Новость о том, что в одну из комнат в собственном доме он не имеет права даже заглянуть, Мозер-старший выслушал спокойнее, нежели того ожидалось, лишь покосившись в сторону дальней двери, из-за которой доносились уже не крики, а слабые похлипывания, и Курт мысленно помолился, лишь вообразив себе, как Бруно станет удерживать убитую горем, истеричную женщину, рвущуюся в комнату уже явно покойного сына. Столь же безмолвно и искоса кожевенник взглянул на Штойперта, проскользнувшего мимо него к выходу неслышно, медлительно, словно призрак, каковое сходство усиливалось и безжизненно-серым лицом, и дикими взглядом призванного эксперта; не дожидаясь вопросов, на которые ответить не мог, Курт торопливо попрощался и уже на самом пороге приостановился, обернувшись.
– Последнее, – спохватился Курт. – Ваш сын говорил о своем приятеле по имени Франц. Кто он, и где я могу его найти?
– Франц… – повторил Мозер безвыразительно и махнул рукой куда-то в сторону: – Мальчишка на посылках в моей лавке. Я не сноб и не возражал их приятельству. Где найти… Наверняка в лавке и можно, или в мастерской.
– Вы не заперли ее сегодня после всего случившегося?
– Я не набираю в помощники кого попало, – отозвался тот резко. – И на них вполне можно оставить мое дело на день или более, сколько потребуется. Позволить себе прикрыть его вовсе я не могу – у меня жена и… еще один ребенок, которые все еще живы и которых надо кормить, и обязательства перед гильдией, а пара дней простоя после ударят сильно. Я ответил на ваш вопрос?
– Вполне, – не став заострять внимания на вызывающем тоне Мозера, кивнул Курт, перешагивая порог.
В стремя он попал не с первого раза, и курьерский скосил в его сторону настороженный и словно презрительный взгляд коричневого глаза; в отличие от сонного майстера инквизитора, жеребец был полон сил, готов к работе и сетовал разве лишь на то, что ему не позволяют разогнаться на узких улочках.
Столь же недоброжелательно на него смотрели и горожане, встречающиеся сегодня на улицах изредка и кучками, как заговорщики, однако сейчас их пристальное внимание уже не раздражало и не настораживало – привык; оказывается, и к этому можно привыкнуть… Их чувства были отчасти понятны: волна арестов после нового убийства, наглухо запертый город, даже в дневное время, а если уж в довесок к тому инквизиторы начали гонять галопом взад-вперед, стало быть, творится что-то впрямь серьезное. Будь Курт каким-нибудь лавочником или старьевщиком – сам, наверное, точно так же косился бы и смотрел хмуро вслед, пытаясь понять, что происходит вокруг, чего надо бояться и сторониться, и мысленно костерил бы всю эту братию за то, что ни словом не обмолвятся добрым людям, что им надлежит думать.
В лавке Мозера его встретили теми же напряженными взглядами, разве что чуть разбавленными робкой и лишенной смысла надеждой; не отвечая на их невысказанные вопросы, Курт велел отыскать и привести приятеля хозяйского сына, отчаянно жалея о том, что подопечного, сходящегося с детьми куда лучше него, пришлось оставить; когда же Франц, явившись, взглянул в его сторону так, словно увидел нечто ожидаемое, чему удивляться не следует, так же по-взрослому, как до того смотрел Штефан Мозер, его едва не перекорежило. Отведя мальчишку чуть в сторону, в самый дальний угол, где их не могли услышать, он тяжело опустился на старый массивный табурет, подумав мельком о том, что ближайшие часа два, а лучше три предпочел бы не вставать, а спать и сидя можно…
– Франц? – уточнил Курт, когда мальчик, присев напротив, тихо поздоровался; тот кивнул.
– Вы из-за Штефана пришли? – спросил парнишка уверенно, не дожидаясь первого вопроса, и тут же продолжил: – Он так и сказал – «когда будет поздно, забе́гают»… простите.
– Вот так, значит, – вздохнул Курт неопределенно, пытаясь понять, как говорить со взрослым ребенком, и злясь на себя. – Ну, уж если ты все понял, тогда я не буду ходить вокруг да около. Я знаю – он рассказывал тебе о своих… страхах. И когда Штефан говорил мне об этом, он упомянул, что… Словом, по твоему поведению он решил, что с тобою происходит то же самое, но почему-то ты не хочешь рассказать об этом ему. Он был прав?
– Вы скажете мне, что случилось с ним? – не ответив, спросил Франц. – Взрослые, я слышал, говорят, что это евреи, только я-то знаю, что люди тут вообще ни при чем. Они говорят, что Друденхаус никому ничего не рассказывает, чтобы не было бунта, но скоро кого-нибудь обязательно накажут, чтобы народ успокоить. Скажите, майстер инквизитор, Штефана тоже мертвым нашли? Его вообще нашли?
Минуту Курт размышлял, глядя в сторону от его лица, чтобы не встречаться с серьезными глазами мальчишки взглядом. Так или иначе, отец пропавшего вскоре расскажет все и всем; быть может, не будет упоминать о шкафе, чтобы самого себя не выставить дураком, однако обязательно станет известно, что комната его сына опечатана, у порога – охрана, а когда прибудет священнослужитель, да еще и нарочно вызванный…
– Тайны хранить умеешь? – спросил Курт в ответ, наконец, обернувшись вновь к собеседнику, и тот, не задумываясь, кивнул. – Между нами, Франц. Запугивать не буду – сам должен понимать, что о таком всем подряд не рассказывают.
– Понимаю; засмеют, – кивнул мальчишка снова и, еще более понизив голос, уточнил: – Значит… это случилось?
– Да, – подтвердил Курт. – Это случилось. Он исчез из своей комнаты ночью, одежда осталась, окна заперты, двери тоже, у распахнутого шкафа – кровавый след. Что бы ни было там, одно можно сказать точно: он боялся не напрасно.
– Значит, я следующий… – проронил Франц чуть слышно, опустив голову, и Курт снова мысленно ругнулся, не зная, что следует сказать и как повести себя в подобной ситуации. Пообещать защиту? Какую? Сидеть напротив его шкафа в засаде? Но если все, что рассказывал Мозер-младший, правда, лишь дети могут и видеть, и слышать происходящее, и, возможно, ничего вовсе не будет, пока ребенок не в одиночестве…
– Иными словами, – продолжил Курт в прежнем неопределенно вежливом тоне, – Штефан не обманулся. Так? Ты тоже что-то… слышал? Или видел?
– Слышал, – тихо подтвердил Франц. – Только не в шкафу – шкафа нет у меня, я… У нас в подпол ведет маленькая дверца, как люк, и вот оттуда, из-под нее, я и слышал.
– Что?
– Голоса. Сперва ничего не было, понимаете, я с малолетства боялся туда спускаться, даже когда наверху со светильником стояла мама, но это другое. А не так давно все началось по-серьезному. Я должен был спуститься в подпол, и я, конечно, боялся – но по привычке уже, уже зная, что ничего там нет и это просто страхи мои, и больше ничего. Но только подошел к дверце, как вдруг – знаете, вздох. Точно кто-то вдохнул и выдохнул. Там, внизу. Я… Я тогда матери соврал, сказал, что в прошлый раз видел в подполе огромную крысу, и она спустилась сама. Тогда я еще думал, что – быть может, почудилось…
– То есть, это было днем?
– Нет, просто в подполе, в прохладе, дедова настойка стоит – от суставов, потому и надо было туда идти ночью. Днем ни разу не случалось. После того случая я как-то… ну, понимаете… встал ночью… и когда проходил мимо дверцы – она приоткрылась; чуть-чуть совсем, но тогда я уж точно услышал – дышит, тяжело так, словно бы кто кувшин надел на голову. Или как большая собака в конуре… – Франц умолк, перехватив его взгляд, и неловко улыбнулся: – Вы мне не верите, да? Потому что так похоже на Штефана?
– Сам себе удивляюсь, – возразил Курт кисло, – но верю… Потому ты и не стал рассказывать ему обо всем? Именно потому, что так похоже?
– Сперва я испугался. Я все думал – может, мне все это мерещится, все никак не мог поверить, видел, что все всерьез – а верить не хотел, но когда Штефан стал рассказывать… Меня как приморозило. А потом я подумал, что не стоит ему говорить, что со мною происходит, потому что он может подумать, что я просто решил его поддержать перед взрослыми, чтобы его послушали, а на самом деле ничего нет, и я ему не верю. Что – так, по дружбе просто.
– Дыхание… – повторил Курт задумчиво. – Более ничего?
– Голоса.
– Голоса…
– Да, голоса. Только той девчонки, ледовщиковой дочки, я не слышал… а может, и слышал, не знаю, я ведь с нею не знаком. Штефан говорил, что она его звала, а я – я там многих слышал. Знаете, будто в одной комнате собрали кучу детей, и девчонок, и мальчишек, и они все разом говорили.
– Что говорили?
– Да всякое… – неуверенно передернул плечами мальчишка. – Все больше как-то непонятно, в том смысле – слов не разобрать, но бывало, что я слышал, как будто все голоса где-то далеко, а один кто-то подошел к самой дверце и так близко-близко – «Иди сюда, Франц»… – мальчишка вновь дрогнул плечами, теперь зябко, точно в спину ему подул невидимый ледяной ветер. – Или, бывает, «поиграй с нами» или «пойдем поплаваем, мы все здесь плаваем»… И давно уж так, каждую ночь…
– Ты что ж – каждую ночь ходишь мимо спуска в подпол?
– Не то чтобы… – смутившись, Франц отвернулся, побледнев и вместе с тем пойдя пятнами, точно его уличили в некоем непотребном занятии. – Я… туда прихожу просто…
– Для чего? – спросил Курт, запоздало поняв, что вышло резко, почти грубо, и уточнил, постаравшись смягчить голос: – Ты ведь, как сам сказал, этой дверцы боишься, тебе страшно к ней приближаться, так зачем же ходишь?
– Не знаю, – чуть слышно откликнулся Франц, потупясь и отвернувшись. – Любопытно… или… Я не знаю. Тянет меня туда. Не могу не ходить. И заглянуть, бывает, хочется, только я не осмелел еще настолько, чтоб заглядывать…
– И надеюсь, что никогда не наберешься на это смелости, – оборвал Курт на сей раз уж умышленно строго. – Штефан заглядывать не желал, даже дверь забаррикадировал, однако – чем все кончилось?
– Я понимаю, – кивнул мальчишка натужно. – Только больно уж тянет. А сегодня ночью, знаете… Дудочка играла. И здорово так…
– Дудочка… – повторил Курт таким тоном, что мальчишка распрямился, бросив в его сторону настороженный взгляд.
– Да, дудочка, – подтвердил Франц напряженно. – А что?
– Не ходи к этой дверце больше никогда, – уже не строго – жестко потребовал Курт. – Понял меня? Тебе повезло больше, чем Штефану, который с тем, что погубило его, был один на один, ты в безопасности, пока держишься и не поддаешься на их увещевания. Мысль «заглянуть» – забрось и никогда к ней не возвращайся. Ты ведь понимаешь, что стоит лишь шаг сделать к ним – и…
– Понимаю, – вновь опустив голову, понуро согласился Франц.
– Это не игра, это смерть – настоящая. Они не шутят.
– А кто – «они»? – уж и вовсе за пределами слышимости спросил мальчишка; Курт вздохнул, невольно потупясь тоже, и пожал плечами:
– Не знаю. Они, он, она… Оно. Что бы там ни было. Ты действительно будешь следующим, если не послушаешься меня и здравого смысла, если будешь продолжать подходить к этому люку из любопытства. Тебе, Франц, не кажется, что для любопытства, простого любопытства, это уж чересчур? Что иное что-то заставляет тебя подступать все ближе и ближе?
– Не знаю, – без особенной убежденности пробормотал тот. – Может, и так… Я не буду туда ходить. Самому не хочется, чтоб как Штефан… Послушайте, а быть может, вы его поймаете? Ну, я не знаю, как, но – вы ведь инквизитор, вы должны знать! Я подойду к люку и его выманю…
– Я не могу предложить тебе защиту, – вздохнул Курт, с неприятным чувством отмечая, что в голосе звучат оправдательные нотки, явно не придающие ему значительности, а мальчишке – уверенности. – Можешь ли ты поручиться, что оно появится, если я буду рядом? Не можешь. И я зря потрачу ночь, которую могу употребить для того, чтобы найти, как уничтожить это гарантированно. Повторяю: пока не станешь вести себя осторожно, ты – в безопасности.
– Да, понимаю… Просто я устал, – пояснил Франц, сникнув. – Сопротивляться устал. Бояться устал. Я… я больше не хочу бояться. Надоело. Хочу сделать что-нибудь.
– Думать даже не смей, – погрозив мальчишке кулаком, чуть повысил голос Курт. – Давай без самовольности, хорошо? Условимся так: ты просто собираешься с силами и даешь работать мне. Мы друг друга поняли?
– Да… – неуверенно пожал плечами Франц и, встретив его взгляд, поправился уже решительнее: – Да, я обещаю. Я не буду туда больше подходить и вообще – буду вести себя тихо.
– Надеюсь, – вновь продемонстрировав мальчишке кулак, затянутый в черную кожу, отметил Курт. – А теперь, Франц – это важно, – припомни, когда все началось.
– Не знаю, – не сразу отозвался тот. – Точно не скажу. Давно. Пару недель назад, быть может.
– И за это время ты никому не рассказал об этом? – усомнился Курт; парнишка невесело улыбнулся.
– А кому такое расскажешь? – спросил он уныло. – Матери? Духовнику, как Штефан? У меня хватало мозгов на то, чтоб понять, как на меня тогда посмотрят.
– Я не о том; ведь есть же у тебя друзья, хоть приятели, кроме Штефана? Им ты не рассказывал?
– Нет у меня ни друзей, ни приятелей. Времени не хватает на игры и прочую ерунду – мне работать надо. Я в семье единственный мужчина… Что вы смеетесь? – нахмурился Франц, и Курт убрал невольно наползшую на лицо улыбку. – Так и есть.
– Извини, – искренне попросил он. – Не хотел тебя обидеть.
– Вы хотели узнать, не рассказывал ли мне еще кто о чем-то таком, нет ли еще кого, кто видит все это, да? – уверенно предположил Франц; он кивнул. – Да убежден, что почти каждый. Вы не заметили – дети притихли?
– Нет, – честно сознался Курт, и мальчишка усмехнулся:
– Ну, понятно, каждый обращает внимание на своих… Друзей у меня нет, это верно, но я же вижу остальных – на улицах или в домах, куда меня посылают по делу; и все какие-то… ненормальные. Словно пришибленные. Сейчас вот вы пойдете в Друденхаус – обратите внимание, если, конечно, хоть один ребенок вам встретится по дороге. Это вот еще одно – даже и безо всякого комендантского часа никто не шатается по улицам, даже кому заняться нечем.
– Должно бы было быть наоборот, – возразил Курт, – если дома творится такое – не логично ли быть подальше оттуда?
– А логично хотеть заглянуть за дверь, которая вызывает у меня панику?.. – тихо отозвался Франц. – Такие дела, майстер инквизитор. В Кёльне давно что-то происходит, а никто не замечает этого, потому что никого не интересует, что видят, думают и чего боятся дети. И пока каждого не потеряют, вот как Штефана…
Курт рывком поднялся, отчего мальчишка испуганно отшатнулся, глядя на собеседника настороженно и оторопело.
– Каждого… – выговорил он медленно, невольно вскинув ладонь ко лбу, хотя сейчас, вопреки обыкновению, привычная боль не терзала голову, лишь давила на виски усталость. – Словом, так, Франц. Ты верно сказал, мне надо в Друденхаус. Напоследок напомню: ты обещал не делать глупостей. Обещал?
– Обещал, – подтвердил мальчишка растерянно.
– Будут спрашивать, о чем мы говорили – наплети что-нибудь; к примеру, что я интересовался, не имел ли Штефан обыкновения удирать из дому…
– Соображу.
– Хорошо, – уже нетерпеливо, словно отмахнувшись, кивнул Курт, отступая к двери. – Напоследок совет: снова услышишь эту дудку – заткни уши. И займи чем-нибудь мозги.
– Это в каком это смысле? – нахмурился Франц.
– Молись, – коротко отозвался он и, встретив недоверчивый взгляд мальчишки, кивнул: – Я не шучу. Читай все, что помнишь; закончишь – начинай сначала, придумай что-нибудь свое, в конце концов, главное – вдумывайся в слова и проговаривай их четко, можно вслух. Лучше перед матерью показаться полудурком, чем перед всем городом – без вести пропавшим, а на деле – мертвым. Понял меня?
– Кажется, да… – неуверенно пожал плечами Франц, и Курт ободряюще улыбнулся.
– Держись, – попросил он от души, сделав к двери еще шаг. – Я разберусь с этим, обещаю.
* * *
На улицу он вышагал, держась решительно и уверенно, и лишь остановясь подле недовольного курьерского, тяжело выдохнул, прикрыв глаза и привалившись лбом к теплой конской шее.
Можно обмануть кого угодно, можно хорохориться перед бедолагой Штойпертом, корчить хладнокровие перед подопечным, однако на душе как скребли десятка два злобных кошек, так и продолжали вонзать острые, ядовитые коготки. Как бы ни старался, как бы ни выворачивался наизнанку, все останется по-прежнему, и если ему удастся спасти этого мальчишку, это не вернет Штефана Мозера, не даст ему второго шанса, не повернет время вспять. Это будет просто откуп, как брошенная в ящик для пожертвований монетка, которая, по мнению многих, способна искупить все прегрешения разом. Если вообще будет, и следующей ночью Франц, поправ все его просьбы и собственное слово, не пойдет вновь к этой таинственной двери, из-за которой доносится такая чарующая, манящая игра невидимой флейты. Вообще, тяжело взбросив себя в седло, подумал он мрачно, это уже tendentia – почти всякому, кого угораздило связаться с майстером инквизитором Гессе, катастрофически не везло на предмет остаться в живых, будь то подозреваемые, соучастники или свидетели, и исключения можно перечесть по пальцам одной руки.
Курьерский нетерпеливо переступил копытами, и Курт позволил жеребцу взять скорость с места, отбросив на потом все раздумья и сожаления, пытаясь прокрутить в голове хотя б приближенный план следующего своего разговора.
У одноэтажного домика невдалеке от Друденхауса он остановился в нерешительности, глядя на неизменно запертую дверь еще минуту, прежде чем медлительно спуститься с седла наземь, и постучал, все еще не будучи убежденным перед самим собою, что поступает верно и разговор этот столь уж необходим. Когда открылась дверь и на пороге появилось приветливое женское лицо, он неуверенно усмехнулся, неопределенно поведя рукой вокруг:
– При всем, что творится сегодня, не спрашиваешь, кто?
– Видела тебя в окно, – с тихой улыбкой возразила хозяйка, растворив дверь шире. – Дитриха нет сейчас, он в Друденхаусе.
– Я знаю, – кивнул Курт, смущаясь еще больше, и, наконец, выговорил: – Я, собственно, не к нему… Впустишь меня?
Марта Ланц на миг замялась, не раздумывая над тем, можно ли позволить ему войти в отсутствие мужа, а попросту дивясь тому, что он впервые явился в этот дом по доброй воле, не будучи приглашен ею и приведен под конвоем сослуживца; наконец, отступив, она распахнула створу до конца.
– Разумеется… – с прежней приветливой улыбкой произнесла Марта и вдруг осеклась, застыв на месте и вцепившись в ручку двери так, что побелели костяшки пальцев: – Что-то… что-то случилось? – выдавила она тихо, и Курт, спохватившись, поспешно замотал головой:
– Нет-нет! Нет, все с ним в порядке. Просто поговорить мне нужно именно с тобой. У тебя есть время?
– Ну, конечно, – вновь улыбнулась та с облегченным вздохом, указуя на табурет у стола, на котором он провел уже несчетное количество вечеров, и остановилась напротив; под ее неприкрыто материнским взглядом вновь стало не по себе – Курту всегда казалось, что в ответ на такую о нем заботу он недостаточно приветлив, но поделать с этим он ничего не мог, понимая вместе с тем, что быть приветливым достаточно в такой ситуации попросту невозможно. – Присядь; голоден? Ты плохо выглядишь. Хочешь, я…
– Нет, не надо, – несколько более жестко, чем приличествовало, оборвал Курт, поспешно сбавив тон: – Я ненадолго, мне сейчас в Друденхаус. Я просто хотел… Марта, я хочу задать тебе несколько вопросов…
– И на них я должна правдиво ответить? – уточнила та; он улыбнулся:
– Извини; уже въелось… Но – да, вроде того. Я заранее прошу простить за то, что подниму болезненную тему, но, кроме тебя, я не знаю, с кем говорить. Понимаешь ли, все мы в Друденхаусе – пришлые, даже и я-то кёльнец только de jure, а на деле и говор местный позабыл, местами приходится задумываться, чтобы понять какой-нибудь оборотец или если собеседник говорит чересчур быстро; а ты местная и всю свою жизнь прожила здесь… Меня интересуют здешние легенды вполне определенного плана – предания, слухи, просто байки, страшные байки, но непременно что-то, связанное с… с детьми. С их похищением, съедением или еще какой пакостью… К примеру, предание о каком-нибудь древнем злодее, который после смерти взял привычку возвращаться… Понимаешь, мое детство прошло как-то мимо всего этого, и у меня довольно рано не стало того, кто рассказывал бы сказки на ночь, а у тебя…
– Им было восемь и девять с половиной, – тихо возразила Марта, все же присев напротив, и от того, что благожелательная улыбка так и не сошла с ее губ, Курт ощутил себя тем самым бестактным сукиным сыном, каковым признали его сегодня подопечный и Штойперт. – В таком возрасте мать старается страшных историй на ночь не рассказывать; я, по крайней мере. Они и днем могли всего этого наслушаться – Дитрих не особенно следил за тем, с какими подробностями пересказывает произошедшее за день; или, быть может намеренно погружался в детали – полагая, что они должны привыкнуть к подобному с детства…
– Прости. Я не хотел тебя огорчить, Марта, правда; но мне и в самом деле не к кому более обратиться. К посторонним не хочется, сама понимаешь…
– Понимаю. Однако навряд ли я смогу тебе сказать то, что ты хочешь услышать; возможно, я просто не знаю чего-то, и какие-то страшные истории бродят среди детей, но о таком обыкновенно с родителями не говорят. Быть может, мои мальчишки по ночам и пугали друг друга чудовищами или бродячими мертвецами, но со мною они своими тайнами не делились… – на миг голос осел, и он раскрыл было рот для очередного извинения, но Марта уже опять улыбалась – все так же благожелательно и сочувственно. – Кроме того, Курт, я сомневаюсь, что в Кёльне существует предание о какой-либо личности, связанной с потусторонним – это место, если так можно сказать, уже занято: все наши легенды вращаются подле собора, и соединены они исключительно с его историей.
– Конец Света наступит с последним камнем в его стенах…
– И прочее, сходное этому, – кивнула Марта. – Сомневаюсь, что кто-то скажет тебе больше. Можно поручиться, что истории, коими друг другу дети портят сон, одинаковы по всей Германии, но это всего лишь выраженные в словах страхи, не более.
– И я так думал… – пробормотал Курт тихо и спохватился, захлопнув рот; она улыбнулась снова.
– Не бойся, я не буду спрашивать, что ты имел в виду, и тебе не придется подбирать слов, которыми, не обидев, можно сказать, что ты не имеешь права «распространяться о подробностях расследования». Я сама все это знаю – живу с этим не первый десяток лет.
– И каково это? – спросил Курт мрачно; хозяйка пожала плечами:
– Ко всему привыкаешь; сам увидишь лет через двадцать.
– Не уверен, – возразил он твердо. – Друзья, семья, дети, близкие – роскошь; не хочу судьбы Дитриха… Скажи, они погибли по его вине? – вдруг спросил он неожиданно для самого себя. – Я все думал, отчего в твоем присутствии он ведет себя так, словно совершил какое-то страшное прегрешение… Прости, – вновь спохватился Курт, увидя, как помрачнел взгляд напротив. – Я лезу не в свое дело; сам не понимаю, что со мной сегодня… Я пойду лучше.
– Нет, постой, – возразила Марта твердо. – Уж коли спросил, я отвечу; не хочу, чтобы ты дурно о нем думал, – знаешь, он ценит твое мнение.
– Да неужто, вот не подумал бы, – пробормотал Курт, глядя в угол; она улыбнулась снова, продолжив:
– И злится на себя за это, а оттого – и на тебя тоже, но искренне желая при этом добра. Просто он не может признать, как я, почему его о тебе забота временами переходит за грань простой помощи старшего сослуживца младшему. Я женщина, и мне проще.
– Жена инквизитора… – смятенно усмехнулся он, пряча глаза. – Разложит по полочкам и замаринует.
– Приходится, – в том же тоне отозвалась Марта и, посерьезнев, продолжила: – Ничего дурного Дитрих не сделал, и его вины в произошедшем нет.
– Однако, не будь он тем, кто он есть, ничего не случилось бы вовсе, ведь ты об этом не могла не думать?.. Вот потому и я не принимаю всерьез идею когда-нибудь иметь кого-либо более близкого, нежели сослуживец или духовник. Прости снова за резкость – как тебя-то угораздило связать свою жизнь с человеком в такой должности?
– Я ведь совсем девчонкой была тогда, – с невеселой улыбкой произнесла Марта, вздохнув без особенного, впрочем, сожаления, – единственный ребенок в семье; что я видела в своей жизни? Кухня, рынок, церковь… И вдруг – этакий широкоплечий красавец при оружии; до размышлений ли мне было? Я даже мига не думала, согласилась тут же. А вот когда он явился к моим родителям… В те времена Конгрегации не опасались, как теперь, – тогда ее боялись до дрожи, до полусмерти; и ненавидели. Когда я увидела, как отец лебезит и заискивает, мне стало совестно, как никогда еще, еще ни разу за всю жизнь мне не было за него так стыдно; Дитрих тоже это увидел, и, так и не добившись внятного ответа, сделал занятой вид и ушел, попросив подумать. И вот тогда-то отец осмелел – чего только о нем мне не было сказано…
– Ты пошла за Дитриха вопреки родительской воле? – не скрывая удивления, уточнил он, не умея вообразить, как эта кроткая, тихая женщина может проявить что-то, хоть отдаленно похожее на упрямство; Марта чуть слышно засмеялась:
– По мне не скажешь, верно?.. И я когда-то была молодой, Курт, а юность ничего не боится, ни родительского гнева, ни молвы. Да, я нарушила волю отца. Тогда он назвал меня невестой палача и велел более не казать носа в его дом, и следующим днем, пойдя на встречу с Дитрихом, я попросту более туда не вернулась; одно его слово – и нас обвенчали немедленно, не интересуясь отсутствием таких мелочей, как кольца или родительское благословение.
– Господи, – невольно покривился Курт. – Пытаюсь мысленно увидеть Дитриха в любовном порыве… Выходит скверно, хотя воображение у меня неплохое.
– Ты говоришь так сейчас, – мягко возразила Марта. – А припомни самого себя всего лишь пару месяцев назад.
– Разница в том, что его ты не привораживала… Или все же?
– Ну, конечно, – улыбнулась она в ответ. – Зачаровала бедолагу до потери рассудка.
– И… что твой отец? Так и не смирился с твоим выбором?
– Увы, – вздохнула Марта, погасив улыбку. – Он не явился на крещение наших детей, не позволял матери со мною видеться и даже к своему смертному одру меня не допустил. Вот тебе первая причина, по которой Дитрих чувствует себя виноватым и старается угадать любое мое желание – пытается возместить мне утраченную родительскую любовь.
– Любовь ли… – не сдержался Курт. – Более похоже на хозяйскую руку.
– Когда-нибудь ты сам это поймешь, – возразила Марта, и на сей раз он предпочел не спорить, дабы не бередить и без того кровоточащие раны, уже жалея о том, что затеял этот разговор, но не будучи в силах преодолеть зауряднейшего любопытства.
– Но не только ведь в этом дело, так? – спросил он прямо. – Стоит тебе укорить его за пыльные перчатки, брошенные на стол, как он, я же вижу, готов вылизать весь дом от крыши до подвала. Однажды Густав нечаянно проболтался мне о том, как он допрашивал поджигателя… Быть может, я и не столь уж искушенный знаток человеческих душ, однако у меня сложилось такое чувство, что Дитрих скорее вымещал на нем зло на себя самого, нежели мстил за смерть детей. Отчего так, если, как ты сказала, его вины в этом нет…
– Все сложно, Курт, – вздохнула она тяжело, глядя в окно, и он невольно повторил взгляд хозяйки дома, думая, не то ли это самое окно, через которое более пятнадцати лет назад ночью был брошен в этот дом факел. – Все так сложно; в жизни всегда все сложнее, нежели на словах… Тогда не огонь был самым страшным – было много дыма; возможно, факел нарочно снабдили чем-то, что и было рассчитано именно на это, чтобы наверняка, чтобы никто не сумел выбраться. Все мы стали задыхаться еще во сне, и проснулся лишь Дитрих, а проснувшись, вынес меня из дома первой. Когда он вернулся за детьми, было уже поздно – они наглотались слишком много дыма. Тогда я всякого ему наговорила – начала с того, что лучше б он оставил умирать меня, но спас детей, а закончила…
Марта запнулась, и он продолжил:
– Закончила словами «лучше бы умер ты»?
– После одумалась, но… Но Дитрих помнит об этом, как мне кажется, неизменно. Временами мы возвращаемся к этому разговору, и хотя он говорит, что теперь поступил бы иначе, я вижу, что это не искренне, что – лишь потому, что я хочу это слышать.
– А он видит, что ты это видишь.
– Полагаю, что так. Думаю, он даже тайком злится на меня, потому что я не благодарна за спасенную жизнь…
– Но ведь это не так, – не спросил – уточнил Курт; она невесело улыбнулась:
– Конечно, не так. За такое нельзя не быть благодарной, что ни говори.
– А почему вы… – он замялся, подбирая слова, и Марта договорила за него:
– Почему не было больше у меня детей?.. Это уже не наша воля. Просто – не было, и все. Вероятно, Господь решил, как ты, – что семья для человека на таком служении слишком большая роскошь.
– Прости, – повторил Курт. – Я испакостил тебе вечер.
– И это еще не предел, – согласилась та. – Испортишь и ночь тоже; сегодня мне снова лучше не ждать его домой, верно?
– Боюсь, да; у нас сегодня запарка… – он умолк, невольно скосив взгляд на дверь, и Марта кивнула:
– Я понимаю; нет времени. Иди.
– Да… – Курт медленно поднялся, понимая, что прерывает беседу неучтиво, однако время и впрямь уходило. – И, Марта, знаешь, – попросил он, отступая к двери, – ты Дитриху лучше не говори, что я приходил, а уж о чем спрашивал – тем паче, не то он меня в клочья порвет – со всей отеческой нежностью.