настойчивое упорство, живость, остроумие — вот наследство, переданное ею своим сыновьям от бретонских и нормандских предков: моряков, кораблестроителей, негоциантов, представителей морского народа, для которого равно близки и знакомы все океаны и материки.

Остров Фейдо был тем миром, где мальчик рос до двенадцати лет. Одетый в гранит, удлиненный, этот остров походил на огромный каменный корабль, плывущий вниз по Луаре, между набережными, носящими имена адмиралов, мореплавателей, корсаров и полководцев. В «носовой» части этого пловучего острова зеленел крохотный садик, называвшийся «Маленькой Голландией», где росли все тропические растения, которые могли выдержать влажный и ветреный климат Нижней Луары. На «корме» разместился небольшой рыбный рынок. С углового балкона, выходившего на главную улицу острова — Рю Кервеган, можно было видеть весь «корабль»: четыре горбатых моста, соединяющих его с материком, городские кварталы на севере и зеленые луга заречья. Из слухового окна на чердаке вид был ещё более широким и мир казался безграничным.

Для мальчика, уроженца большого портового города, улица Рю Кервеган, идущая вдоль всего «пловучего острова», казалась капитанским мостиком, а позиция у слухового окна — «вороньим гнездом» на вершине мачты. С шуршаньем протекали вдоль каменных бортов «корабля» воды Луары; медленно проплывали рыбацкие лодки с квадратными парусами; вдали виднелись океанские корабли, уставшие от плавания в дальних морях и ошвартовавшиеся прямо у набережных…

В большом восьмиугольном зале со сводчатыми входами мальчик видел два больших портрета, висящих по бокам камина: Франсуа Гильоше де Лапейрера, нормандского навигатора, и Александра Аллот де ля Фюйе, арматора из Нанта, — его предки. И снова они напоминали ребенку о широком мире, о безбрежном океане, соединяющем далекие материки.

Софи любила гулять с сыном по набережной, усаженной магнолиями, где разгружались океанские парусники, совершающие рейсы в Вест-Индию и на Гвинейский берег. В те годы целый флот в две с половиной тысячи судов был приписан к Нантскому порту. На пристани грудами возвышались бочонки с ромом, мешки с кофе и какао, связки сахарного тростника. Бородатые матросы продавали любопытным горожанам ананасы и кокосовые орехи, торговали канарейками, попугаями, обезьянами. Маленький Жюль читал названия кораблей: «Сирена», «Милая Роза», «Павлиньи перья», «Морская раковина», «Чудесные яблоки»… Снова — в который раз! — его обступал романтический мир безграничного океана.

Жюль не был единственным ребенком в семье. Брат Поль, всего лишь на шестнадцать месяцев моложе, был его лучшим другом, товарищем его детских игр, поверенным несложных детских тайн. Затем шли сестры: Матильда, Анна и Мари, по прозвищу Ле Шу, что можно перевести и «капуста», и «пирожное с кремом», и «пышный бант».

Затем следовали кузины Тронсон — Каролина и Мари, ровесницы Жюля и Поля, постоянные участницы их детских игр.

Наиболее близкими из чужого и насмешливого мира взрослых были: дядя Прюдан Аллот, брат матери; Шагобур, муж её старшей сестры, и мадам Самбэн.

Мадам Самбэн, жена капитана дальнего плавания, пропавшего без вести, была первой учительницей маленького Жюля. Она показывала братьям Верн буквы, исправляла палочки и кружочки в их детских тетрадях и читала им вслух удивительные истории о путешественнике Синдбаде и несчастном Робинзоне Крузо. Она рассказывала им о своём исчезнувшем муже, в гибель которого она не верила и мечтала когда-нибудь накопить достаточно денег, чтобы отправиться на его поиски.

Шатобур, любитель-художник, двоюродный брат знаменитого Шатобриана, любил рассказывать трогательные и романтические истории из жизни благородных краснокожих индейцев и об экспедициях, одна за другой отправлявшихся на поиски Северо-западного прохода.

Дядя Прюдан был антиподом мадам Самбэн: коммерсант, путешественник, он объехал полсвета, «бывал даже в Бразилии», говорили дети, но его рассказы всегда носили шутливый, иронический характер. Любитель фарсов, поклонник Рабле, мастер галльских шуток, ценитель хорошего стола и доброго погреба, он раскрывал мальчику ещё одну Францию.

Это был домашний мир. Кроме того, время от времени возобновлялись посещения маленькой конторы на Кэ Жан Бар.

Рядом с отцом, одетым в черный сюртук с широкими отворотами, торжественно вышагивал маленький веснушчатый мальчик с серьезным лицом. В крошечном кабинете, окна которого выходили на узкую набережную реки Эрдр, мальчик углублялся в холодные томы римского права и наполеоновского кодекса или пытался постигнуть тайны судебного делопроизводстве — ни дать ни взять, будущий нотариус или адвокат, по мнению отца, а может быть, и по собственному представлению.

Таков был маленький мир, окружавший Жюля Верна в раннем детстве и формировавший его характер. Но что можно сказать о самом мальчике?

Дошедшие до нас сведения об этом периоде жизни писателя скудны и в значительной степени легендарны. Мастерил ли он из щепок и лоскутков крохотные кораблики, чтобы бежать за ними вместе с Полем, пока их не увлечет течение Луары? Вероятно… но так, без сомнения, поступали все нантские мальчики, хотя только один из них стал Жюлем Верном… Ловил ли он рыбу, сидя на каменном парапете и болтая ногами? Возможно… Исчезал ли он из дому, чтобы, смешавшись с группой бородатых рыбаков, слушать с широко раскрытыми глазами старые нантские легенды: повести о бретонском мальчике Жане Кассаре, ставшем великим мореплавателем, или о Жилле де Лавале Синей Бороде, который был за свои преступления сварен в масле вблизи своего замка, расположенного в окрестностях города? В этом нет ничего невозможного, но и ничего достоверного.

Из документально подтвержденных фактов этого периода можно лишь зарегистрировать ветреную оспу, корь и «сенную болезнь». Впрочем, стоит отметить мелкую, неважную подробность, показывающую, что мальчик был мечтателем немного особого склада: он любил шутки и веселые мистификации. И не случайно поэтому его любимой книгой был «Мюнхаузен».

 

НА ПРАВОМ БЕРЕГУ ЛУАРЫ

Подлинная биография Жюля Верна, автора «Необыкновенных путешествий», начинается с его первой экспедиции, предпринятой им в одиннадцатилетнем возрасте…

Каждый год, с наступлением июня, семья Вернов переселялась на дачу в Шантеней — пригород Нанта. Там были зеленые луга, пышные поля, буковая роща, старый дуб на берегу Луары и спокойная тишина французской деревни.

Всё в этом мире оставалось неизменным, и лишь сама Луара, рамка этой идиллической картины, жила особой жизнью. Океанские парусники, отчалившие от набережной де ля Фосс, беззвучно, как призраки, проплывали вниз по реке, направляясь к открытому морю.

Сохраняя всё обаяние сельской местности, Шантеней лежал в то же время достаточно близко от города, чтобы метр Верн мог каждый день посещать набережную Кэ Жан Бар. Огромный омнибус — сенсационное изобретение тех дней — только недавно начал регулярные рейсы между Нантом и Сен-Назером, и ежедневно метр Верн, в высокой черной шляпе и с неизменным черным зонтиком, сдержанно попрощавшись с семьей, взбирался на скрипучее сиденье экипажа, носившего романтическое название «Белая дама». Кондуктор в белой ливрее протягивал ему билет; кучер в белой ливрее взмахивал кнутом; и огромное сооружение, запряженное четырьмя белыми лошадьми-першеронами, снова с торжественным бренчаньем и звоном катилось по дороге со скоростью одного лье в час.

В 1838 году Жюль и Поль поступили в «Малую семинарию Сент-Донатьен». География и чтение открыли перед мальчиками карту огромного мира, который они до сих пор знали лишь по рассказам. Путешествия и дальние страны овладели их воображением. В этом не было ничего удивительного: такова была судьба почти всех нантских школьников, за очень редким исключением.

Но дальше снова начинаются легенды. Были ли книги Жюля «исчерчены грубыми картами»? Рисовал ли он в своих тетрадях «схемы летательных и подводных аппаратов»? Создал ли он уже в эти годы свой «фантастический проект парового омнибуса в форме гигантского слона»? В этом можно усомниться хотя бы потому, что в школе Жюль не отличался успехами в науках. Значительно больших результатов он добился в эти годы в беге на ходулях и, по отзыву учителей, был подлинным «королем школьного двора во время перемен».

В школе впервые развилась предприимчивость юного Жюля. «На школьных пикниках по зеленым речным отмелям, — если верить биографам, — он предпринимал поиски сокровищ, организовывал экспедиции в заморские страны. Деревья тогда становились мачтами, а обломки скал превращались в кареты, увлекаемые скачущими лошадьми…»

В Шантеней, вместе с Полем, он расширил круг своих экскурсий. Не довольствуясь старой, заброшенной каменоломней, где они ловили ящериц, юный Жюль, подобно тому как его любимые герои-путешественники открывали необитаемые острова, открыл придорожную харчевню под вывеской «Человек, приносящий три несчастья». Ее посетителями преимущественно были матросы. Содержатель харчевни — отставной моряк Жан Мари Кабидулен — славился по всей округе тем, что он якобы своими глазами видел легендарного морского змея. Болтливый старик, давно надоевший местным рыбакам, обрел в лице двух мальчиков благодарную аудиторию, которая, затаив дыхание, внимала его небылицам, расточаемым с чисто бретонской серьезностью и обстоятельностью.

Однажды метр Верн в одну из своих деловых поездок в местечко Эндре, лежащее на полпути к Сен-Назеру, захватил с собой сына Жюля. На обратном пути они осмотрели машиностроительные заводы вблизи Эндре, где изготовлялись первые паровые механизмы для нового французского флота. Гигантские паровые молоты с грохотом и шипеньем превращали железные слитки в листы и брусья. Огромные механические станки жужжали и пели в тесных мастерских, как пленные чудовища. Очарованный мальчик следил за тем, как отдельные детали непонятной, ни на что не похожей формы под руками опытных механиков превращались в сложные паровые машины, предназначенные для первых во французском флоте паровых фрегатов и корветов. Блестящие, новенькие локомотивы — первые, которые в жизни видел Жюль, — медленно двигались по стальным путям, проложенным по улицам местечка. Султаны дыма, клубы пара, ритмическое дыхание машины — весь этот фантастический мир был так не похож на старый Нант, на луга и рощи Шантеней! И люди с копотью на лицах, в засаленных комбинезонах показались мальчику гораздо более романтичными, чем рыбаки и матросы, такие привычные с детства.

Теперь была разгадана тайна «пироскафов» — первых паровых судов, которые Жюль изредка наблюдал с балкона старого дома в Шантеней. Как они могли мчаться против течения и ветра без парусов и весел? Они как будто катились на огромных колесах по волнам Луары — неуклюжие по сравнению с легкими парусниками, но величественные.

Жюль теперь мог как знаток рассказывать своим юным друзьям — в школе, на острове Фейдо и в Шантеней — о чудесах того мира будущего, завеса над которым приподнялась ему в Эндре…

Ранним летним утром 1839 года, сложив в маленький парусиновый мешок немного одежды, несколько книг и две пригоршни сухарей — «настоящих морских галет», — одиннадцатилетний Жюль прокрался через спящий дом и кружным путем выбрался на большую дорогу. У харчевни дядюшки Кабидулена уже толпились бородатые рыбаки, матросы в полосатых фуфайках, морские офицеры с золотым шитьем. Несколько часов подряд юный мечтатель, теребя свою фуражку, предлагал свои услуги боцманам и офицерам, шкиперам и командирам. Мальчик был небольшого роста, но коренаст и хорошо знал морской жаргон. Поэтому капитан Кур-Грандмезон, шкипер трехмачтовой шхуны «Корали», нуждавшийся в мальчике для посылок, критически оглядев юного бретонца, наконец кивнул головой и молча указал трубкой на свой корабль, стоявший недалеко от берега.

Шхуна снялась с якоря в полдень. К вечеру она должна была быть в Пэмбёфе, в устье Луары, чтобы с утренним отливом выйти в открытое море. Она отплывала в Индию…

Исчезновение мальчика было не сразу замечено в большом доме в Шантеней; его привычка проводить летние дни в бесконечных исследованиях окрестностей была хорошо известна, и только тогда, когда он не явился к двенадцатичасовому завтраку, мать стала беспокоиться.

Воспоминание об утопленниках, вытащенных рыбацким неводом три года назад, с каждым часом становилось в её памяти всё более ярким. Она представляла также обрывистые, кремнистые стены старой каменоломни, перебирала в уме несчастные случаи на охоте в то время, как все домашние занимались розысками. Неожиданно кто-то из соседей указал след беглеца: его видели в харчевне «Человек, приносящий три несчастья», а затем в обществе двух юнг «Корали» отплывающим в шлюпке на шхуну. Более подробное расследование подтвердило это сообщение и принесло известие, что корабль капитана Кур-Грандмезона снялся с якоря в полдень и в настоящее время находится на пути в Индию…

Пьер Верн узнал о случившемся только в шесть часов вечера. В чрезвычайных обстоятельствах он показал себя человеком решительным и находчивым. За какие-нибудь полчаса был снаряжен паровой катер — новинка и гордость Нантского порта, — который, чудовищно дымя, помчался вниз по Луаре. На мостике, рядом с капитаном, стоял бледный, но решительный метр Верн.

Беглец был настигнут неподалеку от Пэмбёфа. Возвращение отца и сына на сен-назерском почтовом дилижансе было торжественным и мрачным. Никто из пассажиров не мог ошибиться в своих предположениях при виде непреклонного отца и кающегося сына… В большом доме в Шантеней Жюль ничего не рассказал о своем первом путешествии. Даже его лучший друг Поль не узнал подробностей. Юный грешник упорно молчал, лишь матери он дал обещание: «Я никогда больше не отправлюсь путешествовать иначе, как в мечтах…»

Два года спустя Жюль, однако, с энтузиазмом согласился на предложение Поля отправиться в далекое плавание на самодельной лодке. Ещё ранней весной, на городской квартире, братья приступили к составлению маршрута. Жюль помогал Полю чертить карты и прокладывать курс. Остановки были намечены в Пэмбёфе, Сен-Назере, Порнике — маленькой рыбацкой деревушке на западном побережье Франции. Дальше перед путешественниками открывался бурный простор Бискайского залива и открытое море…

Жюль относился к предполагаемой экспедиции, пожалуй, более серьезно, чем Поль. Он мог на память проложить курс на карте и знал наизусть все достопримечательности, которые предстояло осмотреть. Им был составлен длинный список необходимого оборудования, и ни одна деталь не ускользнула от его систематического ума. Но по мере того как проходили дни, он всё реже заговаривал о волнах Бискайского залива, бризах, муссонах и пассатах, а работа над самодельной лодкой всё замедлялась. Наконец он совсем перестал вспоминать о проекте, и Поль понял, что Жюль решил не ехать, что он уже совершил путешествие в своём воображении…

Зимой, однако, Жюль снова стал подниматься ночью и работать при свечах. Но Поль уже не участвовал в этих занятиях. Незаметно пути братьев начали расходиться. Сочувствовал ли Поль новому увлечению Жюля? Во всяком случае, мы можем быть уверены в том, что он был первым ценителем литературных опытов старшего брата. Первое произведение молодой поэт посвятил своей матери. Это был романс «Прощай, мой славный корабль!»

Сохранилась картина, писанная де Шатобуром в 1842 году. На ней изображены Жюль и Поль Верны на фоне прекрасного английского сада — вероятно, в Шантеней. Четырнадцатилетний Жюль, голубоглазый, светловолосый, одетый по последней моде — в короткий фрак и цветной жилет, — правой рукой сжимает запястье младшего брата, положив левую руку ему на плечо. Юный Поль, одетый почти так же, держит в левой руке обруч для игры в серсо. Он выглядит более хрупким, более интеллектуальным. Расчищенные дорожки уходят на задний план и теряются в тусклозелёной листве сада…

Ещё в 1840 году семья Верное переселилась из большого дома на улице Клиссон, населенного несколькими поколениями Аллотов и Лапейреров, на «Большую землю» — в свою собственную квартиру в старом доме на улице Жан Жака Руссо.

Широкая улица, вымощенная белыми каменными плитами, соединяла площадь Граслен с набережной де ля Фосс, обсаженной магнолиями. В нескольких шагах от дома, на площади Биржи, была остановка омнибуса, идущего в Шантеней. В начале набережной помещалась пристань пироскафов, отправляющихся в Пэмбёф. Каменный нос огромного «пловучего острова» Фейдо был виден с любой стороны улицы.

Но юный Жюль всё реже появлялся на набережной Луары и в порту. Гораздо чаще его можно было видеть на площади Граслен, созерцающим огромный фасад нантского театра, или в воротах исторического Отеля де Франс.

И его всегда можно было найти у подъезда гостиницы в тот час, когда прибывала почта. Тяжелая почтовая карета появлялась со стороны площади Рояль, и усталые лошади мчали её по улице Кребийон и затем вокруг сквера площади Граслен. Жюль, затаив дыхание, разглядывал запыленных путешественников, одетых в дорожные костюмы, и молчаливого почтальона, усаживающегося за обед, чтобы через два часа снова мчаться на юг по городам Франции.

В 1844 году, когда Жюлю исполнилось шестнадцать лет, а Полю пятнадцать, братья поступили в нантский Королевский лицей. Систематический ум и превосходная память позволили старшему брату очень скоро занять в лицее одно из первых мест. В 1846 году он был удостоен второй премии по риторике — для родных и друзей верный признак того, что Жюль твердо и неуклонно идет вперед по пути, намеченному его отцом.

Через год или два он должен был отправиться в Париж, чтобы завершить там своё образование и занять место в маленькой конторе на Кэ Жан Бар как компаньон и помощник метра Верна.

Но настойчивость, методичность, усидчивость в работе, унаследованные Жюлем от отца, не составляли ещё всего его характера. Вечерами природная живость и стремление к чему-то необыкновенному увлекали его в «Театр Рикики» — театр марионеток, расположенный невдалеке от дома, или в библиотеку на другом конце города, на левом берегу Эрдр.

Библиотекарь, известный всему Нанту под фамильярной кличкой «папаша Бодэн», любил этого русого, веснушчатого мальчика с быстрыми светлыми глазами, поглощавшего книги с юной жадностью.

Когда-то страстью Жюля были робинзонады. «Робинзонады, — писал он больше чем через полвека спустя, — были книгами моего детства, и я сохранил о них неизгладимое воспоминание. Я много раз перечитывал их, и это способствовало тому, что они запечатлелись в моей памяти. Никогда впоследствии, при чтении других произведений, я не переживал больше впечатлений первых лет. Не подлежит сомнению, что любовь моя к этому роду приключений инстинктивно привела меня на дорогу, по которой я пошел впоследствии…»

Но теперь не только робинзонады, но и другие книги, где говорилось о путешествиях или приключениях, а в особенности романы морские, стали его любимым чтением. Весь Купер и романы его французских подражателей: «Пират Кернок», «Атар Гулль» и «Кукарача» Эжена Сю, повести Эдуарда Корбьера, Огюста Жаля и Жюля Леконта — все это было проглочено и переварено с необыкновенной быстротой. Затем внимание юноши привлек Александр Дюма, создатель нового типа романа приключений, находившийся в то время на вершине славы. «Монте-Кристо» уже был переведен на бесчисленное количество языков. Только что вышли в свет знаменитые «Мушкетеры». А поэзия? Разделял ли юноша пристрастие своего отца к классикам? Увы, нет! С самого начала битвы, которую дал старой литературе молодой романтизм, Жюль стал на сторону юности. Вот первый бунт против отца, против авторитетов, быть может более серьезный, чем бегство в Индию, предпринятое в детстве!

Вождем всей молодой литературной Франции в эти годы был Виктор Гюго, только что ставший академиком и пэром Франции, но всё ещё не признанный старшим поколением. Дюма тоже причислял себя к романтикам. Великолепные стихи Гюго или романы Дюма, полные блеска и движения? Между этими полюсами колебалось сердце юноши.

Поль продолжал оставаться самым близким человеком, но пути братьев постепенно расходились: адвокат и моряк, черная мантия законника и шитый золотом офицерский мундир — каждый шёл своей дорогой. Часто вечерами Жюль засиживался в библиотеке, пристроившись на краю стола, по своей привычке, и исписывая мелким почерком огромные листы бумаги. Из-под его пера появлялись преимущественно трагедии в стихах, но единственным терпеливым слушателем этих произведений был Аристид Иньяр, товарищ по лицею. Кузина Жюля, Каролина Тронсон — прекрасная Каролина, «роза Прованса» — была, увы, равнодушна к его трагической музе и именовала эти произведения «торжественной замазкой». Дядя Прюдан, любитель фарсов, галльских шуток и Рабле, высмеивал молодого поэта и предлагал свою помощь, чтобы отнести эти пьесы владельцу «Театра Рикики». Только младшая кузина, Мари Тронсон, маленькая верная Мари, обливаясь слезами, втихомолку переписывала их в заветную девическую тетрадь.

…Шел последний год пребывания Жюля в лицее. Каждый день после полудня и вечерами он работал в конторе отца, и у него уже не хватало времени ни на прогулки по набережным, ни на театр, ни даже не посещение папаши Бодэна Только письма Иньяра развлекали юношу. Аристид уже год жил в Париже, где учился музыке. Он в самых заманчивых красках описывал столичную жизнь. «Приезжай скорей, — писал он, — вот город, где действительно можно жить!»

В апреле 1847 года Поль Верн отплыл на шхуне «Лютэн» («Домовой») на Антильские острова, в свою первую навигацию. В том же месяце Жюль Верн выехал в Париж, чтобы держать первый экзамен для получения адвокатского звания. Пироскаф доставил его до Тура, где он пересел на поезд. В те годы железная дорога ещё не доходила до Нанта. Юноше было девятнадцать лет. Он первый раз в жизни покидал родной город.

Что ждало его в Париже? Об этом он думал в полудреме, раскачиваясь на неудобной скамейке крохотного вагончика, похожего на дилижанс, поставленный на рельсы. За окнами бежали тучные поля, пышные зеленые рощи; вдали синели холмы с мягкими очертаниями и, как серебро, сверкали светлые реки Турени, Орлеанэ, Иль де Франса. Это было сердце Франции — той Франции, которую он так любил и… так мало знал.

Юность Жюля Верна совпала с удивительной эпохой — великим сорок восьмым годом, годом первого в мире восстания пролетариата и национальных революций во многих странах Европы. Это был рубеж великого века, ставшего непосредственным предшественникам нашего времени. Пока юный Жюль Верн нараспев читал стихи Корнеля, Расина, Мольера или мечтал о далеких странах, склонившись над географическими картами, вокруг него зрела революция, бушевала Франция — молодая, борющаяся, яростная, но… ещё не понятая молодым мечтателем из Нанта. Ведь для того, чтобы понять, нужно было раньше увидеть и узнать свою страну.

Воспитанный в маленьком мирке острова Фейдо и провинциального Нанта, сын строгого легитимиста метра Верна и ревностной католички Софи Верн, молодой Жюль Верн очень мало знал о великой революции, которая потрясла мир несколько десятков лет назад, ещё до рождения его родителей, и чьё эхо ещё звучало на всю Францию — ту Францию, которой он не знал. Да и откуда он мог что-либо узнать о революции 1789 года? Об этом умалчивали его воспитатели и учителя, об этом ничего не говорили его учебники; об этом не принято было упоминать в кругу его семьи.

Страна, лежащая вокруг него и словно плывущая назад за окнами вагона, казалась ему не имеющей истории, за исключением смены королей — ведь так утверждали его учебники. За тысячу лет в ней ничего не изменилось, за исключением разве только костюмов. Правда, могучие локомотивы, увиденные им в Эндре ещё в детстве, пироскафы, тревожащие его воображение, вот эта железная дорога — с ударами колокола на каждой станции, с сигнализацией цветными флагами и огнями, с рожками стрелочников — как будто говорили о том, что, кроме дальних материков и бушующих океанов, кроме парусных кораблей, почтовых карет и дилижансов, существует какая-то неведомая ему страна. Но впечатления эти были так смутны, что юноша вряд ли смог их отчетливо сформулировать.

Молодому мечтателю открылся Париж, ещё полный сна, казалось, живущий только вчерашним днем. Таким, по крайней мере, его увидел Жюль Верн за краткие пятнадцать дней своей столичной жизни.

Жюль должен был прослушать курс права, сдать первые экзамены. И в эту поездку он даже не успел осмотреть город. В памяти лишь остался туман, обволакивающий остроконечные кровли домов с высокими фронтонами и башнями, вросшие друг в друга крыши, ажурные решетки, увитые плющом балконы, позеленевшие статуи в нишах, таинственные изображения на гербах…

Молодой провинциал, в соответствии с домашними наставлениями, остановился в полуразвалившемся доме, у мадам Шаррюэль, тетки отца — чопорной и старомодной дамы. «Колодец без воздуха и без вина», — писал юноша родным. Но дома бывать почти не приходилось. С самого утра юноша, наскоро позавтракав, убегал на левый берег Сены, в Латинский квартал, чтобы возвратиться лишь поздно вечером.

В эти февральские темные вечера громада дворца Тампль, неожиданно для пешехода возникающая из тумана, невольно возвращала мысль молодого провинциала к прошлому. В его уме рождались картины из истории Франции; оживала тень короля Генриха II, который был убит здесь на турнире с Монтгомери. Огромная ротонда, полуразрушенная и таинственная, ныне населенная старьевщиками, была сердцем этого квартала. Юноше казалось, что здесь всё ещё продолжается XV век и что сейчас на темной мостовой появится королевский палач или ковыляющая стая страшных бродяг…

Перед самым отъездом Жюль всё же побывал на площади Вогезов. Начинающий поэт хотел видеть дом номер шесть, где с 1830 года жил Виктор Гюго, властитель его мечты.

Уснувшие стены, высокие окна, наглухо закрытые белыми жалюзи, дремлющие крыши старых домов, окружавших площадь, — всё это заставило Жюля вспомнить, что он в самом сердце старого Парижа. В этом уснувшем мире, где лишь чудовищные дымовые трубы казались бодрствующими, он вспоминал тех людей, что некогда обитали на этой площади, носившей тогда название Королевской. Дом № 6, именовавшийся ранее отелем Геменэ, принадлежал Марион де Лорм. Кардинал Ришелье, Корнель, Мольер, мадам де Савиньи жили в соседних дворцах. Площадь в те годы была местом встреч элегантного общества… Молодому Верну это прошлое казалось таким живым, таким могущественным! Вероятно, он не смог бы поверить, что королевская Франция доживает свой последний год…

Лето Жюль провел в Провансе, у представителей старшего поколения семьи Вернов. Это был заслуженный отдых после успешно выдержанного экзамена. Зима должна была пройти в усиленных занятиях, в подготовке к последнему экзамену. В следующем феврале Жюль должен был получить ученую степень лиценциата и звание адвоката.

Двадцатилетний адвокат метр Жюль Верн! Контора Верн и Верн на Кэ Жан Бар!

В феврале 1848 года весь Нант был потрясен известиями из Парижа: на улицах столицы баррикады, король бежал в Англию, во Франции провозглашена республика!

С лихорадочным возбуждением молодой Жюль Верн следил за событиями этого великого года по доходившим в Нант столичным газетам, по слухам, по рассказам приезжих из Парижа. Всё это было смутно и неопределенно и не вмещалось сразу в его голову. Перед ним сразу открылись два новых измерения — прошлое и будущее Франции — и возник призрак девяносто третьего года: великий и ужасный, по определению Виктора Гюго.

Впереди смутно сверкали очертания грядущего, которое молодому мечтателю казалось лишенным пятен, как солнце, по мнению Аристотеля.

…10 ноября 1848 года, в девять часов вечера, почтовая карета компании «Мессажери Паризьен», запряженная четырьмя першеронами, тронулась со своей стоянки на площади Граслен.

Последним впечатлением путешественников был гранитный фонтан на площади Рояль с большой мраморной статуей — аллегорией города Нанта — и тринадцатью бронзовыми статуэтками, изображающими тринадцать рек, впадающих в Луару на территории города…

Карета должна была прибыть в Тур рано утром, чтобы поспеть к первому поезду, отправляющемуся в Париж. Среди пассажиров почтового экипажа было двое молодых людей, уезжающих в столицу для окончания образования: Эдуар Бонами и Жюль Верн.

Молодые люди спешили 4 ноября. Учредительное собрание приняло новую конституцию Второй французской республики, и 12-го на площади Согласия должно было состояться её торжественное провозглашение. И правительство вновь рожденной Второй республики, во главе с президентом принцем Луи Бонапартом, деятельно готовилось, чтобы торжественно отметить этот день.

Но был ли это праздник французского народа? В то время как французская буржуазия ликовала — она праздновала свою победу, кровавую расправу над парижским пролетариатом, впервые в мире поднявшим красное знамя социальной революции, — простые люди Парижа: ремесленники, рабочие, безработные, смотрели на этот «праздник» как на траурное событие. Он напоминал им о жертвах, о крови, пролитой на мостовых Парижа.

Молодой Жюль Верн этого не знал. Для него слова «революция», «республика», «свобода» были всеобъемлющими понятиями, за которыми он не видел живых людей, их произносивших и придававших им разный смысл. Ведь по-разному они звучали для рабочего Альбера, члена Временного правительства, пришедшего на заседание во дворец в рабочей блузе прямо из мастерской, для буржуазного республиканца Ледрю Роллена и для принца Луи Бонапарта, ставшего президентом, чтобы задушить молодую республику своими руками.

Но чем меньше знали о республике Жюль Верн и его друг Бонами, тем нетерпеливее они стремились в Париж — сердце Франции, чтобы увидеть всё своими глазами.

Однако на вокзале в Туре путешественники увидели только специальный поезд, предназначенный для национальных гвардейцев

— Где ваши сабли и мундиры, господа? — спросил блистающий парадной формой жандарм.

— В наших чемоданах! — с апломбом заявил Жюль.

— А депутаты вашей коммуны, которых вы должны сопровождать?

Увы, молодые люди попали в ловушку. Улизнув в темный угол, они наблюдали, как вагоны наполнялись вооруженными гвардейцами армии победившей буржуазии, как уполномоченный префектуры отдал сигнал к отправлению. Пассажирский поезд шел только через несколько часов, и друзья опасались, что они не успеют на церемонию, которая для них, родившихся после реставрации, была символическим завершением тысячелетней истории королевской Франции.

Они прибыли в Париж в воскресенье, 12 ноября, поздно вечером. На площади Согласия догорали последние факелы, холодный ветер рвал намокшие и потемневшие флаги, падал мокрый снег. Ярче всего запомнились отряды солдат, занявшие все соседние улицы, и бледные лица парижан: для обитателей мансард ранняя зима была почти что общественным бедствием. Всё это слишком походило на похороны революции, которой Жюлю Верну не пришлось увидеть…

В первые же дни пребывания в Париже юноша буквально набросился на газеты, журналы и памфлеты великого революционного года, чтобы восстановить всю его историю, весь путь революции, лишь эхо которой доносилось в родной ему Нант. И события, о которых он ранее не знал, теперь прошли перед его глазами.

…22 февраля, возмущенное и доведенное до отчаяния политикой королевского правительства, парижское население вышло на улицы, и могучая демонстрация народа прошла по улицам столицы. К вечеру на некоторых окраинах, где ютились рабочие и ремесленники, стихийно выросли баррикады.

Но даже и тогда король Луи Филипп, лицо которого было похоже на сгнившую грушу, а карикатуристы изображали его не иначе, как в нижнем белье и с большим зонтиком, — даже тогда король не понял, что это не мятеж группы недовольных, а демонстрация французского народа, восставшего против ненавистного ему королевского правительства.

— Вы называете баррикадами опрокинутый кабриолет? — иронически спросил он своего министра полиции.

Нет, это не был мятеж, это была революция. 23 февраля в Сент-Антуанском предместье, населенном рабочим людом, прогремели первые выстрелы. В ответ на провокационный выстрел человека, оставшегося неизвестным, прозвучал залп королевских солдат.

На парижскую мостовую пролилась первая кровь, и пять убитых пожертвовали своей жизнью за торжество республики. Но тотчас же они были положены на телегу, которая медленно двигалась по бульварам при свете факелов. На телеге стоял рабочий, который время от времени приподнимал труп молодой женщины, залитой кровью, и кричал:

— Мщение! Убивают народ!

— К оружию! — грозно отвечала толпа.

Над Парижем, как грозовое облако, висел набат, призывающий строить баррикады. Улицы были перекопаны и усыпаны битым стеклом. Неумолчный барабанный бой призывал всех к оружию.

…После бегства короля народ ворвался во дворец. Рабочие сели на трон, на карнизе которого чья-то рука вывела надпись: «Парижский народ ко всей Европе: свобода, равенство, братство. 24 февраля 1848 года».

Затем трон вынесли на улицу. Торжествующая толпа пронесла его по всему городу. На каждой баррикаде организовывался летучий митинг, причем трон павшего короля превращался в трибуну народных ораторов. Потом трон был сожжен под ликующие клики толпы, пляшущей карманьолу.

Свобода, равенство, братство! Молодому Жюлю Верну казалось, что эти слова имеют магическую силу: достаточно провозгласить их, чтобы мгновенно исчезли ненавистные королевские троны, сословия, церковь, голодные получили хлеб, безработные — работу, чтобы бесследно исчезли нищета и эксплуатация человека человеком. Разве не стала правительством страны вся нация после введения всеобщей подачи голосов? Разве не уничтожено рабство во французских колониях? Разве не французская революция послужила примером для восстания других народов: немцев, итальянцев, поляков?

Но как со всем этим вязались восстание парижского пролетариата в июльские дни и кровь народа, пролитая республиканским правительством, Жюль Верн не мог этого понять.

Шел конец ноября. Молодой Верн по-настоящему познакомился с революцией сорок восьмого года на десять месяцев позже, чем любой другой парижанин.

 

ПАРИЖ

Узкий мир, в котором вырос и воспитался молодой Верн, — это не вся Франция и даже не весь Нант. Детство и юность бретонского подростка из большого портового города, рассказанные выше, — это лишь мир, увиденный глазами самого писателя (в те годы, впрочем, всего лишь сына состоятельных родителей, не больше). Пусть этот маленький мир очарователен, но он был опасен для героя тем, что его искаженные пропорции надолго связали его мировоззрение. Не зная ничего другого, он мир капли воды, положенной под стекло микроскопа, мог считать единственной реальной вселенной. Ведь для того, чтобы стать подлинным патриотом всей Франции и ощутить себя братом всех угнетенных народов, нужно было сначала перерасти свой крохотный мирок. Тесный? Душный? Нам он, вероятно, показался бы таким, но сам молодой Верн не мог чувствовать этой тесноты и духоты, как растение, выросшее в парнике, не замечает окружающей его тепличной атмосферы… Тем хуже для растения, если оно окажется слишком слабым к моменту высадки в грунт!

Из чего слагается биография писателя? Из тех произведений, что сделали его имя бессмертным. Ведь именно они заставляют нас рыться в пыли архивов, перебирать связки полуистлевших писем, перелистывать пачки пожелтевших газет, чтобы восстановить живой образ писателя и с его помощью раскрыть полнее и глубже ту бессмертную жизнь, что до сих пор — быть может, спустя несколько столетий — яростно бушует под непрочными переплетами его книг.

Но из чего слагается биография писателя в тот период, когда он не написал ещё ни одной книги?

Париж следующего года был для юноши большой и серьезной школой. Однако биографию писателя за этот период очень трудно восстановить. Многие биографы его тщательно собрали и сохранили все подробности его успехов в деле подготовки к экзамену (как будто это важно для жизнеописания человека, имевшего, правда, диплом юриста, но никогда не занимавшегося практикой), составили исчерпывающий список его литературных знакомств и связей, но ничего не рассказали нам о развитии мировоззрения молодого Жюля Верна. Сам писатель не оставил никаких автобиографических записей, раскрывающих историю формирования его идей. Но, к счастью, у нас в руках сто томов его произведений, в которых отразились и все великие события его века, поразившие воображение писателя, и все его мечты.

Но мир писателя расширялся очень медленно. В первые годы своего ученичества (ведь для того, чтобы стать писателем, недостаточно одного таланта), в эти первые годы Жюль Верн был всего-навсего молодым провинциалом с жадно раскрытыми глазами, прибывшим завоевать Париж.

Мадам Шаррюэль при первых же раскатах революционной грозы променяла Париж на солнечный Прованс, и Жюль уже не мог остановиться у тетки на улице Терезы. Ещё в Нанте было решено, что он поселится у её сестры, мадам Гарсе, — вернее, у её сына, своего двоюродного брата Анри Гарсе, профессора лицея Генриха IV. Но Аристид Иньяр, который давно готовился к встрече, уже нанял своим нантским друзьям две смежные комнатки в доме номер двадцать четыре по улице Ансьен Комеди. Впервые в жизни Жюль Верн имел собственный дом. И где же? В республиканском Париже, на левом берегу Сены, в квартале, до сих пор жившем памятью о Робеспьере и Марате!

Здесь, на Левом берегу, человека с воображением легко может охватить иллюзия, что он живет в большом приморском городе. Подозрительные шумные кофейни, угловые здания с острыми фасадами, похожими на носы кораблей, в вечерние часы — туман и людской сброд на улицах. Иногда ветер доносит пронзительный вой настоящей сирены и влажное дыхание Сены. Для молодого провинциала это был иной, не королевский Париж, а город, живущий идеями великого сорок восьмого года.

Обстановка его студенческой комнатки состояла из древней кровати, стола, двух стульев и комода, а из окна открывался вид на городские крыши и великое разнообразие печных труб. И Жюль Берн быстро почувствовал себя настоящим парижанином. Он не хотел думать об экзамене — ведь до него оставалось по крайней мере три месяца. А дальше? «О делах — завтра», — отвечал Жюль Верн своей любимой поговоркой.

Его первое письмо из Парижа домой было кратко, но шутливо выразительное: «У меня длинные зубы, хлеб дорог, пришлите денег». Но за шуткой скрывалась истина. Семидесяти пяти франков, которые он получал ежемесячно от отца, хватало только на квартиру, завтрак, но не всегда на обед, который частенько состоял из бутылки молока и двух маленьких хлебцев; но Жюлю было только двадцать лет!

Пьер Верн в своих пространных и холодных письмах, написанных каллиграфическим почерком, давал сыну всевозможные советы и подробные инструкции: чем завтракать, где обедать и как разумно развлекаться парижскому студенту. Он основывался на опыте своей молодости, на годах своего студенчества, окончившегося в 1824 году.

«Харчевни, тобой рекомендованные, давно исчезли, — отвечал Жюль. — Другие, уцелевшие, находятся на расстоянии двух лье…» Всё это было бесспорной правдой. Но рядом с дневным расходом, который колебался от двух франков тридцати пяти сантимов до двух франков сорока сантимов, Бонами время от времени записывал: «Спектакль 5 фр.». Ведь настоящий парижанин, как бы он ни был беден, не может обойтись без театра, даже в ущерб обеду!..

Далеко не все театры Парижа работали в этом сезоне. На Тампльском бульваре огромное здание Исторического театра, на постройку которого Александр Дюма, его основатель, затратил около миллиона, стояло темное и заколоченное. Не открылось ни одной художественной выставки. Литературные салоны бездействовали. На устах всех — писателей, художников, музыкантов, актеров — была политика.

Несколько месяцев назад Жюль Верн вместе со всем Нантом потешался над помещенной в журнале «Шаривари» сатирической заметкой «Первая глава истории, как ее преподают теперь во Франции»:

«Кто основал Рим — Наполеон, Кто был Лютер — Наполеон, Кто создал мир — Наполеон».

Тогда это казалось остроумной шуткой: осмеивая всеобщее увлечение эпохой первой империи и личностью великого полководца, журнал одновременно задевал Луи Бонапарта, «ничтожного племянника великого дяди», поднимая на смех его претензии и даже украденное им прославленное имя «Наполеон».

Но теперь Жюль видел, что шутка начинает оборачиваться очень мрачной действительностью. Принц стал президентом и почти неограниченным диктатором Франции, и его стремление к императорской короне уже перестало казаться смешным. Свободное слово уже не звучало на улицах столицы, исчезло из печати. Закрыты были все политические клубы.

Юноша с трезвым и острым умом и горячим темпераментом не мог в это жаркое время, когда весь Париж кипел новыми идеями, жить вдали от своего века. В своих осторожных, обдуманных письмах домой Жюль почти не касался вопросов политики, но как можно истолковать такую фразу: «К дьяволу министров, президента, палату; ещё остался во Франции поэт, заставляющий дрожать наши сердца!»

Ведь Гюго в эти годы ни для кого не был поэтом. С самого начала революции он стал на сторону народа, сложил с себя звание пэра, был избран в депутаты Национального собрания и во время борьбы рабочих с буржуазией занял место на левых скамьях. Он ничего не писал, кроме статей в газете своих сыновей, где призывал к амнистии и боролся против смертной казни. Он был голосом народа, звучащим далеко за пределами Франции.

Весной Париж посетили оба дяди молодого студента: Прюдан Аллот и де Шатобур. Оба они имели связи в свете, и вот перед Жюлем одна за другой открылись двери модных салонов: мадам Жомини, Мариани и Баррер.

Молодой Верн не стал завсегдатаем этих сборищ золотой молодежи, где бледные авгуры играли в карты и снисходительно критиковали политику президента. Для него эти салоны были эпизодом, поводом завязать знакомства. Именно в это время выхода в большой свет шестнадцать франков, ассигнованных первоначально на улучшение своего бедного гардероба, Жюль истратил на приобретение сочинений Шекспира, «хорошо переплетенных, в издании Шарпантье».

Но в салоне мадам Баррер Жюль познакомился с графом де Кораль, редактором газеты «Либерте» («Свобода»). Повидимому, молодой бретонец произвел на парижанина хорошее впечатление, потому что Жюль писал домой: «Этот Кораль — друг Гюго, он будет сопровождать меня к нему, если этот полубог согласится меня принять. Я увижу весь круг романтиков…»

Великий Гюго этой зимой жил в доме номер тридцать семь на улице де ля Тур д'Овернь, идущей вверх по высокому откосу, поднимающемуся над бульваром Бон Нувелль. Когда в назначенный день Жюль, одетый в свои воскресные брюки, лучший сюртук Иньяра и вооруженный дядиной тростью с серебряным набалдашником, поднимался в гору, Кораль с восхищением, к которому была примешана некоторая доля иронии, рассказывал своему младшему другу о привычках и образе жизни «царя поэтов».

Гюго сам обставлял свой новый дом. Это была фантастическая смесь старого фарфора, ковров, резной слоновой кости, венецианского стекла и картин всех веков и всех народов. Но дом всё же не походил на музей, где в беспорядке свалены вещи всех веков и стилей, наоборот — каждая вещь носила на себе индивидуальность хозяина. Старинные сундуки и монастырские скамьи превращались в камины, церковные пюпитры исполняли роль люстр, а алтарные навесы заменяли балдахины кроватей. Даже резная из дерева средневековая статуя мадонны стала в этом доме Свободой… В столовой на самом почетном месте стояло большое резное «кресло предков». Оно было заперто цепью, чтобы никто на него не садился, что часто приводило в трепет суеверных посетителей. В столах, шкафчиках, шифоньерках Гюго устроил много потайных ящичков, в которых часто забывал свои рукописи. Бывали случаи, что иные стихотворения, которые сам поэт считал потерянными, находились в этих тайниках через много лет. Все стены этого странного дома, камины, мебель были испещрены латинскими и французскими изречениями. Гюго любил рисовать, и многие из предметов обстановки были сделаны по его рисункам…

Когда молодой Верн поднимался по лестнице, его сердце трепетало, он был испуган и счастлив. Дверь открылась. Он ожидал увидеть огромный салон, переполненный людьми, но перед ним была небольшая гостиная, отделанная в мавританском стиле, с широкими окнами, выходящими на Сену. У одного из окон стоял Виктор Гюго; позади него, за стеклом, далеко внизу лежал Париж. Рядом с поэтом стояла мадам Гюго. Немного поодаль красовался в красном жилете поэт Теофиль Готье — знаменосец «священного батальона» французских романтиков.

Хозяин был величественно любезен: «Садитесь, поговорим о Париже», Только позже Жюль узнал, что эта фраза, которая ему особенно запомнилась, была лишь формулой, с которой Гюго обращался к посетителям, когда не знал, о чём с ними говорить. А знал ли молодой Верн, что сказать своему полубогу? Мог ли он, начинающий провинциальный поэт, нигде не печатавшийся, рассказать о своих мечтах, о литературных планах? Или прочитать свои стихи, которые даже друзья именовали «торжественной замазкой»?..

…Александр Дюма никогда не жил подолгу в Париже. После пышного путешествия в Алжир на собственном корабле ой уединился в своем новом замке «Монте-Кристо», вблизи Сен-Жермена. Уже свыше двадцати лет на Францию и весь читающий мир из лаборатории Дюма сыпался целый дождь романов, повестей, драм, комедий, путешествий, хроник; одних романов вышло до пятисот томов… Под руками этого литературного волшебника ливень его произведений превращался в золотой дождь, но он умел так же легко тратить деньги, как и наживать. Последней его причудой было создание Исторического театра, где должны были идти только его собственные пьесы, поставленные с чудовищной роскошью. Но революционные события заставили театр закрыться.

Теперь Дюма отдыхал, принимая в своем сказочном дворце тысячи самых странных посетителей.

Дюма был вторым человеком в Париже, которого Жюль Верн хотел видеть перед… перед чем? Возвращением в Нант, к конторке нотариуса? Завоеванием литературного Парижа? Что мог знать о своем будущем молодой Верн, человек, который в зрелые годы сумел далеко заглянуть в будущее всего человечества?

В том же салоне мадам Баррер встретился Жюль с кавалером д'Арпантиньи — хиромантом, прославленным во всем аристократическом Париже, любимцем Дюма. «Александр Великий», как восторженные поклонники называли автора «Трех мушкетеров», увлекался хиромантией, графологией, медиумами и верчением столов. И «кавалер» охотно согласился захватить с собой молодого студента, когда следующий раз поедет в Сен-Жермен.

Стройные готические башни, выступавшие из-за высоких вязов, окружавших замок, сразу заставили Жюля Верна настроиться романтически. Но действительность оказалась ещё более фантастической, чем мог себе представить молодой провинциал. С каждым шагом взору посетителя открывались всё новые постройки: птичник, конюшни, обезьянник, театр… И за каждой дверью стоял слуга — араб в чалме.

Волшебный сад окружал главное здание: шумели искусственные водопады; как слюда, блестели миниатюрные озера с карликовыми островами. И на одном из них, как дом Гулливера, возвышался восьмиугольный павильон из массивных камней — рабочая студия самого Монте-Кристо, хозяина замка.

На каждом камне этой постройки было высечено название одной из книг или пьес Дюма. А над аркой единственного входа этого здания, куда не допускался никто из посторонних, красовалась латинская надпись: «Собачья пещера!»

Вечный праздник царил в этом странном доме из «Тысяча и одной ночи». Гости приезжали и уезжали: кто оставался на день, кто на неделю или на месяц. Хозяин был одинаково любезен со всеми, хотя часто не знал своих гостей даже в лицо, а не только по имени. Винные погреба Дюма казались бездонными. Обед незаметно переходил в ужин. С наступлением темноты в саду вспыхивали бенгальские огни и дрожащие лучи фейерверка озаряли здание театра, где каждый вечер для гостей Дюма шли его пьесы.

У этого вечного карнавала была, однако, изнанка. Волшебный замок «Монте-Кристо» был для Дюма великолепной рекламой, создавал ему огромный кредит и гипнотизировал воображение издателей. Он давно уже работал не один, а со многими «помощниками», которым он давал лишь план произведения и проходился редакторским карандашом по готовому роману. «У меня столько же помощников, сколько у Наполеона», — говаривал сам Дюма. Издатели, зная его манеру работать, не принимали от него рукописей, где видели руку переписчика, — ведь тогда не существовало машинисток, — и великолепный «Монте-Кристо» содержал в своем штате специального переписчика, почерк которого не отличался от почерка самого Дюма. Но уже с весны 1848 года, когда революция и политика поглотили всё внимание парижан, заметно упал спрос на произведения Дюма, хотя его «лаборатория» продолжала напряженно работать. За великолепным спокойствием хозяина никто не мог бы разглядеть — и меньше всех наивный юноша Жюль Верн, — что всемирно известная «фирма» находится Накануне банкротства, что Дюма судорожно мечется в поисках денег, изыскивает средства отсрочить свои миллионные долги.

На этот раз Жюль не испытал разочарования, как при встрече с Гюго. Даже самая внешность Дюма как бы свидетельствовала о том, что он человек необыкновенный.

Перед молодым провинциалом стоял сказочный великан с курчавыми волосами и лицом бегемота, где человеческими были лишь маленькие глазки — светлые, хитрые и зоркие. Черты огромного лица слегка напоминали пятна на диске луны во время полнолуния. Хриплый голос звучал, казалось, издалека — как рев обильного, но не бурного водопада. Жюль успел отметить, что речь «повелителя слов» не слишком остроумна и, скорее, добродушна, чем величественна. Но у этого чудовищного по обилию потока красноречия была одна особенность: о чём бы ни шла речь, Дюма всегда очень умело, но в то же время и очень безапелляционно, сводил её к самому себе.

«Молодой поэт из Нанта», так представил своего юного друга кавалер д'Арпантиньи, заинтересовал хозяина волшебного дворца. Быть может, это талантливый человек, но не успевший составить ещё себе имя? Именно за такими охотился Дюма, вербуя из них многочисленный штат своей «лаборатории». Вдобавок его только что покинул Огюст Маке, самый талантливый из его сотрудников, которому молва приписывала авторство и «Монте-Кристо» и «Мушкетеров»… И с любезностью светского человека, каким он себя считал, Дюма усадил Жюля Верна по правую руку от себя, представил его всем гостям — знаменитым и неизвестным, завел с ним разговор о его литературных планах и — верх гостеприимства Дюма! — пригласил его в свою кухню.

Жюль сначала понял слово «кухня» фигурально, но это была самая обыкновенная или, вернее, самая необыкновенная кухня, похожая на храм бога кулинаров. Перед огромным дубовым столом, водруженным в центре огромного зала, красовался сам Александр Дюма в белом фартуке и колпаке шеф-повара.

Дюма, несмотря на гомерические излишества своих героев, был очень воздержанным человеком. Он не курил, не пил ни вина, ни кофе и весь свой темперамент расходовал на литературную деятельность. Но он не так ценил свою писательскую репутацию, как славу великого кулинара. С видом жреца он изготовлял сложные блюда по собственным рецептам: пламенные яичницы, изысканные майонезы и странные восточные кушанья, вызывающие, по его собственным словам, «головокружение желудка».

Приехавший только с визитом, Жюль Верн с трудом вырвался от чрезмерно гостеприимного хозяина лишь через несколько дней. За эти дни он завязал много новых интересных знакомств и подружился с сыном писателя — молодым Александром Дюма.

17 февраля 1849 года Исторический театр Дюма снова открылся спектаклем «Юность мушкетеров». Александр Дюма пригласил Жюля Верна, который за эту зиму не раз побывал в фантастическом доме в Сен-Жермене, в свою ложу. Молодой человек был в восторге: рядом с ним сидели поэт Теофиль Готье, критик Жюль Жанен, журналист Жирарден. Молодой Александр Дюма указывал в партере знаменитостей: политических деятелей, писателей, критиков, актеров. Жюль чувствовал себя настоящим парижанином и писателем.

Через несколько дней Жюль Верн сдал наконец свой последний экзамен и получил ученую степень лиценциата. Его будущее было ясным и простым: избежав подчиненной роли в конторе какого-нибудь провинциального адвоката в незнакомом городе — именно так начинал его отец, — он мог сразу стать компаньоном метра Верна в родном Нанте. Это была профессия его деда, его отца. Но для этого он должен был оставить Париж. А что другое мог он выбрать или даже себе представить!

 

ПЯТЬ ЛЕТ, ПОТЕРЯННЫХ ДЛЯ БИОГРАФОВ

Пять лет жизни Жюля Верна после женитьбы — самые трудные для биографа.

Неверно было бы утверждать, что они бедны внешними происшествиями. Нет, событий здесь достаточно — может быть, даже больше, чем в предыдущий период, — но они как-то отступают на второй план перед более крупными внутренними конфликтами, перед могучим поздним созреванием этого своеобразного ума.

Разве мало мальчиков, родившихся на острове Фейдо, бродили в детстве по Кз де ля Фосс, мечтали о море и дальних странствованиях, а затем уезжали в Париж изучать юриспруденцию! Но Жюлем Верном, мечтателем и путешественником в неизвестное, стал только один.

Биография писателя, художника, музыканта, ученого состоит из его произведений, его трудов. Но в эти решающие пять лет Жюль Верн не написал почти ничего и во всяком случае ничего стоящего внимания.

Перед нами портрет Жюля Верна в тридцать лет. Он бесспорно красив — той красотой XIX века, что неотделима от длинных сюртуков, цветных жилетов, клетчатых панталон и касторовых шляп. Светлая пышная борода скрывает подбородок, но линия носа и особенно лба очерчена резко и мужественно. Руки его, наоборот, женственны: с длинными, тонкими пальцами. Он сидит в свободной позе, легко подперев голову рукой, взор его устремлен вдаль. Но и поза эта принадлежит его веку: так снимался Виктор Гюго; таким остался в нашей памяти Миклухо-Маклай. Напрасно мы будем искать в этом портрете, как, впрочем, и в биографии Жюля Верна, то неповторимое, что сделало его бессмертным.

Новая жизнь, собственно говоря, была продолжением прежней, так как Жюль Верн, женившись, не переменил привычек и даже квартиры. Две комнаты на самом верхнем этаже дома № 18 по бульвару Бон Нувелль, которые вот уже шесть лет он занимал вместе с Иньяром, стали семейной квартирой супругов Верн. Иньяр был выселен, но переехал всего лишь на другой этаж. Вслед за устройством жилища был раз и навсегда заведен порядок, который Жюль Верн соблюдал с педантичностью, вероятно восхитившей бы его отца.

Молодой «финансист», работавший в это время на Парижской бирже, вставал в пять часов утра — и зимой и летом, — завтракал небольшим количеством фруктов и чашкой шоколада и садился за письменный стол. В эти утренние часы он был только писателем, автором ненаписанного «романа о науке», и никакая посторонняя мысль не смела отвлекать его от любимого труда.

Онорина появлялась около восьми часов. Жюль слышал, как она хлопотала в крохотной кухне. И наконец, в девять часов, как результат её трудов, в маленькой столовой — она же рабочий кабинет — появлялся завтрак. И Жюль Верн садился за стол с приятным ощущением четырех рабочих часов за спиной.

Завтрак и тщательный туалет занимали почти час. Это было время отдыха, час весёлой болтовни, обсуждения событий дня и рабочих планов. За несколько минут до десяти молодой писатель, успевший превратиться в финансиста, брал шляпу, чтобы с последним ударом часов появиться на бирже.

Долгий день на бирже был полон отголосков событий, происходящих во всем мире. Не шум Парижа, а гул земного шара наполнял первое время сны Жюля Верна… или лишал его сна.

В 1857 году во Франции и во всей Европе разразился экономический кризис, отразившийся на настроениях рабочих и ремесленников и совпавший с первыми успехами республиканской оппозиции.

В том же году в Индии вспыхнуло восстание против английского владычества. На Дальнем Востоке продолжала свирепствовать опиумная война против Китая, которую Англия вела при поддержке Франции.

Все эти события отражались на курсе ценных бумаг и оценивались в цифрах, как сила морских бурь определяется в баллах. Жюль Верн должен был следить за колебаниями ценных бумаг, всегда быть в курсе состояния любого иностранного казначейства, знать прибыли промышленности, железных дорог, торгового флота…

Был ли Жюль Верн хорошим финансистом? Мы этого не знаем, но, во всяком случае, научиться на бирже он мог многому: он научился видеть бушующую жизнь не только Франции, но и всего мира.

Но и здесь, в суматохе и шуме биржи, существовал уголок, где можно было узнать последние литературные новости или просто перекинуться шуткой с приятелем. В краткие минуты отдыха несколько «эмигрантов из литературы и театра», как они себя называли, нашедших себе пристанище на бирже, собирались справа от колоннады. Часто сюда заглядывал Шарль Валлю, глава не слишком процветавшего журнала «Семейный музей», где печатались первые рассказы Жюля Верна, и Филипп Жилль, секретарь Лирического театра. И, конечно, вождем этих сборищ был Жюль Верн.

Короткие вечера, которые Жюль всегда проводил дома, также были посвящены работе или чтению. Только воскресенья были неприкосновенными, и Жюль и Онорина проводили их в зоологическом саду, в Аквариуме или, запасшись бутербродами и жареными каштанами, отправлялись на загородный пикник.

Новый, 1858 год принес новые события: покушение Орсини на жизнь Наполеона III, высадку французских войск в Аннаме и вступление англо-французского корпуса в Кантон. Битва в Индии не затихла. Восставшие были покорены лишь в следующем году, но уже в апреле война вспыхнула в самой Европе: выдавая себя за друга угнетенных национальностей, Наполеон напал на Австрию с целью завладеть Италией.

Всё лето биржу трясло, как в лихорадке, и Жюлю Верну пришлось даже на время изменить свой распорядок дня, так как он иногда целыми ночами просиживал в конторе Эггли. Наконец наступил кризис болезни Европы, завершившийся миром, заключенным в Виллафранке.

11 июля Жюль Верн неожиданно увидел себя совершенно свободным, по крайней мере на месяц. Биржа была закрыта. Жалюзи в доме номер семьдесят два по Прованской улице были заперты наглухо и дверь заперта на замок — на бирже царил мертвый штиль.

Детская мечта о путешествиях, казалось, уснувшая навсегда, последние годы почти не тревожила Жюля Верна, погруженного в тайны электричества, исследующего другие планеты солнечной системы, странствующего по всему миру, не выходя из своего кабинета. Но неожиданно судьба, так часто посылающая нам слишком запоздалое исполнение наших желаний, вновь разбудила в нём этот юношеский жар, тлеющий под остывшими углями.

Альфред Иньяр, агент мореходной компании в Сен-Назере, предложил своему брату Аристиду, а также Жюлю Верну, его неразлучному другу, бесплатное путешествие в Шотландию. Пароход компании должен был посетить Ливерпуль, Гебридские острова, надолго задержаться в Эдинбурге и на обратном пути взять груз в Лондоне. Плавание по трем морям и через три пролива, вокруг всего Великобританского острова! Пожалуй, это стоило путешествия в Мексику, полета на аэростате или экспедиции в Арктику, совершенных в воображении и ставших темами его первых рассказов.

«А Онорина?» — спросил Иньяр.

«О, она поймет!..»

Верная жена, заперев парижскую квартиру, отправилась в Амьен навестить своих дочерей, живших на попечении стариков де Виан, её родителей, а друзья, словно летящие с попутным ветром, выехали на юг. 25 июля Жюль Верн проездом посетил Нант. «Жюль был здесь, обезумевший от радости», — записала его мать. И — наконец-то! — он увидел открытое море, океан и увидел не как мечту, встающую на горизонте, но с палубы настоящего корабля.

Бурное Бискайское море было по-летнему великолепным. Жюль больше половины времени проводил не на палубе, с пассажирами, а внизу, с командой. Он задавал офицерам и матросам один вопрос за другим. В какое время года бывают в Ла-Манше бури? Плавал ли кто-нибудь из экипажа в открытом океане? А в Арктике? Нападают ли киты на большие суда? Узнав, что одному седобородому матросу «посчастливилось» потерпеть кораблекрушение, Жюль весь день ходил за ним с карандашом и записной книжкой. Где это произошло? От какой причины погиб корабль? Каким образом людям удалось достичь земли? О чём думаешь, когда считаешь себя погибшим?

Шотландия, страна Оссиана и Вальтера Скотта… Жюль Верн чувствовал себя, как поэт, попавший на родину своей мечты. И в то же время Иньяр был очень удивлен, когда увидел, что его друг интересуется не средневековыми замками и старинными легендами, а угольными и железорудными копями Ланарка и ткацкими фабриками Глазго. На обратном пути они несколько дней пробыли в Лондоне. Записная книжка Жюля была переполнена заметками и очерками. Больше всего его поразили верфи Темзы и строящийся там корабль «Грейт Истерн» — величайшее судно мира. «Когда-нибудь я совершу путешествие на нём», — написал он жене.

Никогда еще Жюлю Верну не работалось так хорошо, как в ту осень. После большого перерыва он снова начал писать. Правда, это были безделушки, которым он сам не придавал большого значения. Шутя он подчеркивал два пути, по которым одновременно шло его творчество. В своем «кабинете» он поставил секретер с двумя ящиками: один «для ученых трудов», другой — «для комедий». За зиму в одном ящике появилось две статьи: очерк о творчестве Эдгара По и заметки об аэростатах. В другой ящик Жюль Верн положил оперетту «Гостиница в Арденнах», написанную совместно с неизменным Иньяром, и фарс «Мсье Шимпанзе».

После пяти лет перерыва Жюль Верн снова возвратился к литературе — так, по крайней мере, думали его друзья, — и это было почти событием в том маленьком литературно-театральном мирке, квинтэссенцию которого составляли «одиннадцать холостяков» — одиннадцать друзей Жюля Верна, неизменно собиравшихся каждый месяц на холостяцкие пирушки.

Исчезновение и неожиданное возвращение сделали Жюля Верна модным, превратили его едва ли не в литературного метра. Карвальо, директор Лирического театра, требовал новой оперетты Верна и Иньяра. «Буфф» и «Водевиль» засылали к колоннаде биржи представителей.

И в 1860 году Жюль Верн должен был, кроме основных своих занятий — биржи, науки и литературы, — успевать ещё на репетиции своих пьес, которые ставились почти одновременно: «Гостиница» — в Лирическом театре и «Шимпанзе» — в «Буффе», где оркестром дирижировал молодой и популярный музыкант Жак Оффенбах. Для старых друзей, веривших в Верна-драматурга, это лето было его торжеством.

Осенью, буквально в несколько дней, Жюль Верн вместе с Шарлем Валлю написал комедию в трех актах «Одиннадцать дней осады». Это была последняя пьеса Жюля Верна, и поэтому можно сказать откровенно: она была столь же бледной, лишенной характеров и исполненной общих мест, как и все его драматические произведения, и так же правилась «одиннадцати холостякам», и так же к ней был равнодушен сам её автор.

Он имел право быть равнодушным: именно к этому времени окончательно сформировались идея и план его «романа о науке». Пятилетний курс его ученичества был завершен.

Он перечитывал Эдгара По, идеи которого так часто совпадали с его собственными, особенно его «Утку о баллоне», которая пятнадцать лет назад взволновала всю Европу, попавшую в плен к безукоризненному рассказчику и всерьез поверившую, что трансатлантический перелет на воздушном шаре действительно совершен.

«Я не рассчитываю отчалить на моем баллоне в ближайшие месяцы, — писал Жюль Верн отцу в феврале 1861 года. — Этот аэростат ещё должен быть снабжен безупречными механизмами».

Он был в расцвете сил, но не торопился выступать со своим первым настоящим романом. Мир вокруг него также был в расцвете, и казалось, что прогресс и дальше будет вести человечество к счастью и свободе (именно такова была фразеология XIX века, и тогда эти слова казались почти огненными). Италия была объединена и освобождена от иноземного ига. В России было отменено крепостное право. В Соединенных Штатах началась война за освобождение черных невольников. Во Франции Наполеон объявил о новой эре «либеральной империи», и это наполняло сердца всех прекраснодушных либералов энтузиазмом. Ленуар сконструировал первый двигатель, действующий сжатым воздухом. Появилась первая практически применимая динамомашина «Альянс», что было преддверьем грядущего века электричества. И, наконец, Фердинанд Лессепс приступил к сооружению Суэцкого канала — величайшего инженерного сооружения XIX века.

Премьера комедии «Одиннадцать дней осады» состоялась в театре «Водевиль» 1 июня 1861 года. Тотчас же после нее Жюль Верн выехал в Прованс, где собралась вся большая семья Вернов, чтобы провести там лето, но его отдых был нарушен письмом Иньяра.

Новое предложение его старшего брата, Альфреда, было ещё более соблазнительным. Правда, на этот раз агент не мог устроить Аристида и его друга на пассажирское судно, но маленький угольщик, на котором была одна незанятая каюта, отправлялся в плавание на целых три месяца. Он должен был посетить множество мелких портов Норвегии, Швеции и Дании.

Скандинавские страны всегда привлекали Жюля Верна. Он любил читать о плаваниях норманнов, побывавших в Северной Америке за пять столетий до Колумба; интересовался географией Севера; мечтал о плавании к Северному полюсу. И, несмотря на то что Онорина ждала ребенка, он принял заманчивое предложение.

15 июня маленькое суденышко, казалось до верхушек мачт нагруженное углем, отплыло из Сен-Назера.

Как зачарованные, друзья любовались берегами Скандинавии, изрезанными глубокими фиордами, восхищались холодными островами, омываемыми печальным морем. Невольно в воображении вставала Исландия, остров огня и льда, родина первых открывателей Америки… Подножия гор, выбегающих к самому берегу, были подернуты мягкой дымкой зелени: потемнее там, где сосны и ели, и посветлее там, где березы. Дома каждой деревни были выкрашены в какую-нибудь одну краску: зеленую, розовую, желтую, яркокрасную. Крыши из березовой дранки, проложенной дерном, цвели, как крошечные луга… Это был Телемарк — захолустье Норвегии. Но для Жюля Верна этот край был как бы всем миром, увиденным через «бэконовский кристалл» — волшебное стекло средневековых алхимиков, сквозь которое можно видеть одновременно все края света. Здесь были горы и глетчеры, как в Швейцарии, грандиозные водопады, как в Америке. Крестьяне были одеты в национальные костюмы былых веков — совсем как в Голландии… И, главное, как бы ни мелькали эти пестрые картины, всегда неизменным оставалось море, которое гудело, и ревело, и лизало борта корабля…

Но закончить это путешествие Жюлю Верну не удалось. В Копенгагене друзья расстались: Иньяр, работавший в это время над оперой «Гамлет», отправился осматривать Эльсинор, легендарный замок датских королей, а Жюль на пассажирском пакетботе возвратился во Францию.

3 августа 1861 года у Онорины родился сын, получивший имя Мишель Жюль. Ему суждено было остаться единственным ребенком Жюля Верна.

Отец! Глава семьи! Неужели он не думал о своих новых обязанностях, о новой квартире, о дополнительном заработке? Нет, пристанище на бульваре Бон Нувелль, где он обитал больше десяти лет, вполне его устраивало. А деньги? Он не искал их. Он даже отказывался от театральных заказов: ни одной новой пьесы не появлялось больше в ящике его стола, предназначенном для «безделок». Зато лист за листом ложились в другой ящик. Это был «роман о науке», созревавший так долго. Аэростат уже был оборудован совершенными механизмами и готовился к отлету.

Конечно, нет ничего удивительного в том, что именно в эту зиму в маленькой квартирке время от времени появлялись новые люди. Чаще всего они пролетали сквозь крохотную столовую, как метеоры, но иногда они оседали в ней более прочно, словно путешественники, осматривающие какой-либо пункт, отмеченный в путеводителе Кука тремя крестиками.

Особенно запомнились Онорине двое. Альфред де Бреа, бретонец, земляк Жюля Верна, утопая в облаках дыма, любил пространно разглагольствовать об Индии, где он прожил много лет. Другой имел несколько имен и, казалось, несколько лиц. Когда он появлялся в доме на бульваре Бон Нувелль, то казалось, что в маленьких комнатках бушует ветер. Его жизнь была ещё более необычной, чем его неправдоподобные рассказы. О нём стоило написать книгу или сделать героем романа. Его настоящее имя было Феликс Турнашон, но весь Париж знал его под именем Надара.

Его большая голова с целой копной рыжих волос напоминала львиную… или голову Александра Дюма. Широкое лицо со щетинистыми усами и пучками рыжих волос, с круглыми, с фосфорическим блеском глазами довершало его сходство с хищником кошачьей породы — ягуаром или леопардом. Высокий, умный лоб весь был изборожден морщинами, что говорило о постоянной напряженной работе мысли. Бывший секретарь Лессепса, талантливый художник-карикатурист, прославленный фотограф, превративший Новорожденную фотографию в подлинное искусство, — он готов был бросить любое дело, чтобы очертя голову ринуться на поиски необычайного. Фантазия у него работала беспрерывно, увлекая его в самые отчаянные предприятия. Он смотрел на всё особенными глазами, видел всё в особенном, фантастическом свете. Жажда деятельности была в нём неутолимой, так как он не мог — да и не хотел — укладываться в рамки обыденной жизни.

В этот год Надар увлекался аэронавтикой, мечтал о воздушном шаре, состоящем из двух баллонов, помещенных один в другой, — о шаре-гиганте, объемом в двести тысяч кубических футов. В этот год Жюль Верн заканчивал свой роман — задуманный уже давно «роман о науке», героем которого был шар-гигант, состоящий из двух баллонов, находящихся один в другом, и с удивительным приспособлением, составляющим секрет автора… Знакомился ли Надар с рукописью Жюля Верна? Мы не знаем этого. Но бесспорно, что между кабинетиком писателя в доме на бульваре Бон Нувелль и квартирой авиатора на улице Дофина существовала тесная связь.

Бреа или Надар — точно не установлено, об этом до сих пор спорят биографы — познакомил Жюля Верна с Жюлем Этцелем.

 

В ПОЛЕТЕ

Был ясный октябрьский полдень 1862 года, когда Жюль Верн, прижимая к себе рукопись, позвонил у подъезда старинного дома № 18, по улице Жакоб. Рослый слуга отворил дверь.

— Мсье Этцель ждет вас, — лаконично сообщил он.

Лестница, ведущая на второй этаж, казалась бесконечной. Беззвучно раскрылась и захлопнулась массивная дверь. Ощущение покоя охватило посетителя: тусклый свет едва струился сквозь плотно закрытые жалюзи, тишина казалась почти ощутимой. В полумраке он едва разглядел тяжелые кресла из резного дуба, темные ковры по стенам, мощные балки, заменяющие потолок…

— Простите, что я не встаю.

Жюль обернулся. На низкой кровати, под огромным балдахином, лежал немолодой уже человек с длинными волосами, откинутыми назад, и необыкновенно блестящими глазами.

— Пьер Жюль Этцель, — сказал человек, протягивая руку. — Народ требует, чтобы я бодрствовал по ночам, выпуская газету, так что мне приходится красть эти несколько утренних часов, чтобы прочитать новые рукописи.

Он взял сверток, который Жюль Верн протянул ему дрожащей рукой. Затем наступило молчание.

Такова была встреча двух людей, имена которых остались в литературе навеки связанными.

Этцель не был обыкновенным издателем. «Издатель-художник», — говорили про него. Он был старше Жюля Верна на четырнадцать лет и ещё до 1848 года был журналистом, писателем и издателем иллюстрированных книг. Смелый человек, с горячим темпераментом, он очень рано примкнул к республиканцам и после февральской революции, неожиданно для себя самого, оказался политическим деятелем. Во Временном правительстве он занимал посты начальника канцелярии министра иностранных дел, позже — морского министра и, наконец, генерального секретаря кабинета. Избрание принца Луи Наполеона президентом лишило его должности; государственный переворот Наполеона лишил Этцеля родины: ему пришлось бежать за границу.

Апрельская амнистия 1859 года застала Этцеля в Брюсселе. «Я вернусь только вместе со свободой», — ответил на наполеоновскую амнистию Виктор Гюго. К писателю-трибуну присоединились Эдгар Кине, Луи Блан, Барбес. Но Этцель вернулся.

Теперь он был увлечен грандиозными издательскими проектами. Он затевал большой журнал для семейного чтения и две серии книг под общим названием «Библиотека просвещения и отдыха». Но пока всё это существовало лишь в его воображении. Единственным автором, на которого он мог вполне положиться, был Сталь.

Имя Сталь было хорошо известно Жюлю Верну. Прекрасный рассказчик, Сталь, к сожалению, был лишен воображения. Поэтому лучше всего ему давались пересказы и переделки чужих вещей. Его переделка детской книги «Серебряные коньки» была гораздо больше известна, чем сам оригинальный роман Мэри Додж. С некоторым изумлением Жюль узнал от Надара и Бреа, что Сталь лишь псевдоним и что настоящее имя писателя — Пьер Жюль Этцель.

«Публика хочет, чтобы её занимали, а не обучали». Это изречение Этцеля — всё, что сохранилось для потомства от достопамятной беседы. Бесспорно, этого слишком недостаточно для того, чтобы восстановить разговор целиком. Тем не менее такие попытки делались, а выводы, извлеченные из этой гипотетической беседы, легли в основу одной из легенд «жюльверновского цикла».

Достоверно известно, что Жюль Верн покинул дом на Рю Жакоб с той же рукописью, которую принес. Не менее точно установлено, что ровно через две недели писатель снова доявился в старом особняке издателя, тоже с рукописью подмышкой. Остается только уточнить: были ли эти манускрипты идентичны или нет?

«Жюль Верн принес в своё первое посещение лишь популярную брошюру о воздушных шарах, — гласит, легенда. — Но гениальный Этцель возвратил её писателю, сопроводив это действие вышеприведенной исторической фразой. И что же! Ровно через две недели Жюль Верн, переработав свою рукопись в роман, снова появился в кабинете (вернее, спальне) издателя.

Таким образом, не столько Жюль Верн создал новый жанр, сколько Этцель создал Жюля Верна».

Стоит ли опровергать эту легенду? Поистине недостаточно быть Шерлоком Холмсом, для того чтобы из столь малых данных сделать столь далеко идущие выводы; здесь, скорее, нужно воображение Тартарена или Мюнхаузена. А двенадцать лет, затраченных Жюлем Верном на подготовку к этой работе? А его мечты о «научном романе»? А его переписка с Пьером Верном, наконец?

Так или иначе, но рукопись под названием «Путешествие в баллоне» была в руках Этцеля. Тонкий ценитель сразу понял достоинства романа и сделал из этого самый смелый, самый удивительный вывод: он предложил Жюлю Верну длительный контракт.

Два тома в год: два однотомных романа или один двухтомный — таковы были обязательства писателя. Издатель брал на себя обязательство выпускать книги и целиком получать всю чистую прибыль. За указанную выше работу издатель обязан уплачивать автору двадцать тысяч франков в год. Срок действия договора двадцать лет.

Риск издателя был велик: никто не знал Жюля Верна как романиста, а для нового журнала нужен был писатель «первого рага» — так определил сам Этцель. И тем не менее он решился.

Писатель же был ошеломлен. Двадцать тысяч франков! Двадцать лет спокойной жизни! Дом для семьи и отдельный кабинет для себя! Летний отдых в Шантеней! И все это лишь за то право писать, за которое он сам много лет платил бессонными ночами, жизнью впроголодь, удобствами семьи…

Вероятно, он имел странный: вид, когда появился в этот день на бирже. Но ещё более странной была та маленькая речь, с которой он обратился к своим друзьям. Стоит привести её дословно — точнее, так, как она сохранилась в памяти его друга Дюкенеля:

«Дети мои, я вас покидаю. У меня есть идея. У всякого человека, по мнению Жирардена, идеи рождаются каждый день, но моя идея — одна на всю жизнь, идея, которая сама по себе является счастьем. Я написал роман нового жанра, удовлетворяющий меня. Если он будет иметь успех, он станет жилой в золотой копи. Тогда я буду не переставая писать, писать без устали, между тем как вы будете оплачивать наличными бумаги накануне их понижения и продавать их накануне повышения. Я бросаю биржу. Добрый день, дети мои!»

Шутливый тон, биржевой жаргон — всё это очень характерно для молодого Жюля Верна. Молодого… Увы, ему уже почти исполнилось тридцать пять лет, но у него всё было в будущем, в близком будущем, впрочем.

Этцель был не только издателем-художником — он был также превосходным дельцом. Прошло всего лишь немногим больше месяца после того, как он получил рукопись, а первый роман Жюля Верна был уже напечатан и переплетен. Талантливый художник Риу сделал к книге восемьдесят иллюстраций. И 1 января 1863 года, как новогодний подарок, роман «Пять недель на воздушном шаре» появился на прилавках книжных магазинов Парижа и провинции.

Первое впечатление читающей Франции было изумление, о котором мы можем составить только очень смутное представление. Успех? Да, это был настоящий успех, и даже нечто большее, не похожее на удачу обычного литературного произведения.

Дело в том, что в этой книге Жюль Верн напал на тему, волнующую весь читающий мир, — вернее, на две темы: в своем романе писатель смело объединил и облек в художественную форму две научные проблемы — управляемое воздухоплавание и исследование Центральной Африки.

Серьезным тоном Жюль Верн рассказал читателям о том, что втайне ото всех Лондонским географическим обществом была организована воздушная экспедиция на управляемом аэростате «Виктория» под руководством доктора Фергюсона, которая проникла в неисследованные районы Африки, открыла таинственные истоки Нила и, пересекши весь материк, достигла Атлантического океана.

В те годы таинственная пелена, многие тысячелетия покрывавшая Черную Африку, казалось, начала рассеиваться. Одна за другой отправлялись научные экспедиции, стремящиеся, преодолев пустыни, тропические леса с хищными зверями, проникнуть в сердце материка, где находились никому неведомые истоки Нила.

Многоводный Нил был колыбелью одной из величайших цивилизаций древности. Но его истоки терялись далеко на юге, куда не могли проникнуть египтяне. И вопрос о том, откуда Нил берет свои воды, оставался в течение нескольких тысячелетий предметом бесплодных размышлений и туманных догадок.

Древнегреческий историк Геродот, который в V веке до нашей эры поднимался вверх по Нилу до его первых порогов, считал, что Нил начинается далеко на западе, где-то в области озера Чад. Александрийский ученый Эратосфен через два века после Геродота рассказывал о двух озерах близ экватора, питающих великую реку. Спустя ещё два столетия Птолемей приводил рассказ о том, что воды Нила вытекают из озера, лежащего на западе, что они двадцать пять дней текут под землей и выходят на поверхность только в Египте. Арабы, завладевшие в средние века всей Северной Африкой, утверждали, что Нил падает с неба, «истоки его — в раю»…

Во второй половине XIX века европейцы начали «открытие Африки»: развивалась европейская промышленность, и нужны были новые рынки и новые источники сырья. Если на первую половину столетия падает всего двадцать одно путешествие европейцев по Африке, то во вторую половину состоялись двести две экспедиции. В неисследованную и никем ещё не завоеванную часть света устремились колонизаторы, торговцы, миссионеры, авантюристы, но среди путешественников были и настоящие ученые, бескорыстно преданные интересам науки.

В 1849–1854 годах к истокам Нила пытался проникнуть доктор Генрих Барт, первый настоящий ученый, посетивший дебри Африки. Он шел с севера. С юга, навстречу ему, в 1852 году вышел доктор Давид Ливингстон. С востока, имея опорной базой Занзибар, в 1857 году отправилась экспедиция Лондонского географического общества, во главе которой стояли Ричард Бартон и Джон Спик. На скрещении путей этих трех экспедиций лежала неведомая страна, где не бывал ни один европеец, — сердце Африки с таинственными истоками Нила. Но ни одной экспедиции не удалось достигнуть желанной цели — трудности были слишком велики: спутники Барта умерли в пути, а сам он едва не был убит враждебными туземцами; силы Ливингстона истощили тропическая лихорадка и цинга; Бартон и Спик страдали от голода, жажды и едва не ослепли от болезни глаз.

Доктор Фергюсон, герой Жюля Верна, вместе с двумя спутниками совершил за несколько недель то, на что его действительным предшественникам понадобилось много лет мучительного труда. Его экспедиция отправилась из Занзибара 18 апреля 1862 года; 23 апреля была у истока Нила, а 24 мая, пересекши всю Африку, достигла французских владений на реке Сенегал.

Это, конечно, была фантастика, но не уводящая читателя в отдаленное будущее или на другие планеты, а фантастика научная, реалистическая мечта того самого дня, когда вышла в свет книга «Пять недель на воздушном шаре».

В описании Африки Жюль Верн следовал запискам путешественников по Африке; в описании воздушного шара «Виктория» и его эволюции — истории воздухоплавания, которую хорошо знал.

Удивительное путешествие оказалось возможным благодаря управляемому воздушному шару — фантастическому изобретению доктора Фергюсона. Мечта писателя воплотилась в жизнь через два десятилетия, когда появились первые управляемые воздушные корабли — дирижабли, могущие летать против ветра.

В годы, когда писался роман Жюля Верна, внимание Франции было приковано к воздухоплаванию. Изобретатель Гюйтон-Морво предложил особые весла и руль для управления воздушными шарами; Петен — для той же цели — четыре шара, соединенные воедино и снабженные горизонтальными парусами; Анри Жиффар еще в 1852 году показывал парижанам свой «летающий пароход» — продолговатый аэростат с длинной гондолой, снабженный паровой машиной. Но увы! Ни один аэронавт не мог справиться с ветром. Поэтому, вместо того чтобы бороться с ним, появилась мысль использовать ветер: поднимаясь и опускаясь, отыскивать в разных слоях атмосферы воздушные потоки нужного направления.

Но как заставить шар подниматься и опускаться, не расходуя газ и не тратя балласт? Менье стремился достигнуть этого, накачивая в оболочку шара сжатый воздух; Ван-Гекке проектировал вертикальные крылья и винты. Но всё было безуспешным. Решить эту задачу, в плане фантастики конечно, удалось только Жюлю Верну.

Идея его температурного управления воздушным шаром, подробно описанная в романе, чрезвычайно проста и технически совершенно правильна, за исключением лишь одной «мелочи»: разложение воды в нужном количестве потребовало бы таких огромных батарей, которые шар не смог бы поднять в воздух.

Об этом, конечно, хорошо знал сам Жюль Верн. Но это фантастическое допущение ему было необходимо для того, чтобы его мечта стала реальностью хотя бы на страницах романа. А то, что мечта эта имела огромную силу, говорит биография К. Э. Циолковского, который, как он сам признавался, заимствовал у Жюля Верна идею температурного управления и применил её для своего цельнометаллического дирижабля, но, конечно, на базе совсем другой техники — техники XX века.

Как использовал писатель историю воздухоплавания, говорит хотя бы такой пример. Аэронавты Бланшар и Джеффис, первыми перелетевшие в 1785 году из Дувра в Кале, плохо рассчитали подъемную силу своего шара. Поэтому, уже находясь над морем, они побросали вниз не только балласт, но инструменты, провизию и даже одежду.

«— Бланшар, — сказал Джеффис, когда и этого оказалось недостаточно, — вам следовало одному совершить этот полет. Вы согласились взять меня, и я пожертвую собой: я брошусь в воду, и облегченный шар опять поднимется!

— Нет, нет, это ужасно!

— Прощайте, друг мой! — сказал доктор Джеффис».

Бланшар удержал его.

«— Нам осталось ещё одно средство, — сказал он. — Мы можем перерезать веревки, на которых укреплена корзина, и ухватиться за сетку. Может быть, тогда шар поднимется…»

Эту сцену мы почти дословно встречаем в романе.

За исключением фантастической горелки, Жюль Верн в остальном почти не уклонялся от реальной действительности того времени. «Виктория», объемом в три тысячи триста кубических метров, даже меньше, чем «Гигант», объемом в шесть тысяч кубических метров, который строил в то время Надар.

Основываясь преимущественно на рассказах европейских путешественников, Жюль Верн сильно преувеличил дикость и воинственность многих африканских племен. Местное население недружелюбно встречало только таких чужеземцев, в которых видело своих врагов. И не случайно был убит «бешеный белый путешественник» Мунго Парк: он был так свиреп, что жители берегов Нигера пятьдесят лет после его смерти с ужасом вспоминали о его злодеяниях. С другой стороны, негры боготворили доктора Ливингстона, который всю свою жизнь положил на борьбу с работорговлей. Жюль Верн позже, ближе познакомившись с биографией Ливингстона, в романе «Пятнадцатилетний капитан» выступил со страстной защитой туземного населения и с обвинением европейских держав в организации африканской работорговли.

Географическая фантастика Жюля Верна обогнала реальную жизнь лишь на один год. В- 1863 году Спик и Грант, вышедшие из Занзибара в конце 1860 года, достигли того места, где Нил вытекает из озера Виктория, образуя ряд водопадов, — совсем так, как описано в романе. Однако позже выяснилось, что это не настоящие истоки Нила: подлинной родоначальницей великой реки оказалась речка Кагера, открытая и исследованная Генри Стэнли в 1875 году.

Окончательно проблему водораздела главных африканских рек — Нила, Конго и Нигера — решил русский путешественник В. В. Юнкер, пробывший в Восточном Судане, над которым пролетели герои Жюля Верна, в общей сложности десять лет — с 1875 года, когда он отправился в свою первую экспедицию, и кончая 1887 годом, когда он прибыл в Петербург, где его давно считали погибшим.

Жюль Верн сумел буквально загипнотизировать своих читателей, заставив их поверить в свою мечту. И не случайно многие верили в реальность этого фантастического путешествия и в существование доктора Фергюсона. Под волшебным пером романиста карта Африки ожила на глазах у читателей, а подробности её исследования, выглядевшие в подлинных записках африканских путешественников такими скучными, оказались увлекательнейшими страницами романа. Нужно было поистине удивительное сочетание фантазии и трудолюбия, чтобы переварить огромный материал, собранный писателем, превратить все эти отдельные детали в однородный сплав.

Но если успеху романа в момент его появления способствовала злободневность, то в чем тайна его успеха в наши дни, почти через столетие, когда Африка изрезана железными и автомобильными дорогами и воздушные линии связывают между собой Занзибар и Сенегал — начальный и конечный пункты путешествия «Виктории»?

Успех этот — не только успех одной книги, но победа созданного Жюлем Верном нового литературного жанра. Впервые в литературе он сумел технические и научные проблемы сделать не только фоном или деталью, но основным материалом и темой произведения. Это — торжество новых героев, впервые введенных в литературу Жюлем Верном.

Когда Жюль Верн излагал в первой главе биографию доктора Фергюсона, своего героя, то он — сознательно или бессознательно — сравнивал её с историей своей жизни. «Рано пристрастился он к чтению книг о смелых похождениях и изысканиях. Со страстью изучал он открытия, ознаменовавшие первую половину XIX века. Он мечтал о славе Мунго Парка, Брюса, Каллье, Левальсена и, наверно, не мог немного не помечтать о славе Робинзона Крузо, рисовавшейся ему не менее заманчивой. Сколько чудесных часов провел мальчик с Робинзоном на его острове Хуан Фернандес!..» Всё это можно было сказать не только о герое романа, но и об авторе. Но: «Самюэлю было двадцать два года, и он уже успел совершить кругосветное плавание. После смерти отца он поступил на службу в бенгальский инженерный корпус и отличился в нескольких сражениях». В эти годы Жюль Верн был лишь автором слабой комедии в стихах «Сломанные соломинки». Служба Верна в театре соответствует участию Фергюсона в арктической экспедиции Мак-Клюра; работа в конторе у Фернана Эггли — экспедиции в Тибет вместе с братьями Шлагинвейт.

Все эти экспедиции были для Фергюсона лишь годами ученичества. Ему было тридцать пять лет, когда он, став «настоящим типом путешественника», предпринял полет на «Виктории».

Но что означают слова «тип настоящего путешественника»? Всем романом Жюль Верн отвечает на этот вопрос. Доктор Фергюсон — не купец, не миссионер, не завоеватель и не колонизатор. Он — путешественник-ученый. Он — один из тех бескорыстных героев, что проложили человечеству дороги в суровые, неисследованные страны. «Мы не затем сюда отправились», — просто говорит он на предложение своих спутников нагрузить воздушный корабль слоновой костью и золотом.

И читатели полюбили доктора Фергюсона за великое изобретение, открывающее перед человечеством новую эру, за смелую мечту, за бескорыстную преданность науке, которая, по мнению Жюля Верна, разрешит в будущем все социальные противоречия и даст людям свободу и изобилие. И образ Фергюсона потому и покорял сердца читателей, что он был первой, пусть робкой, попыткой воплотить черты человека завтрашнего дня…

Ну, а «Гигант», воздушный шар Надара, двойник или близнец «Виктории», — какова была его судьба?

Сходство между аэростатами было так велико, что в умах парижан разница давно стерлась. И когда 4 октября 1863 года «король аэростатов» поднялся в воздух, многие зрители дружно кричали: «Да здравствует доктор Фергюсон!» В числе многочисленных пассажиров, разместившихся в двухэтажной корзине «Гиганта», зеваки заметили негра. Почему негр? Для многих журналистов это было непонятно, но зеваки, присутствовавшие на старте, приветствовали чернокожего пассажира как представителя черного материка столь же дружным «ура».

Первый полет был неудачным: аэростат совершил вынужденную посадку в Мо. Только в третий полет «Гигант» совершил гигантский прыжок в Ганновер. Существует легенда, ни на чем не основанная, что во время третьего полета в числе пассажиров воздушного корабля Надара был и Жюль Верн.

В те дни, когда воздушный шар «Виктория» и роман о нём завоевывали мир, Жюлю Верну только что исполнилось тридцать пять лет — как раз середина жизни, по мнению Данте: именно в этом возрасте, в день своего рождения, великий флорентиец отправился в свое путешествие по девяти кругам Ада. Но для французского писателя этот день был только утром новой жизни.

В полете! Это необыкновенное ощущение стремительного движения не оставляло Жюля Верна весь год.

В середине зимы его новая слава перешагнула границы Франции: с далекого севера пришла весть, что Жюль Верн стал и русским писателем. Очень бережно он поставил на полку маленький томик, напечатанный буквами непривычного рисунка. Титул книги гласил:

«Воздушное путешествие через Африку. Составлено по запискам доктора Фергюсона Жюлем Верном. Перевод с французского. Издание А. Головачева. Москва, 1864 год. Цена один рубль».

Французский карикатурист был вправе изобразить Жюля Верна в полете: стоящим на катящемся по воздуху крылатом колесе, рядом с Фортуной, богиней счастья, осыпающей своего любимца дарами из рога изобилия.

 

ЕГО ВСЕЛЕННАЯ

Каждый из нас живет в своей собственной вселенной, масштабы которой он часто склонен считать измерениями великого и безграничного мира звезд, планет и людей.

Для некоторых она ограничена стенами коммунальной квартиры, события в которой они склонны рассматривать как мировые. Иные мыслят в масштабах своей деревни, родного города и, в крайнем случае, своей страны. Конечно, сейчас это исключения, но в XIX веке редко кто мыслил масштабами материков. Вселенная Жюля Верна была огромна: она охватывала весь земной шар — все страны, все части света, включала в себя прошлое и будущее, в неё были включены не только Земля, но и другие планеты солнечной системы, и она достигала таинственной и недоступной до того времени сферы звезд…

Эта вселенная была не стационарной, она росла и расширялась с каждым днем: сначала это был крохотный остров Фейдо, затем — Нант и его окрестности, потом — Париж, Франция, другие материки… Созревание таланта Жюля Верна шло очень медленно, но тем увереннее он включал в пределы своего кругозора другие страны и далёкие материки…

Биографам Жюля Верна кажется странным перелом, происшедший в нем в эти годы, — точнее, после наполеоновского переворота. Двадцатитрехлетний гамен, душа сборищ «одиннадцати холостяков», вдруг превратился в замкнутого и молчаливого человека, почти мизантропа, не бывающего в обществе и проводящего время наедине с книгами. Но беда французских, немецких, американских, итальянских и иных биографов состоит в том, что они рисуют жизнь своего героя не на фоне событий того времени, а превращают его в какого-то «обитателя Страны мечты» — человека, оторванного от мировых событий.

А между тем достаточно было бы обратиться от личных писем и дневников Жюля Верна к газетам и политическим памфлетам его времени, чтобы перед нами сразу раскрылась иная, высшая реальность — огромный и тревожный мир, в котором жил писатель Жюль Верн. Эта биография, полная движения и скрытой жизни, для нас важнее всего, так как именно она вошла как составная часть в сто томов его сочинений.

Подлинную биографию Жюля Верна нужно начинать с 1848 года, с его второго приезда в Париж. В этот год Париж господствовал над Францией, а Франция возвышалась над Европой и всем миром. Голос Парижа звучал во всех углах земного шара. Парижское восстание нашло себе отклик в победоносных восстаниях Вены, Милана, Берлина. Вся Европа, вплоть до русской границы, была вовлечена в движение. И для зоркого наблюдателя не могло быть сомнений в том, что началась великая решительная борьба, которая должна была составить один длинный и богатый событиями революционный период, могущий найти завершение лишь в окончательной победе народа.

Жюль Верн стоял на самом ветру эпохи. Но был ли он таким зорким наблюдателем? Будем к нему справедливы и не станем награждать его врожденной гениальностью политического мыслителя. Для юноши двадцати лет, провинциала, впервые попавшего в Париж, вполне естественно быть полным иллюзий и рассчитывать на скорую и окончательную победу «народа» над «угнетателями». Кто в его представлении были эти угнетатели? Король, аристократия, церковь. А народ? Все остальные…

Годы, прошедшие над Францией после революции сорок восьмого, были заполнены жестокой борьбой антагонистических сил, которые таились как раз в этом самом «народе»: буржуазии, крестьян, ремесленников, рабочих. Но Жюль Верн всю жизнь не хотел этого видеть. Весна его, его молодость, удивительно совпала с пробуждением от окоченения и спячки его родной страны. Пусть революция раздавлена, затоплена в крови, он мог себе сказать: «Я дышал воздухом республики, она была возможна!»

И вот теперь, после переворота 1 декабря 1851 года, когда президент Луи Бонапарт задушил республику, чтобы стать императором Наполеоном III, Жюль Верн очутился с ним лицом к лицу. Лицо, похожее на лицо провинциального парикмахера, смотрело на молодого писателя со страниц газет и журналов, со стен и заборов, оно преследовало его даже во сне. И оно всё время говорило: нужно выбирать, нужно действовать, нужно решать свою судьбу.

Эти дни были для Жюля Верна днями битвы, днями единоборства. Пусть оно совершалось в тишине маленького кабинета писателя — вернее, в его душе, но тем сильнее оно опустошало это поле боя, тем страшнее оно было для молодого человека, почти юноши, который внезапно почувствовал себя совершенно одиноким.

Перед ним лежало два пути: раболепное подчинение или борьба. Но подчиниться — означало отдать свое перо на службу Наполеону малому, стать слугой палача. А борьба? Для этого нужно было верить в борющуюся Францию, знать её. Жюль Верн её не видел.

А страна тем временем продолжала жить и бороться. Генрих Гейне, побывавший во Франции незадолго до этого, писал:

«Я посетил несколько мастерских в предместье Сен-Марсо и увидел, что читали рабочие, самая здоровая часть низшего класса. Я нашел там несколько новых изданий речей старика Робеспьера, а также памфлетов Марата, изданных выпусками по два су, историю революции Кабе, ядовитые пасквили Корменена, сочинение Буонаротти «учение и заговор Бабефа», — все произведения, пахнущие кровью. И тут же я слышал песни, сочиненные как будто в аду, припевы которых свидетельствовали о самом диком волнении умов. Нет, о демонических звуках, которыми полны эти песни, составить себе понятие в нашей нежной сфере невозможно; надо их слышать собственными ушами, например, в тех громадных мастерских, где занимаются обработкой металлов и где полунагие суровые люди во время пения бьют в такт большими железными молотами по вздрагивающим наковальням.

Такой аккомпанемент в высшей степени эффектен, точно так же как и освещение в то время, как живые искры вылетают из печей. Всё — только страсть и пламя!..»

В эти годы в муках и труде рождался новый Париж. Над городом висела белая кменная пыль, падающая на листву каштанов, как седина. Рушились старинные дома, разбирались средневековые стены и решетки, сносились целые кварталы, чтобы дать место новым блистательным и строгим проспектам нового города.

Стоя на перекрестке, Жюль Верн часто следил за рождением новых бульваров, пересекающих груды битого камня, ещё недавно бывшего бушующим хаосом средневековых кварталов, следил за появлением, как по волшебству, новых великолепных вокзалов, зданий, церквей. И звезды улиц, расходящихся во все стороны от звонких площадей, всё чаще напоминали ему кем-то брошенное крылатое прозвище вновь рождающегося Парижа — город Светоч.

Перестройка французской столицы не была делом Сенского префекта барона Осман, как то казалось императору Наполеону. В этом плане, составленном республиканским правительством еще в 1793 году, были воплощены мечты многих поколений зодчих и градостроителей, мечтателей и поэтов — всех тех, кто, любя прошлое великого города, хотел для него ещё более блистательного и счастливого будущего. Это был великий труд скованной Франции, ищущей обновления.

Вся жизнь Франции походила на пародию. Палата депутатов заседала в Париже, но она не имела права ни предлагать законопроекты, ни вносить поправки в правительственные предложения. Заседания её были публичны, но печатать прения было запрещено. Все представители интеллигенции находились под надзором полиции. Университет существовал, но преподавание было обращено главным образом на древние языки; кафедры философии и истории были упразднены. И всем профессорам было приказано брить усы, чтобы «уничтожить в костюме и нравах последние следы анархии»…

Но скованный гигант продолжал трудиться и бороться. Железные пути всё дальше протягивались во все концы страны; всё гуще становился дым паровозов, пароходов, заводов и фабрик. И всё сильнее приливала кровь народа к центру страны — к Парижу. Это была не только столица императора и его своры, жандармов, спекулянтов, шпионов, — это был центр промышленности и торговли, столица науки и мысли, подлинное сердце Франции.

То было время быстрого развития промышленности, расцвета техники. Ещё недавно, в 1838 году, первый пароход пересек Атлантику, и то проделав часть пути под парусами, а в шестидесятые годы железные паровые суда установили регулярные рейсы, соединяющие Францию со всем светом, и гигантский «Грейт Истерн», в девятнадцать тысяч тонн водоизмещения, проложил первый телеграфный кабель между Европой и Америкой.

Жюль Верн в 1848 году приехал в Париж на почтовых лошадях, а через пятнадцать лет в Лондоне появился первый метрополитен, и сквозь горный проход Мон-Сенис была начата прокладка тоннеля, соединяющего Францию с Италией.

Открытие в 1831 году Фарадеем электрической индукции стало для электротехники началом новой эры. Всё глубже опускались ещё неуклюжие подводные лодки и всё выше поднимались аэростаты, движением которых в воздухе пытались управлять их изобретатели.

В 1881 году «русский свет» инженера Яблочкова залил всю территорию Парижской Всемирной выставки. Это было целое море света — почти полмиллиона электрических свечей, больше, чем во всем остальном Париже со всеми его восковыми, сальными и стеариновыми свечами, керосиновыми лампами и газовыми фонарями.

И, наконец, сами машины — грандиозные паровые молоты, гидравлические прессы, мощные токарные станки — стали производиться при помощи машин. Наступила последняя фаза промышленного переворота.

Всё это создало питательную почву для бурного развития науки, которая во второй половине XIX века переживала счастливый расцвет. Это был период великих побед не только частных теорий, но и могучего синтеза, начавшего объединять воедино разрозненные прежде науки. Майер, Джоуль, Гельмгольц завершили доказательство всемирного закона сохранения энергии, впервые высказанного ещё Ломоносовым. Бертло окончательно изгнал из химии понятие «жизненной силы». Менделеев обосновал единство всех химических элементов. Пастер опроверг теорию самозарождения. Дарвин воздвиг гигантское здание теории эволюции и посягнул на божественное происхождение человека…

Наука в эти годы даже вооружила человечество возможностью видеть будущее. Леверье «на кончике пера» — сидя за столом и вычисляя, — открыл новую планету, Нептун, не видимую простым глазом. Менделеев с поразительной точностью описал свойства ещё не найденных элементов. Гамильтон чисто математическим путем обнаружил существование конической рефракции. Максвелл, на языке дифференциальных уравнений, предсказал существование и свойства электромагнитных волн, открытых лишь после его смерти… И Жюлю Верну казалось, что весь облик грядущих дней можно увидеть сквозь волшебную призму науки.

Надар, ставший в эти годы близким другом Жюля Верна, незадолго до этого был секретарем Шарля Лессепса, знаменитого строителя Суэцкого канала. Лессепс был страстным последователем Сен-Симона, и его взгляды разделял и Надар. Сенсимонистом был и другой друг писателя — композитор Алеви. Они-то и ввели молодого человека в светлый мир утопического социализма.

Неизгладимое впечатление на Жюля Верна произвели идеи Сен-Симона. Вероятно, от него писатель заимствовал великую веру в науку, способную, как ему казалось, изменить весь политический строй человечества.

Фурье открыл писателю радость творческого труда, освобожденного от принуждения и эксплуатации и воедино слитого с творческой мыслью. Роберт Оуэн, отправившийся за океан, чтобы основать там социалистическую колонию, стал для Жюля Верна прототипом капитана Гранта.

Но политические идеи Жюля Верна не были зрелыми и четкими: он был писатель, а не политический мыслитель, и художественный образ действовал на него сильнее, чем отвлеченная идея. Поэтому наибольшее впечатление произвела на него книга Кабе «Путешествие в Икарию». В ней писатель увидел светлое видение будущего мира, свободного не только от политического, но и от экономического угнетения.

В сложной политической обстановке того времени Жюль Верн обрел себе светоч в лице науки: в ней он нашел ту романтику, которой ему не хватало в окружающей его жизни; в науке он нашел содержание своей жизни.

Так он встретился с той Францией, к которой стремился, но которой до этого не знал.

Местом, где встретились две Франции — Наполеона малого и французского народа, — была Всемирная выставка 1855 года, великий праздник человеческого труда.

…Это было какое-то государство машин, страна, населенная тысячами механизмов. Гремели паровые молоты, жужжали веретена текстильных машин, работали токарные станки, вертелись исполинские мельницы, тяжко дышали медлительные и шумные насосы, пыхтели трудолюбивые локомобили. Паровые автомобили, паровозы-великаны, готовые ринуться в путь по всем дорогам и путям земного шара, говорили, казалось, о полной победе над природой. Гигантские паровые машины бились, как металлические сердца, дающие жизнь современной промышленности, душой которой был пар.

Много лет назад, ещё при посещении Эндре, маленького мальчика поразила бездушная мощь паровых механизмов. Теперь Жюль Верн видел воочию, что с помощью этих слуг человек может стать великаном, шагать через моря, пробивать дороги сквозь горы и прокладывать пути через пустыню. Но пар вдруг показался ему детской романтикой перед другим миром — заманчивым и таинственным. Это были несовершенные проекты газовых двигателей, мечты о применении недавно открытого керосина, грубые чертежи фантастических летательных машин тяжелее воздуха и удивительные электрические приборы и механизмы. Жюлю Верну казалось, что в этих неясных, смутных набросках он мог прочесть будущее человечества: здесь спала та волшебная куколка, что обещала всем, кто обладал активным зрением, вылететь когда-нибудь ослепительной бабочкой, способной подняться до самых звезд.

Так, на скрещении всех ветров века родился великий замысел «Необыкновенных путешествий»: взять в своё владение всю гигантскую область науки, одухотворить её новыми героями и их руками завоевать блистающий мир грядущего.

На смену герою-аристократу, герою-мещанину, герою-обывателю в романах Жюля Верна пришел новый герой — инженер, изобретатель, творец. Сцена, где действует этот герой, не узкий домашний круг, не светский салон или даже придворный круг, но его мастерская, его лаборатория — воздушная, подземная, пусть даже межпланетная — и открываемый им заново огромный мир.

Но герои первых романов Жюля Верна были одиночками, как и сам писатель в те годы. Когда же из скромного служащего парижской биржи, лишь на досуге занимающегося литературой, он стал знаменитым писателем, властителем дум молодого поколения, необыкновенно расширился круг его знакомств и его кругозор. Жюль Верн воочию сталкивается с той молодой борющейся Францией, в которую он верил.

В конце шестидесятых годов писатель знакомится и сближается со многими, кто несколько лет спустя стали руководителями и участниками первого в мире опыта создания государства пролетарской диктатуры. В числе его ближайших друзей были Паскаль Груссе, страстный революционер, последователь Фурье, ведавший в правительстве Коммуны внешними сношениями, Луиза Мишель, «Красная Дева Коммуны», и знаменитый географ Элизе Реклю, член Интернационала и будущий участник парижского восстания.

Именно в эти годы сложился у писателя план знаменитой трилогии, герои которой отличаются новыми чертами. Это не просто ученые или путешественники, но страстные борцы против всех видов национального и колониального гнета, против эксплуатации человека человеком. Если это изобретатели или люди науки, то их творческая деятельность направлена уже не на достижения счастья человечества лишь в отдаленном будущем, а служит непосредственно насущным задачам трудового человеческого коллектива или делу освобождения угнетенных, борьбе против ненавистного Жюлю Верну колониального гнета, делу свободы.

Свобода! Как часто встречается это слово на страницах книг французского писателя! «Море, музыка и свобода — вот всё, что я люблю», — сказал однажды Жюль Верн своему племяннику.

Неудивительно, что в последующих книгах Жюля Верна, написанных уже после падения второй империи, мы встретимся с изображением готовящейся венгерской революции, тайпинского движения в Китае, восстания индийского народа против английского владычества, с мятежом Джона Бруно и войной Севера против Юга в Америке за освобождение негров. Жюль Верн рассказал о колониальном рабстве в Африке и Австралии, о захватнических войнах Англии против народа Новой Зеландии, о восстании греков против турецкого ига, о русском, революционном движении. Такова тематика «Необыкновенных путешествий» и кругозор Жюля Верна.

Патриот, считающий Францию вождем мирового прогресса, Жюль Верн в то же время был чужд национальной и расовой ограниченности. Ему мало было Франции и Европы — ему нужен был весь земной шар, чтобы показать могущество труда человека — любой национальности, с любым цветом кожи. Охотник-готтентот Мокум, рабыня Зерма, негр Геркулес, австралийский туземец Толине, индианка Ауда, турок Керабан, действующие лица романа «Треволнения одного китайца» — все они стоят наравне с европейцами и американцами. А индиец Немо и негр Наб поставлены даже выше: один — как великий борец за свободу, другой — как участник утопической коммуны на Таинственном острове.

Сейчас, по прошествии многих десятилетий, нам приходится с большим трудом расшифровывать намеки, разбросанные по страницам книг Жюля Верна, говорящие о его политических взглядах, о его мечтах о светлом будущем человечества, освобожденного от всех цепей. Но современники писателя, близкие к революционному движению, мечтающие о социальном равенстве, принадлежащие к лагерю демократии, ненавидящие, как и сам Жюль Верн, корыстный и жестокий буржуазный строй, отлично понимали его с полуслова.

Великий фантаст не забавлял своих читателей, как утверждают его буржуазные биографы, а звал их вперед, к лучшему будущему. Поэтому-то его слава и выросла так стремительно.

Один из биографов писателя, Шарль Лемир, рассказывает, что в 1875 году, в одной из жалких хижин «поселенцев Новой Каледонии», он обнаружил на стене портрет Жюля Верна, повидимому вырезанный из какого-то журнала. Лемир не говорит, что это за хижины, но мы знаем, что это поселок сосланных коммунаров. И ясно становится, что Жюль Верн был дорог героям пролетарской революции, что они любили его, как близкого по духу человека, и не забывали о нем в горьчайшие годы каторги и ссылки.

 

„КАПИТАН ВЕРН"

В маленькой рыбацкой деревушке Ле Кротуа, лежащей в устье Соммы, в пяти километрах от открытого моря и в пятидесяти от Амьена, ранней весной 1866 года появился новый обитатель.

Это был статный мужчина небольшого роста, похожий на капитана дальнего плавания, светлоглазый и светловолосый. Вместе с четырехлетним сыном Мишелем незнакомец поселился на берегу, в крохотном домике — не больше фургона для перевозки мебели. Из окон этого жилища открывался широкий вид на песчаные дюны, покрытые редкой травой, крохотные лодочки рыбаков, вытащенные на прибрежный песок, и холодное зеркало Ла-Манша.

Незнакомец очень скоро подружился с двумя рыбаками, пенсионерами французского военного флота. Александр Лелонг, или просто Сандр, бывший боцман, был участником крымской и итальянской компаний. Биография Альфреда Берло была более запутанной: по его словам, он объехал весь свет — все известные и неизвестные его части, сражался с дикарями и даже побывал в плену у канаков, которые собирались его съесть…

Новые друзья учили мальчика ловить креветок и рассказывали своему гостю нормандские легенды и старинные матросские небылицы о морском змее. Они показывали ему то место, откуда отправился в свое последнее плавание амьенский инженер Пети, построивший подводный корабль и погибший на нем в 1850 году.

Креветки были главной добычей местных рыбаков. Они называли свои лодки с открытой кормой и широким корпусом «кузнечиками». Одна из таких шхун стояла на якоре, недалеко от берега, а на рее у неё красовалось объявление: «Продается. Спросить у мсье Рене».

Незнакомец заинтересовался. Старый Сандр был призван в качестве советчика и консультанта, и после его тщательного и придирчивого осмотра и долгой торговли сделка была совершена. С помощью местного плотника — единственного в Ле Кротуа — меньше чем в месяц рыбачья лодка была превращена в некоторое подобие яхты. В честь небесного покровителя нормандских рыбаков суденышко получило имя «Сен-Мишель», чему немало радовался маленький сын нового хозяина, а на первой странице судового журнала корабля гордо красовалась надпись: «Судовладелец и капитан Жюль Верн».

Писатель в это время находился на вершине своей славы. Его герои уже совершили путешествие на воздушном шаре в Центральную Африку, побывали в центре Земли, облетели вокруг Луны. Вместе с капитаном Гаттерасом они открыли Северный полюс и в поисках капитана Гранта объехали вокруг света. Теперь сам писатель стал капитаном, и это звание в иные минуты было для него, быть может, дороже его литературной славы.

Его корабль представлял собой удивительную смесь яхты и рыбачьей лодки. Если для жителей Ле Кротуа «Сен-Мишель» всё ещё оставался «кузнечиком», то для нового владельца это была реализация многолетней мечты, воплощение грёз детства и юности.

Восемь тонн водоизмещения; впереди кубрик — вернее, дыра — для команды; на корме — каюта для капитана и пассажиров, высотой и шириной меньше полутора, длиной около двух метров, — разве этого мало для человека с воображением? Правда, обставлена каюта была не слишком роскошно: две лавки с тюфяками из морской травы — сиденья днем и спальные койки ночью; доска на шарнирах, заменяющая письменный стол; висячий шкаф, где хранились судовой журнал и «корабельная библиотека», состоящая из астрономического альманаха, морских карт и нескольких географических словарей…

В матросском берете и простой блузе из толстого синего сукна или вязаной фуфайке в ясные дни, в непромокаемом плаще и клеёнчатой рыбацкой шляпе в непогоду, «капитан Верн» вел журнал плавания, определял по солнцу местоположение судна и наносил его на карту, следил за «хронометром» и, стоя на крохотном мостике, с достоинством командовал своим экипажем, состоящим всё из тех же двух рыбаков — Лелонга и Берло, молчаливо взиравших на мир с флегматичностью истых морских волков.

Очень часто встречные корабли первые салютовали маленькому паруснику, храбро пробирающемуся между волнами, а капитаны пакетботов выкрикивали в рупор слова привета. Эти знаки внимания относились, конечно, не к «Сен-Мишелю», а к его владельцу. И «капитан Верн» неизменно вежливо отвечал им, салютуя своим собственным флагом — трехцветным со звездой.

Порядок на судне царил образцовый, матросы беспрекословно исполняли приказания своего командира, но лишь до поры до времени. Стоило разразиться шторму, как седой Сандр брал на себя команду, а разжалованный капитан вместе с Альфредом крепил паруса, тянул снасти, становился у штурвала, подчиняясь всем приказаниям, произносимым хриплым голосом старого морского волка…

Экипаж обожал своего капитана. «У него только один недостаток, — говаривал Сандр: — он ничего не понимает в рыбной ловле и не считает рыбу пойманной до тех пор, пока она не очутилась у него на вилке. Он, правда, не запрещает нам забрасывать удочки и даже сети, но в «Сен-Мишеле» есть, должно быть, что-то роковое. Когда мы ловим со своих рыбачьих судов, то ловим любую рыбу, она хватает всякую приманку. Тут накорми её хоть трюфелями — не берет! И при каждой нашей попытке он еще смеется над нами.

Однажды, когда «Сен-Мишель» лавировал у мыса Антифер, мы забросили свои удочки, и наконец рыба клюнула. Удочка дрогнула, мы вытащили её, и на крючке оказалась крупная макрель — первая макрель, которую нам удалось увидеть со дня отплытия. Вы представляете себе, как мы были довольны! Мы поглядели на капитана, торжествуя, что убедили его наконец. Он улыбался и молчал. Макрель лежала на палубе. Альфред взял её за жабры и хотел снять с крючка. Бац! Этот дьявол вдруг ударил хвостом, отцепился сам от крючка и прыгнул за борт. Такая досада! А капитан надрывался от смеха. Так мы и не доказали ему, что не только та рыба твоя, которая у тебя на вилке!»

Когда наступала осень, писатель с помощью экипажа и местных рыбаков вытаскивал свою яхту на берег и отправлялся в Париж. Но каждую весну он неизменно снова возвращался в Ле Кротуа.

«Сен-Мишель» обычно крейсировал вдоль побережья, от берегов Бретани на юге до северных берегов Франции, заплывая иногда в бельгийские и голландские воды. Изредка он даже отваживался пересекать пролив и посещать меловые берега Англии. Однажды во время подобного рейса у устья Темзы мимо них промчалось чудовищное видение — корабль с пятью трубами и шестью мачтами, знаменитый и несравненный «Грейт Истерн».

Во время этих летних плаваний на любимой яхте Жюль Верн, сидя в свой тесной, похожей на карцер, каюте, много работал. И в ясные утра, когда первый луч восходящего солнца, пронизывающий толщу океана, окрашивает всё в зеленый цвет; в прозрачные вечера, свежие от берегового бриза; в короткие летние ночи, украшенные жемчужной лентой Млечного Пути и вышитые созвездиями; в долгие дни — одни лишь моряки знают, какими длинными они кажутся, — писателя посещали мечты.

О чём мог он думать, лежа на палубе, рядом с маленькой медной пушкой, предметом любви и гордости маленького Мишеля? Что чудилось ему, когда он пристально всматривался в зеленые волны? Видел ли он в глубине моря необыкновенный подводный корабль в ореоле электрического сияния? Проносились ли над его головой чудесные воздушные и межпланетные корабли? Или он рисовал в своем воображении идеальный остров-коммуну где-то в Тихом океане, или преображенный мир будущего?

«Когда-нибудь я совершу путешествие на нём», — написал Жюль Верн, увидев в Лондоне строящийся корабль «Грейт Истерн». Прошло восемь лет. Он уже был капитаном и судовладельцем, но его мореходный опыт ограничивался лишь прибрежными морями. А мечта о кругосветном путешествии? Она всё ещё оставалась мечтой.

Но Жюль Верн был упрям и умел ждать. И наконец настал день, когда он отправился в заокеанское плавание — самое большое путешествие в своей жизни, на самом большом в мире корабле.

27 марта 1867 года в лондонском «Таймсе» появилось следующее сообщение:

«Грейт Истерн» отправился из устья Мерсеей в Нью-Йорк вчера в полдень… На борту его находится значительное число пассажиров, среди которых м-р Сайрес Филд и м-р Уоррен Барбер, директора Грейт Истерн Стимшип Компени».

Чопорная английская газета считала достойными внимания читателей лишь лиц, занимающих официальное положение. Она не сообщила, что в числе тысячи трехсот пассажиров гигантского корабля был всемирно известный писатель Жюль Верн.

«Грейт Истерн» — настоящее чудо техники своего времени — сделал всего лишь двадцать рейсов между Англией и Америкой. Невозможно было набрать на каждый рейс три тысячи пассажиров, составляющих комплект этого огромного плавающего города, и корабль был заброшен. О нём вспомнили только тогда, когда начались неудачи с прокладкой подводного телеграфного кабеля между Старым и Новым Светом. Девять лет инженер Сайрес Филд, главный организатор и вдохновитель работ, терпел неудачи. Тогда он вспомнил о «Грейт Истерне»: лишь он один мог вместить три тысячи четыреста километров проволоки, весившей четыре тсячи пятьсот тонн. На корабле были поставлены огромные резервуары с водой, где проволока предохранялась от доступа воздуха и прямо из этих пловучих озер поступала в океан. В 1866 году кабель наконец был проложен, и президент Соединенных Штатов Эндрью Джонсон послал английской королеве Виктории первую телеграмму с текстом из евангелия: «Слава в вышних богу, на земле мир и в человецех благоволение».

В следующем, 1867 году, в связи с открытием новой Всемирной выставки, «Грейт Истерн» был снова переоборудован и отделан с небывалой роскошью — он превратился в настоящий пловучий дворец для предполагаемых заокеанских посетителей. Первый его рейс после ремонта превратился в настоящее событие.

В эту зиму Жюль Верн очень много работал. Кроме очередного романа из серии «Необыкновенные путешествия», он взялся за очень крупное предприятие: географ Теофиль Левалле, начавший большую работу по изданию огромной «Иллюстрированной географии Франции», умер в самом её разгаре, и Этцель предложил своему лучшему автору закончить книгу. Имя Жюля Верна было бы для неё лучшей рекламой, и поэтому он готов был платить щедро. Жюль долго колебался, прежде чем дал согласие: труд был тяжелый, ремесленный, но он сулил в будущем независимость. «Эта дополнительная работа даст Онорине несколько тысяч франков, необходимых для того, чтобы нанять новый дом и немного приодеться, — писал он отцу. — Мне же позволит совершить вместе с Полем путешествие на «Грейт Истерне», о котором я последнее время прожужжал тебе все уши…»

Поль Верн насчитывал за своими плечами уже двадцать лет плавания по морям. Океан стал его родиной, и он очень редко ступал на твердую землю и ещё реже мог видеться со своим братом. Неразлучные в детстве, братья много лет мечтали о том, чтобы как-нибудь провести свой отпуск вместе. И вот наконец, полные радости, как школьники, вырвавшиеся на каникулы, два брата, два «капитана Верна», стояли на набережной Ливерпуля, пытаясь что-либо рассмотреть сквозь утренний туман.

Маленький пароходик, предназначенный для перевозки пассажиров, принял наконец братьев на борт и ровно в семь утра отчалил от берега.

«Грейт Истерн» стоял на якорях почти в трех милях от Ливерпуля вверх по реке, — так рассказал об этой памятной встрече Жюль Верн. — С набережной Нью Принс его не было видно. Только когда мы обогнули берег в том месте, где река делает поворот, он появился перед нами. Казалось, что это был небольшой остров, наполовину окутанный туманом. Сначала мы увидели только носовую часть корабля, но когда пароход наш повернул, «Грейт Истерн» предстал перед нами во всю свою величину и поразил нас своей громадностью. Около него стояло три или четыре угольщика, которые ссыпали ему свой груз. Перед «Грейт Истерном» эти трехмачтовые суда казались небольшими баржами. Трубы их не доходили даже до первого ряда портов, а брам-стеньги не превышали его бортов. Гиганту ничего не стоило взять их в качестве паровых шлюпок. Тендер наш всё приближался к «Грейт Истерну» и наконец, подойдя к бак-борту корабля, остановился около широкого трапа, спускавшегося с него. Палуба тендера пришлась в уровень с ватерлинией «Грейт Истерна», на два метра поднимавшейся над водой вследствие его неполной нагрузки».

Заметки, беглые зарисовки и цифры заполнили записную книжку писателя. В первый день он сделал лишь самую лаконичную характеристику корабля:

Длина — больше двух гектометров (600 футов).

Тоннаж — 18 915.

Пассажиров–2186.

Мощность — 11 000 лошадиных сил.

Давление пара — 30 фунтов на квадратный дюйм.

Скорость — 13 узлов.

Мачт — 6.

Труб — 5.

Стоимость — 750 000 фунтов стерлингов.

Поль, для которого самое путешествие по морю было скучными буднями, ухаживал за красивыми пассажирками, организовывал веселые игры, эксцентрические концерты и танцы с переодеваниями, принимал участие в любительских спектаклях… Жюль же был озабочен поисками среди команды людей, принимавших участие в прокладке кабеля. Он хотел знать всё о жизни в морских глубинах, о течениях, проливах и тайфунах. Он добился интервью у самого Сайреса Филда, хотя трудно сказать, кто из двоих больше восхищался своим собеседником: создатель ли «Необыкновенных путешествий» или знаменитый автор «длинного кабеля» — как считают некоторые, прототип главного героя «Таинственного острова».

Вечерами писатель отправлялся на «бульвар» — так он шутливо именовал палубу. Он кичился, что, как истый парижанин, не мыслит жизни без бульваров, — и, опершись на поручни, глядел на безбрежное море…

«В воздухе чувствовался острый запах морокой воды, волны были покрыты пеной, в которой в виде радуги отражались переломленные лучи солнца. Внизу работал винт, свирепо разбивая волны своими сверкающими медными лопастями.

Море казалось беспредельной массой расплавленного изумруда. Бесконечный след корабля, беловатой полосой выделявшийся на поверхности моря, походил на громадную кружевную вуаль, наброшенную на голубой фон. Белокрылые чайки то и дело проносились над нами…»

Когда открылись американские берега, пассажиры стали ожидать лоцмана. Начались безумные пари американцев, возвращающихся на родину:

— Десять долларов за то, что лоцман женат!

— Двадцать, что он вдовец!

— Тридцать, что у него рыжие бакенбарды!

— Шестьдесят, что у него на носу бородавка!

— Сто долларов за то, что он вступит на палубу правой ногой!

— Держу пари, что он будет курить!

— У него будет трубка во рту!

— Нет, сигара!

— Нет! Да! Нет! — раздавалось со всех сторон.

Наконец столь нетерпеливо ожидаемый лоцман прибыл. Он был маленького роста и совсем не походил на моряка. На нем были черные брюки, коричневый сюртук с красной подкладкой и клеенчатая фуражка. В руках он держал большой дождевой зонтик.

Его встретили радостные приветствия выигравших и крики неудовольствия проигравших.

Оказалось, что лоцман был женат, что у него не было бородавки и что усы у него светлые. На палубу же он спрыгнул обеими ногами.

За его спиной — там, совсем рядом, — лежал Новый Свет.

Корабль ошвартовался у нью-йоркской набережной 9 апреля. Братья остановились в отеле «Пятое авеню». Им предстояло осмотреть Америку в одну неделю.

Дни эти пролетели, как феерия. Путешественники посетили Олбани, Рочестер и Буффало и пересекли канадскую границу. В общем, они сделали за эту неделю больше километров, чем многие нью-йоркские жители за всю жизнь. Они успели даже посмотреть в театре Финеаса Барнума сенсационную драму «Улицы Нью-Йорка». В четвертом акте её был изображен пожар, который тушили настоящие пожарные с применением парового насоса. «Этим, вероятно, и объясняется успех пьесы», — иронически записал Жюль Верн.

Но зато Ниагара привела его в восторг:

«Эта местность — одна из прекраснейших в целом мире; тут природа соединила всё, чтобы блеснуть своей красотой. На повороте Ниагара отличается удивительно разнообразными оттенками. Около острова вода покрыта белой пеной, похожей на снег; в центре водопада она зеленого цвета морской волны, что доказывает значительную глубину её в этом месте; около же канадского берега она имеет вид расплавленного золота. Внизу можно рассмотреть огромные льдины, похожие на чудовищ, в раскрытой пасти которых исчезает Ниагара. В полумиле от водопада река опять спокойна, и поверхность её покрыта льдом, не успевшим ещё растаять от первых лучей апрельского солнца».

В полдень 16 апреля «Грейт Истерн» отправился в обратный путь. К величайшему неудовольствию компании, на борту его находился всего лишь сто девяносто один пассажир.

Через две недели корабль ошвартовался в Бресте, а еще через два дня Жюль уже был в Ле Кротуа, где его ждали Онорина с детьми и «Сен-Мишель» на якоре, блестевший новой краской и готовый к новому плаванию.

«Капитан Верн» вступил на мостик своего корабля походкой старого морского волка — шутка ли, он за месяц два раза пересёк океан и сделал много тысяч миль на самом большом судне в мире!.. Но когда он поднял на мачте свой флаг — трехцветный со звездой, он вдруг почувствовал, что «Сен-Мишель» не может сравниться ни с одним парусником или пароходом земного шара, потому что это был его корабль.

«Теперь, когда я сижу за своим письменным столом, — записал он, — мое путешествие на «Грейт Истерне» и дивная Ниагара могли бы показаться мне сном, если бы передо мною не лежали мои путевые заметки.

Нет на свете ничего лучше путешествий!»

 

ГЕНИЙ МОРЯ

Ранней весной 1868 года «Сен-Мишель» снова снялся с якоря. Его видели далеко в открытом море и в маленьких рыбацких деревушках у устья Соммы. Дважды он пересекал Ла-Манш и снова возвращался к берегам Франции. Он рыскал то туда, то сюда, казалось потеряв направление, и почти всегда его «капитанский мостик» был пуст; только трехцветный флаг со звездой говорил о том, что «капитан Верн» находился на борту.

…Он почти не покидал каюты и, только когда его усталые глаза отказывались служить, позволял себе подняться на несколько минут на палубу. А на откидной доске, заменяющей стол, каждый день росла стопка листов, исписанных карандашом, мелким ровным почерком.

«1866 год ознаменовался странным событием, которое, без сомнения, до сих пор ещё памятно многим, — так начиналась рукопись. — Это событие встревожило в особенности моряков… Дело в том, что с некоторого времени многие корабли встречали в море что-то огромное, какой-то длинный веретенообразный предмет, порою светившийся в темноте, своими размерами значительно превосходивший кита и поражавший быстротою своих движений».

На первой странице было выведено заглавие: «Путешествие под водой».

Мечта о море не могла быть страстью, пока не превратилась в действительность. Замечательный роман «Дети капитана Гранта» был всё же произведением жителя суши. Новая книга Жюля Верна была рождена не картой полушарий и не географическим лексиконом. Мятежный дух моря бьет в тесные рамки каждой страницы, и никакая сила воображения не смогла бы заставить голос океана так петь в наших ушах, если бы автор не прослушал эту песню один на один со стихией. Жюлю Верну было в это время сорок лет — вершина его позднего расцвета, и все свои силы, все мечты, что накопились за много лет, он вложил в эту самую любимую, быть может свою лучшую книгу.

Подводный корабль капитана Немо тоже не был плодом одного воображения. Он имеет свою длинную историю, которую подлинный его конструктор изучал в эту зиму в светлом зале Национальной библиотеки на улице Ришелье.

Служащие Национальной библиотеки не успевали выполнять заказы своего постоянного посетителя. Его излюбленный стол в дальнем углу зала был завален пожелтевшими, старыми томами, картами, техническими справочниками, журналами, газетами. Жюль Верн со страстью исследователя искал предков своего подводного корабля, который медленно строился в его воображении.

В старом морском журнале за 1820 год он нашел статью лейтенанта Монжери, который описал первые в мире «подводные лодки».

Запорожские казаки, засевшие в своей неприступной Сечи на острове Хортица, издавна славились выдумкой и военными хитростями. Побывавший у них французский иезуит Фурнье рассказал о «подводных пирогах», которыми запорожцы пользовались во время своих набегов. Просмоленный челнок перевертывался, причем к бортам его для погружения привязывались мешки с песком. Оставшегося под дном лодки воздуха было достаточно, чтобы под её прикрытием несколько человек могли незаметно подобраться по неглубокому месту к ничего не подозревавшему противнику.

Затем Жюль Верн стал листать запыленные отчеты английского Королевского общества. В 1620 году работавший в Англии голландский ученый Корнелиус ван Дреббель построил для короля Якова настоящую подводную лодку. Это была длинная бочка, обтянутая кожей и снабженная кожаными мехами. Для погружения в мехи пускали воду, и лодка уходила вниз. Чтобы всплыть, достаточно было выкачать воду из мехов. Пятнадцать человек команды приводили её в движение обыкновенными веслами. Первое подводное судно могло опускаться на глубину в четырнадцать метров и довольно долго оставаться под водой, но практического значения оно не имело никакого. Некоторое время придворные забавлялись подводными прогулками, и даже сам король однажды отважился совершить с ван Дреббелем путешествие под водами Темзы. Однако смерть изобретателя остановила его работу.

Англичане и голландцы после работ ван Дреббеля делали целый ряд попыток и создали много неудачных проектов и моделей. Английский изобретатель Дей даже погиб при испытании своего тридцатитонного судна — это была первая жертва подводного плавания. Прошло полтора столетия, прежде чем был построен настоящий подводный корабль.

Американский инженер Башнелл, талантливый изобретатель, создал свой корабль не для развлечения, а для войны. Его вдохновляла любовь к родине, освобожденной от английского владычества. Он был фанатиком свободы и через много лет, при первых же зорях французской революции, переплыл океан, чтобы погибнуть в сражениях с врагами молодой республики.

«Черепаха» Башнелла была первой в мире металлической подводной лодкой. Её корпус, похожий на огромное яйцо, состоял из двух железных половинок, свинченных болтами. Входной люк был закрыт медным колпаком со стеклянными окошечками. За шестьдесят лет до появления винтовых судов изобретатель применил на своем корабле не весла или колеса, а гребной винт, но, не имея другого двигателя — ведь в те годы даже на больших судах не удавалось установить паровую машину, — он вынужден был приводить его в движение вручную.

Экипаж «Черепахи» состоял из командира, минера и матросов. Все эти должности занимал лишь один человек — сержант Эзра Ли, первый в мире подводник.

В темную февральскую ночь 1777 года английская эскадра, стоящая на рейде Нью-Йорка, была атакована «Черепахой». Первая в мире подводная мина, взорвавшаяся близ борта флагманского корабля «Орел» («Игл»), однако, не принесла ему вреда, а подводное судно при этом погибло.

В 1797 году, в разгар революционной войны против Англии, американский инженер Роберт Фультон представил французскому республиканскому правительству проект подводного судна. «При помощи моей подводной лодки, — писал он, — можно заставить англичан не только снять блокаду с французских берегов, но, может быть, даже перенести самый театр военных действий на берега Великобритании».

Корабль Фультона был удлиненной, сигарообразной формы. Его медный корпус был скреплен железным каркасом. Гребной винт вращали четыре человека, а когда судно поднималось на поверхность, то складная мачта с парусом превращала его в обычный надводный корабль.

В тропических морях существует моллюск, живущий в спирально закрученной раковине и умеющий погружаться и всплывать, меняя объем внутренних камер своего жилища. Раскрыв свою кожистую мантию, он может довольно быстро двигаться по ветру. Моллюск этот носит название «кораблик», или, по-латыни, «наутилус». Это название Фультон и избрал для своего корабля.

В 1800 и 1801 годах в Париже, на Сене, а также в Гавре и Бресте происходили испытания подводного корабля. «Наутилус» опускался на глубину в сорок метров. Впервые примененный Фультоном сжатый воздух в стальных баллонах позволял ему держаться под водой четыре часа. Подводной миной, которую Фультон назвал торпедой, была взорвана старая баржа, стоявшая на рейде Гавра…

Но, с другой стороны, Фультон и его помощники, работая как гребцы, не могли двигать корабль со скоростью больше трех километров в час. Выйдя в поисках противника в открытое море, «Наутилус» не смог угнаться за быстроходным английским парусником. Освещение этого подводного судна составляла… обыкновенная сальная свеча!

Генерал Бонапарт, впоследствии император Наполеон, стоявший в те годы во главе Франции, на докладе комиссии, в которую, между прочим, входили знаменитые ученые Лаплас и Монж, наложил следующую резолюцию:

«Дальнейшие опыты с подводной лодкой американского гражданина Фультона прекратить».

Но это не было ни концом работ Фультона, ни гибелью идеи. «Наутилус» продолжал жить в умах изобретателей. В 1810 году братья Куэссен построили новый подводный корабль по чертежам Фультона и снова назвали его «Наутилус», но судно погибло по неизвестной причине при первом же погружении.

Пятьдесят лет прошло в опытах и испытаниях. Подводные лодки строились в России, Англии, Америке и даже в Испании. Один из таких проектов был предназначен для бегства Наполеона с острова святой Елены. Но все эти суда были подлинными потомками ван дреббелевской лодки: весла и паруса, в лучшем случае — винт, приводимый в движение вручную, — вот и всё их нехитрое машинное оборудование. Нет, это не были «наутилусы», но лишь «черепахи», или, вернее, морские кроты, обреченные на подводную слепоту.

Но эти незрелые творения человеческого гения, ещё не научившиеся ходить, уже были обречены сражаться. Полуподводные торпедные лодки «Давиды» участвовали в американской гражданской войне, и одна из них, «Ханли», 17 февраля 1864 года в Чарльстонской гавани взорвала двенадцатипушечный шлюп «Хаузатоник» с командой в триста человек. Жюлю Верну особенно запомнилась деталь: маленький «давид», пожертвовавший своей жизнью, был втянут хлынувшей водой в пробоину и, словно протаранив корпус гиганта, вместе с ним опустился на дно бухты.

А совсем недалеко от Национальной библиотеки, в Морском музее, помещающемся в Луврском дворце, Жюль Верн мог воочию видеть последнее слово подводной техники — модель корабля-гиганта «Плонжер» («Водолаз»).

Спроектированный адмиралом Буржуа и построенный инженером Шарлем Брюн, «Водолаз», спущенный на воду в Рошфоре в 1863 году, был для своего времени настоящим чудом техники. Он был огромен — четыреста пятьдесят тонн водоизмещения! — снабжен горизонтальными рулями, вооружен шестовой миной и впервые в мире имел механический двигатель, но…

Двигатель, приводимый в действие сжатым воздухом, мог обеспечить скорость всего лишь в четыре узла, а запаса воздуха хватало всего лишь… на полтора часа, и, как и все его подводные предки, «Водолаз» был слеп.

Опыты с этим подводным судном были прекращены в 1866 году, но великолепно сделанная модель осталась в музее. Жюль Верн неоднократно изучал её, припав к стеклу витрины. От его внимательного взора не ускользнула даже такая деталь, как маленькая «дочерняя» подводная шлюпка, убирающаяся в корпус корабля и могущая самостоятельно всплывать на поверхность.

Нет, подводное судно не было идеей Жюля Верна; он даже не был первым, кто ввел эту тему в литературу. Подводный корабль уже фигурировал в «Новой Атлантиде» Бекона, и всего лишь за несколько лет до того, как была начата работа над рукописью, озаглавленной «Путешествие под водой», в Париже вышла никем не замеченная книга Роберта Рангад «Под волнами», снабженная подзаголовком: «Необычайное путешествие доктора Тринитуса на подводном корабле «Молния».

Нужно ли зачислить чудодейственную «Молнию» в список предков великого «Наутилуса» французского романиста? Попробуем вчитаться в эту маленькую, ныне всеми забытую книжечку:

«Они увидали посреди комнаты блестящую медную машину величиной с вагон; она имела форму огромного яйца, несколько сплюснутого снизу и с боков. По сторонам было устроено по два больших окна, служащих в то же время и дверями. Они состояли из цельных кусков стекла, чрезвычайно толстого, но удивительно прозрачного. Снизу и с боков выходили широкие лопатки, похожие на плавники рыб, а под рулем, устроенным назади, находился Архимедов винт».

Что же было сердцем этого удивительного корабля? Какая сила оживляла его и приводила в движение?

Голос доктора Тринитуса должен был звучать для ушей Жюля Верна почти как откровение — ведь это было сказано в середине XIX века:

«Под нашими ногами находится сила, которая движет лодку. Это огромные гальванические батареи, доставляющие громадное количество электричества. Большие спирали гораздо сильнее румкорфовых и во сто раз увеличивают силу тока».

«Молния», зрячая «Молния», одушевленная электрическими механизмами, не предназначалась для военных целей. Отправляясь в кругосветное путешествие, в поисках жены и дочери, пропавших без вести, Тринитус мечтал и о научной работе. «Мы будем иметь возможность спуститься в море столь же легко, как с помощью водолазного колокола», — говорил он своим спутникам. И действительно, подводные путешественники во время плавания, одевшись в скафандры, покидали корабль и совершали необыкновенные экскурсии по дну океана. Они наблюдали за жизнью рыб и морских животных, присутствовали при извержении подводного вулкана и сражались с чудовищами.

Всё это было настолько близко интересам Жюля Верна, что мечта Тринитуса не могла не стать его собственной мечтой.

«Я хотел на этой лодке пройти через полюс, плывя подо льдом!» — говорит доктор Тринитус.

Как, разве Жюль Верн не был романистом-прорицателем, писателем-пророком, далеко заглянувшим в будущее и создавшим свой фантастический подводный корабль задолго до рождения реальных подводных лодок? Разве он не был пролагателем новых путей в науке?

Увы, нет! Приходится опровергнуть и эту легенду, быть может наиболее живучую из всех. Но это разоблачение ничуть не унижает нашего героя, так как место легенды занимает правда. И, отодвинув нарядные покровы, мы видим Жюля Верна гораздо более великого, чем знали до сих пор. Ведь литературный предок «Наутилуса» всего лишь на четыре года моложе весельной подводной лодки ван Дреббеля. В утопии Фрэнсиса Бэкона «Новая Атлантида» уже был описан океанский корабль, способный опускаться под воду и плавать под волнами, где ему не были страшны ни ветры, ни бури. Так почему же должны были пройти два с половиной столетия до рождения «Наутилуса» Жюля Верна, ставшего бессмертным?

Да, Жюль Верн стоял в центре научных интересов и идей своего времени, он видел науку и технику не застывшими, но в тенденциях их развития, которые он понимал лучше, чем многие его современники. Но ведь со времени опубликования романа о «Наутилусе» прошло три четверти века, техника неимоверно шагнула вперед, подводное плавание из первых попыток и романтической мечты давно уже превратилось в обыденность. Почему же именно подводное судно Жюля Верна, единственный из всех «Наутилусов», не стареет до сих пор? Почему роман великого мечтателя всё ещё не потерял своего обаяния? Почему и в наши дни он чарует читателей всех стран?

Секрет Жюля Верна в том, что впервые в художественной литературе — и это нужно подчеркнуть — у него научно-техническая тема стала не только фоном или деталью, но и самым материалом и основной темой произведения.

Но и этого ещё недостаточно. Главное — в том, что техника и человек составили у него одно неделимое целое. В центре повествования у него становится не бездушная машина, но действенная научная идея, душой которой является человек.

Человек — это не только ключ к произведениям Верна, но и пробный камень для всех подлинно художественных произведений любого жанра. Это универсальный ключ ко всей нашей гуманистической культуре. Именно поэтому «Наутилус» жив в нашей стране, жив бессмертием своего создателя и гения — капитана Немо.

Герой нового романа Жюля Верна был не только гениальным изобретателем и инженером, географом и натуралистом — это человек, противопоставивший себя всем жителям Земли, поклявшийся никогда не ступать ногой на сушу, приговоривший себя к пожизненному существованию под водой. Но, став обитателем мирового океана, капитан Немо не проклял своей тюрьмы. Океан стал для него целым миром, который он покорил силой человеческого ума и полюбил его как ученый и как борец за свободу всего человечества.

«— Вы любите море, капитан? — спрашивает создателя «Наутилуса» его спутник профессор Аронакс.

— О да, я люблю его, — отвечает Немо. — Море — это всё. Оно покрывает семь десятых земного шара. Его испарения свежи и живительны. В его огромной пустыне человек не чувствует себя одиноким, потому что всё время ощущает дыхание жизни вокруг себя. В самом деле, ведь в море есть все три царства природы: минеральное, растительное и животное.

Море — обширный резервуар природы. Жизнь на земном шаре началась в море, и, кто знает, не в море ли она и кончится? В море высшее спокойствие… Море не принадлежит деспотам. На его поверхности они ещё могут сражаться, истреблять друг друга, повторять весь ужас жизни на суше. Но в тридцати футах под водой их власть кончается. Ах, профессор, живите в глубине морей! Только здесь полная независимость, только здесь человек поистине свободен, только здесь его никто не может угнетать!»

Но кто же был он, таинственный незнакомец, назвавшийся латинским словом Немо — «Никто»? Даже для других героев романа, своих спутников по подводному путешествию, он казался каким-то сверхчеловеком. «В моем воображении, — писал Аронакс, — он гигантски вырастал. Это был уже не человек, подобный всем людям, но какой-то таинственный обитатель вод, гений океана».

Роман был написан уже наполовину, но тайна капитана Немо всё ещё была непроницаемой. И пока «Сен-Мишель» скитался по волнам или отстаивался в крохотных рыбачьих деревушках фландрского побережья, рукопись в каюте неуклонно росла… И осенью, прежде чем начались равноденственные бури, «капитан Верн» уверенной рукой повел свой корабль в устье Сены и затем вверх по её течению. 20 августа 1868 года он причалил в самом сердце Парижа — у моста Искусств, где тысячи французов, собравшихся на набережной, приветствовали своего любимого писателя.

В этот день в кабинете Этцеля в старом доме на Рю Жакоб состоялись крестины: издатель торжественно дал имя новому детищу писателя и собственной рукой надписал на первом листе рукописи название: «Двадцать тысяч лье под водой».

Зиму Жюль Верн провел в Париже. И утром и днем его можно было застать за столиком в Национальной библиотеке; только вечер он посвящал семье. А в апреле следующего года «Сен-Мишель», подновленный и подкрашенный, с начищенной медной пушкой и с командой в том же составе, уже вышел из гавани Ле Кротуа. Флаг со звездой развевался на мачте, сообщая всем, что «судовладелец и капитан» на борту.

Страшный призрак императорской Франции стоял перед глазами писателя все двадцать лет его парижской жизни. Он не мог уйти от этой действительности ни в облака, ни в полярные страны, ни в подземный мир, ни в межпланетное пространство, ни в глубину океана. Не мог, да и не пытался, — наоборот, он голосом капитана Немо говорил с народом Франции и всего мира: через головы парламентов, правительств, императоров и королей. Это был чистый, простой голос, звучащий в защиту свободы.

«— До последнего вздоха я буду на стороне всех угнетенных, и каждый угнетенный был, есть и будет мне братом!»

Так сказал капитан Немо, когда, рискуя своей жизнью, спас бедного водолаза-индийца из пасти хищной акулы.

Сокровища, разбросанные по дну океана, он собирал не для себя: «— Кто вам сказал, что я не делаю с их помощью добрых дел? Я знаю, что на земле существует неисходное горе, угнетенные народы, несчастия, требующие помощи, и жертвы, взывающие о мести! Разве вы не понимаете, что…

Тут капитан Немо умолк… Но я уже и так всё понял. Каковы бы ни были причины, заставившие его искать независимости под водой, но прежде всего он оставался человеком. Его сердце обливалось кровью от страданий человечества, и он щедрой рукой оказывал помощь угнетенным народам!..»

Помощь… Нет, этого было бы слишком мало для такого человека, как капитан Немо. Он был не только благодетель человечества, но борец и мститель за поруганные права людей. Да, человек неизвестной национальности, но гражданин свободного мира будущего. Все народы были ему близки, и лица борцов за свободу всегда смотрели на него со стен его кабинета.

«Это были портреты исторических деятелей, посвятивших свою жизнь какой-либо великой идее. То были портреты: борца за свободу Польши Костюшко; Боцариса — Леонида современной Греции; О'Коннеля — борца за независимость Ирландии; Георга Вашингтона — основателя Северо-Американского союза; Линкольна, павшего от пули фанатика-рабовладельца, и, наконец, мученика за дело освобождения негров от рабства Джона Броуна, вздернутого на виселицу».

Среди этих имен нет ни одного француза; но разве мог Жюль Верн говорить о борьбе за свободу Франции в её самые чёрные дни? Ведь он хорошо знал, что ждало в наполеоновской Франции человека, осмелившегося воскликнуть: «Да здравствует республика!»

И, однако, даже эти запретные слова прозвучали со страниц, исписанных мелким почерком Жюля Верна. История корабля «Марселец», погибшего в 1794 году в неравном бою с английской эскадрой, никак не связана с историей приключений профессора Аронакса. Но в названии корабля друзья свободы читали запретное слово «Марсельеза», а голос капитана Немо звучал в этой главе на всю Францию:

«После героического боя полузатопленное, потерявшее все мачты и треть своего экипажа судно предпочло погрузиться в воду, чем сдаться… Триста пятьдесят шесть оставшихся в живых бойцов, подняв на корме флаг Республики, пошли ко дну, громко возглашая: «Да здравствует Республика!»

Но корабль этот имел и другое имя, которое хорошо знал профессор Аронакс.

«— Это «Мститель»? — вскричал я.

— Да, сударь, это «Мститель». Прекрасное имя, — прошептал капитан Немо, скрестив руки».

Книга «Двадцать тысяч лье под водой» в издании Этцеля и в серийной обложке появилась в продаже в начале следующего, 1870 года. Роман о «Наутилусе»? Нет, это был роман о капитане Немо — ученом и революционере, человеке, проникнувшем в тайны океана и ставшем пленником моря ради свободы всего человечества!

Художник Невилль, иллюстрировавший этот роман Жюля Верна, изобразил его героя на мостике подводного корабля:

«Он был высок, с широким лбом, прямым носом, красиво очерченным ртом, превосходными зубами, тонкими, длинными, изящными руками, достойными пламенной души… Глаза его, довольно далеко отстоящие один от другого, могли одновременно обнимать целую четверть горизонта. Когда незнакомец устремлял взор на какой-нибудь предмет, брови его сжимались, широкие веки сближались, окружая зрачок и сокращая, таким образом, поле зрения, и он смотрел. Какой взгляд! Как он увеличивал отдаленные предметы, уменьшенные расстоянием! Как он читал в вашей душе! Как он проникал в жидкие слои, столь непрозрачные на наш взгляд, и как ясно он видел в глубине морей!..»

Портрет, нарисованный Невиллем, был удачен не только потому, что художник глубоко проник в замысел автора романа. Просто Невилль, рисуя капитана Немо, изобразил самого Жюля Верна.

 

ПУТЕШЕСТВИЕ НА ОСТРОВ УТОПИЯ

Старый писатель жил очень уединенно, вдали от шумного Парижа, на окраине тихого, провинциального городка Амьена.

Массивный двухэтажный дом выходил своим фасадом на широкий двор. Позади дома лежал сад, тянувшийся вдоль Лонгевильского бульвара. Высокая каменная стена отгораживала сад от взоров прохожих. Для того чтобы проникнуть в дом, нужно было или позвонить в большой медный колокол у главного входа, или войти в маленькую калитку со стороны улицы Шарля Дюбуа.

Посетителю, входившему со двора, нужно было пройти через большую оранжерею и через просторную гостиную с широкими окнами, чтобы попасть в кабинет писателя.

Кабинет этот помещался на втором этаже большой круглой башни, возвышавшейся над одним из углов дома. Обстановка была простой: узкая железная кровать, тяжелое кожаное кресло, большой круглый стол и старенькая конторка, за которой были написаны почти все романы Жюля Верна. Украшение комнаты состояло лишь из двух бюстов на каминной полке: Мольера и Шекспира.

Дверь налево вела из кабинета в библиотеку. На простых полках теснились тысячи книг. На стенах в строгом порядке были развешаны портреты знаменитых ученых и путешественников. А в отдельном шкафу помещались переводы сочинений Жюля Верна: сотни томов разного формата на многих языках мира. У окна стоял очень старый рояль — ровесник дней великой французской революции.

День старого Жюля Верна был строго размерен, и раз заведенный порядок никогда не нарушался. В пять часов утра — и летом и зимой — он уже был на ногах. Легкий завтрак, всегда один и тот же: немного фруктов, сыр, чашка шоколада — и писатель уже за своей старой конторкой. В восемь часов в первом этаже начиналось движение — это вставала жена писателя. В девять часов супруги садились за утренний завтрак. После завтрака Жюль Верн уже не писал ничего нового, лишь начисто переписывал свои черновики, отвечал на письма, принимал посетителей.

Когда морской колокол на дворе отбивал восемь склянок, сигнализируя о наступлении полудня, Жюль Верн брал шляпу и, какая бы ни была погода, выходил на прогулку.

Он шел, сильно хромая, тяжело опираясь на палку — тоже своего рода достопримечательность. Это был подарок группы английских школьников, поклонников его «Необыкновенных путешествий», вырезавших на ней свои имена.

«Мы очень счастливы, что можем послать Вам эту палку с подписями, которые покажут Вам, каким уважением Вы пользуетесь со стороны многих тысяч мальчиков Великобритании, — писали они в сопроводительном письме. — У нас, конечно, никогда не бывает денег в кармане. Вы это знаете. Но наш подарок не должен быть оценен по его стоимости. Мы знаем, что для Вас дороже всего большое количество участников нашей складчины…»

От перекрестка писатель поворачивал на улицу Порт-Пари, где некогда находились Парижские ворота средневекового Амьена; затем следовал новый поворот, на улицу Виктора Гюго, и перед ним открывался великолепный силуэт Амьенского собора — чуда готического искусства XIV века. А далеко внизу, как серебро, блестела Сомма, вместе с притоками Арне и Селль образующая многочисленные каналы в нижней части города.

Ровно в половине первого Жюль Верн появлялся в большом зале библиотеки Промышленного общества.

Тут на столе уже лежали приготовленные свежие газеты. И большое кресло, которое никто не смел занимать, было подвинуто: Летом — к окну, зимой — к камину.

С карандашом и записной книжкой в руках писатель просматривал газеты, журналы, бюллетени и отчеты разных научных и географических обществ. Иногда раньше, но никогда не позже пяти часов он захлопывал свою записную книжку и кружным путем возвращался домой.

Два раза в неделю Жюль Верн посещал заседания Амьенской академии — старейшего научного общества Пикардии, действительным членом которого он был. Иногда писатель вместе с женой ходил в театр, но это бывало редко: в пять часов для него уже начинался вечер, в восемь он уже спал.

Эта размеренная жизнь, которая многим показалась бы скучной, была идеальным условием для работы, а работа для Жюля Верна была жизнью.

«У меня потребность работы, — говорил Жюль Верн посетившему его итальянскому писателю де Амичису. — Работа — это моя жизненная функция. Когда я не работаю, то не ощущаю в себе никакой жизни».

Да, работа была для него не только необходимостью — она была его основной жизненной страстью. Именно она и составляет подлинную биографию писателя.

Но почему произошел такой резкий перелом в биографии писателя? Почему, живой, общительный балагур превратился в затворника, почти что мизантропа, живущего в провинциальном Амьене, как на необитаемом острове?

Ответ на это дают события 1870–1871 годов: война и Парижская Коммуна.

…Прусские войска, вооруженные до зубов, ворвались во Францию, грабя и убивая на своем пути мирное население. Французская армия в двести пятьдесят тысяч человек, плохо вооруженная, руководимая неспособными генералами, со слабым и бездарным императором во главе, должна была остановить военную машину, насчитывающую шестьсот тысяч солдат.

Жюль Верн, призванный в армию и зачисленный в береговую стражу, следил за событиями молниеносной войны с яростью и тоской в сердце. Ничтожный Наполеон III позорно капитулировал при Седане вместе со всей армией. Париж, осажденный немцами, после пяти месяцев героической обороны, не получая помощи извне, был сдан новым «правительством национальной измены». Попав в Париж после заключения перемирия, писатель видел немецкие войска, вступившие во французскую столицу, видел провозглашение Парижской Коммуны 18 марта, вторую осаду Парижа и кровавую расправу генерала Галифе. Да, эти годы заставили уже знаменитого писателя очень многое пересмотреть в своем мировоззрении.

Идеи великого 1848 года были идеями его юности. Переворот и тирания сделали его фанатическим поборником свободы, врагом всего старого, порабощающего человечество, тянущего его назад: монархии, сословий, милитаризма.

Но теперь он возненавидел всю окружающую его жизнь и бежал от неё во внутреннюю эмиграцию — сделал тихий Амьен своим необитаемым островом.

В 1872 году, сейчас же после переезда в Амьен, Жюль Верн приступил к работе над огромным трехтомным романом «Таинственный остров», служащим завершением трилогии: «Дети капитана Гранта» и «Двадцать тысяч лье под водой».

В романе «Таинственный остров» рассказана история нескольких человек, занесенных на воздушном шаре на необитаемый остров, затерянный в бескрайных просторах южной части Тихого океана. Новая робинзонада? Нет, Робинзон Крузо, заброшенный бурей на остров Отчаяния, имел в своем распоряжении целый корабль — с набором инструментов, запасом продовольствия и снаряжения. Герои Жюля Верна во время полета выбросили в море, как балласт, всё, вплоть до карманных ножей и спичек. Робинзону, окруженному изобилием тропической природы, достаточно было протянуть руку за её дарами; поселенцам Таинственного острова приходилось самим создавать свое благополучие. Но Робинзон был одинок, а герои Жюля Верна — сплоченная группа людей, коллектив.

Потерпевшие крушение, попав на остров, не приходят в уныние. Они принимают гордое имя колонистов и неустанным трудом создают свое благополучие. Роман Жюля Верна — это подлинный гимн вдохновенному труду, быть может самый высокий во всей литературе XIX века. Труд их — не первоначальное накопление Робинзона Крузо, это творческое преображение косной природы, это вся история цивилизации, но на более высокой ступени идеального человеческого общества.

Труд!.. Какой непривычной была эта тема для писателя XIX века! И если мы встречаем в тогдашней литературе лабораторию, фабрику, мастерскую, то только лишь как вариант одного из кругов дантова ада: как место муки, позора, отчаяния и гибели. Романтика труда, красота труда, пафос труда — сами такие словосочетания были сто лет назад для писателей оскорбительной нелепостью, не имеющей смысла. Нужно было поистине огненное перо, чтобы перенести из реальной жизни в книгу романтику кирки и мотыги, красоту угля и металла, пафос победы над природой.

Великий сорок восьмой год пробил первую брешь в старом представлении, впервые в мире провозгласив право на труд. Но должно было пройти ещё четверть века, включивших в себя рождение Интернационала и великолепную вспышку Парижской Коммуны, чтобы Жюль Верн ощутил в себе силы сделать человеческий труд центральной темой своего нового произведения.

Но что означало завоевание права на труд? За правом на труд стояла власть над капиталом, за властью над капиталом — овладение средствами производства, их подчинение объединенному рабочему классу и тем самым уничтожение наемного труда, равно как и капитала и их взаимных отношений. Это означало открытие нового мира победившего социализма, смутное сияние которого уже серебрило лица первой шеренги людей, ведущих человечество в страну будущего.

Жюль Верн не был в их числе. И вряд ли он смог бы так формулировать свои неясные мечты — тем более, конечно, в таких терминах. Но он не мог не ощущать ветра эпохи, не мог не чувствовать как художник, быть может до конца не понимая, той взрывчатой силы, которая содержалась в выбранной им теме.

Почему Жюль Верн избрал своими героями американцев? Почему он отнес время действия своего романа на десять лет назад, несмотря на то что видел в нем прообраз будущего?

Несомненно, что он хотел взять людей, свободных от традиций и европейских условностей. Неверным было бы думать, что Жюль Верн видел Америку в розовых красках: иначе он не противопоставил бы жестокой действительности гражданской войны идеальную дружбу своих героев, институту рабства — героя-негра, свободного товарища других колонистов. Америке действительной он хотел противопоставить Америку Вашингтона, Джефферсона, Линкольна — страну свободы, лучших представителей которой он с такой любовью изобразил в своих романах.

Остров Линкольна, как называют его колонисты, действительно таинственный остров. Он словно специально приспособлен для потерпевших крушение… и словно специально написан для критиков, избравших своей профессией нахождение научных ошибок Жюля Верна.

В самом деле, на островах Тихого океана не живут — да и не могли бы жить человекообразные обезьяны оранги, однокопытные онагры, кенгуру. Невероятно присутствие на острове и таких животных, как ягуар, дикий баран, пекари, агути, водосвинка, шакаловая лисица.

Нет и не может быть на вулканических островах, далеких от материка, тетеревов, глухарей, якамары, куруку. Не могли расти в этой климатической зоне бамбуки, эвкалипты, саговая пальма.

Неправдоподобно богат минеральный мир острова. Колонисты находят гончарную глину, известь, колчедан, серу, селитру.

«Его животные и растения — пестрая смесь животных и растений чуть ли не всего мира, — резюмирует критика. — Это своего рода зоопарк и ботанический сад, таинственным образом очутившиеся на небольшом необитаемом острове в Тихом океане».

Но как могло случиться, что Жюль Верн, столь начитанный в научной литературе своего времени, всегда столь щепетильный относительно деталей своих произведений, мог допустить такие грубые промахи?

Приходится допустить лишь одно объяснение.

Да, Жюль Верн знал о всех противоречиях, допущенных им в романе! И не только знал, но сознательно их вводил. Таинственный остров — это символ всего мира, аллегория нашего земного шара, отданного во владение человеку.

Нет, не сентиментально-патриархальную робинзонаду, типа «Швейцарского Робинзона», хотел он написать! «Таинственный остров» — это новая утопия, идеальное человеческое общество, поставленное лицом к лицу с природой.

Люди разных профессий, разного социального положения, разных рас собраны в романе Жюля Верна. Но ни малейшего антагонизма не возникает между ними; даже споры их носят лишь производственный, научный или творческий характер. Сила их — в сплоченности, в могучем творческом горении, воодушевляющем их, в безграничной вере во всемогущество науки.

Герой книги инженер Сайрес Смит — это сам дух науки, не только пытливый исследователь, но и великий труженик. Ведь недаром самое имя его «Смит» значит «кузнец». А вся история победы колонистов над природой — прообраз борьбы освобожденного человечества за великое овладение всей вселенной.

Великий преступник, бывший каторжник и пират, Айртон попадает на остров. Что превращает его в помощника, друга и брата колонистов? Милосердие, товарищество, труд — вот ответ Жюля Верна тем, кто утверждает извечную порочность человеческой натуры.

Остается нераскрытой только таинственная сила острова, невидимый помощник колонистов, их верховный покровитель и защитник. Его почти сверхъестественное вмешательство до самого конца тревожит колонистов и интригует читателей. Тайна острова раскрывается только на последних страницах романа, и в её разгадке — разгадка другой книги писателя: «Двадцать тысяч лье под водой».

Невидимым покровителем острова был капитан Немо, постаревший, но не утративший силы своего неукротимого духа, уставший от бесконечных странствований по подводному миру и нашедший себе убежище в пещере Таинственного острова. Перед смертью он раскрывает колонистам свою тайну.

Настоящее имя капитана Немо — принц Даккар. Индиец по рождению, европеец по воспитанию, он руководил восстанием своего народа против иноземного владычества. Неудача не сломила его мятежного духа: покинув землю, он с горстью товарищей, разных по национальности, но таких же борцов за свободу, как и он, поселился в глубинах моря. Сокровища океана послужили ему фондом для оказания помощи народам, борющимся за свою свободу.

Дух свободы и гений моря первого романа превратился в «Таинственном острове» в олицетворение науки будущего, делающей освобожденное человечество поистине непобедимым. Через жестокие битвы — к будущему! — такова скрытая идея романа.

Социалистические идеи Жюля Верна были, без сомнения, очень смутны, но ближе всего они к великим идеям Фурье.

Не разделение труда, навязанное людям капитализмом, а разностороннее развитие человека, уничтожение противоположности между умственным и физическим трудом — вот идея Фурье. Именно таков вдохновенный труд колонистов Таинственного острова.

«Таинственный остров» писался в 1872 году. На этот год падает столетний юбилей Шарля Фурье.

Роман этот завершает трилогию. Первые две части — «Дети капитана Гранта» и «Двадцать тысяч лье под водой» — вышли в свет ещё в годы империи.

Трилогия — вершина творчества Жюля Верна. В ней он достиг наивысшего художественного мастерства, создал наиболее яркие образы положительных героев. В ней он наиболее полно выразил свое мировоззрение лучшей поры жизни, полное социального оптимизма.

В первом романе Жюль Верн показал мир колониального угнетения; во втором — борца против этого гнета; в третьем — воплощение своей мечты о будущем. В единстве этих трёх тем и содержится секрет единства трилогии.

 

„СЕН-МИШЕЛЬ III"

В глазах всего мира Жюль Верн, добровольно похоронивший себя в амьенской глуши, очень скоро превратился в «путешественника, который никогда не покидает своего кабинета». Сам писатель охотно поддерживал эту легенду. И всё же каждую весну в нём просыпалась неукротимая тоска о море, и каждое лето он покидал свое почти отшельническое уединение и отправлялся в Ле Кротуа.

Маленький «Сен-Мишель» в начале войны был реквизирован правительством, превращен в «грозный» военный корабль с экипажем из двенадцати ветеранов Крымской войны, вооруженный тремя кремневыми ружьями и медной пушкой «величиной с пуделя». После поражения Франции он был сожжен пруссаками.

После заключения мира соединенными усилиями Сандра, Альфреда и плотника из Ле Кротуа был рожден новый «Сен-Мишель», получивший, как коронованная особа, прозвище «второй». Он так же верно служил своему хозяину, каждый год храбро отправляясь в открытое море.

Но Жюля Верна обуревали гордые замыслы. Он мечтал уже не о каботажных плаваниях, но о далеких путешествиях. Наряду с людьми такими же живыми героями его романов становились корабли: яхта «Дункан» лорда Гленарвана, «Форвард» капитана Гаттераса, «Наутилус», шлюп «Благополучный», построенный колонистами острова Линкольн своими руками, даже «Анриетта», купленная Филеасом Фоггом, — сколько любви вложил Жюль Верн в описание этих — таких различных — кораблей! Ведь каждый из них был его собственным судном, хотя бы в мечтах, и каждым из них командовал «капитан Верн».

И когда грянул час славы и золотой дождь обрушился на плечи писателя, сделав возможными самые затаенные мечты, только одно магическое слово «корабль», как и в детстве, волновало его. Ведь в своём кабинете он бережно хранил потрепанный журнал, где на первой странице каллиграфическим почерком было выведено: «Судовладелец и капитан Жюль Верн».

Но он был терпелив, он ждал, он присматривался, он выбирал. И случай наконец представился — и какой случай!

Маркиз де Прео пожелал продать свою великолепную паровую яхту, «судно, достойное императора», как он её оценивал. Маркиз не преувеличивал: это была одна из лучших в мире яхт, построенная по заказу бельгийского короля Леопольда I и только из-за его смерти в 1865 году перешедшая в другие руки.

Посетитель, навестивший маркиза в Нанте, отвечал его требованиям: он был знаменит не менее, чем любой император, знал и любил море, как ученый и как моряк. Сделка заняла всего двадцать минут, и корабль перешел в собственность Жюля Верна за шестьдесят тысяч франков. Шестьдесят тысяч франков! Вспоминал ли писатель в ту минуту, когда отсчитывал деньги, те шестьсот франков в год, которые он получал в конторе Гимара двадцать пять лет назад? Почувствовал ли он хоть на мгновение ту дрожь, которую он ощутил при виде своего первого рассказа, напечатанного в «Семейном музее»?

Корабль был настоящим красавцем. Построенный в Нанте прославленными инженерами-судостроителями Жолле и Бабеном, он имел железный корпус длиной в пятьдесят три метра, и его водоизмещение равнялось шестидесяти семи тоннам. Белая, сильно наклоненная назад труба и две мачты с полным рангоутом придавали судну необыкновенное изящество. Паровая машина мощностью в двадцать пять сил позволяла развивать скорость в девять-одиннадцать узлов (семнадцать-двадцать километров в час). Кают-компания была отделана красным деревом, остальные каюты — светлым дубом.

— На этом судне мы сможем совершить путешествие вокруг света, — сказал Жюль своему брату, когда они осматривали новое приобретение.

Жюль Верн вступил во владение кораблем в 1876 году и дал ему название «Сен-Мишель III».

Но годы шли, а кругосветное путешествие всё откладывалось. «Сен-Мишель» совершал только каботажные рейсы, и лишь в 1878 году, в ознаменование своего пятидесятилетия, Жюль Верн решил отправиться в дальнее плавание.

На борту яхты были: сам писатель, его брат Поль, Этцель младший и молодой депутат Рауль Дюваль, друг семьи Вернов. Команда состояла из капитана Оллив, также уроженца Нанта, штурмана Оллив — сына капитана, машиниста, двух кочегаров, трех матросов, юнги и повара.

«Великий романтик на море», — писали газеты Франции, Испании и Португалии. Каждый маленький порт надеялся, что «Сен-Мишель» его посетит. Корабль плыл вдоль западного побережья Европы и Северо-африканского берега, но бросал якорь лишь в больших городах: Виго, Лиссабоне, Кадиксе, Танжере, Гибралтаре, Малаге, Тетуане, Алжире. «Описать прелесть этого путешествия было бы очень трудно, — вспоминал позже Поль Верн. — Может быть, мой брат когда-нибудь напишет мемуары «Сен-Мишеля»…

Но эти мемуары так и не были написаны. Воображение писателя блуждало в межпланетном пространстве вместе с кометой Галлия, унесшей с собой отважного Гектора Сервадака, создавало фантастический подземный город «Углеград» в заброшенных копях «Черной Индии», бродило по свету с китайцем Кин-фо, пересекало Индию на сказочном паровом слоне, герое романа «Паровой дом». Замыслы превращались в беглые заметки, но теперь Жюль Верн уже не работал во время путешествий. На море он лишь отдыхал и мечтал, зная, что в тишине амьенского кабинета его ждет старая конторка, стопка аккуратно нарезанной бумаги и связка тонко, отточенных карандашей. Даже такие морские романы, как «Ченслер» и «Пятнадцатилетний капитан», были написаны на суше.

Но море жило в его воображении — не синие океаны географических карт, но живые зеленые волны, бьющие в борт корабля, «Море, музыка и свобода — вот всё, что я люблю», — сказал он когда-то своему племяннику. И эта любовь ждала от него воплощения.

Весной 1880 года «Сен-Мишель» крейсировал у берегов Норвегии, Ирландии и Шотландии. Писатель работал над новым романом — «Зеленый луч». Это было произведение, не похожее на прежние книги Жюля Верна. Его героями были не смелые путешественники, исследователи, инженеры или изобретатели. По сути дела, единственным действующим лицом романа было море.

Трудно даже назвать «Зеленый луч» романом — скорее, это поэма о водной стихии. На его страницах писатель, обычно столь сдержанный, даже скрытный, раскрыл своё сердце и рассказал о своей затаенной любви.

«У моря нет собственного цвета; это только громадное отражение неба. Синее оно? Его синей краской не изобразить. Зеленое? Зеленой не изобразить. Его легче схватить в его ярости, когда оно мрачно, бледно, когда кажется, что небо в нем смешало все облака, которые развесило над ним… Ах, чем больше я смотрю на этот океан, тем все величественнее он мне представляется! Океан! Одним этим словом сказано всё! Океан! Это громада! На недосягаемых глубинах он скрывает безграничные луга, рядом с которыми наши луга — пустыни, как говорит Дарвин. Что материки, даже самые обширные, по сравнению с ним! Простые острова, которые он окружает своими водами. Он покрывает четыре пятых земного шара. Путем непрерывного круговращения, словно живое существо, сердце которого бьется на экваторе, он питается парами, которые сам же испускает, которыми питает источники, которые к нему возвращаются реками или которые он воспринимает непосредственно в виде дождей, из его же недр вышедших! Да, океан — это бесконечность, которой не охватить, но которую чувствуешь по выражению цвета. Бесконечность, подобная тому небесному пространству, которое он отражает в своих водах!»

Быть может, впервые Жюль Верн сам наяву следовал за своими героями. Он не совершал воздушных полетов, когда писал «Пять недель на воздушном шаре», не спускался в кратеры вулканов, чтобы увидеть внутренность земли, не бывал в Арктике, не блуждал в дебрях Африки и Южной Америки и не парил в межпланетных безднах. До сих пор его мечта обгоняла его любимый корабль. Но сейчас каждый залив, каждая бухта, каждый полуостров скалистого шотландского побережья навеки становился бессмертным под его волшебным пером.

На маленьком базальтовом островке Стаффа — одном из группы Гебридских — Жюль Верн спустился в удивительную пещеру «Грот Фингала». Двадцать лет назад он не захотел её видеть; теперь она стала для него олицетворением моря.

«Вода, вся облитая светом, не препятствовала видеть дно, состоявшее из оконечностей столбов, имевших от четырех до семи граней, прильнувших друг к другу и образовавших подобие мозаики. На боковых дверях отражалась удивительная игра света и теней. Всё это гасло, когда против отверстия пещеры останавливалось облако, подобное газовому занавесу на сцене театра. И наоборот, когда сноп лучей врывался в пещеру и отражался от кристаллов на дне пещеры и потом поднимался длинными лучами к своду, вся пещера начинала сиять и сверкать всеми семью цветами призмы…

Свет, проникавший снаружи, играл на этих блестящих гранях. Отражаясь в воде внутри пещеры, как в зеркале, он придавал сверкающий блеск этой воде и в то же время доходил до подводных камней и водорослей, которые давали отблеск ровных цветов, от зеленого и тёмнокрасного, до светложелтого; от волн свет отражался, в свою очередь, выступающими участками базальта, которые громоздились неправильными грудами на своде этого единственного в мире подземелья, где царило какое-то звонкое безмолвие, — если только возможно сочетать эти два слова».

…А кругосветное путешествие? Оно всё откладывалось. Не напоминало ли это Полю давнюю историю их несостоявшегося бегства?..

В следующем году «Сен-Мишель» посетил Роттердам и Копенгаген. Нет, он не искал новых путей — скорее, наоборот: всё снова и снова его владелец направлял путь корабля по знакомым маршрутам, казалось отыскивая в этих водах годы молодости и свои мечты…

В 1884 году Жюль Верн впервые почувствовал себя очень усталым. Нужно было сделать большой перерыв в работе. Прогулка вдоль побережья не казалась уже достаточной; большие моря и заморские страны снова, как в юности, стали манить стареющего писателя.

«Сен-Мишель» отправлялся в плавание более длительное, нежели обычно.

— Вы отправляетесь в Бразилию?.. — спрашивали любопытные. — Жюль Верн едет открывать остров Линкольн?.. Вы плывете к истокам Амазонки?

— Ба! — отвечал капитан Оллив, не вынимая трубку изо рта. — Гораздо дальше! Мы отплываем в страну мечты…

В это путешествие Жюль Верн пригласил только самых близких людей: Поля и его сына Гастона. Онорина и Мишель присоединились к ним в Оране.

Плавание превратилось в ряд триумфов: в Лиссабоне их посетил португальский министр; в Гибралтаре писателя чествовала группа молодых английских офицеров; тунисский бей прислал за прославленным романистом экипаж, украшенный цветами; губернатор Мальты лорд Симмонс устроил праздник в честь гостей. Перед путешественниками прошли берега Франции, Португалии, Испании, Марокко, Алжира, Туниса, Италии. В Сицилии они поднимались на вершину Этны; в Неаполе осматривали Везувий и пресловутую Собачью пещеру.

В Чивитта-Веккиа Онорина почувствовала себя нездоровой, и Жюль решился на время расстаться со своим кораблем. Супруги побывали в Риме, где писатель был принят воинственным папой Львом XIII. Затем направились во Флоренцию, Милан и Венецию. Венецианцы устроили им встречу, похожую на фантасмагорию. Город был иллюминован, балконы и карнизы украшены светящимися транспарантами. «Эвива Джулио Верне!» — кричала толпа. Маленькая девочка поднесла герою празднества лавровый венок…

Однако здоровье Онорины всё ухудшалось, и муж и жена решили возвратиться в Амьен по железной дороге. Путешествие было прервано — на время.

…В феврале 1895 года, в день рождения Жюля Верна, в доме на Лонгевильском бульваре был устроен костюмированный бал. У входа висела большая афиша: «Гостиница для путешественников вокруг света. Разрешается бесплатно пить, есть и танцевать». Хозяин был одет трактирщиком, хозяйка — трактирщицей. Они несли огромный котел с вареными овощами и большими ложками раздавали угощение желающим. На галерее был организован уже настоящий великолепный буфет. Гости были одеты китайцами, русскими, неграми, американцами, шотландцами, турками, арабами, испанцами, индийцами… Все народы мира окружали творца «Необыкновенных путешествий»!

Тяжелая болезнь приковала писателя к его уединенному кабинету, расположенному в высокой башне. Но он всё же продолжал путешествовать в своих книгах.

Смелые и неутомимые герои Жюля Верна исколесили весь земной шар. Но они были не только отважными людьми: они были борцами за свободу, они верили в могущество науки и овладевшего ею человека. И многие из них искали путей на обетованный остров Утопия.

 

ДВА МИРА

Утопия — это мир, созданный без борьбы, счастливая страна, не завоеванная, а упавшая с неба. Но неужели Жюль Верн, так ненавидевший угнетение и громко заявивший об этом устами своего любимого героя капитана Немо, — неужели он не видел в окружающей его действительности двух лагерей, стоящих лицом к лицу?

Ответ на этот вопрос дают многие произведения Жюля Верна, посвященные Америке, и в первую очередь роман «Пятьсот миллионов бегумы».

Первые романы, посвященные Соединенным Штатам: «От Земли до Луны» и «Вокруг Луны», — были написаны ещё до путешествия писателя в Америку. Соединенные Штаты, в них описанные, не были реальной Америкой. Эта условная страна, где нет разлада между идеей и исполнением, страна неограниченных технических возможностей, была лишь воплощением мечты Жюля Верна — мечты о таком мире, где общество не связано никакими условностями — религиозными, сословными, историческими, где нет ненавистного монархического строя, подобного наполеоновской империи, сковывавшей в те годы всю мыслящую и борющуюся Францию.

Поездка в Америку открыла Жюлю Верну глаза: Соединенные Штаты не были похожи на благословенный край; напротив, это была страна свирепого капитализма, жестокого порабощения человека человеком. Чтобы впечатление это окрепло, понадобились события 1870–1871 годов: война и Парижская Коммуна.

Роман «Пятьсот миллионов бегумы» — воспоминание о франко-прусской войне, и в то же самое время это картина будущего. За прошедшие годы от зорких глаз писателя не укрылось, что на смену германскому идет американский империализм, что именно на северо-американском материке капитализм должен принять самые агрессивные формы.

Героями своего нового романа Жюль Верн сделал мечтателя-ученого доктора Саразена и его антагониста — ученого-капиталиста профессора Шульце.

Вдали от европейских бурь, на берегу Тихого океана, там, где когда-то создавал свои коммуны Кабе, доктор Саразен, наследник миллионов индийской княгини, строит идеальный город Франсевилль. «Мы сделаем гражданами нашего города честных людей, которых душат нужда и безработица, — говорит он. — У нас же найдут убежище и те, кого чужестранцы-победители обрекли на жестокое изгнание. У нас изгнанники, добровольные и невольные, найдут применение своим способностям, своим знаниям, они внесут в наше дело духовный вклад, более драгоценный, чем все сокровища мира. Мы построим прекрасные школы, которые будут воспитывать молодежь, руководствуясь мудрыми принципами высокой моральной, умственной и физической культуры, и это обеспечит нам в будущем здоровое, сильное и цветущее поколение».

План этого идеального города принадлежит самому Жюлю Верну, воплотившему в нём самые гуманные, самые передовые идеи Сен-Симона, Фурье, Кабе о городах будущего. А в словах его об изгнанниках «добровольных и невольных» легко угадать затаенную мысль о судьбе мучеников Парижской Коммуны. Ведь среди четырнадцати тысяч заключенных и изгнанных коммунаров были и его друзья.

Второй герой романа, профессор Шульце, — олицетворение свирепых сил капитализма. Урвав половину наследства Саразена, профессор Шульце рядом с Франсевиллем строит капиталистический «идеальный город» — чудовищный военный завод с тюремной дисциплиной, где всё поставлено на службу разрушению. С какой ненавистью говорит Шульце о строителях утопического города, с какой жестокой радостью мечтает он о массовых убийствах ни в чём не повинных мирных жителей, женщин и детей! В своих арсеналах он накапливает невиданные снаряды — своего рода атомные бомбы XIX века, «способные охватить пожаром и смертью целый город, объять его со всех сторон бушующим неугасимым огнем». И в самом сердце своего Стального города, на вершине циклопической Башни Быка, словно символ «творческих сил» капитализма, он ставит чудовищную пушку, направленную на Франсевилль. Один её выстрел должен наполнить город огнем и смертью и превратить в трупы сто тысяч человек!

Но центральная фигура романа не Саразен и не Шульце. Ведущий образ книги — молодой француз, инженер Марсель Брукман. Марсель — это мечта Жюля Верна о поколении завтрашнего дня. Недаром он сделал его ровесником своего сына Мишеля. Смело, бесстрашно проникает Марсель в самое логово зверя, чтобы выведать страшные тайны Стального города. Но он думает не о том, чтобы уничтожить город капитализма, а мечтает овладеть им, сочетать мирные стремления жителей Франсевилля с промышленным могуществом Стального города: изготовлять на его заводах не пушки и другие орудия истребления, но сельскохозяйственные машины, промышленное оборудование и предметы широкого потребления.

Будущий мир должен опираться не на мечту, а на реальное могущество техники и промышленности, созданных при капитализме, утверждает Марсель Брукман, а вместе с ним и Жюль Верн.

Таким предстало будущее перед глазами писателя — призрак грядущего империализма, развившегося из ядовитых семян, уже замеченных Верном в середине XIX века.

Прошло более двадцати пяти лет со дня путешествия Жюля Верна в Америку. За это время он видел много стран. Но теперь с путешествиями было покончено: он был стар, хром и начал слепнуть — один глаз уже почти ничего не видел.

Больной писатель редко выходил из башни, где помещался его рабочий кабинет.

Но чем дальше уходил от него внешний мир, тем зорче становилось внутреннее зрение писателя, тем острее он видел не только борющиеся силы мира, но и различал противоречия внутри того самого капитализма, который казался монолитным и незыблемым большинству его современников.

В эти годы, либо диктуя внучкам, либо работая с самодельным транспарантом, Жюль Верн написал один из наиболее политически острых своих романов — «Самоходный остров».

С одной стороны, это было воспоминание о своем путешествии на знаменитом «Грейт Истерне», уже давно проданном к тому времени на слом, с другой — сатирическая картина будущего, аллегория паразитического капитализма завтрашнего дня.

Подлинным воплощением этой фантастической страны является самоходный остров Стандарт Айленд, населенный королями промышленности и биржи.

Остров этот, длиной в семь и шириной в пять километров, целиком построенный из металла, имеет водоизмещение в двести пятьдесят девять миллионов тонн. Могучие фабрики энергии приводят в движение его циклопические моторы мощностью в шесть миллионов лошадиных сил, что дает самоходному острову скорость до восьми узлов.

На этом искусственном острове, покрытом слоем чернозема, имеются луга, парки и огороды, течет река Серпентайн, падает искусственный дождь и светит алюминиевая луна. В центре острова расположен город с чудесными домами из алюминия — этого металла будущего, — пластмасс и стеклянных пустотелых кирпичей. На острове устроены движущиеся тротуары и круговая электрическая железная дорога. По целой сети проводов и труб в дома подается горячая и холодная вода, свет, холод, пар, электричество и точное время. На острове выходят две газеты — два бульварных листка, дающих пищу не только для ума, но и для желудка: они печатаются шоколадными чернилами на съедобной бумаге. Город носит гордое имя Миллиард-сити и населен исключительно миллиардерами. Это подлинный рай богачей, у которых наиболее частое по употреблению и любимое слово — «миллион».

Где-то там, на материках, бьют нефтяные источники, работают фабрики и заводы, фермеры возделывают землю, рыбаки ловят рыбу, но никто из людей труда не допускается на остров. Здесь живут одни лишь «повелители мира», погруженные в вечную праздность.

Но этот безмятежный покой лишь кажущийся. В недрах кучки капиталистов зреют внутренние противоречия: одни хотят использовать самоходный остров для перевозки коммерческих грузов, другие — как пловучий курорт. Промышленники борются с финансистами, и католики косо смотрят на протестантов. Наконец всеобщее недовольство друг другом вырывается наружу. Правая сторона острова открыто поднимает мятеж против левой, причем одну партию возглавляет банкир Нат Коверлей, другую — нефтяной король Джемс Такердон. Могучие моторы пущены в противоположные стороны, и металлический остров, представляющий чудо техники XX века, гибнет, разорванный на части своими собственными машинами!

Так больше полувека назад Жюль Верн предсказал обреченность капитализма, воплощенного в образе «идеального города» Миллиард-сити.

Погруженный в безысходную тьму своего рабочего кабинета, который он уже никогда не покидал, Жюль Верн не видел путей к достижению того светлого идеала человеческого братства, о котором он мечтал всю жизнь. Оторванный от реального борющегося мира, он не видел тех сил, которые могли бы сломить ненавистный ему капитализм. Но он страстно верил в эту будущую победу и своими уже незрячими глазами видел смутные очертания блистающего мира грядущего.

 

ТАЙНА ЖЮЛЯ ВЕРНА

Ну что ж, книга закончена, как закончена жизнь её героя, и можно было бы поставить точку. Но ведь осталась нераскрытой главная тайна Жюля Верна: успех его и в наши дни, его бессмертие.

Попытаемся же ещё раз подытожить всё нами найденное, ещё раз обернуться и окинуть одним общим взглядом обыкновенную жизнь этого необыкновенного человека.

Ещё при жизни стареющего писателя многие его фантастические проекты стали уходить в прошлое и действительность стала перерастать его мечты.

Первая в мире электрическая подводная лодка русского изобретателя Джевецкого на деле доказала всему миру преимущества нового, небывалого до тех пор вида энергии. Профессор Московского университета Жуковский уже создал теорию полета, и юные, воздушные корабли тяжелее воздуха, созданные русскими, французскими, английскими и американскими авиаконструкторами, уже делали первые попытки взлететь к небу. Созданный гением Александра Столетова фотоэлемент открывал дорогу новому веку — веку телемеханики и автоматики. Петербургский профессор Попов не только передавал телеграммы без проводов, но и намечал пути для радиолокации при помощи электромагнитных волн. И в далекой Калуге Константин Эдуардович Циолковский уже проектировал первые в мире межпланетные корабли…

И тем не менее книги Жюля Верна продолжали владеть тысячами и десятками тысяч умов и сердец. Больше того, его слава всё возрастала, и целый дождь писем падал на специальный стол его кабинета, расположенного в уединенной башне, пролетев множество зеленых лье и тёмносиних миль.

После смерти писателя прошло почти полвека. Свыше столетия отделяет нас от дня опубликования его первого произведения. Над обоими полюсами проносятся огромные воздушные корабли, ввысь взлетают сверкающие вертолеты, в темные пучины океана спускаются подводные лодки и батисферы, высоко над земной поверхностью проносятся гигантские ракеты, но уже не тысячи, а миллионы читателей всё с тем же волнением раскрывают книги Жюля Верна, чтобы следовать по ледяной пустыне к полюсу за капитаном Гаттерасом, лететь вокруг земного шара на «Альбатросе» инженера Робура, бродить по подводным лесам вместе с капитаном Немо и стоять рядом с Мишелем Арданом в гигантском алюминиевом ядре, летящем в межпланетном пространстве.

Читателей книг Жюля Верна влекли к ним — и продолжают увлекать и в наши дни — не «Наутилус», потому что подводные лодки существовали и до него, не «Альбатрос» — ведь в эту эпоху все, кто интересовался техникой, знали проект аэродромической машины Ломоносова, чертежи геликоптеров Косею, Лаланделя, и Понтон д'Амекура, — и даже не межпланетный корабль пушечного клуба — в старых книгах, которые сам Жюль Верн читал в детстве, можно было прочитать по крайней мере о двух десятках путешествий на Луну и другие планеты. Молодых читателей больше всего влекли к себе те, кто создал все эти чудесные машины и вдохнул в них жизнь, люди, полные веры в науку и безграничное могущество человека, не выдуманные идеальные и положительные герои, но живые люди, которым можно и должно было подражать!

Своей долгой жизнью книги Жюля Верна обязаны не только его литературному таланту. Нет, это победа созданного им нового литературного жанра, торжество новых героев, воплотивших в себе многие черты человека завтрашнего дня.

Ушли в прошлое фантастические проекты Жюля Верна, и действительность переросла его мечты. Но живы и по сей день его герои, и до сих пор они волнуют молодых читателей.

Юноши, девушки, дети, раскрывая книги Жюля Верна, входят, как сквозь широко распахнутую дверь, в великолепный мир, полный красок, движения и жизни. В его чистых, прозрачных далях они видят сразу все страны света и все человечество — борющееся с силами зла и всегда их побеждающее, завоевывающее подземные, подводные, заоблачные и надзвездные края, неудержимо стремящееся вперед, в ещё более великолепный мир будущего.

Греческое слово «география» буквально значит: описание Земли. Сто томов сочинений Жюля Верна — это тоже география, но ожившая, одухотворенная обаятельными героями, которые идут по земному шару не как каталогизаторы или собиратели коллекций, но как открыватели и завоеватели Вселенной, которую они отдают во владение освобожденному человечеству. И эта география никогда не устареет, как никогда не стареет история подвигов человеческого ума.

Мы любим живой и легкий язык французского писателя, полный юмора, блестящих, сравнений и чудесных лирических отступлений. Мы никогда не устаем следить за необычайными приключениями его героев — находчивых, бесстрашных и благородных. И каждый раз, закрывая его книгу, мы чувствуем, что он вдохнул в нас оптимизм и веру в беспредельное могущество человека.

Мы любим Жюля Верна за то, что он был первым, кто открыл читателям поэзию науки, романтику и героику научных подвигов, кто повел читателей в творческую лабораторию ученого, изобретателя, кто позвал людей завоевывать будущее.

Красоту природы и искусства он дополнял новой красотой: он открыл читателям поэзию науки, красоту и романтику творческого труда. То, что казалось другим серым, обыденным, слишком отвлеченным, он заставил стать необыкновенным, засверкать всеми красками, сумел показать полным блеска и движения. Романтика обыкновенного — вот постоянный, вечно меняющийся и всегда прекрасный пейзаж его «Необыкновенных путешествий».

Но всёже больше всего мы любим Жюля Верна за то, что он широко распахнул дверь в литературу новым героям — созидателям и борцам.

В своих романах Жюль Верн обращался преимущественно к молодежи и людям будущего, которые, как он верил, будут читать его произведения. Эти будущие поколения он хотел научить любить свободу и верить в грядущую победу освобожденного человечества над силами зла и косной природой.

Вот почему мы продолжаем и сейчас считать его великим воспитателем.

Он поднял к солнцу, к свету и заставил идти вперед многие сотни, если не тысячи, людей, которые стали строителями нового мира, пролагателями неведомых до того путей в науке, смелыми изобретателями, инженерами-творцами, просто вдохновенными тружениками.

Тысячи людей — ученых, путешественников, изобретателей — с гордостью признавали ту роль, которую сыграл Жюль Верн в формировании их мировоззрения, в выборе ими профессии. А сколько их, ещё не названных и безыменных, великих и малых, чьё творческое воображение было впервые разбужено книгами Жюля Верна! Скольким он указал — и ещё укажет — путь в науке и в жизни! Не потому, что он лучше других видел дорогу к цели, но потому, что он верил в грядущую победу.

Ещё не собран и даже весь ещё не взошел этот великий посев в умах стремящегося вперед человечества.

 

Говард Фаст

Тони и волшебная дверь

 

Глава 1

ТОНИ И УЧИТЕЛЬНИЦА

— Почему… — спросил Тони Мак-Тэвиш Ливи, — почему вы всё время называете их дикими? Они совсем не дикие. Они такие же хорошие, мирные люди, как и все другие.

— Ах, вот как! — сказала мисс Клэтт, и на её лице появилось то особенное выражение, которое Тони так хорошо знал. — Ты хочешь оказать, Тони, что знаешь об индейцах больше меня.

Все в классе засмеялись — не тому, что сказала учительница, но тому, как она это сказала, — и все взгляды обратились на Тони. Все знали, что сейчас начнется обычное представление, и приготовились поразвлечься; один Тони будто окаменел за своей партой, сжал губы и упорно смотрел прямо перед собой.

— Ну так как же, Тони, — повторила мисс Клэтт: — ты знаешь об индейцах больше меня?

— Нет.

— Но ты так самонадеянно заявил, что они не дикие, а просто хорошие, мирные люди, как и все другие. Очевидно, ты знаешь об индейцах больше меня, раз так решительно мне возражаешь.

В наше время учитель, быть может, нашел бы более тонкий подход к одиннадцатилетнему мальчику, но и этот разговор и все другие события, о которых я расскажу в этой книге, произошли в 1924 году. К тому же Тони Мак-Тэвиш Ливи доставлял мисс Клэтт немало неприятных минут. Всякий раз, когда только можно было, она старалась отплатить ему тем же; не упустила случая и на этот раз. Тони уже ступил на зыбкую почву, и мисс Кдэтт твердо решила, что не оставит этого разговора до тех пор, пока он не увязнет ещё глубже.

— Я вовсе не знаю об индейцах больше вашего, — очень медленно, тщательно подбирая слова, сказал Тони, — но кое-что я о них знаю.

— Каждый из нас может оказать то же самое, — улыбнулась мисс Клэтт и вызвала этим в классе новый взрыв ехидного смеха. — Но ты, я вижу, очень много знаешь об индейцах. Откуда же это ты их так хорошо знаешь?

— Просто знаю, и всё.

— А, понимаю! — сказала мисс Клэтт. — У тебя, наверно, есть друзья среди индейцев.

— Да, есть.

Мисс Клэтт утихомирила снова разразившийся смехом класс, и те из учеников, кто хорошо знал её и Тони, почувствовали, что наступает критическая минута, и напряженно ждали развязки.

— Так, значит, у тебя есть друзья среди индейцев, Тони? Может быть, целое племя?

— Просто я знаю одну индейскую деревню, — ответил Тони.

— Ах, вот что! И где же находится эта деревня, Тони?

— На северной окраине города, — решительно и в то же время безнадежно ответил Тони.

Мисс Клэтт прищурилась. Она часто повторяла, что готова простить ребенку всё, кроме лжи. К тому же она считала нужным «воспитывать на примере» и предпочитала не щадить чувства одного ребенка, лишь бы остальные всё поняли.

— Так, значит, у нас в городе есть индейская деревня, Тони; у тебя там живут друзья, и все это в Нью-Йорке, в 1924 году? Скажи же нам: где именно находится эта деревня и какое индейское племя там живет?

— До этой деревни часа три ходу, — ответил Тони печально, но упрямо. — Там живут индейцы, по имени весквейстики, и они совсем не дикие, а очень хорошие и добрые люди. Можете не верить, мне всё равно.

— Я не потерплю лжи! — сказала мисс Клэтт. — Тони, ты останешься в школе после уроков.

И Тони остался в школе после уроков. Значит, сегодня он не сумеет побывать за дверью, а это даже хуже, чем написать на классной доске триста раз «я больше не буду лгать».

Потом Тони отпустили домой и дали записку к отцу — и это, конечно, было хуже всего.

Между Тони и мисс Клэтт постепенно разгоралась настоящая война, потому что никогда ни о чём на свете они не думали одинаково. Порознь они были совсем другие, чем вместе. А оказавшись вместе, они доставляли только неприятности друг другу и развлечение всему классу. Мисс Клэтт, довольно миловидная женщина, для Тони оставалась только учительницей, а значит, её следовало остерегаться. Сам Тони, курносый, коренастый, веснушчатый мальчишка, в своей жизни испытал ещё не так много неприятностей — где же ему было тягаться с мисс Клэтт, у которой их было куда больше! В остальном силы противников были примерно равны.

Борьба началась в первый день занятий, в первый же день, когда мисс Клэтт, как она выражалась, знакомилась с учениками. Преподавая в школе в Ист-Сайде, она считала себя обязанной знать, как живут, из какой семьи происходят ее ученики. Под этим предлогом она задавала каждому вопрос о его национальности.

— У меня её нет, — сказал Тони, когда пришел его черед отвечать.

И это было началом первой стычки между Тони Мак-Тэвиш Ливи и мисс Клэтт.

— У каждого человека есть национальность, — строго сказала мисс Клэтт.

Говоря так, мисс Клэтт, конечно, имела в виду учеников, а не себя, потому что такие люди, как она, никогда не думают о своей собственной национальности.

— Откуда родом твои родители?

— Мои отец из Бруклина, — ответил Тони, что, по мнению мисс Клэтт, прозвучало не как объяснение, а как вызов. — Моя мать из штата Вашингтон. Ее фамилия Мак-Тэвиш, но ёе мать была наполовину индианка и наполовину шведка. Её отец был шотландец; только его мать была гаитянка. А моя бабушка — это, значит, мать моего отца — итальянка, и меня назвали Тони в честь её отца. Только он-то был француз из Марселя, но его отец и мать до того, как приехали в Марсель, были итальянцами — там вообще много итальянцев, — но только его отец был наполовину немец…

— Чей отец? — воскликнула мисс Клэтт.

— Его дедушка, — ответил Тони, не переводя дыхания. — А мой отец еврей, то-есть его отец был еврей, а не моя бабушка — она была француженка, немка и итальянка, а дедушка был русский и литовец, и еще он был еврей, а литовец женился на польке… Вот почему у меня её нет.

— Чего нет? — прошептала мисс Клэтт, чувствуя, что пол под её ногами колеблется, как зыбучий песок.

— Национальности нет, — сказал Тони, — кроме того, что мой отец переехал сюда из Бруклина в 1912 году.

Мисс Клэтт не стала продолжать этот разговор, но именно тогда в её отношениях с Тони впервые появилась трещина, которая никак не исчезала, а, напротив, день ото дня всё расширялась. Мисс Клэтт так и не могла решить, какой же Тони: очень глупый или не по летам умный, очень наивный или чересчур хитрый. На самом же деле Тони не был ни тем, ни другим. Он был мальчиком одиннадцати лет, обыкновенным во всем, что не касалось двери. И хотя дверь была совершенно необыкновенной, волшебной, это никогда не приходило в голову Тони. Дверь просто находилась на заднем дворе дома, где он жил, — вот и всё.

* * *

Тони жил на Мотт-стрит, в двух кварталах от Хустон-стрит. Мотт-стрит начинается у Хустон-стрит, тянется от неё к югу до самого конца острова Манхэттен, и её южный конец — уже в Чайнатауне, где живут китайцы. Тони очень интересовал этот район: если уж в человеке смешалось столько национальностей, то даже странно, почему в нем нет ещё и китайской крови. Уже два раза Тони бывал в Чайнатауне с отцом и матерью, ел здесь настоящий семейный обед из девяти блюд всего за шестьдесят центов и, до того как обнаружил дверь, считал Чайнатаун самым интересным местом на свете.

Однако та часть Мотт-стрит, где он жил, находилась далеко от Чайнатауна. Она представляла собой ряд тесно прижатых друг к другу совершенно одинаковых, узких и старых, жилых домов из красного кирпича. Тони жил в одном из таких домов, в квартире из трех небольших комнат, на втором этаже, окнами во двор. Все три комнатки были очень маленькие, но каморка Тони — меньше всех. Здесь спал Тони; другая комната, чуть-чуть побольше, служила спальней его родителям, а в третьей — она же кухня — все они ели, разговаривали, работали и занимались; словом, здесь протекала вся жизнь семьи.

Семья жила очень бедно, но Тони не так уж ощущал это, потому что все, кого он знал, жили так же бедно или ещё беднее, а у него всё-таки была отдельная комната. В других семьях, где росли по трое, четверо, пятеро, а иногда и по десяти детей, ни у кого никогда не было своей отдельной комнаты. А у Тони, единственного ребенка в семье, была своя комната, и свое окно, и за окном — своя пожарная лестница. Он мог вылезти из окна на эту лестницу и по ней в три минуты добраться до двери, не двери дома, а той, в заборе, огораживавшем задний двор.

Видите ли, в доме, где жил Тони, был и задний двор. Этот двор был огорожен забором примерно в десять футов вышиной. Вот в этом-то заборе, отделявшем задний двор дома, где жил Тони, от заднего двора дома, выходившего на другую улицу, и находилась маленькая дверь.

Это и была волшебная дверь Тони. Для того чтобы добраться до неё из окна комнаты, нужно было только вылезти на пожарную лестницу, спуститься по ней вниз и повиснуть на руках, затем соскочить на старую пружинную сетку от кровати, попрыгать на ней немножко, вскочить на старую железную печку, обойти кучу старых консервных банок, сломанный туалетный столик, старый холодильник и волосяной матрац, пройти два шага по ржавой канализационной трубе, перелезть через сиденье фургона. Затем оставалось только одолеть диван, из которого во все стороны торчали куски обивки, пакля и пружины, — и вы оказывались перед волшебной дверью.

* * *

По дороге домой Тони всё время размышлял, отдать ли записку мисс Клэтт отцу или лучше открыть конверт, прочитать записку и изорвать её на мелкие-мелкие кусочки. Не то чтобы Тони боялся отца — отец никогда его не порол, — но у него была привычка смотреть на Тони, когда тот провинится, таким взглядом, что любая порка была бы лучше. Он смотрел на Тони и как будто говорил этим взглядом: всё, что я делаю, я делаю для тебя, а вот ты меня подвел.

Тони очень любил отца, но не мог быть с ним так безоговорочно и безгранично откровенен, как с матерью. Тони знал: только нужно, чтобы отцу повезло, и всё пойдет на лад. Но всем другим отцам во всех других домах на их улице нужно было то же самое. Как и отец Тони, они много работали, приходили домой очень усталые, и поэтому у них не хватало терпения с детьми.

Тони не очень хорошо понимал, что значит «повезло». Всякий раз, когда профсоюз объявлял забастовку и отец начинал приходить домой в самое неурочное время, а на лице его появлялась то мрачное, то порой и торжествующее выражение, которое всегда бывает у пикетчиков, Тони думал: «Может быть, теперь отцу наконец повезет?» Но этого не случалось, и Тони так и не узнал, как же это бывает, когда человеку везет. Однако он чувствовал, что, может быть, потому отец и бывает порой таким суровым, что ему не везет. И, уж конечно, отцу было бы куда приятнее не получать записку от мисс Клэтт.

Но Тони знал и мисс Клэтт. Большая часть его времени уходила на то, чтобы угадать, какой следующий ход сделает мисс Клэтт, и во-время предупредить его своим ходом. Он знал, что мисс Клэтт непременно спросит, где ответ от его отца, и понимал, что если отец не прочтет записки, между мисс Клэтт и им, Тони, начнется долгая и не сулящая ничего хорошего борьба. Итак, он собрался с духом и, придя домой, передал записку матери.

— Это папе, — сказал он.

— Ты опять набедокурил?

Тони молча кивнул. Мать дала ему ломоть хлеба с маслом и послала гулять. Он вышел на задний двор, но солнце уже садилось, и две маленькие девочки Сантини играли там в «дочки-матери». Он увидел, что сегодня нечего и думать о двери, и вышел на улицу перед домом, где ребята играли в «кошки-мышки».

После ужина отец сказал:

— Пойдем к тебе, сынок, нам надо поговорить.

— Ладно.

Они пошли в комнату Тони: сначала отец, за ним Тони. Оглянувшись, Тони увидел, что мать озабоченно смотрит им вслед, вытирая руки о кухонное полотенце, и её черные волосы, гладко зачесанные назад, красиво блестят в свете лампы. Даже в эту минуту Тони подумал о том, какие у матери красивые волосы. Жалко, что она не может восхищаться им, Тони, так, как он всегда восхищается ею!

Тони сел на кровать, а отец опустился на единственный в комнате стул. Тони видел, что отец встревожен и не знает, с чего начать разговор. Наконец он сказал:

— Ты знаешь, Тони, как я на тебя надеюсь?

— Угу!

— Может быть, если бы у нас с мамой была куча детей, все было бы иначе. Но ты у нас один. Я много работаю и хочу, чтобы, когда ты вырастешь, тебе везло в жизни больше, чем мне.

— Я знаю, папа.

— Так вот, как ты думаешь, каково мне получить от учительницы записку о том, что ты опять лгал?

— Наверно, тебе очень неприятно, папа.

— И так глупо солгал… Ты сказал учительнице, что у тебя есть знакомые индейцы, целая деревня… Зачем ты это сказал?

— Потому, что это правда. А она говорила нам об индейцах много неправды, и я так ей и сказал.

— Откуда ты знаешь, что она говорила об индейцах неправду?

— Потому что я знаю этих индейцев и очень дружу с ними, — ответил Тони.

— С какими индейцами?

— Из племени вексвейстиков.

— Ну, уж мне-то ты не рассказывай сказки, Тони! Мне надоели твои выдумки!

— Да нет же, папа, я не лгу тебе и не лгал мисс Клэтт. Я ходил в индейскую деревню с Питером Ван-Добеном.

— Кто такой Питер Ван-Добен?

Тони судорожно глотнул, глубоко вздохнул и сказал:

— Голландский мальчик.

— Какой голландский мальчик?

— У них есть ферма, и он мой товарищ.

— Довольно, Тони! Ты что, не понимаешь, что говоришь? Индейская деревня, ферма, голландский мальчик… Одна ложь за другой… Зачем ты выдумываешь? Неужели ты воображаешь, что я поверю этим сказкам?

— Нет, — ответил Тони, — наверно, не поверишь.

— Тогда зачем ты их рассказываешь?

— Потому что всё это правда, — безнадежно ответил Тони.

Отец начал терять терпение:

— То-есть как правда? Я знаю, что всё это выдумка! Видно, только хорошая порка может исправить тебя, Тони. Как ты можешь врать мне в лицо, что был в индейской деревне и на голландской ферме? Где ты их нашел?

— Там, — ответил Тони упавшим голосом, показывая на окно.

— Тони!

— Я прохожу через дверь во дворе… — быстро сказал Тони, чтобы поскорее всё выложить и покончить с этим, — я прохожу через дверь во дворе и выхожу у амбара на ферме Питера Ван-Добена. Там всё по-другому. Кругом только фермы и лес, и совсем нет улиц и таких домов, как наш. А если пойти по дороге на север, там будет индейская деревня, как раз посреди маленькой долины, которая тянется до Северной реки. Нужно спуститься в эту долину, и там есть тропа, проложенная индейцами через лес. Когда подбегаешь к деревне, начинают лаять собаки. Солнце светит сквозь листья, и от этого тропа вся желтая, и собаки — желтые тоже, прямо как солнечные зайчики; они прыгают и возятся вокруг тебя, но не кусаются, а только лижут руки. А потом уже видно деревню: там вигвамы из древесной коры, и пахнет вкусной едой, и повсюду лежат груды белых раковин и расхаживают голландские купцы. Они покупают меха и всё время курят свои длинные трубки…

— Довольно, Тони! Я больше не хочу слушать!

— Но ведь ты меня сам спросил. Ты просил меня сказать тебе…

— Неправду?

Тони молча взглянул на отца.

— Видишь, — сказал отец уже мягче, — как одна ложь тянет за собой другую и как ты сам, сынок, осложняешь всё дело. Лучше и вовсе не начинать, так ведь?

— Наверно, так.

— Зачем же ты сочиняешь эти небылицы? Ведь мы с тобой знаем, что дверь в заборе ведет на соседний двор. Верно?

Тони покачал головой. Ему до смерти не хотелось заводить этот разговор с отцом, но теперь, когда про дверь уже рассказано, он должен объяснить отцу, что говорит правду!

— Нет, дверь ведет на ферму Питера Ван-Добена, — упрямо повторил он.

Отец встал и, угрожающе помахав своим длинным пальцем, сказал:

— Ладно, Тони, хватит! Мы с тобой сейчас же пойдем во двор и откроем дверь, и если всё окажется так, как говорю я, ты получишь такую взбучку, что тебе уже больше не захочется врать. Пошли!

Тони пошел за отцом. Они молча прошли через кухню, мимо матери, спустились по лестнице, черным ходом вышли во двор и, лавируя среди наваленного всюду хлама, добрались до двери в заборе.

— Открой! — сказал отец.

Тони открыл дверь, и они увидели соседний двор, знакомые груды всякого хлама и красную кирпичную стену соседнего дома. Целую минуту, показавшуюся обоим очень долгой, они стояли, глядя на заваленный всяким старьем двор. Потом отец закрыл дверь и повел Тони в дом.

Когда они поднимались по лестнице, отец сказал:

— Забудем про порку, сынок. Скажи только, что ты больше не будешь лгать.

— Но я сказал правду, папа. Я знал, что при тебе ничего не получится, потому что ты не веришь.

— Ты продолжаешь утверждать, что не лгал?

— Я не лгал.

— Тогда придется тебя выпороть. Иначе тебе, видно, не втолкуешь.

* * *

В тот вечер Тони долго не мог уснуть. Он не плакал, но чувствовал себя очень несчастным. А тем временем его родители сидели на кухне и разговаривали.

— Сегодня первый раз в жизни ты выпорол его по-настоящему, — сказала мать.

— Да, и мне самому тяжело, но как же иначе доказать ему, что врать нельзя! Он так складно рассказывает эти небылицы… Иногда мне даже кажется, что он и сам в них верит. Даже я чуть было не поверил ему, и это очень плохо. Дойдет до того, что он не сможет отличить ложь от правды.

— Но он ведь хороший мальчик!

— Конечно, хороший. Я и хочу, чтобы он остался хорошим. Подумай только, рассказывает эту сказку об индейцах и даже придумал название для племени — весквейстики!

— Что, что?

— Он так назвал племя индейцев — весквейстики. Что и говорить, у мальчишки живое воображение.

— Да, правда. Но, по-моему, не стоит так расстраиваться из-за этого. Вы, мужчины, очень быстро забываете, что сами когда-то были мальчишками. Ты ведь признаешь, что тебе и твоим товарищами по работе тяжело живется; почему ты не хочешь понять, что Тони, да и любому ребенку, трудно жить и расти в такой вот каменной трущобе!

Через несколько минут отец надел пиджак и сказал, что пойдет вниз выкурить сигару и подышать свежим воздухом.

Поиски «свежего воздуха» привели его к старому доктору Форбсу, местному врачу, который увлекался собиранием предметов индейского быта и историей индейских племен. Старый доктор Форбс сам был на одну четверть индеец и всё свободное время посвящал тому, чтобы узнать что-нибудь новое об этой своей четверти. Он объездил все индейские резервации в Америке и даже написал о них книгу. Отец Тони застал доктора в его маленьком кабинете. Доктор, в домашних туфлях и куртке, читал книгу об Ирокезской лиге.

Вздохнув, он отложил книгу и снял очки.

— Здравствуйте, Ливи. Кто болен — жена или Тони?

— Нет, нет, на этот раз мы все здоровы. Я хотел вас спросить насчет индейцев.

Доктор Форбс с облегчением улыбнулся и снова надел очки:

— Отлично! Усаживайтесь поудобнее… Не тревожат ли индейцы Мотт-стрит своими набегами?

— По-моему, давно не тревожат, — ответил отец Тони, усаживаясь в глубокое, удобное кресло. — А скажите, доктор, какие племена устраивали тут набеги в старину?

Доктор Форбс кивнул головой и усмехнулся:

— Если вы пришли, чтобы выяснить именно это, то должен сказать, что вы столкнетесь с самым запутанным вопросом истории индейцев. По правде говоря, нет ничего сложнее и загадочнее, чем вопрос о том, какие индейские племена жили здесь в ту пору, когда голландцы поселились на Манхэттене. Мы знаем об этом очень мало, а то, что знаем, не так уж достоверно. Возьмем, к примеру, первый вопрос: старожилам этих мест, вроде меня, известна легенда о том, что Питер Минуэт купил остров Манхэттен у индейцев за двадцать четыре доллара. В своём дневнике он записал, что заключил эту сделку с индейцами племени канарси. Нью-йоркцы и до сего дня подшучивают над бруклинским племенем, продавшим то, что никогда ему не принадлежало; это было, очевидно, первое жульничество в истории нашего острова. А на самом деле ни канарси, ни другие индейские племена, конечно, никогда не продавали Манхэттен.

— Почему? — спросил отец Тони.

— Потому что он им никогда не принадлежал. Ни одно из живших здесь племен не имело ни малейшего представления о том, что такое собственность на землю. Они не могли продавать то, чего не имели. Индейцы канарси никого не обманули, они просто считали деньги Минуэта подарком. Индейцы не говорили по-голландски, а Минуэт не говорил по-индейски — они подумали, что он дает им деньги в подарок, и приняли их. Племя это платило дань Союзу шести племен — Ирокезской лиге, так же как монтауки и рокавеи, хотя раританы, населявшие Статен-Айланд, возможно, не принадлежали к алгонкинам. Есть, знаете ли, ещё одна легенда, тоже украшающая репутацию нашего старого города: говорят, что жульничество было у раританов в крови — они продали Статен-Айланд по крайней мере пять раз пяти разным покупателям. На самом-то деле, как и все другие индейские племена, они не имели в то время ни малейшего представления о том, что вообще совершают какую-то торговую сделку. Считалось, что эта территория принадлежит могаукам, и все небольшие племена, жившие здесь, должны были время от времени платить могаукам дань.

— Минуточку, доктор Форбс, — сказал отец Тони, подумав, что если мальчик знает хотя бы четверть рассказанного сейчас доктором, придется изменить мнение о сыне. — Вы сказали «Союз шести племен», а потом «ирокезы». Что такое Союз шести племен и кто такие ирокезы?

Доктор Форбс рассмеялся:

— Это одно и то же. Прямо обидно, что у нас так мало знают о коренных американцах — об индейцах! Союз шести — это лига шести больших племен. Посмотрим, сумею ли я перечислить их по памяти: кайюги, онодаги, могауки, потом, конечно, сенеки, онейды и… кто же остается? — да, тускароры. Насколько нам известно, это первое крупное объединение наших индейцев, стоявших на пути к более высоким формам цивилизации, если можно так выразиться. Многие считают, что племена не могут стать на путь настоящей цивилизации — строить города и так далее — до тех пор, пока не объединятся и тем самым не образуют нацию. Что ж, ирокезы уже стояли на этом пути, когда сюда пришли белые. У них уже существовало настоящее политическое объединение. Они строили большие деревянные дома и общественные здания. Они сеяли хлеб. Естественно, что поэтому они были достаточно сильны, чтобы навязывать свою волю соседним племенам, населявшим эти края, вплоть до нынешней Мотт-стрит.

— А кто такие алгонкины?

— Это языковая группа. Мы к ней относим все племена, говорившие на родственных языках, и таким образом пытаемся проследить крупные перемещения и переселения племен по территории Америки. Очень интересно, что пять из шести племен, входивших в Союз, не принадлежали к этой группе. Среди специалистов существует мнение, что шесть племен, или, по крайней мере, пять из них, пришли сюда из Мексики. Видите ли, под властью мексиканских ацтеков жить было не очень-то приятно: они жестоко угнетали многие племена. Мы считаем, что эти пять племен ушли из Мексики и принесли с собой секреты многих ремесел. Они с боями проложили себе путь на север, где теперь штат Нью-Йорк, в долину могауков.

— Но какие же племена жили на острове Манхэттен? — настойчиво повторил отец Тони.

— Это тоже спорный вопрос, — ответил доктор Форбс. — Вот хотя бы само название: «Манхэттен». В книгах вы найдете различные толкования этого слова. Пишут, что оно означает «Остров гор», «Большой водоворот» и многое другое. Но всё это догадки. Доподлинно нам известно только, что так, или примерно так, называлось небольшое племя индейцев, жившее где-то в районе Сорок второй улицы…

— Они назывались манхэттены? — перебил отец Тони.

— Или манахэттаны, или манахуттаны, или что-то в этом роде. Мы точно не знаем… Кажется, мой рассказ вас успокоил?

— Да, успокоил, — сказал отец Тони. — Значит, других племен здесь не было?

— Нет, были, — ответил доктор Форбс. — Здесь жило племя гораздо более сильное и многочисленное, его селения находились между Бронксом и Вашингтон-Хайтс…

— Минутку… — снова перебил его отец Тони. — А как они назывались: не весквейстики?

— Весквейстики? — Доктор Форбс вдруг оживился. — Это необычное произношение, но оно гораздо логичнее того, которое нам известно. Мы обычно пишем «векквейсгики», и это почти невозможно произнести. Где вы услышали такое произношение?

— Когда-нибудь я расскажу вам, — сказал отец Тони. — Но, наверно, об этом племени можно прочитать в Публичной библиотеке?

— Хороший исследователь мог бы раскопать упоминание о нём, — сказал доктор Форбс. — Мы, пожалуй, кроме названия, ничего о нем не знаем, разве только, что это был необычайно добрый и справедливый народ. Можно сказать, хороший народ!

— Понятно, — сказал отец Тони, встал, попрощался и пошел домой.

— Ну как, выкурил сигару? — спросила мать Тони, когда он появился на пороге.

— По правде говоря, я про неё забыл.

Потом он зашел к Тони. Мальчик спал. Комната была залита лунным светом, и Тони улыбался во сне, как будто ему снилось что-то очень хорошее и поистине необыкновенное.

 

Глава 2

ТОНИ И СТАРЫЙ ДОКТОР ФОРБС

Мисс Клэтт была терпелива, но её мучили бесконечные заботы. Она преподавала в то время, когда в наших школах ещё не существовало современных учебных пособий. На её уроках в переполненном классе сидели за партами живые и подвижные дети — сорок четыре человека. Поэтому в том, что произошло между ней и Тони, мисс Клэтт виновата так же мало, как и он. Быть может, она всё же справилась бы с сорока тремя учениками, но сорок четвертый оказался последней каплей, переполнившей чашу; к тому же сорок четвертый был Тони Мак-Тэвиш Ливи.

Вот почему нельзя осуждать мисс Клэтт за то, что в тот солнечный день её раздражало мечтательное настроение Тони, глядевшего не отрываясь в окно. Мечтательная рассеянность скоро охватила весь класс, точно какое-то поветрие. Ведь это был первый весенний солнечный денек, словно созданный на радость ребятам и на беду тем, кто их учит.

Хотя мисс Клэтт рассказывала урок, Тони её не слушал, мысли его были далеко. Если схематически изобразить, как совпадали, или, вернее, не совпадали, мысли Тони с тем, что говорила мисс Клэтт, получится примерно так:

Мисс Клэтт . Капитан Гендрик Гудзон провел свой корабль «Полумесяц» мимо Сэнди Хук в Лоуэр Бэй в сентябре 1609 года.

Тони . (Интересно, как называется старое, высохшее дерево вон там, за окном?)

Мисс Клэтт . «Полумесяцу» удалось добраться до самого острова Касл.

Тони . (Наверно, это платан. Только платаны и могут расти на Мотт-стрит.)

Мисс Клэтт . Дело в том, что капитан Гудзон искал легендарный морской путь через наш континент.

Тони . (А вот воробей. Забавная птичка! Даже в сильные холода в Нью-Йорке всегда увидишь воробья.)

Мисс Клэтт . «Полумесяц» был первым европейским кораблем, вошедшим в устье Северной реки.

Тони . (Он называется «английский воробей». Наверно, потому, что его вывезли из Англии. Ни разу не видал таких птичек по ту сторону двери. Ну-ка, а какие же там птицы?)

Мисс Клэтт . Но когда капитан Гудзон убедился, что нашел не морской пролив, а только реку, это было для него величайшим разочарованием.

Тони . (Ведь по ту сторону двери очень много птиц. Я видел, там есть и каменные и синие дрозды, и малиновки, и поползни, и колибри, и дятлы…)

Мисс Клэтт . Тони!

Тони . (А вот английских воробьев там нет. Значит, правда, что их вывезли из Англии. Интересно, что получится, если такой воробей залетит за мной через дверь? Он будет там, когда его там ещё не было, и совсем не нужно будет вывозить его из Англии.)

Мисс Клэтт (гораздо громче и строже). Тони!

Имейте в виду: не один Тони размечтался и не слушал урока. В классе было ещё сорок три человека — и всех до единого, мальчиков и девочек, тоже охватила весенняя лихорадка, но у них она проявлялась иначе. Они ерзали и вертелись за партами, почесывались, перешептывались и гримасничали. Если бы и Тони делал что-нибудь в этом же роде, мисс Клэтт терпеливо перенесла бы это. Её раздраженный оклик был вызван именно тем, что Тони застыл на месте и уставился в окно неподвижным взглядом лунатика.

— А?.. Да, мисс Клэтт, — отозвался он, приходя в себя.

Мисс Клэтт в своем рассказе уже успела уйти на несколько столетий вперед от того дня, когда капитан Гудзон открыл Северную реку. Она только что задала вопрос и поэтому спросила сердито:

— Тони, если ты слышал мой вопрос, отвечай, пожалуйста!

Мисс Клэтт спрашивала про Уолл-стрит и постройку стены, от которой улица получила своё название. В наше время Уолл-стрит, расположенная в центре Нью-Йорка, — это улица огромных домов, где вершат свои дела крупные монополии. Мисс Клэтт только что рассказала о том, что давным-давно, Когда Нью-Йорк был ещё всего-навсего маленькой голландской деревушкой, Питер Стайвесант выстроил стену вдоль всего поселка, от реки до реки, для защиты голландских поселенцев от набегов индейцев. После этого мисс Клэтт и задала вопрос о том, когда и зачем была построена стена.

По правде говоря, Тони не слыхал вопроса, как не слыхал и предшествовавших ему пояснений мисс Клэтт, так что он и сам не знал, почему он сказал в ответ:

— Незачем было строить стену для защиты от индейцев. Индейцы никогда никого не трогали, пока минхер Ван-Дайк не убил бедную Драмаку из-за персика. Он был дурной человек, и если бы поселенцы выдали его индейцам, как предлагал отец Питера, всё обошлось бы хорошо и не пришлось бы строить стену.

— Что такое? — воскликнула мисс Клэтт. — О чём ты говоришь?

— О стене на Уолл-стрит.

— Тони Мак-Тэвиш Ливи, какое отношение имеет вся эта чепуха к стене на Уоллстрит?

— Я думал, вы спросили меня, зачем построили эту стену, — сказал Тони. — Вот я и объяснил, что старик… ну, то-есть Стайве-сант — Деревянная нога… построил её потому, что поселенцы были недовольны им. А поселенцам стена была вовсе не нужна. Минхер Ван-Дайк не имел права застрелить женщину из-за персика. Всегда все обвиняют во всём индейцев, но предположим…

Класс покатывался со смеху, а мисс Клэтт закричала в полном отчаянии:

— Довольно, Тони, хватит!

* * *

Тони играл во дворе, когда мисс Клэтт в тот же день пришла поговорить с его матерью. Мисс Клэтт считала своим долгом зайти к миссис Ливи. Она объяснила:

— Если бы Тони был, что называется, просто скверный мальчишка, я бы не стала беспокоиться. Думаю, что я уж сумела бы справиться с ним.

— Тони — не плохой мальчик, — сказала миссис Ливи.

— Конечно, не плохой, совсем не плохой. Только у него уж слишком живое воображение, поэтому он рассказывает самые дикие небылицы. Не знаю, откуда он их берет и где слышит, но беда в том, что он срывает дисциплину в классе.

«Кроме того, он ставит меня в дурацкое положение», — мысленно добавила мисс Клэтт, но не сказала этого вслух.

— Да, у нас были с ним неприятности из-за этого, — согласилась миссис Ливи. — Не понимаю, зачем он так сочиняет, ведь во всем остальном он хороший мальчик.

«Может быть, и в этом он остается хорошим», — подумала она про себя. Её обижало, что мисс Клэтт называет Тони лгуном. Люди, не способные понять душу ребенка, всегда готовы считать детей лгунами. Но ведь ребенку очень часто кажется, что воображаемый мир существует на самом деле и он совсем не лжет, рассказывая об этом мире. Миссис Ливи спрашивала себя, правильно ли говорит её муж, что такие люди, как мисс Клэтт, до тех пор не смогут любить детей и заниматься ими по-настоящему, пока они не добьются, чтобы им самим жилось лучше. В самом деле, ведь учителя зарабатывают такие жалкие гроши — может быть, этим всё и объясняется?

— Вот на сегодняшнем уроке истории… — снова заговорила мисс Клэтт и рассказала всё, что произошло. — И он говорил с такой убежденностью! — закончила она.

Мать Тони подумала о двери в заборе, о которой говорил ей муж, и хотела уже рассказать о ней мисс Клэтт, но в последнюю минуту раздумала и промолчала. Позже она поняла, почему: она была почти уверена, что, услышав о волшебной двери Тони, мисс Клэтт будет смеяться. А она считала, что никто не имеет права смеяться над этим.

— Нужно отучить его от таких выдумок! — решительно сказала мисс Клэтт.

— Хорошо, — согласилась мать Тони. — Я поговорю с мужем.

— Этого мало. Я полагаю, что вам понадобится помощь, — сказала мисс Клэтт.

— Помощь? Какая помощь? Мы всегда воспитывали Тони без посторонней помощи.

— Помощь врача, — назидательно сказала мисс Клэтт.

— Вы хотите сказать, что Тони нездоров? Нет, Тони — нормальный, здоровый мальчик. Просто у него чересчур развито воображение, вот и всё.

— И всё же лучше такие вещи прекращать в зародыше. Я бы на вашем месте подумала об этом.

— Я подумаю, — холодно сказала мать Тони.

И после ухода мисс Клэтт она действительно долго обдумывала этот разговор.

* * *

А пока они разговаривали, Тони сидел на сетке от кровати на заднем дворе и разглядывал дверь. Это была обыкновенная дверь из сосновых досок, скрепленных планками сверху, снизу и наискось. В общем, это был простейший тип двери, известный человечеству, и эта конструкция совсем не изменилась за последнее тысячелетие. Тони не очень ясно представлял себе, что такое тысяча лет, но он хорошо помнил, что другая сторона двери, та, которая видна со двора фермы отца Питера Ван-Добсна, сделана точно так же. А впрочем, это странно: ведь все другие двери в усадьбе Ван-Добенов устроены на голландский манер — из двух половинок, одна над другой, так что получаются как будто две двери в одном проеме.

Но дверь в заборе была обыкновенной дощатой дверью, и, рассматривая её, Тони волей-неволей признал, что в ней нет ничего особенного. Она вела с их двора на примыкавший к забору двор дома, выходившего на соседнюю улицу, и сделали её ещё в то время, когда проход из двора во двор был необходим и удобен. Дверь давно стала ненужной; железная щеколда заржавела и поднималась с трудом, а металлические петли громко и жалобно скрипели всякий раз, когда дверь открывали. Как и забор, дверь была выкрашена зеленой краской, выцветшей и облупившейся. Такого зеленого цвета не увидишь больше нигде в мире — только на заборах задних дворов Нью-Йорка. Точно так же нигде больше не встретишь сумах — деревце нью-йоркских дворов, — смело пробившееся сквозь старую сетку от кровати.

Конечно, признался себе Тони, каждый разумный человек, особенно эти поразительно неразумные разумные люди, которые перестали быть детьми и стали взрослыми, уверен в том, что, открыв дверь, можно увидеть только двор за забором. Так и случилось, когда дверь открыл отец. Однако Тони казалось вполне естественным, что дверь ведет не только в совершенно другое место, но и в совершенно другое время.

Вопрос о месте и времени никогда не смущал Тони. Можно открывать эту дверь тысячу раз и всякий раз видеть только кучу хлама — неотъемлемую принадлежность всех задних дворов этого района. Сколько раз с ним так бывало! Но однажды наступил день, когда у Тони появилось какое-то особенное чувство, и с этого времени он уже не открывал дверь, пока не появлялось это чувство. Когда это случилось впервые, он пошел прямо к двери и открыл её — и там увидел… Увиденное не поразило его, не озадачило и даже ничуть не удивило. Так оно и должно было быть: дверь вдруг превратилась из обыкновенной в волшебную и открывалась в далекое прошлое, в то прошлое, когда остров Манхэттен был одним из прекраснейших уголков земли, когда его ещё не безобразили высокие, уродливые здания и не пересекали грязные улицы; нет, кругом расстилались только зеленые пастбища и густые леса и были разбросаны маленькие фермы голландских поселенцев.

Тони знал, что из всех чудесных вещей, которые он видел в своей жизни, самая чудесная — это волшебная дверь. И он спрашивал себя: зачем он стал рассказывать про неё? Что-то подсказывало ему, что путь через дверь очень ненадежен: тут есть какое-то хрупкое равновесие, и даже разговоры о двери могут разрушить его, особенно разговоры с людьми, которые не верят Тони и не понимают его.

И всё же волшебная дверь была так реальна, что Тони не мог не говорить о ней. Вот, например, сейчас перед ним дверь. Он смотрит на неё, и в нём, Тони Мак-Тэвиш Ливи, возникает странное чувство: тут и волнение, и ожидание, и радостное предвкушение. Когда у него появлялось такое чувство, он знал, что таит за собой дверь. У него не было никаких сомнений в том, что произойдет, если он сейчас её откроет.

Тони лениво растянулся на сетке. С улицы доносились топот и голоса играющих детей. Но Тони не хотелось к ним; он даже жалел этих ребят. Разве можно сравнить их игры с его волшебной дверью! И нет у него среди них ни одного такого хорошего и верного друга, как Питер Ван-Добен.

«Интересно, — думал Тони, — что делает сейчас Питер?» Что ж, на этот вопрос можно ответить, только посмотрев своими глазами. Тони встал и направился к двери. Улыбка ожидания осветила его лицо; он открыл дверь и вошел.

* * *

— Мисс Клэтт любит совать свой нос в чужие дела, — сказал отец Тони вечером, когда, придя домой, узнал о посещении учительницы.

— Пусть так, — сказала миссис Ливи. — Но у неё и так много хлопот, а тут ещё Тони…

— Почему он лжет? — спросил отец.

— Может быть, ему кажется, что он говорит правду, — ответила мать. — Ты же знаешь: у детей это бывает.

— Знаю. Но у других детей не так. Другие дети играют…

— Тони тоже играет.

— В эту дверь и в свои небылицы? Что за человек из него вырастет, если он будет так завираться?

— Не так уж страшно он завирается, — возразила мать.

— Очень даже страшно. Мне совестно слушать его! Я мог бы понять, если бы мальчик лгал по необходимости, чтобы избавиться от наказания. Скверно, но, по крайней мере, понятно. Но ему, как видно, просто нравится лгать. И ведь вот беда: иногда он лжет так убедительно, что я сам почти начинаю верить ему. Теперь, когда я смотрю на эту дверь, у меня каждый раз появляется какое-то странное чувство.

— Понимаю, — кивнула мать, — но это совсем не значит, что мальчик болен. Не надо делать глупостей. Это игра; он сам скоро забудет про свою дверь.

— Ты думаешь, не надо вести его к врачу?

— Конечно, нет! Он ведь здоровый мальчик. И хороший мальчик… Куда он делся, хотела бы я знать!

Как будто в ответ на её слова в комнату вошел Тони; штаны его были порваны на коленях, один чулок спустился. Его лицо пылало радостью и торжеством, которых он не в силах был скрыть, а через всю щеку шла яркокрасная царапина.

— Вот и я! — сказал он. — Добрый вечер.

— Ты дрался, Тони? — спросил отец.

— Нет.

— Откуда же эта царапина?

— Поцарапался, и всё, — ответил Тони, пожав плечами.

— А как это случилось? Ты не хочешь рассказать?

— Ты все равно не поверишь, — ответил Тони.

— Почему?

— Потому что я поцарапался там, за дверью.

— За какой дверью? — спокойно спросил отец.

— За дверью в заборе.

— Ты хочешь сказать, что поцарапался на соседнем дворе?

Тони замялся на секунду, потом сказал:

— Нет, я поцарапался, когда играл с индейцами в «сум-во».

— Так, — сказал отец. — Теперь всё ясно. Мы сегодня же идем к доктору Форбсу.

* * *

Тони, как и почти все ребята с Мотт-стрит, любил старого доктора Форбса. Есть люди, которые, старея, отдаляются от детей; другие, наоборот, приближаются к ним. Таким был доктор Форбс. И вот Тони с отцом пришли в кабинет доктора Форбса. Вся обстановка этой комнаты — дипломы доктора и предметы одежды и обихода индейцев, развешанные по стенам, книги, банки и бутылки с какими-то странными препаратами — удивительно подходила самому хозяину. Доктор сидел в большом черном кожаном кресле; из него — не из доктора, а из кресла — повсюду торчала набивка, и везде — на кресле и на других вещах — лежал толстый слой пыли: доктор давно овдовел, и это сразу видно было всякому, кто входил к нему в дом.

Доктор сдвинул очки на лоб, сложил свои пухлые руки на круглом брюшке, придававшем ему весьма почтенный вид, и с интересом, даже с восхищением стал разглядывать Тони.

— Давайте-ка мы с Тони поговорим с глазу на глаз, — сказал он мистеру Ливи. — Вы посидите в приемной и почитайте «Географический журнал», а мы с Тони побеседуем об этой самой двери, как мужчина с мужчиной. Я больше всего на свете люблю беседовать про двери, особенно про те, которые открываются. В наши дни слишком много дверей закрыто наглухо.

Отец Тони согласился, чувствуя при этом некоторое облегчение. Он вышел в приемную и начал читать в «Географическом журнале» про Тибет, а доктор Форбс улыбнулся и вытащил коробку драже.

— Я их прячу, — объяснил он, — по привычке. Мне приходилось прятать конфеты от дочерей. Мои две дочери всегда боялись, что я располнею и у меня вырастет брюшко. Они уже замужем, и у меня уже давно брюшко, а я всё прячу драже по привычке… Возьми красные. Они с анисом… Так, значит, никто не верит тебе, когда ты рассказываешь про дверь?

— Кажется, никто, — ответил Тони, набивая рот конфетами.

— Насколько я понимаю, — сказал доктор Форбс серьезно, без тени насмешки в голосе, — дело происходит так: у тебя появляется какое-то особенное чувство, и ты уже знаешь, что тебя ждет. Ты открываешь дверь, проходишь через неё и оказываешься во дворе Питера Ван-Добена, который жил очень-очень давно, когда Нью-Йорк был ещё маленькой голландской деревушкой. Правильно, Тони?

— Да, сэр, — кивнул Тони.

— Таким образом, ферма Ван-Добена должна находиться на углу нынешней Мотт-стрит и Хустон-стрит. Это можно проверить, — сказал доктор Форбс, хотя после того, как мистер Ливи рассказал ему о племени весквейстиков, он сомневался, стоит ли проверять утверждения Тони. — Это ферма, Тони?

— Вы бы назвали её фермой, доктор. Питер её называет иначе.

— А как её называет Питер?

— «Баувери», — ответил Тони.

Доктор Форбс в замешательстве поперхнулся и протянул Тони коробку с драже. Тони взял две красные и одну зеленую и стал грызть их с видимым удовольствием. Давно он уже не чувствовал себя так спокойно.

— Ну, а сегодняшние неприятности на уроке, — продолжал доктор Форбс, — начались из-за Уолл-стрит? Как я понял, ты сказал, что незачем было бы строить стену, если бы этот дурак и подлец Ван-Дайк не застрелил бедную индианку. Я с тобой согласен, хотя есть люди, которые воображают себя специалистами по истории Нью-Йорка и притом утверждают, что стена была выстроена до этого случая. Всё это ты мог узнать за какой-нибудь час в Публичной библиотеке. Но ты, кажется, знаешь даже, как звали эту индианку. Хотя до сих пор её имя оставалось неизвестным.

— Всем известно её имя, — ответил Тони. — Питер рассказал мне всё на другой же день. её звали Драмака.

«Алгонкинское имя», — подумал доктор Форбс. Он всегда подозревал, что на острове Манхэттен жили индейцы алгонкинской группы. Но уже через секунду доктор рассмеялся про себя, поняв, что всерьез поддался игре.

— Она была дочерью вождя, — продолжал Тони.

— Погоди-ка! — воскликнул доктор Форбс, которому впервые изменили спокойствие и невозмутимость. — У них не было вождей! Весквейстики не имели вождей!

— Нет, у них были вожди! — настойчиво повторил Тони. — Я знаю, потому что это случилось, когда вожди пришли от ирокезов. Старик послал за ними.

— Какой старик?

— Стайвесант. Мой голландский товарищ всегда его так называет — старик.

— Ты ешь, ешь драже, — сказал доктор Форбс, подходя к шкафчику и наливая себе стаканчик брэнди.

Он залпом проглотил брэнди, спрятал бутылку и, повернувшись к Тони, уставил на него пухлый указательный палец:

— Правда, я слышал легенду, будто три ирокезских вождя приходили к Питеру Стайвесанту по его приглашению, но я ей никогда не верил. Зачем им было приходить?

— Не знаю, — ответил Тони. — Знаю только, что я их видел.

— Где? Наверно, за этой твоей проклятой дверью?

Тони кивнул.

— Их военная лодка стояла на канале, — сказал он безнадежным тоном, думая про себя, что теперь и доктор Форбс, как все остальные, перестанет верить ему.

А доктор Форбс в это время мысленно отчитывал себя.

«Ну вот, — говорил он себе, — теряешь самообладание из-за мальчишеской фантзии! Как же ты ему поможешь, если сам начинаешь кричать на него! Нужно опровергнуть его выдумку, проколоть её, как мыльный пузырь, чтобы она лопнула сама собой. Покажи ему, что всё это существует только в его воображении. Не называй его лгуном, но сделай так, чтобы он понял, что это выдумка».

Сказав себе всё это, доктор Форбс опустился в черное кожаное кресло и взял одну конфетку.

— Что ж, Тони, — сказал он. — Ты нашел чудесную дверь, действительно волшебную. Я бы сам хотел пройти через неё на ту сторону. Но, конечно, там трудно договориться. Ведь они говорят по-голландски, правда? Даже твой приятель Питер Ван-Добен, наверно, говорит по-голландски?

— Да, — сказал Тони.

— Значит, с ним нельзя разговаривать, не зная голландского языка?

— Нельзя, — кивнул Тони.

— Но ведь ты не умеешь говорить по-голландски? — спросил доктор.

— Немножко умею, — ответил Тони — Я научился немного говорить по-голландски, а Питер — по-английски. Так мы и разговариваем.

— Понятно, — сказал доктор Форбс, и глазом не моргнув. — Ты, наверно, и со мной можешь поговорить по-голландски?

— А вы знаете голландский язык? — спросил Тони.

— Я говорю по-немецки и понимаю по-голландски. Если ты что-нибудь мне скажешь, я пойму. Ну, спроси, скажем, как меня зовут.

— Хо хеет у? — спросил Тони.

Доктор Форбс поперхнулся от неожиданности, потом опять потянулся за драже.

— Хо маакт у хет? — сказал Тони.

— Что?

— Простите, доктор. Вы изменились в лице, я и спросил, что с вами. Я как-то забыл, что больше не надо говорить по-голландски.

— Ты и впрямь нашел волшебную дверь, — медленно сказал доктор Форбс. — Она даже меня на минуту заставила забыть, что я доктор, такая она волшебная… У тебя на щеке изрядная царапина. Дай-ка я её промою.

Чувствуя, что необходимо поскорее переменить разговор, доктор Форбс поднялся, нашел бутылку перекиси водорода и промыл царапину на щеке Тони.

— Где это ты поцарапался? — спросил он.

— Играл в «сум-во».

— «Сум-во»?

— Это индейцы так играют, — стал смущенно объяснять Тони. — Сегодня мы с Питером ходили в индейскую деревню. Сперва они нас не принимали в игру. Потом приняли. Там я и поцарапался.

— А как играют в «сум-во»? — спросил доктор Форбс.

— Мячом, — ответил Тони. — Мяч величиной с большой апельсин. В каждой команде по двадцать два игрока; играют иногда ребята, а иногда взрослые, но всегда начинается с того, что «патрия» бросает на поле мяч…

— Как ты его назвал?

— «Патрия». Так его называет Питер, и отец Питера тоже. Он старый-старый и считается отцом всей деревни. Ему почти ничего не приходится делать — он только сидит на солнышке и разрешает споры, особенно когда ребята заспорят. А иногда он ещё начинает игру. Вот как в «сум-во» — бросает мяч. Индейцы называют его «патало», а мы с Питером зовем его «патрия». Он дает нам кусочки рыбы, сладкой, как конфеты, потому что она сварена в кленовом сиропе… Ну вот, он начинает игру — бросает мяч в воздух, а кто-нибудь подхватывает мяч своей клюшкой и отбивает его…

— А как выглядит эта клюшка, Тони? — перебил доктор Форбс.

— Да просто ореховая палка. С одного конца она загнута, как ручка у трости. И между самой палкой и загнутой частью натянута сетка из полосок сыромятной кожи — ею ловят и бросают мяч.

— Ага, травяной хоккей. Где ты видел эту игру, Тони?

— Я не знаю, что такое травяной хоккей, — ответил Тони. — Но сегодня они приняли нас с Питером в игру. Тогда я и поцарапался.

Доктор Форбс долго сидел молча, склонив голову набок, потирал лысину и задумчиво глядел на Тони. Наконец он сказал:

— Давай доедим драже, Тони.

Оба принялись грызть конфетки, а когда съели все до единой, доктор Форбс опустил очки на нос и, задержав свой взгляд на Тони ещё на мгновение, произнес:

— Ты собираешься опять пойти туда, через дверь?

— А вы никому не скажете?

— Ну, друг мой, ты и представить себе не можешь, сколько секретов хранится в моей старой голове!

— Не могу, — признался Тони.

— А что, если ты мне принесешь что-нибудь оттуда?

— Из-за двери? — спросил Тони.

— Ага.

— По-моему, это будет нехорошо.

— Ты ведь знаешь, что я собираю предметы обихода индейцев, — продолжал доктор Форбс. — Мне бы очень хотелось иметь пару таких клюшек, да и мячик не помешал бы…

Тони смотрел на него озадаченно.

— Подумай об этом, Тони, подумай. И если решишь оказать услугу мне, старому чудаку, я буду тебе весьма благодарен. А теперь беги домой, а я потолкую с твоим отцом.

Но когда Тони выходил из кабинета, доктор Форбс остановил его вопросом, задав который он тотчас почувствовал себя дураком, что уж вовсе не к лицу почтенному домашнему врачу.

— Тони, — сказал он, — помнишь, ты говорил, что три ирокезских вождя приплыли по реке повидаться с Стайвесантом — Деревянной ногой?

— Он терпеть не мог, когда его называли «Деревянная нога». Его так дразнили ребята, и он всегда гонялся за ними с палкой.

— Так, так. Но вернемся к ирокезским вождям. Как они были одеты? Ты ведь сказал, что видел их?

— На них были длинные плащи… — начал рассказывать Тони, стараясь вспомнить все подробности, и даже наморщил лоб. — По-моему, из белых оленьих шкур. Вожди совсем не такие, как нам теперь рассказывают. Я сразу подумал, что они короли: плащи на них были прямо королевские, все расшитые бисером и маленькими кусочками оленьих рогов. На ногах надето что-то вроде краг. А волосы у них были длинные и белые как снег.

— И на голове, конечно, убор из перьев?

— Вовсе нет! — вскричал Тони. — Никаких перьев. А такие короны, только из дерева, и по бокам приделаны оленьи рога. Знаете, совсем как у древних викингов на картинках…

* * *

— Дети, — сказал старый доктор Форбс отцу Тони, — живут в своем собственном мире. Этот мир соприкасается с нашим миром, но не по их желанию, а по необходимости. Беда в том, что мы, взрослые, с утра до ночи бьемся, стараясь заработать на жизнь и обеспечить крышу над головой, вот и забываем об этом детском мире, даже начисто отвергаем его, а иногда отталкиваем этим и наших детей.

— Значит, вы не считаете, что Тони нужно показать…

— …психиатру? Чепуха! Он нуждается в психиатре не больше, чем мы с вами, а может быть, и меньше. Ему нужны понимание и любовь. Неужели вы не видите, что с ним происходит? Есть много такого, чего ему не может дать жизнь на Мотт-стрит, поэтому он создал свой собственный мир. Если я или вы пройдем через его дверь, мы попадем на свалку мусора. А он попадает через неё туда, где ему хочется быть, — в Нью-Йорк, который существовал почти триста лет назад. Его живое воображение населило город людьми, настолько близкими к действительности, насколько он представляет себе эту действительность. Его выдумка в своём роде весьма примечательна, и он воссоздал жизнь Нового Амстердама с мельчайшими подробностями. Но тут нет ничего необъяснимого или таинственного, все эти сведения можно почерпнуть в любой публичной библиотеке. И я навряд ли ошибусь, если скажу, что Тони не раз и не два часами рылся в старых, пыльных книгах.

— Но что же нам с ним делать? — спросил отец Тони. — Ведь нельзя, чтобы он всем рассказывал свои выдумки.

— Во-первых, для него это не выдумки. Они существуют в его воображении, и он верит в них, как умеют верить только дети. Для него всё это так же реально, как для нас — многие вещи, в которые верим мы, взрослые. Разница лишь в том, что мы доживаем до могилы, не переставая верить в свои пустые иллюзии, а для Тони наступит день, когда он откроет свою волшебную дверь и увидит за ней только грязный двор. Но от этого сам он хуже не станет. И мой совет вам — ничего не делайте, предоставьте мальчика самому себе.

* * *

Но когда отец Тони ушел домой, сказав обычное «Спасибо, доктор», которое старик Форбс слышал уже почти полстолетия, доктор снова уселся в свое черное кожаное кресло, поднял очки на лоб, закрыл глаза и задумался о волшебной двери Тони Мак-Тэвиш Ливи.

Просто удивительно, что сочинил этот малыш, который так точно и не колеблясь отвечал на все вопросы. Он заставил доктора Форбса перенестись в далекое-далекое прошлое, когда он сам был мальчишкой.

Доктор Форбс родился в Нью-Йорке в те времена, когда северная часть острова Манхэттен была ещё покрыта лугами, лесами и уютными маленькими фермами. В ту пору, отправившись в экипаже к форту Джордж Хилл или к Инвуду, вы попадали за город, на лоно природы — самой настоящей природы. Всё было так славно, красиво: небольшие холмы, долины, реки, — не хуже, чем в любом другом уголке земного шара. А со скалистого, обрывистого берега форта Трайон в то время, куда ни глянь, можно было увидеть лишь зеленовато-синие холмы, и только на юге лежал город.

«Но всё это, — подумал доктор Форбс, — ушло навсегда, а сейчас всюду город — улицы, дома…» У доктора не было такой двери, как у Тони, — двери, которую он мог бы открыть, чтобы вернуться в своё далекое детство.

В те давние дни в зеленой долине, выходившей к берегам Спайтен Дайвил, жила одна-единственная индейская семья, и старый доктор Форбс, тогда ещё мальчик, часто навещал её. Здесь зародился в нём сохранившийся и поныне интерес к предметам обихода, обычаям, образу жизни краснокожих, которые когда-то, давно-давно, населяли эту страну и правили ею. Доктор Форбс вспоминал прошлое без сожаления — он жил настоящим и любил свой город, как любят его лишь немногие. Но всё же его не оставляла мысль — как хорошо было бы, если б он мог хоть один-единственный раз пройти в волшебную дверь Тони.

— Чорт побери! — произнес он вслух, ни к кому не обращаясь. — Кажется, я начинаю верить мальчугану.

А всё-таки доктор Форбс хорошо понимал, что он слишком стар, обладает слишком практическим умом и имеет слишком много пациентов среди бедняков, чтобы поверить даже на миг хотя бы одному слову о волшебной двери Тони. Поэтому он решил больше не заниматься чепухой и принялся за чтение толстой книги в зеленом переплете, скучной, усыпляющей книги о внутренних болезнях, которая могла успокоить любое разыгравшееся воображение.

Однако мысли его все время возвращались к волшебной двери — и наконец он закрыл книгу и снял телефонную трубку, чтобы позвонить своему закадычному другу. Этого друга звали Айзэк Гилмен, и был он хранителем музея, то-есть большую часть своего времени проводил в музее, беспокоился о его экспонатах, почему-то переставлял их с места на место, одни уносил в подвал, другие ставил в витрины и всё время думал о том, что у музея не хватает денег, чтобы купить новые экспонаты и отнести побольше старых в подвал.

Музей, хранителем которого был Айзэк Гилмен, назывался Музеем американских индейцев. Это один из лучших музеев Нью-Йорка, да и не только Нью-Йорка. Если вам интересно, вы можете посетить его — он и до сих пор существует на углу Бродвея и Сто пятьдесят пятой улицы, но там уже новый хранитель: ведь история с волшебной дверью Тони произошла много лет назад.

Старый доктор Форбс и Айзэк Гилмен были большими друзьями, то-есть они беспрестанно спорили, кричали друг на друга, обвиняли друг друга в самых невероятных и ужасных грехах и… оставались друзьями. Спорили они главным образом об индейцах. Вот этому-то своему другу и позвонил по телефону доктор Форбс.

— Айк, — начал он, — что ты скажешь, если я сообщу тебе, что индейцы племени весквейстиков играли в травяной хоккей?

— Скажу, что ты знаешь об индейцах даже меньше, чем я предполагал,

— А что, ты думаешь, они не знали этой игры?

— Конечно, нет. Ни у одного очевидца нет упоминаний о ней, а вряд ли они могли не заметить такую массовую игру.

— Конечно, — ехидно сказал доктор Форбс, — тебя там не было.

— А ты был, старый болван? — заревел Айк Гилмен. — Надо же: звонит человеку среди ночи, чтобы узнать, играли ли весквейстики в травяной хоккей!

— Тише, тише, а то у тебя, пожалуй, повысится кровяное давление, — предостерег доктор Форбс. — Веди себя если не как джентльмен, то хотя бы как ученый и ответь-ка на один вопрос. Как выглядел головной убор великого вождя Ирокезской лиги?

— Это всякий дурак знает.

— Нет, не всякий, только ты, я да ещё человек шесть. Но, может быть, ты ответишь на вопрос? Представь себе, что ты вежливо беседуешь с миллионером, который может дать денег на новое крыло для твоего заплесневелого музея.

— Ну ладно. Это корона из дерева, наклеенного на змеиную кожу; корона украшена разноцветными камнями. Два оленьих рога, каждый с четырьмя отростками, укреплены на ней, как крылья на шлеме викингов. Это сходство приводило к некоторой путанице, но к викингам корона не имеет никакого отношения. Это традиционный ирокезский убор.

— Поистине красочное описание! — сказал доктор Форбс. — Сколько таких корон в твоей коллекции?

— Ни одной! — сердито отрезал Айк Гилмен. — Их нет ни у кого. И ты, старый дурак, прекрасно это знаешь! Может быть, ты наткнулся на такую корону в лавке подержанной мебели на Мотт-стрит?

— Нет, но, может быть, я наткнусь на пару хоккейных клюшек.

— И только из-за этого ты ко мне привязался на ночь глядя?

— Айк, серьезно, где можно выяснить, как выглядел головной убор ирокезского вождя?

— Он упоминается в кое-каких рукописях, его описание было в статье Исторического общества. В нашей коллекции гравюр есть одно его древнее изображение. Морган и другие специалисты о нём не пишут.

— А ты не заметил: в ваших гравюрах не рылся маленький веснушчатый мальчик?

— Что?

— Ничего, ничего. Ещё один вопрос — и ты свободен, можешь опять лодырничать. Мог простой индейский вождь носить такой головной убор?

— Ни в коем случае.

— Почему ты знаешь?

— Почему знаю? Да потому, что это королевский головной убор великого, а не простого вождя. Вот почему.

Старый доктор Форбс повесил трубку и принялся расхаживать взад и вперед по своему заставленному мебелью кабинету. Наконец он пробормотал вслух, впрочем ни к кому не обращаясь:

— Кажется, я, а не Тони Мак-Тэвиш Ливи, попаду в сумасшедший дом!

* * *

А в это время Тони Мак-Тэвиш Ливи внезапно проснулся. Ему снилось, что он и другие ребята гонятся по Фронт-стрит за жирной визжащей свиньей, и они поймали бы свинью, если бы их не увидел караульный. Он погнался за ними, и тут Тони проснулся.

То-есть он проснулся не в Нью-Йорке 1654 года, который ему снился, а в Нью-Йорке 1924 года. Ему снилось, что караульный большими прыжками несется именно за ним. Тони во сне и не думал, что попытка поймать свинью такое уж тяжкое преступление, но караульный, как видно, был другого мнения. А если вы думаете, что караульный в Новом Амстердаме (тогда он ещё не назывался Нью-Йорком) в 1654 году был добрым дяденькой, то лучше спросите Тони.

Правда, вы не можете этого сделать. Но предположим, будто это возможно. Вот поговорите с Тони — он только что видел во сне Новый Амстердам.

— Уф… ф… — с облегчением вздохнул Тони. — Он чуть меня не поймал.

Предположим, что вы спросили бы его:

«Что такое караульный?»

«Старый Доопер де Гроот», — ответил бы Тони.

«Но всё-таки, что же такое караульный?»

«В те времена не было полиции, — пояснил бы Тони. — Вместо этого несколько жителей каждую ночь обходили улицы дозором. В этом участвовали почти все по очереди. Их-то и называли караульными»

«Самый страшный из них, — подумал Тони, — старый Доопер де Гроот. У него такие длинные рыжие усы, широкополая шляпа, широченные сапожищи, такой огромный изогнутый меч на красно-желтой перевязи. А главное, он терпеть не может детей. Это хоть кого испугает!»

Теперь вам должно быть ясно, почему у Тони были все основания радоваться, что он проснулся как раз в ту минуту, когда Доопер де Гроот схватил его за шиворот. Проснувшись, Тони продолжал тихо лежать на своей узкой железной кровати. Из кухни через приоткрытую дверь в темную комнату проникал луч света и доносились голоса отца и матери. Тони прислушался — сначала спросонок, просто от нечего делать, но потом он стал слушать внимательно.

— Старику Форбсу легко говорить, — услышал он голос отца: — Тони не его сын.

— Но он любит Тони. Ведь нельзя сказать, что Тони ему безразличен.

— Я и не говорю этого. Доктор Форбс, вероятно, заботится о Тони столько же, сколько и о других детях, которых ему приходится лечить. Я просто говорю, что Тони — не его сын.

— Он — наш сын, — ответила мать.

— Вот именно. И ты не можешь винить меня за то, что я хочу, чтобы Тони оправдал мои надежды. Будь у нас много денег — может быть, всё было бы иначе. Но у нас их нет. Тони придется самому пробивать себе дорогу.

— Ты думаешь, он её не пробьет? Почему? Он хороший, добрый и умный мальчик.

— Как ты не понимаешь почему! А его дикие выдумки? Похоже, что он рассказывает их просто ради удовольствия. Какой же из него выйдет человек, если он всё время лжет?

— Ты несправедлив! — воскликнула мать. — Тони — хороший мальчик. Он лжет вовсе не всё время, только…

— Только насчет этой двери.

— Ну что ж, он придумывает всякие сказки об этой старой двери. И я не вижу в этом большой беды.

— Может быть, ты и права, — пробормотал отец. Он не хотел признаваться, что дверь беспокоит его и даже немного пугает. Слишком уж правдоподобны эти выдумки Тони. — Может быть, может быть… Но что же будет с мальчиком, если он не умеет отличить правду от вымысла?

— А ты попробуй поговори с ним ещё раз об этой двери.

— Нет, хватит с меня! Я уже говорил с ним. Знаешь, что я думаю сделать? Я достану доски и гвозди и заколочу эту дверь, чтобы он никогда больше не смог открыть её.

Вот тут-то Тони, как был, в пижаме, с торчащими во все стороны каштановыми вихрами, соскочил с кровати и выбежал на кухню.

— Лучше не трогай мою дверь! — крикнул он. — Если ты заколотишь мою дверь, я уйду через неё и не вернусь к вам… никогда.

 

Глава 3

ТОНИ И ХРАНИТЕЛЬ МУЗЕЯ

В этот день Тони не пошел в школу. На Мотт-стрит это было не в диковинку — здешние ребята любили побездельничать, но Тони прежде никогда не отлынивал от занятий. А всего удивительнее, что он и сам не очень понимал, почему он так поступил сегодня.

Конечно, дело тут не обошлось без волшебной двери. Тони почти верил в то, что выполнит свою вчерашнюю угрозу: уйдет через дверь и никогда больше не вернется; то-есть он и верил в это и вместе с тем не верил. Он любил отца и мать — они у него были очень хорошие. Но теперь он чувствовал себя таким обиженным и отвергнутым ими, что мысль навсегда уйти из дому не оставляла его, хоть от неё больно сжималось его сердце. По ту сторону волшебной двери все почему-то понимали его и всё происходило именно так, как ему хотелось.

На старом, милом Манхэттене, куда Тони попадал через волшебную дверь, никогда не шел дождь. Там всегда сияло солнце, и славный Новый Амстердам, похожий на игрушечную деревушку, так уютно лежал в южной части острова. Дети голландских поселенцев весь день проводили в играх; вертелись крылья ветряных мельниц, и по небу плыли белые пушистые облака. Всё было таким, каким и должно быть, каким и хотел все видеть Тони. И когда сегодня он решил не ходить в школу и пойти туда, через дверь, он снова представил себе, как там хорошо.

Но, с другой стороны, он остался дома не только из-за двери. Ему казалось, что он не может больше войти в класс и встретиться с мисс Клэтт и ребятами. Да и зачем ему идти к ним? — спрашивал он себя. Вот почему Тони принял такое решение. А приняв его, разбил свою маленькую глиняную копилку и набил карманы центами — сбережениями всей своей жизни.

* * *

Мать Тони тревожилась. Как объяснить мальчику, что они с отцом сердятся и резко разговаривают с ним, потому что любят его и беспокоятся о нем? Ребята понимают любовь и заботу по-своему, совсем не так, как взрослые.

Кроме того, Тони не мог разделять их беспокойства по поводу волшебной двери. Эта дверь — самое замечательное, самое интересное, что есть в его жизни, зачем же отцу с матерью огорчаться из-за неё?

Мать Тони отчасти понимала сына. Ей хотелось сказать Тони, как много он значит для неё и отца, ведь в нём — все их надежды и чаяния. Но как объяснить всё это одиннадцатилетнему мальчику?

В это утро она должна была навестить свою больную сестру, у которой было двое маленьких детей. Собираясь в дорогу, она думала: «Вот если бы помочь чем-нибудь сестре! Послать бы её и ребят в горы, чтобы все они отдохнули и погрелись на солнышке».

Ей и в голову не приходило, что она сама так же бедна, как и сестра, что ей тоже не мешает пожить несколько недель за городом. Такой уж человек была мать Тони.

Отец Тони только что ушел на работу. Пока Тони одевался, мать приготовила ему завтрак: поставила на стол миску с овсяной кашей, стакан молока, намазала кусок хлеба маслом; и всё время она повторяла про себя слава, которые собиралась сказать сыну. Тони сел к столу и принялся за свой завтрак, а мать села напротив и смотрела на него, на его круглое лицо и курносый нос. Она так любит его! Ей даже захотелось заплакать, но она сдержалась и сказала:

— Не обижайся на папу, Тони. Он очень беспокоится и поэтому так с тобой разговаривает.

— А зачем он грозится заколотить мою дверь? — пробормотал Тони.

— Он не сделает этого. Просто у него так много забот, а тут ещё ты начинаешь говорить про свою дверь. Это его совсем выводит из себя.

— Никому я ничего плохого не делаю моей дверью, — ответил Тони, набивая рот горячей сладкой кашей.

— Но, Тони, неужели ты не понимаешь, что все эти сказки о двери — просто чепуха? Неужели ты думаешь, что тебе кто-нибудь поверит?

— Старый доктор Форбс верит. Он даже попросил меня принести что-нибудь оттуда, из-за двери.

— Ох, лучше уж оставим эту дверь в покое, Тони. Мне нужно сходить в больницу. Когда кончишь завтракать, собери посуду в таз и беги в школу.

Мать ушла, а Тони остался один и медленно, в задумчивости доел свой завтрак. Потом собрал посуду, взял книги и пошел вниз. Но решение не ходить в школу уже созрело в нём — и он отправился на задний двор.

Двор был залит ярким утренним солнцем. Тони уселся на старой кроватной сетке. Пусть поэты говорят всё что угодно, но весеннее солнце на заднем дворе на Мотт-стрит, пожалуй, светит ярче, чем в любом другом уголке земного шара; ведь, наверно, нигде больше солнце так не украшает жизнь, как на заднем дворе на Мотт-стрит. А если ценность явления измеряется нуждой в нём, то не остается никаких сомнений в качестве солнечного света на Мотт-стрит.

Сидя на сетке и не сводя глаз с двери в заборе, Тони погрузился в раздумье. Почему все так враждебно относятся к волшебной двери? То-есть все, кроме старого доктора Форбса. В сущности, они ведут себя так, будто боятся её. Но почему бы им бояться?

Сам Тони боялся многого. И сейчас, греясь на солнышке на заднем дворе, он вслух обсуждал сам с собой, чего он боится сильнее всего.

— Майка Грэди с Хустон-стрит? Да, боюсь. И потом, он ведь больше меня, на год старше. Мисс Клэтт? Кажется, не боюсь. — И он действительно не боялся мисс Клэтт. — Маму и папу? — Тони с радостью обнаружил, что их он совсем не боится. — А темноты боюсь? Да, и мне не стыдно признаться в этом… А стать взрослым? — спросил он себя и призадумался. Боялся ли он стать взрослым? — Хочу ли я вырасти? — снова спросил он вслух и, не находя ответа, недоумевающе помотал головой. — А почему бы мне не хотеть вырасти? — громко задал он себе еще один вопрос. Но от горькой правды никуда не уйдешь — он не хотел стать взрослым.

Тони пожал плечами и поглядел на свою волшебную дверь — старую, видавшую виды дощатую дверь, выкрашенную зеленой краской. Сейчас дверь вся сверкала на солнце и обещала столько чудес…

Отмахнувшись от мыслей, от которых у него даже голова разболелась, Тони вскочил, несколько раз подпрыгнул на пружинах сетки и, раскачавшись, перепрыгнул на старую печку; соскочив с нее, он обежал груду ржавых консервных банок, отбросив одну, как всегда, ногой, оттолкнул разбитый туалетный столик и обежал вокруг холодильника. Потом промчался по ржавой трубе и одним прыжком очутился на сиденье фургона. Оттуда он перескочил на старый диван; на нем тоже подпрыгнул три раза — и вот он у волшебной двери, распахивает её и мчится на другой двор.

* * *

В свои приемные часы — с двенадцати до двух часов дня — старый доктор Форбс обычно принимал более двадцати больных. Иногда его даже расстраивало, что практика с годами росла и ему приходилось работать всё больше. Его доходы не увеличивались, но число больных явно росло.

— А хуже всего, — часто говорил он себе, — что я не становлюсь умнее.

По правде говоря, старому доктору иногда казалось, что происходит как раз обратное, потому что всё чаще он думал о волшебной двери Тони Мак-Тэвиш Ливи, всё чаще и чаще ловил себя на том, что погружается в мир фантазий маленького мальчика.

Он думал об этом и сегодня, когда пробило два часа и помогавшая ему медицинская сестра объявила, что в приемной остался лишь один маленький курносый мальчган.

— Он болен? — спросил доктор Форбс.

— По-моему, он просто запыхался от быстрого бега. Похоже, что он пробежал целую милю, а больному это, пожалуй, не под силу.

— Ну-ну, не будем спорить. Пошлите его ко мне, — ответил доктор.

И он ничуть не удивился, когда в комнату вошел Тони, пряча руки за спиной и всё ещё немного задыхаясь от быстрого бега. Старый доктор почему-то воображал, что теерь Тони ничем уже не может его удивить. Но, как вы увидите, он глубоко заблуждался.

— Что с тобой? Заболел? — спросил доктор Форбс.

— Нет…

— А что, разве сегодня праздник?

— Святого лентяя, — честно ответил Тони.

— Что там у тебя за спиной? Пара клюшек для травяного хоккея?

— Я не смог раздобыть их, — сказал Тони, — зато вот что я вам принес. — И он протянул доктору Форбсу украшенный оленьими рогами головной убор великого вождя Ирокезской лиги.

Куда только девалась выдержка и полная достоинства осанка почтенного, пожилого врача! Очки сползли с его носа, и он едва успел подхватить их на лету и прочно водрузить на лоб. Точно скряга, внезапно очутившийся перед уходящей ввысь башней из золотых монет, он протянул свои пухлые задрожавшие руки к убору, выхватил его у Тони и, совсем потеряв голову от восторга, принялся судорожно вертеть его из стороны в сторону.

Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что это не подделка. Деревянные части убора были сделаны из высушенного на солнце орешника и отполированы до того, что стали походить на камень. Они соединялись друг с другом кусочками резной кости, и все вместе было наклеено на змеиную кожу. Обесцвеченные, почти белые, оленьи рога прикреплялись к дереву при помощи какой-то смолы и костяных зажимов. Убор украшали кусочки цветного камня.

Доктор вновь и вновь поворачивал его в руках, а затем поднес к окну, чтобы осмотреть ещё внимательнее на свету.

Наконец он обернулся к Тони:

— Где ты раздобыл это, Тони Мак-Тэвиш Ливи?

— Просто взял, — помедлив, ответил Тони.

— То-есть украл?

— Нет, взял, — упрямо повторил Тони.

— Хотел бы я знать, где на белом свете можно взять такую штуку?

— Я взял его в Гилдхолле! — выпалил Тони, и слова полились бурным потоком. — Я пришел к Питеру Ван-Добену, и мы хотели пойти к индейцам, но отец послал его в Гилдхолл передать плату за охрану, и я пошел с ним. Мы прошли через поселок, и Питер зашел в Гилдхолл внести свои три талера, а я заглянул в комнату заседаний совета, а там на большом столе, за которым сидят бургомистры, лежала эта корона — её оставил старый индейский вождь в залог за стальной военный шлем, и я взял её. В комнате никого не было, никто меня не видел, и я взял её. Не знаю почему, но я взял. Я знал, что она вам понравится. Я хотел только показать её вам, а потом отнести назад. Что же тут плохого? Но они, наверно, заметили, что она исчезла, потому что караульный поднял крик, и я побежал один, без Питера, я побежал мимо стены и спрятался в конюшне Гофмана, а потом бежал всю дорогу, почти до самой двери. Но Питер, наверно, рассказал про меня, потому что прискакали двое верховых, и мне пришлось убежать через дверь, и теперь я не могу вернуться туда, я никогда больше не смогу вернуться…

И Тони заплакал.

— Садись, — сказал доктор Форбс.

Тони сел на жесткий металлический табурет — такие табуреты всегда стояли в кабинетах врачей — и продолжал плакать, а стрый доктор Форбс терпеливо ждал. Наконец Тони успокоился.

— Вот что, Тони, — сказал доктор, — я больше не буду расспрашивать тебя, где ты взял эту корону: я ещё не совсем потерял рассудок и понимаю, что ничего более путного ты мне не расскажешь. Я не собираюсь также обсуждать, следует ли возвращать её людям, которые перестали существовать несколько столетий тому назад… Знаешь что? Съездим-ка мы с тобой к моему другу Айку.

Это внезапное решение было подсказано не благоразумием, а, скорее, отчаянием. Сейчас доктору Форбсу совсем не хотелось оставаться наедине со своими мыслями: он им не доверял. Он хотел, чтобы корону осмотрел человек с пытливым и проницательным глазом, способный высказать веское суждение о ней, — а когда речь шла об индейцах, трудно было найти человека, более трезвого и сведущего, чем Айк Гилмен.

— Кстати, — обратился доктор к Тони, — ты был когда-нибудь в Музее американских индейцев?

Тони покачал головой.

— Не был? Ладно, сейчас мы туда поедем.

С этими словами доктор Форбс схватил целый ворох папиросной бумаги и неумело, но старательно завернул в неё корону; потом надел свое черное, позеленевшее от старости пальто, нахлобучил на лысину котелок и вышел с Тони на улицу.

* * *

Когда Тони увидел, что ему предстоит прокатиться на фордике доктора Форбса, модель «Т», слезы его мгновенно высохли и все страхи были забыты. Ведь его ждало такое удовольствие!

Ему не часто случалось ездить на автомобиле, да ещё таком шикарном, как форд, модель «Т». Правда, автомобиль был старый, но Тони ощущал в машине то же ласковое дружелюбие и достоинство, что и в её хозяине.

Доктор Форбс любил свою машину; фордик напоминал ему о тех временах, когда он ездил в запряженной лошадью бричке. Фордик этой марки можно было считать и открытым и закрытым. К тому же он был высокий, как цирковой, клоун на ходулях Для езды в темноте у него были большие медные фары.

Когда доктор бросал в мотор горсть графитового порошка — именно это, а не заправка бачка бензином, заставляло его вспоминать, как он задавал корм лошади.

Пока доктор ручкой заводил мотор, Тони забрался в машину. Доктор крутил ручку очень ловко, но когда мотор наконец заводился, он так поспешно бросался на место, что обязательно по дороге терял свой котелок, а пока он гонялся за ним и, поймав, наконец усаживался на шоферское сиденье, мотор, деликатно и стыдливо покашляв, затихал.

— Знаешь, Тони, когда-нибудь я оставлю котелок в машине и буду заводить мотор без него, — сказал доктор Форбс. — Но тогда я уже буду не очень хорошим доктором: какой же может быть доктор без котелка, верно?

Тони, с увлечением следивший за этой маленькой драмой, понимающе кивнул.

Это так понравилось доктору, что он тут же дал себе клятву: он вынесет все муки неудовлетворенного любопытства, но никогда, никогда больше не спросит Тони, где он взял ирокезскую корону. В глубине души доктор подозревал, что как бы долго и серьезно он ни расспрашивал Тони, ответ будет неизменным. Если бы речь шла о чём-либо другом, а не об этой короне, можно было бы подозревать воровство. Но Тони принес единственный в Соединенных Штатах предмет, который никто не мог украсть, потому что он не существовал, — а как можно украсть то, что не существует?

От этих мыслей у доктора голова шла кругом, что совсем не пристало почтенному домашнему врачу, но наконец доктор Форбс отогнал их от себя и решил насладиться прогулкой наравне с Тони.

А Тони поистине наслаждался этой поездкой. Ведь он так редко ездил на автомобиле! Прогулка на гондоле по Венеции вряд ли порадовала бы его больше, чем их путешествие по Хустон-стрит и Шестой авеню — это было задолго до того, как она стала называться проспектом Америки. Вот по-весеннему свежий Сентрал-парк, весь в молодой нежнозеленой листве и золотисто-желтых весенних цветах. Тут доктор Форбс, как бы невзначай, спросил:

— Совсем как там, за дверью, правда, Тони?

Тони, улыбаясь, кивнул; всё равно ведь он не мог никому передать словами, каким волшебно-зеленым был когда-то остров Манхэттен; даже весенний Сентрал-парк не мог сравниться с ним!

Через Сто десятую улицу они выехали на набережную Риверсайд-драйв и поехали вдоль широкой, красивой, сверкающей на солнце реки Гудзон. У могилы Гранта фордик вел себя весьма благопристойно, и его мотор покашливал совеем тихонько. Тони с нескрываемым восхищением смотрел на красивые дома и просторную площадь, которая открылась перед ним на углу Сто пятьдесят пятой улицы.

— Приехали, — сказал доктор Форбс, направляя фордик на стоянку. — Теперь мы храбро войдем в логово старого льва. Если Айк Гилмен вдруг проявит человеческие чувства, не попадайся на эту удочку, мой мальчик. Говорить буду я, а когда наступит твой черёд, следуй моим указаниям.

Он вылез из фордика и, повернувшись к Тони, добавил, словно это только что пришло ему в голову:

— Знаешь… на твоем месте я не стал бы говорить об этой двери… Нам с тобой это понятно, но Айк Гилмен…

— Хорошо, — сказал Тони.

Они торжественно пожали друг другу руки, а старый доктор Форбс даже подмигнул Тони и исполнил несколько па какого-то старинного танца.

— Тони, — произнес он, — ты, наверно, и не подозреваешь, что сегодняшний день бдет самым счастливым в моей жизни!

* * *

Они сидели в кабинете хранителя музея. У Тони кружилась голова от всего того, что он увидел, пока они дошли до этой комнаты. Никогда в жизни он не подумал бы, что музей может быть таким чудесным местом — где что ни шаг, то новое приключение. Если ему разрешат, он скоро придет сюда опять, побродит здесь несколько часов и всё, всё осмотрит. В его уме стала зарождаться совершенно новая мысль — может быть, на свете существует не одна волшебная дверь?

Но сейчас, когда он сидел в большом кресле в просторном солнечном кабинете хранителя музея, заставленном предметами, которые еще не нашли себе места ни на стенах, ни в витринах, ни в подвале и, казалось, колебались, какой же выбор им сделать, Тони некогда было думать об этом. Ведь вокруг красовались боевые головные уборы из перьев, большие луки, барабаны и палицы, мокасины из оленьей кожи, маленькие каноэ из бересты, пояса, расшитые раковинами, томагавки, трубки мира. А вот доктор Форбс как будто ничуть не интересовался всем этим — он сидел, видимо очень довольный собой, нежно, как ребенка, укачивая на коленях завернутый в папиросную бумагу ирокезский головной убор.

Хозяин кабинета был высокий, худой, с длинными руками и ногами и бледноголубыми глазами.

Доктор Форбс представил ему Тони без всяких околичностей:

— Мой друг и коллега Тони Мак-Тэвиш Ливи.

Айк Гилмен мигнул раза два, кивнул и с самым серьезным видом пожал Тони руку. Чем-то он походил на доктора и чем-то отличался от него. Но Тони сразу почувствовал себя с ним легко и просто, и страх, шевельнувшийся было в нё1 м, быстро рассеялся.

— Вам, врачам, — сказал Айк Гилмен, когда знакомство состоялось, — или, вернее, таким шарлатанам, как ты, видно, нечего делать, раз ты позволяешь себе отнимать у меня время не только по вечерам, но и днем.

— Лучше уж я отниму у тебя время — всё равно ты его зря тратишь один в этом морге, — ответил старый доктор.

— В этом морге, как тебе угодно называть его, хранятся сокровища ушедшей навсегда эпохи и великого народа.

— Подумаешь!

— Что?..

— Я сказал: подумаешь! Разве непонятно?

— К чему это ты клонишь, старый козёл?

— Сокровища! — воскликнул доктор Форбс. — Какие у тебя тут сокровища! Набор изъеденных молью древностей. И они даже не единственные в своем роде. Луки, стрелы, палицы, расшитые раковинами пояса! Да на Западе в любом крошечном музее для туристов есть всё это.

— И ребенку позволяют водить с тобой знакомство! — воскликнул хранитель музея и повернулся к Тони: — Извини меня, мальчик, но у твоего коллеги не очень-то много ума и еще меньше такта.

— Такта! — презрительно усмехнулся доктор Форбс.

— А что у тебя в этом пакете? — спросил Айк Гилмен.

— Ничего особенного. Так, небольшая безделушка, которую мы с коллегой сейчас изучаем.

— И которую ты совершенно случайно захватил с собой, а? — съязвил Гилмен.

— Да, да, чисто случайно!

— Нет, старый козел, меня не проведешь! Я тебя знаю. Привел с собой ребенка, чтобы усыпить мою осторожность, а потом постараешься подсунуть мне какую-нибудь дешевую подделку под старинный военный головной убор, да ещё будешь уверять, что его носил сам Сидячий Бык. Не выйдет! Тащи-ка его обратно к старьевщику, у которого купил.

— Военный головной убор? Да что ты, бог с тобой! — с невинным видом произнес доктор Форбс. — Ты думаешь, я хочу тебе что-нибудь продать?

— Пока что ты мне ещё ничего не подарил.

— Тони, нам, кажется, лучше уйти, — обиделся доктор. — Мой друг, мистер Гилмен, ведет себя по меньшей мере невежливо.

Тони, совершенно ошеломленный этой перепалкой, поднялся было со своего кресла, но мистер Гилмен знаком велел ему снова сесть и, угрожающе помахивая длинным костлявым пальцем перед носом у доктора, громовым голосом спросил:

— Что у тебя в этом пакете?

— Ничего. Абсолютно ничего. — С этими словами доктор Форбс развернул корону и поставил её на стол хранителя музея. — Так, пустяки.

Больше всего Тони поразило то, что хранитель музея повел себя точно так же, как доктор, когда тот впервые увидел корону. Сначала он лишился речи и, несмотря на все усилия, не мог вымолвить ни слова. Отказавшись от бесплодных попыток сказать что-либо, он склонился над столом и стал так пристально смотреть на корону, что Тони испугался, как бы у него глаза не вылезли из орбит. Потом осторожно коснулся её. Потом схватил, перевернул и принялся жадно осматривать. Потом, отбросив всякую солидность, подобающую человеку, сорок лет жизни отдавшему ученой деятельности, бросился к дверям кабинета, и его громовой голос разорвал торжественную тишину залов музея, которую ещё никогда никто не нарушал столь бесцеремонно.

— Эткинс! — кричал он. — Мисс Моррисон! Голдстейн!

Через несколько минут все сотрудники музея столпились в кабинете вокруг головного убора ирокезских великих вождей. А старый доктор Форбс, преспокойно сидя в своем кресле, тихонько посмеивался и подмигивал Тони.

* * *

Час спустя доктор, сохраняя всё то же спокойствие и невозмутимость, ласково улыбался кричавшему на него Айку Гилмену.

— Ты не доктор! — кричал Гилмен. — Ты не ученый! Ты разбойник с большой дороги!

— Хочешь — бери, не хочешь — не надо, — мягко отвечал доктор. — Цена — семьсот пятьдесят долларов и ни цента меньше. А там как хочешь.

— Да пойми ты, у нашего музея нет таких фондов!

— У всех музеев вечно нет фондов. Я назначил очень низкую цену. Меня даже мучает совесть — не обманул ли я моего коллегу Тони Мак-Тэвиш Ливи из дружеских чувств к тебе. Давай не тратить зря наше и твое время. Ведь есть и другие музеи. И Музей естественной истории, и Смитсоновский… Наконец, есть частные коллекцинеры; да, пожалуй, я и сам могу купить его. Неплохо быть владельцем единственного в мире головного убора ирокезских великих вождей. Кажется, я так и сделаю. В конце концов, и дружба имеет свои пределы.

— Дружба! — фыркнул Гилмен.

— Пошли, Тони! — скомандовал доктор Форбс.

— Подождите! — вскрикнул Гилмен, схватив корону, снова и снова жадно осматривая её. — Очень похоже на тебя — отдать ее Джонсону в Музей естественной истории. А ведь мы с тобой дружим уже полстолетия! Нельзя же так. Скажи мне хотя бы, где ты раздобыл его.

— Я уже сказал: у моего коллеги Тони Мак-Тэвиш Ливи.

— Ты уже сказал! А откуда я знаю, что он не поддельный?

— За это тебе платят жалованье, — невозмутимо ответил доктор Форбс. — Когда человек болен, я это сразу вижу. Если ты не видишь, что это настоящая корона великого вождя Ирокезской лиги, — грош тебе цена.

Как бы не слыша этих слов, Гилмен повернулся к Тони:

— Где ты взял эту корону, сынок?

— Я не могу вам это сказать, сэр, — ответил Тони.

— То-есть ты не знаешь?

— То-есть я посоветовал ему не говорить, — сладким голосом произнес доктор Форбс. — Что ты на это скажешь?

— А может быть, она краденая?

— Откуда е могли украсть? — с неумолимой логикой ответил доктор вопросом на вопрос. — Если бы такая штука существовала где-нибудь в Америке, ты знал бы об этом. А если она не существует — её нельзя украсть, не правда ли?

— Но ведь она существует! — закричал хранитель музея.

— Разумеется, — улыбнулся доктор Форбс.

— Она существует! Вот она! — продолжал кричать Гилмен, хватая головной убор.

— Весьма логично. Но меня ждут больные, а Тони пора домой. Нам надо идти.

— Пятьсот! — взмолился мистер Гилмен.

— Айк, — серьезно сказал доктор Форбс, — наша цена — семьсот пятьдесят долларов. Ни центом больше, ни центом меньше, а там — как знаешь.

— Ну ладно, грабитель… — пробормотал Гилмен. — Твоя взяла. Но теперь корона моя. Не смей даже прикасаться к ней!

— Выпиши чек на имя Тони Мак-Тэвиш Ливи, — сказал доктор Форбс, мило улыбаясь.

И вот они снова едут домой в старом фордике, и, глядя прямо перед собой, доктор Форбс говорит:

— Один вопрос, сынок. Мы с тобой стали вроде как компаньонами, а хорошие компаньоны должны всегда говорить друг другу правду. Я хочу все-таки знать, не украл ли ты эту корону. Конечно, не у человека, умершего триста лет назад, а у кого-нибудь, кто живет и здравствует сейчас. Ты мне скажешь правду?

— Нет, не украл, — ответил Тони.

— Вот и хорошо. Может быть, когда-нибудь ты расскажешь мне об этом поподробнее. А сейчас я больше не буду расспрашивать тебя. Но теперь у тебя много денег, и это может привести к осложнениям. Вот что: отвезу-ка я тебя домой и поговорю с твоими родителями.

— Большое вам спасибо, доктор! — ответил Тони. — И знаете что, — продолжал он с запинкой: — вы мой лучший друг, такого друга у меня никогда не было. Даже не знаю, как вас благодарить.

Доктор широко улыбнулся.

— И не надо благодарить, — сказал он. — Никогда в жизни я не получал столько удовольствия. Но знаешь, Тони, мне почему-то кажется, что ты больше не попадешь туда, за свою волшебную дверь.

Как ни странно, но Тони тоже так думал.

* * *

Пожалуй, можно считать, что на этом и кончается история волшебной двери, хотя Тони, вспоминая обо всём происшедшем, сказал бы, что она тут только и начинается. Что ж, это решай ты сам, читатель.

Видишь ли, оказалось, что Тони доставил много радости двум самым дорогим для него людям — матери и отцу. И дело тут вовсе не в деньгах. Деньги сами по себе еще ничего не решают. Дело в новой стороне характера и поведения Тони. Конечно, деньги тоже очень пригодились. Большую часть их отложили для того, чтобы заплатить за ученье Тони в колледже, а на остальные мать Тони, её сестра и двое племянников отдохнули две недели за городом.

Эти две недели Тони оставался с отцом, и за это время они подружились как-то по-новому, между ними возникла такая же дружба, как между Тони и старым доктором Форбсом. В Тони что-то менялось. Доктора скажут вам, что он становился взрослым или что он переставал быть ребенком, но лучше назвать это ростом, развитием, чудесной переменой, которая делает жизнь прекрасной и увлекательной. Тони начал понимать, что жизнь — борьба и что в этой борьбе много радости и удовлетворения — больше, чем в мире детских фантазий.

Конечно, всё это он понял и осознал не сразу, но начало было положено, а последовавшая вскоре смерть старого доктора Форбса заставила Тони серьезнее отнестись к жизни. Хотя доктор Форбс был стар, его смерть глубоко потрясла мальчика: впервые он терял близкого, горячо любимого человека. И тогда он принял решение — во всём быть таким, каким был старый доктор Форбс.

Так вот, читатель, Тони так и не рассказал доктору Форбсу всю правду о короне индейских вождей… а впрочем, может быть, и рассказал. Решай сам. Я же хочу рассказать о том, как спустя неделю после смерти доктора Форбса Тони сидел на заднем дворе своего дома на Мотт-стрит и вдруг почувствовал, что ему хочется ещё хоть раз пройти через волшебную дверь. Он так и сделал: подошел к двери, открыл её — и очутился во дворе соседнего дома, среди хлама и мусора. Несколько раз он повторял свою попытку, но всё понапрасну. Волшебная дверь перестала быть волшебной, она стала обыкновенной калиткой.

Как раз во время одной из безуспешных попыток Тони снова очутиться за волшебной дверью во двор вошла мисс Клэтт. Увидев её, Тони и удивился и немного встревожился: он больше не учился в её классе и не мог понять, зачем она пришла.

— Твоя мама сказала, что ты во дворе, — начала мисс Клэтт.

— Угу!

— Мне захотелось повидаться с тобой, Тони. — Она не могла бы толком объяснить почему, она и сама не очень понимала, почему Тони, доводивший её в классе до исступления, несмотря на это, был ей по душе. Она была его учительницей, а ей захотелось стать ему другом.

— Угу! — снова промычал Тони.

Тогда мисс Клэтт прямо перешла к делу:

— Давай будем друзьями, Тони! Согласен?

— Да.

Полгода назад это было бы невозможно, а сейчас стало вполне естественно. И Тони вдруг понял, что вырасти и стать взрослым совсем не страшно, а, наоборот, очень интересно.

— Можно мне сесть где-нибудь? — спросила мисс Клэтт.

— Я всегда сижу там. — Тони кивком показал на старую сетку от кровати. — Но…

— Я попробую, — сказала мисс Клэтт и, к удивлению Тони, действительно уселась на сетку.

Она вдруг показалась Тони молоденькой и хорошенькой — словом, совсем не такой, какой в представлении Тони должна быть учительница. (Это тоже было одним из признаков того, что Тони становился взрослым.)

Они славно провели время: болтали о самых различных вещах и ни разу не поспорили. На прощанье мисс Клэтт спросила:

— Ты будешь иногда навещать меня, Тони?

— Буду, — сказал Тони — и выполнил своё обещание.

После этого Тони больше не пытался проникнуть через волшебную дверь в чудесную страну далекого прошлого. Ему самому уже не верилось, что он когда-то бывал там, и постепенно он почти забыл о своих замечательных приключениях в старом Нью-Йорке.

Но хоть, может быть, это и странно — волшебная дверь оставила свой след. Пока Тони рос и отстаивал свое право стать, подобно своему старому доброму другу, доктором, он узнал, что жизнь, настоящая жизнь и состоит в том, чтобы открывать одну за другой волшебные двери. Только мужественным людям это удается. Некоторые двери не откроешь ни ключом, ни ручкой — их нужно взламывать, а для этого требуется величайшее мужество, потому что это двери в стенах невежества и предрассудков, страха и несправедливости. Но если у человека есть мужество, чтобы пройти через эти двери, его ждет не меньшая награда, чем та, которую получил мальчик, прошедший через свою первую волшебную дверь. Ибо есть двери, ведущие к таким удивительным и прекрасным приключениям, о которых маленький мальчик и мечтать не мог…

А что касается правды о первой двери и о том, откуда взялся ирокезский головной убор, то лучше спросите об этом самого Тони. Впрочем, это было уж очень давно, и он, наверно, улыбнется и ответит, что этой тайны никому не откроет.

Но тебе, читатель, ничто не мешает, если хочешь, строить любые догадки, и пора тебе знать, как в своё время узнал Тони, что самые замечательные чудеса совешаются разумными людьми, а не при помощи волшебства и черной магии. Кстати, я ничуть бы не удивился, узнав, что Тони на все свои центы, которые собирал долго и тщательно, купил одну вещь в лавке на Бауэри-стрит, где торгуют всяким старьем. А как туда попала эта вещь? Ну, если ты знаешь Нью-Йорк — ты знаешь также, что в лавчонку на Бауэри-стрит может попасть всё что угодно.

Но это только догадка. Тони хорошо хранит свою тайну.

Ссылки

[1] ОУН Объединение украинских националистов.

[2] Кто там?

[3] Ко мне! Ко мне!

[4] Легитимистами во Франции в XIX веке называли сторонников династии Бурбонов.

Содержание