От предложенного ему в трактире завтрака (обеда?..) Курт отказался — аппетит отсутствовал как таковой. Когда толстяк Карл пытался заботливо настаивать, он отмахнулся и осведомился, не осталось ли хоть сколько–нибудь того вина, что доставляет его родственник.

— Так ведь одно прозвание, что вино, — возразил тот, — а на вкус…

— Плевать, — откликнулся Курт таким тоном, что трактирщик, посмотрев сочувствующе, лишь кивнул и удалился в кладовую.

С толстобрюхим кувшинчиком он уединился в комнате, вновь увязнув в составлении текста с помощью Евангелия, по временам замирая с зависшим в воздухе пером и глядя невидящими глазами в стол; на душе было невнятно.

Все говорило о том, что дело раскрыто, дознание окончено, и господин следователь мог быть удовольствован плодом своих стараний. Причина смерти убитых была определена, выявлен убийца, обнаружен мотив и было получено подробное признание соучастников; признания самого убийцы не было, но его, судя по всему, никогда и не будет, что с ним ни делай. Если припомнить, каким взглядом одарил докучливого вопрошателя Альберт фон Курценхальм, как он вздрогнул, как возмутился, можно предположить, что он не скрывает своего поступка, а, вероятно, его не помнит; весьма возможно, что подспудно и не допускает себе вспомнить, ибо, как уже было сказано бароном, мальчиком всегда был мирным и тихим, а стало быть, лишение человека жизни мог воспринять болезненно. В особенности, если учитывать то, с какой гордостью он заявлял о том, что не причиняет вреда ни отцу, ни своим подданным…

Словом, все нити сошлись, но вместо гладкого клубка создался неровный моток, в котором под слоем одна к одной уложенных нитей выпирал какой–то узел. И как Курт ни старался, как ни пытался его обнаружить, увидеть, нащупать — все никак не выходило хотя бы уяснить с достоверностью, есть ли он вообще; и похоже, это возможно было сделать, лишь размотав клубок назад. Курт был бы готов и на это, если бы был убежден со всей точностью, что в принципе есть что искать, что все его недовольство не проистекает единственно из разочарования столь просто увенчавшимся делом, столь незамысловатой и прозаичною развязкой всех тех вопросов и тайн, над коими он ломал голову…

Голову, к слову сказать, снова ломило; над переносицей стойко основалась давящая боль, та самая, которая намекала майстеру инквизитору, что все же он упустил какую–то мелочь, чего–то не учел, о чем–то позабыл или не увидел чего–то. Снова какой–то гобелен укрыл от него происходящее.

Перед тем, как составлять шифрованный текст, Курт вкратце изложил события и свои выводы попросту; отчасти как заготовку, с коей после стал писать потайной отчет, а отчасти для самого себя, затем чтобы разложить по полкам свои раздумья и убедиться в том, что построены они справедливо. Вся пакость ситуации заключалась в том, что таковыми они и казались; составляя свое донесение, Курт осознавал, что придраться в его логике будет не к чему, но наряду с этим ощущал себя лжецом, утаивающим от вышестоящих существенную информацию. Однако же, что он мог написать еще? Что у него болит голова, а посему дело дрянь?..

К концу работы беззастенчиво ополовинив кувшинчик, Курт перечитал и перепроверил текст двукратно и все никак не мог принудить себя опечатать послание; в голове снова ворочалась фраза о том, что предчувствия не подшиваются к делам, но не упомянуть о своих сомнениях также казалось недопустимым. В конце концов, отважившись, он ткнул в чернильницу перо и, не давая себе передумать, дописал, шифруя на ходу: «Не могу не добавить к описанному выше, что, хотя данные выводы представляю итогом своих изысканий, дело не считаю столь простым. Не могу сказать, в чем причина, и, пусть это может оказаться сомнениями неопытного новичка, хочу прибавить следующее: что–то мне здесь не нравится». Получилось коряво и выбивалось из общего строгого, документального слога всего доклада, однако ничего переменять Курт не стал, перечитывать — тоже; одним движением сложил письмо и быстро запечатал.

От того, что солнце снова жарило немыслимо, голову и вовсе будто бы сдавило шипастым обручем; сегодня Курт пожалел о своей нелюбви к головным уборам. По пути к домику отца Андреаса он завернул к колодцу и на глазах изумленных крестьян, склонившись, опрокинул ведро ледяной воды на голову. Легче стало ненадолго, и когда Курт добрался до домика святого отца, он был в шаге от того, чтобы начать ненавидеть весь мир; снова каждый звук врезался в уши, отдаваясь под макушкой, даже шелест яблоневых ветвей в священническом саду, хотя почти не было ветра, стекающая с волос вода прилепила одежду к шее и лопаткам и, казалось, ничего мерзостнее этого ощущения во всей прошедшей жизни не было…

Отец Андреас встретил его радушно, однако смотрел настороженно; ответив на приветствие, покачал головой.

— Вы очень нехорошо выглядите, брат Игнациус.

— А кому сейчас легко, — отозвался он хмуро и на миг застыл, вспомнив изнуренного курьера на берегу реки; вздохнув, поморщился, потирая лоб пальцами. — Мне надо поговорить с вами. Без свидетелей.

— Да у меня и так никого нет, — улыбнулся тот и направился в комнату за своей спиной. — Проходите, прошу вас.

Обстановку жилища святого отца Курт рассматривал недолго — не дольше, чем комнату капитана Мейфарта, ибо и самой мебели в нем было немногим больше; и даже расселись собеседники так же, с той только разницей, что гостю был предложен все же не табурет, а стул — вероятно, остатки былой роскоши.

— Еще вопросы? — поинтересовался отец Андреас, усевшись; он покачал головой, с трудом заставляя себя сидеть неподвижно — снова положение тела стало казаться вынужденным и неудобным, а стул с каждым мгновением все более вызывал мысли о ныне запрещенном при допросах стуле с гвоздями.

— Нет, — даже собственный голос казался раздражающим криком. — Не вопросы, скорее просьба, отец Андреас. Хочу предупредить вас заранее, что вы можете отказаться, и я это пойму, ибо просьба несколько… опасная, так скажем.

— О, Господи… — пробормотал тот, выпрямившись. — Чего же вы хотите?

— Видите ли, мне необходимо передать некий документ инквизитору Штутгарта; я мог бы выйти к дороге и остановить первого попавшегося или отправить кого–либо из ваших прихожан, но все эти варианты кажутся мне… ненадежными. Я должен быть уверен в том, что мое послание будет получено, а и в том, и в другом случае это все равно, что доверить его ветру.

— Вы хотите, чтобы я уехал в Штутгарт?

Курт не смог сразу понять, что за чувство проскользнуло в голосе священника — боязнь ли, любопытство или что иное; кивнув, он продолжил:

— В этом месте вы единственный, кому я доверяю, отец Андреас, и вы первый пришли мне в голову, когда я задумался над отправкой письма.

— Я не отказываюсь, — осторожно прервал его священник, — однако же из меня плохой гонец, брат Игнациус. На лошади я держаться не умею, лошадей я, вообще говоря, побаиваюсь, а на моем ишаке я доберусь до Штутгарта дня за два, самое меньшее, даже если есть буду на ходу, а спать помалу…

— Я понимаю, — тоскливо отозвался Курт, прикрыл глаза, переведя дыхание. — В моем случае главное не столько скорость, сколько надежность, посему…

— Брат Игнациус, — снова перебил тот, — ведь вы могли бы мне просто велеть; к чему все это?

— Мог бы, но не хочу. Не вам. Вас я просто прошу. И, как я уже говорил, я пойму, если вы откажетесь. Вы недавно лишь возвратились из путешествия, ехать в одиночку — не слишком безопасное дело, и я не хочу вас принуждать.

— Я поеду, — вздохнул тот, принимая у Курта запечатанное письмо. — Однако сперва, если позволите, один вопрос. Можно?

— Задавайте.

Отец Андреас помялся, неловко кашлянув, собираясь то ли с нужными словами, то ли с решительностью, и, наконец, спросил:

— Вы поговорили с господином бароном, брат Игнациус, верно? Я по лицу вашему вижу, что это так, и я вижу, что он вам рассказал нечто, что вас поразило; так я хочу знать, подтвердил ли его рассказ те слухи, что ходят в Таннендорфе?

Курт замер, глядя на собеседника обескураженно; слухи? «Слухи» были выдуманы, чтобы испугать фон Курценхальма, и только лишь; ни от кого, по словам Каспара, кроме покойного мизантропа, никакой особенной молвы о бароне никто не слышал. Что происходит?..

— Слухи? — переспросил он уже вслух. — Постойте–ка, отец Андреас, какие еще слухи?

— Прошу простить, если я скажу вздор, но… знаете — rumor surrexit… я попросту весьма напуган вашими предположениями о стриге, и я лишь передаю сплетню, которая до меня дошла, хотя понимаю, что не дело священнику перебирать сплетни…

— Итак? — не слишком любезно подстегнул Курт; тот закивал.

— Да–да, простите… Говорят, что сын нашего барона не умер, — осторожно начал тот, следя за реакцией Курта. — И что он стал… что в наших краях в самом деле завелся стриг, и что это наследник фон Курценхальма, и… что моих прихожан убил он. Это правда?

И без того почти раскалывающаяся голова заныла с пущей силой; Курт опустился лбом на кулаки, упершись в колени локтями и закрыв глаза. Что за бред…

— Вам плохо? — участливо спросил отец Андреас; он поморщился.

— Нет.

— Я что–то не то сказал?

— От кого вы это слышали? — с невольной резкостью поинтересовался он. — Кто сказал вам такое?

— Никто конкретно, просто сплетни…

— Отец Андреас, — оборвал его Курт, — вам не кажется странным, что еще пару дней назад таких сплетен не было? И вдруг, по вашим словам, все начали говорить о бродячем стриге; с чего бы это? Вам кто об этом сказал?

— Господи, да не помню; просто дошел слух… — пробормотал священник, отводя взгляд, и Курт резко поднялся.

— Вот только лгать мне не надо, святой отец, — велел он почти раздраженно. — Слухи не кошки, и сами по себе они не бродят, а стало быть, эту… новость до вас донес человек; так вот спрашиваю снова: какой?

Тот молча смотрел в пол, то бледнея, то покрываясь рдяными пятнами, и уже совершенно явственно жалел о своем любопытстве; Курт вздохнул, стискивая виски ладонями и думая, что еще минута — и голова взорвется…

— Отец Андреас, — постарался смягчить голос он, вновь садясь, дабы не принуждать священника глядеть снизу вверх, — в чем опять дело? снова это предубеждение насчет «доносительства»? Или вы и в самом деле полагаете, что я жду не дождусь, как бы кого–нибудь спалить?.. Ergo — от кого вы это слышали?

— Карл–младший, — тихо ответил тот, наконец, — у колодца рассказывал мальчишкам, что он слышал, как об этом говорил его отцу кто–то из крестьян. Кто — я не знаю, клянусь, чем хотите.

Курт обессиленно выдохнул, закрыв глаза; итак, еще ранее, чем он вышел из замка Курценхальма, по всей деревне уже разошлись сведения о том, о чем сам–то он тогда лишь раздумывал, только лишь предполагал…

Каспар. Он мог запомнить, как взволновался майстер инквизитор, когда услышал рассказ о видениях покойного Магера. Или Карл? Слышал, как солдаты рассказывали о бродящих по замку тенях? Или и то, и другое вместе… Но как быстро… Кто–то весьма споро распустил слухи о баронском наследнике, явно стремясь вызвать тот самый отклик среди местных, которого так страшился Курценхальм. Кто–то норовит раскачать посреди моря лодку, которой является сейчас владение барона, и вода уже несколько раз плеснула через борт. Что это может быть, кто это? Зачем?..

Соседский барон? Надеется поторопить события, чтобы прибрать к рукам земли соседа? Вызвать его арест, а если не удастся — спровоцировать крестьян на мятеж? Конечно, по сравнению с владетелем, покрывающим кровопийцу, даже сосед с его откровенно грабительскими набегами должен казаться ангелом… Но законодательно его притязания мало обоснованы; шанс получить землю есть, однако с немалыми затратами и тяжбами, с обиванием порогов верховной власти, может, взятками — стоит ли оно того?.. Что теперь сделать? Выяснить, кто из тех двоих мог проболтаться? Как? Спросить? Каждый из них станет отрекаться, каждый будет, говоря это, прятать глаза и запинаться, так что даже по их поведению нельзя будет понять, говорят ли они правду.

— Зараза… — пробормотал он, болезненно морщась; отец Андреас поднял взгляд к его лицу, вглядываясь, и тяжко вздохнул.

— Значит, это правда…

— Нет, — отозвался Курт уже без сил, — это неправда. Раз уж и без того все об этом говорят, что ж теперь скрывать… Сын вашего барона жив, только болен; и у него явная беда с головой. Он считает себя стригом. Вот вам ответ.

— Господи…

— Предвидя ваш следующий вопрос, скажу сразу: нет, его не будут судить — не по тем мерилам, по крайней мере, по коим судили бы любого другого убийцу. Furiosus furore solo punitur, знаете ли… Однако наследника для своих владений господину барону придется подыскивать другого.

— Или назначить опекуна из членов Конгрегации? — несколько насмешливо предположил священник; на мгновение Курт даже развеселился.

— А вы осмелели, отец Андреас, — хмыкнул он и добавил, видя, как тот снова белеет щеками: — наконец–то. Конфискация имущества, на которую вы столь непрозрачно намекнули, если вы еще не знаете, исключена из перечня наказаний, если только оное имущество не было нажито путем преступления, в коем обвиняется арестованный. Не думаю, что барон фон Курценхальм собрал свои сомнительные богатства, прикармливая сына крестьянами; а уж кто станет наследником после его смерти — это личное дело господина барона и нас уже не касается. На этот вопрос я ответил?

— Простите…

— Ничего, забудьте.

— Значит, я повезу ваш отчет, брат Игнациус? — уточнил тот. — Дело закончено?

— А вот об этом я говорить уже не могу, прошу прощения… Так вы согласны?

— Конечно. Когда это нужно?

— Вчера, — отозвался Курт, не задумавшись; священник понуро кивнул.

— Понимаю. Мне нужен час, чтобы собраться. — Он поднялся, нервно расправляя складки потертого одеяния, и уточнил: — У меня есть час?

— Разумеется, — несколько даже обиженно протянул Курт, извлекая кошелек на свет Божий, и вяло улыбнулся. — Зная вас, уверен — вы ни за что не попросите, хотя даже страшному и злобному инквизитору понятно, что в такую дорогу неимущим ехать нельзя.

— Господи, — покраснел святой отец, замерев, потом побледнел, вероятно, внутренне не решив еще, оскорбиться ли ему или же смутиться, — да вы что…

— Эта часть не обсуждается, — отрезал он, хотя мысленно стонал над каждой монеткой, которую отсчитал; вопреки сложившемуся в народе суждению, представители Конгрегации в золоте не купались, а уж жалованье начинающего следователя, которое полагалось выпускнику номер тысяча двадцать один, и вовсе было смехотворным. Однако же отправить несчастного священника в дорогу ни с чем не позволяли ни совесть, ни, по правде говоря, предписания на подобный случай.

Священник потупился, принимая деньги, снова порозовел и невнятно пробубнил:

— Спасибо.

— Бросьте, то, что я прошу вас сделать, нужно мне, а стало быть, и благодарить меня не за что.

— Знаете, — еще тише пробормотал тот, — наверное, я вам должен кое в чем… вроде как исповедаться.

— Простите? — оборонил Курт растерянно.

— Когда я по настоянию своих прихожан записывал их… рассказы, — снова начав запинаться, пояснил отец Андреас, не поднимая глаз, — многие из них оставляли мне некоторые… средства… причем так, что не было возможности отказаться; иногда они их действительно оставляли… Вероятно, по их мнению, я должен был вручить их вам… Полагаю, вы не будете обвинять меня в том, что мне в голову не пришло этого сделать?.. Эти деньги я потратил на некоторые нужды моей церквушки; не знаю, насколько это вяжется с достоинством моего сана… Так что выходит, я на вас уже заработал…

Курт не ответил: он сидел недвижимо, все еще машинально потирая костяшками лоб, и ощущая, как головная боль медленно уходит.

Вот в чем дело, осознал он внезапно так явственно, что удивился и разгневался сам на себя за свою глупость; как можно было не понять сразу… Вот что привлекло его внимание в одном из тех двух доносов, по причине коих он оказался здесь: отсутствие ошибок во втором письме. Он столь привык к нормальности, обыденности верного владения речью — и устной, и письменной — что собственно неверности, неточности стали восприниматься как нечто неправильное; однако же здесь–то, сейчас, все должно быть наоборот! Это — крестьяне; они умеют писать и читать ровно в такой степени, дабы в случае нужды суметь составить расписку о долге или хоть прочесть ее, да и того не всегда бывает — как только что снова упомянул отец Андреас, ведь являлись же к нему с просьбой записать их бредни те, кто и этого не может! А те несколько строчек были составлены слегка просторечно, но грамотно, без единой ошибки…

— О, Господи… — простонал Курт, ударив себя кулаком по лбу, — болван… бездарщина…

— Что? — испуганно переспросил отец Андреас, отступив назад; он встряхнул головой, рывком поднявшись, и шагнул к священнику.

— Я сказал, что скорость — не главное, — произнес он, оставив возглас святого отца без ответа, — но теперь хочу просить, чтобы вы торопились. И когда прибудете на место, передайте кое–что на словах. Скажите, что я прошу не мешкать. Ситуация… острая.

— Боитесь — будет самосуд? — неуверенно уточнил тот; Курт взглянул на собеседника пристально, помедлил и, наконец, кивнул:

— Если и вы это поняли, то… Да, мне не нравится, как внезапно и быстро появилось то, что вы назвали просто сплетней. Мне еще кое–что не нравится, это разговор долгий и не имеющий сейчас смысла… Напоследок — вопрос, — перебил он сам себя. — Скажите, где обучались грамоте те из жителей Таннендорфа, что умеют писать?

— Здесь, — несколько растерянно ответил отец Андреас. — Прежний священник давал занятия, и любой желающий мог… Я ведь тоже не против, только никому это сейчас не нужно.

— Все? Каждый?

— Да, все; ну, исключая тех, кто был обучен родственниками и родителями.

— По именам вы их знаете?

В лице святого отца на миг промелькнула снова та неприязнь, что отобразилась на нем в недавнем разговоре в саду; сделав над собою заметное усилие, тот ответил спокойно, покачав головой.

— Нет, не знаю. Поверьте, это правда.

— Вижу, — коротко отозвался Курт; сейчас не было никакого желания и времени снова заводить со святым отцом воспитательную беседу. — Припомните, прошу вас: никто не уходил из Таннендорфа? Учиться? Работать? Жить к родичам? Хоть куда–нибудь?

— Нет, никто. Кому тут это нужно — учиться? А работать — им и здесь неплохо.

— А родственников ни у кого за пределами деревни нет?

— Все родственники, у кого есть — здесь; кроме Карла, но это вам уж известно. А в чем дело?

— Не буду вас задерживать, — снова не ответив, вздохнул Курт и зашагал к двери. — Вы поняли меня, отец Андреас? Пусть поторопятся.

Не слушая уже ответа священника (хоть, быть может, его и не прозвучало), он вышел и решительным шагом устремился в юго–западную оконечность Таннендорфа, продолжая рассуждать на ходу; рассуждения были не слишком приятные и отдавали авантюрой.

Если принять за основание (на время, как гипотезу), что сосед желает заполучить земли Курценхальма, и что это его… наименуем его агент… баламутит крестьян, дабы совратить их на бунт, то не следует ли допустить и то, что смутившее господина следователя письмо было написано им же? может статься, продиктовано соседским бароном? Оттого и столь непростецкий слог?..

Или — это сочинение единственного, кроме священника, более–менее образованного человека в этой глуши, подумал он хмуро, подходя к халупе, занимаемой теперь Бруно Хоффмайером. Еще один дурацкий поступок, быть может. Или же он и есть рука соседского барона во владениях барона местного…

Бывшего студента дома не было; недавно сколоченная дверь была незаперта, да и замка как такового в ней не существовало, хотя имелся внутренний засов. Воспользовавшись случаем, Курт прошелся по домику, и впрямь имевшему величины весьма скромные, рассматривая обиталище беглеца. Учитывая, насколько недавно им был обретен во владение этот домик и сколько ему доставалось трудиться на других, можно было сказать, что руки у него в самом деле росли откуда положено, и присловье о топоре он воплотил в деле: по свежим, сияющим желтизной, деревянным деталям — рамам, двери, мебели, пусть и малочисленной — было видно, что Бруно переделал здесь многое. И наверняка, с вновь пробудившимся сочувствием подумал он, намеревался основаться здесь надолго…

Очаг был тоже выложен заново — довольно умело; прежним остался лишь земляной пол, однако при этом способе отопления деревянный настил был бы опасным излишеством. Бруно ограничился тем, что уложил ряд досок под столом и у постели. Ergo, подвел итог Курт, характер у него въедливый, и когда он не валяет дурака, то — вполне серьезный; не авантюрист. Это не слишком хорошо. Но без предубеждений; это неплохо.

Курт прошагал к дальней стене, где пристроились на двух полках всевозможные горшочки, миски, кувшинчики и прочие вместилища; взяв самый дальний, самый маленький горшочек с глиняной крышкой, он заглянул внутрь и, улыбнувшись, поставил на место. Ничто в мире не изменилось: по–прежнему малоимущие продолжают держать деньги вот так, то ли думая, что никто об этом не знает, то ли просто по привычке. В деревне Бруно действительно нахватался многого, и выбивать это из него придется долго…

Шаги хозяина домика он услышал издалека — медленные, тихие; кажется, Бруно пребывал в задумчивости. Отойдя к самой двери, Курт встал у косяка, в углу, где, войдя, тот не увидел незваного гостя; он продолжал стоять безмолвно, наблюдая, как Бруно остановился посреди единственной комнаты, смотря в пол, что–то бурча себе под нос и опасливо потрагивая оный нос пальцем — вероятно, проверял цельность.

— Для беглого ты довольно беспечен, — сказал Курт, наконец, отойдя от стены; тот вздрогнул, обернувшись резким рывком, и испуганно отступил на шаг назад, проронив:

— Черт!

— Нет, наоборот, — усмехнулся он. — Дверь не запирается, не смотришь, кто входит, деньги держишь на виду…

— Ты здесь стоял, когда я вошел?

Курт пожал плечами:

— Учись, студент, пока я жив.

— Чему? — не слишком любезно буркнул Бруно. — В чужие дома вламываться?

— Бывает. Временами чего только не приходится делать, — сокрушенно вздохнул он и наставительно поднял палец: — Но! «Вламываться» — это со вскрытием замка, а твоя дверь была незаперта, посему я действовал secundum normam legis.

— Jus summum saepe summa malitia est, — уверенно возразил Бруно; Курт качнул головой:

— Надо же, не все выветрилось.

— На самом деле — все; просто это осталось в памяти в связи с кой–какими событиями жизни.

— И еще кое–что? Достаточно, например, чтобы написать анонимку без ошибок?

Бруно усмехнулся.

— Хорошая попытка, приятель, но я ничего не писал. Конечно, с моей стороны было неумно ввязываться в свару с тобой тогда, в трактире, однако же, я не настолько глуп, чтобы по собственной воле звать инквизитора туда, где я прячусь.

— Тем не менее, ты даже не спросил, что я имею в виду, — заметил Курт; тот согласно кивнул, усаживаясь на скамью у стола, и снова легонько тронул кончик носа пальцем.

— Конечно, не спросил, потому что и так ясно: тебе вдруг стало интересно, кто сочинил ту писульку, из–за которой ты сюда явился. А судя по тому, что ты заподозрил меня, сочинена она была не так, как прочие. Ты стал испытывать мое знание латыни; значит, пытался поймать меня на слишком большом умничаньи, упомянул про отсутствие ошибок — выходит, написана она была чересчур толково для местного. Так?

— Неужто не видишь, что ты сам чересчур толков для местного?

Бруно покривился, отмахнувшись от него, словно от настырной мухи, и помрачнел.

— Не пытайся меня захвалить и соблазнить прелестями вашей Великой и Страшной, — резко отозвался он, глядя Курту в глаза. — Да, ты был прав, обратно к графу не хочется, а посему ты мой самый лучший выход. Но учти: предстанет возможность отвязаться от вашей… опеки — и я ею воспользуюсь.

— Чем тебе так не угодила Конгрегация? — поинтересовался Курт, оставив вопросы о письме; Бруно не имел к нему касательства — это было видно, лгут не так. — Тебе–то мы что сделали?

— Мне лично — ничего. А уж справляться у кого–то, отчего ему не по сердцу Инквизиция — это вообще глупо. Читал я много, знаешь ли; вы в свое время весьма любили выпускать отчеты о своей работе — хорошими тиражами. Даже задарма, помнится, раздавали. И я там вычитал, что вы мне не нравитесь.

— Ну, да, — усмехнулся Курт снисходительно. — Один мальчик тоже очень любил читать брошюрки о нашей работе — столетней давности; теперь он думает, что он — стриг. Так что твой случай еще не самый тяжелый.

— Это ты о баронском сынке? — впервые в голосе бывшего студента обнаружился интерес — откровенный, не язвительный, непритворный; он даже чуть подался вперед, точно боясь что–то упустить. — Да? Черт, я знал, что не все сплетни о стриге — брехня!

— И ты тоже слышал, — уныло констатировал Курт, неспешно прошагал к той же скамье и опустился на нее, тягостно вздохнув. — Fama, malum qua non aliud velocius ullum…

Бруно ухмыльнулся — вновь язвительно, желчно.

— Что, майстер инквизитор Гессе, утечка сведений?

— Пошел ты на хер, Бруно, — не вытерпел он; тот изумленно округлил глаза, почти отшатнувшись:

— Ого, какие уличные обороты из уст господина дознавателя!

— При случае расскажу тебе, как я стал инквизитором; ты весьма удивишься… А ты, надо полагать, тоже не помнишь, от кого услышал историю о Курценхальме–стриге?

— Почему — не помню; помню. От Каспара; от кого слышал он — не скажу, не знаю. Так что там на самом деле? Его сынок, — он кивнул через плечо далеко в сторону, где должен был возвышаться замок, — вправду думает, что он кровосос?

— Хуже то, что так думает не только он… — пробормотал Курт, с ужасом воображая, что он будет делать, если вся деревня, снарядившись вилами и факелами, затребует безотлагательной казни «кровопивца», а походя и нерадивого инквизитора, который не пожелает ее осуществить… Может, надо было плюнуть на все и послать с отчетом кого–то побыстрее, чем ишак со святым отцом? А кого? Кого–то из крестьян? Ненадежно. И не быстрее. Бруно?.. Смешно. Этот возьмет ноги в руки, как только очутится отпущенным с привязи; а главное, нет гарантий, что он не сделает этого до того, как доставит послание…

Какая жалость, что Курту не полагается еще по статусу голубиная почта — удовольствие не из дешевых, сложное в обращении; как сейчас все упростилось бы, имей он возможность передать все, что нужно, пусть не мгновенно, но хоть в течение нескольких часов!

Чувство, что он затерян на отдаленном острове, возвратилось вновь, ставши еще тягостнее, еще непроницаемей…

Он вздохнул, потирая ладонями лицо, и услышал, как Бруно рядом хмыкнул:

— А я гляжу, ты особо–то усидчивым учеником не был, а?

— Что? — переспросил он непонимающе; тот кивнул на его руки.

Курт улыбнулся, проведя пальцем по едва различимым поперечным полоскам на тыльной стороне ладоней, вздохнул.

— Вот ты о чем… Да, розог в свое время я обрел изрядно.

— И не только? Я кое–что заметил, когда ты сегодня красовался своим тавром…

— Печатью.

— Похрену, — отмахнулся тот. — Так вот: мне почудилось, или нечто схожее у тебя и на спине?

— Не почудилось.

Бруно удивленно качнул головой, хмыкнув.

— Любопытно б узнать, где ж это такое место, в котором господ плетьми охаживают. Одним бы глазком взглянуть.

— А кто тебе сказал, что я — из господ?

— Ну, да, — криво ухмыльнулся он, — с улицы тебя в инквизиторы взяли.

— Именно что с улицы… Моя мать, да будет тебе известно, была прачкой, а отец занимался тем, что за жалкие медяки натачивал ножи, ножницы и прочую дребедень.

— Врешь, — убежденно сказал тот; Курт улыбнулся.

— Похоже, теперь время рассказать и мою историю. Интересно?

— Да не то слово; занятно будет послушать, как это сыновья прачек делаются господами следователями.

— Ты слышал об академии имени святого Макария?

Бруно передернул плечами, неопределенно промычав нечто, что сложно было расценить как утверждение либо отрицание, и неуверенно кивнул.

— Что–то такое… Ну, там инквизиторов делают, насколько я знаю. «SM» на твоем клейме — это оно?

Внимательный, отметил Курт, но в ответ просто сказал:

— Печать, Бруно. Это называется Печать.

— За что ж с вами так? точно баранов.

— «За что»… — не то повторил, не то переспросил Курт, глядя мимо него, и вздохнул. — Хоть и было за что, а это — не наказание и не принижение. Как я уже говорил, это — просто notamen, по которому можно понять, кто я.

Конечно, не просто знак, возразил он сам себе мысленно, но этот бывший студент вряд ли поймет его сейчас. Этого Курт ему рассказывать не будет — что это значило для выпускников, с каким нетерпением они ждали этого дня, ждали — и боялись. В зал, полутемный, тихий, где свершалось то, что курсанты почтительно звали Церемонией, вызывали по одному, а оставшиеся за дверью делали ставки — закричит ли; у двери царило нервное веселье, серьезными, притихшими были лишь те, кто, пошатываясь, выходил обратно…

— Ладно, как угодно, — согласился Бруно и поторопил: — Так я слушаю, трави свою историю. Твоя мама хорошо отстирала шмотки палача, и тебя взяли по знакомству?

— Моя мать, Бруно, умерла от чумы, когда мне было восемь.

Тот осекся, уронивши взгляд в пол, и на щеках его выступили розовые пятна.

— Извини, — пробормотал Бруно тихо, — я не думал… Сочувствую.

— Верю. Так вот, в восемь лет я лишился обоих родителей, ибо отец спился и умер за каких–то полгода после ее смерти, и тогда меня к себе взяла тетка со стороны матери. Ей всегда было на меня наплевать; о самом ее существовании я узнал лишь тогда, невзирая на то, что мы жили в одном городе. Ей когда–то повезло выйти замуж за местного булочника, бедная, да к тому же темная родня ей была ни к чему.

— Но тебя–то она приютила.

— Да, она тоже неизменно напоминала мне об этом — о том, что она дала мне пристанище, что не позволила мне остаться на улице и умереть с голоду… Только не останавливала своего внимания на том, что это пристанище было для меня работным домом, а с голоду я не умирал лишь потому, что воровал с кухни. За что, разумеется, был многократно бит. В основном скалкой — доброй, крепкой скалкой для раскатывания теста. Около года я смирялся. А раз связался с компанией уличных детей; кварталы победнее тогда проредило довольно сильно — кроме чумы, еще и год выдался голодным, и те дети, коих не успели выловить, просто остались обитать в домах и подвалах на опустевших улицах. Поначалу я просто общался с ними — до тех пор было не с кем; после несколько раз «сходил на дело» — забрался вместе с ними в чей–то дом. Собственно от них я неожиданно с удивлением узнал, что сносить побои не обязательно, что от них можно ведь и уворачиваться. Потом мне пришло в голову, что не обязательно всякую ночь возвращаться в этот дом. А в одно прекрасное время поразмыслил — а что вообще мне в том доме надо? Что я там получаю? Тумаки? Этого добра можно было в достатке найти на улице; да и избежать их на улице было гораздо проще. Пропитание? Нет. Понимание? Нет. Хоть что–нибудь? Нет. Так чего ради, подумалось мне однажды, я вообще должен там быть? Да низачем.

— И остался жить на улице? В подвалах?

— Зато утром я пробуждался от того, что более не желал спать, а не от пинка в ребра. Недоедал не более прежнего. Конечно, порой приходилось доказывать свое право на существование, но и с этим скоро свыкаешься. Со временем приобвыкаешь и к опасности, и к тому, каким способом добываешь себе пропитание; детские банды, Бруно, это самое жуткое, что есть в преступном обществе, поверь мне. Дети быстро выучиваются ничего не страшиться, быстро перестают ценить жизнь — и собственную, и чужую. И как всякая слабая тварь, защищаясь или нападая, ребенок бьется безжалостно, как животное… А со временем притупляется и чувство опасности. Так как–то и я с тройкой приятелей внахалку залез в лавку, не дождавшись, пока хозяин заснет наверняка. Когда нас застукали, я очутился у двери последним. Хозяин той лавки просто запустил мне вдогонку весьма ощутимый глиняный горшок с горохом; до сих пор удивляюсь, как эта штука не разнесла мне голову… А очнулся я уже в нежных руках магистратских солдат, которые препроводили меня в тюрьму.

— Ты что же — из тюрьмы в свою академию угодил? — усмехнулся Бруно; он кивнул:

— Да. Мне повезло… или кое–кто там, наверху, решил, что я заслужил чего–то большего; как угодно. Именно в те дни в нашем городе проездом оказался человек, который предложил мне выбор между обучением и виселицей. Понятно, что я выбирал недолго.

— Виселицей? — уточнил Бруно. — За ограбление лавки в малолетстве?

— За ограбление лавки, — кивнул Курт. — За кражи. За грабительство на улицах. За четыре убийства.

Тот чуть отодвинулся, разглядывая его недоверчиво и с каким–то новым интересом.

— Четыре убийства? — переспросил он с колебанием. — Сколько тебе было лет?

— Когда засыпался — одиннадцать… Я ведь говорил: страшнее детей лишь животные. Ну, и взбешенные женщины, быть может.

— Но четыре убийства?

— Двое прохожих, которые не желали разлучаться со своим добром, один из моих сообщников, который не желал расставаться со своей долей… Он был младше меня на год и слабее. И один из тех, кому не пришлось по душе, что я есть на свете; по крайней мере, это произошло в честной драке. Он успел перед смертью выбить мне два зуба, — Курт невесело усмехнулся, — к счастью, молочных. И если о смерти каких–то мальчишек могли и запамятовать, то двое горожан…

— Так вот откуда уличные ухватки, — пробормотал Бруно, снова тронув кончик носа; он не ответил. — Тебе действительно крупно повезло.

— Да, академия в дословном смысле даровала мне жизнь. Поначалу я решил, что легко отделался, однако когда началась учеба, я даже начал подумывать — а может статься, казнь–то была бы легче?

Бруно понимающе улыбнулся.

— Н–да…

— Плетей мне, конечно, всыпали — чтоб жизнь медом не казалась и не думал, что мне просто вот так все простилось, посему первые два дня в академии я провел в лазарете — пластом.

Тот покосился на его улыбку — почти мечтательную — и перекривился.

— Ты так легко об этом поминаешь?

— Ну, — пожал плечами Курт, — согласись, что получил я все же по заслугам. Тогда я, безусловно, так не полагал, тогда я бесновался от унижения и злости на них, это уже после, спустя годы, уже post factum эта мысль обнаружилась как–то сама собою. Самое диковинное для меня было в том, что, раз покарав, нам никогда более не поминали ни словом, ни намеком того, что привело всех нас в стены академии. Разумеется, нас в первые годы не столько учили, сколько ломали — ломали, надо признать, жестоко; однако другого языка я тогда попросту не понимал. Правым я мог считать только того, у кого есть сила. У тех, кто выворачивал меня наизнанку в академии — сила была.

— Так вы все там такие, что ль, были? Беспризорники?

— Большинство. Было несколько и из семейств… как бы сказать… состоятельных. Те, кто тоже в своей жизни хватил через край. Перед их родителями также поставили выбор — передать детей на перевоспитание в академию или для возмездия властям. Но в академии не имело значения, кто ты и откуда; я имею в виду — для наставников. Различия меж нами они стерли: никто не имел ни поблажек, ни снисхождения или строгости более других, всякие передачи денег ли, пищи ли, одежды извне были запрещены. Единственное, что отличало тех, кто еще имел родню, которой была интересна их судьба, это свидания — два раза в полгода.

— И что же — все теперь как ты, инквизиторы?

— Нет, не совсем. Кто–то — как я, кто–то был назначен на более высокие должности, кто–то на более низкие. Кто–то не обнаружил особенного таланта к дознавательской службе; ну, так ведь Конгрегации нужны всякие люди… Кое–кто академии не закончил вовсе.

Бруно покосился в его сторону с настороженным интересом и нерешительно уточнил:

— В каком смысле — не закончил?

— По–всякому. Кое–кого вновь передавали светскому суду — как, например, одного из моих сокурсников: однажды ночью он перерезал горло парню, с которым поссорился днем. Наш духовник проговорил с ним часа, наверное, два, после чего было принято решение о том, что академия снимает с него свою опеку. Или же те, кто по какой–либо причине был отчислен, переводился в монастырь, с которым академия состоит в давних отношениях.

— И надолго?

— Кто как.

— А девчонки у вас были?

Курт улыбнулся, тихо засмеявшись.

— А–а… Да, мы тоже спустя некоторое время об этом задумались. В нашей академии обучались только мальчики, но однажды этот вопрос возник — а есть ли женщины в Конгрегации; следователи, агенты, да кто угодно. Набравшись смелости, мы все же поинтересовались этим у наставников.

— И что?

— А ничего. Я этого до сих пор не знаю. Полагаю, что есть; но это у нас осталось на степени легенд. Я, по крайней мере, ни одной не видел.

Бруно покосился в его сторону с явной недобростью во взгляде, и по взгляду этому было видно, что он всеми силами борется с тем, что вот–вот готово сорваться с языка.

— Что? — подбодрил его Курт; тот кашлянул, отведя глаза от его лица, и тихо сказал:

— Хуже только обозные шлюхи…

Он выпрямился, одарив бывшего студента гневным взглядом, хотя искренне разозлиться не смог: тщательно лелеемая Бруно неприязнь к Конгрегации отдавало чем–то настолько детским, настолько наивным, что не могло вызвать у него ничего большего, нежели снисходительное прощение.

— И что ты на меня уставился? — с вызовом спросил тот. — Любить вас я не обязан. А женщина, которая служит вам, для меня вообще где–то между уличной девкой и помойной крысой.

— Это почему же?

— Потому что это — не женская работа.

— В самом деле? И это нас обвиняют в предвзятости к женскому полу!

— Я — о другом, — хмуро возразил Бруно. — Женщина должна оберегать дом…

— … хранить очаг, — скучающим тоном договорил он, — набивать колбаски и печь пирожки…

— Но уж не отправлять на смерть людей!

— Даже тех, кто этого заслуживает? Жизнь в деревне, Бруно, тебя испортила.

— Это тебя испортила твоя Конгрегация, — оборвал тот уверенно. — Ты сказал, что не давал монашеских обетов; хорошо, но ты когда–нибудь думал о том, чтобы рано или поздно…

— Завести семью? Думал. Но лучше поздно, чем рано.

— Вот, о чем я и говорю. Сейчас ты думаешь о том, что любая женщина в твоей жизни помешает службе; так? Но это тебе можно ждать хоть до пятидесяти лет, а женщина, посвятившая себя вам и думающая, как ты, когда–нибудь лет в сорок вдруг поймет, что осталась одна, что для вашей Конгрегации уже слишком стара… думаешь, я не понял, что значит «агент»?.. И что ей останется? Читать похабные книжки и коситься на молодых монашков. Собственно, твое инквизиторство, и тебя подобная судьба может не обойти. После лет этак двадцати ревностной службы ты, хромой, косой, нервный, на весь мир смотрящий с подозрением, обнаружишь с удивлением, что нет на свете такой дуры, которая вышла бы замуж за престарелого инквизитора. Или хоть просто… гм… одарила бы вниманием. Что тогда будешь делать? Будешь ты тогда разглядывать запрещенные картинки, самому себе писать левой рукой любовные записки и все той же левой рукой под эти картинки развлекаться…

Курт вдруг вскочил, глядя на него ошалело, отступил назад, схватившись за голову ладонями.

— Левой рукой… — пробормотал он пораженно. — Левой рукой! Господи, левой рукой!

Бруно настороженно выпрямился, глядя на него почти с испугом, вжавшись в стену лопатками.

— Ты чего так расстроился? — пробормотал он. — Ну, хочешь — дрочи правой, если для тебя это имеет значение…

— Левой рукой, — повторил Курт тихо, — вот в чем дело… Значит, это один и тот же человек, ты понимаешь?!

— Нет, — честно ответил тот; он засмеялся вдруг, вцепившись в волосы пальцами, забегав по крохотной комнатушке.

— Боже ты мой, левая рука, вот почему… Я же знал, я видел, что что–то здесь не так!

— Да, — согласился Бруно опасливо, — я тоже вижу. Что–то не так.

— Спасибо, — с чувством произнес Курт и, обхватив его за голову, долго, смачно чмокнул в макушку; тот оттолкнул его обеими руками, вскочив.

— Отвали, извращенец! Вы там все такие?!

— Спасибо! — повторил он, выбегая из домика.

«Левой рукой, левой рукой…», — повторял он, бегом припустив прочь.

У домика отца Андреаса он был уже через пару минут; не стучась, ворвался и на пороге столкнулся со священником, едва не сбив его с ног.

— Собрались? — задыхаясь, спросил Курт, оглядывая его, и, не дождавшись ответа, продолжил: — Мне надо знать, каким путем вы поедете.

— Что? — переспросил тот растерянно; он повторил, невольно повысив голос:

— Я спросил, где вы поедете!

— Вдоль реки, там самый короткий путь к дороге… А в чем дело?

— Ни в чем, — бросил Курт, разворачиваясь, и с той же скоростью рванул к трактиру.

Наверх взбежал, спотыкаясь на лестнице; запер изнутри дверь, выдернул из сумки томик Нового Завета, неблагочестиво шлепнув его на стол, попирая тем самым собственные принципы в обращении с книгами. Приготовил все необходимое для письма и, усевшись, разложил перед собою рядышком те самые два доноса, которые уже разглядывал сегодня.

Так он и знал.

Ни одного одинакового слова, кроме слова «кровь», в них не было; Курт склонился над самой бумагой, вглядываясь в буквы. Да, все верно; как ни старался автор обоих писем, а все же одинаковое, похожее на крест, написание «t» в слове «Blut» было заметно, и соединение букв было весьма отличительным; это было так явно, что Курт снова обругал себя последними словами за свою слепоту.

Макнув в чернильницу перо, он написал свое имя сначала правой рукой, потом, рядом, левой.

Да. Был тот же наклон — немного влево, свойственный всем левшам, каковым был и сам курсант Гессе, пока его не переучили наставники, только некоторые мелочи почерка и отличались. Однако, без сомнений, писал человек, как и он, одинаково свободно владеющий обеими руками…

— Господи… — пробормотал Курт, глядя на написанное им. — Вот зараза…

Левая рука.

Вот кто написал второе послание майстеру инквизитору — левая рука того же человека, что сочинил то, первое, которое Бруно назвал чересчур толковым…

Итак, его предположение было верным. Все, абсолютно все, было продумано заранее — от его приезда сюда до начинающегося бунта местных жителей — все это продумал и спланировал чей–то разум; и уж конечно не разум крестьянина Таннендорфа. Кто–то написал два послания, чтобы привлечь внимание следователя наверняка, чтобы он не смог не приехать…

— Господи, вот зараза… — повторил Курт шепотом, будучи готовым порвать оба клочка в клочки еще более мелкие; сжав ладонями голову, упал лицом в руки, с трудом восстановив дыхание. — Зараза, зараза…

Не может быть, чтобы все это было придумано соседом барона; слишком изобретательно для провинциального правителя. Слишком… или нет? Ведь в свое время как сказал один из наставников о самом Курте — «неприлично любопытен и смышлен не в меру»… А кто сказал, что потомственный барон глупее беспризорника с улицы?..

— Так… — стараясь собраться, вслух произнес он, — так…

Ergo, conclusio.

Кто–то ждал приезда инквизитора в эту деревню. Кто–то очень ждал. Кто–то настолько желал этого приезда, что написал два письма, сочиненных якобы двумя разными людьми, чтобы придать достоверности и без того достоверным сведениям. Кто–то очень неглупый, но скрывающий свою образованность…

И кто–то умудрился за неполный день распустить в народе слух о стриге в хозяйском замке — слух, который вот–вот готов будет вылиться в почти бунт…

— Я в заднице, — сообщил Курт самому себе, яростно потирая глаза. — Я в полной заднице…

Если тот, кто все задумал, добьется своего…

А не входило ли в его планы избавиться от господина следователя? Если этот некто желает скомпрометировать барона, то убийство инквизитора — куда как хороший выход…

Снова обмакнув перо в чернила, Курт, почти не глядя в текст Евангелия, уже привычно зашифровывая на ходу, составил короткую и, наверное, не совсем внятную приписку к основному докладу, потратив на этот раз не более минут сорока. Пусть лучше вышестоящие, приехав, обнаружат, что новичок поддался панике, чем не придать значение мелочи, которая после может вылиться в не слишком приятные последствия…

Дописав, он запечатал письмо, небрежно побросал в сумку письменные принадлежности, оставив Новый Завет лежать на столе, сбежал вниз, оттолкнув с дороги некстати подвернувшегося толстяка Карла, и бросился к конюшне. Жеребца Курт оседлал за минуту, взлетел в седло тут же, поддав в бока каблуками и, пригнувшись, чтобы не удариться о низкую притолоку, рванул в галоп с места.

По Таннендорфу он пролетел, как ветер, едва не сшибая прохожих, и так же, не сбавляя темпа, понесся по тропинке вдоль реки, нещадно долбя сапогами коня и жалея, что нет хлыста.

Отца Андреаса он догнал минут через десять; догнал, заехал вперед, преградив дорогу и затормозив так резко, что жеребец вскинулся на дыбы, а святой отец испуганно вскрикнул.

— Простите, — задыхаясь, выговорил он, доставая только что составленное письмо, — но это важно. Вот. Возьмите.

— Что–то случилось? — растерянно спросил тот; Курт пожал плечами и тут же замотал головой:

— Нет… Неважно, просто передайте это. И, еще раз, скажите, что — срочно. Хорошо?

— Да, но…

— Спасибо, — бросил он, разворачивая коня, и с той же скоростью ринулся обратно.

Курт остановился минуты через две, задыхающийся, взмокший; мысли прыгали в голове, как сумасшедшие, натыкаясь одна на другую. И самой неприятной среди них была одна: господин следователь боялся. Если все, что сегодня пришло ему в голову, правда, если это не ошибка, не бред, то в опасности не только сын местного барона, как того опасался Мейфарт, в опасности и сам майстер инквизитор. И, судя по оперативности действий неведомого противника, вызванная им помощь может успеть только к его похоронам…