Смерть пахнет огнем — как и жизнь…

Огнем и пеплом…

Бог, сошедший на землю…

Бессмертный и вездесущий…

Существующий всюду; и в небытии — тоже его владения, где он волен творить, что ему пожелается…

И вырваться из когтей этого хищника уже невозможно…

Он всюду…

Всюду…

Смерть пахнет огнем…

Омерзительный, тошнотворный запах ударил в нос внезапно, словно расколов надвое голову, и пепел мыслей, подхваченный ветром, унесся прочь, освобождая место для мыслей новых. Новой мыслью было — «больно».

— Больно…

Из небытия прорвался собственный голос — тоже будто обгорелый, высохший, сломанный…

— Это хорошо; больно — значит, живой. Не спать, курсант.

Голос был повелительным, и первой привычной реакцией на такую команду было — подчинение.

В глаза ударил свет — яркий, палящий солнечный свет.

Застонав от боли под веками, Курт закрыл глаза, перебирая в постепенно заполняющейся голове то, что успел увидеть: зеленый склон, полный людей, рядом человек с пузырьком темного стекла в руке…

Когда небытие попыталось вернуться, вновь мозг встряхнул непередаваемо мерзостный запах, и тот же голос повторил, громче и настойчивее:

— Не спать, не спать!

На этот раз Курт приподнимал веки медленно, постепенно, оглядываясь сначала сквозь ресницы, и только потом, привыкнув, открыл глаза полностью.

Вокруг было солнце, то самое солнце, которое жгло его всю эту неделю и стремилось теперь закончить начатое. Чуть в отдалении огромным каменным колодцем, полным огня, стоял замок; крыша обвалилась, половина одной стены рухнула, но основная часть все еще была в целости, стойко противясь хищному богу.

Курт полулежал, прислоненный к дереву, у подножия холма на расстеленном влажном полотне, его куртка, рубашка и кусок штанины, порезанные на клочки, валялись чуть в стороне; руки и плечо были перевязаны, голова тоже, ребра охватывала тугая повязка, и сейчас молчаливый человек с запачканными по локоть кровью руками бинтовал бедро. Второй, держа наготове пузырек с той самой мерзостью, что не давала Курту уйти в никуда, смотрел на него с ожиданием.

Потом пришли звуки. Ржание лошадей, крики — кто–то кричал друг на друга, спорил, и если прислушаться, можно было бы разобрать слова, но сейчас это значения не имело. Сейчас самым главным было то, что Курт увидел справа — люди, в седлах и пешие, одинаковые и не похожие друг на друга и ничем не примечательные внешне, при виде которых он впервые понял, наконец, окончательно, что он — жив.

— Вы здесь… — шепотом произнес он, облегченно откинувшись назад. — Вы здесь…

— Да, хотя, кажется, поздновато, — хмыкнул второй, убирая пузырек и кивая на замок. — Тут и без нас аутодафе вышло на славу. Только самому–то зачем туда? Бревнышко не так лежало, поправить решил?

Курт нервно дернул углом рта, отвернувшись, и встретился взглядом с Бруно — тот, хмурый, весь черный от копоти, мокрый, с обгоревшими до короткого ежика волосами, сидел на склоне шагах в двадцати, обхватив руками колени, а позади него ненавязчиво маячили двое.

— Пейте, — перевязывавший его человек, отерев руки, отмерил какую–то мутную жижу из фляги в крохотный серебряный стаканчик, поднес к его губам; Курт послушно выпил, подавляя желание немедленно избавиться от того, что образовалось в желудке. Тот кивнул. — Прекрасно. Не вздумайте засыпать.

— Не обещаю, — едва ворочая языком, возразил он. — Сегодня третьи сутки, как я не сплю…

Лекарь Конгрегации посмотрел на него серьезно, заглянул в глаза, нахмурившись.

— Рискуете не проснуться. Уж постарайтесь.

— Не обещаю, — повторил Курт, чувствуя, как солнце жжет кожу, покрасневшую, будто у вареного рака, и даже сквозь повязки было горячо рукам; голова снова стала тяжелеть, требуя вернуться в небытие. — Послушайте, я… должен сказать вам… вон тот человек…

Поняв, что речь о нем, бывший студент подобрался, глядя в его сторону настороженно и мрачно, привстал, и двое позади него синхронно положили руки ему на плечи, усадив на место.

— Его зовут Бруно Хоффмайер, — чувствуя, что беспамятство возвращается, Курт старался говорить быстро, но губы слушались плохо. — Ему я обязан жизнью…

— Мы это учтем, — кивнул второй; лекарь поднял руку, призывая к тишине:

— Не разговаривайте и не тратьте сил.

— Не перебивайте, — закрывая глаза, оборвал он. — У меня нет к нему претензий. Слышите? Запомните это: у меня нет к нему претензий.

— А должны быть?

— И еще… Кто бы ни пришел за ним, не отдавайте…

— «Не отдавайте» — это в каком смысле? — уточнил второй. — Ты его стянул у кого–то, что ли?

— Вроде того, — вяло улыбнулся Курт, всеми силами отгоняя сон; сейчас, когда стало ясно, что все миновало, когда понял, что — в безопасности, сознание настойчиво требовало разрешения погаснуть. — И я должен сказать ему пару слов…

— Вы должны…

— Я должен сказать ему пару слов, — повторил он настойчиво. — Прямо сейчас… прошу вас…

По резкому шуршанию рукава Курт понял, что второй махнул двоим охраняющим рукой; с усилием разлепив веки, он посмотрел на то, как Бруно остановился напротив, глядя на него с прежней враждебностью, и коротко попросил:

— Не делай глупостей. Ради твоего же блага.

Тот нахмурился, глядя молча и вопросительно, и Курт пояснил, уже почти не владея голосом:

— Не молчи. И не ври.

— Ах, вот как… Спасибо, — зло отозвался Бруно; он перебил, уже сползая в темноту, уже почти неслышно:

— Дурак…

— Уведите, — тихо бросил голос рядом, и он заставил себя собраться, чтобы сказать главное, понимая вместе с тем, что в этом нет никакого смысла:

— Последнее… Местный пивовар, Каспар…

— Подозреваемый — он?

— Да, — выдохнул Курт последним усилием и позволил темноте увлечь себя.

Темнота подступила с готовностью, приняв в плотные, крепкие объятья; сколько довелось пребывать в них, Курт не знал — время остановилось, вместе с тем растянувшись в вечность, и в этой вечности и темной пустоте медленно, искра за искрой, вновь стало разгораться пламя, подступая к нему со всех сторон и, кажется, изнутри него самого. Он рвался, пытаясь встать, уйти, выбраться из сжигающего его жара, но не было сил; а когда, наконец, он сумел приподнять голову, увидел каменные стены и услышал свой крик боли и отчаяния — ничего не было, понял Курт отчетливо, не было Бруно, вдруг явившегося для его спасения, не было зеленого холма, братьев Конгрегации, пришедших за ним, все это было просто бредом, последним усилием умирающего сознания отгородиться от реальности. А реальность была проста и ужасна: он — среди огня, на раскаленном полу замка, один, беспомощный, умирающий…

— Не хочу… — собственный шепот казался криком, горло сжималось, опаленное и высохшее, будто пустынный колодец; он снова рвался подняться, но словно чьи–то невидимые руки удерживали, не позволяя встать.

Хуже всего было то, что временами казалось, будто тело освежает вода, и даже кто–то подносит к губам наполненную водой чашу — огромную, сверкающую, похожую на Грааль из старой книги в библиотеке академии; и он пил — понимая, что это лишь видение, что ничего нет, пил, жадно припадая к ободу чаши, такому же раскаленному, как и все вокруг, глотая кипящую воду. «Ослепший, воющий от боли кусок мяса» — звучал в голове голос Каспара, когда, озираясь, Курт не видел уже ни камня стен, ни языков пламени, ни себя — ничего, лишь тьму, сжигающую каждую частицу тела.

Потом были голоса — не то ангелов, не то демонов, пришедших по его душу. «Как он?», — справлялся один. «Умирает», — отвечал другой. «Когда же, когда, наконец?», — спрашивал он сам, почти не слыша себя и вместе с тем оглушая себя собственным криком; когда же…

Голоса уходили и возвращались, и раз за разом невидимый кто–то говорил, что он умирает, а смерть все не шла. Огонь терзал, красный бог–хищник терзал тело на клочья, а оно все жило и не хотело расставаться с этой жизнью; и голос Каспара, насмешливый, снова звучал рядом — «удивительно, до чего живуч человек»…

И снова — «как он?» — «умирает»…

Огонь.

Боль.

Сверкающая чаша, наполненная обжигающе горячей водой.

«Опалены десница и шуйца, — диктовал чей–то размеренный голос, — сокрушены ребра числом два, кожа главы рассечена, двоякое уязвление в мякоть бедра и кость подраменную, по видимости, железными стрелами»…

«В общем, дрючком пропертый», — смеялся кто–то в ответ, и первый голос гремел возмущением:

«Пиши, как принято, брат, и постыдись потешаться над умирающим!»; второй голос смущался, затихал, удаляясь, и он ждал, когда те двое закончат составлять отчет о его теле, чтобы, наконец, оставить его на земле и извлечь из него измученную душу. Но голоса смолкали, уходили, а он оставался здесь — среди огня, боли и безысходности.

И еще раз — «как он?» — «умирает»…

Огонь.

Боль.

Сверкающая чаша…

«Как он?»…

Голос — тихий, обреченный:

«Я сделал, что мог. Все теперь зависит от него, а он не хочет, не стремится жить. Он сдался»…

Он сдался…

Как просто инквизитор становится малодушным трусом, молящим о смерти…

Он сдался…

Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь…

Поле, полное росы и огня, под восходящим солнцем…

«Как он?»…

Он сдался…

Снова…

Он снова сдался, и мерзкая усмешка врага почти осязаема, как плевок в лицо; «трус, молящий о смерти»…

Он не имеет права сдаваться. Однажды запятнав малодушием себя самого и все то, чему клялся служить беспреклонно, сделать это еще раз — просто не имеет права. Чьи бы это ни были голоса, ангельские или дьявольские, они не должны оказаться правыми. Пусть смысла в этом и нет, а из этого огня он должен попытаться вырваться.

Вокруг по–прежнему тьма — все та же, горячая, жгучая, пьющая последние силы; и пусть лишь кажется, что он пытается подняться снова, пусть это лишь бред, пусть видение, пусть на самом деле он все так же прижат к раскаленному камню огнем и смертью — но смерть эту следователь Конгрегации не может, не должен встретить с покорностью и мольбой. С боем — и только так. С дракой, безнадежной, но яростной…

«Как он?»; и тишина в ответ…

Licet omnes in me terrores impendeant, succurram atque subibo…

Огонь.

Боль.

«Боль? — хорошо, боль — значит, живешь»…

«Удивительно, до чего живуч человек»…

Встретить смерть с боем…

«Упрямый звереныш»…

Пес Господень…

«Как он?»; и в ответ молчание…

Огонь.

Боль.

Сверкающая чаша…

«Пей»…

Не вода — горечь…

Transeat a me calix iste…

«Пей, пей»…

Sunt molles in calamitate mortalium animi…

Transeat a me…

Нет. Больше никакой мольбы. Чаша горечи… Пусть так.

Calicem salutis accipiam et nomen Domini invocabo…

Bibite ex hoc omnes, hic est enim sanguis meus…

«Пей»…

Последний глоток.

«Ну, вот. Теперь спи. Можно».

Тьма.

Пустота.

Ничто.

***

Тишина.

Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать, лишь спустя долгое, немыслимо долгое время Курт понял, что слышит пение птиц.

Пели птицы…

А потом возвратилась боль. Но теперь это было не жгущее уничтожающее пламя, а простая, обыкновенная, привычная боль в мышцах, в коже; сейчас ощущалось, что руки ноют, в ключице и ребре ломит, а в простреленном бедре саднит…

Курт открыл глаза и увидел над собой каменный потолок. Снова.

Он рванулся встать, снова не сумел и застонал от боли, упавши затылком — но не на камень пола, а на что–то мягкое.

Сердце остановилось на миг и понеслось снова, неистово разгоняя кровь.

Справа и слева от себя он более не видел стен коридора. Он лежал в знакомой до щемящей тоски келье лазарета академии святого Макария.

Этого не могло быть… или могло?

Стало быть, не померещилось все это — солнце, зеленый склон, знакомый сумрачный юмор следователя Конгрегации, прибывшего по его просьбе, наставления лекаря — «не спать»… Значит, привиделось, напротив, все остальное — пламя, полыхающее в нем, чаша, голоса… Значит…

Все верно, удивляясь ясности мыслей, понял Курт с облегчением. Голос лекаря у своей постели он и слышал; лекаря и еще кого–то, кто справлялся о его самочувствии. Лекарь поил его водой, которая в бреду и горячке казалась ему кипящей. И, похоже, дал снотворного, когда выяснилось, что ему стало лучше — та самая чаша горечи, которая ему пригрезилась. Все просто.

Кто–то притронулся к плечу; Курт вздрогнул, обернувшись, и некоторое время безмолвно глядел на парня лет шестнадцати в такой же знакомой, как и эти стены, простой рубашке — в такой он сам проходил много лет. За его спиной была измятая постель соседней кровати; стало быть, оставили здесь курсанта — нести дежурство у ложа больного. Значит, его жизнь вне опасности — иначе подле него безотлучно был бы сам лекарь…

— Как вы себя чувствуете?

В голосе курсанта был трепет, во взгляде — восхищение. Он видел следователя, пострадавшего в праведной борьбе с врагами Церкви; он и сам в его годы так же смотрел бы, пытаясь вообразить, через что прошел этот человек, на котором бинтов больше, чем собственной кожи…

Через что прошел…

Через ад; по крайней мере — через чистилище…

— Дай воды.

Голос был хриплым, и в горле отдавался болью. Курсант метнулся к столу, вернулся с наполненным стаканом; опираясь спиной о его плечо, Курт выпил все до капли, едва не захлебываясь, думая о том, что ничего вкуснее никогда в жизни не пил — по сравнению с этой водой знаменитое пиво Каспара было болотной тиной…

При воспоминании о пивоваре и своем позоре стало дурно; откинувшись снова на подушку, он прикрыл глаза, переводя дыхание, чтобы успокоиться, и почувствовал, как ладонь курсанта снова коснулась плеча — осторожно, ненавязчиво.

— Вы в порядке? Я должен отойти, позвать лекаря, мне сказали, если очнетесь…

— Я знаю, — не открывая глаз, отозвался он. — Иди. Я в норме.

Поспешные шаги, стараясь слышаться негромко, прозвучали к двери, а уже по коридору курсант, судя по топоту, побежал. Курт улыбнулся, снова открыв глаза и глядя в стену напротив, где замер светлый косой прямоугольник солнца, втиснутого в раму распахнутого окна; улыбка, однако, тут же пропала. Недолго осталось, прежде чем этот мальчишка поймет, что такое работа следователя на самом деле. Хотя, может, и нет. Может, это будущий лекарь, потому и здесь. С другой стороны, именно в этом случае он и составит о работе инквизитора самое верное представление; когда он перевяжет с десяток таких Куртов, да потеряет столько же, а то и больше, вместо восхищения в его глазах поселится усталая жалость…

Уже неторопливо, осторожно Курт приподнял голову, осматривая себя. Руки были забинтованы от локтей до пальцев, ребра все еще перетянуты, однако повязку с головы уже сняли, и тошноты он больше не ощущал. Значит… сколько он был без сознания? Не меньше двух суток, раньше разбитая голова не заживет, уж это он знал по опыту. Простреленные бедро и ключица тоже были перевязаны, но уже не стягивающей повязкой, а в пару оборотов, чтобы просто прикрыть раны. Стало быть, в горячке он провалялся дня три, а то и четыре…

Шаги по коридору — гулкие, явственные — дали понять, что лекарь идет не один, и когда вместе с ним вошел седой священник, он приподнялся с усилием, улыбнувшись.

— Лежи, лежи! — строго прикрикнул тот, и Курт улегся, с готовностью откликнувшись:

— Слушаюсь, отец Бенедикт.

Курсант остался за порогом — Курт видел в закрывающуюся дверь его любопытствующую физиономию; ректор академии, он же духовник выпускника номер тысяча двадцать один, присел рядом с больным, лекарь деловито занялся осмотром. Эскулап был прежний, все тот же, что, бывало, врачевал спину курсанта Гессе после воспитательных бесед во дворе академии, вправлял вывихи и заживлял ссадины после дружеского общения с сокурсниками…

— Как будто ничего и не было, — невольно произнес он, и наставник тяжко вздохнул.

— Каким ты был, мальчик мой, таким и остался… Без неприятностей — никуда.

— Я ни в чем… — привычно начал Курт и осекся, помрачнев; духовник посмотрел на него пристально, помедлил, ожидая продолжения, не дождался и вздохнул.

— Жара нет, — сообщил лекарь и, заглянув Курту в лицо, поинтересовался: — Ну, Гессе, как себя чувствуешь?

— Мерзко, — ответил он почти шепотом; тот похлопал его по локтю:

— О твоем душевном благополучии будет заботиться отец Бенедикт. А я хочу знать, в каком ты состоянии телесно.

— Слабость, — нехотя отрапортовал он; былая радость от пребывания в родных стенах улетучилась, и взгляд духовника теперь казался изничтожающим. — Головокружения нет. Раны на голове не ощущаю. Бедро, ключица и руки болят… — Курт подумал и добавил: — Хочу есть.

— Это хорошо, — кивнул тот, но лицо было недовольным; встретившись с наставником глазами, лекарь вздохнул. — Тогда я пойду. Скажу, что очнулся и в себе.

Проводив эскулапа взглядом до двери, Курт настороженно посмотрел на невеселого духовника и опасливо спросил:

— В чем дело? Я что–то не то сказал?

— Нет, — улыбнулся тот и тут же посерьезнел. — Ты ведь понимаешь, что такие гости, как ты в своем состоянии — нетрадиционны, так скажем, для стен святого Макария?

— Почему я тут? Кто так решил?

— Братья из Штутгарта. Был бы у тебя иной дом, ты очнулся бы там, а так… Что — недоволен?

— Что вы, отец Бенедикт, — невольно он улыбнулся снова. — Это лучшее лекарство. Но что происходит, почему…

Он запнулся, закрыв глаза, и сжал зубы. Господи, ну конечно! После того, что он сотворил в Таннендорфе, около его одра должна увиваться стая голодных до информации светских и церковных служителей. Им–то и намеревался лекарь сообщить о состоянии больного. И вполне понятно, что служителям академии неприятен тот факт, что их курсанта, пусть и бывшего, собираются…

Ему стало холодно.

— Я… — Курт посмотрел на наставника, помедлил и договорил с усилием: — Я под следствием?

— Пока нет. — Духовник помолчал, давая ему переварить это «пока», и продолжил: — Здесь постоянно дежурит солдат герцогского человека. Как только ты очнешься… а именно — сейчас… он поедет в…

— Таннендорф, — подсказал он обреченно, незряче глядя в стену.

— В Таннендорф. Сейчас там ведут дознание комиссар от обер–инквизитора Штутгарта и герцогский человек; оба ждут, когда с тобой можно будет поговорить. Я не имею права в их отсутствие ни о чем тебя спрашивать…

— И мне отказано в исповеди, — уже шепотом договорил Курт и посмотрел наставнику в лицо. — Верно?

— К сожалению. А она необходима тебе именно сейчас?

Курт ответил не сразу. Он спрашивал не поэтому. Просто теперь стало ясно — он еще не арестован, ему пока ничего не предъявлено, однако сейчас он, что называется, «под подозрением». Следователь, наделавший столько шуму, не может говорить ни с кем о том, что произошло, пока его не допросят, и не имеет права исповедаться, чтобы тайной исповеди не стала важная информация.

Нужна ли ему исповедь…

Курт вспомнил свое почти молящее «добей», чувствуя, как щеки заливает краска, и краснея еще больше оттого, что это видит наставник, все так же шепотом ответил:

— Боюсь, да…

Тот вздохнул, смягчив взгляд, и осторожно накрыл его руку сухой морщинистой ладонью.

— Я только об одном могу и… хочу спросить, это не нарушит правил, — сказал он мягко, — и ты просто ответишь, да или нет. Я знаю, что ты не солжешь мне. Ты совершил что–то, чем мог бы… заняться человек герцога или Конгрегации?

— Нет! — невольно привстав, тут же отозвался Курт. — Ничего! Я…

— Тогда, — перебил наставник, — не унывай. Все будет хорошо.

— Я ничего не сделал…

— Верю. Успокойся. Выздоравливай, и чем скорее ты придешь в себя, чтобы ответить на все их вопросы, тем скорее все это закончится; посему не волнуйся, ешь, спи и набирайся сил. Два–три дня у тебя на это есть. Можешь скоротать время за молитвой, — улыбнулся духовник. — Поблагодари нашего лекаря, Бога и свой крепкий организм за то, что остался в живых. Мы уже начали готовиться к погребению, ожидая твоей смерти со дня на день; пока еще ты кричал и бредил, мы надеялись, но когда ты перестал даже принимать воду… Лекарь сказал…

Курт вздохнул.

— Что я сдался. Знаю. Я слышал.

— Правда? — задумчиво переспросил наставник. — Вот как… Стало быть, он был прав, отгоняя меня с подобными разговорами от твоей постели…

— Постойте–ка, отец, — вдруг полностью осознав его слова, спохватился Курт, — вы сказали «со дня на день»? Сколько же я был… вот так?

Тот пожал плечами.

— Ну… если б ты пробыл в беспамятстве до завтрашнего утра, была бы ровно неделя. Ты был очень плох; считай, что родился второй раз.

— Третий, — возразил он и улыбнулся. — Второй раз это было десять лет назад, здесь же.

Наставник молча улыбнулся в ответ, ничего не сказав. Слова о собственном обращении напомнили ему вдруг о Бруно; чуть приподнявшись, Курт поймал взгляд духовника.

— Скажите, а человек, который был со мной у замка…

— Он здесь, — кивнул тот назад и вниз. — В карцере. Следователь из Штутгарта передал нам твою просьбу — взять его под защиту. Поскольку это было фактически просьбой умирающего… Как ты понимаешь, я не могу рассказывать тебе деталей…

— Понимаю. Как он?

— Спрашивает о тебе — по пять раз на дню. У меня чувство, что его совести есть о чем беспокоиться в этом отношении. Просил увидеться, но…

Курт понимающе кивнул, вздохнув. Разумеется, до того, как их обоих допросят, им не дадут перемолвиться ни словом. Да и после этого… если его, Курта, обвинят…

Он закрыл глаза, проведя перевязанной ладонью по лицу, и почувствовал, как рука наставника чуть сжалась на его локте.

— Тебе плохо? Я тебя утомил…

— Нет, — ответил он глухо, не открывая глаз. — Я просто хотел сказать — что бы кто ни говорил, чем бы все ни кончилось… Верьте вы мне: я ничего не сделал.

— Я ведь сказал, что верю. — Наставник поднялся, и он открыл глаза, глядя в усталое лицо. — Сейчас тебе принесут поесть, а потом — спи. Не тревожься. Я тебя в обиду не дам.

— Спасибо, — уже в спину прошептал Курт тихо, снова опуская веки.

Почти сразу же после ухода духовника пришел лекарь, собственноручно напоил бульоном, после которого Курт уснул — без снов и до вечера. Лекарь осмотрел его вторично и пораженно покачал головой — когда прошла горячка, организм взялся за восстановление на удивление споро, и на следующий день Курт уже смог есть сидя, даже делая попытки подняться с постели. Невзирая на уговоры эскулапа, он все же встал на второй день и дошел до окна, глядя на знакомый двор с тоской и думая о том, что произойдет, когда сюда приедут те, кто будет решать его судьбу. Не случилось бы так, что его выхаживали для того, чего удалось избежать десятилетие назад…

Он не продумывал свои ответы на будущие вопросы; уж кто–кто, а эти люди знают, как звучат заготовленные фразы, и это не будет способствовать доверию. Курт спал, ел, снова спал — вовсе без снов; но однажды вновь привиделись полыхающие стены, и на его крик примчался курсант, который и в самом деле оказался учеником лекаря. Выпив какую–то дрянь, присоветанную полусонным эскулапом, он снова провалился в блаженную пустоту без видений.

Горящий коридор замка снился потом еще не раз, и в конце концов медик академии заявил, что снотворного больше давать не станет, чтобы мозг научился бороться с кошмарами сам. Обучение мозга этой премудрости проходило довольно безуспешно; видения повторялись с незавидной регулярностью, а когда, проснувшись, Курт обнаружил на столе у стены горящую свечу, ощутил, как к кровати его прижимает невидимая сила, не давая ни пошевелиться, ни вдохнуть как следует воздуха. С невероятным усилием он заставил себя подняться и приблизиться к крохотному трепещущему язычку пламени. Затушить свечу, как когда–то, просто сжав фитилек пальцами, он не смог — все казалось, что, стоит ему протянуть руку, и она вспыхнет; наклониться и задуть ее Курт тоже не сумел — в воображении рисовалось, как в один миг вспыхивают волосы, и огонь охватывает его… Оттого, что он сам понимал всю глупость своих страхов, было лишь хуже; он все понимал, но ничего с собой поделать не мог, а заснуть снова при горящей свече казалось чем–то невероятным. В конце концов, взяв оставленный для него кувшин с водой, Курт просто вылил половину на освещающую комнату огненную бабочку и лишь после этого снова лег.

Утром лекарь посмотрел на дело его рук, покосился в его сторону, но спрашивать ничего не стал, и Курт был ему за это благодарен.

Наконец, однажды утром, когда чередование еды, сна и смотрения в окно стало уже донимать, во двор с грохотом копыт по каменным плитам ворвались всадники; они въехали единой толпой, при этом парадоксальным образом умудряясь держаться порознь — люди в одинаковых солдатских куртках во главе с надменным кряжистым воином и — легко узнаваемые братья Конгрегации. Глядя на них, Курт в очередной раз подумал о том, что почему–то все, чья служба исчисляется стажем больше полугода, постепенно начинают склоняться к черному цвету в одежде; курсанты шутили, что это траур по сожженным еретикам…

Отвернувшись от окна, он уселся на постели, глядя на то, как подрагивают сложенные на коленях руки. Хуже всего было то, что Курт наизусть помнил наставление по ведению допроса, и в нем нашлось по крайней мере четыре пункта, в соответствии с которыми его можно было бы… спрашивать несколько настойчивее. Он почти не сомневался в том, что оба прибывших на дознание поверят в его честность; однако же оставалась угроза обвинения в нерадивости, в некомпетентности, в недобросовестном отношении к делу и преступной небрежности, что тоже может иметь серьезные последствия…

Когда лекарь, явившийся сделать перевязку, хмуро сообщил, что его желают навестить для беседы, как только он будет в силах выдержать долгий разговор, Курт решительно поднялся.

— Я вполне могу отчитаться как положено, — сказал он тихо, чувствуя, что голос начинает подрагивать. — Если мне принесут одежду, я в состоянии явиться для допроса сам. Сегодня же.

— Это не допрос, — начал лекарь, и он перебил:

— Да бросьте. Я все понимаю.

Тот лишь покачал головой и вышел. Он вернулся спустя полчаса; если Курт готов, сказал он со вздохом, то его ожидают через час в ректорской зале. Он поморщился. Полутемный зал, с двумя вытянутыми крохотными окошками под потолком, сам огромный, с высокими сводами, в дни особых церемоний освещаемый сотнями свечей; для того, чтобы допрашиваемый почувствовал себя маленьким камешком, случайно попавшим под ногу, лучшего помещения в академии не найти. Разве, кроме подвала… Но Курт от души надеялся, что до этого не дойдет.

За ним явились двое — солдат и служитель Конгрегации; оба косились друг на друга с неприкрытой неприязнью, оба обращались с Куртом подчеркнуто равнодушно, не выказывая ни расположения, ни пренебрежения, однако, когда солдат позволил себе подтолкнуть его к двери, брат подследственного во Христе аккуратно взял стража двумя пальцами за ворот, приблизив его к себе глаза в глаза, и посоветовал не распускать немытые лапы во избежание их экстренной ампутации. Солдат попытался возмутиться, но встретился с собеседником взглядом и умолк.

Курсантов из коридоров разогнали, и никто не видел, как он в эскорте своих сопровождающих прошел к закрытым дверям залы — той самой, где когда–то была церемония присяги и получения Печати. В отдалении, прислонившись к стене и сложив на груди руки, рассматривал носки своих сапог тот самый следователь, который приводил его в сознание у догорающего замка; в отличие от конвоира, тот поприветствовал Курта кивком, отчего на душе стало чуть легче. Когда он так же привалился к стене, ожидая, дверь приоткрылась, донесся шепот, и следователь скрылся в зале.

Ждать пришлось долго — не меньше получаса, и Курт призадумался над тем, был ли в этом некий расчет — заставить его ждать, чтобы известись морально, а может, и физически, либо же просто допрос кого–то другого затянулся непредвиденно долго. Продолжительное стояние вскоре сказалось: стала подступать слабость, в ребре начало мелко зудеть, а простреленное бедро задергало. Курт перенес вес на здоровую ногу, стараясь не показать усталости, однако чувствовал, что приставленный от Конгрегации начинает коситься на его медленно бледнеющие щеки. Когда тот сделал шаг к нему, уже открыв рот для вопроса, дверь распахнулась, и в коридор, вскинув голову и демонстративно держа руки за спиной, вышагал Бруно; на лице застыли нескрываемое раздражение и злость. Увидев Курта, он остановился, глядя на конвоиров по обе стороны от него, и вышедший сразу за ним следователь легким толчком в плечо направил его дальше по коридору.

В залу его пригласили спустя минуту. Идя к двери, Курт уже начал жалеть, что не воспользовался советом лекаря и не потребовал проведения беседы в келье лазарета; сейчас, после почти трех четвертей часа у этой стены, хотелось лечь и уснуть, но никак не стоять перед кем–то еще неизвестно сколько, отчитываясь в своих ошибках. В ребре стойко обосновалась ломота, а при слишком глубоком вдохе пережимало легкое, и в залу, как ни старался держаться ровно, он вошел, прихрамывая.

После освещенного коридора к полумраку залы глаза привыкли не сразу; прикрыв за собой дверь, Курт замедлил шаг, пытаясь не припадать на все сильнее ноющую ногу и идя медленно, чтобы не споткнуться. У самой дальней стены установили стол, за которым восседала тройка; от полного соответствия всему тому, что преподавалось еще так недавно, стало не по себе…

В центре сидел наставник; свет, согласно всем правилам допроса, был подобран таким образом, что Курт не видел лиц — только фигуры, но духовника он узнал. Фигура справа — коренастая, прямая — принадлежала герцогскому человеку, которого сегодня он видел во дворе, слева, опираясь о сложенные на столе руки, сидел откомандированный от Конгрегации. Подойдя, Курт остановился в пяти шагах от стола, заложив за спину руки, чтобы никто не видел, как они дрожат.

— Нам известно, — без предисловий заговорил уполномоченный от обер–инквизитора, — что вы еще не полностью оправились от ран. Если вам тяжело стоять…

— Нет, — отозвался он, не дослушав. — Я в состоянии соблюсти протокол и готов отвечать.

— И все же, — вмешался наставник, — если почувствуешь себя плохо, ты вправе потребовать прекращения… этой беседы. Запомни это.

— Не подсказывайте вашему подопечному, как уйти от ответа, — хмуро заметил герцогский посланец; он выпрямился.

— Я не собираюсь уходить от ответа, лгать или утаивать что–либо. У меня нет на это причин… — Курт замялся, не зная, как обратиться к нему, и наставник подсказал:

— Старший надзиратель стражи безопасности земель его сиятельства герцога Вильгельма фон Ауэ цу Вюртемберга, Густав Шахт. И комиссар от обер–инквизитора Штутгарта Йозеф Хофен.

Курт осторожно, пытаясь сделать это незаметно, перенес вес на левую ногу и медленно склонил голову в сторону каждого из названных, постаравшись, чтобы это движение не выглядело излишне смиренным, но и не походило на простой кивок.

— Хорошо, что вы так настроены, — усмехнулся надзиратель безопасности. — Тогда извольте отвечать, майстер Гессе. Начнем.

Допрос велся с двух сторон, чередуя вопросы мирского порядка с потусторонними; Курт отвечал подробно, и на те, и на другие, рассказывая все до мелочей. Сколько это продолжалось, он сказать не мог, только чувствовал, что слабость возвращается, что снова начинает кружиться голова, а на раненую ногу почти невозможно опереться; кто задает тот или иной вопрос, он вскоре перестал различать — под макушкой тонко звенело, полумрак залы начал сгущаться, становясь пеленой в глазах, а голоса были похожи один на другой…

— Вы скверно выглядите, — сказал вдруг комиссар Штутгарта, когда Курту начало казаться, что это будет продолжаться бесконечно. — Может, мы прервемся?

— Не выгораживайте своего щенка, — возмутился герцогский посланник, и отец Бенедикт ощутимо ткнул его кулаком в бок:

— Выбирайте выражения, сын мой, это вам не один из ваших солдафонов.

— Прошу прощения, — иронически поклонился тот. — Но мне бы хотелось закончить все сразу.

— Мне тоже, — чувствуя, что говорить становится все труднее, вмешался Курт. — Перерыва не надо.

— Хорошо, — кивнул комиссар. — Еще вопрос: два письма, написанные подозреваемым, и составляемые вами отчеты в процессе ведения дела — где это все?

— Осталось в замке, — тихо ответил он, глядя в пол.

— То есть, сгорело, — уточнил Шахт с издевкой; комиссар покосился на него, но ничего не сказал.

— Да. Все было в моей дорожной сумке, и когда все началось, я… — Курт запнулся, понимая, как это звучит. — Я просто… было не до того…

— Хорошенькое у вас в Конгрегации отношение к делу — ему было не до вещественных доказательств!

— Помолчите–ка, смотритель беззаботности, — отмахнулся от него комиссар. — Вы уверены, что все это именно сгорело, а не попало в руки подозреваемого?

Курт ответил не сразу; ничего не стоило сказать «да», но язык не повернулся…

— Нет, — наконец, ответил он чуть слышно; главный надзиратель снова усмехнулся:

— И сейчас он занят увлекательным чтением…

— Да замолчите вы, если нечего сказать по делу, — оборвал его наставник.

— И еще… — чувствуя, что бледнеет, подал голос Курт, по–прежнему глядя в пол; помолчал, собираясь с духом, и договорил: — Там было Евангелие…

Комиссар тяжко вздохнул, и он опустил голову еще ниже. Судя по всему, на благополучное разрешение дела надеяться не приходилось.

— Ergo, — подытожил тот, — результат таков: пропали записи дела, вещественные доказательства с возможными образцами почерка подозреваемого и… книга. Так?

— Да.

Камни пола чуть съехали перед глазами в сторону, и Курт пошатнулся, с трудом восстановив равновесие; наставник приподнялся.

— Тебе нехорошо, и…

— Я в порядке, — возразил он негромко, чувствуя, что в теле снова разгорается жар; но прерывать происходящее Курт не желал — он сомневался, что на следующий допрос явится с той же решимостью. Это надо было закончить раз и навсегда — услышать свой приговор, каким бы он ни был, он хотел как можно скорее, чтобы не мучиться безвестностью.

— Тогда продолжим, — полувопросительно произнес комиссар, и Курт кивнул.

— У меня следующий вопрос, — заговорил Шахт несколько задумчиво, — вы говорили, помнится, что один из крестьян так вам и сказал: Каспар колдует. Может, я чего–то не понимаю, но для инквизитора, кажется, довольно странно после таких слов пойти к нему в гости, чтобы просто выпить пивка.

— Он не имел в виду реальное колдовство, — Курт смотрел туда, где должны были быть глаза сидящего перед ним; лица расплывались и виделись просто как светлые пятна. Еще немного — и я упаду, подумал он обреченно. — Это просто было сказано… Он сказал «колдует со своим пивом». Это просто выражение…

— Лет тридцать назад, помнится, за такие выражения брали за шкирку — и в подвал, — оборвал его надзиратель безопасности. — Причем обоих.

Ответить Курт не успел — заговорил комиссар.

— Вот поэтому я — уполномоченный от обер–инквизитора, а вы, извиняюсь, ловите своих крестьян, которые у вас, я слышал, разбежались, и не лезьте туда, где ничего не смыслите, — сообщил он холодно. — У вас все?

— Вы зато, я посмотрю, хорошо смыслите в своих делах — у вас малефики баронов жгут, а вы ушами хлопаете. И это, кстати, еще не доказано, кто запалил замок, может, ваш этот юный гений о светильник споткнулся.

— Вы хотите предъявить обвинение, сын мой? — вмешался наставник. — У вас есть причины для этого? Доказательства? Если нет — не смейте оскорблять действующего следователя Конгрегации.

— Подайте на меня в суд, — фыркнул тот; отец Бенедикт улыбнулся.

— Думаете, не найду, за что? Если вы так соскучились по старым временам, я могу устроить вам в оные времена персональное путешествие. У вас еще есть вопросы?

— Нет, — буркнул тот и замолчал.

— Последнее, — спустя минуту тягостной тишины, сказал комиссар. — Вопрос мой таков. Как вы сами оцениваете все, что произошло?

Итак, обвиняемому дали последнее слово. Значит, все совсем плохо. Что тут можно было сказать? Что он просто нарвался на слишком сложное для него дело? Что противник оказался сильнее во всех смыслах? Опытнее? Что такое могло приключиться даже с видавшим виды следователем?..

Оправдываться? Просить снисхождения?.. Снова?..

— Я завалил дело, — не глядя ни на кого, тихо ответил Курт, опустив голову и стараясь не упасть. — Я потерял свидетелей. Упустил подозреваемого. Возможно, передал в руки преступников материалы дознания и…

— Нанес материальный ущерб, — подсказал Шахт; он кивнул:

— Возможно, я это спровоцировал. В моих действиях не было умысла. И я старался исполнить работу как должно. Больше мне сказать нечего.

Ответа на свои слова, если он и был, Курт не услышал: силуэты трех людей перед ним резко поплыли в сторону, и вновь к нему вернулся мрак.

На этот раз мрак был без снов, кошмаров, видений, без огня, без страха, и только невыносимо болели ладони и раненая нога; от этой боли он и очнулся — снова в келье лазарета. Лекарь был рядом — мыл руки; судя по валяющимся на полу бинтам, перевязку он только что закончил.

— Опамятовался? — недовольно проворчал он. — Гессе, ты когда–нибудь повзрослеешь? Что это за выходки? Сколько раз я тебя зашивать должен?

Курт не ответил, лежа с закрытыми глазами и прислушиваясь к себе. То ли он устал бояться, то ли просто устал, но при мысли о тех людях, что сейчас, сидя в полутемной зале, решают, что с ним делать, он никаких чувств не испытал. Невзирая на недавнее беспамятство, он вскоре уснул, а проснулся уже поздним утром.

Лекарь, сделав перевязку, осмотрел его — тщательно и придирчиво — и решительно сказал:

— Словом, так, Гессе. С постели сегодня не вставать. Попытаешься делать глупости — ты меня знаешь, привяжу к кровати.

Он улыбнулся — благодарно и невесело, вздохнул.

— Боюсь, меня с этой постели сегодня поднимут.

— Зачем бы это? — пожал плечами лекарь, косясь на него с усмешкой. — Следователю Конгрегации нужен покой, посему эти горе–вояки после окончания составления протокола отсюда уезжают, дабы не нарушать мирного течения дней в нашей академии.

Курт на мгновение затаил дыхание, глядя на эскулапа с надеждой и опасением, и тихо уточнил:

— Так я… оправдан?..

— Целиком и полностью, — кивнул тот. — Отец Бенедикт сейчас вместе с прочими членами сессии составляет протокол; когда освободится, он зайдет к тебе. А ты, повторяю, должен лежать.

Он закрыл глаза, переводя дыхание, веря и не веря. После того, как закончился вчерашний допрос, он был уверен, что Печать срежут, и лишь в лучшем случае это будет единственным наказанием…

— Твой подопечный рвется увидеться, — сообщил ему лекарь после завтрака. — Примешь?

— Конечно, — кивнул он с готовностью. — Нам есть что обсудить.

— Вот и он то же сказал… — он помолчал, глядя на лежащего Курта сверху вниз, и спросил: — У меня такое чувство, что это ему я должен быть благодарен за внеурочную работу. Нет?

Курт промолчал, и лекарь, не дождавшись ответа, вышел.

Бруно явился вскоре — приоткрыв дверь, сначала заглянул, потом медленно вошел и остановился, осматривая его издалека.

— Так вот где вас делают… — сказал он неуверенно, ступив еще на шаг вперед, и остановился снова. — Как дела?

— После того, что ты сделал, лучше быть не может.

Бывший студент потемнел лицом, отвернувшись, и вздохнул.

— Ну, что ж. Все верно. Заслужил.

— Вообще–то, я имел в виду свое спасение, — через силу улыбнулся Курт, садясь. — Проходи, не стой у дверей. Ты все еще арестован?

Бруно криво ухмыльнулся, усаживаясь рядом, и пожал плечами:

— Вроде да, а вроде и нет. Кормят прилично, читать дают… Я тут обнаглел и попросил Аристотеля; что ты думаешь — принесли. Подумывал девку стребовать… но не стал.

— Весьма правильно. Где ты сейчас?

— Сижу в вашем карцере; там, знаешь, весьма уютненько…

— Уж знаю, — улыбнулся он. — Даже не поверишь, насколько хорошо.

— Тут ко мне заходил ваш ректор… Забавный старикан. Знаешь, что он мне сказал?.. Что покушение на следователя с моей стороны имело место, посему наказание, соответственное данному преступлению, я заслужил. Но поскольку оный следователь снял свои претензии, и к тому же я не имел цели совершить убийство, я «достаточно прожарился», по его выражению, пока бегал по замку в поисках тебя.

— Да, — Курт вздохнул, откинувшись снова на подушку. — Спасибо.

— Брось, — снова помрачнел тот. — По всему выходит, в том, что с тобой случилось, виноват я.

Курт не ответил; это было правдой. Чувства по отношению к бывшему студенту у него были смешанные — от искренней благодарности до такой же откровенной почти ненависти. Не будь того удара в комнате барона, как знать, что случилось бы, как бы все повернулось тогда…

— Почему ты вернулся? — спросил он, стараясь, чтобы голос прозвучал спокойно. — Вот уж на что не рассчитывал.

— Совесть взыграла, — буркнул тот, отвернувшись. — А если честно… если честно, сначала я подумал — вытащу его, и в случае ареста это зачтется. А потом вошел на первый этаж — а там печка. Постоял и ушел…

— Но вернулся.

— Вернулся, — кивнул тот. — И честно тебе скажу — до сих пор не понимаю сам, почему. Знаешь, давай уж все выясним до конца. Я не питаю нежных чувств к Конгрегации. И… Ты парень ничего, но как ты был инквизитором, так и остался, хотя — придется поблагодарить тебя за то, что прикрыл меня от моего графа. Он являлся, знаешь? Требовал «вернуть его собственность».

— И?

— И, — зло отозвался тот, — теперь я собственность Инквизиции. Меня тупо купили твои приятели. Вот так. Причем, как это вы умеете, гнусно ухмыляясь, предложили выбор — или назад, или меня выкупают. Посему расклад такой: я тебе благодарен, что не отдал графу, но — какие чувства может вызывать владелец у собственности? Это первое. Второе — я перед тобой виноват, и уверен, что ты об этом будешь помнить всю жизнь. Я тоже. Да, я без ложного смирения считаю, что, вытащив тебя из замка, я кое в чем свою вину… искупил. Но лишь кое в чем, и мы оба знаем, что, беря стакан, чтобы выпить воды, перо, чтобы написать что–то, книгу прочесть — глядя на свои руки, ты будешь вспоминать меня, и вряд ли добрыми словами.

— И что это значит?

Бруно мрачно кивнул через плечо на дверь:

— Твои дружки из Конгрегации умеют довести человека… Они приписали меня к тебе. То есть, когда ты оправишься и вернешься к работе, я буду при тебе в качестве… не знаю, кого. Это значит, что я буду каждый день думать о том, какую совершил ошибку, впутавшись в то, что затеял этот… любитель пива. Может, твой ректор решил, что это мое наказание.

И мое, наверное, подумал Курт невесело. Бруно был прав: этот удар в спину и все, что было после, он будет помнить вечно. По статусу полагалось простить… но это было выше его сил.

— Так что — не надо изображать из себя моего приятеля, не делай вид, что все забыл — такое не забывают. Не пытайся вести себя так, будто ты не думаешь об этом каждую секунду.

Он не ответил; Курт пытался понять, зачем наставник (а это была его идея, в этом можно было не сомневаться) поступил так, ведь он не мог не понимать, на какую ежедневную муку обрекает своего духовного сына…

Он так и не успел найти подходящего ответа — дверь распахнулась, на этот раз резко, без стука, свободно, и в келью лазарета широкими, уверенными шагами вошел человек из свиты комиссара. Отыскав Курта взглядом, он широко улыбнулся, направившись к нему, остановился рядом, глядя сверху вниз, и покачал головой:

— Ну, ты красавец…

— Франк… — забыв о Бруно, он приподнялся, усевшись, с чувством пожал руку бывшему сокурснику кончиками пальцев. — Какими судьбами? Неужто?..

— Ага, — усаживаясь на кровати напротив, кивнул тот. — На следователя у меня, как ты знаешь, мозгов не хватило, но зато я не в какой–то дыре оказался, как некоторые, а в Штутгарте при обер–инквизиторе.

— Кем служишь?

Тот отмахнулся.

— Так, на подхвате…

Он взглянул на бывшего студента, угрюмо наблюдавшего за ними, и вопросительно покосился на Курта; тот махнул рукой:

— Говори при нем, этот у меня на подхвате.

— Да? А чей конвоир там у двери стоит? Он же, вроде, под следствием.

— Уже нет. Его отдали мне.

— Тю! — с преувеличенным почтением воскликнул Франк. — Да ты у нас в больших людях ходишь!.. Ну, Курт, ну, сукин сын, ну, ты шороху навел! Это ж надо — приехал в тихую мирную деревеньку и за неделю поставил на уши всех, кого только можно! Баронский замок спалил!

— Замок спалил не я.

— De jure, — хмыкнул тот; Курт скривился:

— И de facto тоже. Лучше расскажи, что сейчас происходит в этой тихой мирной деревеньке.

Франк с готовностью кивнул, усаживаясь поудобнее.

— Для того и зашел. Ну, и на тебя, само собой, посмотреть — уж больно много слухов разбрелось.

— Каких?

— Да таких. Выбрался, говорят, из замка, весь прожаренный, как шницель, смотреть страшно, неделю в отрубе провалялся…

— Все верно. Неделю… Только не я выбрался, а вот он меня вытащил; и давай сейчас обо мне не будем, надоело.

— Как знаешь, скромник ты наш, — с готовностью согласился тот. — С чего начать?

— С начала. Почему вы приехали так скоро? Я вас ждал сутками позже, это самое малое.

— Так это все твой святой отец. Когда он расписал, с какими бешеными глазами ты бегал по деревне, да как его в дорогу выгнал, да когда твой запрос прочли… — он махнул рукой. — Гнали галопом. И все равно опоздали. И что забавно: мы прибыли одновременно с герцогскими людьми и соседским бароном.

Курт вздохнул.

— А ведь я его все это время подозревал…

— Слушай, ты его не видел; у него мозгов на такое не хватило бы. Зато упрямства и наглости в достатке… Что там было, жаль, ты не видел и не слышал — наш Хофен, этот хранитель безопасности и сосед твоего барона схлестнулись, что называется, не на жизнь, а на смерть: наш старик пытался доказать, что земля отходит Конгрегации как конфискат, барон гнул линию, что у него прав больше, грозил судами, потом договорился до того, что возьмет ее и никого спрашивать не будет. Наш старик тогда поинтересовался, не есть ли это угроза расправой служителю Конгрегации, и тот увял.

— И?

Франк вздохнул.

— Землю мы все–таки профукали. Теперь майорат под личным управлением герцога, чтоб ему…

— Я слышал, крестьяне разбежались?

Тот пожал плечами:

— Ну, разбежались — это громко сказано. Похоже, наш старикан прав, и они были под влиянием этого пивовара, а когда пришли в себя, когда поняли, что им теперь хвост накрутят… Четыре человека попытались из Таннендорфа зарыться.

— Догнали?

— А то! — усмехнулся Франк. — Ты бы видел, как они теперь каются… «Бес попутал», говорят. Сперва думали запираться… Ну, наш старик Хофен на них насел как следует, упомянул, что и с ним, и с герцогским мордоворотом приехало по палачу, и каждый рвется поработать; все рассказали, что знали, вот только знали они немного. Кажется, этот…

— Каспар.

— Каспар, да… Этот Каспар и в самом деле обладает какими–то способностями, потому как никто не помнит, откуда явилась эта мысль — что замок надо брать, что следователь (ты, то бишь) не работает как положено. И, если припомнить, как наш старик спрашивать умеет — не врут, гады.

— Это верно, — подтвердил Курт тихо. — Его способности я на себе испытал. Сильно…

— Мне тут удалось прочесть протокол твоего допроса… — Франк понизил голос, покосившись на молчаливого Бруно. — Только об этом, сам понимаешь, никому — права я на это не имел… Так вот; занимательно. Можно брошюрку было б составить, чтобы непослушным детям на ночь читать. Жаль, все засекречено. Но это пока — пока начальство не разберется, что к чему.

Курт припомнил темную залу, фигуры трех людей за столом и передернулся.

— Я был уверен, что мне крышка, — сказал он тихо; Франк округлил глаза:

— Да ты что! Наш старик от тебя в таком восторге, что аж завидно. Я тут слышал, как он отцу Бенедикту тебя нахваливал…

— Нахваливал? — с неподдельным удивлением переспросил он. — Господи, за что?! Я ведь впрямь завалил дело, и…

— Вот–вот. И за скромность тоже. Ему весьма понравилось, как ты каялся на допросе, чуть слеза не прошибла… — он хихикнул, подмигнув; Курт покривился.

— А вот мне было не до смеха…

— Еще бы; понимаю. Этот герцогский прихлебатель все норовил тебя в петлю засунуть, но не с теми связался. Конгрегация, знаете ли, своих всяким солдафонам не сдает! — торжественно поднял палец Франк. — Его наш ректор, дай ему Бог здоровья, такими эпитетами обложил — слушать любо–дорого было. Ну, с нами столько лет пообщаться — и не таких словечек нахватаешься… И Хофен не отставал; так что убрался он отсюда, козла отпущения не найдя. Теперь для герцога, глядишь, сам этим козлом и станет, козел…

— А Каспар — он в розыск объявлен?

— А то! Разослали описание, все честь честью. Ничего, не уйдет. Рано или поздно возьмем; вышлем тебе тогда персональное приглашение на суд, порадуешься.

Он не ответил; он сомневался, что испытает радость при встрече с Каспаром — даже если на следующее свидание пивовар явится в цепях с ног до головы. Глядя на него, Курт будет вспоминать себя на полу замка, и он — он тоже никогда этого не забудет, и в ответ на его презрительную ухмылку сказать будет нечего…

— Дозорного из замка Курценхальма арестовали? — сменил тему Курт; Франк кивнул.

— Вздернули ублюдка. И еще пятерых — тех, что твоего капитана после него доконали. Они ведь еще отпираться, сволочи, думали; ну, наш Хофен — он ведь долго не стал ждать, пока у них совесть проснется. Исполнитель–то в самом деле рвался делом заняться; полдня усилий — и все сознались, с подробностями. Словом, все, как всегда — наши сделали всю работу, раскрыли дело, нашли виновных, а светским осталось только веревку накинуть. Перепороли еще человек пятьдесят — так, за общее участие.

— Хорошо, — с непристойным удовлетворением шепнул Курт, помрачнев. — Никогда себе не прощу…

Бывший сокурсник посерьезнел, пожав плечами и вздохнув.

— Ну, с другой стороны, если б ты мерзавца тогда прирезал, теперь бы каялся, что отправил на тот свет ни в чем не повинного, как ты думал бы, человека; что хуже — не знать, убил ли ты кого–то заслуженно, или что не поднял на него руку, и этим спровоцировал смерть другого?

— Второе хуже. Теперь я такой ошибки не повторю; уж лучше я потом со своей грешной душой как–нибудь разберусь… — Курт отмахнулся, попытавшись вернуть себе спокойствие. — Как отец Андреас? С ним все в порядке?

Франк снова расплылся в улыбке:

— А чего ему сделается? Жив–здоров; как опомнился от всех этих волнений, занялся делом. Бегал за всеми нами всю неделю — выпрашивал денег на церковь. В конце концов, он так достал герцогского присланного, что тот пообещал дать — поклялся от имени герцога. Вот он обрадуется…

— Все правильно. Пусть поскорее начнет понимать, что за землю себе отвоевал.

— Тяжело ему будет, — злорадно усмехнулся приятель. — Крестьяне за эти годы избаловались, подчиняться отвыкли, а с другой стороны, после общения по душам с нашим стариком они теперь затурканы… Запуганные крестьяне, привыкшие к безвластью — что может быть хуже?

— Можно мне уйти? — подал вдруг голос Бруно, почти зло переведя взгляд с Франка на Курта; бывший сокурсник поднял брови:

— Что это с ним?

— Мы не любим Конгрегацию, — пояснил Курт с нарочито дружелюбной улыбкой. — Она изволила нас выкупить у нашего графа, и теперь в ее распоряжении бывший студент, он же крестьянин, привыкший к безвластью.

— И что? — пожал плечами тот. — Дурак, быть выкупленным Конгрегацией — лучшее, что с тобой могло произойти после того, что ты наворотил. На месте этого парня я бы тебя прощать не стал…

— Он и не простил. Так я могу уйти?

— Свободен, — махнул рукой Курт; уже когда тот закрывал за собой дверь, Франк бросил вслед:

— Не заблудишься. Конвоир проводит. — Он помолчал, слушая удаляющиеся по коридору шаги, и уже серьезно сказал: — Я б на твоем месте засудил гада по полной.

— За что ты оказался в академии? — перебил его Курт и, перехватив удивленный взгляд, повторил: — С десяток лет назад — за что тебя взяли?

— За грабежи, — пожал плечами тот; Курт кивнул:

— А меня — за несколько убийств. Не мне говорить о праведности. Если бы когда–то «малолетнего гада засудили по полной», я бы сейчас рассуждал о добродетелях с каким–нибудь демоненком, сидя в кипящем котле.

Франк вздохнул, качнув головой с растерянной улыбкой:

— Вот потому, похоже, ты получил Знак следователя, а я — всего лишь «состою при». Я такой богатой совестью не обладаю…

В келье лазарета повисла неловкая тишина; Франк то ли ждал ответа, то ли намеревался сказать еще что–то и подбирал слова, а Курт молча и хмуро смотрел на забинтованные руки. Когда снимут повязки, и в самом деле каждый взгляд будет напоминать о многом…

Безмолвие прервала вновь открывшаяся дверь; Франк вскочил, привычно вытянувшись, и вошедший остановился на пороге.

— Я помешал? — спросил он с улыбкой; бывший сокурсник поспешно сделал шаг к двери:

— Да ну, вы что, отец Бенедикт, я уже уходить собрался… — он бросил взгляд на Курта и ободряюще кивнул: — Ерунда все это, в конце концов. Оправишься, встанешь, раны затянутся, шкура нарастет; ноги–руки–голова на месте, а остальное — мелочи. Бывай.

— Мне б твою жизнерадостность… — ответил Курт уже закрытой двери.

Наставник вздохнул, усаживаясь рядом, и покачал головой:

— Это не жизнерадостность, мальчик мой, это вольнодумство. Вольнодумство и легкомыслие.

— Да. И он сказал примерно то же; потому, по его мнению, он и не стал следователем…

— В самом деле? — покосившись на закрытую дверь, задумчиво переспросил наставник. — Стало быть, не зря воспитывали… Итак, я понимаю — тебе уже рассказали, что все подозрения с тебя сняты?

— Да. Спасибо вам, отец.

— Мне не за что. Ты невиновен, и имени следователя Конгрегации не опорочил; потому и оправдан.

Курт молча отвел взгляд, снова чувствуя, что краснеет, и тихо шепнул, ощущая на себе пристальный взгляд духовника:

— Не совсем так…

— О, Господи… — вздохнул тот, и по его улыбке Курт заподозрил, что наставник понял его неверно. — Рассказывай; я смотрю, тебя что–то гложет настолько, что не дает спокойно жить. Что ж такого ты еще сумел натворить за эту неделю?

Курт заговорил немедленно — рассказывал быстро, жадно; он и не думал, что так велико может оказаться желание поведать хоть бы и духовнику о том, о чем перед самим собой вспоминать было неловко и тягостно. Он говорил подробно, детально, не гладя на наставника, уставившись в складку одеяла на коленях, все тише и тише, и последние свои слова едва расслышал сам:

— Посему — вы не совсем правы, отец. Я не просто обесчестил себя самого, а… всех нас, теперь они будут думать, что следователя Конгрегации испугать можно. В эту минуту, возможно, он со смешками и глумлением рассказывает кому–нибудь за кружечкой своего пива о том, как… — Курт запнулся, подняв, наконец, глаза к наставнику и вздохнув. — Я, наверное, рассказал бы об этом и раньше, если б в том зале не сидел еще и этот… надзиратель безопасности…

— И верно сделал, что не рассказал, — хмуро откликнулся наставник. — Не хватало еще всяким солдафонам принимать участие в наших тайнах… — он умолк, вздохнув, и посмотрел на Курта так пристально, что он снова опустил взгляд, позабыв даже дышать. — Вижу, ты ждешь от меня приговора… Что я тебе могу на это сказать? И Петр отрекся от Христа — трижды; как я могу порицать тебя за минуту слабости? Или не тех слов ты от меня ждал? Вижу, нет. Чего ты хочешь, в таком случае? Отповеди? Наказания? Здесь я тебе не помощник; ведь ты сам понимаешь — пока ты сам себе этого не простишь, душа не успокоится. Я прав?

— Наверное…

— Наверное… — повторил наставник со вздохом. — Мой вердикт таков: отпускаю тебе этот грех. Никакой епитимьи за это я на тебя накладывать не намерен; как я уже сказал, я понимаю твои чувства, я понимаю, почему тебе так больно, стыдно и смятенно, но осудить тебя не могу. Может, когда ты повзрослеешь, мальчик мой, и выйдешь из возраста бескомпромиссных решений, ты меня поймешь. И себя поймешь, что главное; вот тогда, если еще жив буду, и поговорим снова. Нет, я понимаю, ты никогда этого не забудешь, и это хорошо; помни, обязательно помни о собственной слабости, чтобы — не потакать, нет, а — понимать слабость других. Лучшего совета следователю дать, по–моему, было бы нельзя…

Курт безмолвствовал, чувствуя недосказанность, но и наставник тоже хранил молчание; он поднял голову, глядя в печальные глаза, и нерешительно спросил:

— Вы… полагаете, отец, что следователем мне теперь не быть?..

— Я думал поговорить с тобой об этом, — кивнул духовник, и было видно, что слова он подбирает с осторожностью; Курт затаил дыхание. — Лекарь рассказал мне о том, что твои кошмары все еще возвращаются; мало того, однажды ночью… Ты понимаешь, о чем я? Что происходит? Я вижу, огонь ранил не только твое тело?

— Да… — чуть слышно подтвердил он. — Я думал — все пройдет; но это никак не проходит. Я… Это, наверное, было бы смешно, если б не было так нелепо; инквизитор, который боится огня настолько, что не может просто затушить свечу, потому что обливается холодным потом при одной лишь мысли о том, чтобы приблизиться к ней…

— Все это… На тебя просто слишком многое свалилось за эти дни. Я не буду говорить (не знаю), надломило ли, но… Послушай, — словно решившись, заговорил наставник уже увереннее. — Ведь, кроме следователей, Конгрегации нужны разные люди. В главном архиве есть места; это хорошая, спокойная служба, которая не связана с риском потерять жизнь и здоровье, это не менее необходимо, чем быть следователем…

— Вы хотите засадить меня за бумажки? — неожиданно резко для самого себя перебил Курт; смутился, понизив голос, но взгляда не отвел. — Это значит, вы отстраняете меня от следовательской службы? Полагаете — я снова струшу в опасной ситуации?

— Господь с тобой, это не наказание — ни в коем случае. И я не приказываю тебе все оставить и сесть, как ты выразился, за бумажки; я не хочу сказать, что теперь не доверяю тебе, что со следующим делом ты не справишься. Я всего лишь хотел, чтобы ты подумал, не хочешь ли ты сам оставить столь… беспокойную службу. Только лишь.

— Если решение за мной, то — нет, — ответил он, ни на мгновение не задумавшись. — Если у меня есть выбор, то я хочу сказать сразу: не буду даже думать. После… всего, что было, я тем более не желаю уходить в архив ли, или куда бы то ни было еще.

Наставник вздохнул, осторожно положив ладонь на его перевязанную руку, и заглянул в глаза.

— Не из жажды ли отмщения ты так решил? — спросил он тихо и почти грустно. — Мне было бы неприятно узнать, что твое единственное желание — продолжать службу только ради надежды когда–нибудь расквитаться с тем, кто так исковеркал твою жизнь.

— Нет, — ответил Курт сразу же; помолчав, пожал плечами и поправился, уже тише и спокойнее: — Точнее… Нет, все равно — нет. Это не желание мести. Надеюсь ли я когда–нибудь увидеть этого человека снова? Да. Буду ли я искать его? Да. Стану ли добиваться наказания для него? Да, несомненно. За то, что он сделал со мной, за то, что я позволил сделать с собой? Нет. Просто… Такой человек не должен гулять на свободе. Забудьте обо мне; подумайте, он вовлек целую деревню в бунт и бросил их на растерзание нам и герцогу. Во многом они виноваты сами, но подтолкнул их он. И, повторяю, бросил. Бруно… вне зависимости от моего отношения к нему… был обманут и тоже предан им. И, что касается меня; я не желаю мстить ему за то, что было сделано именно со мной. Он поднял руку на следователя Конгрегации, и сделал это легко, не задумавшись. Хотя знал, не мог не знать, что бывает за это. Может, это говорит о его бесстрашии — ради каких–то идей, которые, по его мнению, стоят и жизней других, и его собственной. Возможно, за ним сила, в чьей защите он уверен настолько, что не боится гнева Инквизиции. А возможно, он уже совершил множество такого, перед чем даже убийство следователя — мелочь, эпизод на фоне всего остального. В любом случае он должен быть остановлен, и я не смогу просто сидеть и перебирать бумаги и свитки, пока он где–то, жив и здрав. А кроме прочего, я просто обязан найти его, потому что, когда бы это ни случилось, пусть видит меня, пусть видит, что… Да, минута слабости, малодушие, как бы это ни назвать — пусть видит, что я через это прошел; не именно я, а один из нас. Если я оставлю службу следователя, это будет значить, что я испугался — не на минуту, а на всю жизнь. Это будет значить, что я убежал — и от него, и от всего, что за ним стоит. Это будет значить, что он — победил, понимаете?

— Понимаю, — после недолгого молчания кивнул наставник. — Все понимаю, и это хорошо, что ты решил так — я могу гордиться своим воспитанником; однако я снова повторю тебе то, что уже говорил: я последний, кто станет тебя осуждать, если ты захочешь изменить свое решение. Помни об этом, когда ты оправишься и придет время вернуться к службе. Тогда мы поговорим об этом опять, и я не хочу, чтобы ты, помня свои слова сегодня, побоялся показаться предателем снова. Впереди еще есть время, и я хочу, чтобы время это ты потратил в том числе и на то, чтобы еще раз подумать.

— Как скажете, отец, — без особенного желания отозвался Курт. — Я подумаю. Но уверен, что останусь при прежнем мнении.

— Не будем спорить, — примирительно возразил наставник, поднимаясь.

Оставшись наедине с собой, Курт еще некоторое время лежал неподвижно; он не думал о только что прошедшем разговоре, он не думал сейчас вообще ни о чем, в голове было пусто, как и на душе — ни мысли, ни звука, ни движения.

Спустя минуту он поднялся, презрев указание лекаря; неспешно оделся, морщась от нытья в ранах, и вышел в полутемный коридор. Вокруг было пусто; в академии был самый разгар учебного дня, и он стоял в полном одиночестве — неподвижно, напряженно глядя в пламя светильника на стене. Ладони сжались в кулаки, а на лбу снова выступила испарина, когда он сделал один–единственный шаг вперед, остановившись напротив чаши на длинной изогнутой ножке.

Для того, чтобы протянуть руку, потребовалось невероятное усилие; на фоне пламени пальцы показались прозрачными, светящимися, горящими изнутри…

Курт отшатнулся, сделав невольно два шага назад, все так же глядя на пламя, а потом развернулся и быстрым, почти бегущим шагом вернулся в келью лазарета.