По расчетам Курта, если гнать коней неизменным галопом, до места они вполне могли поспеть добраться часов за шесть, к ночи; возвращаться с той же скоростью будет уже нельзя, в темени и на утомленных лошадях, но при любом раскладе к следующему полудню они должны быть снова в Таннендорфе.
Провизия была приобретена у Карла — все то, что не нуждалось в мисках и блюдах и могло быть съедено прямо в седлах; пока шли сборы, Бруно ворчал, расписывая народную любовь к Конгрегации в общем и теперь уже к нему самому в частности, и умолк, лишь когда они тронулись, наконец, в путь, ибо бешеный галоп, ветер в ушах и приличное расстояние между их лошадьми никоим образом разговорам не способствовал. Да и в седле, как выяснил с недовольством Курт, бывший студент держался неважно, посему пришлось вскоре придержать бег, давая перевести дух не столько коню, сколько самому Бруно.
Спустя часов около трех очередной задержкой Курт воспользовался, дабы немного перекусить, вспомнив вдруг по неприятной рези в желудке, что так сегодня и не поел; Бруно, кое–как успокоенный приличным расстоянием между ним и Таннендорфом, прекратил брюзжать, вместо этого начав интересоваться целью их путешествия. Курт описал дело вкратце, и тот пораженно качнул головой.
— Нет, что–то в вашей Конгрегации переменилось, это точно. Не могу себе вообразить, чтоб лет тридцать назад инквизитор сорвался самолично в соседнее графство, чтобы проверить показания обвиняемого.
— Капитан Мейфарт — не обвиняемый, — поправил он; Бруно ухмыльнулся:
— Так ведь суть в том, что лет тридцать назад он им был бы. Разве нет?
— В общем, да. Скорее всего.
— Наверное, ты знаешь, — продолжал тот, выправившись в седле и снова начав сползать на сторону, — вам ведь должны были рассказывать такие вещи — для назидания… Так вот, прочел я в одной старой брошюрке, как одну женщину, няню при младенце, взяли по обвинению; инквизитор оказался такой усердный, что получил от нее признание в убийстве этого младенца. А после выяснилось, что ребеночек–то жив–здоров, просто его мать куда–то там уехала, а грудного, естественно, взяла с собой. И знаешь, в чем сомнительный юмор этой ситуации? В том, что няньку все одно повесили — за лжесвидетельство. Слышал?
— Да. Слышал.
— Значит, это не байка?
— К сожалению, — все так же коротко откликнулся Курт, косясь на скользящее к горизонту солнце; Бруно хмыкнул.
— Н–да. Веселенькие у вас, я смотрю, ребята служат. С огоньком…
Он скривился. Этой шутке было больше лет, чем ему самому, и она успела уже опостылеть, вызывая теперь не улыбку, а раздражение.
— Мне не дает покоя один вопрос, — продолжал Бруно, стараясь не отставать от его жеребца. — Ваш знаменитый «Молот» — он все еще в ходу?
Курт вздохнул. В том, что уж этим–то бывший студент поинтересуется, он и не сомневался…
— Сложно ответить однозначно, — начал он; тот усмехнулся с наигранным восхищением:
— Казуист. Высший градус по риторике, я угадал?
— Я закончил академию с высшим градусом по каждой дисциплине, — немного раздраженно ответил Курт. — Но это не имеет касательства к делу. А что до «Malleus…», то в свете и без того немалых перемен в Конгрегации, согласись, просто взять и прилюдно объявить эту книгу вредоносной и ложной было бы крупной ошибкой.
— Но в ней же вздор! — кажется, бывший студент был искренне возмущен. — Я читал — и латинское издание, и немецкое, и каждое слово в этой с позволения сказать…
— А ты знаешь, что это воспрещено?
— Знаю, — с вызовом бросил тот, распрямившись. — Ну, арестуй меня за это!
— Te ut ulla res frangat? — вздохнул Курт, вяло отмахнувшись от него движением головы. — Если же тебе предъявить все, что на тебя есть, Бруно, на тебе места живого не останется…
— Вот, заметь; так возникает corruptio. Все начинается с личного отношения к делу — одним прощается все, а другие получают сполна, потому что какому–то инквизитору не понадобился помощник в глухой деревне.
— «Corruptio»… — перекривился Курт, мимовольно еще ускоряя шаг коня. — Словечки умные начал поминать; заметь, общение со мной идет тебе на пользу.
— Значит, вы все еще пользуетесь своей Великой Библией Инквизитора?
— Не кощунствуй, varietatis causa, — без особой надежды велел Курт и снова вздохнул. — Нет, если для тебя это так принципиально знать. Имена авторов не упоминаются, книга переписана, а прежний вариант убран под замок подальше от греха. Название — да, сохранилось, чтобы страх не теряли.
— А без страха вы работать не умеете?
— Без страха, — сказал Курт уже резко и почти ожесточенно, — происходит вот такое, — он кивнул вспять, где остались домики Таннендорфа. — И без страха меня вместе с Курценхальмом давным–давно бы уже подняли на колья. Ты сам сказал, что мы в безопасности, пока еще меня там боятся. Их удерживает боязнь — и не более. Боязнь смерти, пытки, изгнания, чего угодно! И пока не выдумали ничего иного — да, будет страх, будет ужас и паника, если потребуется! Когда из общества исчезает страх, рождается хаос!
— В самом деле, псина ты Господня? — почти прошипел тот. — Стало быть, по–твоему, люди без ваших костров прямо–таки жить не могут?
— Без наших костров. Без господских плетей. Без тюрьмы, виселицы, плахи и иной кары, от большой до малой, вплоть до общественных работ; да! Страх правит миром, пока люди способны подчиняться только такому правителю! Страх сберегает вора — от хищения, убийцу — от убийства, насильника — от насилия! Крестьян — от бунта! Timor est emendator asperrimus; слышал такое?
— А господам страх не полагается?
— У всех свой страх, — чуть унявшись, сказал Курт с расстановкой. — И у них — тоже.
— А у тебя?
— И у меня, — кивнул он без колебаний. — Я боюсь не исполнить то, что должен. Боюсь оказаться неспособным оправдать доверие. Боюсь подвести тех, кто мне верит; вот мой страх.
— Не больно–то это справедливо, господин следователь: тебе наказанием будет душевное терзание, а прочим — телесное; как–то это неправильно.
— Если бы их, этих «прочих», тревожила опасность подвергнуться терзаниям душевным, я бы с тобой согласился. Но им плевать на это, а посему — пусть получают то, что заслужили. Это, Бруно, я знаю по себе, я говорю не то, что прочел на лекции наставник, не то, что услышал от кого–то; когда–то мне самому было все равно, кого ограбить, изувечить или убить. Думаешь, я хоть вздох проронил над телом мальчишки, которому всадил в печенку нож за его долю от грабежа? Да я даже не оглянулся в его сторону, когда уходил! И я просто зевнул бы в лицо тому, кто начал бы проповедовать мне какие–то далекие идеи о внутренних терзаниях.
— Ты что же, хочешь сказать, что тебя… перевоспитал тоже страх наказания?
Курт качнул головой.
— Нет. Страх удержал меня на месте. Тебе доводилось видеть, как лечат больного коня, который сходит с ума от боли и никого не подпускает к себе? Ему набрасывают на шею аркан, а потом связывают, чтобы он не повредил ни себе, ни лекарю. Вот так когда–то страх связывал меня, чтобы дать возможность узнать его другую сторону.
— Что — «страх Божий»? — пренебрежительно скривился Бруно; он отмахнулся:
— Да при чем здесь Бог!
— Ого! Неслабо для инквизитора.
— Этот страх — тоже страх перед карой. Какая разница, настанет ли она вскоре, по приговору, или позже, после смерти; все это одно и то же. Главный страх — страх перед собой, твой главный палач — ты сам; когда ты это постигаешь, то уже не сделаешь того, за что сам себя потом будешь казнить — и не час или пять, а, быть может, годы, десятилетия, всю оставшуюся жизнь.
— Этому вас в академии научили?
— Нихрена–то ты не понял, — резко ответил он; посмотрел на Бруно вопросительно: — Передохнул? Вперед, — и взял в галоп с места, не оборачиваясь.
Жеребец капитана, к его удивлению, оказался гораздо менее выносливым, нежели настоятельский — вероятно, по причине продолжительного отсутствия, что называется, практики, и еще часа через полтора пришлось остановиться совершенно, спешившись. Пока Курт вываживал коня, вяло переступавшего заплетающимися копытами, Бруно сидел на траве, вытянув ноги, и, сморщиваясь, массировал колени.
— Ты весьма благополучно ушел от продолжения разговора, — снова подал голос бывший студент спустя минуту. — Все–таки, я хочу знать, что будет после? Нынче ты мне с рук спустил то, что я высказываю все, о чем думаю, тебе в лицо. Завтра еще кто–то осознает, что за это не убивают на месте, как во времена оны. Что вы будете делать, когда это осмыслят все? Когда вас перестанут бояться до одури — что тогда? Вернете из кладовки прежний вариант «Молота»? Снова раздадите наместным дознавателям старые указания?
— Я не знаю, — просто отозвался он и, перехватив удивленный взгляд Бруно, пожал плечами. — Я лишь следователь. Я не Великий Инквизитор, не Папа и даже не епископ; я выпускник, разбирающийся со своим первым делом… что ты смотришь? Да, с первым. И сейчас у меня забота о том, что будет завтра. Для меня сейчас самое значимое — не дать толпе крестьян разодрать в клочья слабоумного мальчишку. Свои раздумья о том, как все должно быть в изображенном тобой будущем, у меня есть, но это мои мысли, и я не буду их тебе выкладывать, чтобы ты не решил, что это идеи Конгрегации; это может оказаться так, а может — нет.
— А мне все же любопытно, — не унимался тот; встал, пригнулся, разминая спину, распрямился. — Ладно, теперь ты меня предупредил, и я знаю, что все, сказанное тобой, сказано единственно тобой. Валяй, твое инквизиторство.
— Хорошо, — согласился Курт, отпуская остывшего жеребца на траву, уселся, следя за тем, как Бруно садится напротив. — Вот мое суждение. Primo, страх перед возмездием должен быть не оттого лишь, что возмездие страшно, но оттого, что — неотвратимо. Secundo — справедливо. А следственно, и это tertio, мы обязаны работать как следует.
— Хочешь сказать, что сейчас вы работаете скверно?
— Нет, — поморщился он. — Я хочу сказать, что сейчас мы работаем недостаточно. Нас попросту мало.
— Мало?! — выдавил Бруно. — Под каким ты номером? Тысяча с чем–то там, насколько я успел увидеть? Больше тысячи свежих инквизиторов на одну бедную Германию — мало?!
— Нумерация Знаков исчисляется по количеству служителей вообще, не только выпускников святого Макария и не только дознавателей. И я уже говорил, что не всякий выпускник становится следователем; а нужны именно следователи. Хорошие. И не по одному на несколько городов, а in optimum — хотя бы по двое на город. И помощники — только не со стороны, взятые на службу от нужды, а свои, от Конгрегации. Дабы не было такого, как, например, то, что происходит со мной, когда я рвусь между обереганием свидетеля и сбором сведений.
— Значит, — недоверчиво подытожил Бруно, — по–твоему выходит, что вы обойдетесь без «возвращения к старым порядкам»?
— Omnia vertuntur, — пожал плечами он. — Времена меняются, и надо либо изменяться вместе с ними, либо быть готовым к тому, что новое время сожрет тебя.
— А вот теперь я желал бы знать, насколько твои столь… человеколюбивые идеи сходны с идеями твоего начальства.
Курт вздохнул.
— Вот видишь. Я предупреждал — так полагаю я; может статься, до тех же мыслей дошли и наверху, а возможно, там думают иначе.
— Но кое–что у вас все же осталось, признай, — потребовал Бруно настоятельно и, перехватив его вопрошающий взгляд, пояснил: — То, как вы домогаетесь признаний, осталось неизменным. Как при этом можно быть убежденным, что возмездие справедливо?
— Да будет тебе, — поморщился Курт. — Ты ведь сам знаешь, что пресловутое это признание уже давным–давно не считается достаточным и вместе с тем не является необходимым. Так называемого признания добиваются тогда, когда от него зависит выявление преступления до конца — розыск пособников, к примеру, или пресечение другого преступления. А как его добиваться, когда дознавателям попросту смеются в лицо со словами «а ты докажи»?
— А если ошибка? Почему вы не думаете об этом? — вновь завелся тот, и в голосе опять зазвучала злость. — Почему не меняете методов допроса? Почему это вы сохранили таким, как было? Да самый крепкий и самый невиновный на свете сознается в чем угодно!
— Бруно, этот аргумент устарел, — раздраженно поморщился Курт.
— Нет, он по–прежнему в силе!
— К допросу этой степени, да будет тебе известно, сейчас прибегают в двух случаях из десяти!
— Но если следствие проведено неверно, и на допросе оказался невиновный?! Тогда — что?!
— Да что ты знаешь об этом? — всеми силами стараясь не сорваться, прервал он; Бруно не дал ему договорить:
— Знаю! Шпее… — он издевательски поклонился, — тоже к прочтению запрещенного… так вот, я — читал, и не раз. Пресловутый «вопрос 51» — особенно интересная главка. Знаешь, кто такой Шпее?
— Безусловно. Он был священником, который принимал предсмертную исповедь осужденных; «вопрос 51» — детальный анализ правдоподобия показаний под пытками. Знаю, Бруно. Все знаю. Шпее, к твоему сведению, изучался в академии не в последнюю очередь — именно для того, чтобы помнили, как нельзя вести следствие. Удивлен?
— Честно говоря — да… — немного растерянно сбавил тон Бруно. — Но тогда почему…
— Дай–ка я тебе разъясню, как обстоит все на самом деле, — вновь перебил он. — Когда дело вместе с арестованным передается суду, присутствуют трое: следователь, обвинитель и защитник. И не смей ухмыляться, он обязан вести защиту, отыскивая пробелы в выводах следствия, в вопросах обвинения и находить в ответах обвиняемого то, что говорит в его пользу. И если это найдено, дело не может быть закрыто, пока вина не будет доказана всецело. Или пока не будет оправдания. Хотя, все это должен делать в процессе дознания и сам следователь также. И, переходя к самому болезненному в буквальном смысле вопросу — жесткий допрос можно применить только лишь в двух случаях: когда обвиняемый вместо ответа откровенно заявляет «не скажу». Это primo. А secundo — когда доказательств вины довольно.
— А если доказательств и так достаточно, тогда зачем…
— Давай на примере, если тебе так не понять… Положим, человек А навел болезнь на человека В. Вина доказана следствием, и признания как такового не нужно. Доказательства говорят сами за себя — полный дом колдовских штучек, в погребе сундук, набитый кучей гримуаров и всякой гадости вроде скляночек с кровью и мешочков с отравами и дурманами… А он упорствует. Сундук? Инквизитор в кармане принес и подбросил. И погреб не он копал. И взяли его не во время варки какой–то дряни, от которой у следователя, приблизившегося к котлу, потом два дня темнело в глазах. Что тогда? Казнить его, конечно, можно, но человек В все еще жив, хотя ему с каждым днем все хуже; в идеале надо бы ему помочь, так? Я спрашиваю — так?
— Ну, так, — признал тот нехотя; Курт удовлетворенно кивнул:
— Так. А для этого нужно знать, каким именно образом человек А добился его болезни — методом насылания порчи, заклятьем, а может, попросту ядом — в кружку за дружеским обедом подсыпав или подлив. Что подсыпал, что подлил, что сказал, как — от этого зависит лечение; да хотя бы знать, возможно ли это лечение вообще, имеет ли оно смысл, или лучше посоветовать человеку В, как это ни грубо, разобраться с делами и написать завещание поскорее… Ergo, в любом случае нужно полное признание обвиняемого. А этот мерзавец отпирается. И что прикажешь с ним делать? Молчишь?
— Это подлинная история? — вместо ответа поинтересовался Бруно хмуро; Курт кивнул:
— Да. Мало того — схожих историй множество, и почти всегда они молчат. Знаешь, почему? Из принципа. Вроде воина, попавшего в толпу врагов, который, умирая, старается прихватить с собой еще хоть кого–то; они поступают так же. Маленькая гадость напоследок.
— Однако же, если меня взяли с ножом в сапоге, это не значит, что соседа, найденного мертвым, убил я. Может такое быть?
— Может. Бруно, сейчас следствие не ведется, не покидая допросной. Вот такие, как я, высунув язык, носятся по домам, трактирам, соседям, пытаясь хоть что–то узнать от тех, кто не хочет с нами говорить! носом землю роют иногда в прямом смысле — именно для того, чтобы быть уверенным!
Тот ничего не сказал в ответ, сидя молча и глядя в сторону, на нетерпеливо переступающего настоятельского жеребца.
— Все ли настолько добросовестны? — возразил он, наконец, переведя взгляд на него спустя минуту; Курт вздохнул:
— В это не верят, вот в чем дело. Просто не желают верить. Я это даже понимаю — прошло слишком мало времени с тех пор, как все изменилось. Сейчас Конгрегации в каком–то смысле приходится завоевывать доверие заново, почти с нуля.
— Это будет сложно.
Курт усмехнулся невесело, краем глаза оценивая состояние капитанского коня.
— И это я понимаю. Понимаю и то, что сперва нам придется пройти через острое желание всех и каждого отомстить нам за все прошлое. Желающих попинать львенка за грехи старого льва найдется немало.
— А правда, — нерешительно спросил Бруно, теребя травинки у ног, — что тот, кто все это начал… один из ваших… что он сам был малефиком, но служил Инквизиции?
Курт улыбнулся.
— Профессор Майнц… Он — можно сказать, легенда Конгрегации… Все было так и не совсем так.
— А как?
— Ну, если тебе интересно… Вот тебе еще одна история. В 1349–ом году во Фрайбурге у одной женщины был похищен ребенок — младенец, трех дней от роду. Профессор Альберт Майнц был арестован; в чем состоит ирония судьбы — тогда его взяли по обвинению, которое сейчас не считается достаточным, «на основании общественного мнения». Просто все полагали, что с ним что–то нечисто — странные книги просматривал в университетской библиотеке, странные речи временами от него слышали, часто куда–то пропадал; вечно задумчивый, и просто — «persona suspecta». После ареста провели обыск в доме. Было найдено много интересного, в том числе неаккуратно спрятанные выписки из какого–то гримуара, где описывался некий ритуал с жертвоприношением. Жертвой, как легко догадаться, должен был стать младенец, мужского пола, некрещеный. Действенно это или нет, что за ритуал — сейчас неважно. Важно, что все улики говорили о том, что он виновен.
— И он молчал…
— Естественно. Точнее, не совсем молчал — он говорил, что ни в чем не виноват; причем так убедительно, что один из инквизиторов отказался вести дознание дальше, когда его заключение о невиновности профессора проигнорировали. А продолжившийся обыск тем временем показал, что у него есть сообщник. Разумеется, он не сказал, кто это, и продолжал убеждать судей, что невиновен, а сообщник, оказавшийся его студентом, тем временем сбежал. Когда об этом сказали профессору, он даже глазом не повел и продолжал стоять на своем. Он продержался четыре дня — без сна, без воды, выдержав колодки на солнце, бич, дыбу, иглы под ногтями, неподвижное стояние в несколько часов, вывернутые руки, шила в нервных узлах — докрасна раскаленные… я всего даже не вспомню.
— Что–то слишком много восхищения я слышу в голосе инквизитора, который мне это рассказывает, — заметил Бруно; он развел руками:
— Сильный человек заслуживает уважения. В любом случае.
— Но этот сильный человек сдался в конце концов?
— Ничьи силы не беспредельны; frangit fortia corda dolor… Да, почти уже в бреду, уже почти на краю смерти, профессор Майнц сознался. Только для похищенного младенца было уже поздно — он умер в тайном убежище профессора, от голода, от жажды, от… Ему было всего три дня, много ли надо такому крохе.
— И? Его приговорили?
— Не совсем. Один уже довольно немолодой инквизитор, любитель экспериментов, испросил разрешения заменить смертную казнь пожизненным заключением в особой тюрьме под его надзором и, собственно говоря, это означало, что профессор исчезает из мира и остается в полной власти этого святого отца.
— И?
— Дело было в том, что когда–то тот священник слышал его лекции, читал его «Трактат о стихе»; он был одним из тех, кто вел допрос, и решил, что человек такого ума и силы не должен просто так умереть. Он задался целью привести профессора к покаянию.
— К покаянию? — переспросил Бруно с усмешкой. — Того, кто собирался заколоть младенца?
— Именно. Его идея показалась любопытной начальнику тюрьмы, и они взялись за профессора вдвоем. Инквизитор долго говорил с ним, привел врача, который занимался лечением; лечить, кстати, пришлось долго, однако он так и остался на всю жизнь прихрамывающим — после «сапога» трещина в кости левой ноги срослась неровно, перед дождями ныли суставы в плечах и локтях, он стал заикаться после всего произошедшего…
— А в чем заключалась роль начальника тюрьмы, который «заинтересовался»?
— У него недавно родилась внучка, и он привел дочь вместе с ребенком в здание тюрьмы; переделал одну из ближайших к профессору камер в пристойную комнату и оставил их там. По ночам ребенок плакал. Детский плач, который будит тебя ночью — это само по себе пытка еще та, уж ты–то должен знать… Дочери было велено не подходить к нему сразу, а дать покричать, чтобы было слышно в соседней камере.
Бруно зло фыркнул.
— Да вы еще большие изуверы, чем я думал; собственную плоть и кровь подвергать…
— Брось ты, — отмахнулся он. — Оттого, что ребенок покричит минуту–другую, с ним не случится ровным счетом ничего.
— Не хочу спорить на эту тему… И чего они добились?
— Того, что профессор Майнц перестал спать по ночам. На это понадобился не один месяц, но мало–помалу ему перестало казаться, что идея резать младенцев так уж хороша. К тому же, тот старый инквизитор умел хорошо говорить, и говорил с ним — ежедневно. Когда внучка начальника тюрьмы подросла, где–то через полгода, от ее услуг отказались — в плаче стали прорываться слова, это уже было ни к чему. Но профессор все равно продолжал ночами просыпаться от детского плача. Словом, еще через полгода он запросил исповеди. А когда инквизитор убедился в его искренности, он добился перевода его из тюрьмы в отдаленный монастырь; поначалу за профессором следили, за каждым шагом, но вскоре убедились, что бежать он не намерен.
— Интересно, что он сказал бы, если б узнал, что на самом деле донимало его ночами?
— Он сказал, что ему жаль девочку и ее мать, которым пришлось страдать из–за его грехов.
— Так он узнал об этом?..
— Да, спустя время… Итак, в этом монастыре он со временем принял постриг. Устав монастыря не был особенно строгим, но сам для себя профессор потребовал от духовника епитимьи; и все не мог успокоиться, требуя все более строгой, почти жестокой, так что уже начали опасаться за его здоровье. А однажды, это было спустя еще года четыре, произошла одна история… В монастырь прибыли братья из соседней обители — неважно, с какой целью; и когда утром в церкви профессор Майнц столкнулся с одним из них, его духовник заметил, как тот отшатнулся от этого монаха, не ответив на братское приветствие, и из церкви почти выбежал. Он долго не хотел говорить, в чем дело, но когда на него насел духовник, сказал следующее: «Я вижу кровь на этом человеке». И сознался в том, что чувствует тех, кто, подобно ему, обладает некой особенной силой, способностью творить то, что обычному человеку неподвластно. И в особенности видит тех, в чьих мыслях эта сила связана с чем–то недобрым. Само собой, об этом было сообщено руководству монастыря; аббат был в шоке. Ведь это обвинение, причем серьезное, и при этом подозрительное — бывший малефик обвинил монаха. Расследование было доскональным, пристальным, придирчивым; монаха пока никто не арестовал, просто изобрели предлог, чтобы задержать его в монастыре, пока шло дознание. И дознание показало, что профессор не ошибся. О том монахе выяснили такое, что у аббата волосы на голове зашевелились…
— Монаха спалили?
— Само собой. Профессор был в ужасе, когда узнал, что отправил человека на смерть своими словами. Когда его духовник увидел, как тот терзается, его осенило. Если ты хочешь более сильной епитимьи, сказал он профессору, будешь инквизитором.
— И он согласился? — пренебрежительно покривился Бруно; Курт невесело улыбнулся:
— Не сразу. Он долго упирался, умолял, но чем больше просил, тем непреклоннее был духовник. В конце концов, он сдался. Вот тогда и начались эти самые изменения, которым надо быть благодарными сегодня — именно он сочинил то наставление по ведению следствия, которое легло в основу современного, именно он отбросил многое, что теперь вычеркнуто из столь нелюбимого не только тобой «Молота». И именно он добился того, что в вину вменялись уже не способности, а действия. Именно благодаря профессору признали, наконец, что особой силой человека может наделить и Бог тоже.
— «Наставление по ведению следствия»… — повторил Бруно и уточнил: — И наставления по ведению допросов, надо думать? При его–то опыте, кто лучше мог знать, как и на что надо давить…
— Верно. После профессора остался объемистый труд, при прочтении которого некоторых новичков мутит…
— И именно он вам подсказал набирать на службу малефиков?
— С чего ты взял такое? — уточнил Курт, нахмурясь, и тот покривился с раздражением.
— Да брось ты, все об этом знают — вся Германия. Чего отпираться–то?
— Я — не отпирался, лишь спросил, откуда ты такое услышал, — уклончиво возразил он; Бруно отмахнулся.
— Ну, пусть так. Никаких малефиков на службе Инквизиции, о которых ведомо всем, не существует; ясно… Но Майнц–то признается вами открыто. И он, думаю, оставил не только опус о том, куда правильно иголки с шилами пихать? Вынюхивал и сам — как с тем монахом?
— Он сам — да, срывался по первому зову в любую самую отдаленную часть страны, чтобы присутствовать на допросе, если у следователей возникали какие–то сомнения; иногда ведь хватало того, что он просто входил в комнату, и становилось ясно, что обвиняемый — лишь человек, который не способен на то, что ему предъявлено. Или наоборот. В особых случаях проводил допрос сам.
Бруно посмотрел на его лицо с пристальностью, качнул головой.
— Это твой герой, да?
— Профессор Майнц — великий человек; и попробуй мне сказать, что это не так.
— В известной степени… — неохотно признал тот. — Что с ним стало потом?
— Он умер на одном из допросов. Сердце не выдержало…
— Как трогательно.
Курт повернул к нему голову, не меняя позы, и сквозь зубы выцедил:
— Профессор Майнц за время своей службы оправдал больше двух сотен человек. Добился смены казни на заключение для почти сотни осужденных! К покаянию привел — десятки! После каждого допроса его отпаивали лекари! Если обвиняемый лишался сна, он сам не смыкал глаз! Не пил ни капли, если лишал воды того, кого допрашивал — три дня, четыре! Мог после двухдневного бодрствования отправиться в другой конец страны по первой просьбе! И если ты, сукин сын, позволишь себе еще одно презрительное замечание по этому поводу, я переломаю тебе ноги и оставлю валяться здесь, среди полей. Это — понятно?
— Да, майстер инквизитор, — криво улыбнулся тот, отвернувшись. — Еще как понятно.
— Все, поднимайся. Конь отдохнул, ты тоже. Пора ехать.
— Я не отдохнул.
— Меня это не волнует, — отрезал Курт, поднимаясь. — Ты сам напросился со мной, и я предупреждал, что времени нет.
Бруно молча поднялся, не глядя в его сторону, и зло затопал к коню.
До самого конца пути, когда уже в темноте они въехали в деревушку едва ли больше Таннендорфа, никто из них не произнес ни слова. Уже когда Курт, вспоминая данные капитаном ориентиры, придержал жеребца, отыскивая дом, Бруно поравнялся с ним, кашлянул, привлекая внимание, и негромко произнес:
— Мне жаль, что я задел твои чувства.
— Мои чувства меня не заботят, — отозвался он, озираясь и привставая в стременах. — Но этого человека оскорблять не стоит. Он этого не заслужил. Вот и все.
— Согласен. И среди вас попадаются неплохие ребята, — уклончиво ответил тот; Курт кивнул, не ответив, и указал на дверь в пяти шагах от них, спешиваясь:
— Это здесь. Займись лошадьми.
— Н–да, — в голос бывшего студента вновь вернулось прежнее издевательское недовольство. — Жаль только, что эти хорошие ребята мне не встречаются.
— Кони в мыле, — пояснил он, передавая поводья. — Если их сейчас не выводить, они просто сдохнут. Я–то себе коня на обратный путь найду. А ты пойдешь на своих двоих или останешься тут.
Покинув ворчащего Бруно перед воротами, он приблизился к дому, оценивая невысокое, но качественное строение, пространный двор; судя по всему, барон не поскупился, чтобы сберечь свою тайну. Такое стоит немалых для крестьян денег…
Когда Курт был уже в трех шагах от двери, под ноги ему метнулась собачонка чуть крупнее кошки, заливчато лая, но не делая попыток вцепиться хотя бы в ногу; это, скорее, нечто вроде дверного колокольчика, подумал он, притопнув на надоедливую шавку, только этот колокольчик надо еще кормить.
Дверь, разумеется, об эту пору была уже заперта, и, подождав, не выглянет ли кто из владельцев на лай собаки, Курт стукнул в толстые доски кулаком.
— Эй, хозяева! — прикрикнул он, ударив еще пару раз. — Открывай!
Пока к двери шуршали торопливые шаги, он вдруг подумал о том, что ситуация настолько отдает затасканной байкой про Инквизицию, что даже противно: тот самый пугающий всех стук в дверь темной ночью, а на пороге — инквизитор…
— Кого черт принес на ночь глядя? — поинтересовался хриплый со сна голос сквозь дверь, и Курт, сдерживаясь, чтобы не засмеяться от столь типичного продолжения упомянутой байки, ответил:
— Святая Инквизиция. Открывай.
Медальон, пока отпиралась дверь, он выдернул из–за воротника, уже не расстегиваясь, ткнул почти в самое лицо, бледное и перепуганное, тощему заспанному мужику на пороге и так же, не расстегиваясь, ухитрился убрать знак обратно. Тот отшатнулся, пропуская ночного гостя внутрь, и Курт увидел напряженное женское лицо, выглядывающее из дальней комнаты.
— Семья Шульц? — уточнил он, снова развернувшись к хозяину дома; тот безвольно опустился на скамью у большого отскобленного стола, а женское лицо издало задушенное «За что?».
— Да… — проронил, наконец, мужик; Курт кивнул:
— Хорошо. Вы ушли из Таннендорфа девять лет назад; так?
— Да… Господи, в чем нас обвиняют?
— Ни в чем, успокойтесь, — Курт изобразил улыбку, которая, однако, помогла слабо, да и вышла скверно. — Ваша дочь живет с вами?
— Да… — почти шепотом ответила женщина, выходя к ним и кутаясь в воротник наскоро наброшенного домашнего платья, посмотрела на Курта умоляюще. — Скажите, что происходит, ради Бога!
— Успокойтесь, — повторил Курт настойчиво, — вам ничто не грозит, никто и ни в чем не обвиняет ни вас, ни вашу дочь. Я хочу поговорить о бароне фон Курценхальме. Вы меня понимаете? — завершил он уже почти участливо.
— Боже мой… — облегченный вздох хозяина дома едва не задул одинокую свечу на столе. — Вот оно что…
— Разбудите дочь, — велел Курт, садясь напротив него, — я подожду. Мне жаль, что пришлось поднять вас с постели ночью, но дело срочное, и времени у меня мало.
Когда женщина, послушно кивнув, почти бегом скрылась за одной из дверей, Курт развернулся к хозяину дома, все еще слегка напряженно взглядывающему в его сторону.
— Пока у меня будет несколько вопросов к тебе… Феликс, верно?
— Да, Феликс Шульц, майстер инквизитор. Что я могу для вас сделать? — с готовностью откликнулся тот.
— Я понимаю, что дело давнишнее, однако думаю, что такое не забудешь. Твоя дочь рассказывала тебе о том, что услышала в разговоре капитана Мейфарта с бароном фон Курценхальмом, свидетелем которого невольно оказалась? Я имею в виду разговор, который произошел между этими двумя сразу после нападения на нее Альберта фон Курценхальма.
— Да–да, я понимаю, о чем вы, и вы правы, майстер инквизитор, такое не забывается… Капитан предложил господину барону… понимаете, убить Анну, чтобы сохранить в тайне все, что там случилось… но господин барон благородный человек, он всегда был добр к Анне, и он… понимаете, я не знаю, что вы ему… в чем он обвинен еще, кроме…
— Словом, барон отказался.
— Да–да–да! Он сказал, что не возьмет такого греха на душу, и он велел господину капитану больше никогда при нем не заводить таких разговоров… Он очень рассердился.
— На капитана?
— Да, майстер инквизитор. Господин барон заплатил нам, чтобы мы уехали… вы понимаете, чтобы не будоражить народ…
— Ясно, — перебил его Курт, и тот умолк, глядя с выжиданием. — Вы потому ушли среди ночи, ничего не взяв из дома? Вы боялись, что барон передумает?
Тот потупился, побледнев, потом покраснел, словно вареный рак, и неопределенно передернул плечами.
— Понимаете, майстер инквизитор, не то чтоб мы не верили господину барону или думали, что он может… Точнее — думали, но…
— Да или нет?
— Да, — почти выдохнул тот. — Мы взяли только то, что было самым что ни на есть необходимым, а денег было в достатке, чтобы не жалеть о том, что бросили… господин барон был очень щедр…
— Videlicet… — пробормотал Курт, обернувшись к двери, из которой выглядывало теперь другое женское лицо — пухлое, розовое, обрамленное довольно жидкими светлыми волосами.
— Доброго вечера, майстер инквизитор… — с боязливой приветливостью произнесла женщина, осторожно, будто в воду, вступая в комнату; Курт указал ей на табурет напротив себя, попытавшись придать лицу как можно более незлобивое выражение.
— Анна? Садись. Я задам тебе несколько вопросов, и можешь идти, досыпать дальше.
Она просеменила к столу, неся упитанное тело, словно утка по береговому склону, уселась, по–девчоночьи держась за сиденье под собой ладонями, и воззрилась в столешницу.
— Я готова отвечать, майстер инквизитор, — сообщила Анна Шульц, наконец.
— Итак, тебе уже, наверное, сказали, о чем я хочу поговорить, верно? — невольно понизив голос, спросил Курт. — У меня вопросы о семье фон Курценхальмов и капитане Мейфарте. Понимаю, что тебе об этом, должно быть, неприятно вспоминать, но это очень важно. Во–первых, расскажи, что произошло, почему вы ушли из Таннендорфа.
— Это… Это из–за Альберта, — пояснила та, запинаясь и по–прежнему не глядя на него. — Господин барон, когда узнал, что мальчик странно так болен, он решил всем сказать, что он умер. Понимаете, наши соседи — они… Нет, они не плохие люди, просто суеверные, и они могли причинить Альберту вред. А он был хорошим мальчиком, правда. Он… — Анна зевнула, поспешно прикрыв ладонью рот, покраснела, опустив голову еще ниже. — Простите… Я очень поздно легла…
— Ничего. Продолжай.
— Я служила в замке, была няней при мальчике. Понимаете, за ним постоянно надо было следить — чтобы не выходил на солнце, ставни закрывать в комнатах, куда он ходил, следить, чтобы он не съел чего–нибудь, что ему вредно — он ведь ничего не мог есть, понимаете, кроме самого простого. И нельзя было пускать его в ту часть замка, где была еще стража. Хотя капитан со временем всех выпроводил…
— Стой–ка, — заинтересовался Курт, — капитан? Погоди, мне казалось, стража замка разбежалась, потому что не получала жалованья. Разве нет?
Анна вздрогнула, поняв, что сказала нечто, неизвестное майстеру инквизитору, и захлопнула рот, теперь уже побелев.
— Не бойся, — мягко попросил Курт. — В этом нет ничего страшного, это не повредит еще больше господину барону, просто небольшая деталь, которой я не знал.
— Я не хочу навредить господину капитану… — тихо пробормотала Анна; он удивленно вскинул брови.
— После того, что он хотел с тобой сделать? Ведь это правда?
— Правда, — кивнула та. — Но я на него зла не держу. Он беспокоился о безопасности мальчика, он боялся, что я могу ему навредить. Если бы он поговорил со мной, я бы ему сразу сказала, что никому ни словом бы не обмолвилась — ни за что.
Курт, подперев подбородок ладонями, посмотрел на Анну Шульц молча, начиная понимать, почему она так просто сблизилась с Альбертом Курценхальмом. Что в этих двоих было общим, так это припозднившееся взросление, которое не спешило приходить ни к одному из них. Сколько ей сейчас? Лет тридцать уже? Тридцать два, может быть. И до сих пор не замужем, живет с родителями; и неудивительно — увидеть в Анне Шульц женщину было попросту невозможно даже при самом большом желании…
— Но ты отказалась работать дальше?
— Я очень была привязана к Альберту, мне было его очень жалко, но я испугалась. Я просто знала, что не смогу теперь к нему подойти, понимаете? Но я не хотела ему зла.
— Верю. А теперь — расскажи, как капитан Мейфарт избавился от стражей. Обещаю, этим ты ему не навредишь.
— Клянетесь? — робко уточнила она; Шульц толкнул ее в бок, нахмурившись, и шепнул укоризненно:
— Анна! Отвечай майстеру инквизитору!
— Ничего, — поднял руку Курт, прервав его. — Пусть… Клянусь. Рассказывай.
— Ну… — неуверенно ответила та, — понимаете… Когда господин барон перестал заниматься делами, среди стражников стало недовольство… Жалованье–то и впрямь не платили… А я слышала, как господин капитан говорил с Вольфом… Вы знаете Вольфа?
— Да, я знаю. Продолжай.
— Так вот, я слышала, как господин капитан говорил Вольфу, что то жалованье, что господин барон выдает, господин капитан прячет. Нарочно, чтобы никто не хотел больше служить в замке. Господин капитан сказал, что чем меньше народу, тем проще будет.
— Проще — сохранить в тайне Альберта?
— Да, майстер инквизитор. Вольф был недоволен, потому что мои соседи… они стали…
— Это я знаю; увиливать от налогов. Этим был недоволен Вольф? Что стало некому следить за крестьянами?
— Да. Но господин капитан сказал, что «пусть они все провалятся», а его тревожит, чтобы мальчик был в безопасности. И вот когда стали появляться разговоры среди стражников, что надо бросить службу и уйти куда–нибудь, найти другую, хорошую, господин капитан вмешивался в разговоры и говорил, что это правильно. Что они люди еще молодые, что с семьями, и семью надо кормить, а здесь такого нету. И все они ушли понемногу… Но ведь в этом нет ничего страшного, — поспешно добавила она, продолжая, тем не менее, смотреть мимо. — Ведь это он не на бунт их подбивал. Он ничего противозаконного не сделал, и он…
— Капитан Мейфарт действовал для блага господина барона, — успокоил ее Курт. — И ему ничего не грозит. Просто мне надо знать в подробностях, что тогда происходило.
— Зачем? Альберта будут судить? Вы будете его судить? За что?
— Анна! — шикнул на нее Шульц; Курт снова поднял руку, призывая к молчанию.
— Нет, Альберта не будут судить. Альберту постараются помочь. Но чтобы ему помочь, мне надо знать, что творилось вокруг него в те годы, когда он был маленьким. Кто старался поддержать его, а кто — нет. Как складывалась его жизнь… Вот и все.
— Альберта не надо судить.
— И не будут, — заверил Курт; Анна вздернула руку, поправляя сбившийся воротник, и взгляд его упал на ее предплечье.
— Можно посмотреть? — попросил Курт, придвинувшись ближе, и та, покраснев, вытянула руку вперед.
Предплечье от запястья почти до самого сгиба локтя было испещрено небольшими, но неровными и широкими шрамами в полпальца длиной; когда маленький Альберт совершил свою выходку, подумал Курт, все это должно было неслабо кровоточить.
— И еще на шее, — тихо подсказал Шульц рядом; он встал, подойдя к Анне, и та, уже совершенно пунцовая, склонила голову набок, выставив на обозрение похожий набор шрамов напротив артерии.
— Было больно? — спросил он, усевшись обратно; Анна замотала головой, тут же кивнув, потом замерла, по–прежнему не поднимая взгляда.
— Не очень… То есть, было, но я больше испугалась, а потом, когда господин капитан перевязал, уже больно не было совсем, только крови было много.
— И ты изловчилась при этом скрутить Альберта? Простыней, насколько я слышал…
— Он ведь слабый. Он больной и слабенький. Просто я не думала, что он такое может, потому и не смогла отбиться сразу.
— Люди здесь не спрашивали, откуда это у тебя?
— Спрашивали, конечно, любопытно же. Я им всем говорю, что там, дома, меня покусал щенок, с которым я играла. Это папа придумал, так говорить.
Заметив, как побледнел Шульц, Курт с мысленной усмешкой подумал о том, что в этой легенде отец Анны наверняка решил исподволь отыграться на баронском сыне; «этот неблагодарный щенок», мог совершенно открыто сказать он вслух.
— И ты никогда никому не рассказывала о том, что было в замке?
Анна вздрогнула, выпрямившись, но взгляд так и остался прикованным к столу перед нею, и он подумал вдруг, что, быть может, так она говорит всегда и со всеми, не поднимая глаз и смотря мимо собеседника…
— Что вы… никому, никогда…
Шульц позади Курта издал звук, похожий на шипение, и сдвинулся еще дальше за спину; выждав секунду, он резко обернулся, успев увидеть гримасу на лице хозяина дома, которой он явно пытался привлечь внимание дочери.
— В чем дело? — вкрадчиво спросил Курт, глядя ему в глаза; тот засуетился, снова начав белеть щеками, и отступил назад.
— Ни в чем, майстер ин…
— Ложь на следствии — преступление, ты знаешь об этом? — повысил голос он, поднимаясь из–за стола. — Ты это понимаешь, я спрашиваю?
— Господи, да ведь я же ничего такого…
— Лицо человека, Феликс, — сделав шаг вперед, сообщил Курт, — как книга. И есть те, кто умеют читать эту книгу. Хочешь знать, что написано сейчас на твоем лице? На нем написано: «Не вздумай проболтаться ему об этом!». Вот что я на нем вижу.
— Да что вы такое говорите, майстер инквизитор… — почти шепотом пробормотал тот, втиснувшись спиной в стену; Курт подошел еще на шаг.
— Может, поговорим в другом месте? — поинтересовался он, и Шульц замотал головой:
— Я все сейчас скажу, как на духу! Не надо в другом…
— Итак? Что произошло, о чем ты не хотел говорить? Выкладывай, — потребовал он, не отступая назад, так и оставшись стоять в трех шагах от хозяина дома; тот отер испарину с узкого лба, заискивающе улыбаясь.
— Вы просто спросили, не рассказывали ли мы кому… Мы ведь никому не говорили — обещали ж господину барону… Но тут… бес попутал…
— Я слушаю.
— Тут, у нас, трактиров нету в деревне… Понимаете, а если кто проездом, ему быть негде, вот к нам и постучался однажды какой–то… Он денег заплатил — мы его покормили, коня пристроили, тоже накормили, постелили; все, как в хорошем трактире, он и заплатил. А дело было еще раннее, спать ложиться рано было, ну, и засиделись за столом. А у него с собой пива было несколько бочонков, и он в благодарность, что пустили, проставился. Понимаете, пускать никто не хотел, несмотря что за деньги, а мы пустили, так он из благодарности…
— Дальше, — потребовал Курт; тот закивал:
— Да–да, конечно… И как–то так оно незаметно ушло, пиво это… И я, Господи, с перепою–то ему и… Я ж не хотел, а как–то оно само собой выскочило… На трезвую голову потом, утром, жалел, но он так как–то равнодушно все слушал, я и подумал — не запомнил он. Или враками почел. Ну, и я забыл постепенно — дело–то давно было, года четыре тому. Я ж не со зла, не потому, что хотел мальчонке навредить… простите, господину Альберту… господину фон Курценхальму… Пиво все это проклятущее, такое, гадина, вкусное было, а тот все приговаривал, злодей, что, мол, пиво мое, говорит, самое во всей стране лучшее, семейный рецепт, я, говорит, еще найду, где пивоварню открыть, так меня это пиво богачом сделает, и все подливает, подливает…
— Стоп, — скомандовал Курт так резко и почти грубо, что Шульц испуганно умолк, зажмурившись. В голове стрельнула знакомая боль — и пропала; ладони вспотели, словно начиналась простудная лихорадка, а под макушкой вдруг тонко зазвенело. — Погоди–ка, — повторил он уже спокойнее и, осторожно взяв хозяина дома за рукав, потянул к скамье. — Сядь.
Тот на скамью почти упал, потирая ладони одна о другую, и на майстера инквизитора смотрел преданно, с готовностью. Курт, забыв приличия, встал ногой на скамью, опершись локтем о колено, и, наклонившись к Шульцу, медленно произнес:
— Дай–ка я спрошу, верно ли я понял. Здесь, в твоем доме, был человек, который в деревне вашей был проездом. Так?
— Да, он…
— Молчать, — прервал он тихо. — Просто «да» или «нет». Этот человек вез с собой бочонки с пивом, которое было необычайно вкусным, и которое, по его словам, изготовляется по семейному рецепту. Так?
— Да, майстер инквизитор.
— Дальше. Он собирался обосноваться где–то, неизвестно где, чтобы открыть пивоварню. Так?
— Да, майс…
— Как его звали? — не надеясь ни на что, спросил Курт, замерев, и вздрогнул, услышав:
— Каспар, он сказал. Может, врал, уж не знаю…
— Каспар… — повторил он тоскливо, закрыв глаза и опустив голову, потирая ладонью моментально взмокший лоб. — Каспар… Господи… Каспар…
Курт глубоко вдохнул, чувствуя, что горло сжимает спазм смеха, неуместного, глупого, нервного, и, не сдержавшись, засмеялся, ударив лбом в колено.
— Каспар… — повторил он снова, стараясь успокоиться и чувствуя на себе настороженные взгляды. — Каспар, зараза…
— Вам нехорошо? — участливо спросила Анна Шульц; Курт с трудом взял себя в руки, снова подняв голову и глядя на ее отца.
— Все в порядке, — ответил он сдавленно. — Феликс, как он выглядел? Ты помнишь, как он выглядел?
— Так… — растерянно и испуганно выронил тот. — Плохо уже… давно было…
— Вспомни. Это важно. Как он выглядел? Большой, маленький, толстый, тощий… Вспоминай!
— Ну, не маленький… Здоровый такой мужик, молодой довольно — лет, может, тридцати, чуть, может, больше… крепкий, широкий, я б сказал…
— Волосы, глаза — темные, светлые?
— Светлые, то и другое… И нос, нос у него такой — крючком; не так, чтоб здоровый, а крючком, как у совы. А главное — лапищи, как у медведя, широкие, лопатами…
Курт рывком выпрямился, ощущая, как спина леденеет, будто кто–то взял ведро со снегом и попросту вывалил за шиворот его целиком; мысли в голове смерзлись, не желая шевелиться, не желая жить, как мыслям положено. Он прошелся перед столом взад–вперед, отсутствующе глядя в пол, остановился.
— Этому человеку ты рассказал о бароне фон Курценхальме, — уточнил Курт чуть слышно; тот молча кивнул. — О том, что случилось с твоей дочерью, о сыне барона? Да? — Шульц молчал, вжав голову в плечи, и он повысил голос: — Я спросил — да?
— Да, майстер инквизитор… Господи, если б я знал, что…
— Не знал… — подтвердил он и посмотрел хозяину дома в глаза, в упор. — И сейчас не знаешь. Ничего не знаешь, не слышал и не видел. Если еще кто–то услышит от тебя эту историю, ты проклянешь день, когда родился. Если ты расскажешь хоть одной живой душе, что здесь был я, что говорил с тобой об этом, ты больше никогда не увидишь своей семьи и вообще белого света. Это — понятно?
— Господи… — едва не теряя сознания, шепнул тот. — Господи, да ни за что…
— Помни об этом. Единственные люди по эту сторону жизни, с кем ты имеешь право обсуждать всю эту историю — это люди из Конгрегации. Никто больше. Ни пьяным, ни трезвым, ни в бреду.
— Да я клянусь…
— Хорошо.
Хорошо?.. Курт мысленно выругался — так, как никогда не стал бы вслух. Хорошего было мало; и без того уже сведения разошлись, дойдя до слуха тех, кому это было нужно, и теперь в свете событий в Таннендорфе постепенно расползались, словно пятно жидкой грязи по льняному платку…
— Это все, — сказал Курт уже обессиленно, развертываясь к двери; на пороге остановился, не оборачиваясь, вспоминая, все ли он спросил, что мог, но больше в голове ничего не было, кроме имени, бьющегося, словно большой колокол, и бессмысленно–угодливого лица, с улыбкой протягивающего огромную наполненную кружку.
Молча рванув на себя дверь, он вышагал на прохладный ночной воздух, не замечая вьющейся под ногами собачонки, и, выйдя за калитку, остановился. Бруно, держащий под уздцы обоих жеребцов, развернулся в его сторону, подойдя, и тоже встал.
— Что случилось? — спросил он опасливо, понизив голос. — Ты сам сейчас на стрига похож… На тебе лица нет; в чем дело?
Курт медленно перевел взгляд на него, пытаясь собраться и не чувствуя ничего, кроме беспредельной усталости; сейчас захотелось просто прилечь — где угодно, хоть в траву прямо здесь, у ограды этого дома — и уснуть, а проснувшись, обнаружить себя в келье академии и сказать облегченно: «Ну, и приснится ж иногда»…
— Эй! — Бруно встряхнул его за плечо, заглянул в лицо. — Ты слышишь меня? В чем дело, я спрашиваю?
— Каспар приехал в Таннендорф четыре года назад? — спросил Курт без предисловий; тот растерянно махнул рукой:
— Да откуда я знаю, сколько, четыре, не четыре…
— Но он не из Таннендорфа.
— Нет, он не из… Да в чем дело, твою мать!
— Надо ехать, — тихо ответил он, забирая поводья настоятельского жеребца; тот застонал:
— Ты с ума сошел? В ночь? На этих полутрупах?
— Надо ехать, — повторил Курт, тяжело забрасывая себя в седло, подождал, пока бывший студент, ворча, вскарабкается на капитанского коня, и встряхнул головой, пытаясь избавиться от внезапно навалившейся слабости.
Надо ехать, сказал он снова сам себе. Если эти два Каспара, любящих угощать пивом по семейному рецепту, один и тот же человек, то сейчас в Таннендорфе творится Бог знает что. И пока его там нет…
Пока его там нет, случиться может все, что угодно. И, Бруно прав, каменные стены не остановят толпу разъяренных крестьян. И если хоть одна из версий господина следователя верна, жизнь всех обитателей замка в опасности.
— Надо ехать быстро, — словно очнувшись, добавил Курт, ощущая, что жеребец — жаркий, как кипяток, и стараясь не думать о том, что вскоре оба коня и впрямь могут просто упасть и больше не подняться. — Не отставай.
Он снова не обернулся посмотреть, справляется ли с лошадью бывший студент, поспевает ли за ним; просто вмял каблуки во взмокшие горячие бока и взял в галоп, молясь, чтобы успеть добраться до замка раньше, чем измученный скакун захлебнется в кровавой пене.