– Что за… – проронил Бруно растерянно, глядя на содрогающуюся тушу коня, пробитую почти насквозь; по нервам ударил необыкновенно явственно слышимый свист второй стрелы, и, казалось, Курт даже успел увидеть ее полет, разбивающий в пыль воду и снег, низвергающиеся на землю.
Ухватив подопечного за шиворот, он запрокинулся назад, рухнув в наполняющуюся водой могилу, подняв столб жидкой грязи, услышав, как тяжелый болт вмазался в край ямы.
– В порядке? – бросил Курт; внизу шевельнулось.
– В полном, – отозвался Бруно, приподняв голову с темно-коричневых осколков черепа и яростно отплевываясь. – Я валяюсь в луже, на меня улегся потный инквизитор, и я целуюсь с дохлым скелетом малефика; я в полном порядке.
– Полагаешь, с живым скелетом целоваться приятнее?.. – пробормотал Курт, сползая с него в сторону, и, с трудом умостившись на корточки в изножье могилы, повысил голос: – Дитрих?
– Жив, – донеслось сверху. – Даже противно – ты снова прав… Откуда стреляли, заметил?
– От леса, – уверенно сказал Курт; ладонь привычно шлепнула по бедру, и он выругался, ощутив пустоту вместо приклада арбалета – ремень с оружием остался лежать на траве, в пяти шагах от ямы, рядом с кольчугой.
– На их месте, – заметил Бруно, тоже поднявшись и усевшись рядом, – я бы сейчас подбирался поближе, пока мы тут прохлаждаемся…
– Дерьмо! – рявкнул вдруг голос Ланца, когда в землю подле могилы что-то ударило со звучным чавканьем. – Либо они меня видят, либо… Гессе, ты там почивать вознамерился?
Курт покривился. Стоит высунуть голову из-за края ямы, и следующий болт, судя по всему, получит немалый шанс отыскать-таки свою цель; однако же сидеть в этой луже вечно и впрямь нельзя…
– Руки! – потребовал он, смерив взглядом высоту пологой, осыпающейся от малейшего движения земляной стены последнего жилища Крысолова.
Бруно крякнул, когда носок сапога уперся в его сложенные ладони; подпрыгнув, Курт перевалился через осклизлый край могилы, оставшись лежать плашмя, и, свесив руку вниз, с натугой выволок подопечного следом. До брошенного в траву арбалета он добрался ползком, вновь разразившись бранной тирадой, когда оружие, облепленное прелыми листьями и травой, пришлось буквально выковыривать из грязи.
– Теперь ты доволен? – поинтересовался Ланц, тоже покоящийся всем телом в хлюпающем месиве; Курт молча поморщился, взведя струну, и приподнял голову, пытаясь увидеть купы голых деревьев неподалеку. Минута протекла в молчании и неподвижности.
– Ждут, когда высунешься, – предположил Бруно; Курт отмахнулся, осторожно приподнявшись на локте, всматриваясь в тусклую стену небольшого леска, почти невидимого за дождем и все густеющей снежной крупой, готовясь в любую секунду снова рухнуть лицом в землю.
– Ну, – пробормотал он, приподнявшись на корточки и подобравшись, словно намерившаяся к прыжку кошка, – cum scuto…
До леса было чуть больше, чем с полсотни шагов, но Курт пробежал всего пять-шесть, вновь упав; сзади донеслось чавканье – Ланц, поскальзываясь, догнал его, приземлившись рядом тоже со взведенным арбалетом в руках, и, выждав полминуты тишины, переглянулся с младшим сослуживцем, непонимающе и с подозрением хмурясь.
– Не ушли ж они, в самом деле… – произнес он растерянно.
Курт приподнялся, чувствуя, как от напряжения сводит ребра, зудящие в предощущении пробивающей их стрелы; вода заливала лицо, в глаза била острая, колючая снежная крошка, мешая смотреть, и даже если стрелявший стоял за ближайшим деревом, увидеть это сейчас было попросту невозможно.
– Зараза… – прошипел Курт зло, снова привстал, упершись коленом в землю и держа оружие наготове, и, так и не уловив ни одного движения, обернулся на миг, повысив голос: – Бруно, держать огонь, глаз с флейты не спускать, головой ответишь!
– Может, просто в костер ее, пока не затух? – крикнул тот в ответ, и Курт, не глядя, погрозил за спину кулаком:
– Без самовольства! Бог знает, что тогда может начаться, – пояснил он тихо уже Ланцу, поднимаясь теперь на ноги, и, пригнувшись, рванул к деревьям.
Тело вновь среагировало первым, когда мозг еще не успел толком осознать, для чего, собственно, надо упасть, откатившись вправо; рядом чавкнуло, и болт вперился почти целиком в землю возле его ноги.
– Сдается мне, нас попросту подманивают, – сообщил Ланц, подобравшись к нему, на сей раз – ползком. – Не стоит ли возвратиться и закончить с этой дудкой?
– Повторю, нам неизвестно, как все пройдет, – отозвался Курт, пытаясь всмотреться из-под ладони, ограждая глаза от воды и снега. – Знаешь, что, случается, вытворяют подобные личности, когда уничтожают принадлежащие им артефакты?
– И что же, о великий знаток тайн? Просвети меня.
– Всякое. – Курт опрокинулся на спину, дозаряжая арбалет по максимуму – на все четыре снаряда. – Бывает, тихо-мирно покидают наш грешный мир навеки, а бывает, что начинается такое, после чего бегать под стрелами и искать драки – это последнее, на что у тебя останутся силы… Это рrimo. Посему – secundo – да, понимаю, подманивают, однако сидеть у трупа Крюгера и ждать, не соизволят ли они подойти сами, мы не можем: обрати внимание на тот факт, что погода лучше не становится, и мы не знаем, к чему все идет. Если это связано с Крысоловом, – как знать, быть может, когда ливень достигнет определенной силы, он сможет наскрести довольно и своих сил на какую-нибудь пакость? Conclusio: вначале надо бы разобраться с тем, что легче, – с простыми смертными; вынуть, allegorice loqui, из задницы занозу, прежде чем садиться за игру.
– Уверен, что там простые смертные?
Курт пожал плечами, снова перевернувшись на локти и осторожно приподнявшись.
– В сравнении с Крысоловом, я так чувствую, сейчас всякий – лишь простой смертный. Прикрой.
Последняя перебежка была короткой – теперь он успел уловить движение впереди, прежде чем упасть снова в грязь; мимо просвистели навстречу друг другу два болта – один вонзился всего на вытянутой руке от него, другой умчался к оголенным октябрем деревьям впереди, и сквозь плеск дождя о землю донесся сдавленный вскрик.
– И верно, простые смертные, – заметил удовлетворенно Ланц, перезаряжаясь и подползая ближе. – Не сгнил я еще на сидячей службе…
– Сгниешь на лежачей, если дальше так пойдет, – откликнулся Курт разозленно, обернувшись назад, где у втоптанных в землю костей Крысолова остался Бруно; сослуживец повторил его взгляд, посерьезнев.
– Вообще оставлять Хоффмайера одного… – проговорил Ланц неуверенно. – А если они нас не выманивают к себе, а отманивают – от могилы и флейты? На него обрушатся основные силы, а мы будем плутать тут в кустах… Словом, вот что, абориген. Ты здесь самый подготовленный к любому повороту дела – лучше всех осведомлен касательно потусторонних явлений, и оружие подходящее; посему возвращайся-ка ты к нашему дудочнику, а Хоффмайера ко мне.
– Дитрих… – начал он; Ланц нахмурился.
– Все понимаю, – оборвал он строго. – Но ты не можешь быть всюду, для того с тобой и направился я, для того, абориген, и нужны помощники.
– Какой он, к Богу, помощник – так, одно прозвание; шлепнут придурка в первую же минуту… – пробормотал Курт уныло, смерив взглядом расстояние до почти не различимой уже за снежной сыпью стены деревьев, обернулся на подопечного и решительно кивнул: – Нет, все верно. Ты прав. И еще неизвестно, где сейчас будет опаснее… Бруно!
От тщательно убиваемой в себе тревоги окрик вышел недобрым, но на то, чтобы заботиться о соблюдении норм учтивого тона, сейчас нервов уже не хватало; почти невидимый за пеленой дождя и снега, тот приподнялся, и Курт повысил голос:
– Ползком – сюда. Живо!
– Ты ж сказал…
– Живо! – рявкнул он зло, и Ланц невесело усмехнулся, понимающе хлопнув его по плечу, явно намереваясь сказать нечто в утешение или, напротив, в насмешку, но лишь снова выругался, когда Курт откатился в сторону и в землю между ними, взбрызгивая темную грязь, впился очередной болт.
– Боюсь, буду прав, – заметил сослуживец уже без улыбки, – если скажу, что целят преимущественно в тебя.
– Надеешься, вас пожалеют? – буркнул Курт, привставая. – Судя по частоте стрелков было двое, благодарствуя тебе – уже один; оружие однозарядное… Встал; бегом!
Бруно подчинился не сразу, промедлив на месте долгие два мгновения; добежав, неуклюже шлепнулся рядом, вцепившись пальцами в траву и щурясь от ветра и снега.
– Придется вспомнить все, чего успел нахвататься, – сообщил Курт хмуро. – Я остаюсь здесь, вы с Дитрихом – перебежкой к лесу; задача – навязать ближняк. До зарезу нужен живой – хоть один. Но наизнанку не выворачивайся, это пожелание главным образом не к тебе относится… Оружие держи наготове. Смотри за спину – себе и напарнику. И…
– Справлюсь, – оборвал Бруно. – У меня выбора нет.
– Стой. – Курт перехватил подопечного за локоть, не давая подняться, и, сдвинувшись чуть в сторону, всмотрелся в тусклую пелену впереди, раздраженно поджимая губы на бьющий в лицо острый снежный горох; выждав с полминуты, привстал, напрягшись каждым нервом, и на сей раз едва не упустил момент, когда надо было вновь упасть, пропуская короткую стрелу над собой.
– Что творишь!.. – прошипел Ланц; он отмахнулся и вскинул арбалет, припав на одно колено и готовясь выстрелить в первое же, что шевельнется в пределах этой гнусной видимости.
– У вас несколько секунд, – бросил он коротко. – Пошли.
Ланц сорвался с места первым, вздернув подопечного на ноги за воротник.
Когда оба скрылись за плотной стеной воды, снега и древесных стволов, Курт еще мгновение неподвижно смотрел поверх арбалетного ложа, чувствуя, что ладони и виски в испарине, несмотря на пронизывающий ветер, а губы пересохли, и сердце колотится дробно и часто, словно пчела в кувшине. Стрельба прекратилась, из чего следовало сделать вывод, что там, вне пределов его досягаемости, завязался бой, принять участие в котором он не мог и на исход которого не имел возможности повлиять никоим образом. Такое было впервые; работа в группе случалась и прежде, но – впервые главное проходило мимо, впервые последняя, основная часть расследования не подразумевала только его участия, впервые приходилось тревожиться не о себе, заботиться не о собственном выживании, беспокоиться о жизни кого-то другого, и это новое мерзкое, липкое чувство ему определенно не нравилось.
К останкам Крысолова Курт возвратился, поднявшись в полный рост, продолжая прислушиваться и всматриваться, понимая вместе с тем, что ни одной стрелы в его сторону сейчас не полетит – по крайней мере, пока. Пока живы эти двое.
* * *
Увернуться от болта на таком расстоянии – почти в упор! – было невозможно – но он это сделал; неведомо, непостижимо, как, но – тело извернулось само, на этот короткий миг словно позабыв и о ломоте в коленях, и о скрипящей пояснице, и о боли в плечах, и о без малого шести десятках лет за этими плечами. Тело извернулось, рука вскинулась – но стрела пробила пустоту и голый куст неподалеку, а только что стоявший прямо перед ним человек исчез, чтобы возникнуть за спиной и вызвать удивительно равнодушную мысль о том, что на сей раз вывернуться уже не успеть. Успел Хоффмайер; справедливости ради надо было отметить, что, невзирая на принужденную муштру, творимую Гессе на площадке меж двух башен, кою тот посещал с неудовольствием, в лучшем случае – безучастием, научился парень многому, и сейчас от удара под почку избавил лишь его клинок, вставший на пути невесть откуда взявшегося лезвия.
Сам же майстер инквизитор едва успел услышать, едва смог осознать, что позади вновь слышится движение, едва сумел развернуться лицом к противнику, краем глаза успев увидеть в пяти шагах слева скрючившийся у сосны труп со своей стрелой в шее (все ж-таки и впрямь не закис еще на городской службе!); едва успел подставить дугу арбалета под удар и выиграть мгновение для того, чтобы, бросив его наземь, обнажить клинок.
Человек напротив отскочил назад, глядя на него с интересом, склонив набок голову, точно селезень, увидавший огромную муху на заборе над собою; на губах, тонких, будто бы наполовину стертых, блуждала даже не усмешка – улыбка, словно бы тот видел перед собою нечто до невозможного веселое. Противник был вооружен всего лишь коротким ножом, похожим на тот, что Гессе демонстрировал в начале этого безумного расследования как пример оружия его уличных приятелей, да и весь его вид не был видом бойца. Еще лет двадцать назад наверняка устремился бы без раздумий вперед, на этого обманчиво безобидного щуплого человечка. Сейчас же подступил опасливо, не надеясь убить или даже просто зацепить с первого же удара, лишь прощупывая, приглядываясь – если ошибся, если притупился глаз, и он переосторожничал, прирезать остолопа с ножом всегда успеется.
Хоффмайер вскрикнул где-то в отдалении, в нескольких шагах позади, и неподконтрольное, рефлекторное движение обернуться подавил не сразу, на миг отведя глаза от своего противника. Тот скакнул вперед – не накинулся, а именно скакнул, точно уличный шут, выделывающий очередной фортель; в этих неестественных, бесполезных в бою движениях никакого смысла не было, эти ужимки не отвлекали внимания от оружия или самого́ бойца, не было даже нанесено ни единого удара, словно все это было проделано просто так, ради игры, просто, чтобы показать старому олуху, что не в его руках контроль над положением…
Позади захрустел кустарник, донесся скрип лезвий друг о друга – Хоффмайер, судя по всему, жив и все еще огрызается; но что творится сейчас у распотрошенной могилы хамельнского углежога, остается лишь гадать. И почему этот, с мерзкой раздражающей улыбкой, считает возможным тратить время на развлечение, коим полагает эту стычку? Почему не боится, что Гессе, оставшийся у флейты, эту флейту уничтожит, пока все они здесь, в леске?.. Значит, не все? Значит, высказанная им мысль верна – и к могиле Крысолова сейчас действительно устремлены главные силы?..
Значит, надо завершить все это и – вернуться. Быстро.
* * *
Все вышло быстро – излишне быстро для того, чтобы как следует испугаться или измыслить достойный план; раньше не просто не приходилось действовать в команде в полном смысле – не приходилось действовать в этой команде, что важнее, и не было возможности отшлифовать слаженный механизм, где роль каждого продумана и все детали взвешены. Подопечный так и ушел в этот полуголый лес, навстречу неведомо кому, как был – тоже оставив данную ему в пользование Друденхаусской оружейной кольчугу на траве; Бруно – всего лишь подчиненный, и думать за него в подобной ситуации должен он, он должен был отдать приказ нацепить эту железяку. В спешке не сообразил. Теперь неизвестно, не занимает ли сейчас мысли Курта человек, уже не существующий на этой земле. И сама эта идея – остаться у могилы Фридриха Крюгера – при всей ее очевидной верности и оправданности на деле не столь уж хороша; хотя б по той причине, что ему же придется и поддерживать костер, уже начинающий затухать под напором дождя и снега. Уже сейчас следовало бы подбросить ветку потолще, пока огонь еще способен просушить и воспламенить ее, а не умереть под нею, однако при одной лишь мысли о подобном деянии руки начинали ныть, промерзшая под ветром спина покрывалась липким противным потом, а ноги прирастали к месту…
Вот уже минуту он бродил на почтительном расстоянии от упадающих языков пламени, стискивая в руках мокрый сосновый сук и пытаясь отыскать в себе силы на то, чтобы здравый смысл победил безрассудочный, лишенный логики страх, приводя многочисленные аргументы в защиту сдающего позиции разума.
– Кругом все в воде, – пробормотал Курт, в конце концов уже вслух. – Швырнуть эту хренову ветку поскорее нужно именно потому. Дитрих возился, как проклятый, чтобы поджечь хоть что-то. Я весь в мокрой грязи…
И это, в конце концов, глупо, додумал Курт с тоской, приближаясь к нежаркому, но словно бы уже жгущему пламени еще на два шага. Глупо все – как эти резоны, так и без того очевидный факт, что никакого вреда не причинит ни этот полуумерший костер, ни светильник на столе, которого он не коснулся ни разу за последние полтора года, ни что бы то ни было еще в том же духе; и глупо будет выглядеть он сам, когда, возвратившись, Ланц и подопечный обнаружат майстера инквизитора второго ранга сидящим в грязи у погасшего по его вине огня. Решаться надо было сейчас – через минуту-другую брошенная в костер ветвь затушит его…
– Да что же это такое, в самом деле?! – зло прошипел Курт, вообразив вдруг, как он смотрится со стороны; к затухающему огню он прошагал быстро, отбросив прочь все свои доводы, попытавшись отбросить и страхи – попросту вытравив из головы все мысли до единой, чтобы не успеть струсить, не успеть подумать о том, что надо не успеть.
Сук упал в шаге от костра, и Курт, пребывая уже в тихой панике от того, что делает, подскочил к нему, направив сырую древесину в нутро пламени коротким пинком, взметя столб огненных искр. На то, чтобы отдышаться – тяжело, словно после долгой пробежки, – ушло немало времени. Едва переведя дыхание и уняв подрагивающие руки, стараясь не дать натянувшимся нервам возможности вновь взять в осаду рассудок, он торопливо и не всякий раз метко напинал в костер побольше веток, понимая, что выглядит за этим занятием не менее глупо, нежели прежде, однако эта детская игра, увы, оказалась пределом его возможностей.
Сколько времени он провел в сражении с угасающим костром и собою самим, Курт сказать затруднялся, – по его ощущениям, миновали едва ли не часы, если не сама вечность, равно как и не мог даже предположить, где сейчас Ланц и Бруно, что с ними происходит, следует ли вообще дожидаться их возвращения, или же эту странную и не во всем вразумительную операцию ему придется завершать в одиночестве.
Дождь больше не усиливался, однако снежная крошка стала крупнее, обращаясь почти уже в полноценные, крупные градины, довольно ощутимо бьющие по лицу и взбивающие угли в огне, а лежащая подле могилы флейта раздражала, пробуждая желание пнуть и ее следом за древесными ветвями. Жду пять минут, мысленно проговорил Курт, косясь в сторону скрытого за водно-снежной завесью леска. Большего времени то, что там происходит, не потребуется – за пять минут одни убьют других, кто бы это ни был. Пять минут; и, если они не вернутся, бросить эту дудку в огонь, невзирая на возможные последствия. Если так пойдет и дальше, вполне может начаться настоящая буря, посему пора уже все заканчивать – и быстро.
* * *
Быстро; это было очень быстро, почти не видимо глазу – снова прыжок; вперед выбросилась рука с ножом, едва не повстречавшись на своем пути с человеческой плотью – на сей раз спасла кольчуга под дорожной курткой.
Сколько продолжалось это мелькание, он не понимал – странным образом время спуталось, то вытягиваясь, то замедляясь, то вдруг подвигаясь невнятными рывками, да и с самим пространством творилось необъяснимое, когда вдруг этот шут, ни сделавший ни шагу, внезапно оказывался за спиною и, как будто, разом на прежнем же месте. Хорошие бойцы встречались и прежде, это и прежде бывало – когда взгляд не успевает за движениями противника либо же поспевает едва-едва, но здесь – здесь было что-то иное. «Что-то дьявольское», – так, кажется, сказал свидетель Гессе, услышавший флейту на свалке?..
Сейчас флейты не было; была бессмысленная, смешная, но раздражающая деталь – шутовская погремушка на поясе этого вертлявого щуплого человечка. На поясе – на ремне с ножнами, словно оружие. Особое оружие; особый инструмент – играющий на нервах. Эта дрянь, вздрагивая и гремя при каждом шаге, сбивала с толку, сбивала с ритма, вынуждая входить в ритм противника, и бывало – на миг мерещилось, что и движения тоже не свои, не порожденные собственным разумом, а словно бы вселенные чьей-то молчаливой подсказкой, и сбросить это давящее чувство стоило усилий немалых, порою – немыслимых. По временам проклятая погремушка стучала позади или в стороне, за пределами видимости; и пусть понимал разум, что это какой-то морок, лишь обман, лишь навеянная этим коротышкой волшба, – взгляд сам собою метался прочь, на мгновение, долгое, драгоценное мгновение отвлекаясь от вооруженного человека впереди. И снова начинало мниться, что он – везде, и не иначе как чудом было то, что до сих пор не погиб, не получил ни одной раны, хотя противник – это было уже явно – теперь не играл, давил, наступал, пробуждая греховную гордыню при мысли о том что долгое сидение в городе и немалые годы все ж-таки не вытравили обретенных некогда умений. Мастерство, как сказал бы Густав, не пропьешь…
Нож ударил с такой силой, что, не будь кольчуги, вошел бы под перекрестье ребер по рукоять, смяв кости в щепу; дыхание перекрыло, словно кто-то взял в кулак оба легких и стиснул, не давая набрать воздуха в грудь. Не упасть коленями в мокрую траву, подставив врагу затылок, удалось едва-едва. Удалось даже ударить в ответ, не видя из-за темноты в глазах, чем увенчалась попытка; однако ощутилось, как рука пошла с натугой, скрипнуло, а на запястье между кромкой рукава и перчаткой плеснуло горячее, кипятком обжегшее кожу после ледяной воды и ветра. В тот же миг что-то стылое, похожее на острый кусок льда, полоснуло по ноге чуть выше колена, попав, кажется, по нерву, отчего нога подогнулась, но зато скованное дыхание вмиг возвратилось, а темнота в глазах рассеялась, позволив видеть небольшой порез на бедре и – шута с ножом, лежащего на земле у ног, зажавшего ладонью огромную кровоточащую рану в боку и глядящего на своего неприятеля с безграничным удивлением.
– Не ожидал, сукин сын? – хрипло от не до конца отошедшей боли в ребрах поинтересовался Дитрих, поднимаясь на ноги. – Потанцуй теперь. Ты у меня теперь долго танцевать будешь – над углями; знаешь, как восточные дервиши. Всегда мечтал посмотреть.
Вторая рука шута, все еще сжимавшая рукоять ножа, дернулась; Дитрих поспешно шагнул вперед, наступив на запястье, и, с хрустом вдавив его в землю, приставил острие клинка к открытой шее поверженного противника.
– Шустрый какой, – отметил он с усмешкой. – Интересно, говорить ты будешь так же бойко?
Мгновение тот лежал неподвижно и молча, глядя снизу вверх теперь с неестественным спокойствием, и медленно, будто тугое тесто, вновь растянул губы в безмятежной улыбке, внезапно рванувшись вперед и нанизав себя на прижавшееся к горлу лезвие. Полотно вошло легко; свободная рука ухватилась за клинок, вдавливая его глубже, прорезая пальцы до кости; на миг самоубийца застыл в неподвижности тут же отшатнувшись, выдернув оружие и выпустив на волю свистящую взвесь алых капель.
– Дерьмо… – проронил Дитрих оторопело, глядя на умирающего растерянно и неведомо отчего отступая на шаг назад. – Вот мерзавец…
Тело на земле уже затихло, лишь единожды содрогнувшись в конвульсии; в последний раз брякнула погремушка, ударившись оземь, и он с ожесточением наступил, раздавив глиняный шар в осколки, вдавив в мокрую траву черепки и высыпавшиеся мелкие косточки, подозрительно напоминающие человеческие.
– Мерзость… – пробормотал он, отирая подошву о землю, и бессильно пнул окровавленный труп, безысходно злясь на себя за то, что упустил, похоже, единственный шанс взять живого – надеяться на то, что это вышло у Хоффмайера, не приходилось…
Ах ты, гадство… Хоффмайер…
Только сейчас он сообразил, что более не слышит звука ударов и топтания по чавкающей мокрой земле, что кругом тишина, нарушаемая лишь стуком мелких тяжелых градин по голым ветвям деревьев и поникшего кустарника…
Окровавленный клинок, попирая всяческие правила чистоплотности при обращении с оружием, он опустил в ножны, не отирая, торопливо прошагав к брошенному арбалету, и вложил в ложе последнюю оставшуюся стрелу, стараясь не скрипнуть струной.
Не обнаружить отметин, оставленных Хоффмайером и его противником, было нельзя – в овражек неподалеку, явно указуя путь, вел широкий след из сломанных и смятых веток. Вперед ступал осторожно, чувствуя, как под штаниной в сапог стекает тонкая, противная горячая струйка крови из пореза над коленом; рана не была особенно глубокой, однако при каждом шаге простреливало в суставе – видно, и впрямь прошло вблизи нерва…
Арбалет опустился через пять шагов; Хоффмайер сидел на дне овражка у лежащего лицом в тесном ручье неподвижного тела второго арбалетчика, тоже недвижимый, но явно живой – дышал он тяжело и рвано, неотрывно глядя на убитого. Приблизясь к подопечному Гессе, Дитрих остановился, на миг замерев, а потом засмеялся, тяжело упершись в ствол дерева рядом – ладонью Хоффмайер зажимал порез на ноге, на той же, что и у него, и также над коленом.
– Гляди-ка, – отметил он, когда тот с усилием повернул голову, – живой. Подымайся, идем.
– Не могу, – не сразу отозвался аборигенов подопечный; слова Хоффмайер выталкивал с трудом, соединяя звуки медленно и неровно, точно пьяный. – Он меня задел… Болит.
– Не будь девчонкой, – отмахнулся он, распрямляясь. – Ерунда, царапина; я в детстве о забор серьезней рвался… Это первый бой, первая рана, все понимаю; но если ты сейчас не встанешь и не начнешь двигаться, через минуту тебя начнет колотить уже не на шутку. Подымайся, – повторил он теперь серьезно. – Абориген, если помнишь, остался там один. Жив ли еще…
Расчет оказался верным – в глазах Бруно мелькнуло нечто, чему точного определения дать было нельзя, однако уже не пустота, а хотя бы какое-то вялое подобие мысли и желания действовать.
* * *
Надо действовать… или не сто́ит?
Пять минут почти истекли, а Курт все еще не решился избрать один из двух вариантов – остаться здесь, у этого вновь разгоревшегося костра, под редким градом и ветром, еще немного и подождать, либо же на все плюнуть и, следом за сосновыми сучьями, пнуть в огонь и эту флейту…
Верить в гибель сослуживцев не хотелось; хотелось верить в удачный исход и в то, что эта упрямая надежда есть предчувствие, нечто вроде внутреннего голоса, который полагается голосом Ангела-хранителя, Божьим, собственной души, прозревающей то, что недоступно очам телесным – чем угодно, что кому удобнее и ближе. Сейчас Курт точно знал, что, кроме ничем не оправданных упований на лучшее, его вера ни на чем не зиждется; вера эта раздражала и выводила из равновесия, мешая думать как до́лжно о деле.
Думать вообще было сложно о чем бы то ни было – поредевший дождь, сменившийся градом, ветер, грязь и слякоть достали вконец, сырость и холод, умноженные бездействием, уже начали выламывать суставы и мышцы, промерзшие насквозь, а резь в желудке напоминала, что в последний раз в нем побывало хоть что-то еще вчера утром, более суток назад. В голову пришло вдруг, что в последний раз столь многие неудобства его тело испытывало много лет назад, когда и помыслить было глупо, смешно и невозможно, что в один прекрасный день на его шее будет красоваться Знак инквизитора. Однако, обретая этот самый Знак и готовясь, само собою, ко всему (как учили, «от грязи до крови»), – не предполагал, что в один гораздо менее прекрасный (а говоря откровенно – довольно паршивый) день возвратится в детство, воспоминания о котором являлись далеко не приятными. Стоило уходить с улицы, чтобы в своей новой жизни опять оказаться в грязи, холоде, голодным и – в одиночестве, не зная, что делать и как быть…
Ничего необычного, впрочем. То, что окружающий мир враждебен, известно с пеленок каждому, исключая, разве что тех, кому по рождению посчастливилось быть охваченным заботой и защитой близких, друзей, как искренних, так и купленных деньгами, положением или страхом, слуг, подчиненных; случается, об этом забываешь, расслабляешься, и тогда окружение об этом напоминает. Мир не прощает такой забывчивости. Не прощает слабости. Слабому не выстоять, слабому нет места в жизни – улица втолковывает это быстро. Нет места даже среди тех, кто зовет себя добропорядочными горожанами, – припомнить хоть бы собственную тетку или ее соседей, видящих, как она каждый день выколачивает душу из племянника, но ни словом не призвавших ее к милосердию, каковое, как тоже довольно скоро поясняет жизнь, существует только в сказках и проповедях священников, понятия не имеющих о смысле этого слова. Сочувствия и понимания в одном только Финке больше, чем во всех них вместе взятых, потому что Финк принял под защиту сопливого слабака не из желания награды, хоть бы и небесной, и не для того, чтоб одобрительно покивал какой-нибудь бюргер с необъятным пузом, и не потому, что иначе его довольно грешную душу загребут голодные чертенята. Просто не дает в обиду – и все. Просто так.
Вот только нельзя прятаться всю жизнь, нельзя всю жизнь просидеть, зажавшись в темный угол или схоронившись за чужую спину. Никто не станет прикрывать тебя всегда, постоянно вытаскивать из задницы, всегда защищать; рано или поздно надо становиться сильным самому, самому научиться драться за себя, за место в жизни, за кусок хлеба и глоток воздуха, потому что так эта самая жизнь устроена. Ты – или тебя. Всегда, везде. В этой жизни ты – один, и это данность. Если задуматься над этим, то, в общем-то, делается жутко, потому что, чем старше становишься, тем яснее разумеешь, насколько эта данность, эта жизнь долга́ вообще и насколько коротка у тебя лично, потому что навряд ли хватит сил ей противостоять. Кое-кто из приятелей уже смирился с этой мыслью – потому и перестали стеречься, осторожность забросили вовсе, чтобы прожить, как живется, быстро, но зато в удовольствие. Правду сказать, у таких, как ты сам, удовольствий в этой жизни мало – любой в любую минуту может оборвать твое существование; хреновое, что верно, но все ж-таки… В любой момент – или жертва твоих попыток обогатиться за его счет перехватит за руку, или кто-то из так называемых приятелей, когда Финка не будет рядом и некому будет отодвинуть за спину, зубы в глотку вобьет – не самая лучшая жратва перед смертью. Мир огромен и недружелюбен, как не раз говорил старик Бюшель, а ты – мелкая сопля, которую Создатель в этот мир ненароком вчихнул и которую когда-нибудь так же невзначай сотрет рукавом. Не станешь другим – сдохнешь.
Думать над этим не хочется, а только все это в голову взбредает само собою, отчего настроение падает вовсе в говно, и временами думается уже о том, что, может, и сопротивляться-то не надо – смысл? Рано или поздно, – и скорее рано, чем поздно, – кто-нибудь отвинтит голову, так чего рыпаться зазря? Стать другим… Хорошо так говорить Бюшелю – за ним и сила, и уважение, а когда тебе десять лет – хрень все это и пустой треп. То есть, понятно, всерьез не думаешь о том, чтоб вот так вот сложить лапки и ждать, и вообще все это вылетает из мозгов, когда доходит до дела – как, к примеру, вчера, когда на самом деле пришлось за глоток воздуха в прямом смысле зубами; когда потом сидишь на земле возле трупа того, кто хотел трупом положить тебя самого, ничего такого в мыслях нет. Тогда думаешь, что – не такая уж и сопля, да и жить-то, в общем, неплохо, пусть и холодно, грязно, хочется постоянно жрать, клопы вокруг и крысы, до которых тоже временами дело доходит, если совсем припрет, и вообще крыша, конечно, съезжает.
Сегодня все еще не спится, потому что после вчерашнего всякий миг ждешь, что кто-нибудь подберется по-тихому, хотя понятно, что именно потому наезжать и не станут какое-то время – вчера в некотором роде было доказательство тому, что ты имеешь право дышать здесь, вчера ты это право купил кровью, зубами, как зверь в лесу. Только это все равно не успокаивает. Все равно боишься. Все спят давно, а ты, как заяц, сидишь в углу и боишься до усрачки. Потому что всегда есть кто-то сильнее, от этого никуда не деться. Что бы там ни было, все равно ты маленькая зеленая сопля. Тощий, задрипанный, мелкий лохмотник, который может, конечно, оторваться на более младших, отводя душу, но перед большинством вокруг – пустое место. Тля. Эту тлю в любой момент можно вот так просто – ногтем; и ничего не останется. И главное – а кому от этого станет хуже? Если вдруг сегодня, когда бояться устанешь и все-таки заснешь, наконец, кто-нибудь в самом деле перережет глотку – а кто назавтра вспомнит, что вот, был такой, Бекер? Финк, может, кому по зубам съездит, скажет, что хорошего парня кончили. И все? Был человек – нет человека? Выть хочется. Забиться в свой угол подальше и взвыть. Правда, тогда точно порешат. Все вместе. Чтоб на нервы не давил – как одного из новичков недавно, который неделю подряд каждую ночь ревел, как девчонка; надо правду сказать, это реально бесит. В конце концов, кому тут совсем не упало, – может валить ко всем чертям. Нет – вживайся. Главное, перетерпеть. С другой стороны, терпишь вот уж больше года, а что-то радости мало. Забываешь об этом, конечно, когда дело удачное провернешь или, как вчера, когда докажешь, что ты – хозяин над своей жизнью и чужой, что главное, а только, когда кровь успокоится, когда остынешь, – все равно тоскливо. Воешь – мысленно. Может, потому все такие и нервные – вслух не выскажешь, не принято, а про себя каждый думает, что все ведь может быть и по-другому, иначе все как-то может быть. Могло бы, хотя б. Если б предки не перемерли, если б… если б…
Хочешь – не хочешь, а думаешь. О том, к примеру, что – и у тебя все могло бы по-другому быть, если б, к примеру, тетка оказалась не старой сукой, а заботливой родственницей. Как это – по-другому – неизвестно, но только по-другому. Совсем. Чтоб – не так. Чтоб – не здесь. Ведь могло же быть так, чтобы – не здесь. Может же так быть? Ведь может быть, может. Не здесь. Не здесь. Не здесь. Здесь вообще что-то не так. Здесь все не так. Этого «здесь» вообще быть не должно. Этого «здесь» быть не может; почему – непонятно, но – не может. Что-то не так. Вокруг что-то не так, что-то не на месте, и как прежде этого не замечал, что – не на месте что-то? Как раньше не понял?..
Голова болит; смертельно болит голова, словно лбом приложили о камень. Это – знакомо, это в порядке вещей; такое бывает, когда что-то заметил, но не задержал внимания, и теперь сам себе пытаешься указать, что именно, и сам себя не можешь услышать. Когда предрассудочно, подспудно что-то давит на мысли. Когда вот-вот увидишь, надо только чуть напрячь мозги. Надо только понять, что не так. Почему все не так. Почему чего-то не хватает. Что-то не на своем месте. Не в том месте. Почему ты сам не на своем месте…
Не в том месте и не в то время…
В голове словно бы взорвался вдруг огромный кувшин с маслом, орошая внезапно пробудившийся рассудок обжигающими каплями, встряхнув мозг, точно игральную кость в стакане; тряханув – и разом установив на место. На свое место. В свое время. В свои мысли.
Дождь. Река. Град в лицо. Погасший под дождем костер. Грязь под ногами. Оружие в этой грязи – брошено шагах в трех в стороне. И – сам там же, в той же слякоти, сжавшись в комок, как когда-то давно сжимался, затиснувшись в угол, мальчишка из заброшенных кварталов Кёльна, которым он едва не стал снова, кажется что – окончательно, навеки, бесповоротно. Словно вновь вернулся туда и в тогда – не в мыслях, не в видении, а наяву, ощущая всей кожей старый камень стен, пыльного пола, слыша запахи, звуки – всё. Словно кто-то вот так просто, незаметно, но неуклонно ввел в те дни, в ту жизнь, как в соседнюю комнату, и дверь за спиною почти захлопнул…
Кто-то. Кто-то рядом.
Рядом – враг; это единственное, что есть общего в обеих жизнях. На это разум переключился тотчас и без усилий.
Пробудить тело оказалось сложнее – подняться сразу не вышло, и Курт, стараясь не думать о том, как это выглядит со стороны, дополз до брошенного арбалета, как сумел, на четвереньках, упираясь в осклизлую землю затекшими руками. Приклад в пальцах едва почувствовался, и голова чуть не покатилась сама собою на сторону, когда тяжело, пошатываясь, поднялся-таки на ноги, уже не таясь – не стре́лы, судя по всему, оружие его неведомого врага…
Опровержение его вывода пришло немедленно – со знакомым коротким свистом пропоров воздух, тяжелый снаряд ударил в землю позади него, и Курт, уже в который раз за последние несколько минут, шлепнулся в холодную грязь, все еще не до конца владея затекшим телом и понимая, что, не промажь тот сейчас, этот болт пришпилил бы его к месту, как беспомощную пьяную муху.
– Ты гляди, какой, твою мать, талантливый… – пробормотал Курт, злясь на себя, на невидимого противника, на все еще отсутствующих Ланца и Бруно, тщетно силясь определить, сколько же на самом деле минуло времени с того мига, как оба скрылись в том полуголом леске.
Лежать в хлюпающей луже в невысокой серой траве он продолжал неподвижно, пытаясь понять, откуда прилетела стрела, и осторожно сжимая и разжимая пальцы, чтобы вернуть им подвижность; в безмолвии и безлюдье протекла долгая минута, прежде чем неподалеку, из-за поросшего низким кустарником взгорка, послышалось насмешливое:
– Майстер инквизитор! – Голос выждал, не то ожидая ответа, не то подбирая слова, и продолжил все с той же насмешкой: – Не пытайтесь прикинуться – ни мертвым, ни раненым вы не являетесь. Я бы почувствовал. Бросьте; не разочаровывайте меня, я был о вашей смышлености лучшего мнения.
– Зараза… – прошипел Курт сквозь зубы, понимая, что там, за пологим скатом и ветками, увидеть и тем более достать своего противника он не сможет; однако то, что оный противник пошел на контакт, обнадеживало – кажется, ему их наметившаяся позиционная баталия была не на руку.
– Может быть, – продолжил голос, – вы не станете упорствовать и просто отдадите мне эту флейту?
– А мне взамен позволят уйти? – уточнил он, сползая в сторону, дабы попробовать подобраться к взгорку справа. – Слабо верится.
– А у вас выхода нет, майстер инквизитор, – откликнулся тот; Курт усмехнулся:
– Да неужто? Я ведь могу торчать возле этой могилы до Второго Пришествия. Вам-то, я так посмотрю, эта идея не слишком по душе, а?
– Просто отдайте мне флейту, – повторил голос уже серьезно. – И можете уходить на все четыре стороны. Я не привык делать дважды столь выгодные предложения.
Итак, «я», отметил Курт, сдвинувшись еще на полшага в сторону. «Мне», «я»; не «мы». Стало быть, кроме них двоих здесь нет никого, а это значит, что можно смело оставить инструмент не слишком покойного углежога без присмотра – ненадолго; а много времени и не потребуется, или все выйдет быстро, или не выйдет вовсе…
В сторону говорящего холмика он выстрелил вслепую, никуда особенно не целясь и ни во что не надеясь попасть; вскочил, матерясь на громко хлюпающую под ногами грязь и всеми силами пытаясь не упасть, дабы успеть преодолеть разделяющее их расстояние за те мгновения, что противник будет лежать, как и он только что, ничком, радуясь, что не попал под выстрел, и ожидая следующего. Когда до пригорка осталось несколько шагов, на мгновение вновь что-то всколыхнулось в мозгу; на миг напрочь, без остатка, забылось все, что вершится здесь и сейчас, как, бывает, тотчас изглаживается из памяти то, как потянулся с утра или махнул рукой, отгоняя назойливую пчелу, – на одно мгновение словно бы перестало быть существенным все происходящее, перестало быть существующим… Наваждение ушло, не успев закрепиться, вцепиться холодными когтями в разум – завалившись на бок при крутом повороте у подножья холмика, Курт спустил струну снова, снова в никуда, лишь бы противник отшатнулся, лишь бы нарушить его сосредоточенность, лишь бы дать себе еще два мига на то, чтобы вскочить, оскальзываясь в мокрой земле ладонями, пробежать последние четыре шага до сидящего на земле человека и с ходу, не раздумывая, влепить ногой под челюсть, от души, выместив в этом ударе всю накопившуюся за этот муторный день злость, запоздало спохватившись, что, возможно, перестарался, когда тот, не выронив ни звука, отлетел назад и замер, раскинув руки.
Мгновение Курт стоял неподвижно, переводя дыхание и уставившись арбалетом в неподвижное тело, не сразу сумев переступить вновь онемевшими ногами и приблизиться к противнику; новая попытка ввергнуть его в ту, другую реальность, увести снова в прошлое, пусть и не удалась всецело, однако выбила из колеи, и сейчас руки мелко подрагивали; хотя, быть может, это был лишь припозднившийся испуг от его спонтанной, опасной и, прямо скажем, не слишком благоразумной выходки, которая вполне могла окончиться и по-другому…
На краю видимости, схваченное боковым зрением вскользь, возникло движение; Курт вздрогнул, вскинув арбалет и развернувшись, едва сумел удержать палец на спуске, чуть не всадив болт в Ланца или подопечного, вышедших, прихрамывая, из близкого леска. Увидя его, оба заковыляли быстрее, и Курт, облегченно выдохнув, опустил руку, лишь теперь расслабившись окончательно. Оба были на ногах, он сам – жив, на земле лежал готовый к допросу пленный, и на время можно было успокоиться, невзирая на окончательно утвердившийся как непреложный факт тяжелый град, лишь чуть стихшие ветер и дождь, погасший костер и еще предстоящую возню с неведомо что могущим выкинуть Крысоловом.
* * *
Не дожидаясь напарников, Курт присел перед бесчувственным телом, первым делом сняв с него ремень с коротким клинком; бросив мимолетный взгляд на валяющийся рядом арбалет, он вздохнул, лишь сейчас поняв, отчего тот больше не стрелял, перейдя к соблазняющим речам, – арбалет, по всему судя, принадлежит не ему, подобран у убитого Ланцем стрелка, и заряд был всего один – тот самый, благополучно миновавший майстера инквизитора у могилы хамельнского углежога. Знать бы – можно было б не играть в бойца зондергруппы, приблизиться попросту, шагом, ничем не рискуя, не валяясь лишний раз в грязи и не суетясь. Возвратиться бы в это прошлое и переиграть…
Сняв клинок, Курт приспособил оружейный ремень беспамятному чародею на руки, завернув их за спину, ремень от штанов – на ноги, лишь после этого занявшись осмотром собственно самого тела, дабы убедиться в том, что тот не намерен отойти к своим дальним предкам здесь же и сейчас.
– Magnus Dominus. – Ланц, приблизясь, остановился рядом; голос у сослуживца был сорванный и утомленный – видно, сегодняшний день ему тоже особенного удовольствия не доставил и сил отнюдь не придал. – Неужто живой?
– Это радость за мое или за его самочувствие? – уточнил Курт, и тот покривил губы в усмешке, отмахнувшись:
– Тебе-то что сделается… Сдается мне, ты ему челюсть своротил; как говорить будет?
– Сломал пару зубов, – возразил Курт, поднимаясь, и ухватил связанного за воротник. – Подсоби.
Бруно, когда они возвратились к угасшему кострищу, опустился наземь, молча кривясь и держась ладонью за ногу – чуть выше колена багровел короткий неглубокий порез; увидя такой же над тем же коленом сослуживца, Курт невольно улыбнулся.
– Перевяжитесь, – посоветовал он наставительно. – К прочим радостям не хватало еще заражения – в этой грязи, небось, такое водится… Что супишься? Такая пустяковина – вполне для первого в жизни боя простительно. Радовался бы.
– Я только что убил человека, – тихо отозвался подопечный; на Курта он не смотрел, глядя на то, как вода, окрашиваясь алым, сбегает по ноге в землю. – Не вижу, чему здесь особенно радоваться.
– Святой Бруно снова за свое… – вздохнул он, мельком переглянувшись с Ланцем. – На сей раз все еще проще, чем когда бы то ни было: не человека, а врага. Он – или ты. Не сожалеешь же ты, в самом деле, что не подставил ему вместо ноги шею?
– Я не помешался настолько, чтобы не осознавать разницы между тупым убийством и самозащитой, – покривился Бруно болезненно. – Вот только не жди, что я начну прыгать от радости; так ли, иначе ли, занятие это не из приятных. Наверняка тебе это известно лучше, чем кому-то из нас.
– Перевяжись, – повторил Курт, отмахнувшись. – О грехах человеческих после договорим.
– А мои труды – все прахом? – кивнув на угасший костер, с напускной обидой вздохнул Ланц, уже успевший снять со своего убитого жеребца дорожную сумку; на придавленных неподвижной тушей голубей в узкой клетушке он взглянул озабоченно, однако промолчал, убедясь в том, что вторая пара, подвешенная к седлу другого коня, цела и невредима. Все это время похвально державшиеся курьерские лишь теперь начали нервно перетаптываться, пофыркивая и тряся головой – видно, и их терпению, наконец, наставал предел. – Теперь все сначала; а сколько сил было положено…
– А главное – ценного продукта израсходовано? – договорил Курт, и сослуживец с улыбкой пожал плечами, накладывая повязку прямо поверх штанины. Он покривился. – На рану плеснул бы.
– Обождет. После; сейчас эта бесценная субстанция потребуется, чтобы заново разжечь огонь, который ты благополучно профукал.
– Посмотрел бы я на тебя на моем месте, – огрызнулся Курт, мельком бросив взгляд на все еще бесчувственного пленного, и, присев на корточки перед Бруно, не слишком ловко управляющегося с перевязкой, отвел его руки в сторону. – Дай сюда; ты себя покалечишь.
Процедуру, учиняемую над ним, подопечный снес почти стоически, хотя несколько насмешливых взглядов и было брошено в его сторону Ланцем, уже суетящимся подле залитого водой и разбитого градом кострища; однако ни он, ни Курт над этой и в самом деле пустяковой раной больше не подтрунивали и ни слова издевки не произнесли.
Огонь разгорелся довольно скоро, и к последней, главной стадии операции давно уже можно было приступить, однако никто не высказал этого вслух, посвятив несколько долгих минут подробному обсуждению произошедшего. Выслушав рассказ сослуживца о его странном противнике, Курт поведал о своем, ясно понимая, что этот спокойный, точно бы все уже позади, беспечный разговор есть необходимая всем им короткая передышка, нужная не столько телу, хотя и оно уже давно взывало о милости, но более – нервам, мыслям, рассудку перед тем, как все это продолжится. Возможно, все окончится просто – брошенная в огонь флейта вспыхнет, быть может, ярче обыкновенного куска дерева, а возможно, и попросту сгорит, как этому дереву и полагается. А может статься, что беготня под редким дождем, частым градом и постоянным ветром, лежание в грязи и воде повторятся еще не раз; и, как знать, помогут ли…
Плененный все так же лежал недвижимо, закрыв глаза и едва дыша, из чего Курт сделал злорадный вывод, что одарил своего противника не только щербиной, но и довольно сильным сотрясением; когда тот очнется, его должно неслабо мутить, что при допросе наверняка пойдет на пользу ситуации. Пока же, во избежание лишних проблем, он предпочел закупорить чародейский рот надежным кляпом.
– Занятно, – оценил Бруно, следя за его действиями из-под все еще нахмуренных бровей. – Вот это я вижу впервые – инквизитор затыкает арестованному рот, чтоб чего не сказал.
– Не все слова одинаково полезны, – отозвался Курт, распрямляясь, и решительно вздохнул: – Ну, что, collegae? Пора кончать с этой дудкой – сколько уж можно тянуть; перед смертью не надышишься.
– Точнее и не скажешь… – чуть слышно пробормотал Ланц, стоящий вот уж около минуты молча и не шевелясь, глядя в разверстую могилу углежога странным, словно застывшим взглядом; с места он стронулся с усилием, сильно припадая на порезанную ногу и кривясь, точно бы к плечам его был привязан нагруженный камнями мешок, влачащийся по земле. Флейту он, наклонившись, подобрал прежде, чем кто-либо успел его остерегающе окликнуть.
– Я б на вашем месте эту дрянь руками бы не трогал, – неуверенно посоветовал Бруно, осторожно приблизясь и рассматривая резную трубку с опасливым интересом. – Как сейчас чего-нибудь… этакое…
– Ерунда. – Ланц повернул флейту в пальцах, глядя на сбегающую по ней воду, и улыбнулся. – Как видишь – держу, и ничего.
– Бруно? Ко мне.
От того, как резко прозвучал окрик, Курт поморщился и сам, однако в ответ на возмущенный взгляд подопечного лишь повторил:
– Сюда, я сказал. Пора и впрямь завершить все это, после чего как подобает побеседовать с нашим гостем. Будешь стоять здесь и, как бы чего не вышло, за ним наблюдать, – пояснил он, когда Бруно приблизился; сняв арбалет с ремня, натянул, заряжая снова, и пояснил: – Если что покажется не так – стреляй, не думая; лучше потерять подозреваемого, чем…
Курт не договорил и в протянутую к нему ладонь подопечного оружия не вложил – ухватив его вместо этого за запястье, рывком отшвырнул себе за спину и поднял арбалет, наставив на Ланца.
– Что за… – проронил растерянно Бруно, попытавшись одернуть его локоть вниз, и он, не глядя, саданул этим локтем назад, услышав за спиной задушенный вдох.
Ланц посмотрел на направленное в его сторону оружие спокойно, медленно подняв взгляд от четырех стальных острий к его лицу.
– Гессе, – вымолвил он тихо, – у тебя что – мозги переклинило после сегодняшнего?
– Брось эту штуку, – так же тихо, четко выговаривая каждое слово, потребовал Курт, не опуская руки́. – Сию же секунду.
– Керн был прав – тебе надо спать больше, – отозвался сослуживец, по-прежнему не повышая голоса. – Ты хоть соображаешь, кто ты и где? Кто я такой – помнишь?
– Кто ты такой… – повторил он медленно. – Это хороший вопрос. Ответ вот только плохой… Брось флейту, живо.
– Да ты спятил совсем! – прошипел подопечный за спиной, и Курт вздохнул, кивнув:
– Вот как?.. Тогда – Дитрих, подойди к костру и брось треклятую дудку в огонь, прямо сейчас. Клянусь, если ты это сделаешь – я немедля же извинюсь, а когда возвратимся в Кёльн – напишу прошение в ректорат об отстранении меня от инквизиторской должности. Итак? Шаг – и одно движение руки, чтобы доказать, что я спятил.
В неподвижности и молчании прошло мгновение, другое, третье – долгие, как тропа в поле – и Ланц, наконец, невесело улыбнулся, качнув головой.
– Надо же – сколько убежденности; никогда б не подумал… – произнес он, расслабясь и опустив руку с зажатой в ней деревянной флейтой. – И когда же вы сумели понять, майстер инквизитор? Главное – как?
– Считай это чутьем следователя, – ответил Курт сухо, кивнув на его руку: – Флейту, я сказал, брось, Крюгер.